Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Грэм Грин - Почётный консул [1973]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_contemporary

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 

— А они не хотят? — Думаю, что нет. — Значит, они убьют меня, а Перес убьет их. Только у вас есть шанс уцелеть, да? — Может быть. Хотя и этот шанс невелик. — Мое письмо Кларе… как бы там ни было, возьмите его у меня. — Как хотите. Чарли Фортнум вынул из кармана сверток бумаги. — Здесь главным образом счета. Неоплаченные. Все торговцы жульничают, кроме Грубера… Куда, черт возьми, я его дел? — В конце концов он нашел письмо в другом кармане. — Нет, — сказал он, — теперь уже нет смысла его передавать. Зачем ей мои нежности, если у нее будете вы? — Он разорвал письмо на мелкие клочки. — Да я и не хотел бы, чтобы его прочла полиция. У меня есть еще и фотография, — добавил он, роясь в бумажнике. — Единственная моя фотография «Гордости Фортнума», но на ней и Клара тоже. — Он кинул взгляд на фотографию, потом порвал и ее. — Обещайте, что не расскажете ей, что я все о вас знал. Не хочу, чтобы она чувствовала себя виноватой. Если она на это способна. — Обещаю, — сказал доктор Пларр. — Эти счета… лучше займитесь ими сами. — Чарли Фортнум передал их Пларру. — На моем текущем счету, наверно, найдется, чем их оплатить. Если нет, эти жулики и так достаточно меня надували. Я ухожу с корабля, — добавил он, — но не хочу, чтобы пострадал экипаж. — Сейчас отец Ривас начнет служить мессу. Если хотите послушать, я вас туда отведу. — Нет, я никогда не был, что называется, человеком религиозным. Пожалуй, останусь здесь со своим виски. — Он смерил взглядом то, что осталось в бутылке. — Может, хлебну глоточек сейчас, тогда напоследок еще останется настоящая норма. Даже больше шкиперской. Из соседней комнаты доносился тихий голос. Чарли Фортнум сказал: — Знаю, что если во все это верить, люди под конец получают какое-то утешение. А вы вообще во что-нибудь верите? — Нет. — Теперь, когда в их отношения была внесена ясность, доктор Пларр испытывал странную потребность выражаться предельно точно. Он добавил: — Думаю, что нет. — Я тоже… хотя… Это страшно глупо, но, когда со мной тот тип, я говорю о священнике… ну о том, кто собирается меня убить… я чувствую… Знаете, была даже минута, когда мне показалось, что он хочет мне исповедаться. Мне, Чарли Фортнуму! Можете себе представить? И ей-богу, я бы отпустил ему грехи… Когда они убьют меня, Пларр? — Не знаю, который сейчас час. У меня нет часов. Наверно, около восьми. Перес даст тогда команду парашютистам. Что будет дальше, один бог знает. — Опять бог! Никуда от этого дурацкого слова не денешься, верно? Может, все-таки пойти и немного послушать? Вреда от этого не будет. А ему приятно. Я имею в виду священника. Да и делать все равно нечего… Если вы мне поможете. Он оперся рукой на плечо доктора Пларра. Весил он на удивление мало для своей комплекции — будто его тело было надуто воздухом. Он старик, жить ему все равно осталось недолго, подумал Пларр и вспомнил тот вечер, когда встретил его в первый раз и они с Хэмфрисом тащили его, несмотря на все протесты, через дорогу в «Боливар». Тогда он весил куда больше. Они не сделали и двух шагов к двери, как Чарли Фортнум остановился и будто застыл на месте. — Не могу, — сказал он. — Да и к чему это? Не хочу в последнюю минуту подлизываться. Проводите меня назад, к моему виски. Это и будет мое причастие. Доктор Пларр вернулся в соседнюю комнату. Он встал рядом с Акуино, тот сидел на полу, недоверчиво наблюдая за движениями священника. Словно опасался, что, двигаясь взад и вперед возле стола и делая таинственные жесты руками, отец Ривас готовит ловушку, замышляет измену. Доктор Пларр вспомнил, что все стихи Акуино были о смерти. Видно, он не хотел, чтобы под конец ее у него отобрали. Отец Ривас читал отрывок из Евангелия. Читал он не по-испански, а по-латыни; доктор Пларр давно забыл те немногие латинские слова, которые когда-то знал. Пока голос торопливо произносил фразы на этом мертвом языке, он следил за Акуино. Быть может, остальные думали, что, опустив глаза, он молится; у него и в самом деле промелькнула в голове какая-то молитва — или по крайней мере мольба, полная недоверия к себе, мольба о том, чтобы в нужный момент у него хватило сил и решимости действовать быстро. Если бы я был с ними по ту сторону границы, подумал он, как бы я поступил, когда мой отец молил о помощи во дворе полицейского участка? Вернулся бы я назад к нему или спасался бы сам, как они? Отец Ривас стал совершать последование мессы и освящение хлеба. Марта смотрела на мужа с гордостью. Священник поднял тыквенный сосуд и произнес единственную фразу из всей службы, которую доктор Пларр почему-то еще помнил: «…сие есть Тело Мое, которое за вас предается; сие творите в Мое воспоминание» [Евангелие от Луки, 22:19]. Сколько поступков совершал он в своей жизни в память о чем-то забытом или почти забытом? Священник опустил сосуд. Он встал на колени и сразу поднялся. Казалось, ему не терпится поскорее закончить службу. Он был как пастух, который спешит загнать стадо в коровник до начала грозы, но пустился домой он слишком поздно. Репродуктор гаркнул свое сообщение голосом полковника Переса: «Торопитесь выслать к нам консула и спасти свою жизнь. У вас остался ровно час». Доктор Пларр заметил, что рука Акуино крепче сжала автомат. Голос продолжал: «Повторяю, у вас остался всего один час. Освободите консула и спасите свою жизнь». — «…ради того, кто взял на себя грехи всего мира, да дарует он им вечный покой». Отец Ривас начал: «Domine, non sum dignus» [владыка, я недостоин (лат.)]. Ему вторил только голос Марты. Доктор Пларр оглянулся, чтобы посмотреть, где Пабло. Негр стоял у задней стены на коленях, с опущенной головой. Смогу ли я, подумал доктор Пларр, пока их внимание отвлечено мессой, выхватить у Акуино автомат и продержать их под дулом достаточно долго, чтобы Чарли Фортнум успел сбежать? Я бы спас жизнь им всем, не только Чарли, думал он. Он посмотрел на Акуино, а тот, словно угадав его мысли, покачал головой. Отец Ривас взял кухонное полотенце и стал вытирать бутыль так тщательно, словно стоял в приходской церкви Асунсьона. — Ite Missa est [идите, месса свершилась (лат.)]