Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Стругацкие - Хромая судьба [1986]
Известность произведения: Высокая
Метки: sf, sf_social, Драма, Роман, Фантастика

Аннотация. «Нам хотелось написать человека талантливого, но безнадежно задавленного жизненными обстоятельствами, его основательно и навсегда взял за глотку "век-волкодав" » - пишет Борис Стругацкий об истории создания «Хромой судьбы», одного из самых сложных и наименее фантастических произведений братьев Стругацких, имеющего непосредственное отношение к моментам биографии Аркадия Стругацкого - и при этом представляющего собой «роман в романе»

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 

– Тот? – Ясно, тот! – сказал полицейский с недовольным лицом, извлекая из кармана наручники. – Но-но-но! – сказал Виктор, отступая на шаг. – Это произвол! Как вы смеете? – Не отягчайте вины сопротивлением, – посоветовал второй полицейский. – А я ни в чем не виноват, – нагло заявил Виктор и сунул руки в карманы. – Вы меня с кем-то путаете, ребята. – Вы угнали грузовик, – сказал второй полицейский. – Какой грузовик? – вскричал Виктор. – При чем тут грузовик? Я пришел сюда в гости к господину Голему, главному врачу. Спросите у охраны. При чем здесь какой-то грузовик? – А может быть, не тот? – усомнился второй полицейский. – Ну как не тот! – возразил полицейский с недовольным лицом. Держа наготове наручники, он надвинулся на Виктора. – А ну, давай руки! – сказал он деловито. В этот момент дверь караулки хлопнула, и высокий пронзительный голос прокричал: – Прекратить скопление! Виктор и полицейские вздрогнули. На пороге караулки стоял веснушчатый солдатик, выставив из-под накидки автомат. – Отойти от ворот! – пронзительно крикнул он. – Ты, там, потише! – сказал полицейский с недовольным лицом. – Здесь полиция. – Ска-апление у ворот спецзоны более одного постороннего человека запрещается! После третьего предупреждения стреляю! Отойти от ворот! – Давайте-давайте, отходите, – озабоченно сказал Виктор, тихонько подталкивая в грудь обоих полицейских. Полицейский с недовольным лицом растерянно поглядел на него, отвел его руку и шагнул к солдату. – Слушай, парень, ты что, сдурел? – сказал он. – Этот тип угнал грузовик. – Никаких грузовиков! – протяжно и пронзительно проорал симпатичный ласковый солдатик. – Па-аследнее предупреждение! Двоим отойти на сто метров от ворот! – Слушай, Рох, – сказал второй полицейский. – Давай отойдем, ну их к богу. Никуда он от нас не денется. Полицейский с недовольным лицом, багровый от негодования, открыл было снова рот, но тут в дверях караулки появился толстый сержант с обкусанным бутербродом в одной руке и со стаканом в другой. – Рядовой Джура, – сказал он, жуя. – Почему не открываете огонь? На веснушчатом лице под каской появилось выражение озверелости. Полицейские бросились к мотоциклу, оседлали его, развернулись мимо Виктора, принявшего позу регулировщика, и ринулись прочь. Багровый полицейский прокричал ему что-то неслышное за треском мотора. Отъехав шагов на пятьдесят, они остановились. – Близко, – сказал сержант с неодобрением. – Что же ты смотришь? Близко ведь! – Дальше! – пронзительным голосом завопил солдатик, взмахивая автоматом. Полицейские отъехали дальше, и их не стало видно. – Повадились посторонние толпиться у ворот, – сообщил сержант солдатику, глядя на Виктора. – Ну ладно, продолжай нести службу. – Он вернулся в караулку, а веснушчатый солдатик, понемногу остывая, несколько раз прошелся взад-вперед перед воротами. Выждав несколько минут, Виктор осторожно осведомился: – Прошу прощения, как там насчет доктора Голема? – Нет его, – буркнул солдатик. – Какая жалость, – сказал Виктор. – Тогда я пойду, пожалуй… – Он посмотрел в туман и дождь, где скрывались полицейские. – Как так – пойдете? – встревоженно сказал солдатик. – А что, нельзя? – спросил Виктор, тоже встревоженно. – Почему нельзя, – сказал солдатик. – Я насчет грузовика. Вы уйдете, а грузовик как же? Грузовики от ворот положено уводить. – А я здесь при чем? – спросил Виктор, тревожась все больше. – Как так – при чем? Вы его привели, вы его… это… Всегда же так, а как же? Черт, подумал Виктор. Куда я его дену?.. С расстояния в сто метров доносился треск мотоциклетного мотора, работающего на холостых оборотах. – Вы его в самом деле угнали? – спросил солдатик с любопытством. – Ну да! Полиция задержала шофера, а я, дурак, решил помочь… – Да-а, – сочувственно протянул солдатик. – Прямо и не знаю, что вам посоветовать. – А если я сейчас, скажем, пойду себе? – вкрадчиво спросил Виктор. – Стрелять не будете? – Не знаю, – честно признался солдатик. – Вроде бы не положено. Спросить? – Спросите, – сказал Виктор, соображая, успеет он удрать за пределы видимости или нет. В эту минуту за воротами раздался гудок. Ворота растворились, и из зоны медленно выкатился злосчастный автофургон. Он остановился рядом с Виктором, дверца распахнулась, и Виктор увидел, что за рулем сидит уже не мальчик, как он ожидал, а лысый сутулый мокрец и смотрит на него выжидательно. Виктор не сдвинулся с места, и тогда мокрец снял с руля руку в черной перчатке и приглашающе похлопал по сиденью рядом с собой. Соизволили снизойти, горько подумал Виктор. Солдатик радостно сообщил: – Ну вот и хорошо, вот все и устроилось, поезжайте с богом. У Виктора мелькнула мысль, что раз уж мокрец намерен сам доставить грузовик в город или куда там еще, словом, намерен сам иметь дело с полицией, то хорошо было бы тут же распрощаться и дунуть прямо через поле в санаторий, в обход засевшего в засаде «харлея». – Там впереди полиция, – сказал он мокрецу. – Ничего, садитесь, – сказал мокрец. – Дело в том, что я украл этот грузовик из-под ареста. – Я знаю, – терпеливо сказал мокрец. – Садитесь. Момент был упущен. Виктор вежливо и сердечно попрощался с солдатиком, забрался на сиденье и захлопнул дверцу. Грузовик тронулся, и через минуту они увидели «харлей». «Харлей» стоял поперек шоссе, оба полицейских стояли рядом и делали жесты – к обочине. Мокрец затормозил, выключил двигатель и, высунувшись из кабины, сказал: – Уберите мотоцикл, вы загородили дорогу. – А ну, к обочине! – скомандовал полицейский с недовольным лицом. – И предъявите документы. – Я еду в полицейское управление, – сказал мокрец. – Может быть, поговорим там? Полицейский несколько растерялся и проворчал что-то вроде «знаем мы вас». Мокрец спокойно ждал. – Ладно, – сказал, наконец, полицейский. – Только машину поведу я, а этот пусть перейдет в мотоцикл. – Пожалуйста, – согласился мокрец. – Но, если можно, в мотоцикле поеду я. – Еще лучше, – проворчал полицейский с недовольным лицом. У него даже лицо просветлело. – Вылезайте. Они поменялись местами. Полицейский, зловеще покосившись на Виктора, принялся ерзать и изгибаться на сиденье, поправляя плащ, а Виктор, косясь на полицейского, смотрел, как мокрец, еще сильнее сутулясь и косолапя, похожий со спины на огромную тощую обезьяну, идет к мотоциклу и забирается в коляску. Дождь снова хлынул как из ведра, и полицейский включил дворники. Кортеж двинулся. Хотел бы я знать, чем все это кончится, с некоторой томительностью подумал Виктор. Смутную надежду, впрочем, подавало намерение мокреца явиться в полицию. Обнаглел мокрец нынешний, изнахалился… Но штраф, во всяком случае, с меня сдерут, этого не миновать. Чтобы полиция да потеряла случай содрать с человека штраф… А, плевать я хотел, все равно придется уносить отсюда ноги. Все хорошо. По крайней мере, душу отвел… Он вытащил пачку сигарет и предложил полицейскому. Полицейский негодующе хрюкнул, но взял. Зажигалка у него не работала, и пришлось ему хрюкнуть еще раз, когда Виктор поднес ему свою. Вообще его можно было понять, этого немолодого дядьку, лет сорока пяти, наверное, а все ходит в младших полицейских, очевидно, из бывших коллаборационистов: не тех сажал и не ту задницу лизал, да и где ему в задницах разбираться – та она или не та… Полицейский курил, и вид у него уже был менее недовольный: дела его оборачивались к лучшему. Эх, бутылку бы мне сюда, подумал Виктор. Дал бы ему хлебнуть, рассказал бы ему пару ирландских анекдотов, поругал бы начальство, у которого сплошь любимчики верховодят, студентов бы обложил, – глядишь, и оттаял бы человек. – Надо же какой дождь хлещет, – сказал Виктор. Полицейский хрюкнул довольно нейтрально, без озлобления. – А ведь какой раньше здесь климат был, – продолжал Виктор. Тут его осенило. – И вот заметьте: у них там в лепрозории дождя нет, а как подъезжает человек к городу, так сразу ливень. – Да уж, – сказал полицейский. – Они там в лепрозории ловко устроились. Контакт налаживался. Поговорили о погоде – какая она была и какой, черт подери, стала. Выяснили общих знакомых в городе. Поговорили о столичной жизни, о мини-юбках, о язве гомосексуализма, об импортном бренди и о контрабандных наркотиках. Естественно, отметили, что порядка не стало – не то что до войны или, скажем, сразу после. Что полицейский – собачья должность, хотя и пишут в газетах: добрые, мол, и строгие стражи порядка, незаменимая шестерня государственного механизма. А пенсионный возраст увеличивают, пенсии уменьшают, за ранение на посту дают гроши, да еще вот теперь оружие отобрали, – и кто при таких условиях будет лезть из шкуры вон… Словом, обстановка создалась такая, что еще бы пару глотков, и полицейский сказал бы: «Ладно, парень, бог с тобой. Я тебя не видел, и ты меня не видел». Однако пары глотков не было, а момент для вручения красненькой не успел созреть, так что, когда грузовик подкатил к подъезду полицейского управления, полицейский снова поугрюмел и сухо предложил Виктору следовать за ним и поторапливаться. Мокрец отказался давать объяснения дежурному и потребовал, чтобы их немедленно провели к начальнику полиции. Дежурный ему ответил, что пожалуйста, начальник лично вас, вероятно, примет, а что касается вот этого господина, то он обвиняется в угоне машины, к начальнику ему идти незачем, а нужно его допросить и составить на него соответствующий протокол. Нет, твердо и спокойно сказал мокрец, ничего этого не будет, ни на какие вопросы господину Баневу отвечать не придется, и никаких протоколов господин Банев подписывать не станет, к чему