1 2 3 4 5
Союз рабочих табачных и гильзовых фабрик сделал первую слабую попытку в области общественной заботы о детях — свыше 1000 детей отправлены на воздух, к природе, к солнцу. Но, несмотря на призывы к педагогам, к лиге социального воспитания, к интеллигенции, отклика нет и культурное руководство нашим рабочим начинанием никто не хочет брать.
Педагоги, фребелички, интеллигенция, отзовитесь, придите на помощь!
Промедление — смерти подобно.
Председатель союза А. Каплан».
Неужели этот разумный и страстный призыв не встретит сочувственного отклика интеллигенции, неужели глубокая важность начинания, созданного энергией Каплана, не будет понята людьми, сердца которых не оглушены шумом политической борьбы?
Весь мир, мы все тоскуем о честном, здоровом человеке, мы любим его в мечтах наших, — разве это только литературная тоска, платоническая, бескровная любовь?
Казалось бы, что опыт «Союза рабочих табачных и гильзовых фабрик» должен привлечь деятельное внимание интеллигенции. Ведь пред нею открывается прекрасная возможность продуктивной работы на почве социальной педагогики и возможность широко ознакомиться с культурными запросами и стремлениями рабочих. Я уверен, что это знакомство изменило бы строй чувств и мнений, сложившихся за последние месяцы среди интеллигенции, — поколебало тот скептицизм, те тяжелые сомнения, которые вызваны и возбуждаются газетной травлей, которую развивают высокоумные политики, руководствуясь только тактикой борьбы.
Но — это дело второй степени, а прежде всего мы все должны бы озаботиться тем, чтобы — по-моему это возможно — извлечь детей из атмосферы города, развращающей их. Об этом много говорилось, но вот теперь, когда сами рабочие стали делать это, они не встречают помощи. Что же, — опять:
Суждены нам благие порывы,
Но свершить ничего не дано.
Товарищам рабочим
«Новая Жизнь» № 64, 2 (15) июля 1917 г.
Одним из более опасных врагов человека является туберкулез, болезнь, которою страдает почти треть жителей города. Особенно жестоко действует эта болезнь в рабочей среде, а гнилой климат, загрязненность Петрограда и те условия, в которых вы принуждены жить, еще более усиливают пагубное распространение заразы.
Вы сами знаете, как много среди вас чахоточных, как много рождается вами больных детей и сколько приходится тратить вам трудовых денег для того, чтобы хоть ненадолго поддержать здоровье свое и семейных ваших. Но борьба с туберкулезом в обстановке домашнего лечения почти безнадежна.
Для того, чтобы бороться с чахоткой победоносно, необходимо устройство загородных санаторий, необходимы чистый воздух, хорошее питание и длительное лечение.
Вы, сила, создающая баснословные капиталы, мощные организации, вы должны, наконец, приняться за работу создания для самих себя условий, которые необходимы для охраны вашего здоровья и здоровья ваших детей. Вы знаете, что «в здоровом теле — здоровая душа».
Здоровье нужно не только для того, чтобы ваш физический труд на благо всей страны стал более продуктивен, здоровье нужно и для духовной жизни, для устойчивости в социальной борьбе, для защиты и расширения ваших гражданских прав. Не забывайте, что вы живете в стране, где 85% населения — крестьяне, и что вы среди них маленький островок среди океана, что промышленность в России развивается медленно и количественный рост рабочего класса затруднен. Вы одиноки, вас ожидает длительная и упорная борьба, она потребует от вас величайшего напряжения всех сил.
Вы сами должны заботиться о себе, и вы имеете возможность устраивать свою жизнь так, как это необходимо для вас.
И вот, в интересах самосохранения, самозащиты, вам, пролетариату Петрограда, следует устроить для ваших больных чахоткой ряд собственных санаторий: местом для нее может послужить один из загородных царских парков.
Вы можете создать это необходимое вам учреждение одним ударом, как воздвигают чудесные замки волшебники в сказках.
Пусть все рабочие столицы дадут на это дело свой дневной заработок, — и санатория готова.
В деле технической организации ее вам может помочь свободная Ассоциация ученых для развития и распространения положительных наук.
Создайте образцовое учреждение, которым будут гордиться ваши дети и внуки как первым актом вашего свободного творчества. Если вы сделаете это прекрасное дело, — за вами пойдут все рабочие России, и она покроется сетью пролетарских учреждений: медицинских, научных, просветительных. Повторяю — вы сила и вам пора понять, как много можете сделать вы для самих себя и для культуры всей нашей страны.
Только подумайте — в один день вы можете создать фонд для организации санатории, через месяц вы точно таким же путем отчисления дневного заработка создадите в Петрограде «Дома-школы» для ваших детей дошкольного возраста, еще через месяц вы дадите всем нашим детям возможность прожить душное лето вне города, построив летние колонии в деревне.
Совет Заводско-Фабричных Комитетов Невского района уже готовится осуществить небольшую санаторию для больных своего района. Он ставит во главе ее одного из членов «Свободной Ассоциации для развития и распространения положительных наук», д-ра И. И. Манухина, который в высшей степени удачно применяет свой метод лечения туберкулеза, освещая селезенку больного возбуждающими ее деятельность лучами Рентгена.
Но это маленькое начинание — капля в море нужды рабочих Петрограда, для них необходим именно ряд санаторий, целый городок для больных.
Товарищи рабочие, когда люди понимают, чувствуют свою коллективную силу, для них становится возможным осуществление даже утопии.
Здесь говорится не об утопии, а о простом, практическом деле, осуществить которое вы и должны, и можете.
Покажите же, что вы умеете заботиться о своих интересах, о своей жизни.
Несвоевременные мысли
«Новая Жизнь» № 92, 4 (17) августа 1917 г.
«Речь» относится ко мне очень внимательно, почти каждый день на ее синеватых столбцах я встречаю несколько слов по моему адресу.
Уже не один десяток раз «Речью» было отмечено «очередное покаяние Горького», хотя я никогда ни в чем и ни пред кем — а, тем более, пред «Речью» — не каялся, ибо к этому роду занятий, весьма любимому российскими людьми, питаю органическое отвращение. Да и не в чем мне каяться, не чувствую я себя грешнее других соотечественников.
Не менее часто повторяет «Речь» мои слова о том, что, принимая некоторое участие в организации газеты «Луч», я сознательно, вместе с другими товарищами по этому делу, шел на «самоограничение», неизбежное в условиях старого режима для всякого человека, который желал честно работать в интересах демократии и которому было противно подыгрываться к подлым силам власти, разрушавшей страну и экономически и морально.
Вот и вчера «Речь» снова упомянула:
«Мы слышали из уст писателя, считающего себя призванным защищать культурные ценности, что теперь он не видит никаких оснований к самоограничению».
Это, конечно, не верно — я не говорил, что теперь, т. е. после революции, «не вижу никаких оснований для самоограничения»: разумные и непредубежденные люди ясно видят, что «Н. Ж.», в которой я имею честь и удовольствие писать, по мере сил своих всячески старается внушить необходимость «самоограничения» как для авантюристов слева, так и для авантюристов справа. Я говорю это не ради полемики с «Речью» — «хорька не убедишь, что курица чужая», — но я, все-таки, считаю нужным напомнить почтенным деятелям из «Речи», что иногда «самоограничение» бывает равносильно моральному самоубийству или самоискажению до полной потери лица.
Например: когда один из лидеров кадетской партии объявил ее «оппозицией Его Величества» — это было «самоограничение» — не правда ли?
А когда «партия народной свободы» блокировалась с октябристами — партией, которая рукоплескала вешателю Столыпину — это ведь было тоже «самоограничением»?
И когда партия народной свободы извинялась перед Столыпиным за то, что красноречивый Родичев нетактично упомянул о пристрастии Столыпина к «пеньковым галстукам», которыми он душил народную свободу, — это тоже было «самоограничение» — не так ли?
Можно восстановить в памяти сотрудников «Речи» и еще десятки подобных же актов «самоограничения»; партия «народной свободы» самоограничивалась крайне неумеренно и, так сказать, — запойно. Это все знают и помнят, кроме газеты «Речь», конечно.
Но даже и почтенные сотрудники этого органа будут — я уверен — очень изумлены, если они, прочтя «Программу конституционно-демократической партии», дадут себе ясный отчет в том, до какой степени «самоограничилась» эта партия.
Отсюда — понятно, почему «Речь» так часто, так упрямо проповедует необходимость «самоограничения» — это она делает по привычке.
Люди, верующие в искренность «Речи», могут позволить себе роскошь надеяться, что, ограничив себя слева до пределов последней возможности, «Речь» и партия ее скоро начнут ограничивать себя и справа. Я в это не верю.
Но я вижу, что пример кадетской партии в деле «самоограничения» находит подражателей среди других партийных организаций и что этот процесс в сущности своей становится уже процессом самоубийства революции, ограничения законных прав демократии.
В Москве
«Новая Жизнь» № 175, 8(21) ноября 1917 г.
Днем 26-го в Москве заговорили о сражении на улицах Петрограда, — 75 тысяч убитых, разрушен до основания Зимний дворец, идут грабежи, пылают пожары.
Как ребенок сказки, русский человек любит ужасы и способен творить их, он не однажды доказывал эту способность и еще не раз докажет ее. Но даже и он отнесся к страшным слухам о Петрограде недоверчиво:
— 75 тысяч? Вздор!
И, чувствуя нелепость преувеличения, — не обнаруживал особенной тревоги.
Около полуночи на 27-е, захлопали первые выстрелы, где-то у Театрального проезда; мимо театра Совета р. д. провели раненого солдата; разнесся слух, что обстреляны юнкера, которые шли в Кремль занимать караулы. Не удалось выявить, кто стрелял в них, но, вероятно, это были те «охотники на человека», которых смутное время и русская «удаль» родят сотнями. Через несколько минут такие же удальцы дали из-за угла семь револьверных выстрелов по двум извозчикам в Фуркасовском переулке, — об этом было сообщено в Совет, и солдаты, посланные оттуда, арестовали несколько «вольных стрелков».
Стреляли всю ночь; милиционеры — со страха, хулиганы — для удовольствия; утром вся Москва трещала; к ружейным хлопкам присоединился гнусный звук пулеметов, неистово кричали встревоженные галки, и казалось, что кто-то рвет гнилую ткань…
Но все это еще не нарушало обычного течения жизни: шли учиться гимназистки и гимназисты, прогуливались обыватели, около магазинов стояли «хвосты», праздно любопытствующие зрители десятками собирались на углах улиц, догадываясь — где стреляют.