. Голос из репродуктора откликнулся, словно литургическое ответствие: «У вас осталось пятьдесят минут». — Отец мой, — произнес Пабло, — месса кончена. Лучше сдаться сейчас. Или давайте проголосуем снова. — Я голосую как прежде, — сказал Акуино. — Ты ведь священник, отец мой, тебе нельзя убивать, — сказала Марта. Отец Ривас протянул ей кухонное полотенце: — Ступай во двор и сожги его. Больше оно не понадобится. — Это будет смертный грех, если ты убьешь его сейчас, отец мой. После мессы. — Убивать когда бы то ни было — смертный грех для любого человека. Все, что мне остается, — это молить господа смилостивиться надо мной, как молил бы всякий другой. — Так вот что ты делал там, у алтаря? — спросил доктор Пларр. Он был измучен спорами и тем, как медленно тянулось отпущенное им краткое время. — Я молился о том, чтобы мне не пришлось его убивать. — Письмо туда послал? — сказал доктор Пларр. — А мне казалось, ты не веришь, что на такие письма получают ответ. — Может, я надеялся на счастливое совпадение. Репродуктор объявил: «У вас осталось сорок пять минут». — Хоть бы они оставили нас в покое… — пожаловался Пабло. — Действуют нам на психику, — пояснил Акуино. Отец Ривас внезапно вышел в соседнюю комнату. Револьвер он взял с собой. Чарли Фортнум лежал на крышке гроба. Глаза его были открыты, он смотрел на глиняный потолок. — Вы пришли со мной покончить, отец мой? — спросил он. Вид у отца Риваса был смущенный, а может, и пристыженный. Он сделал несколько шагов в комнату и сказал: — Нет, нет. Не это. Еще нет. Я подумал, может быть, вам что-нибудь нужно. — У меня есть еще немножко виски. — Вы слышали, что сказал их громкоговоритель. Скоро они за вами придут. — И тогда вы меня убьете? — Так мне приказано, сеньор Фортнум. — А я думал, что священник повинуется только церкви. Ах да, забыл. Вы ведь больше в ней не состоите? Тем не менее вы служили мессу. Я не бог весть какой верующий, но мне не захотелось на ней присутствовать. Это ведь не такой праздник, когда надо быть в церкви. Во всяком случае, мне. — Я помянул вас в своей молитве, — неловко произнес заученную фразу отец Ривас, словно обращаясь к богатому прихожанину; но за последние годы он отвык от этого языка. — Я предпочел бы, чтобы вы обо мне забыли, отец мой. — Вот это мне не будет дозволено, — сказал отец Ривас. Чарли Фортнум с удивлением заметил, что священник вот-вот заплачет. — Что с вами, отец мой? — спросил он. — Я не думал, что до этого дойдет. Понимаете, если бы вы были американским послом, они бы уступили. И я бы спас десять человеческих жизней. Я никогда не думал, что мне придется отнять у кого-то жизнь. — Почему вас вообще назначили главным? — Эль Тигре считал, что может мне доверять. — А что, разве это не так? — Теперь не знаю. Не знаю. Неужели приговоренный к смерти должен утешать своего палача? — подумал Чарли Фортнум. — Могу я чем-нибудь вам помочь, отец мой? — спросил он. Священник смотрел на него с надеждой, как собака, которой послышалось слово «гулять». Он продвинулся на шаг ближе. Чарли Фортнум вспомнил мальчика с оттопыренными ушами в школе, которого изводил Мейсон. Он пробормотал: — Простите меня… За что он просил прощения? За то, что не был американским послом? — Я знаю, как вам тяжко, — сказал Ривас. — Лежать здесь. Ждать. Может, если бы вы смогли немножко подготовиться… это вас отвлекло бы… — Вы хотите сказать — исповедаться? — Да. — Он объяснил: — В чрезвычайных обстоятельствах… даже я… — Но я не гожусь в кающиеся грешники, отец мой. Я не исповедовался лет тридцать. Во всяком случае, со времени моего первого брака… который и браком-то не был. Лучше займитесь другими. — Для них я сделал все, что мог. — После такого долгого перерыва… это невозможно… и нет у меня достаточной веры. Мне было бы стыдно произносить все те благочестивые слова, даже если бы я их и вспомнил. — Вам не было бы стыдно, если б вы совсем не верили. И слова эти вовсе не нужно произносить вслух. Только совершите обряд покаяния. Молча. Про себя. Этого достаточно. У нас так мало времени. Просто акт покаяния, — уговаривал он, словно просил дать ему денег на обед. — Но я же говорю, что забыл слова. Ривас приблизился еще на два шага, словно вдруг обрел не то смелость, не то надежду. Быть может, надежду на то, что ему подадут на кусок хлеба. — Просто скажите, что вы сожалеете, и постарайтесь это прочувствовать. — Ну, я о многом жалею, отец. Вот только не насчет виски. — Он поднял бутылку, посмотрел, сколько в ней осталось, и снова поставил на пол. — Жизнь — штука нелегкая. Вот человек и лечится то одним, то другим лекарством. — Не думайте сейчас о виски. Есть ведь и другое, о чем стоит подумать. Прошу вас просто сказать: я жалею, что нарушал правила. — А я даже не припомню, какие правила нарушал. Их так много, этих проклятых правил. — Я тоже нарушал правила, сеньор Фортнум. Но я не жалею, что выбрал Марту. Не жалею, что я здесь, с этими людьми. Вот у меня револьвер… нельзя ведь всю жизнь только помахивать кадилом или кропить святой водой. И все же, если бы здесь был другой священник, я бы сказал ему: да, я сожалею. Сожалею, что не живу в тот век, когда, как видно, было легче соблюдать церковные правила, или в каком-то будущем, когда их то ли изменят, то ли они перестанут быть такими жестокими. Кое-что я могу сказать без натяжки. Может, скажете это и вы. Я жалею, что у меня не хватало терпения. Неудачи вроде нашей — иногда это просто крушение надежды… Пожалуйста… ну разве вы не можете сказать, как вам жаль, что у вас не хватало надежды? Этот человек явно нуждался в утешении, и Чарли Фортнум утешил его как мог: — Ну, это я, кажется, мог бы сказать, отец мой. Отец, отец, отец. Мысленно он повторял это слово. Ему привиделось, как отец сидит возле бара, он тупо смотрит, не узнает его, а сам он лежит на земле, и над ним лошадь. Вот бедняга, подумал он. Отец Ривас произнес отпущение грехов. — Пожалуй, — сказал он, — теперь я бы выпил с вами по маленькой. — Спасибо, отец мой, — откликнулся Чарли Фортнум. — Мне повезло больше, чем вам. Здесь нет никого, кто отпустил бы грехи вам. — Я видел твоего отца только по нескольку минут в день, — сказал Акуино, — когда мы ходили вокруг двора. Иногда… — Он замолчал, прислушиваясь к громкоговорителю, вещавшему из купы деревьев. Голос произнес: — У вас осталось только пятнадцать минут. — Последняя четверть часа, на мой взгляд, пробежала слишком быстро, — заметил доктор Пларр. — Неужели они теперь начнут отсчитывать минуты? Я бы хотел, чтобы они дали нам спокойно умереть. — Расскажи мне еще немного о моем отце. — Он был хороший старик. — О чем вы говорили в те минуты, когда бывали вместе? — спросил доктор Пларр. — У нас никогда не было времени толком поговорить. Рядом всегда был охранник. Он шагал тут же. Твой отец здоровался со мной очень вежливо и ласково — как отец с сыном… а я… ну я, сам понимаешь, очень его