имеются обстоятельства, касающиеся только господина полицмейстера. Дежурный, которому было безразлично, пожал плечами и отправился доложить. Пока он докладывал, появился шоферишка в замасленном комбинезоне, который ничего не знал и был сильно поддавши, так что сразу принялся кричать о справедливости, невиновности и прочих страшных вещах. Мокрец осторожно взял у него накладную, которой тот размахивал, примостился на барьере и подписал ее по всей форме. Шофер от изумления замолчал, и тут мокреца с Виктором пригласили к начальству. Полицмейстер встретил их сурово. На мокреца он глядел с неудовольствием, а на Виктора избегал глядеть и вовсе. – Что вам угодно? – спросил он. – Разрешите присесть? – осведомился мокрец. – Да, прошу, – вынужденно сказал полицмейстер после небольшой паузы. Все сели. – Господин полицмейстер, – произнес мокрец. – Я уполномочен заявить вам протест против вторичного незаконного задержания грузов, адресованных лепрозорию. – Да, я слышал об этом, – сказал полицмейстер. – Водитель был пьян, мы вынуждены были его задержать. Думаю, что в ближайшие дни все разъяснится. – Вы задержали не водителя, а груз, – возразил мокрец. – Однако это не столь уж существенно. Благодаря любезности господина Банева груз был доставлен лишь с небольшим опозданием, и вы должны быть признательны присутствующему здесь господину Баневу, ибо существенное опоздание груза по вашей, господин полицмейстер, вине могло бы послужить для вас источником крупных неприятностей. – Это забавно, – сказал полицмейстер. – Я не понимаю и не желаю понимать, о чем идет речь, потому что, как должностное лицо, я не потерплю угроз. Что же касается господина Банева, то на этот счет существует уголовное законодательство, где такие случаи предусмотрены. – Он явно отказывался смотреть на Виктора. – Я вижу, вы действительно не понимаете своего положения, – сказал мокрец. – Но я уполномочен довести до вашего сведения, что в случае нового задержания наших грузов вы будете иметь дело с генералом Пфердом. Наступило молчание. Виктор не знал, кто такой генерал Пферд, но зато полицмейстеру это имя было явно знакомо. – По-моему, это угроза, – сказал он неуверенно. – Да, – согласился мокрец. – Причем угроза более чем реальная. Полицмейстер порывисто поднялся. Виктор с мокрецом тоже. – Я приму к сведению все, что услышал сегодня, – объявил полицмейстер. – Ваш тон, сударь, оставляет желать лучшего, однако я обещаю лицам, уполномочившим вас, что разберусь и, коль скоро обнаружатся виновные, накажу их. Это в полной мере касается и господина Банева. – Господин Банев, – сказал мокрец, – если у вас будут неприятности с полицией по поводу этого инцидента, немедленно сообщите господину Голему. До свидания, – сказал он полицмейстеру. – Всего хорошего, – ответствовал тот. В восемь вечера Виктор спустился в ресторан и направился было прямо к своему столику, где уже сидела обычная компания, но его окликнул Тэдди. – Здорово, Тэдди, – сказал Виктор, привалившись к стойке. – Как дела? – Тут он вспомнил. – А! Счет… Сильно я вчера? – Счет – ладно, – проворчал Тэдди. – Не так уж и много – разбил зеркало да рукомойник своротил. А вот полицмейстера ты помнишь? – А что такое? – удивился Виктор. – Так я и знал, что ты не упомнишь. Глаза у тебя были, брат, что у вареного порося. Ничего не соображал… Так вот ты, – он уставил Виктору в грудь указательный палец, – запер его, беднягу, в сортирной кабине, припер дверцу метлой и не выпускал. Ни в какую. А мы-то не знали, кто там, он только что пришел, мы думали, что это Квадрига там. Ну, думаем, ладно, пусть посидит… А потом ты его оттуда вытащил, стал кричать: ах, бедный, весь испачкался! – и совать его головой в рукомойник. Рукомойник своротил, и еле мы тебя, брат, оттащили. – Серьезно? – сказал потрясенный Виктор. – Ну и ну. То-то он сегодня на меня весь день волком смотрит. Тэдди сочувственно покивал. – Да, черт возьми, неудобно, – проговорил Виктор. – Извиниться надо бы… Как же он мне позволил? Ведь крепкий еще мужчина… – Я боюсь, не пришили бы тебе дело, вот что, – сказал Тэдди. – Сегодня утром тут уже ходил один легавый, снимал показания… шестьдесят третья статья тебе обеспечена – оскорбительные действия при отягчающих обстоятельствах. А может, и того похуже. Террористический акт. Понимаешь, чем пахнет? Я бы на твоем месте… – Тэдди помотал головой. – Что? – спросил Виктор. – Говорят, сегодня к тебе бургомистр приходил, – сказал Тэдди. – Да. – Ну и что он? – Да чепуха. Хочет, чтобы я статью написал. Против мокрецов. – Ага! – сказал Тэдди и оживился. – Ну, тогда в самом деле чепуха. Напиши ты ему эту статью, и все в порядке. Если бургомистр будет доволен, полицмейстер и пикнуть не посмеет, можешь его тогда каждый день в унитаз заталкивать. Он у бургомистра вот где… – Тэдди показал громадный костлявый кулак. – Так что все в порядке. Давай я тебе по этому поводу налью за счет заведения. Очищенной? – Можно и очищенной, – сказал Виктор задумчиво. Визит бургомистра представился ему теперь в совсем новом свете. Вот как они меня, подумал Виктор. Да-а… Либо убирайся, либо делай что велят, либо мы тебя скрутим. Между прочим, убраться тоже будет нелегко. Террористический акт, разыщут. Экий ты, братец, алкоголик, смотреть противно. И ведь не кого-нибудь, а полицмейстера. Хотя, честно говоря, задумано и выполнено неплохо… Он по-прежнему не помнил ничего, кроме кафельного пола, сплошь залитого водой, но очень хорошо представлял себе всю сцену. Да, Виктор Банев, любимый ты мой человек, порося ты мое вареное, оппозиционер кухонный, и даже не кухонный – прибанный, любимец господина президента… да, видно, пришла и тебе пора, так сказать, продаваться… Роц-Тусов, человек опытный, по этому поводу говорит: продаваться надо легко и дорого – чем честнее твое перо, тем дороже оно обходится власть имущим, так что, и продаваясь даже, ты наносишь ущерб идеологическому противнику, и надо стараться, чтобы ущерб этот был максимальным… Виктор опрокинул рюмку очищенной, не испытав при этом никакого удовольствия. – Ладно, Тэдди, – сказал он. – Спасибо. Давай счет. Много получилось? – Твой карман выдержит, – ухмыльнулся Тэдди. Он достал из кассы листок бумаги. – Следует с тебя: за зеркало туалетное – семьдесят семь, за рукомойник фарфоровый большой – шестьдесят четыре, всего, сам понимаешь, сто сорок один. А торшер мы списали на ту драку… Одного не понимаю, – продолжал он, наблюдая, как Виктор отсчитывает деньги. – Чем это ты зеркало умудрился раскокать? Здоровенное зеркало, в два пальца толщиной. Головой ты в него бился, что ли? – Чьей? – хмуро спросил Виктор. – Ладно, не горюй, – сказал Тэдди, принимая деньги. – Напишешь статеечку, реабилитируешься, гонорарчик отхватишь – вот все и окупится… Налить еще? – Не надо, потом… Я еще подойду, когда поужинаю, – сказал Виктор и пошел на свое место. В ресторане все было как обычно – полутьма, запахи, звон посуды на кухне; очкастый молодой человек с портфелем, спутником и бутылкой минеральной воды; согбенный доктор Р. Квадрига; прямой и подтянутый, несмотря на свой насморк, Павор; расплывшийся в кресле Голем с разрыхленным носом спившегося пророка. Официант. – Миноги, – сказал Виктор. – Бутылку пива. И чего-нибудь мясного. – Доигрались, – сказал Павор с упреком. – Говорил я вам: бросьте пьянствовать. – Когда это вы мне говорили? Не помню. – А до чего ты доигрался? – осведомился доктор Р. Квадрига. – Убил, наконец, кого-нибудь? – А ты тоже ничего не помнишь? – спросил его Виктор. – Это насчет вчерашнего? – Да, насчет вчерашнего… Этот алкоголик, – сказал Виктор, обращаясь к Голему, – напился, как зюзя, загнал господина полицмейстера в клозет… – А-а! – сказал Р. Квадрига. – Это все вранье. Я так и сказал следователю. Сегодня утром ко мне приходил следователь. Понимаете, изжога зверская, голова трещит, сижу, смотрю в окно, и тут является эта дубина и начинает шить дело… – Как вы сказали? – спросил Голем. – Шить? – Ну да, шить, – сказал Р. Квадрига, протыкая воображаемой иглой воображаемую материю. – Только не штаны, а дело… Я ему прямо сказал: все вранье, вчера я весь вечер просидел в ресторане, все было тихо, прилично, как всегда, никаких скандалов – словом, скучища… Обойдется, – ободряюще сказал он Виктору. – Подумаешь… А зачем ты это сделал? Ты его не любишь? – Давайте об этом не будем, – предложил Виктор. – Так о чем же мы будем? – спросил Р. Квадрига обиженно. – Эти двое все время препираются, кто кого не пускает в лепрозорий. В кои веки случилось что-то интересное, и сразу – не будем. Виктор откусил половину миноги, пожевал, отхлебнул пива и спросил: – Кто такой генерал Пферд? – Лошадь, – сказал Р. Квадрига. – Конь. Дер пферд. Или дас. – А все-таки, – сказал Виктор, – знает кто-нибудь такого генерала? – Когда я служил в армии, – сказал доктор Р. Квадрига, – нашей дивизией командовало его превосходительство генерал от инфантерии Аршманн. – Ну и что? – сказал Виктор. – Арш по-немецки – задница, – сообщил молчавший до сих пор Голем. – Доктор шутит. – А где вы слыхали про генерала Пферда? – спросил Павор. – В кабинете у полицмейстера, – ответил Виктор. – Ну и что? – И все. Так никто не знает? Ну и прекрасно. Я просто так спросил. – А фельдфебеля звали Баттокс, – заявил Р. Квадрига. – Фельдфебель Баттокс. – Английский вы тоже знаете? – спросил Голем. – Да, в этих пределах, – ответил Р. Квадрига. – Давайте выпьем, – предложил Виктор. – Официант, бутылку коньяку! – Зачем же бутылку? – спросил Павор. – Чтобы хватило на всех. – Опять учините какой-нибудь скандал. – Да бросьте вы, Павор, – сказал Виктор. – Тоже мне абстинент. – Я не абстинент, – возразил Павор. – Я люблю выпить и никогда не упускаю случая выпить, как и полагается настоящему мужчине. Но я не понимаю, зачем напиваться. И уж совершенно ни к чему, по-моему, напиваться каждый вечер. – Опять он здесь, – сказал Р. Квадрига с отчаянием. – И когда успел?.. – Мы не будем напиваться, – сказал Виктор, разливая всем коньяк. – Мы просто выпьем. Как это делает сейчас половина нации. Другая половина – напивается, ну и бог с ней, а мы просто тихонько выпьем. – Вот в том-то все и дело, – сказал Павор. – Когда по стране идет поголовное пьянство, и не только по