1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
— А ключ позвольте?
— Его у меня нет. Я не открываю чужие чемоданы, — ответил Константин, засмеявшись, и порылся в кармане. — Попробуйте. Может, мой подойдет. Ключи — стандарт. Жалкий примитив.
— Попробуем. — Аверьянов взял у Константина ключик, не торопясь примерил его к замочкам — они щелкнули, — откинул крышку, заглянул с мрачным интересом.
— Фу ты ну ты… — выдохнул он, роясь в чемодане. — Все не то, все не то… Как нельзя понять, что Одесса — южный город? — Он еще раз ковырнул пальцем внутри чемодана, захлопнул крышку, пожал плечами. — Петр Иванович живет как на Марсе. Не догадывается, как трудно! Чесуча, чесуча идет!
Аверьянов со сдержанным раздражением выговорил это, и Константин, несколько озадаченный, спросил:
— Что трудно? Какая чесуча?
— Совсем обыкновенная. На нее спрос. — Аверьянов, казалось, усиленно соображая что-то, заскреб щетину на подбородке. — А что прикажете мне делать с бостоном? Не сезон, совсем не сезон!
— Каким еще бостоном? — спросил Константин. — Что вы меня, как лопуха, за нос тянете?
— Э-э, подождите, — пробормотал Аверьянов. — Я сейчас.
Он приоткрыл дверь, на цыпочках вышел, унося чемодан, и Константин, весь напрягаясь от охватившего его беспокойства, уловил ватные шаги в тишине дома, вязкий шепот, мышиную возню за стеной и потом, чувствуя холодок по спине от мысли, мелькнувшей в его голове, оцепенело сидел на диване — веселое ощущение приезда мгновенно стерлось, давило мертвенное безмолвие дома. «Значит, чесуча, чесуча? Ах, чесуча!..» — подумал он, ужасаясь острой своей догадке; и здесь без стука вошел на носках Аверьянов, протянул толстый пакет — сверток в газете, — сказал прокуренным голосом:
— Это Петру Ивановичу. У вас есть надежный карман?
— Карманы как карманы. Давайте!
Константин пощупал плотный пакет, бросил его на крышку чемодана и спросил с усмешкой:
— Надеюсь, это не золото, не бриллианты ацтеков? Если бриллианты по два карата, то завтра впломбируйте их мне в зубы. Так делают международные контрабандисты-спекулянты. Что в этом пакете?
Аверьянов выкатил выцветшие стоячие глаза, лицо его стало подозрительным, обрюзгшим.
— Вы шутник. — Вытянул из шкафчика на стол начатую четвертинку, хлеб, тарелочку с нарезанной колбасой. — Десять тысяч. Это мало, считаете?
— Что-о? — Константин встал. — А ну принесите сюда чемодан!
Во дворе залаяла собака. Под окном, в саду, прозвенела, заскользила по проволоке цепь, донесся близкий топот собачьих лап. Аверьянов, прислушиваясь к лаю во дворе, тяжело задышал носом: было слышно, как кто-то завозился, по-женски протяжно вздохнул за деревянной стеной.
Собачий лай смолк. Звенели цикады в тишине.
Аверьянов поправил занавеску на окне, засипел шепотом:
— Вы что, маленький? Сорок девятый год — не сорок шестой. Не понимаете? Опасно! Вчера взяли с бостоном Кутепова… На вокзале взяли…
— Я сказал: принесите сюда чемодан! — уже бешено крикнул Константин и нечетко, как сквозь дым, увидел сгорбленную и боком семенящую к двери узкоплечую фигуру Аверьянова — и сразу сомкнулась тишина, будто дом опустился в глубокую, сдавившую дыхание воду. «Чесуча и бостон — ах, как здорово!»
Затем шорох шагов за стеной, и так же боком протиснулся в дверь Аверьянов, без уверенности поставил чемодан перед Константином, проговорил:
— Вы что, сумасшедший? Кто считает копейка в копейку до реализации?
— Идите к… — грубо выругался Константин.
И ударом ноги раскрыл крышку чемодана, увидел на дне его, за смещенными банками консервов, свернутые отрезы черной материи и сейчас же вспомнил, как Быков при нем, аккуратно укладывая эти банки, говорил ворчливо, что дальний родственник его рад будет этому продуктовому подарочку из столичных магазинов.
— Так! — сказал Константин и, подхватив с крышки чемодана плотный пакет, втиснул его в боковой карман. — Все ясно. Ну что ж, прекрасно живем. Может быть, вы мне объясните, далеко ли мне топать до ОБХСС?