уважал. Сперва всегда немного помолчим… знаешь, как это бывает, когда имеешь дело с настоящим caballero. Я ждал, чтобы он заговорил первый. А потом охранник, бывало, закричит на нас и растолкает в разные стороны. — Его пытали? — Нет. Во всяком случае, не так, как меня. Людям из ЦРУ это бы не понравилось. Он ведь был англичанин. Все равно пятнадцать лет в полицейской тюрьме — долгая пытка. Легче потерять несколько пальцев. — Как он выглядел? — Стариком. Что еще тебе сказать? Ты должен знать, как он выглядел, лучше, чем я. — В последний раз, когда я его видел, он стариком не был. Жаль, что у меня нет хотя бы фотографии, где он лежит мертвый. Знаешь, такой, какие снимает полиция, чтобы подшить к делу. — Зрелище было бы не из приятных. — Зато заполнило бы пробел в памяти. Может, мы и не узнали бы друг друга, если бы ему удалось бежать. И он был бы сейчас здесь, с тобой. — Волосы у него были совсем седые. — Таким я его не видел. — И он очень горбился. Его мучил ревматизм в правой ноге. Можно сказать, что ревматизм его и убил. — Я помню его совсем другим человеком. Тот был высокий, худой и стройный. Он быстро шел от пристани в Асунсьоне. Только раз обернулся, чтобы нам помахать. — Странно. Мне он казался невысоким и толстым, и он хромал. — Я рад, что его не пытали — как тебя. — Кругом постоянно были охранники, и мне даже не удалось предупредить его насчет нашего плана. Когда время настало — он даже не знал, что охранник подкуплен, — я крикнул ему «беги», а он растерялся. И замешкался. Это промедление да еще и ревматизм… — Ты сделал все, что мог, Акуино. Никто не виноват. — Как-то раз я прочитал ему стихотворение, — сказал Акуино, — но, по-моему, он не очень любил стихи. А все равно стихотворение было хорошее. Конечно, о смерти. Оно начиналось так: «Смерть имеет привкус соли…» Знаешь, что он мне как-то сказал? И даже сердито — уж не знаю, на кого он сердился. Он сказал: «Я здесь не страдаю, мне просто скучно. Скучно. Хоть бы бог послал мне немножко страданий». Какие странные слова. — Кажется, я их понимаю, — сказал доктор Пларр. — Под конец он настрадался вдоволь, как хотел. — Да. Под конец ему повезло. — Что касается меня, я не знал, что такое скука, — сказал Акуино. — Боль знал. Страх. Мне и сейчас страшно. А скуки не знал. — Может, ты не узнал себя до конца, — заметил доктор Пларр. — Хорошо, когда это происходит в старости, как у моего отца. Он подумал о матери, коротавшей дни среди фарфоровых попугаев в Буэнос-Айресе или поглощавшей эклеры на калье Флорида; о Маргарите, когда она спала в тщательно зашторенной комнате, а он лежал рядом и рассматривал ее нелюбимое лицо; о Кларе и ребенке, о долгом несбыточном будущем на берегу Параны. Ему казалось, что он уже достиг возраста отца, что он провел в тюрьме столько же лет, сколько отец, а бежать удалось не ему, а отцу. — У вас осталось десять минут, — произнес громкоговоритель. — Выпустите консула немедленно, затем выходите по одному и руки вверх! Еще не смолкли эти распоряжения, когда в комнату вошел отец Ривас. Акуино сказал: — Время почти истекло, позволь мне сейчас его убить. Это не дело для священника. — Может, они все еще берут нас на пушку. — Когда мы наверняка это выясним, скорее всего, будет слишком поздно. Янки хорошо обучили этих парашютистов в Панаме. Они действуют быстро. Доктор Пларр сказал: — Я выйду поговорить с Пересом. — Нет, нет, Эдуардо. Это самоубийство. Ты слышал, что сказал Перес. Он не посмотрит даже на белый флаг. Верно, Акуино? Пабло сказал: — У нас ничего не выгорело. Выпустите консула. — Если тот человек пройдет через комнату, я его застрелю, — заявил Акуино, — и всякого, кто станет ему помогать… даже тебя, Пабло. — Тогда они убьют нас всех, — сказала Марта. — Если он умрет, мы все умрем. — Это им, во всяком случае, надолго запомнится. — Machismo! — сказал доктор Пларр. — Опять ваш проклятый дурацкий machismo. Леон, я должен что-то сделать для бедняги, который там лежит. Если я поговорю с Пересом… — Что ты можешь ему предложить? — Если он согласится продлить свой срок, вы согласитесь продлить ваш? — Что это даст? — Он все же британский консул. Британское правительство… — Всего лишь почетный консул, Эдуардо. Ты сам не раз нам это объяснял. — Но ты согласишься, если Перес… — Да, соглашусь, но не думаю, чтобы Перес… Может, он не даст тебе даже рта раскрыть. — Я думаю, даст. Мы с ним были приятелями. На память доктору Пларру пришел речной плес, бескрайний лес до горизонта и Перес, решительно шагающий с одного мокрого бревна на другое навстречу группке людей, где его ждал убийца. Это мои люди, сказал тогда Перес. — Для полицейского Перес не такой уж плохой человек. — Я боюсь за тебя, Эдуардо. — Доктор тоже страдает machismo, — сказал Акуино. — Давай… выходи и разговаривай… но захвати с собой револьвер. — Я страдаю не machismo. Ты сказал правду, Леон. Я и в самом деле ревную. Ревную к Чарли Фортнуму. — Если человек ревнует, — сказал Акуино, — он убивает соперника или тот убивает его. Ревность — штука простая. — Моя ревность другого сорта. — Какая еще может быть ревность? Ты спишь с чужой женой. А когда он делает то же самое со своей… — Он ее любит… вот в чем беда. — У вас осталось пять минут, — объявил громкоговоритель. — Я ревную, потому что он ее любит. Такое глупое, избитое слово — любовь. Для меня оно никогда не имело смысла. Как и слово бог. Я знаю, как спят с женщиной, я не знаю, как любят. Жалкий пьянчужка Чарли Фортнум победил меня в этой игре. — Любовницу так легко не уступают, — сказал Акуино. — Их не так-то просто приобрести. — Клару? — Доктор Пларр засмеялся. — Я расплатился с ней солнечными очками. — Воспоминания продолжали преследовать его. Они были как надоедливые препятствия, как бутылки в игре, которые требовалось обойти с завязанными глазами по дороге к двери. Он пробормотал: — Она что-то у меня спросила перед тем, как я ушел из дома… А я не стал слушать… — Постой, Эдуардо. Пересу нельзя доверять… Когда доктор Пларр открыл дверь, его на миг ослепил солнечный свет, а потом мир снова приобрел резкие очертания. Перед ним шагов на двадцать тянулась жидкая грязь. Индеец Мигель валялся, как тюк выброшенного тряпья, насквозь промокшего от ночного дождя. Сразу за ним начинались деревья и густая тень. Вокруг не было никаких признаков жизни. Полиция, как видно, выселила людей из соседних хижин. Шагах в тридцати среди деревьев что-то блеснуло. Возможно, это луч солнца отразился на лезвии штыка, но когда Пларр немного приблизился и вгляделся внимательнее, он увидел, что это просто кусок жестяного бака из-под горючего, который