стране, по всему миру, каждый порядочный человек должен сохранять благоразумие. – Вы полагаете нас порядочными людьми? – спросил Голем. – Во всяком случае, культурными. – По-моему, – сказал Виктор, – у культурных людей гораздо больше оснований напиваться, чем у некультурных. – Возможно, – согласился Павор. – Однако культурный человек обязан держать себя в рамках. Культура обязывает… Мы вот сидим здесь почти каждый вечер, болтаем, пьем, играем в кости. А сказал кто-нибудь из нас за это время что-нибудь, пусть даже не умное, но хотя бы серьезное? Хихиканье, шуточки… одно хихиканье да шуточки. – А зачем – серьезное? – спросил Голем. – А затем, что все валится в пропасть, а мы хихикаем да шутим. Пируем во время чумы. По-моему, стыдно, господа. – Ну хорошо, Павор, – примирительно сказал Виктор. – Скажите что-нибудь серьезное. Пусть не умное, но хотя бы серьезное. – Не желаю серьезного, – объявил Р. Квадрига. – Пьявки. Кочки. Фу! – Цыц! – сказал ему Виктор. – Дрыхни себе… Правильно, Голем, давайте поговорим хоть раз о чем-нибудь серьезном. Павор, начинайте, расскажите нам про эту вашу пропасть. – Опять хихикаете? – сказал Павор с горечью. – Нет, – сказал Виктор. – Честное слово – нет. Я ироничен – может быть. Но это происходит оттого, что всю свою жизнь я слышу болтовню о пропастях. Все твердят, что человечество валится в пропасть, но доказать ничего не могут. И на поверку всегда оказывается, что весь этот философский пессимизм – следствие семейных неурядиц или нехватки денежных средств… – Нет, – сказал Павор. – Нет… Человечество валится в пропасть, потому что человечество обанкротилось. – Нехватка денежных средств, – пробормотал Голем. Павор не обратил на него внимания. Он обращался исключительно к Виктору, говорил, нагнув голову и глядя исподлобья. – Человечество обанкротилось биологически: рождаемость падает, распространяется рак, слабоумие, неврозы, люди превратились в наркоманов. Они ежедневно заглатывают сотни тонн алкоголя, никотина, просто наркотиков, они начали с гашиша и кокаина и кончили ЛСД. Мы просто вырождаемся. Естественную природу мы уничтожили, а искусственная уничтожает нас… Далее, мы обанкротились идеологически – мы перебрали все философские системы и все их дискредитировали; мы перепробовали все мыслимые системы морали, но остались такими же аморальными скотами, как троглодиты. Самое страшное в том, что вся эта серая человеческая масса в наши дни остается той же сволочью, какой была всегда. Она постоянно жаждет и требует богов, вождей и порядка, и каждый раз, когда она получает богов, вождей и порядок, она делается недовольной, потому что на самом деле ни черта ей не надо, ни богов, ни порядка, а надо ей хаоса, анархии, хлеба и зрелищ. Сейчас она скована железной необходимостью еженедельно получать конвертик с зарплатой, но эта необходимость ей претит, и она уходит от нее каждый вечер в алкоголь и наркотики… Да черт с ней, с этой кучей гниющего дерьма, она смердит и воняет десять тысяч лет и ни на что больше не годится, кроме как смердеть и вонять. Страшно другое – разложение захватывает нас с вами, людей с большой буквы, личностей. Мы видим это разложение и воображаем, будто оно нас не касается, но оно все равно отравляет нас безнадежностью, подтачивает нашу волю, засасывает… А тут еще это проклятие – демократическое воспитание: эгалитэ, фратернитэ, все люди – братья, все из одного теста… Мы постоянно отождествляем себя с чернью и ругаем себя, если случается нам обнаружить, что мы умнее ее, что у нас иные запросы, иные цели в жизни. Пора это понять и сделать выводы: спасаться пора. – Пора выпить, – сказал Виктор. Он уже жалел, что согласился на серьезный разговор с санитарным инспектором. Было неприятно смотреть на Павора. Павор слишком разгорячился, у него даже глаза закосили. Это выпадало из образа, а говорил он, как и все адепты пропастей, лютую банальщину. Так и хотелось ему сказать: бросьте срамиться, Павор, а лучше повернитесь-ка профилем и иронически усмехнитесь. – Это все, что вы можете мне ответить? – осведомился Павор. – Я могу вам еще посоветовать. Побольше иронии, Павор. Не горячитесь так. Все равно вы ничего не можете. А если бы и могли, то не знали бы что. Павор иронически усмехнулся. – Я-то знаю, – сказал он. – Ну-с? – Есть только одно средство прекратить разложение… – Знаем, знаем, – легкомысленно сказал Виктор, – нарядить всех дураков в золотые рубашки и пустить маршировать. Вся Европа у нас под ногами. Было. – Нет, – сказал Павор. – Это только отсрочка. А решение одно: уничтожить массу. – У вас сегодня прекрасное настроение! – сказал Виктор. – Уничтожить девяносто процентов населения, – продолжал Павор. – Может быть, даже девяносто пять. Масса выполнила свое назначение: она породила из своих недр цвет человечества, создавший цивилизацию. Теперь она мертва, как гнилой картофельный клубень, давший жизнь новому кусту. А когда покойник начинает гнить, его пора закапывать. – Господи, – сказал Виктор. – И все это только потому, что у вас насморк и нет пропуска в лепрозорий? Или, может быть, семейные неурядицы?.. – Не притворяйтесь дураком, – сказал Павор. – Почему вы не хотите задуматься над вещами, которые вам отлично известны? Из-за чего извращаются самые светлые идеи? Из-за тупости серой массы. Из-за чего войны, хаос, безобразия? Из-за тупости серой массы, которая выдвигает правительства, ее достойные. Из-за чего Золотой Век так же безнадежно далек от нас, как и во время оно? Из-за косности и невежества серой массы. В принципе Гитлер был прав, подсознательно прав, он чувствовал, что на земле слишком много лишнего. Но он был порождением серой массы и все испортил. Глупо было затевать уничтожение по расовому признаку. И кроме того, у него не было настоящих средств уничтожения. – А по какому признаку собираетесь уничтожать вы? – спросил Виктор. – По признаку незаметности, – ответил Павор. – Если человек сер, незаметен – значит, его надо уничтожить. – А кто будет определять, заметный это человек или нет? – Бросьте, это детали. Я вам излагаю принцип, а кто, что и как – это детали. – А чего это ради вы связались с бургомистром? – спросил Виктор, которому Павор надоел. – То есть? – На кой черт вам понадобился этот судебный процесс? Мельчите, Павор! И ведь всегда так с вами, со сверхчеловеками. Собираетесь перепахать мир, меньше чем на три миллиарда трупов не согласны, а тем временем то беспокоитесь о чинах, то от триппера лечитесь, то за малую корысть помогаете сомнительным людям обделывать темные делишки. – Вы все-таки полегче, – сказал Павор. Видно было, что он здорово взбесился. – Вы же сами пьяница и бездельник… – Во всяком случае, я не затеваю дутых политических процессов и не берусь переделывать мир. – О да, – сказал Павор. – Вы даже на это не способны, Банев. Вы ведь всего-навсего богема, то есть, короче говоря, подонок, дешевый фрондер и дерьмо. Вы сами не знаете, чего вы хотите, и делаете только то, чего хотят от вас. Потакаете желаниям таких же подонков, как вы, и воображаете поэтому, что вы потрясатель основ и свободный художник. А вы просто поганый рифмач, из тех, которые расписывают общественные сортиры. – Все это правильно, – согласился Виктор. – Жалко только, что вы не сказали этого раньше. Понадобилось вас обидеть, чтобы вы это сказали. Вот и получается, что вы – гаденькая и мелкая личность, Павор. Всего лишь один из многих. И если начнут уничтожать, то вас уничтожат первого. По принципу незаметности. Философствующий санитарный инспектор? В печку его! Интересно, как мы выглядим со стороны, подумал он. Павор отвратителен. Ну и улыбочка! Что это с ним сегодня? А Квадрига спит, что ему ссоры, серая масса и вся эта философия… А Голем развалился, как в театре, рюмочка в пальцах, рука за спинкой кресла, ждет, кто кому и чем врежет. Что-то Павор долго молчит… Аргументы подбирает, что ли? – Ну хорошо, – сказал наконец Павор. – Поговорили – и будет. Улыбочка у него исчезла, глаза снова сделались как у штурмбаннфюрера. Он бросил на стол кредитку, допил коньяк и, не прощаясь, ушел. Виктор почувствовал приятное разочарование. – Все-таки для писателя вы отвратительно плохо разбираетесь в людях, – сказал Голем. – Это не мое дело, – легко сказал Виктор. – Пусть в людях разбираются психологи и департамент безопасности. Мое дело – улавливать тенденции повышенным чутьем художника… А к чему вы мне это говорите? Опять «Виктуар, перестаньте бренчать»? – Я вас предупреждал: не трогайте Павора. – Какого черта, – сказал Виктор. – Во-первых, я его не трогал. Это он меня трогал. А во-вторых, он свинья. Вы знаете, что он помогает бургомистру упечь вас под суд? – Догадываюсь. – Вас это не волнует? – Нет. Руки у них коротки. То есть у бургомистра коротки и у суда. – А у Павора? – А у Павора руки длинные, – сказал Голем. – И поэтому перестаньте при нем бренчать. Вы же видите, что я при нем не бренчу. – Интересно, при ком вы бренчите, – проворчал Виктор. – При вас я иногда бренчу. У меня к вам слабость. Налейте мне коньяку. – Прошу. – Виктор налил. – Может, разбудим Квадригу? Что он, в самом деле, даже не защитил меня от Павора? – Нет, не надо его будить. Давайте поговорим. Зачем вы впутываетесь в эти дела? Кто вас просил угонять грузовик? – Мне так захотелось, – сказал Виктор. – Свинство – задерживать книги. И потом, меня расстроил бургомистр. Он покусился на мою свободу. Каждый раз, когда покушаются на мою свободу, я начинаю хулиганить… Кстати, Голем, а может генерал Пферд заступиться за меня перед бургомистром? – Чихал он на вас вместе с бургомистром, – сказал Голем. – У него своих забот хватает. – А вы ему скажите – пусть заступится. А не то я напишу разгромную статью против вашего лепрозория, как вы кровь христианских младенцев используете для лечения очковой болезни. Вы думаете, я не знаю, зачем мокрецы приваживают детишек? Они, во-первых, сосут из них кровь, а во-вторых, растлевают. Опозорю вас перед всем миром. Кровосос и растлитель под маской врача. – Виктор чокнулся с Големом и выпил. – Между прочим, я говорю серьезно. Бургомистр принуждает меня написать именно такую статью. Вам, конечно, это тоже известно. – Нет, – сказал Голем. – Но это не существенно. – Я вижу, вам все не