Поистине — мир создан для удовольствия бездельников! Стоит у памятника Первопечатнику густая толпа, человек в пятьсот и, спокойно вслушиваясь в трескотню на Театральной площади, рассуждает:
— Со Страстного главу сбили.
— По «Метрополю» садят.
Какие-то, всему чужие люди, для которых событие, как бы оно ни было трагично, — только зрелище.
Вот одному из них попала в ногу пуля, его тотчас окружают человек полтораста, ведут к Проломным воротам и, заглядывая в лицо, расспрашивают:
— Больно?
— Идет, значит — кость цела!
Разумеется, и этот хлам людской проявляет свою активность и, — как всегда, — конечно, проявляет ее по линии наименьшего сопротивления, — уж так воспитаны, вся русская история развивалась по этой линии.
Какой-то солдат, видимо обезумевший со страха, неожиданно является пред толпой и, припав на колено, стреляет, целясь в безоружного юнкера, — толпа, не успев помешать выстрелу, бросилась на солдата и задавила его, растерзала. Уверен, что если б солдат было трое, — толпа разбежалась бы от них.
* * *
Перестрелка все растет, становясь гуще, раздраженнее, на улицах являются патрули и очень заботливо уговаривают зрителей:
— Пожалуйста, товарищи-граждане, расходитесь! Видите — какое дело? Не ровен час — убьет кого-нибудь, али ранит. Пуля — дура. Пожалуйста…
Зрители расходятся не спеша, некоторые спрашивают патрульных:
— Вы — чьи? Думские или Советские?
— Мы — ничьи. Порядок требуется, расходитесь, прошу…
Затем, «ничьи» солдаты стреляют в кого-то из-за углов, стреляют не очень охотно, как бы против воли своей исполняя революционную повинность — наделать как можно больше покойников.
С каждым часом становится все яснее, что восстание не имеет определенного «стратегического» плана и что инсургенты действуют по собственному разумению «на авось» и «как Бог на душу положит». Одни части войск наступают в направлении на Кремль, где засели юнкера, другие — от центра по Мясницкой к Телефонной станции и Почтамту, по Покровке, по Никитской, к Арбату и Александровскому училищу, к Садовым.
На Мясницкой солдаты стреляют из-за угла в какой-то переулок, туда хочет пройти некий штатский человек, его не пускают, уговаривая:
— Застрелют, товарищ! Там сидят какие-то…
— Но, — ведь, весь этот квартал в ваших руках?
— А откуда вы знаете?
Штатскому необходимо пройти переулком, после долгих уговоров солдаты решают пропустить его и просят, наивно улыбаясь:
— Вы, товарищ, покажите нам пальцами, — сколько их?
Отклонив поручение, штатский идет в переулок и видит: на одном из дворов, за железной решеткой ворот, возятся, устраивая баррикаду из ящиков и бочек, девять солдат, десятый сидит у стены, сумрачно перевязывая окровавленную ногу.
— Вы с кем воюете?
— А вот там, за углом, какие-то.
— Но, ведь, это, наверное, ваши же советские?
— Как же — наши? Вот они человека испортили…
Штатский уговаривает воинов вступить с врагами в переговоры, берет на себя роль парламентера и в сопровождении одного воина возвращается на Мясницкую. Оказывается — воюют солдаты одного и того же полка, и между ними происходит типичный русский диалог:
— Вы что, черти, ослепли?
— А вы?
— Мы думали — юнкера!
— И мы то же самое.
Война прекращается ко взаимной радости, у штатского просят покурить и провожают его дружескими увещаниями:
— Не ходить бы вам туда, товарищ, вон как там сыпют!
Несомненно, что таких «ошибок» было много и, наверное, не один десяток солдат заплатил за них жизнью. Первые дни город представлял собой слоеное тесто; вот слой — «наших», за ним слой «ихних», и снова «наши», «ихние». В запутанных переулках Москвы люди бессмысленно расстреливали друг друга в затылок, с боков, особенно часты были случаи перестрелки между своими по ночам, когда на темных улицах, с погашенными фонарями, царил страх смерти.
Вокруг Кремля — Советские войска, а на Трубной площади небольшая группа юнкеров захватывает в плен грузовик с винтовками и отряд красной гвардии. Рассказывают, что в штаб инсургентов явилось 110 солдат-ударников:
— Где тут у вас юнкера засели? Дайте нам винтовки, мы их выбьем!
Им дали винтовки, а они присоединились к юнкерам, и эта «ошибка», конечно, усилила бойню.
* * *
Поражало сердечное отношение солдат к обывателю, вылезавшему на улицу «понаблюдать».
Было до отчаяния странно видеть, как пролетарий в серой шинели, голодный, обрызганный грязью, ежеминутно рискуя жизнью своей, заботливо уговаривает чисто одетого, любопытствующего «буржуя»:
— Гражданин — куда же вы? Там стреляют! Попадут в вас, не дай Бог, мы же не может отвечать за вас!
— Я трое суток на улицу не выходил!
— Мало ли что! Теперь гулять не время…
Хочется спросить этих людей:
— С кем же вы воюете, оберегая столь заботливо жизнь ваших «классовых врагов»?
Спросишь — отвечают:
— С юнкерами. Они против народа…
И эти-то добродушные, задерганные, измученные люди зверски добивали раненых юнкеров, раскалывая им черепа прикладами, и эти же солдаты, видя, что в одном из переулков толпа громит магазин, дали по толпе три залпа, оставив на месте до двадцати убитых и раненых погромщиков. А затем помогли хозяевам магазина забить досками взломанные двери и выбитые окна.
Ужасны эти люди, одинаково легко способные на подвиги самопожертвования и бескорыстия, на бесстыдные преступления и гнусные насилия. Ненавидишь их и жалеешь всей душой и чувствуешь, что нет у тебя сил понять тление и вспышки темной души твоего народа.
* * *
Бухают пушки, это стреляют по Кремлю откуда-то с Воробьевых гор. Человек, похожий на переодетого военного, пренебрежительно говорит:
— Шрапнелью стреляют, идиоты! Это — к счастью, а то бы они раскатали весь Кремль.
Он долго рассказывает внимательным слушателям о том, в каких случаях необходимо уничтожать людей шрапнелью, и когда следует «действовать бризантными».
— А они, болваны, катают шрапнелью на высокий разрыв! Это бесцельно и глупо…
Кто-то неуверенно справляется:
— Может быть — они нарочно так стреляют, чтобы напугать, но не убивать?
— Это зачем же?
— Из гуманности?
— Ну, какая же у нас гуманность, — спокойно возражает знаток техники убийства.
Отвратительно кричат галки, летая над мокрыми крышами, трещат пулеметы, где-то близко едет и стреляет броневик, непрерывно хлопают ружья, револьверы. Впечатление такое, как будто люди избивают друг друга, собравшись огромной кучей, идет свалка врукопашную грудь с грудью. Но вот мчится грузовой автомобиль, тесно набитый вооруженными людьми, и видишь, что они стреляют в воздух, — должно быть для того, чтобы «поднять свой революционный дух», чтобы не думать о том, что они делают.
* * *
Круглые, гаденькие пульки шрапнели градом барабанят по железу крыш, падают на камни мостовой, — зрители бросаются собирать их «на память» и ползают в грязи.
В некоторых домах вблизи Кремля стены домов пробиты снарядами, и, вероятно, в этих домах погибли десятки ни в чем не повинных людей. Снаряды летали так же бессмысленно, как бессмыслен был весь этот шестидневный процесс кровавой бойни и разгрома Москвы.
В сущности своей Московская бойня была кошмарным кровавым избиением младенцев. С одной стороны — юноши красногвардейцы, не умеющие держать ружья в руках, и солдаты, почти не отдающие себе отчета — кого ради они идут на смерть, чего ради убивают? С другой — ничтожная количественно кучка юнкеров, мужественно исполняющих свой «долг», как это было внушено им.
Разумеется — это наглая ложь, что все юнкера «дети буржуев и помещиков», а потому и подлежат истреблению, это ложь авантюристов и бешеных догматиков. И если бы принадлежность к тому или иному классу решала поведение человека, тогда Симбирский дворянин Ульянов-Ленин должен стоять в рядах российских аграриев, бок о бок с Пуришкевичем, а Бронштеин-Троцкий — заниматься коммивояжерством.
Ужасно положение юношества в этой проклятой стране! Начиная с 60-х годов мы пытались пробить головами молодежи стену самодержавия, пятьдесят лет истреблялось русское юношество в тюрьмах, ссылке, каторге и — вот пред нами налицо трагический результат этой «политики»: в России нет талантливых людей, нет людей, даже просто способных работать. Самодержавие истощило духовную мощь страны, война физически истребила сотни тысяч молодежи, революция, развиваясь без энтузиазма, очевидно, не может воспитать сильных духом людей и продолжает процесс истребления юношества.
Я знаю, — сумасшедшим догматикам безразлично будущее народа, они смотрят на него как на материал для социальных опытов; я знаю, что для них недоступны те мысли и чувства, которые терзают душу всякого искреннего демократа, — я не для них говорю.
Но — неужели обезумела вся демократия, неужели нет людей, которые, почувствовав ужас происходящего, вышвырнули бы обезумевших сектантов прочь из своей среды?
Плоды демагогии
«Новая Жизнь» № 3 (217), 5 (18) января 1918 г.
Группа служащих в Петроградских общественных учреждениях пишет мне нижеследующее:
«Знакомясь с Вашими прежними литературными произведениями, представляешь Вас самым чутким к требованиям момента и особенно добрым душою к угнетенным народам. Зная также, каким авторитетом было Ваше мнение в народе, мы ждали и теперь услышать от Вас сильное слово, объединяющее всех трудящихся, но никак не то, что Вы пишете в Ваших «плодах демагогии» («Новая Жизнь» № 208). Читая эти строки, не понимаешь, что Вы этим хотели сказать «детям» Путиловского завода, нам думается, что многое Вами не досказано по этому важному вопросу, или Вы это сделали сознательно, дабы не сразу понял средний человек в чем дело, или просто Вам не хочется ответить на него яснее и подробнее. Нам думается, что если детей этих Вы хотите учить, и если дитя спрашивает, то учитель должен ответить на все их вопросы, ясно, определенно и особенно важно, — беспристрастно, а Вы как будто этого не сделали, а лишь полемизируете».