был вделан в стену хижины, спрятанной среди деревьев. Вдалеке залаяла собака. Доктор Пларр продолжал медленно, нерешительно двигаться вперед. Никто не шевельнулся, никто не заговорил, не раздалось ни единого выстрела. Он поднял руки чуть выше пояса, как фокусник, который хочет показать, что в них ничего нет. И позвал: — Перес! Полковник Перес! Он чувствовал себя дурак дураком. В конце концов, опасности не было и в помине. Они преувеличили серьезность положения. Ему было гораздо страшнее в тот раз, когда он прыгал за Пересом с бревна на бревно. Он не услышал выстрела — пуля ударила его сзади в правую ногу — и рухнул ничком, словно ему подставили подножку при игре в регби; голова его была всего в нескольких шагах от тени, которую отбрасывали деревья. Боли он не почувствовал, и, хотя ненадолго потерял сознание, ему было так спокойно, будто он заснул в жаркий день над книгой. Когда он снова открыл глаза, тень от деревьев почти не сдвинулась. Его сморил сон. Захотелось заползти под деревья и снова заснуть. Утреннее солнце палило. Он смутно помнил, что с кем-то что-то должен обсудить, но это могло подождать, пока он поспит. Слава богу, подумал он, я один. Он слишком устал, чтобы заниматься любовью, да и погода для этого чересчур жаркая. А он забыл задернуть шторы. За спиной он услышал чье-то дыхание, но не мог понять, откуда оно взялось. Чей-то голос шепнул: — Эдуардо… Сперва он не узнал голоса, но, когда его снова окликнули, Пларр громко спросил: — Леон? Непонятно, что тут делает Леон. Пларр хотел повернуться, но нога одеревенела и не дала ему этого сделать. Голос произнес: — Кажется, они попали мне в живот. Доктор Пларр вздрогнул и сразу очнулся. Деревья перед ним были деревьями квартала бедноты. Солнце жгло ему голову, потому что он не успел до них добраться. Он понимал, что только гам был бы в безопасности. Голос — он уже понял, что это голос Леона, — произнес: — Я услышал выстрел. И не мог не прийти. Доктор Пларр снова попробовал повернуться, но у него опять ничего не вышло, и он отказался от этой попытки. Голос за спиной спросил: — Ты серьезно ранен? — Не думаю. А ты? — Ну, я уже в безопасности. — В безопасности? — В полной безопасности. Не смогу убить даже мухи. — Нам надо отвезти тебя в больницу, — сказал доктор Пларр. — Ты был прав, Эдуардо, — произнес голос. — Какой из меня убийца? — Не понимаю, что произошло… Мне надо поговорить с Пересом… А тебе здесь нечего делать, Леон. Ты должен был ждать вместе с остальными. — Я подумал — а что, если я тебе нужен? — Зачем? Для чего? Наступило долгое молчание, пока доктор Пларр не задал довольно нелепый вопрос: — Ты еще здесь? В ответ послышался невнятный шепот. — Не слышу! — сказал доктор Пларр. Голос произнес что-то похожее на слово «отец». Во всем, что с ними происходило, явно не было никакого смысла. — Лежи спокойно, — сказал доктор Пларр. — Если увидят, что кто-то из нас шевельнулся, могут выстрелить опять. И лучше не разговаривай. — Я сожалею… Прости… — Ego te absolve [отпускаю тебе грехи (лат.)], — прошептал доктор Пларр вдруг всплывшие в памяти слова. Он хотел рассмеяться, показать Леону, что шутит — мальчиками они часто подшучивали над ничего не значившими формулами, которые заставляли их заучивать священники, — но он слишком устал, и смех застрял у него в горле. Из тени вышли три парашютиста. В своих маскировочных костюмах они были похожи на ходячие деревья. Автоматы они держали наготове. Двое направились к хижине. Третий подошел к доктору Пларру, который лежал не шевелясь и затаив дыхание — оно уже прерывалось. 5 На кладбище было много людей, которых Чарли Фортнум раньше и в глаза не видел. Женщина в длинном старомодном черном платье была, очевидно, сеньорой Пларр. Она цепко держала за руку тощего священника, его темно-карие глаза шныряли туда-сюда, налево-направо, словно он боялся упустить важного прихожанина. Чарли Фортнум слышал, как эта дама не раз его представляла: «Мой друг, отец Гальвао из Рио». Две другие дамы на краю могилы демонстративно вытирали слезы. Можно было подумать, что они служат плакальщицами в похоронном бюро. Обе не заговаривали с сеньорой Пларр, как, впрочем, и друг с другом, но этого мог требовать профессиональный этикет. После мессы в соборе они по очереди подошли к Чарли Фортнуму и представились. — Вы сеньор Фортнум, консул? Мы были такими друзьями с бедным Эдуардо. Это мой муж, сеньор Эскобар. — Я сеньора Вальехо. Муж не сумел прийти, но я не могла не проводить Эдуардо, поэтому пришла со своим другом, сеньором Дюраном. Мигель, это сеньор Фортнум, британский консул, которого те негодяи… При имени Мигель в памяти у Чарли Фортнума сразу же возник индеец, сидевший на корточках у двери хижины и с улыбкой чистивший автомат, а потом — тюк промокшего под дождем тряпья, мимо которого парашютисты пронесли его на носилках. Его рука свесилась с носилок и коснулась мокрой материи. Он начал было: — Позвольте представить вам мою жену… Но сеньора Вальехо и ее друг уже прошли мимо. Она прижимала развернутый платок к глазам — он выглядел чем-то вроде паранджи — до следующего светского выхода. Клара по крайней мере не изображает горя, подумал Чарли Фортнум. Это хотя бы честно. Похороны, думал он, похожи на те дипломатические коктейли, на которых он присутствовал в Буэнос-Айресе. Их устраивали по случаю отъезда британского посла. Дело было вскоре после его назначения почетным консулом, и к нему еще проявляли некий интерес, поскольку он возил на пикник среди развалин членов королевской фамилии. Люди хотели знать, о чем говорили высокопоставленные гости. Теперь прием с теми, кого он видел в соборе, происходил на открытом воздухе, на кладбище. — Меня зовут доктор Сааведра, — произнес кто-то рядом. — Может, вы припомните, мы как-то раз с вами встречались вместе с доктором Пларром… Чарли Фортнуму захотелось ответить: как же, как же, в доме матушки Санчес. Конечно, помню, вы были с той девушкой. А я — с Марией, с той, кого закололи ножом. — Это моя жена, — сказал он, и доктор Сааведра учтиво склонился над ее рукой; лицо ее наверняка было ему знакомо хотя бы из-за родинки на лбу. Интересно, кто из этих людей знает, что Клара была любовницей Пларра? — подумал Фортнум. — Мне надо идти, — сказал доктор Сааведра. — Меня попросили сказать несколько слов в память о нашем бедном друге. Он направился к гробу, задержавшись, чтобы пожать руку полковнику Пересу и обменяться с ним несколькими словами. Полковник Перес был в мундире и нес фуражку на согнутой руке. Казалось, он серьезнее всех относится к тому, что происходит. Может, он размышлял о том, как