существенно, – сказал Виктор. – Весь город против вас – не существенно. Вас отдают под суд – не существенно. Санинспектор Павор раздражен вашим поведением – не существенно. Модный писатель Банев тоже раздражен и готовит гневное перо – опять же не существенно. Может быть, генерал Пферд – это псевдоним господина президента?.. Кстати, этот всемогущий генерал знает, что вы – коммунист? – А почему раздражен писатель Банев? – спокойно спросил Голем. – Только не орите так, Тэдди оборачивается. – Тэдди – наш человек, – возразил Виктор. – Впрочем, он тоже раздражен: его заели мыши. – Он насупил брови и закурил сигарету. – Погодите, что это вы меня спрашивали… А, да. Я раздражен потому, что вы не пустили меня в лепрозорий. Все-таки я совершил благородный поступок. Пусть даже глупый, но ведь все благородные поступки глупы. И еще раньше я носил мокреца на спине. – И дрался за него, – добавил Голем. – Вот именно. Дрался. – С фашистами, – сказал Голем. – Именно с фашистами. – А у вас пропуск есть? – спросил Голем. – Пропуск… Вот Павора вы тоже не пускаете, и он на глазах превратился в демофоба. – Да, Павору здесь не везет, – сказал Голем. – Вообще он способный работник, но здесь у него ничего не получается. Я все жду, когда он начнет делать глупости. Кажется, уже начинает. Доктор Р. Квадрига поднял взлохмаченную голову и сказал: – Крепко. Вот пойду, и там посмотрим. Дух вон. – Голова его снова со стуком упала на стол. – А все-таки, Голем, – сказал Виктор, понизив голос. – Это правда, что вы – коммунист? – Мне помнится, компартия у нас запрещена, – заметил Голем. – Господи, – сказал Виктор. – А какая партия у нас разрешена? Я же не о партии спрашиваю, а о вас… – Я, как видите, разрешен, – сказал Голем. – В общем, как хотите, – сказал Виктор. – Мне-то все равно. Но бургомистр… Впрочем, на бургомистра вам наплевать. А вот если дознается генерал Пферд… – Но мы же ему не скажем, – доверительно шепнул Голем. – Зачем генералу вдаваться в такие мелочи? Знает он, что есть лепрозорий, а в лепрозории – какой-то Голем, мокрецы какие-то, ну и ладно. – Странный генерал, – задумчиво сказал Виктор. – Генерал от лепрозория. Между прочим, с мокрецами у него, наверное, скоро будут неприятности. Я это чувствую повышенным чутьем художника. В нашем городе прямо-таки свет клином сошелся на мокрецах. – Если бы только в городе, – сказал Голем. – А в чем дело? Это же просто больные люди, и даже, кажется, не заразные. – Не хитрите, Виктор. Вы прекрасно знаете, что это не просто больные люди. Они даже заразны не совсем просто. – То есть? – То есть Тэдди вот, например, заразиться от них не может. И бургомистр не может, не говоря уже о полицмейстере. А кто-нибудь другой – может. – Вы, например. Голем взял бутылку, с удовольствием посмотрел ее на свет и разлил коньяк. – Я тоже не могу. Уже. – А я? – Не знаю. Вообще это – только моя гипотеза. Не обращайте внимания. – Не обращаю, – грустно сказал Виктор. – А чем они еще необыкновенны? – Чем они необыкновенны… – повторил Голем. – Вы могли сами заметить, Виктор, что все люди делятся на три большие группы. Вернее, на две большие и одну маленькую… Есть люди, которые не могут жить без прошлого, они целиком в прошлом, более или менее отдаленном. Они живут традициями, обычаями, заветами, они черпают в прошлом радость и пример. Скажем, господин президент. Что бы он делал, если бы у нас не было нашего великого прошлого? На что бы он ссылался и откуда бы он взялся вообще?.. Потом, есть люди, которые живут настоящим и знать не желают будущего и прошлого. Вот вы, например. Все представления о прошлом вам испортил господин президент, в какое бы прошлое вы ни заглянули, везде вам видится все тот же господин президент. Что же до будущего, то вы не имеете о нем ни малейшего представления и, по-моему, боитесь иметь… И, наконец, есть люди, которые живут будущим. В заметных количествах они появились недавно. От прошлого они совершенно справедливо не ждут ничего хорошего, а настоящее для них – это только материал для построения будущего, сырье… Да они, собственно, и живут-то уже в будущем… на островках будущего, которые возникли вокруг них в настоящем… – Голем, как-то странно улыбаясь, поднял глаза к потолку. – Они умны, – проговорил он с нежностью. – Они чертовски умны – в отличие от большинства людей. Они все как на подбор талантливы, Виктор. У них странные желания и полностью отсутствуют желания обыкновенные. – Обыкновенные желания – это, например, женщины… – В каком-то смысле – да. – Водка, зрелища? – Безусловно. – Страшная болезнь, – сказал Виктор. – Не хочу… И все равно непонятно… Ничего не понимаю. Ну, то, что умных людей сажают за колючую проволоку, – это я понимаю. Но почему их выпускают, а к ним не пускают… – А может быть, это не они сидят за колючей проволокой, а вы сидите. Виктор усмехнулся. – Подождите, – сказал он. – Это еще не все непонятное. При чем здесь, например, Павор? Ну ладно, меня не пускают, я – человек посторонний. Но должен же кто-то инспектировать состояние постельного белья и отхожих мест? Может быть, у вас там антисанитарные условия. – А если его интересуют не санитарные условия? Виктор в замешательстве посмотрел на Голема. – Вы опять шутите? – спросил он. – Опять нет, – ответил Голем. – Так он что, по-вашему, шпион? – Шпион – слишком емкое понятие, – возразил Голем. – Погодите, – сказал Виктор. – Давайте начистоту. Кто намотал проволоку и поставил охрану? – Ох уж эта проволока, – вздохнул Голем. – Сколько об нее было порвано одежды, а эти солдаты постоянно болеют поносом. Вы знаете лучшее средство от поноса? Табак с портвейном… Точнее, портвейн с табаком. – Ладно, – сказал Виктор. – Значит, генерал Пферд. Ага… – сказал он. – И этот молодой человек с портфелем… Вот оно что! Значит, это у вас просто военная лаборатория. Понятно… А Павор, значит, не военный. По другому, значит, ведомству. Или, может быть, он шпион не наш, иностранный? – Упаси бог! – сказал Голем с ужасом. – Этого нам еще не хватало… – Так… А он знает, кто этот парень с портфелем? – Думаю, да, – сказал Голем. – А этот парень знает, кто такой Павор? – Думаю, нет, – сказал Голем. – Вы ему ничего не сказали? – Какое мне дело? – И генералу Пферду не сказали? – И не подумал. – Это несправедливо, – произнес Виктор. – Надо сказать. – Слушайте, Виктор, – сказал Голем. – Я позволил вам болтать на эту тему только для того, чтобы вы испугались и не лезли в чужую кашу. Вам это совершенно ни к чему. Вы и так уже на заметке, вас могут погасить, вы даже пикнуть не успеете. – Меня испугать нетрудно, – сказал Виктор со вздохом. – Я напуган с детства. И все-таки я никак не могу понять: что им всем нужно от мокрецов? – Кому – им? – устало и укоризненно спросил Голем. – Павору. Пферду. Парню с портфелем. Всем этим крокодилам. – Господи, – сказал Голем. – Ну что в наше время нужно крокодилам от умных и талантливых людей? Я вот не понимаю, что вам от них нужно. Что вы лезете во все эти дела? Мало вам своих собственных неприятностей? Мало вам господина президента? – Много, – согласился Виктор. – Я сыт по горло. – Ну и прекрасно. Поезжайте в санаторий, возьмите с собой пачку бумаги… Хотите, я подарю вам пишущую машинку? – Я пишу по старой системе, – сказал Виктор. – Как Хемингуэй. – Вот и прекрасно. Я вам подарю огрызок карандаша. Работайте, любите Диану. Может быть, вам еще сюжет дать? Может быть, вы уже исписались? – Сюжеты рождаются из темы, – важно сказал Виктор. – Я изучаю жизнь. – Ради бога, – сказал Голем. – Изучайте жизнь сколько вам угодно. Только не вмешивайтесь в процессы. – Это невозможно, – возразил Виктор. – Прибор неизбежно влияет на картину эксперимента. Разве вы забыли физику? Ведь мы наблюдаем не мир как таковой, а мир плюс воздействие наблюдателя. – Вам уже один раз дали кастетом по черепу, а в следующий раз могут просто пристрелить. – Ну, – сказал Виктор, – во-первых, может быть, вовсе не кастетом, а кирпичом. А во-вторых – мало ли где мне могут дать по черепу. Мне в любой момент могут подвесить, так что же теперь – из номера не выходить? Голем покусал нижнюю губу. У него были желтые лошадиные зубы. – Слушайте вы, прибор, – сказал он. – Вы тогда вмешались в эксперимент совершенно случайно – и немедленно получили по башке. Если теперь вы вмешаетесь сознательно… – Я ни в какой эксперимент не вмешивался, – сказал Виктор. – Я шел себе спокойно от Лолы и вдруг вижу… – Идиот, – сказал Голем. – Идет он себе и видит. Надо было перейти на другую сторону, ворона вы безмозглая! – Чего это ради я буду переходить на другую сторону? – А того ради, что один ваш хороший знакомый занимался выполнением своих прямых обязанностей, а вы туда влезли, как баран. Виктор выпрямился. – Какой еще хороший знакомый? Там не было ни одного знакомого. – Знакомый подоспел сзади с кастетом. У вас есть знакомые с кастетами? Виктор залпом допил свой коньяк. С удивительной отчетливостью он вспомнил: Павор с покрасневшим от гриппа носом вытаскивает из кармана платок, и кастет со стуком падает на пол – тяжелый, тусклый, прикладистый. – Бросьте, – сказал Виктор и откашлялся. – Ерунда. Не мог Павор… – Я не называл никаких имен, – возразил Голем. Виктор положил руки на стол и оглядел свои сжатые кулаки. – При чем здесь его обязанности? – спросил он. – Кому-то понадобился живой мокрец, очевидно. Киднэпинг. – А я помешал? – Пытались помешать. – Значит, они его все-таки схватили? – И увезли. Скажите спасибо, что вас не прихватили – во избежание утечки информации. Их ведь судьбы литературы не занимают. – Значит, Павор… – медленно сказал Виктор. – Никаких имен, – напомнил Голем строго. – Сукин сын, – сказал Виктор. – Ладно, посмотрим… А зачем им понадобился мокрец? – Ну как – зачем? Информация… Где взять информацию? Сами знаете – проволока, солдаты, генерал Пферд… – Значит, сейчас его там допрашивают? – проговорил Виктор. Голем долго молчал. Потом сказал: – Он умер. – Забили? – Нет. Наоборот. – Голем снова помолчал. – Они болваны. Не давали ему читать, и он умер от голода. Виктор быстро взглянул на него. Голем печально улыбался. Или плакал от горя. Виктор вдруг почувствовал ужас и тоску, душную тоску. Свет торшера померк. Это было похоже на сердечный приступ. Виктор задохнулся