Не понимаю недоумения «группы служащих», — мне кажется, я отвечал авторам письма с Путиловского завода вполне вразумительно и ясно.
Они написали мне: «Если вы будете критиковать правительство Народных комиссаров, мы закроем «Новую Жизнь».
Я ответил: «Новая Жизнь» будет критиковать правительство Народных Комиссаров, как и всякое другое правительство». Для вящего поучения я прибавил: «Люди, работающие в «Новой Жизни», не для того боролись с самодержавием подлецов и мошенников, чтобы оно заменилось самодержавием дикарей».
Ибо угроза физическим насилием есть угроза дикарская, свободные граждане не должны прибегать к таким приемам в идейной борьбе.
Все ясно, как нельзя более, — чего же не понимает «группа служащих»?
Далее «группа служащих» пишет:
«Еще не можем понять, чем по-вашему и как может Правительство Советов, в которых преобладает рабочий класс — «губить рабочий класс».
— Это похоже на то, как взять себя за волосы и поднять до-горы».
Из того, что «рабочий класс преобладает в Правительстве», еще не следует, что рабочий класс понимает все, что делается Правительством. «Правительство Советов» внушает рабочим, что в России возможно осуществление социалистического строя.
«Новая Жизнь» целым рядом статей, не встретивших возражений по существу со стороны органов правительства, утверждала — и впредь будет утверждать — что в нашей стране нет должных условий для введения социализма и что правительство Смольного относится к русскому рабочему, как к хворосту: оно зажигает хворост для того, чтоб попробовать — не загорится ли от русского костра общеевропейская революция?
Это значит — действовать «на авось», не жалея рабочий класс, не думая о его будущем и о судьбе России — пусть она сгорит бессмысленно, пусть обратится в пепел, лишь бы произвести опыт.
Так действуют фанатики и утописты, но так не может действовать разумная и культурная часть рабочего класса.
Вот я и твержу: с русским пролетариатом производят опыт, за который пролетариат заплатит своей кровью, жизнью и — что хуже всего — длительным разочарованием в самом идеале социализма.
Надо помнить, что если «безрассудство царей способно уничтожать целые поколения», то ведь этого «безрассудства» не лишены все люди, опьяняемые ядом власти.
Письмо «группы служащих» написано злобно и украшено различными экивоками, вроде указания на мою «собственную виллу» и т. д..
Раз навсегда заявляю этой «группе» и другим любителям экивоков, что у меня не было и нет «собственной виллы», я живу на капитал моего жизненного опыта и моих знаний, чего от души и желаю как группе служащих, так и всем иным людям, которые искренно ненавидят «собственность» до поры, пока не обладают ею. Но если б у меня была собственная вилла, — я не чувствовал бы себя грешником.
Хочется спросить «группу» и всех других авторов злых посланий ко мне: почему вы, граждане, все злитесь; отчего ваши письма насыщены таким раздражением, такими придирочками и колкостями?
Ведь вы теперь уже не «угнетенные народы», а победители, вы должны испытывать радость победы, спокойную уверенность людей, священные надежды которых осуществляются. Вы так долго и терпеливо ждали справедливости в отношении к вам — теперь ваша обязанность быть справедливыми ко всем, заботиться о торжестве желанной справедливости во всем мире.
А вы все злитесь, все кричите и ругаетесь. Зачем же?
Вы не измените отвратительных условий жизни, не изменив ваших чувств, вашего отношения к самим себе и ближнему.
9 января — 5 января
«Новая Жизнь» № 6 (220), 9 (22) января 1918 г.
9-го января 1905 г., когда забитые, замордованные солдаты расстреливали, по приказу царской власти, безоружные и мирные толпы рабочих, к солдатам — невольным убийцам — подбегали интеллигенты, рабочие и в упор, в лицо — кричали им:
— Что вы делаете, проклятые? Кого убиваете? Ведь это ваши братья, они безоружны, они не имеют зла против вас, — они идут к царю просить его внимания к их нужде. Они даже не требуют, а просят, без угроз, беззлобно и покорно! Опомнитесь, что вы делаете, идиоты!
Казалось, что эти простые, ясные слова, вызванные тоской и болью за безвинно убиваемых рабочих, должны бы найти дорогу к сердцу «кроткого» русского мужичка, одетого в серую шинель.
Но кроткий мужичок или бил прикладом совестливых людей, или колол их штыком, или же орал, вздрагивая от злобы:
— Расходись, стрелять будем!
Не расходились, и тогда он метко стрелял, укладывая на мостовую десятки и сотни трупов.
Большинство же солдат царя отвечало на упреки и уговоры унылым, рабским словом:
— Приказано. Мы ничего не знаем, — нам приказано…
И как машины, они стреляли в толпы людей. Неохотно, может быть, — скрепя сердце, но — стреляли.
5-го января 1918-го года безоружная петербургская демократия — рабочие, служащие — мирно манифестировала в честь Учредительного Собрания.
Лучшие русские люди почти сто лет жили идеей Учредительного Собрания — политического органа, который дал бы всей демократии русской возможность свободно выразить свою волю. В борьбе за эту идею погибли в тюрьмах, в ссылке и каторге, на виселицах и под пулями солдат тысячи интеллигентов, десятки тысяч рабочих и крестьян. На жертвенник этой священной идеи пролиты реки крови — и вот «народные комиссары» приказали расстрелять демократию, которая манифестировала в честь этой идеи. Напомню, что многие из «народных комиссаров» сами же, на протяжении всей политической деятельности своей, внушали рабочим массам необходимость борьбы за созыв Учредительного Собрания. «Правда» лжет, когда пишет, что манифестация 5 января была сорганизована буржуями, банкирами и т. д. и что к Таврическому дворцу шли именно «буржуи», «калединцы».
«Правда» лжет, — она прекрасно знает, что «буржуям» нечему радоваться по поводу открытия Учредительного Собрания, им нечего делать в среде 246 социалистов одной партии и 140 — большевиков.
«Правда» знает, что в манифестации принимали участие рабочие Обуховского, Патронного и других заводов, что под красными знаменами Российской с.-д. партии к Таврическому дворцу шли рабочие Василеостровского, Выборгского и других районов.
Именно этих рабочих и расстреливали, и сколько бы ни лгала «Правда», она не скроет позорного факта.
«Буржуи», может быть, радовались, когда они видели, как солдаты и красная гвардия вырывают революционные знамена из рук рабочих, топчут их ногами и жгут на кострах. Но, возможно, что и это приятное зрелище уже не радовало всех «буржуев», ибо ведь и среди них есть честные люди, искренно любящие свой народ, свою страну.
Одним из таких был Андрей Иванович Шингарев, подло убитый какими-то зверями.
Итак, 5 января расстреливали рабочих Петрограда, безоружных. Расстреливали без предупреждения о том, что будут стрелять, расстреливали из засад, сквозь щели заборов, трусливо, как настоящие убийцы.
И точно так же, как 9 января 1905 года, люди, не потерявшие совесть и разум, спрашивали стрелявших:
— Что вы делаете, идиоты? Ведь это свои идут? Видите — везде красные знамена, и нет ни одного плаката, враждебного рабочему классу, ни одного возгласа, враждебного вам!
И так же, как царские солдаты — убийцы по приказу, отвечают:
— Приказано! Нам приказано стрелять.
И так же, как 9 января 1905 г., обыватель, равнодушный ко всему и всегда являющийся только зрителем трагедии жизни, восхищался:
— Здорово садят!
И догадливо соображал:
— Эдак они скоро друг друга перехлопают!
Да, скоро. Среди рабочих ходят слухи, что красная гвардия с завода Эриксона стреляла по рабочим Лесного, а рабочие Эриксона подверглись обстрелу красной гвардии какой-то другой фабрики.
Этих слухов — много. Может быть, они — не верны, но это не мешает им действовать на психологию рабочей массы совершенно определенно.
Я спрашиваю «народных комиссаров», среди которых должны же быть порядочные и разумные люди:
«Понимают ли они, что, надевая петлю на свои шеи, они неизбежно удавят всю русскую демократию, погубят все завоевания революции?
Понимают ли они это? Или они думают так: или мы — власть, или — пускай всё и все погибают?»
Интеллигенту из народа
«Новая Жизнь» № 7 (221), 11 (24) января 1918 г.
Вы заканчиваете Вашу статью в «Правде» такими словами:
«Хочется верить, что Горький отвернулся от переживаемой нами социальной революции только потому, что не рассмотрел в первые смутные дни ее подлинного прекрасного лица, но что он уже начинает его видеть и скоро возрадуется и воспечалится вместе со всеми, кто живет радостями и печалями нашей октябрьской революции».
Нет, почтенный товарищ, я не «возрадуюсь» с Вами, да не верю, чтоб и Вы радовались. Чему радоваться? Тому ли, что истинно революционный, но количественно ничтожный российский пролетариат истребляется в междоусобной бойне на юге? Тому ли, что его начали расстреливать на улицах Петербурга? Тому ли, что его рабочая интеллигенция, плоть от плоти его, терроризуется темной массой и тонет в ней, не имея сил влиять на нее? Тому ли, что промышленность страны, — разрушенная в корне, — делает невозможным дальнейший рост рабочего класса?
Социальная революция без пролетариата — нелепость, бессмысленная утопия, а через некоторое время пролетариат исчезнет, перебитый в междоусобице, развращенный той чернью, о которой вы говорите. Пролетариат без демократии висит в воздухе, вы отталкиваете демократию от пролетариата.
С кем будете вы творить социальную революцию — с крестьянством? С солдатом? Штыком и пулей? — Поймите, — сейчас идет не процесс социальной революции, а надолго разрушается почва, которая могла бы сделать эту революцию возможной в будущем. Вожди пролетариата, — как я не однажды говорил, употребляют его как горючий материал, чтобы зажечь общеевропейскую революцию.
Раньше, чем это нам удастся, русский рабочий народ будет раздавлен европейским солдатом. Неужели Вы верите, что Германия, Англия, Франция, Япония позволят вам, бессильным, безоружным, раздувать пламя, которое может пожрать их?