отразится смерть доктора на его карьере. Многое, конечно, зависит от позиции британского посольства. Молодой человек по фамилии Кричтон — личность Чарли Фортнуму неизвестная — прилетел из Буэнос-Айреса как представитель посла (первый секретарь был прикован к постели гриппом). Кричтон стоял рядом с Пересом у самой могилы. Общественное положение присутствующих можно было определить по их близости к гробу — гроб как бы заменял собой почетного гостя. Чета Эскобар старалась пробраться к нему поближе, а сеньора Вальехо стояла почти рядом и могла бы дотронуться до него рукой. Чарли Фортнум с костылем под мышкой держался позади светского общества. Ему казалось глупостью, что он вообще здесь находится. Он чувствовал себя самозванцем. Ведь своим присутствием он обязан только тому, что его по ошибке приняли за американского посла. Тоже позади, но еще дальше Фортнума, стоял доктор Хэмфрис. И у него был вид человека, который сам понимает, что ему здесь не место. Его родной средой был Итальянский клуб, а законным соседом — официант из Неаполя, который боялся его дурного глаза. Заметив Хэмфриса, Чарли Фортнум сделал к нему шаг, но тот поторопился отойти. Чарли Фортнум вспомнил, как в незапамятном прошлом он пожаловался доктору Пларру, что Хэмфрис с ним не раскланивается, и Пларр воскликнул: «Ну, это вам повезло!» То были счастливые дни, а ведь в это время Пларр жил с Кларой и его ребенок рос в ее чреве. Фортнум тогда любил Клару, и она была с ним кротка и нежна. Все это уже позади. Своим счастьем он, оказывается, был обязан доктору Пларру. Фортнум исподтишка взглянул на Клару. Она смотрела на Сааведру, который произносил речь. Вид у нее был скучающий, словно тот, кого он славословил, был ей незнаком и ничуть не интересен. Бедный Пларр, подумал Чарли Фортнум, и его она обманула. — Вы были больше чем врачом, исцелявшим наши тела, — говорил доктор Сааведра, адресуя свои слова гробу, обернутому в британский флаг, который по просьбе устроителей похорон одолжил Чарли Фортнум. — Вы были другом каждого из нас, своих больных, даже самых бедных. Все мы знаем, как, не щадя своих сил, вы, движимый любовью и чувством справедливости, безвозмездно лечили жителей квартала бедноты. И разве не трагедия, что тот, кто так самозабвенно трудился на благо обездоленных, пал от руки их так называемых защитников? Боже мой, подумал Чарли Фортнум, неужели полковник Перес распространяет такую версию? — Ваша мать родилась в Парагвае — в стране, бывшей некогда нашим доблестным противником, и вы, побуждаемый духом machismo, достойным ваших предков по материнской линии, которые сражались вместе с Лопесом [Лопес, Франсиско Солано — командующий вооруженными силами Парагвая во время войны с Аргентиной, Бразилией и Уругваем (1864-1870)], не думая о том, правое или неправое дело он защищал, пошли на смерть из хижины, где прятались эти мнимые защитники бедняков, в последней попытке спасти их, равно как и вашего друга. Вы пали от руки фанатичного священника, но вышли победителем — друга вы спасли. Чарли Фортнум взглянул на полковника Переса по ту сторону открытой могилы. Он стоял, опустив обнаженную голову, прижав руки к бокам, сдвинув ноги по стойке «смирно». Он был похож на памятник павшим воинам XIX века, а доктор Сааведра в своем надгробном слове продолжал внушать своим слушателям официальную версию смерти Пларра — уж не договорился ли он о ней с Пересом? Кто теперь станет ее оспаривать? Речь будет дословно опубликована в «Эль литораль», а ее изложение появится даже в «Насьон». — Если не считать ваших убийц и их пленника, я был последним, Эдуардо, кто видел вас живым. Ваши увлечения были много шире профессиональных интересов, и ваша любовь к литературе обогащала нашу дружбу. В последний раз, когда мы были вместе, не я позвал вас, а вы позвали меня (пациент и врач поменялись ролями) поговорить о создании в нашем городе культурного центра — Англо-аргентинского клуба — и с присущей вам скромностью предложили мне быть его первым президентом. Друг мой, в тот вечер вы говорили о том, как сделать более тесными узы между английским и южноамериканскими народами. Кто же из нас мог предположить, что через считанные дни вы отдадите за это дело свою жизнь? Пытаясь спасти своего соотечественника и этих обманутых людей, вы пожертвовали всем — своей врачебной карьерой, глубоким восприятием искусства, дружескими привязанностями, любовью к приемной родине, которая жила в вашей душе. У вашего гроба я обещаю, что Англо-аргентинский клуб, окропленный кровью отважного человека, будет существовать. Сеньора Пларр плакала; плакали, но более демонстративно, и сеньора Вальехо, и сеньора Эскобар. — Я устал, — сказал Чарли Фортнум, — пора домой. — Хорошо, Чарли, — сказала Клара. Они медленно побрели к нанятой ими машине. Кто-то тронул Фортнума за руку. Это был Грубер. — Сеньор Фортнум… — сказал он, — я так рад, что вы здесь… целый и… — Почти невредимый, — сказал Чарли Фортнум. Интересно, знает ли Грубер? Ему хотелось поскорее укрыться в машине. — Как ваш магазин? — спросил он. — Дела идут? — Надо проявить целую груду фотографий. Снимки хижины, где вас держали. Все рвутся туда, хотят посмотреть. Но, по-моему, они не всегда снимают ту самую хижину. Сеньора Фортнум, понимаю, какое тяжелое время вам пришлось пережить. — Он объяснил Фортнуму: — Сеньора всегда покупает в моем магазине солнечные очки. Если угодно, у меня есть новые образцы из Буэнос-Айреса… — Да, да. В следующий раз, когда будем в городе… Извините нас, Грубер. Солнце здорово печет, а я чересчур долго стоял на ногах. Его лодыжка, закованная в гипс, невыносимо зудела. В больнице ему сказали, что доктор Пларр хорошо обработал рану. Не пройдет и нескольких недель, как он снова сядет за руль «Гордости Фортнума». Машину он нашел на старом месте, под купой авокадо; она была немного побита, не хватало одной фары, да и радиатор был погнут. Клара объяснила, что машиной воспользовался кто-то из полицейских. — Я пожалуюсь Пересу, — сказал Фортнум, опираясь на капот и с нежностью поглаживая раненую обшивку. — Нет, нет, не надо, Чарли. У бедняги будут неприятности. Ведь это я позволила ее взять. В первый день пребывания дома из-за этого не стоило затевать спор. Домой из больницы его повезли по местам, которые напоминали ему какую-то полузабытую страну — мимо проселочной дороги, которая вела на консервную фабрику Бергмана, мимо проржавевшей железнодорожной ветки заброшенного поместья, которое когда-то принадлежало чеху с труднопроизносимой фамилией. Он пересчитал пруды, мимо которых проезжал, — их должно было быть четыре — и думал о том, как он встретится с Кларой. Но при встрече он только поцеловал ее в щеку и отказался прилечь, сославшись на то, что и так слишком долго лежал на спине. Ему было противно даже подумать о широкой двуспальной кровати, на которой Клара наверняка не раз лежала с Пларром, пока он объезжал плантацию (остерегаясь слуг, они не стали бы мять постели в комнате для гостей). Он сел на веранде возле бара, пристроив ногу повыше. И хотя он отсутствовал меньше недели, но эта неделя казалась ему чуть не годом тягостной разлуки, таким долгим, что двум людям немудрено было друг от друга отвыкнуть… Он налил себе шкиперскую норму «Лонг Джона». Глядя поверх бокала на Клару, он спросил: — Они тебе, конечно, сообщили? — О чем, Чарли? — Что доктор Пларр умер. — Да. Сюда приезжал полковник Перес. Он мне сказал. — Доктор был твоим близким другом. — Да, Чарли. Тебе удобно так сидеть? Может, принести подушку? Как жестоко, думал он, что после их любовных утех и такого низкого обмана Пларр не заслужил ни единой слезы. У «Лонг Джона» был необычный вкус — он уже привык к аргентинскому виски. Фортнум стал объяснять Кларе, что в ближайшие недели будет лучше, если он поспит один в комнате для гостей. Гипс на ноге, сказал он, его беспокоит, а ей надо крепко спать — из-за ребенка. Она сказала — да, конечно, она понимает. Все будет сделано, как он хочет… А пока он ковылял на костыле с кладбища к нанятой машине, кто-то его окликнул: — Прошу прощения, мистер Фортнум… — Это был молодой секретарь из посольства Кричтон. — Позвольте мне днем заехать к вам в поместье. Посол поручил мне… обсудить с вами кое-какие вопросы… — А вы пообедайте с нами, — сказал Чарли Фортнум. — Мы будем вам очень рады, — добавил он, подумав, что любой человек, даже из посольства, поможет ему избежать одиночества, которое ему пришлось бы делить с Кларой. — Боюсь… я бы с большим удовольствием… но я уже обещал сеньоре Пларр… и отцу Гальвао. Если позволите, я приехал бы часа в четыре. Мне надо поспеть на вечерний самолет в Буэнос-Айрес. Вернувшись в поместье, Чарли Фортнум сказал Кларе, что он слишком устал и обедать не хочет. До прихода Кричтона он немного поспит. Клара уложила его поудобнее — она была обучена укладывать мужчин поудобнее не хуже любой медицинской сестры. Он старался не показать, что прикосновение ее рук, когда она взбивала подушку, его раздражает. Он даже поежился, когда она поцеловала его в щеку, — ему хотелось попросить ее больше себя не утруждать. Поцелуй женщины, которая не способна любить даже своего любовника, не стоит ни гроша. И все-таки, спрашивал он себя, чем она виновата? Разве можно научиться любить в публичном доме? У кого — у клиентов? А раз она не виновата, он не должен показывать ей свои чувства. Было бы куда проще, думал он, если бы она действительно любила Пларра. Он сразу представил себе, как ему было бы легко, если бы, вернувшись домой, он увидел, что она убита горем, с какой нежностью он бы ее утешал. Ему пришла в голову фраза из сентиментального романа: «Дорогая, мне нечего тебе прощать». Но пока он себе это воображал, он вспомнил, что она продалась за пару вульгарных солнечных очков от Грубера. Сквозь жалюзи солнце ложилось полосами на пол комнаты для гостей. На стене висела одна из охотничьих гравюр отца. Охотник поднял убитую лису над сворой взбешенных собак. Чарли с отвращением посмотрел на картину и отвернулся — он ни разу в жизни не убил даже крысы. Кровать была довольно удобная, но ведь и гроб, застеленный одеялами, был, в конце концов, не таким уж жестким — лучше его кровати в детской, где он спал ребенком. В доме стояла глубокая тишина, ее лишь изредка нарушали шаги возле кухни или скрип стула на веранде. Не было слышно ни радио, передававшего последние известия, ни возбужденных голосов в соседней комнате. Свобода, как он обнаружил, — это такое одиночество… Ему даже захотелось, чтобы дверь открылась и в нее застенчиво вошел священник с бутылкой аргентинского виски. Он чувствовал странное сродство с этим священником. Похороны священника прошли очень буднично. Его на скорую руку закопали в неосвященной земле, и Чарли Фортнум был этим глубоко возмущен. Если бы он вовремя об этом узнал, он произнес бы у могилы несколько слов вроде доктора Сааведры, хоть и не помнил, чтобы за всю его жизнь ему приходилось произносить речи; однако в пылу возмущения он бы на это отважился. Он бы всем им сказал: «Отец был человек хороший. Я знаю, что он не убивал Пларра». Но кто бы его слушал? Два могильщика и водитель полицейского грузовика? Я все же узнаю, где его зарыли, и положу на могилу букетик цветов, решил он. И с этой мыслью в изнеможении заснул глубоким сном. Клара разбудила его — приехал Кричтон. Она подала ему костыль, помогла надеть халат, и он вышел на веранду. Опустившись на стул возле бара, он предложил: — Виски? — А не рановато ли? — взглянув на часы, спросил Кричтон. — Для выпивки рано никогда не бывает. — Ну тогда разве что глоточек. Я тут говорил, что миссис Фортнум, вероятно, пришлось пережить страшные дни. Не выпив ни глотка, он поставил стакан на столик. — Ваше здоровье, — сказал Чарли Фортнум. — И ваше. — Кричтон нехотя снова поднял стакан. Может, он рассчитывал, что так и оставит его нетронутым до положенного часа. — Посол хотел, чтобы я кое о чем с вами переговорил, мистер Фортнум. Мне, разумеется, нет нужды рассказывать, как мы за вас беспокоились. — Да я и сам немного беспокоился, — заметил Чарли Фортнум. — Посол просил вас заверить — мы делали все, что в наших силах… — Да. Да. Конечно. — Слава богу, все обошлось. — Не все. Доктор Пларр погиб. — Да. Я не хотел сказать… — И священник тоже. — Ну, он-то получил по заслугам. Он же убил Пларра. — Ничего подобного, он его не убивал! — Значит, вы не видели доклада полковника Переса? — Полковник Перес страшный враль. Пларра застрелили парашютисты. — Но ведь было же произведено вскрытие, мистер Фортнум! Нашли пули. Одну в ноге. Две в голове. И это не армейские пули. — А кто проводил следствие — хирург девятой бригады? Вот что передайте от меня послу, Кричтон. Когда Пларр выходил из хижины, я был в соседней комнате. И слышал все, что происходило. Пларр вышел, чтобы переговорить с Пересом — думал спасти всем нам жизнь. Отец Ривас подошел ко мне и сказал, что согласился отсрочить ультиматум. Тут мы услышали выстрел. Тогда он сказал: «Они застрелили Эдуардо». И бросился вон. — А потом нанес coup de grace, — сказал Кричтон. — Да нет же, нет! Он оставил револьвер у меня в комнате. — У своего пленника? — Я все равно не мог до него дотянуться. В соседней комнате