и с трудом оттянул узел галстука. Боже мой, подумал он, какая же это дрянь, какая гадость, бандит, холодный убийца… а после этого, через час, помыл руки, попрыскался духами, прикинул, какие благодарности перепадут от начальства, и сидел рядом, и чокался со мной, и улыбался мне, и говорил со мной как с товарищем, подлец, и все врал, улыбался и врал, с удовольствием врал, наслаждался, издевался надо мной, хихикал в кулак, когда я отворачивался, подмигивал сам себе, а потом сочувственно спрашивал, что у меня с головой… Словно сквозь черный туман, Виктор видел, как доктор Р. Квадрига медленно поднял голову, разинул в неслышном крике запекшийся рот и стал судорожно шарить по скатерти трясущимися руками, как слепой, и глаза у него были как у слепого, когда он вертел головой и все кричал, кричал, а Виктор ничего не слышал… И правильно, я сам дерьмо, никому не нужный, мелкий человечек, в морду меня, сапогом, и держать за руки, не давать утираться, и на кой черт я кому нужен, надо было бить крепче, чтобы не встал, а я как во сне, ватными кулаками, и, боже мой, на кой черт я живу, и на кой черт живут все, ведь это так просто, подойти сзади и ударить железом в голову, и ничего не изменится, ничего в мире не изменится, родится за тысячу километров отсюда в ту же самую секунду другой такой же ублюдок… Жирное лицо Голема обрюзгло еще сильнее и стало черным от проступившей щетины, глаза совсем заплыли, он лежал в кресле неподвижно, как бурдюк с прогорклым маслом, двигались только пальцы, когда он медленно брал рюмку за рюмкой, беззвучно отламывал ножку, ронял и снова брал, и снова ломал и ронял… И никого не люблю, не могу любить Диану, мало ли с кем я сплю, спать все умеют, но разве можно любить женщину, которая тебя не любит, а женщина не может любить, когда ты не любишь ее, и так все вертится в проклятом бесчеловечном кольце, как змея вертится, гонится за своим хвостом, как животные, спариваются и разбегаются, только животные не придумывают слов и не сочиняют стихов, а просто спариваются и разбегаются… А Тэдди плакал, поставив локти на стойку, положив костлявый подбородок на костлявые кулаки, его лысый лоб шафранно блестел под лампой, и по впалым щекам безостановочно текли слезы, и они тоже блестели под лампой… А все потому, что я – дерьмо, и никакой не писатель, какой из меня, к черту, писатель, если я не терплю писать, если писать для меня – это мучение, стыдное, неприятное занятие, что-то вроде болезненного физиологического отправления, вроде поноса, вроде выдавливания гноя из чирья, ненавижу, страшно подумать, что придется заниматься этим всю жизнь, что уже обречен, что теперь уже не отпустят, а будут требовать: давай, давай, и я буду давать, но сейчас не могу, даже думать об этом не могу, Господи, пусть я не буду об этом думать, а то меня вырвет… Бол-Кунац стоял за спиной Р. Квадриги и смотрел на часы, тоненький, мокрый, с мокрым свежим лицом, с чудными темными глазами, и от него, разрывая плотную горячую духоту, шел свежий запах – запах травы и ключевой воды, запах лилий, солнца и стрекоз над озером… И мир вернулся. Только какое-то смутное воспоминание, или ощущение, или воспоминание об ощущении метнулось за угол: чей-то отчаянный оборвавшийся крик, непонятный скрежет, звон, хруст стекла… Виктор облизнул губы и потянулся за бутылкой. Доктор Р. Квадрига, лежа головой на скатерти, хрипло бормотал: «Ничего не нужно. Спрячьте меня. Ну их…» Голем озабоченно сметал со стола стеклянные обломки. Бол-Кунац сказал: – Господин Голем, простите, пожалуйста, вам письмо. – Он положил перед Големом конверт и снова взглянул на часы. – Добрый вечер, господин Банев, – сказал он. – Добрый вечер, – сказал Виктор, наливая себе коньяку. Голем внимательно читал письмо. За стойкой Тэдди шумно сморкался в клетчатый носовой платок. – Слушай, Бол-Кунац, – сказал Виктор. – Ты видел, кто меня тогда ударил? – Нет, – ответил Бол-Кунац, поглядев ему в глаза. – Как так – нет? – сказал Виктор, нахмурившись. – Он стоял ко мне спиной, – объяснил Бол-Кунац. – Ты его знаешь, – сказал Виктор. – Кто это был? Голем издал неопределенный звук. Виктор быстро оглянулся на него. Голем, не обращая ни на кого внимания, задумчиво рвал записку на мелкие клочки. Обрывки он спрятал в карман. – Вы ошибаетесь, – сказал Бол-Кунац. – Я его не знаю. – Банев, – пробормотал Р. Квадрига. – Я тебя прошу… Я не могу там один. Пойдем со мной… Очень жутко… Голем поднялся, поискал пальцем в жилетном кармане, потом крикнул: – Тэдди! Запишите на меня… и учтите, что я разбил четыре рюмки… Ну, я пошел, – сказал он Виктору. – Подумайте и примите разумное решение. Может быть, вам лучше даже уехать. – До свидания, господин Банев, – вежливо сказал Бол-Кунац. Виктору показалось, что мальчик едва заметно отрицательно качнул головой. – До свидания, Бол-Кунац, – сказал он. – До свидания. Они ушли. Виктор в задумчивости допил коньяк. Подошел официант, лицо у него было опухшее, в красных пятнах. Он стал убирать со стола, и движения его были непривычно неловки и неуверенны. – Вы здесь недавно? – спросил Виктор. – Да, господин Банев. Сегодня с утра. – А что же Питер? Заболел? – Нет, господин Банев. Он уехал. Не выдержал. Я тоже, наверное, уеду… Виктор посмотрел на Р. Квадригу. – Отведите его потом в номер, – сказал он. – Да, конечно, господин Банев, – ответил официант нетвердым голосом. Виктор расплатился, прощально помахал Тэдди и вышел в вестибюль. Он поднялся на второй этаж, подошел к двери Павора, поднял руку, чтобы постучать, постоял так немного и, не постучав, снова спустился вниз. Портье за своей конторкой с изумлением рассматривал руки. Руки у него были мокрые, к ним пристали клочья волос, и волосами был обсыпан его форменный сюртук, а на лице, на обеих щеках, вспухли свежие царапины. Он посмотрел на Виктора – глаза у него были ошалелые. Но сейчас нельзя было замечать всех этих странностей, это было бы бестактно и жестоко, и тем более нельзя было говорить об этом, необходимо было сделать вид, будто ничего не случилось, все это надо было отложить на потом, на завтра или, может быть, даже на послезавтра. Виктор спросил: – Где остановился этот… знаете, молодой человек в очках, он всегда ходит с портфелем. Портье замялся. Как бы в поисках выхода, он посмотрел на номерную доску с ключами, потом все-таки ответил: – В триста двенадцатом, господин Банев. – Спасибо, – сказал Виктор, кладя на конторку монету. – Только они не любят, когда их беспокоят, – нерешительно предупредил портье. – Я знаю, – сказал Виктор. – Я и не думал их беспокоить. Я просто так спросил… загадал, понимаете ли: если в четном, то все будет хорошо. Портье бледно улыбнулся. – Какие же у вас могут быть неприятности, господин Банев, – вежливо сказал он. – Всякие могут быть, – вздохнул Виктор. – Большие и малые. Спокойной ночи. Он поднялся на третий этаж, двигаясь неторопливо, нарочито неторопливо, словно бы для того, чтобы все обдумать, и взвесить, и прикинуть возможные последствия, и учесть все на три года вперед, но на самом деле думал он только о том, что ковер на лестнице давным-давно пора сменить, облез ковер, вытерся. И только уже перед тем, как постучать в дверь триста двенадцатого номера (люкс, две спальни и гостиная, телевизор, приемник первого класса, холодильник и бар), он чуть не сказал вслух: «Вы крокодилы, господа? Очень приятно. Так вы у меня будете жрать друг друга». Стучать пришлось довольно долго: сначала деликатно, костяшками пальцев, а когда не ответили – более решительно, кулаком, а когда и на это не отреагировали – только скрипнули половицей и задышали в замочную скважину, – тогда, повернувшись задом, каблуком, уже совсем грубо. – Кто там? – спросил наконец голос за дверью. – Сосед, – ответил Виктор. – Откройте на минутку. – Что вам надо? – Мне надо сказать вам пару слов. – Приходите утром, – сказал голос за дверью. – Мы уже спим. – Черт бы вас подрал, – сказал Виктор, рассердившись. – Вы хотите, чтобы меня здесь увидели? Откройте, чего вы боитесь? Щелкнул ключ, и дверь приоткрылась. В щели появился тусклый глаз долговязого профессионала. Виктор показал ему раскрытые ладони. – Пару слов, – сказал он. – Входите, – сказал долговязый. – Только без глупостей. Виктор вошел в прихожую, долговязый закрыл за ним дверь и зажег свет. Прихожая была тесная, вдвоем они с трудом помещались в ней. – Ну, говорите, – сказал долговязый. Он был в пижаме, спереди чем-то запачканной. Виктор с изумлением принюхался – от долговязого несло спиртным. Правую руку он, как и полагалось, держал в кармане. – Мы так и будем здесь беседовать? – осведомился Виктор. – Да. – Нет, – сказал Виктор. – Здесь я беседовать не буду. – Как хотите, – сказал долговязый. – Как хотите, – сказал Виктор. – Мое дело маленькое. Они помолчали. Долговязый, уже не скрываясь, внимательно обшаривал Виктора глазами. – Кажется, ваша фамилия Банев? – сказал он. – Кажется. – Ага, – сказал долговязый хмуро. – Так какой же вы сосед? Вы живете на втором этаже. – Сосед по гостинице, – объяснил Виктор. – Ага… Так что вам нужно, я не пойму. – Мне нужно кое-что вам сообщить, – сказал Виктор. – Есть кое-какая информация. Но я уже начинаю раздумывать, стоит ли. – Ну, ладно, – сказал долговязый. – Пойдемте в ванную. – Знаете, – сказал Виктор, – я, пожалуй, уйду. – А почему вы не хотите в ванную? Что за капризы? – Вы знаете, – сказал Виктор, – я раздумал. Я, пожалуй, пойду. В конце концов, это не мое дело. – Он сделал движение. Долговязый даже закряхтел от раздиравших его противоречий. – Вы, по-моему, писатель, – сказал он. – Или я вас с кем-то путаю? – Писатель, писатель, – сказал Виктор. – До свидания. – Да нет, погодите. Так бы сразу и сказали. Пойдемте. Вот сюда. Они вошли в гостиную, где сплошь были портьеры – справа портьеры, слева портьеры, прямо, на огромном окне, портьеры. Огромный телевизор в углу сверкал цветным экраном, звук был выключен. В другом углу из мягкого кресла под торшером смотрел на Виктора поверх развернутой газеты очкастый молодой человек, тоже в пижаме и шлепанцах. Рядом с ним на журнальном столике возвышалась четырехугольная бутылка и сифон. Портфеля нигде не было видно. – Добрый вечер, – сказал Виктор. Молодой человек молча наклонил