Не верьте в это, дорогой товарищ.
Мы — одиноки и таковыми пробудем до поры, пока безумие наше не побудит нас истребить друг друга.
А друзья за рубежом?
За рубежом — прекрасно дисциплинированные и патриотически настроенные те солдаты, которые считают нас — одни: предателями и изменниками, другие — бессильным народом, совершенно неспособным к государственному творчеству.
Нет, радоваться нечему, товарищ, но опомниться — пора! Если — не поздно.
«Веселенькое»
«Новая Жизнь № 15 (229), 21 января (3 февраля) 1918 г.
Приехал человек из Москвы и, посмеиваясь, рассказывает:
«Идет ночью по улице некий рабочий, вдруг — из-за угла, навстречу ему два героя в солдатских шинелях с винтовками:
— Стой, — кричат. — Оружие есть?
Он выхватил револьвер из кармана и, не оплошав, нацелился в них.
— Есть, — говорит. — Руки вверх!
Герои испугались — винтовки-то у них, видимо, не заряжены были, а он — командует:
— Клади винтовки на землю. Снимайте шинели. Теперь — сапоги снимайте. А теперь — штаны. Ну, а теперь — бегите вдоль улицы и кричите — «караул».
Герои все это покорно исполнили, бегут босые и без штанов по снегу и добросовестно орут:
— Караул!
А рабочий платье их оставил на панели, винтовки снес в комиссариат и рассказал там это веселенькое приключение.
…Другой случай, подобный этому, разыгрался около Пушкина; напали двое воров на артельщика, который шел с завода к станции, напали — приказывают:
— Давай оружие!
Отдал он им незаряженный револьвер, а другой, с патронами, в заднем кармане брюк лежит. Сняли с него шубу, отобрали 52 тысячи денег и хотят идти своим путем, сказав ему:
— Благодари Бога, что цел остался.
С другим бы тем и кончилось, но артельщик был парень не дурак, взмолился он к ним:
— Братцы. Я человек служащий, деньги это не мои, а — заводские, хозяйские, жалованье рабочим, не поверят мне, что меня ограбили, скажут — сам я украл деньги. Знаков на мне никаких нет — прошу я вас: вот у меня еще две тысячи своих денег есть, я их отдаю вам, а вы мне постреляйте в пиджак, чтобы видно было — нападали на меня.
Воры — добрые ребята, поняли его затею, даже развеселились и давай ему пиджак расстреливать, он отведет полу в сторону, а они бац-бац в упор по пиджаку, так что даже материя тлеет.
— Ну, — говорят, — довольно.
А он просит их:
— Еще разик.
— Больше, — говорят, — патронов нет.
— Нет?
— Ни одного.
— Ну, когда так, — сказал артельщик, вынув заряженный револьвер, — давайте назад деньги, шубу, а то я вас…
Что делать? Струсили ребята, отдали все назад ему, а он, усмотрев в стороне около сторожки какие-то сани, говорит им:
— Тащите сани — везите меня на станцию.
Они повезли. Повезешь, коли затылок пули ждет».
Таких и подобных анекдотов становится все больше; их рассказывают почти без возмущения, веселеньким тоном. Хотят ли за этим скрыть то страшное, чем насыщен анекдот, или скрывают смутно чувствуемое собственное одичание?
Этого я не понимаю, но для меня ясно, что грабители, буйствующие на улицах, — самые обыкновенные русские люди и даже, может быть, милые люди, из тех, что привыкли жить «на авось». И вот именно то, что это люди «обыкновенные» — самое страшное.
Я думаю, что уличные подвиги рождаются так: сидят где-нибудь в уголке двое обыкновенных людей и, не торопясь, рассуждают:
— Однако — дожили до полной свободы.
— Н-да, полиции — нет, судов нет…
— Чудно.
И, поговорив об этом новом, непривычном быте, люди, у которых нет никаких представлений о праве, культуре, о ценности жизни, люди, которые воспитались в государстве, где министры вели себя, как профессиональные воры, эти люди соображают:
— А что, если пойти на улицу да облегчить какого-нибудь буржуя?
— Выходи из своей шубы?
— Да?
— Что ж, я в газете читал — их раздевать можно!
— Айда?
— Идем. Авось — заработаем.
Выходят и — работают. Иногда им приходится убить непокорного буржуя, иногда их ловят и «самосудом» избивают насмерть.
И оба факта — убийство, самосуд — поражают своей ужасающей «простотой».
Так и мчится жизнь: одни грабят, убивают, другие — топят и расстреливают грабителей, третьи говорят и пишут об этом. И все — «просто». Даже — весело порою.
Но когда вспомнишь, что все это происходит в стране, где жизнь человека до смешного дешева, где нет уважения к личности и труду ее, когда подумаешь, что «простота» убийства становится «привычкой», «бытовым явлением» — делается страшно за Россию. И становятся как-то страшно понятны такие случаи. Пришло трое людей в гости к знакомому, но что-то не понравилось гостям в хозяине, и они разрубили его на двенадцать частей, собрали кусочки в мешки и бросили в Обводный канал. Просто.
А убийство Шингарева и Кокошкина? Есть что-то невыразимо гнусное в этом убийстве больных людей, измученных тюрьмою.
Пусть они понимали благо родины более узко, чем это понимают другие, но никто не посмеет сказать, что они не работали для народа, не страдали за него. Это были честные русские люди, а честных людей накоплено нами немного.
И вот их убили, убили гнусно и «просто».
Я спрашиваю себя: если бы я был судьею, мог бы я судить этих «простецов»?
И, мне кажется, — не мог бы. А защищать их? Тоже не мог бы.
Нет у меня сил ни для суда, ни для защиты этих людей, созданных проклятой нашей историей, на позор нам, на глумление всему миру.
Несвоевременные мысли
«Новая Жизнь» № 61 (276), 7 апреля (25 марта)1918 г.
«Лежачего не бьют» — очень хорошее правило, и все мы были бы гораздо приятнее сами себе и друг другу, если бы честно держались этого правила.
Но когда лежачий поднимает голову и тихонько ползет сзади вас, имея коварное намерение дать вам по затылку, — необходимо побеседовать о лежачем тем тоном, который заслуживают его иезуитские поползновения. Занятие так же неприятное, как отвратительна причина, возбуждающая к нему.
Спору нет — в процессе социального боя лежачий потерпел не только по заслугам, но сверх заслуг. Что делать? Как солдата воспитывает казарма, так каждого из нас та классовая позиция, на которую он поставлен историей. Безвольно подчиняясь внушению фактов, мы всегда слишком мало заботились о самовоспитании, о культуре нашей воли, наших чувств. Мы все много хуже и грубее, чем могли бы быть, некоторые же особенно заботятся показать как можно больше грубости и жестокости, надеясь, что этим они скроют свою бездарность и бессилие свое.
Итак — лежачий поднимает голову, ползет и шипит, это очень ясно слышится не только в статье Изгоева о «Трагедии и вине», не только во всех писаниях «Нового Века», «Современного Слова» и других, иже с ними, это злое мстительное шипение все более громко звучит в среде «кадет». «Кадеты» — самые превосходные политики в России, они убеждены в этом, а также и в том, что они — единственная сила, способная спасти Россию от грозящей гибели. В тяжелой борьбе за свободу они играли роль крыловской мухи, которая, как известно, несколько переоценивала свой труд. Это очень умные люди, кадеты, они не только остерегаются резко критиковать действия Советской власти, но даже несколько мироволят ей, за что неоднократно и удостаивались лестных одобрений со стороны Советской печати. Они превосходно знают, что советский «коммунизм» все более и более компрометирует не только идеи социал-демократии, но вообще надежды демократии радикальной, и они уже не хотят скрывать своей искренней ненависти к демократической России.
Хороший кадет, прежде всего политик, точнее — политикан; он такой же фанатик своей идеи, как большевик-«коммунист», он так же сектантски слепо верит в возможность полного уничтожения социализма, как верит большевик в необходимость немедленного осуществления социалистических идей.
Лидер партии к.-д. П.Н. Милюков с гордостью говорил в 1905 г. Петко Тодорову, болгарскому литератору:
«Я организовал в России первую политическую партию, которая совершенно чиста от социализма».
Этой «чистотой от социализма» кадеты и теперь гордятся, а так как демократия не может быть не социалистична, то естественно, что кадетизм и демократия — органически враждебны.
После 906 года конституционно-демократическая партия была той духовной язвой страны, которая десять лет разъедала ее интеллигенцию своим иезуитским политиканством, оппортунизмом и бесстыднейшей травлей побежденных рабочих. «Оппозиция Его Величества», она не брезговала ничем для того, чтобы пробраться к власти. Тогда этого не случилось — кадеты надеются, что это случится теперь. Они начинают свою работу с того же, с чего начали ее в 907 г. — с травли демократии, и, как тогда, теперь они снова стремятся организовать всех ренегатов и трусов, всех врагов народа и ненавистников социализма. Постепенно распуская языки, они снова намерены возобновить тот отвратительный вой мести и обиды, которым оглушали Русь после первой революции. Этот вопль «униженных и оскорбленных» уже начинается, и скоро демократии будет предъявлен длиннейший, тщательно и злорадно составленный обвинительный акт, в котором все преступления будут преувеличены и все ошибки поставятся в фальшь. Эти люди прекрасно знают, что клевета есть увеличительное стекло, сквозь которое можно видеть насекомое — чудовищем и комариный укус — глубокой раной.
«Кадеты» считают себя мыслящим аппаратом буржуазии и языком ее, но на самом деле они просто группа интеллигенции, переоценивающая свои силы, свое значение в стране и совершенно утратившая живой дух демократизма.
Люди, «услужающие» буржуазии, опаснее самой буржуазии, они более властолюбивы и менее деловиты. Между торговлей и политиканством разница в том, что торговец включает в свой оборот все, что можно купить и продать — в том числе и совесть, — а политикан торгует людьми и своей совестью. Они грамотны, изощрены в политиканских хитростях, не очень брезгливы в выборе приемов борьбы и могут запутать в сетях иезуитского красноречия людей менее грамотных, но более искренних и способных к положительной работе. Они вполне способны снова создать тот мрачный круг настроений, угнетающих душу, настроений, которые так прочно поддерживали жуткую реакцию 908–916 гг.
Это тем более опасные люди, что нельзя понять, что именно дорого им, кому их любовь, их сердце?