он заспорил с Акуино… и со своей женой. Я слышал, как Акуино сказал: «Сперва убей его». И слышал его ответ. — Какой? — Он рассмеялся. Я слышал его смех. Меня это даже удивило — он ведь не был смешливым человеком. Разве что иногда робко хихикнет. Смехом это не назовешь. Он сказал: «Акуино, у священника всегда есть дела поважнее». Не знаю почему, но я начал читать «Отче наш», хоть я и не из тех, кто любит молиться. И только дошел до «царствие твое», как снова раздался выстрел. Нет. Он не убивал Пларра. Он даже дойти до него не успел. Меня ведь пронесли мимо них. Трупы лежали в десяти шагах друг от друга. Будь там Перес, он бы наверняка позаботился, чтобы их передвинули. На такое расстояние, с которого возможен coup de grace. Пожалуйста, расскажите об этом послу. — Я, конечно, расскажу ему вашу версию. — Это никакая не версия. На счету у парашютистов все три смерти — Пларра, священника и Акуино. Они хорошо поохотились, как у них говорится. — Они спасли вам жизнь. — Ну да, они. Или то, что Акуино промазал. Видите ли, у него ведь работала только левая рука. Прежде чем выстрелить, он подошел чуть ли не вплотную к гробу, на котором я лежал. И сказал: «Они застрелили Леона». Он был слишком взволнован, рука у него дрожала, но не думаю, чтобы он промахнулся во второй раз. Хоть и держал револьвер левой рукой. — Как же Перес не знает всего этого? — Он меня не спрашивал. Пларр как-то сказал, что Пересу прежде всего надо помнить о своей карьере. — Я все же рад, что они покончили с Акуино. Он-то уж, во всяком случае, был убийцей… или хотел им стать. — Он видел, как застрелили его друга. Нечего об этом забывать. Они многое пережили вместе. И он на меня злился. Мы с ним подружились, а потом я пытался бежать. Знаете, он ведь считал себя поэтом. Читал мне свои стихи, а я делал вид, что они мне нравятся, хоть и не находил в них особого смысла. Так или иначе я рад, что парашютисты удовольствовались тремя смертями. Двое остальных — Пабло и Марта — просто бедолаги, которые впутались во все это нечаянно. — Им повезло больше, чем они заслужили. Нечего было им впутываться. — Может быть, их толкала своего рода любовь. Люди впутываются в разные истории из-за любви, Кричтон. Рано или поздно. — Ну, это не оправдание. — Нет. Вероятно, нет. Во всяком случае, не для дипломатической службы. Кричтон взглянул на часы. Может, хотел удостовериться, что положенный приличиями час наступил. Он поднял стакан: — Думаю, что какое-то время вам надо будет отдохнуть. — Да я и так не очень-то надрываюсь, — сказал Чарли Фортнум. — Вот именно. — Кричтон отхлебнул виски. — Только не говорите, что посол опять требует отчета об урожаях матэ. — Нет, нет. Мы просто хотим, чтобы вы спокойно поправлялись. Дело в том… в конце недели посол вам напишет официально, но ему хотелось, чтобы сперва я с вами переговорил. После всего, что вы пережили, официальные письма выглядели бы… так сказать, слишком официально. Вы же понимаете. Их пишут для подшивки в дело. Первый экземпляр идет в Лондон. Приходится выражаться… осторожно. Ведь кто-нибудь там может заглянуть в досье. — Но насчет чего послу осторожничать? — Лондон вот уже больше года нажимает на нас, требует, чтобы мы сократили расходы. Знаете, они даже урезали на десять процентов смету на официальные приемы, и на малейшие издержки приходится предъявлять счета. А эти проклятые члены парламента ездят и ездят — рассчитывают, что мы хотя бы на обед их пригласим. Некоторые даже считают, что им надо устроить прием с коктейлями. Ну а что касается вас, вы, понимаете ли, довольно долго состояли на службе. Будь вы дипломатом, вам бы уже давно полагалось выйти на пенсию. О вас в каком-то смысле просто забыли, пока не произошло это похищение. Вам будет куда безопаснее… находиться подальше от переднего края. — Понятно. Вот оно что. Это для меня в некотором роде удар, Кричтон. — Почему? Вам же только оплачивали консульские расходы. — Я мог каждые два года ввозить новую машину. — Вот и это тоже… в качестве почетного консула вы на нее, собственно, не имели права. — Здешняя таможня не видит разницы. И все так делают. Парагвайцы, боливийцы, уругвайцы… — Не все, Фортнум. Мы в британском посольстве стараемся ничем себя не пятнать. — Может, потому вы никогда и не поймете Южной Америки. — Я не хочу быть передатчиком одних только дурных вестей, — сказал Кричтон. — Посол поручил мне сообщить вам кое-что… строго конфиденциально. Обещаете? — Конечно, кому мне рассказывать? — Даже Пларра больше нет, подумал он. — Посол собирается представить вас к ордену по списку новогодних награждений. — К ордену?.. — недоверчиво переспросил Чарли Фортнум. — К О.Б.И. [ордену Британской империи]. — Что ж, это очень мило с его стороны, Кричтон, — сказал Чарли Фортнум. — Вот уж никогда не думал, что он ко мне так хорошо относится… — Но вы никому не расскажете, правда? Вы же знаете, теоретически это еще должна утвердить королева. — Королева? А, понимаю. Надеюсь, что после этого я не задеру нос. Знаете, мне как-то довелось показывать членам королевского дома здешние развалины. Очень милая была пара. Такой же был пикник, как с американским послом, но они не заставляли меня пить кока-колу. Мне эта семья очень нравится. Вот уж кто на своем месте! — И вы никому пока не расскажете… ну, разумеется, кроме вашей супруги? Ей-то вы можете довериться. — Думаю, что она этого и не поймет, — сказал Чарли Фортнум. Ночью ему приснилось, что он идет вместе с доктором Пларром по бесконечно длинной прямой дороге. По обе стороны, как оловянные блюда, лежат lagunas [озера (исп.)], при вечернем свете они все больше и больше сереют. «Гордость Фортнума» вышла из строя, а им нужно добраться в поместье до темноты. Его мучит тревога. Хочется бежать, но он повредил ногу. Он говорит: — Нехорошо заставлять ждать королеву. — А что делает королева в поместье? — спрашивает доктор Пларр. — Собирается вручить мне О.Б.И. Доктор Пларр смеется. — Орден безнадежного идиота, — говорит он. Чарли Фортнум проснулся в тоске, а сон стал сворачиваться быстро, как липкая лента, и в памяти остались только длинная дорога и смех Пларра. Он лежал на спине на узкой кровати для гостей и чувствовал, что годы давят на него всей своей тяжестью, как одеяло. Он подумал, сколько лет ему еще придется лежать вот так, одному, — это казалось такой пустой тратой времени. Мимо окна мелькнул фонарь. Он знал, что это пошел на работу capataz; значит, скоро рассвет. Луч скользнул и высветил костыль, который на фоне стены был похож на вырезанную из дерева большую букву; потом свет померк и погас. Он знал, что осветит фонарь дальше: сперва купу авокадо, потом сараи и ирригационные канавы, в сером металлическом свете отовсюду спешат на работу люди. Он опустил здоровую ногу с кровати и потянулся за костылем, После отъезда Кричтона он сообщил Кларе неприятную весть о своей отставке — и понял, что эта новость не произвела на нее никакого впечатления. В глазах девушки из дома матушки Санчес он всегда будет богачом. Насчет О.