голову. – Это ко мне, – сказал долговязый. – Не обращай внимания. Молодой человек снова кивнул и закрылся газетой. – Прошу сюда, – сказал долговязый. Они прошли в спальню направо, и долговязый сел на кровать. – Вот кресло, – сказал он. – Садитесь и выкладывайте. Виктор сел. В спальне густо пахло застоявшимся табачным дымом и офицерским одеколоном. Долговязый сидел на кровати и смотрел на Виктора, не вынимая руки из кармана. В гостиной хрустела газета. – Ладно, – сказал Виктор. Не то чтобы ему удалось полностью преодолеть отвращение, но, раз он сюда пришел, надо было говорить. – Я примерно представляю себе, кто вы такие. Может быть, я ошибаюсь, и тогда все в порядке. Но если я не ошибаюсь, то вам полезно будет узнать, что за вами следят и стараются вам помешать. – Предположим, – сказал долговязый. – И кто же за нами следит? – Вами очень интересуется человек по имени Павор Сумман. – Что? – сказал долговязый. – Санинспектор, что ли? – Он не санинспектор. Вот, собственно, и все, что я хотел вам сказать. – Виктор встал, но долговязый не пошевелился. – Предположим, – повторил он. – А откуда вы, собственно, все это знаете? – Это важно? – спросил Виктор. Некоторое время долговязый раздумывал. – Предположим, что не важно, – произнес он. – Ваше дело – проверить, – сказал Виктор. – А я больше ничего не знаю. До свидания. – Да куда же вы, погодите, – сказал долговязый. Он нагнулся к туалетному столику, вытащил бутылку и стакан. – Так хотели войти и теперь уже уходите… Ничего, если из одного стакана? – Это смотря что, – ответил Виктор и снова сел. – Шотландское, – сказал долговязый. – Устраивает? – Настоящее шотландское? – Настоящий скотч. Получайте. – Он протянул Виктору стакан. – Живут же люди, – сказал Виктор и выпил. – Куда нам до писателей, – сказал долговязый и тоже выпил. – Вы бы все-таки рассказали толком… – Бросьте, – сказал Виктор. – Вам за это деньги платят. Я вам назвал имя, адрес вы сами знаете, вот и займитесь. Тем более что я на самом деле ничего не знаю. Разве что… – Виктор остановился и сделал вид, что его осенило. Долговязый немедленно клюнул. – Ну? – сказал он. – Ну? – Я знаю, что он похитил одного мокреца и что он действовал вместе с городскими легионерами. Как его там… Фламента… Ювента… – Фламин Ювента, – подсказал долговязый. – Вот-вот. – Насчет мокреца – это точно? – спросил долговязый. – Да. Я пытался помешать, и господин санинспектор треснул меня кастетом по голове. А потом, пока я валялся, они увезли его на машине. – Так-так, – произнес долговязый. – Значит, это был Сумман… Слушайте, а вы молодец, Банев! Хотите еще виски? – Хочу, – сказал Виктор. Что бы он ни говорил себе, как бы он ни взвинчивал себя, как бы он себя ни настраивал, ему было противно. Ну и ладно, подумал он. И на том спасибо, что в доносчики я, по крайней мере, не гожусь. Никакого удовольствия, хотя они теперь и начнут жрать друг друга. Голем был прав: зря я полез в это дело… Или Голем хитрее, чем я думаю? – Прошу, – сказал долговязый, протягивая ему полный стакан. 7. Феликс Сорокин «Изпитал» Эту ночь я провел хорошо, без кошмаров. Мне приснилось имя: Катя. Только имя, и больше ничего. Я проснулся поздно и позавтракать решил в «Жемчужнице». Есть в нашем жилом массиве такое питейное заведение, расположенное точнехонько напротив районного Дома пионеров. Внешний вид у этого заведения довольно странный, более всего напоминает оно белофинский дот «Миллионный», разбитый прямым попаданием тысячекилограммовой бомбы: глыбы скучного серого бетона, торчащие вкривь и вкось, перемежаются клубками ржавой железной арматуры, долженствующими, по замыслу архитектора, изображать морские водоросли, на уровне же тротуара тянутся узкие амбразуры-окна. А внутри это вполне приличное заведение, никаких изысков: холл с гардеробом, за холлом – приветливый, хорошо освещенный круглый зал, там всегда есть пиво, можно взять обычные холодные закуски, из горячего подают бефстроганов и фирменное мясо в горшочке, а вот раков я не видел там никогда. Время от времени я хожу туда завтракать – когда надоедают мне вареные яйца и фруктовый кефир. Я подоспел как раз к открытию, торопливо разделся и захватил столик у стены под окном. Официант, в котором развязность странно сочеталась с сонной угрюмостью, принес мне кружку пива и принял заказ на мясо в горшочке. Кругом гомонили. И курили. Натощак. За мой столик никто не подсаживался, хотя место передо мной пустовало. С одной стороны, это было, конечно, прекрасно. Терпеть не могу общаться с посторонними людьми. С другой же стороны, мне вдруг пришло в голову, что такое бывало и раньше: в троллейбусах ли, в метро, в таких вот забегаловках, где меня никто не знает, пустующее место рядом со мной занимают в последнюю очередь, когда других свободных мест больше нет. Где-то я читал, что есть такие люди, самый вид которых внушает окружающим то ли робость, то ли отвращение, то ли вообще инстинктивное желание держаться подальше. И подумав об этом, я тут же перескочил мыслями ко вчерашнему письму. Вот и еще фактик, пусть косвенный, который подтверждает, что не было то письмо дурацкой шуткой, что действительно почуял во мне кто-то нечто чужое, наводящее на фантастические мысли. Но все равно, главное, конечно, не в этих пустяках, а в моих «Современных сказках». Господи, эта книжка воистину – как настоящий ребенок: неприятностей и горестей от нее гораздо больше, нежели радостей и удовольствий. Редакторы рубили ее в капусту, лапшу из нее делали, вермишель, и если бы не Мирон Михайлович, изуродовали бы ее на всю жизнь. А когда она все-таки вышла, на нее двинулись рецензенты. Фантастика в те поры еще только-только начинала формирование свое, была неуклюжа, беспомощна, отягощена генетическими болезнями сороковых годов, и рецензенты глядели на нее как на глиняного болвана для упражнений в кавалерийской рубке. Я читал рецензии на «Современные сказки», болезненно шипел, и перед глазами моими вставал, как на экране, бледный красавец в черкеске и с тухлым взглядом отпетого дроздовца; как он, докурив пахитоску до основания, двумя пальцами осторожно отлепляет заслюненный окурок от губы, сощуривается на мою беззащитную книгу, неторопливо обнажает шашку и легко разбегается на цыпочках, занося над головою голубую сталь… Они писали, что я подражаю не лучшим американским образцам. (Сейчас эти образцы признаны лучшими.) Они писали, что машины у меня заслоняют людей. (Машин у меня вовсе никаких не было, разве что автобусы.) «Где автор увидел таких героев?» – спрашивали они кого-то. «Чему может научить нашего читателя такая литература?» – вопрошали они друг друга. «И фальшивой нотой в работе издательства прозвучал выпуск беспомощной книжки Сорокина…» А потом грянул обзор Гагашкина и фельетон Брыжейкина в «Добровольном информаторе», и я приземлился в больнице, и тут только начальственные благодетели мои спохватились, что на глазах у них режут хорошего человека, пусть даже и оступившегося по недосмотру, и взяли свои меры. Я не люблю вспоминать этот эпизод. Тогда я не читал еще «Марсианских хроник» и даже не слыхал, что такая книга существует. Я писал свои «Сказки», представления не имея, что у меня получаются «Марсианские хроники» навыворот: цикл смешных и грустных историй о том, как осваивали нашу Землю инопланетные пришельцы. Главное там для меня было – попытаться взглянуть на нас, на нашу обыденную жизнь, на наши страсти и надежды, со стороны, глазами чужаков, не злобных каких-нибудь чужаков, а просто равнодушных, инакомыслящих и инакочувствующих. Получилось, по-моему, ей-богу забавно, только вот некоторые критики до сих пор считают меня ренегатом большой литературы, а некоторые читатели, оказывается, – одним из героев этой книги… Официант принес мне мясо в горшочке, я спросил еще кружку пива и принялся есть. – Вы разрешите? – произнес негромкий хрипловатый голос. Поднявши глаза, я увидел, что рядом стоит, положив руку на спинку свободного стула, рослый горбун в свитере и потрепанных джинсах, с узким бледным лицом, обрамленным вьющимися золотистыми волосами до плеч. Без всякой приветливости я кивнул, и он тотчас уселся боком ко мне – видимо, горб мешал ему. Усевшись, он положил перед собой тощую черную папку и принялся тихонько барабанить по ней ногтями. Официант принес мое пиво и выжидательно взглянул на горбуна. Тот пробормотал: «Мне то же самое, если можно…» Я доел мясо, взялся за кружку и тут заметил, что горбун, оказывается, пристально смотрит на меня, а на красных длинных губах его блуждает улыбка, которую я бы назвал любезной, не будь она такой нерешительной. Я уже знал, что он сейчас заговорит со мной, и он заговорил. – Понимаете ли, – сказал он, – мне посоветовали обратиться к вам. – Ко мне? – Понимаете ли, да. Именно к вам. – Так, – сказал я. – А кто посоветовал? – Да вот… – Он с готовностью принялся озираться, вытянув шею, словно стремясь заглянуть через головы. – Странно, только что вон там сидел… Где же он?.. Я смотрел на него. Был он весь какой-то грязноватый. Из рукавов серого грязноватого свитера высовывались грязноватые манжеты сорочки, и воротник сорочки был засален и грязен, и руки его с длинными пальцами были давно немыты, как и золотые волнистые волосы, как и бледное худое лицо с белобрысой щетинкой на щеках и подбородке. И попахивало от него – птичьим двором, этакой неопрятной кислятинкой. Странный он был тип: для алкоголика выглядел слишком, пожалуй, респектабельно, а для так называемого приличного человека казался слишком уж опустившимся. – Ушел куда-то, – сообщил он виноватым голосом. – Да бог с ним… Понимаете, он мне сказал, что вы способны если и не поверить, то по крайней мере понять. – Слушаю вас, – сказал я, откровенно вздохнув. – Собственно… вот! – Он двинул ко мне через стол свою папку и сделал рукой жест, приглашающий папку раскрыть. – Извините, – сказал я решительно, – но чужих рукописей я не читаю. Обратитесь… – Это не рукопись, – сказал он быстро. – То есть это не то, что вы думаете… – Все равно, – сказал я. – Нет, пожалуйста… Это вас заинтересует! – И видя, что я не собираюсь прикасаться к папке, он сам раскрыл ее передо мною. В папке были ноты. – Послушайте… – сказал я. Но он не стал слушать. Понизив голос