У демократии два врага: г.г. «коммунисты», которые разбили ее физически, и кадеты, которые уже начинают работу убиения духа демократии.
Несвоевременные мысли
«Новая Жизнь» № 86 (301), 10 мая (27 апреля) 1918 г.
В «Нашем Веке» от 3-го мая гражданин Д. Философов напечатал статейку о Горьком, который «старается привлечь ученых, писателей и художников на службу совдепам».
Событие — ничтожное; однако, статейка так странно написана, что обязывает меня поставить ее автору несколько вопросов и дать читателю некоторые пояснения.
Прежде всего — чем вызваны следующие утверждения гр. Философова:
«Спорить с Горьким очень трудно. Он не выносит, чтобы ему «перечили». Но нельзя же такие страшные и сложные вопросы, как «культурное соглашательство», ставить на личную почву. И неужели же мы для того пережили революцию, чтобы вернуться к старым самодержавным замашкам, когда было запрещено свое суждение иметь? Горький выступает и действует публично. Неужели надо с ним во всем соглашаться, чтобы не «обидеть» его? Пoра бы эти замашки бросить. Всякое мнение, всякое действие подлежит свободной критике».
Откуда взял гр. Философов, что я «не выношу», чтобы мне «перечили»?
Поскольку я выступаю публично, я никому не дал права утверждать, что «не выношу» честной критики моих мнений, как бы эта критика ни была резка. Я люблю учиться, а спор с врагом часто бывает более полезен, чем беседа с другом.
Почему же гр. Философов находит возможным утверждать, что я «ставлю вопросы общественные на личную почву»?
Но если гр. Философов считает «личным» то чувство органического отвращения, которое я всегда питал и питаю к болезненно надутому самолюбию принципиальных саботажников, к людям, у которых «на грош амуниции, да на рубль амбиции», тогда гр. Философов прав — я терпеть не могу «бездельников по принципу». Мне всегда были враждебны злобные жалобы бездарных неудачников, которые не имеют силы и великодушия забыть или простить толчки и царапины, нанесенные им в суете житейской неосторожным или одичавшим ближним.
Философов говорит о «плане Горького превратить Академию Наук в Университет Шанявского».
Это — ложь. Ничего подобного я не говорил, хотя и являюсь убежденным сторонником необходимости демократизировать науку. Но, как это само собою разумеется, свободное развитие науки должно предшествовать свободному распространению ее, и существенно необходимо, чтобы высшее ученое учреждение страны было совершенно независимо в своем творчестве.
Философов указывает, что профессора Кравков и Павлов ушли из Ассоциации, но — не говорит, когда они ушли, ибо это ему невыгодно. Ему нужно, чтобы читатель думал, что профессора ушли после того, как Горький начал «сватать» Свободную Ассоциацию Совету Комиссаров, Философов молчит о том, что уважаемый И. П. Павлов ушел несколько месяцев тому назад, а Кравков ушел до основания Ассоциации еще из Организационного Комитета.
Он говорит, например: проект Горького «заставить академию издавать нечто вроде «Вестника Самообразования» очень мил и свидетельствует о добром его намерении обучать «товарищей» грамоте. Но можем ли мы, при нашей бедности, так расточительно обращаться с подлинными учеными?
Своими работами академик Павлов заслужил благодарное удивление всей европейской науки, послужил всему человечеству. А Горький хочет заставить его читать «краткий курс по физиологии», что может сделать с успехом каждый студент. И выходит так, что, заботясь о распространении наук, Горький выказывает очень мало уважения к самой науке и ее верным служителям».
Это ловко сделано. Дважды употребив совершенно неуместный глагол «заставлять», г. Философов как бы нашептывает почтенным представителям свободной и чистой науки:
— Вы подумайте — Горький «заставляет» вас, а? Каков? Он — вас!
Я не «заставляю» Академию Наук издавать «нечто вроде Вестника Самообразования», я только говорю, что если бы Академия взяла на себя труд знакомить широкую публику с ходом ее работ по «развитию науки», — она совершила бы этим дело и национально и социально важное. Предлагать не значит заставлять.
Откуда Философов взял, что я хочу «заставить» И.П. Павлова читать краткий курс физиологии? Он ставит эти слова в кавычки, как будто я действительно сказал их.
Он нарочито подчеркивает, что я забочусь только «о распространении наук», и молчит о развитии оных, это умолчание необходимо ему для того, чтобы сказать, что Горький «готов продать свободу и культуру за чечевичную похлебку» народного университета и что я «зову русскую интеллигенцию к предательству».
Вот, до чего дошло! Призыв к работе на пользу государства и народа есть призыв к предательству. Что это — ослепление злобы или обывательская глупость?
Но — чего же смотрел Философов раньше? Ведь я уже давно, многие годы, призываю интеллигенцию к работе во что бы то ни стало и при всех условиях. Безумство храбрых, это безумство тех людей, которые, не взирая на все и всяческие сопротивления действительности, на все мучительные пытки ее, неуклонно стремятся утвердить свою волю, осуществить свои идеи в условиях действительности, как бы тяжка она ни была. Это не только безумство Гарибальди, но, и безумство Джордано Бруно и других великомучеников мысли. Наука — наиболее грандиозное и поразительное изо всех безумств человечества, это самое возвышенное безумство его!
Пусть это звучит как парадокс, но, подумав об условиях, в которых развивалась чистая наука, даже г. Философов поймет, надеюсь, как много здесь правды, может быть — печальной.
Не стоило бы говорить о выходках г. Философова, не так уж он значителен в своих выдумках, чтобы опровергать их.
Но ведь его статья напечатана в «Нашем Веке» не «по недосмотру» редактора, а, вероятно, по солидарности взглядов.
Какова же суть этих взглядов?
Суть их — злоба против демократии и, как видно из статейки г. Философова, эта злоба становится все более наглой. Я уже указывал, что социалистическая демократия не имеет более злого врага, чем тот, который ежедневно шипит со строк «Нашего Века». Сотрудники этого органа все более откровенно выбалтывают свое отношение к революции, все более твердо становятся на почву реакции, и несомненно, что они снова готовятся сыграть ту предательскую, развращающую роль организаторов политической и духовной реакции, которая удалась им после 905 г.
Снова набухает гнойный нарыв на теле измученной России.
Революционная демократия должна знать, что наиболее враждебным для нее является политическое течение, организуемое «Нашим Веком». Это враг непримиримый, ибо это — враг по духу.
Несвоевременные мысли
«Новая Жизнь» № 94 (309), 19 (6) мая 1918 г.
По вопросу о том, кто разрушил армию, в некоторых кругах существует вполне определенный ответ: армию разрушили социалисты. Это один из основных припевов к бесконечно длинной песне о гибели России, которая еще не погибла и, видимо, не хочет погибать, это одно из коренных обвинений, выдвигаемых против социалистов патриотами, которые любят Россию любовью голодных волков, и это одно из тех обвинений, которые наименее искренни, наиболее фальшивы.
О том, что армия неизбежно должна развалиться, говорила еще докладная записка Комитета обороны, поданная в 16-ом году на имя царя, но это забыто, ибо это невыгодно помнить усердным составителям обвинительного акта против социалистов.
Недавно мне попала под руку связка писем, полученных мною с фронта в 16-ом и 17-ом годах: некоторые из них должны быть опубликованы, ибо они очень определенно говорят о причинах разложения армии.
Вот, например, письмо солдата, относящееся к марту 16-го года:
«Это письмо посылаю секретно с товарищем, уехавшим на побывку, а то в обыкновенных письмах ни о чем писать нельзя, т. к. их просматривает военная цензура и, если найдут 2–3 слова о чем-либо таком, то сейчас же допытываются: кто писал, какой роты, взвода, и 25 розог всыпят, а то ставят под ружье на окопы, чтобы германец стрелял, этой практики было много, но ему спасибо, не стреляет, а кричит: «не бойся, русс, стрелять не будем, потому что тебя поставило начальство».
Стоим от него на 100 шагов, так что вообще-то выйти никак нельзя, жарит вовсю; у нас без боя выбыло за 40 дней из полка 112 человек. Грязь по колено, холод, снег, болезни… А кормят одной несчастной кашицей, иногда с мясом, а чаще всего без оного, станешь говорить — голодно, отвечают: не поспевают вам возить хлеба. А чего — на 48 чел. дают в день 7 хлебов по 11 фунтов. А ведь всю ночь работаешь — роем окопы. Правда, хлеб можно купить в обозе, но черный стоит 20 коп. фунт, а белый 45, вот и поешь».
В другом письме, от июня того же года, унтер-офицер, доброволец, трижды награжденный орденом Георгия, жалуется:
«Я простой солдат, воюю не ради игоизма, а по любви к родине, по злобе на врага, ну, все-таки ж и я понимать начал, что дело плохо, не выдержать нам. Теперь, возвратившись из лазарета, из России, я вижу, в чем беспорядок, потому что на фронту люди выбились из сил и не хватает их, а в тылу десятки тыщ остаются зря, болтаются без дела, только жрут, объедая Россию. Кто это распоряжается так безобразно?»
Распоряжались не социалисты.
Юноша артиллерист сообщает:
«Корпусный командир А. говорит офицерам, которые нравятся ему:
— Берите сколько угодно этой сволочи и — действуйте. Чего ждать!
Его любимчики брали роту, две и вели солдат на окопы немцев без артиллерийской подготовки, солдат били, офицеры получали ордена. Один раненый пехотинец сказал мне:
— Бьют нас, как вошь — беда! То холеру напустят, то войну затеят, эх, Господи, бежать бы!»
При чем тут социалисты?
Я спросил георгиевского кавалера, раненого:
— Трудно в окопах?
Он ответил:
— Солдатам трудно, не понимаю, как они терпят! Вот я, например, я был одеялом, а не подстилкой, а солдат — подстилка. Видите ли, в непогоду, когда в окопах скопилась вода, на дно окопа, в грязь, ложились рядовые, а мы, офицеры, покрывали их сверху. Они получали ревматизм, а мы — обмораживались.
Известный писатель Г-в писал в 16-ом году: «С утра до вечера порют за уклонение от работ в окопах, порют солдат, беженцев, евреев. А они не могут работать — истощены».