Б.И. он ей не сказал. Как он и говорил Кричтону, она бы все равно ничего не поняла, а он опасался, что ее равнодушие сделает это событие менее значительным для него самого. И все же ему хотелось ей рассказать. Хотелось разрушить выраставшую между ними стену молчания. «Королева собирается наградить меня орденом», — слышал он свой голос, а слово «королева», наверное, даже для нее что-то значит. Он не раз рассказывал ей о пикнике среди развалин с отпрысками королевского дома. Фортнум двинулся на своем костыле, как краб, по диагонали вдоль коридора между гравюрами на спортивные сюжеты; он протянул в темноте руку, чтобы открыть дверь спальни, но двери не нащупал — она была открыта — и вошел в пустую комнату. Тишину не нарушало даже слабое дыхание. Можно было подумать, что он совсем один бродит по каким-то развалинам. Он поводил рукой по подушке и ощутил прохладу и свежесть постели, на которой никто не спал. Тогда он присел на край кровати и подумал: она ушла. Совсем ушла. С кем? Может, с capataz?.. Или с одним из рабочих? Почему бы и нет? Они ей подходят больше, чем он. С ними она может разговаривать так, как не может с ним. Он столько лет жил один, пока не нашел ее, неужели как-нибудь не проживет и те несколько лет, которые ему еще остались? Обходился же он раньше, убеждал он себя, обойдется и теперь. Может, Хэмфрис снова станет здороваться с ним на улице, когда его имя появится в новогоднем списке награждений. Они снова будут есть гуляш в Итальянском клубе, и он пригласит Хэмфриса к себе в поместье; они усядутся рядом возле бара, впрочем, Хэмфрис, кажется, непьющий. Чарли стало больно при мысли, что Пларр мертв. Своим бегством Клара, казалось, предала не только его, но и покойного доктора. Он даже рассердился на нее из-за Пларра. Право же, она могла бы сохранить хоть ненадолго верность умершему — ну как если бы поносила по нему траур недельку-другую. Он не слышал, как она вошла, и вздрогнул, когда она заговорила: — Чарли, что ты тут делаешь? — Ведь это же моя комната, правда? А где ты была? — Мне стало страшно одной. Я пошла спать к Марии. — (Мария была служанка.) — Чего ты боялась? Привидений? — Боялась за ребенка. Мне приснилось, будто я его задушила. Значит, она все-таки кого-то любит, подумал он. Это было каким-то лучом света во мраке. Если она на это способна… Если в ней не все сплошной обман… — В доме у матушки Санчес у меня была подружка, которая задушила своего ребенка. — Сядь сюда, Клара. — Он взял ее за руку и ласково усадил рядом. — Я думала, что ты больше не хочешь быть со мной. Она высказала эту горькую истину как нечто не имеющее особого значения — другая женщина могла бы сказать таким тоном: «Я думала, что больше нравлюсь тебе в красном». — У меня нет никого, кроме тебя, Клара. — Зажечь свет? — Нет. Скоро будет светать. Я только что видел, как пошел на работу capataz. А как ребенок, Клара? — По-моему, с ним все хорошо. Но иногда он вдруг затихнет, и мне становится страшно. Он вспомнил, что после возвращения ни разу не упомянул о ребенке. Ему казалось, что он заново учится языку, на котором не говорил с детства в чужой стране. — Придется поискать хорошего врача, — произнес он, не подумав. Она испустила звук, какой издает собака, когда ей наступили на лапу, — был ли то испуг… а может быть, боль? — Прости… я не хотел… — Было еще слишком темно, и он не видел ее лица. Он поднял руку и дотронулся до него. Она плакала. — Клара… — Прости меня, Чарли. Я так устала. — Ты любила его, Клара? — Нет… нет… я люблю тебя, Чарли. — Любить совсем не зазорно, Клара. Это бывает. И не так уж важно, кого ты любишь. Любовь берет нас врасплох, — объяснял он ей, а вспомнив то, что говорил молодому Кричтону, добавил: — Во что только люди не впутываются из-за нее. — И чтобы ее успокоить, сделал слабую попытку пошутить: — Иногда по ошибке. — Он никогда меня не любил, — сказала она. — Для него я была только девушкой от матушки Санчес. — Ошибаешься. Он словно выступал в чью-то защиту или пытался уговорить двух молодых людей лучше понимать друг друга. — Он хотел, чтобы я убила ребенка. — Это тебе снилось? — Нет, нет. Он хотел его убить. Правда хотел. Я тогда поняла, что он меня никогда не полюбит. — Может, он начинал тебя любить, Клара. Кое-кто из нас… мы так тяжелы на подъем… любить не так-то просто… столько совершаешь ошибок. — Он продолжал, только чтобы не молчать: — Отца я ненавидел… И жена не очень-то мне нравилась. А ведь они были не такими уж плохими людьми… Это просто была одна из моих ошибок. Некоторые люди учатся читать быстрее других. И Тед и я были не в ладах с алфавитом. Я-то и сейчас не так уж в нем силен. Когда я подумаю обо всех ошибках, которыми полны мои отчеты в Лондон… — бессвязно бормотал он, не давая замереть в темноте звукам человеческой речи в надежде, что это ее успокоит. — У меня был брат, которого я любила, Чарли. А потом его больше не стало. С утра он пошел резать тростник, но в поле его никто не видел. Ушел, и все. Иногда в доме у сеньоры Санчес я думала: может, он придет сюда, когда ему понадобится женщина, и найдет меня, и тогда мы уйдем вместе. Наконец-то между ними появилась какая-то связь, и он изо всех сил старался не порвать эту тонкую нить. — Как мы назовем ребенка, Клара? — Если это будет мальчик, хочешь, назовем его Чарли? — Одного Чарли в семье достаточно. Давай назовем его Эдуардо. Видишь ли, я по-своему Эдуардо любил. Он был так молод, что мог быть моим сыном. Он несмело положил ей руку на плечо и почувствовал, что все ее тело дрожит от плача. Ему очень хотелось ее утешить, но он не знал как. — Тед и в самом деле по-своему тебя любил, Клара. Я не хочу сказать ничего дурного… — Это неправда, Чарли. — Раз я даже слышал, как он сказал, что ревнует ко мне. — Я не любила его, Чарли. Ее ложь не имела теперь никакого значения. Слишком явно ее опровергали слезы. В таких делах и полагается лгать. Он почувствовал огромное облегчение. Словно после бесконечно долгого ожидания в приемной у смерти к нему пришли с доброй вестью, которой он уже и не ждал. Тот, кого он любил, будет жить. Он понял, что никогда еще она не была так близка ему, как сегодня.

The script ran 0.006 seconds.