и перегнувшись ко мне через стол, он принялся рассказывать мне, в чем, собственно, дело, совершая ораторские движения кистью правой руки и обдавая меня сложными запахами птичьего двора и пивной бочки. А дело его ко мне состояло в том, что всего за пять рублей он предлагал в полную и безраздельную собственность партитуру Труб Страшного Суда. Он лично перевел оригинал на современную нотную грамоту. Откуда она у него? Это длинная история, которую к тому же очень трудно изложить в общепонятных терминах. Он… как бы это выразиться… ну, скажем, падший ангел. Он оказался здесь, внизу, без всяких средств к существованию, буквально только с тем, что было у него в карманах. Работу найти практически невозможно, потому что документов, естественно, никаких нет… Одиночество… Никчемность… Бесперспективность… Всего пять рублей, неужели это так дорого? Ну, хорошо, пусть будет три, хотя без пятерки ему велено не возвращаться… Мне не раз приходилось выслушивать более или менее слезливые истории о потерянных железнодорожных билетах, украденных паспортах, сгоревших дотла квартирах. Эти истории давно уже перестали вызывать во мне не только сочувствие, но даже и элементарную брезгливость. Я молча совал в протянутую руку двугривенный и удалялся с места беседы с наивозможной поспешностью. Но история, которую преподнес мне золотоволосый горбун, показалась мне восхитительной с чисто профессиональной точки зрения. Грязноватый падший ангел был просто талантлив! Такая выдумка сделала бы честь и самому Г. Дж. Уэллсу. Судьба пятерки была решена, тут и говорить было не о чем. Но мне хотелось испытать эту историю на прочность. Точнее, на объемность. Я придвинул к себе ноты и взглянул. Никогда и ничего я не понимал в этих крючках и запятых. Ну, хорошо. Значит, вы утверждаете, что если мелодию эту сыграть, скажем, на кладбище… Да, конечно. Но не надо. Это было бы слишком жестоко… По отношению к кому? По отношению к мертвым, разумеется! Вы обрекли бы их тысячи и тысячи лет скитаться без приюта по всей планете. И еще, подумайте о себе. Готовы ли вы к такому зрелищу? Это рассуждение мне понравилось, и я спросил: для чего же тогда, по его мнению, мне могут понадобиться эти ноты? Он страшно удивился. Разве мне не интересно иметь в своем распоряжении такую вещь? Неужели я не хотел бы иметь гвоздь, которым была прибита к перекладине креста рука Учителя? Или, например, каменную плиту, на которой Сатана оставил проплавленные следы своих копыт, пока стоял над гробом папы Григория Седьмого, Гильдебранда? Этот пример с плитой пришелся мне по душе. Так мог сказать только человек, представления не имеющий о малогабаритных квартирах. Ну, хорошо, сказал я, а если сыграть эту мелодию не на кладбище, а где-нибудь в Парке культуры имени Горького? Падший ангел нерешительно пожал плечами. Наверное, лучше этого не делать. Откуда нам знать, что там, в этом парке, на глубине трех метров под асфальтом? Я вынул пять рублей и положил перед горбуном. – Гонорар, – сказал я. – Валяйте в том же духе. Воображение у вас есть. – Ничего у меня нет, – тоскливо отозвался горбун. Он небрежно сунул пятерку в карман джинсов, поднялся и, не прощаясь, пошел прочь между столиками. – Ноты заберите! – крикнул я ему вслед. Но он не обернулся. Я сидел, ожидая официанта, чтобы расплатиться, и от нечего делать разглядывал ноты. Их всего-то было четыре листочка, и вот на обороте последнего я обнаружил небрежную запись шариковой ручкой: «пр. Грановского 19, «Жемчужница», клетч. пальто». Наверное, нервы у меня в последнее время были немножечко на взводе: уж больно густо шли события, уж больно расщедрился тот, кому надлежит ведать моей судьбою. Поэтому, едва прочитав про клетч. пальто, я тут же вскочил, словно шилом ткнутый, и поглядел в оконную амбразуру – сначала налево, потом направо. Я едва не опоздал: известный мне человек в клетчатом пальто-перевертыше, крепко сжимая локоть златокудрого горбуна, облаченного в неопрятный брезентовый плащ до пят, исчезал вместе с ним из моего поля зрения. Я опустился на стул и припал к кружке. Такой конец забавной, хотя и не столь уж приятной истории подействовал на меня настолько угнетающе, что мне захотелось немедленно вернуться домой и никуда больше сегодня не ходить. Несвязные подозрения роились в моем воображении, выстраивались и тут же разваливались сюжетики самого отвратительного свойства, но в конце концов возобладала самая здравая и самая реалистическая мысль: «Что я скажу Федору моему Михеичу?» Подошел официант, и я беспрекословно расплатился за свое мясо, за свое пиво и за то пиво, которое не допил падший ангел. Затем я взял свою папку, вложил в нее ноты, пустую папку горбуна оставил на столе и пошел в гардероб одеваться. Всю дорогу до Банной я украдкой высматривал фигуру в клетчатом пальто, но так ничего и не высмотрел. Конференц-зал на этот раз был пуст и погружен в полутьму. Пройдя между рядами стульев, я добрался до двери под надписью «Писатели – сюда» и постучался. Никто мне не ответил, и, осторожно отворив дверь, я вступил в ярко освещенное помещение вроде короткого коридора. В конце этого коридора имела место еще одна дверь, над которой красовался этакий светофорчик, вроде тех застекленных хреновин, какие обыкновенно бывают над входом в рентгеновский кабинет. Верхняя половина светофорчика светилась, демонстрируя надпись «Не входить!». Нижняя была темная, однако и на ней можно было без труда различить надпись «Входите». По правой стене коридорчика поставлено было несколько стульев, и на одном из них, скрючившись в три погибели и опираясь ладонями на роскошный, хоть и потертый бювар, торчком поставленный на острые коленки, сидел сам Гнойный Прыщ собственной персоной. При виде его у меня, как всегда, холодок зашевелился под ключицами, и, как всегда, я подумал: «Это надо же, жив! Опять жив!» Я поздоровался. Он ответил и пожевал провалившимся ртом. Я сел за два стула от него и стал смотреть в стену перед собой. Я ничего не видел, кроме основательно обшарпанной стены, небрежно окрашенной светло-зеленой масляной краской, но я физически ощущал, как выцветшие старческие глазки внимательно и прицельно сбоку меня ощупывают, как идет в шаге от меня некая привычная мозговая работа – с машинной скоростью тасуются некие карточки, на которые занесено все: был или не был, состоял ли, участвовал ли, все факты, все слухи, все сплетни и всевозможные интерпретации слухов, и необходимые комментарии к сплетням, и строятся какие-то умозаключения, и подбиваются некие итоги, и формулируются выводы, которые, возможно, понадобятся впредь. Я сознавал, конечно, что все это – мой психоз. Старая сволочь вряд ли даже знала меня, а если и знала, то все это делается совсем не так, да и времена уже не те, старый он уже, никому он теперь не нужен и никому не опасен. Года не проходит, чтобы не пронесся слух, будто он почил в бозе, он теперь более персонаж исторических анекдотов, нежели живой человек, – гнойная тень, протянувшаяся через годы в наше время. И все-таки я ничего не мог с собой поделать. Я боялся. Тут он заговорил. Голос у него был скрипучий и невнятный – наверное, из-за плохого протеза. Однако я разобрал, что он полагает нынешнюю зиму ненормально снежной, и еще что-то о климате и погоде. Впервые в моей жизни он заговорил со мною. Слова его были вполне банальны, любой человек мог бы произнести эти слова. Но мне, как в анекдоте, захотелось загородиться от него руками и заверещать: «Разговаривает!..» Много-много лет назад, когда я был сравнительно молод, вполне внутренне честен и непроходимо глуп, до меня вдруг дошло (словно холодной водой окатило), что все эти мрачные и отвратительные герои жутких слухов, черных эпиграмм и кровавых легенд обитают не в каком-то абстрактном пространстве анекдотов, черта с два! Вон один сидит за соседним столиком, порядочно уже захорошевший, – добродушно бранясь, вылавливает из солянки маслину. А тот, прихрамывая на пораженную артритом ногу, спускается навстречу по беломраморной лестнице. А этот вот кругленький, вечно потный, азартно мотается по коридорам Моссовета, размахивая списком писателей, нуждающихся в жилплощади… И когда это дошло до меня, встал мучительный вопрос: как относиться к ним? Как относиться к этим людям, которые по всем принятым мною нравственным и моральным правилам являются преступниками; хуже того – палачами; хуже того – предателями! Случалось, по слухам, что бивали их по щекам, выливали им на голову тарелку с супом в ресторане, плевали публично в глаза. По слухам. Сам я этого никогда не видел. По слухам, не подавали им руки, отворачивались при встрече, говорили резкие слова на собраниях и заседаниях. Да, бывало что-то вроде, но я не знаю ни одного такого инцидента, чтобы не лежало в его основе что-нибудь вовсе не романтическое – выхваченная из-под носа путевка, адюльтерчик банальнейший, закрытая, но ставшая открытою недоброжелательная рецензия. Они ходили среди нас с руками по локоть в крови, с памятью, гноящейся невообразимыми подробностями, с придушенной или даже насмерть задавленной совестью, – наследники вымороченных квартир, вымороченных рукописей, вымороченных постов. И мы не знали, как с ними поступать. Мы были молоды, честны и горячи, нам хотелось хлестать их по щекам, но ведь они были стары, и дряблые их, отечные щеки были изборождены морщинами, и недостойно было топтать поверженных; нам хотелось пригвоздить их к позорному столбу, клеймить их публично, но ведь казалось, что они уже пригвождены и заклеймлены, они уже на свалке и никогда больше не поднимут головы. В назидание потомству? Но ведь этот кошмар больше никогда не повторится, и разве такие назидания нужны потомству? И вообще казалось, пройдет год-другой, и они окончательно исчезнут в пучине истории и сам собою отпадет вопрос, подавать им руку при встрече или демонстративно отворачиваться… Но прошел год и прошел другой, и как-то неуловимо все переменилось. Действительно, кое-кто из них ушел в тень, но в большинстве своем они и не думали исчезать в каких-то там пучинах. Как ни в чем не бывало, они, добродушно бранясь, вылавливали из солянки маслины, спешили, прихрамывая, по мраморным лестницам на заседания, азартно мотались по коридорам