Тыловые солдаты знали о положении дел на фронте, им говорили об этом раненые, калеки, обмороженные, туберкулезные воины. И в тылу создавалось определенно безнадежное настроение, с которым — не побеждают.
Вся тыловая масса распевала частушки, вроде следующих:
Не горюйте, новобранцы:
Все равно убьют германцы!
Что ты, белый царь, наделал —
Безо время войну сделал!
Безо время, без поры
Нас на бойню повели.
Ох, не хочется к Романову
В работнички идти:
У Романова работников
Сажают на штыки.
И, провожая на смерть обреченных парней, девицы озлобленно выкрикивали:
Найди, туча, найди, гром,
Разрази казенный дом!
В том дому убей того,
Кто отнял друга моего.
Пополнения из тыла приходили плохо вооруженными, плохо обученными и уже подавленные тем, что они знали о фронте.
Во всем этом социалисты нимало не повинны.
Вот отрывок из письма интеллигента-офицера, настроенного в общем очень бодро:
«Эта масса так темна, что для многих из них совершенно непонятно, что происходит кругом. Они не доверяют никому — ни Керенскому, ни С.Р. и С.Д., ни Вр. Пр. Все это для них пустые звуки. Я собственными ушами слышал такие рассуждения, что буквально язык прилипал к устам и не знаешь, что можно ответить на такие заявления: «Бог его знает, кто этот Керенский, может, он еще 3 года хочет воевать».
С.Р. и С.Д., по их мнению, тыловые солдаты, которые не хотят идти на фронт, а кричат: «война до победы!»
Другой офицер пишет:
«А все-таки, у этих слепых великомучеников есть что-то вроде государственного инстинкта, иначе нельзя объяснить почему они не разбегутся, воткнув штыки в землю».
В конце концов — они разбежались, потому что не хватило терпения, потому что армия знала и помнила такие факты, как хождение в атаку с дубинками, вместо ружей, и отбитие атак камнями, вместо шрапнели.
В четырнадцатом и пятнадцатом годах вся пресса громогласно и ежедневно пела дифирамбы мужеству русского солдата, в 16-ом, когда социалисты еще молчали, тон дифирамбов значительно понизился, к концу года некоторые журналисты весьма мужественно начали сомневаться в боевых качествах победоносной русской армии — сомнение, не очень уместное после того, как почти весь кадровый состав армии был уничтожен боями, болезнями и отвратительным отношением к солдату.
Я пишу это не ради защиты социалистов, не нахожу, чтобы они нуждались в защите, но уж очень противно наблюдать, как ложь, будучи повторена тысячекратно, приобретает для многих облик правды.
А настоящая суровая и беспристрастная правда в том, что вся Русь, а не только ее армия, начала разрушаться задолго до того, как социалисты получили в ней право голоса, и что теперь на ответственность социалистов историей возложена гигантская работа оздоровления и возрождения России.
<Из несвоевременных мыслей>
«Новая Жизнь» № 97 (312), 23 (10) мая 1918 г.
Умирает от голода Вера Алексеевна Петрова, врач первого выпуска «Женских медицинских курсов». Мне пишут о ней:
«Я не знаю, кого просить за старого, больного человека, фактически умирающего от голода, — врача, всю свою жизнь посвятившего народу, земской работе. Теперь она умирает беспомощная, покрытая грязью, в пыльной, ужасной комнате. Если бы Вы слышали ее слова, уже потустороннего человека. — «Какой ужас голод!» Умирает смертью медленной и верной, не имея ни одного человека, который принес бы ей кипятку или кусок хлеба. Говорили так много о кротости и любви… где она? Равнодушного зверя, без добрых начал и порывов, голодное брюхо — вот, что из нас сделали…».
Необходима помощь. Адрес В.А. Петровой: 6-ая Рождественская, д. 8, комната 46. Деньги можно направлять и в редакцию «Новой Жизни».
Несвоевременные мысли
«Новая Жизнь» № 105 (320), 1 июня (19 мая) 1918 г.
В мужскую Обуховскую больницу поступил «с явлениями резкого истощения на почве плохого питания» профессор Технологического Института физик Николай Александрович Гезехус. В свое время профессор Гезехус был настолько популярен как ученый, что талантливые преподаватели физики именовались в честь его «Гезехусами». Ныне ему 72 года, он лежит в Обуховской больнице, распухший от голода, с отеками на ногах.
Я думаю, что этот факт не нуждается в пояснениях и ламентациях, я только напомню, что Великая французская революция, отрубив голову химику Лавуазье, не морила голодом своих ученых. Так как у нас, при всеобщем моральном отупении, все возможно, то, может быть, какой-нибудь циник скажет:
— Профессору 72 года…
Но и самый гнуснейший циник будет обезоружен, если узнает, что в мужском отделении одной Обуховской больницы лежит 134 человека «больных от голода», «заболевших, вследствие недостаточного или ненормального питания», и 59 человек из них моложе 30, а человек 30 — моложе 20-ти. Все это люди физического труда, люди, которым для нормальной жизни необходимо питание, которое давало бы организму 3.000 тепловых калорий и которые при современном продовольственном пайке получают 500–600 тепловых единиц, т. е. менее четверти количества, необходимого человеку. При этом надо помнить, что далеко не все, вводимое в желудок, может быть усвоено организмом, полусоломенный хлеб, головы селедок, дуранда и прочее в этом роде не столько на пользу, сколько во вред людям.
Голод в Петрограде начался и растет с грозной силой. Почти ежедневно на улицах подбирают людей, падающих от истощения: то, слышишь, свалился ломовой извозчик, то генерал-майор, там подобрали офицера, торговавшего газетами, там модистку.
Но, может быть, страшнее физического умирания от голода — все более заметное духовное истощение. Недавно внимание врачей было остановлено фактами резкого понижения веса среди лиц интеллектуального труда. Люди этой категории питаются, все-таки, лучше рабочих, да и тепловых единиц им нужно на тысячу меньше, чем людям физического труда, однако — исхудание среди них все прогрессирует. Медицинское исследование показало, что эти люди выделяют огромное количество фосфора, что указывает на ненормальное сгорание нервной ткани и что должно, в конце концов, привести людей к истощению духовной, творческой силы, необходимой нашей стране больше, чем когда-либо раньше.
Умирает Петроград как город, умирает как центр духовной жизни. И в этом процессе умирания чувствуется жуткая покорность судьбе, российское пассивное отношение к жизни.
Я был глубоко взволнован единодушием, с которым люди разных классов оказали помощь забытой всеми, умиравшей от голода и грязи женщине-врачу В.А.Петровой. Но г-жа 3.Введенская и М.А.Беренс извещают меня, что Петрова «жила в этих ужасных условиях несколько лет». Несколько опоздали мы с помощью. А до чего дожила В.А.Петрова, об этом сообщает мне г-жа Ек. Пуговко:
«Вчера еще раз перед глазами предстал кошмарный ужас — старческое тело, измученное голодом и вшами, целыми стаями кишащих в струпьях.
Если бы можно было передать, что отразилось в глазах врачей и даже видавших виды служанок, присутствовавших при ванне Петровой.
Одна из служанок обратилась ко мне с вопросом: «Где вы ее нашли?»
Я сказала где.
«Кто она?»
На мой ответ, что это женщина-врач, служанка посмотрела на меня широко раскрытыми глазами и, указав пальцем на Петрову, сидевшую в ванне, почти крикнула, не веря:
— Кто? Она — врач?
Горьким упреком прозвучало замечание одной из врачей, здесь находившихся:
— Не все доктора, очевидно, богато живут».
Надо что-то делать, необходимо бороться с процессом физического и духовного истощения интеллигенции, надо почувствовать, что она является мозгом страны, и никогда еще этот мозг не был так нужен и дорог, как в наши дни.
Интеллектуальные силы Петрограда должны немедленно организоваться, в целях самосохранения, в целях защиты от голода и нервного истощения. Начать можно бы с малого дела — организации столовых, а на этой работе искать средств и путей к более важному.
Нельзя относиться к самим себе и друг другу так апатично и пассивно, ведь если голод вызывает апатию, то апатия, в свою очередь, может усилить голод до размеров стихийной катастрофы.
Идя к свободе, невозможно оставлять любовь и внимание к человеку где-то в стороне.
Несвоевременные мысли
«Новая Жизнь» № 107 (322), 4 июня (22 мая) 1918 г.
Завоевав политические права, народ получил возможность свободного творчества новых форм социальной жизни, но он все еще находится — и внешне, и внутренне — под влиянием плесени и ржавчины старого быта. В массах народа нет признаков сознательного стремления коренным образом изменить отжившие отношения человека к себе самому, к своему ближнему, к жизни вообще.
Жизнь насыщена множеством ценных идей, совершенно новых для масс, но эти идеи попадают в сферу инстинктов и чувств грубых качественно, ограниченных количественно, в этой сфере они усваиваются с трудом — если только усваиваются, в чем, к сожалению, и можно, и следует сомневаться.
Революция, творимая силами наиболее энергичных людей, истощает и поглощает эти ценнейшие силы очень быстро, а процесс накопления и организации новых сил идет угрожающе медленно.
Необходимо ускорить рост и развитие этих сил, необходимо тотчас же создавать условия для воспитания нового человека, для быстрейшего накопления активных резервов, способных уверенно и грамотно продолжать работу реорганизации России.
Очевидно, что одной политической пропаганды недостаточно для создания нового человека, недостаточно организовать мысль, необходима организация воли, воспитание, развитие и углубление чувства.
Мы должны озаботиться, чтобы рядом с политическим воспитанием народа непрерывно развивалось его моральное и эстетическое воспитание — только при этом условии, наш народ будет совершенно освобожден из под гнета своей несчастнейшей истории, только этим путем он уйдет из плена старого быта, только при наличии новых чувств, новых идей — он поймет и сознательно поставит воле своей ясные, разумные, осуществимые цели.
Надо вспомнить, что народ века воспитывался угнетающим волю, суровым и безотрадным учением церкви о ничтожестве человека пред таинственной силой, произвольно и безответственно правящей его судьбою, и что это учение как нельзя более ярко и крепко подтверждалось всеми условиями социального бытия, созданными бессмысленным гнетом русской монархии.
Это учение, утверждая бессилие разума и воли человека, предъявляет к его разуму и воле наивысшие требования подвигов добродетели и, грозя вечным осуждением на казнь в огне геенны, не могло и не может быть возбудителем активной энергии, обращенной на устроение земной жизни, на создание счастья и радости по воле и разуму человека. Погружая человека в темную пропасть сознания им своего ничтожества пред Богом, это учение находило превосходные иллюстрации своей формальной логики во всех условиях политико-социального быта, возглавляемого царем. Это учение, принижая человека, не только связывало активность, инициативу, самодеятельность народа, оно глубоко просочилось и в душу интеллигенции, насытило русскую литературу в ее лучших образцах и окутало всю нашу жизнь флером безнадежности, тихой печали, элегической покорности року.
Теоретическое бунтарство и практическая борьба, которую мужественно и геройски вела наша интеллигенция против изжитого строя жизни и мысли — велась ею не по внушению церковно-монархических идей, якобы гуманитарных, но, разумеется, вопреки им, по инстинкту самосохранения — инстинкту языческому, который создал Возрождение и всегда служит возбудителем бунта человека против его же, человеческого, представления о непобедимости судьбы.
Продолжить этот бунт, усилив и углубив его, вот священная и героическая задача интеллигенции. Революция, единственно способная освободить и облагородить человека, должна совершиться внутри его, и она будет совершена только путем очищения его от плесени и пыли изжитых идей.
Поскольку народ усвоил некоторые идеи — они обратились у него в эмоции, поработившие свободу его мысли и его волю. Чтобы побороть эти эмоции, необходимо возбудить иные, более активного характера.
Мы живем в эпоху катастрофальную, в эпоху героизма, и мы должны дать народу зрелища, книги, картины, музыку, — которые воспитали бы в массах умение чувствовать пафос борьбы. Трагедия наиболее возбуждает чувство, пафос трагедии наиболее легко вырывает человека из грязных сетей быта, наконец, — трагедия гуманизирует.
Лицезрение трагического не может не поднять восприимчивого зрителя над хаосом будничного, обычного, подвиги героев трагедии являют собою зрелище исключительное, праздничное зрелище игры или битвы великих сил человека против его судьбы.
* * *
Исходя из этих соображений, схематичность которых не мешает, надеюсь, их ясности, я позволю себе сказать несколько слов о практике культурно-просветительной деятельности, которую ныне развивают различные организации и группы. Начну с факта.
Один из рабочих районов Петрограда устроил театр, обрамление для сцены было написано весьма даровитым художником и изображало мускулистых рабочих, с засученными рукавами, фабрики, фабричные трубы, — все это сделано в стиле кубизма.
Рабочие, посмотрев на это искусство, решительно заявили:
— «Уберите это, этого нам не нужно! Нам нужно, чтобы в нас поддержали и развили любовь к природе, к полю, лесу, к широким пространствам, наполненным живой игрою красок и солнца. Поддержите в нас любовь к красоте, нам не нужно скуки, ежедневности!»
Это буквально так было сказано, и это сказано рабочими. В этих словах определенно звучит законное и естественное требование здорового человека, который ищет в искусстве контраста той действительности, которая утомляет и истязует душу. Отвратительные явления буден он знает лучше художника, и если художник не лирик, умеющий осветить серые сумерки жизни рабочего ласковым и ярким огнем своей души, если он не сатирик, имеющий силу изобразить грязный ад буден так, чтобы его картина, стихотворение или рассказ возбудили активное отвращение к будничной жизни, органическое стремление к празднику, если он не в состоянии вскрыть в обычном и привычном героическое и значительное, — если художник не может этого дать, — его искусство не нужно рабочему, человеку, который привык создавать из бесформенных масс сырого материала тончайшие вещи, сложные аппараты, мощные машины. Рабочий — тоже художник, ибо он дает бесформенному законченные формы.
Ему не может нравиться и ничего нового ему не скажет кубизм и вся так называемая «линейная живопись». Очень вероятно, что у новых течений живописи есть будущее, но пока они представляют собою кухню техники, которая может быть интересна только людям изощренного вкуса, художественным критикам и историкам искусства. Показывать же всю эту кухонную работу людям, жаждущим совершенной красоты, значит — давать им читать «Войну и Мир» Л. Толстого по его стократно перечеркнутым черновым корректурам.
Переходя от живописи к сценическому зрелищу, я ставлю парадоксальный — с виду — вопрос: что полезнее для социально-эстетического воспитания масс — «Дядя Ваня» Чехова или — «Сирано де Бержерак» Ростана, «Сверчок на печи» Диккенса или любая из пьес Островского?
Я стою за Ростана, Диккенса, за Шекспира, греческих трагиков и остроумные, веселые комедии французского театра. Я стою за этот репертуар потому, что — смею сказать — я знаю запросы духа рабочей массы. В ней достаточно глубоко развито сознание классовой вражды и социальных различий, она хочет видеть и понять явления общечеловечности и единства, она уже чувствует, что сознание единства, чувств, мыслей, — основа культуры человека, признак общечеловеческого стремления к радости, счастью — к созданию на земле праздника.
Она хочет, чтобы души ее коснулось самое лучшее, что создано чувством и мыслью человека, хочет изумиться гению человека, понять и полюбить его.
* * *
Ядовитый туман буден, отравленных непрерывной враждою за кусок хлеба, во все века, у всех народов скрашивался и смягчался творчеством науки, искусства — только наука и искусство облагораживают наш звериный быт. И как нельзя более своевременно, необходимо ввести в нашу фантастически дикую современность высочайшие достижения творцов науки, искусства, все драгоценное мира, все сокровища его духа, все, что имеет силу перевоспитать человека, поднять его, творца фактов, над фактами.
Человечеством создано много прекрасного, люди ежедневно создают массу хлама и гадостей, и, под этой грудою неизбежных пустяков, прекрасное становится невидимым.
Нужно жить так, чтобы оно было всегда пред глазами у нас — тогда оно явится возбудителем чувств, мыслей и поступков, достойных человека.
А поместив человека в свиной хлев — глупо требовать, чтобы он был ангелом.
Несвоевременные мысли
«Новая Жизнь» № 113 (328), 11 июня (29 мая) 1918 г.
Истерически настроенные люди пишут мне дикие письма — грозят убить.
Намерение, я думаю, не серьезное и не столько преступное, сколько безграмотное. Убийством ничего не докажешь, кроме того, что убийца — глуп. Наказание смертью не делает людей лучше того, каковы они есть. Сколько ни умервщляй людей, оставшиеся в живых, все-таки, идут по путям, предуказанным историей, — смерть не властна остановить развитие исторических сил.
Разве мало убивали у нас, на Руси, во всех городах, в тысячах сел и деревень, убивали для того, чтобы прекратить рост революционных настроений? А революция, все-таки, доросла до своей победы. И в наши дни, когда людей убивают не менее, чем убивали раньше, все равно, в конце концов, победит — наиболее разумное, наиболее здоровое. Физическое же насилие всегда будет неоспоримым доказательством морального бессилия — это тоже давно известно и пора понять.
А грозить человеку смертью за то, что он таков, каков есть, — безграмотно и глупо.
* * *
Меня обвиняют в том, что я «продался евреям». Тоже глупо. Конечно, я понимаю, что в стране, где все издавна привыкли подкупать и продаваться, человек, защищающий безнадежное дело, должен быть признан продажным человеком. Психология большинства требует, чтобы каждый человек был так или иначе опорочен, на каждом лежало бы темное пятно. Это специфическая психология профессиональных жуликов — они не могут представить себе человека честным, потому что ему нравится быть таковым, потому что таков вкус его души. А, может быть, им и завидно: каждый из них готов продать себя, и не очень дорого, а некоторых — ни за какую цену не купишь. Вот и злятся: как же так! Мы поставлены в условия, принуждающие нас торговать своей совестью, а они, какие-то — не продаются.
И, хоть сами не верят в продажность этих «каких-то», но, все же, орут:
— Продался! Продались!
Эх, несчастные! Вы бы лучше попробовали сами стать честными людьми, — в этом есть кое-что приятное.
* * *
Затем, мне пишут яростные упреки: я, будто бы, «ненавижу народ». Это требует объяснения. Скажу откровенно, что люди, многоглаголющие о своей любви к народу, всегда вызывали у меня чувство недоверчивое и подозрительное. Я спрашиваю себя — спрашиваю их — неужели они любят тех мужиков, которые, наглотавшись водки до озверения, бьют своих беременных жен пинками в живот? Тех мужиков, которые, истребляя миллионы пудов зерна на «самогонку», предоставляют любящим их издыхать от голода? Тех, которые зарывают в землю десятки тысяч пудов зерна и гноят его, а голодным — не желают дать? Тех мужиков, которые зарывают даже друг друга живьем в землю, тех, которые устраивают на улицах кровавые самосуды, и тех, которые с наслаждением любуются, как человека забивают насмерть, или топят в реке? Тех, которые продают краденый хлеб по десяти рублей фунт?
Я уверен, что любвеобильные граждане, упрекающие меня в ненависти к народу, в глубине своих душ так же не любят этот одичавший, своекорыстный народ, как и я его не люблю. Но, если я ошибаюсь, и они, все-таки, любят его таким, каков он есть, — прошу извинить меня за ошибку, но — остаюсь при своем: не люблю.
Более того, я уверен, что и не следует любить народ таким, каков он есть, равно не следует и обвинять его за то, что он таков, а не иной. Я думаю, что будет лучше и для народа, и для влюбленных в него, если они беззаветно отдадут ему все знания, все богатства своей души, дабы народ очеловечился. И, отдавая ему лучшее свое, пусть не рассчитывают на то, что их бескорыстный труд будет оценен и вознагражден любовью народной — этого не бывает.
Не важно и мало интересно, как люди относятся к нам, но очень важно, как мы относимся к людям — вот, что нужно понять!
Несвоевременные мысли
«Новая Жизнь», № 12 (московское издание), 15 (2) июня 1918 г.
Все громче стонет человек, измученный безжалостными пытками суровых дней; слышишь его стоны и бесплодно мучаешься, не зная — как помочь?
Стонет уже не тот русский человек, который и раньше всегда любил жаловаться, ничего, кроме этого, не умея делать; этот человек теперь истерически и злорадно ликует, ибо оправдались самые печальные, самые мрачные предчувствия его зоологического пессимизма, он торжествует, ежедневно и ежечасно восклицая:
— Ага, что — не правду я говорил? Ага, разве я не предвидел это?