высоких инстанций, размахивая списками, ими же составленными и ими же утвержденными. В пучине истории пошли исчезать черные эпиграммы и кровавые легенды, а герои их, утратив при рассмотрении в упор какой бы то ни было хрестоматийный антиглянец, вновь неотличимо смешались с прочими элементами окружающей среды, отличаясь от нас разве что возрастом, связями и четким пониманием того, что сейчас своевременно, а что несвоевременно. И пошли мы выбивать из них путевки, единовременные ссуды, жаловаться им на издательский произвол, писать на них снисходительные рецензии, заручаться их поддержкой на всевозможных комиссиях, и диким показался бы уже вопрос, надо ли при встрече подать руку товарищу имяреку. Ах, он в таком-то году обрек на безвестную гибель Иванова, Петрова и двух Рабиновичей? Слушайте, бросьте, о ком этого не говорят? Половина нашего старичья обвиняет в такого рода грешках другую половину, и скорее всего, обе половины правы. Надоело. Нынешние, что ли, лучше? Не суди и не судим будешь. Никто ничего не знает, пока сам не попробует. Нечего на зеркало пенять. А паче всего – не плюй в колодец и не мочись против ветра. Потому что страшно. И всегда было страшно. С самого начала. Этот мерзкий старик, что сидел через два стула от меня, мог сделать со мной все. Написать. Намекнуть. Выразить недоумение. Или уверенность. Эта тварь представлялась мне рудиментом совсем другой эпохи. Или совсем других условий существования. Ты перешел улицу на красный свет – и тварь откусывает тебе ноги. Ты вставил в рукопись неуместное слово – и тварь откусывает тебе руки. Ты выиграл по облигации – и тварь откусывает тебе голову. Ты абсолютно беззащитен перед нею, потому что не знаешь и никогда не узнаешь законов ее охоты и целей ее существования. У кого-то из фантастов – то ли у Ефремова, то ли у Беляева, – описан чудовищный зверь гишу, пожиратель древних слонов, доживший до эпохи человека. Человек не умел спастись от него, потому что не понимал его повадок, а не понимал потому, что повадки эти возникли в те времена, когда человека еще не было и быть не могло. И человек мог спастись от гишу только одним способом: объединиться с себе подобными и убить… Мы поговорили о погоде. Потом, помолчав, опять поговорили о погоде. Потом он стал возмущаться, какое это безобразие – на третий этаж без лифта по винтовой лестнице. Я предпочел промолчать, эта тема показалась мне скользкой. Тут дверь под светофорчиком распахнулась, и в коридор к нам ввалился Петенька Скоробогатов. – Господи, да что это с тобой? – воскликнул я, вставая ему навстречу. Голова Петеньки была обмотана белым бинтом, как чалмой. Левая рука, тоже перебинтованная и толстая, как бревно, висела на перевязи. Правой рукой Петенька опирался на палку. Да что же это они с ним сделали? – с ужасом подумал я. Впрочем, тут же выяснилось, что ОНИ ничего с ним не делали, а просто вчера, возвращаясь с собрания, увлекшись спором с председателем тутошнего месткома, Петенька Скоробогатов, Ойло наше Союзное, промахнулся на ступеньках и сверзился по винтовой лестнице с третьего этажа на первый. Троих увезли в больницу, и там они по сей день лежат. После трепанации. А он, Петенька, хоть бы хны. – …Так, понимаешь, и полетел кувырком по спирали с третьего до первого. Голова-ноги, голова-ноги. И хоть бы хны! Повезло, понимаешь, за председателя зацепился, а он толстый такой кнур, мягкий… Он расселся рядом со мной, вытянув поврежденную ногу. Все ему было как с гуся вода. Не задерживаясь на таких мелочах, как разорванное ухо, вывихнутая рука, растянутая лодыжка, он уже врал мне про то, как его вчера днем вызывали в Госкомиздат и предлагали издать двухтомник в подарочном издании. Иллюстрировать двухтомник будут Кукрыниксы, а печатать подрядилась типография в Ляйпциге… Услыхав про Ляйпциг, я невольно покосился вправо. К счастью, Гнойного Прыща уже не было. – А это у тебя что? – вскричал вдруг Петенька, выхватывая у меня папку. – А! Так ты и музыкой балуешься? – произнес он, увидев ноты. – Брось, не советую. Мертвый номер. – Он сунул папку обратно мне в руки. – Вот я сейчас… Ей-богу, сам удивился. Сумасшедший индекс сейчас получил. Просто сумасшедший. Этот тип мне рукопись не вернул. «Не отдам, – говорит. – Эталон». Я ему говорю: «Какой там эталон, писано между делом, случайный заказ». А он отвечает: «Для вас – случайный заказ, а для нас – эталон». Не-ет, Феликс, машину не обманешь, что ты! И снова распахнулась дверь под светофорчиком, и в коридорчик вернулся Гнойный Прыщ. Он переступил через порог, плотно прикрыл за собой дверь и остановился. Несколько секунд он стоял, упершись одной рукой в стену, а другой прижимая к груди бювар. Лицо у него было зеленое, как у протухшего покойника, рот мучительно полуоткрыт, глаза навыкате. – Как же так? – прошипел он, вполне, впрочем, явственно. – Как это может быть? Ведь я же своими глазами… Его шатнуло, и мы с Петенькой ринулись к нему, чтобы поддержать. Но он отвел нас рукой, сжимающей бювар. – Я же лично… – свистящим шепотом прокричал он, уставясь в пространство между нами. – Лично… Сам! – Пустяки, – бодро произнес Петенька, обхватывая его за талию рукою с тростью. – Ничего такого особенного нету. И раньше бывало, и еще много раз будет, Мефодий Кирилыч… – Да вы понимаете ли, что говорите? – спросил его Мефодий Кирилыч с каким-то даже отчаянием. – Или, может, Трубы Страшного Суда протрубили? – Ни-ни-ни-ни-ни! – возразил Петенька. – Это я вам просто гарантирую. Никаких труб, кроме газовых, большого диаметра. Давайте-ка мы с вами присядем, Мефодий Кирилыч, и маленько отдышимся… – Лично!.. – проскрипел старик, послушно усаживаясь. – А впоследствии сам читал… – Вы, Мефодий Кирилыч, строчки читали, а надо было между, – сказал Петенька, нагло мне подмигивая. – Там, видимо, подтекст был, а вы его не уловили. Вот машина вас и ущучила… – Какой подтекст? Какая машина? Да вы понимаете ли, о чем я говорю, молодой человек? Мне было тягостно и противно, я отвернулся и тут же заметил, что на светофорчике горит теперь надпись «Входите». Как сомнамбула, поднялся я с места и последовал приглашению. Мне и раньше приходилось бывать в вычислительных центрах, так что серые шершавые шкафы, панели, мигающие огоньками, прочие экраны-циферблаты внимания моего в этой большой, ярко освещенной комнате не привлекли. Гораздо страннее и интереснее показался мне человек, сидящий за столом, заваленным рулонами и папками. Был он, похоже, в моих годах, худощавый, с русыми, легко рассыпающимися волосами, с чертами лица в общем обыкновенными и в то же время чем-то неуловимо значительными. Что-то настораживало в этом лице, что-то в нем такое было, что ощущалась потребность внутренне подтянуться и говорить кратко, литературно и без всякого ерничества. Был он в синем лабораторном халате поверх серого костюма, сорочка на нем была белоснежная, а галстук неброский, старомодный и старомодно повязанный. – Закройте, пожалуйста, дверь плотно, – произнес он мягким приятным голосом. Я оглянулся и увидел, что оставил дверь полуоткрытой, извинился и прихлопнул створку. Затем я назвал себя. Что-то изменилось в его лице, и я понял, что имя мое ему знакомо. Впрочем, себя он не назвал и сказал только: – Очень рад. Если позволите, давайте взглянем, что вы нам принесли. Пройдите сюда, присаживайтесь. В этих простых и даже, пожалуй, простейших, обыкновеннейших словах его прозвучало, как мне показалось, какое-то превосходство, притом настолько значительное, что я испытал вдруг потребность объясниться, оправдаться, что я не манкировал, что так уж сложились обстоятельства мои в последнее время, а вообще-то я уже был здесь вчера, буквально двадцати шагов не дошел до его двери – опять же по причинам, от меня никак не зависящим. Впрочем, этот приступ виноватой почтительности, острый, почти физиологический, миновал быстро, и разумеется, я ничего такого ему не сказал, а просто прошел к его столу, положил перед ним свою папку, а сам сел в довольно удобное полукресло. Меня вдруг двинуло в противоположность, захотелось вдруг развалиться и ногу перекинуть через ногу, и, рассеянно озираясь по сторонам, изрыгнуть какую-нибудь фривольную банальность, вроде: «А ничего себе живут ученые, лихо устроились!» Но и такого, конечно, я ему ничего не сказал, и ногу на ногу не стал задирать, а сидел смирно, прилично и смотрел, как он придвигает к себе мою папку, осторожно и аккуратно развязывает тесемки, а сам словно бы улыбается длинным тонким ртом и, кажется, поглядывает на меня сквозь рассыпавшиеся волосы – то ли с любопытством, то ли с ехидцей, но явно доброжелательно. Он раскрыл папку и увидел ноты. Брови его слегка приподнялись. Бормоча неловкие извинения, я потянулся за проклятой партитурой, но он, не отводя взгляда от нотных строчек, остановил меня легким движением ладони. Несомненно, он-то умел читать нотную грамоту, и прочитанное, несомненно, заинтересовало его, потому что, разрешив наконец мне изъять из папки манускрипт падшего ангела, он посмотрел на меня невеселыми серыми глазами и произнес: – Любопытные, надо вам сказать, бумаги попадаются в старых папках у писателей… Я не нашелся, что ему ответить, да и не ждал он моего ответа, а уже бегло, но аккуратно перелистывал копии моих рецензий на давно уже гниющие в редакционных архивах поделки из самотека, копии аннотаций на японские патенты, рукописи моих переводов из японских технических журналов и прочий хлам, оставшийся от тех моих тяжелых лет, когда меня перестали печатать и принялись поносить… Он листал, надеясь, видимо, отыскать в этой груде хлама что-нибудь хоть мало-мальски полезное, и мне стало ужасно стыдно, и я почувствовал себя последней свиньей, что вот сидит передо мною человек, строгий и невеселый, не халтурщик какой-нибудь и не конъюнктурщик, и Сорокина он, видимо, читал и ждал от Сорокина серьезный материал, на который можно было бы опереться в работе, элементарной порядочности ждал он от Сорокина, а Сорокин приволок ему мешок дерьма и вывалил на стол – на, мол, подавись. Такие примерно переживания терзали меня, когда он закрыл наконец позорную папку, положил на нее бледные руки с длинными худыми пальцами и снова на меня посмотрел.

The script ran 0.003 seconds.