Это человек, который при всех и всяческих условиях будет дурно жить, ибо он сам не имеет вкуса к хорошему, в нем самом нет стремления к поискам или к созданию лучшего.
Но теперь начинают стонать люди, которые еще недавно находили в себе достаточно сил для сопротивления древним злым началам жизни, для упрямой борьбы с ними, и таких людей становится все больше. Вот письмо одного из них, наиболее точно характеризующее настроение таких людей:
«Я всегда была крайне левой, сочувствовала большевикам, социализм был моей религией. А теперь… Вы вот пишете, что надо верить в будущее, надо верить в человека. У меня же в душе умирает вера. Противники социализма всегда говорили, что жизнь есть борьба, побеждает сильнейший и не одни, так другие будут наверху — только роли переменятся, результат останется тот же. И теперь мне часто кажется, что это так и есть. Разве теперь есть хоть намек на равенство? Та же игра честолюбий, то же стремление урвать от общественного пирога и то же… неравенство…
Как раньше одни группы населения пользовались различными прерогативами, так и теперь, только теперь центр тяжести переместился. Есть и теперь счастливцы, находящиеся на особом положении и твердо держащиеся за свои преимущества… Не то же самое было и в старину, до „социализма“ в кавычках?..»
Что и говорить — жизнь мучительна, но от нее никуда не спрячешься, но надо же расплачиваться за грехи прошлого, распутать или уничтожить путаницу внутри и вне человека. Несомненно, что трагедия, переживаемая русским народом и русским человеком, — неизбежное явление общемирового процесса и подготовлена всеми усилиями исторического развития России. Мы долго показывали западноевропейскому миру, как не надо жить, вот мы захотели показать, как надо жить.
Показываем — неудачно, но во всем, что совершается у нас, есть одно, неизведанное нами и объективно ценное: вся Русь, до самых глубин ее, потрясена стихийным толчком и даже как государство — временно — разрушена, но нужно верить, что этот толчок, эта катастрофа, обнажившая все наши недуги и уродства, излечит нас, оздоровит, возродит к труду и творчеству.
Я знаю — эти соображения, это верование не многих утешит, но — это единственное верование, дающее жизни ясный смысл.
Речь на московском публичном собрании общества «Культура и свобода»
«Новая Жизнь» № 126 (341), 30 (17) июня 1918 г.
Доказывать необходимость культурно-просветительной работы излишне, эта необходимость очевидна, о ней красноречиво взывают и грязный камень наших мостовых, и вековая грязь сердца и мозга людей. Теперь более ясно, чем когда-либо раньше, мы видим, до чего глубоко заражен русский народ невежеством, до какой жуткой степени ему чужды интересы своей страны, какой он дикарь в области гражданственной и как младенчески неразвито в нем чувство истории, понимание своего места в историческом процессе.
Говоря «русский народ», я отнюдь не подразумеваю только рабоче-крестьянскую, трудящуюся массу, нет, я говорю вообще о народе, о всех его классах, ибо — невежественность и некультурность свойственны всей русской нации. Из этой многомиллионной массы темных людей, лишенных представления о ценности жизни, можно выделить лишь незначительные тысячи так называемой интеллигенции, т. е. людей, сознающих значение интеллектуального начала в историческом процессе. Эти люди, несмотря на все их недостатки, самое крупное, что создано Русью на протяжении всей ее трудной и уродливой истории, эти люди были и остаются поистине мозгом и сердцем нашей страны. Их недостатки объясняются почвой России, неплодородной на таланты интеллектуального характера. Мы все талантливо чувствуем — мы талантливо добры, талантливо жестоки, талантливо несчастны, среди нас немало героев, но — мало умных и сильных людей, способных мужественно исполнять свой гражданский долг — тяжелый долг в русских условиях. Мы любим героев — если они не против нас, — но нам не ясно, что героизм требует эмоционального напряжения на один час или на день, тогда как мужество — на всю жизнь.
Культурная работа в условиях русской жизни требует не героизма, а именно мужества — длительного и непоколебимого напряжения всех сил души. Сеять «разумное, доброе, вечное» на зыбучих болотах русских — дело необычайной трудности, и мы уже знаем, что посевы лучшей нашей крови, лучшего сока нервов дают на равнинах российских небогатые, печальные всходы. А, тем не менее, сеять надо, и это дело интеллигента, того самого, который ныне насильно отторгнут от жизни и даже объявлен врагом народа. Однако, именно он должен продолжать давно начатую им работу духовного очищения и возрождения страны, ибо кроме него другой интеллектуальной силы — нет у нас.
Спросят: а пролетариат, передовой революционный класс? А — крестьянство?
Я думаю, что нельзя серьезно говорить о всей массе пролетариата как о силе культурной, интеллектуальной. Может быть, это удобно для полемики с буржуазией, для застращивания ее и для самоободрения, но это излишне здесь, где, как я думаю, собрались люди, искренно и глубоко озабоченные будущим страны. Пролетариат в массе его — только физическая сила, не более; точно так же и крестьянство. Иное дело, молодая исторически, рабочая и крестьянская интеллигенция, это, конечно, сила духовно-творческая и, как таковая, ныне она так же отколота от своей массы, так же одинока среди нее, как одинока и отколота от всей массы трудящихся наша старая, каторжная интеллигенция — каторжная не потому только, что часть ее бывала на казенной каторге, а по всем условиям ее существования в России, по всей ее жизни и работе.
Мне кажется, что первым должным делом следует признать необходимость объединения интеллектуальных сил старой опытной интеллигенции с силами молодой рабоче-крестьянской интеллигенции. Схема Всероссийской культурно-просветительной работы рисуется предо мною в таких линиях:
Прежде всего — самоорганизация всей интеллигенции, которая ныне поняла и почувствовала, что на одних политических программах, на политической пропаганде невозможно воспитать нового человека, что путь углубления вражды и ненависти ведет людей к полному озверению и одичанию, что для возрождения страны необходима немедленная напряженная культурная работа и что только это освободит нас от врагов внутренних и внешних.
Концентрация сил — первейшая задача дня и, концентрируя интеллектуальные силы страны, следует вовлечь в массу интеллектуальных работников весь запас рабоче-крестьянской интеллигенции, всех рабочих и крестьян, которые ныне бессильно и одиноко бьются в среде, родной им физически, но уже духовно чуждой, развращенной цинической демагогией искренних фанатиков или замаскированных авантюристов. Эти силы имеют огромное значение железного звена, посредством которого старая интеллигенция будет прочно соединена с массой и получит возможность непосредственного влияния на нее.
Концентрируя силы, объединив их со свежими силами рабоче-крестьянской интеллигенции, деятели культуры должны озаботиться координированием своей работы — это необходимо в целях экономии энергии, которой не так много у нас, это необходимо и для устранения параллелизма в работе.
Покрыв всю страну сетью культурно-просветительных обществ, собрав в них все духовные силы страны, мы зажжем повсюду костры огня, который даст стране и свет, и тепло, поможет ей оздороветь и встать на ноги бодрой, сильной и способной к строительству и творчеству. Речь идет не о внешнем и механическом соединении людей, разно мыслящих, но о внутреннем и живом слиянии едино чувствующих. Только так и только этим путем мы выйдем к действительной культуре и свободе.
Предвижу возражения: — а политика?
Надо встать над политикой, надо научиться и уметь ограничивать свои политические эмоции. При желании — это возможно. Политика является чем-то подобным низшим физиологическим потребностям, с тою неприятною разницей, что потребности политические неизбежно совершаются публично.
Политика, кто бы ее ни делал, всегда отвратительна, ибо ей неизбежно сопутствуют ложь, клевета и насилие. И, так как это правда, ее все должны знать, а это знание, в свою очередь, должно внушить сознание преимущества культурной работы над политической.
Более серьезной помехой культурной работе является наблюдаемое на почве голода и разочарований понижение жизнеспособности интеллигенции, апатия, все более угнетающая ее.
С голодом надо бороться развитием взаимопомощи среди лиц интеллектуального труда, а что касается до «разочарований» в народе, в социализме, в России, — думаю, что я не сумею ничего сказать по этому поводу.
Конечно, лучше бы не поддаваться в свое время очарованию, ибо решительно ничего очаровательного в русском народе никогда не было, но уж если увлеклись и разочаровались, — тут ничего не скажешь. Очарование — дело веры, разочарование — возмездие за слепую веру. От разочарования хорошо помогает знание, и это единственное, что можно рекомендовать разочарованным. Лично я всю жизнь во всех моих чувствах, и мыслях, и делах отправлялся от человека, будучи навсегда и непоколебимо убежден, что существует только человек, все же остальное есть его мнение и его деяние.
И в эти дни, страшные для всех, для всей страны, созданной множеством поколений, воспитавших нас таковыми, каковы мы есть, в эти дни безумия, ужаса, торжества глупости и пошлости, я помню одно: все это от человека идет, все это он творит…
И он же сотворил все прекрасное на земле, всю поэзию ее, все великолепные подвиги мужества и чести, все радости и праздники жизни, всю прелесть ее, ее смешное и великое, ее красивые мечты и чудесные науки, он создал свой дерзкий разум и непреклонную волю к счастью.
И это он, человек, всегда во все дни трагедий, страданий, мук — упрямо верующий в победу новых добрых начал над старыми и злыми, это он, непобедимый ничем, соединил нас здесь для дружеской человеческой беседы.
Пойдемте же к человеку, который и грязно, и много грешен, но — искупает грязь и грех величайшими, невыносимыми страданиями.
Можем ли мы создать атмосферу, в которой человеку дышалось бы легче?
И можем, и должны.
Сотрудникам «Правды», «Северной коммуны» и другим
«Новая Жизнь» № 127 (342), 2 июля (19 июня) 1918 г.
Вас интересует вопрос — «откуда у «Новой Жизни» деньги?»
«Новая Жизнь» организована мною, на деньги, взятые заимообразно у Э.К. Груббе, в количестве 275 тысяч, из которых 50 тысяч уже уплачены кредитору, остальную сумму я мог бы уплатить давно уже, если бы знал, где живет Э.К. Груббе.
Кроме этих денег, в газету вложена часть гонорара, полученного мною с «Нивы», за издание моих книг. Все эти деньги переданы мною А.Н. Тихонову, фактическому издателю «Новой Жизни».
|
The script ran 0.011 seconds.