— Шутите, шутите, да знайте меру! — Аверьянов судорожно попытался улыбнуться. — Вы шутите, как сумасшедший…
— Я был идиот, когда считал, что везу продукты голодающему родственничку, — произнес Константин, чувствуя, как все тело его окатило нервным знобящим холодком. — Не думал, что буду сбывать нецензурный товарик. Вот так, господин Аверьянов. Наивняков нет. ОБХСС оплакивает вас и толстячка Быкова. Куда денешься — закон!
Аверьянов в растерянности жевал губами, машинально оттягивая подтяжки, внезапно небритое морщинистое лицо его задергалось, запрыгал подбородок, — и он бессильно, напрягая жилистое горло, заплакал; слезы потекли по щекам, застревая в щетине. Он умоляюще и жалко глядел на Константина сквозь влагу, наползающую на глаза.
— Что? Что с вами такое? — крикнул Константин.
— Я прошу, прошу, — кусая пальцы, придушенно стал вскрикивать Аверьянов, отклоняясь к стене. — Я прошу… Прошу… У меня жена, семья…
Константин поднял свой чемодан, скомандовал Аверьянову:
— А ну откройте дверь! Куда выйти?
— Я прошу вас… У меня жена, дети… не хватает на жизнь, поймите!..
— Ваня! Ванечка! — взвизгнул пронзительный голос за стеной.
— Это жена… Я прошу вас, прошу…
Аверьянов порывисто впился как бы закоченевшими пальцами в рукав Константина, потянул его к двери, во тьму сыро пахнущего плесенью коридора, говоря с задышкой:
— Я умоляю, не надо, не надо… Я сейчас выведу вас… я сейчас…
Наступая в проходе на заскрипевшие корзины, задев плащом за что-то тупое на стене, Константин ринулся за ним по коридору, ослепнув в потемках; потом спереди хлынул из раскрытой двери серый свет, мелькнули там искаженные щека, губы Аверьянова, и Константин вывалился в мокрые кусты перед крыльцом, захлеставшие по голове, по плечам ледяным ливнем росы.
Он кинулся по саду напрямик, к забору, утопая в рыхлых клумбах, плохо видя перед собой; заросли проволокой цеплялись за ноги, влажные ветви били по коленям, хватали, отбрасывали назад чемодан, ставший стопудовым.
«Неужели так глупо, так глупо? Нет, нет! Не может быть, чтобы все так глупо!.. Что же это я?» — задыхаясь, думал Константин и почти наткнулся на штакетник, затемневший за акациями, различил деревянную калитку и ударил по ней носком ботинка. Крик Аверьянова толкнул его в затылок:
— Я прошу!..
— Черт с вами… Живите… — ответил со злостью Константин, не оборачиваясь. — Черт с вами…
И вышел на сумрачную перед рассветом улицу, темно заросшую каштанами, зашагал по пустынному тротуару под чужими окнами, оглушая себя стуком своих шагов; и только когда впереди заблестел росой незнакомый, сплошь заросший травой пустырь, каркас разрушенного дома, тут только он остановился, обливаясь потом, не зная, куда пойти.
«Куда? Где переночевать? Куда теперь?..» — соображал он и, поспешно отряхнув мокрые, облепленные лепестками брюки, двинулся торопливыми шагами наугад — к вокзалу.
Когда он подходил к вокзалу, небо над домами краснело, нежно золотились кроны каштанов вдоль улицы, заспанные дворники уже звучно шаркали метлами по брусчатке мостовых.
И это тихое летнее утро с легчайшей розоватостью прозрачного воздуха немного освежило Константина.
Среди толчеи, смешанных звуков и запахов утреннего вокзала Константин окончательно пришел в себя — длинная очередь шумно толпилась у кассы на Москву; окошечко было наглухо закрыто, висело объявление: «Касса справок не дает». В очереди ему сказали, что билетов на сегодня нет, что стоят за семь суток, что, возможно, будет на сегодня лишь несколько мест за час до отхода ночного поезда. А он твердо знал, что должен был уехать отсюда, уехать сегодня, чего бы это ни стоило, уехать хоть в тамбуре, хоть на крыше, хоть на тормозной площадке товарного вагона.
Четверть часа спустя он сдал чемодан в камеру хранения и теперь со спокойным лицом вышел на привокзальную площадь, уже людную, уже южно блестевшую солнцем, жарким лаком легковых такси, стеклами ранних и еще свободных автобусов, и некоторое время постоял на площади, окаймленной кипевшей зеленью.
Еще не зная, что делать, он перешел площадь, затем на привокзальной улице сел в маленький полупустой трамвай, поехал к морю, в Аркадию. Трамвайчик, гремя, проворно катился в утренне-прохладном зеленом туннеле каштанов, из открытых окон упруго дул в лицо легкий душистый ветер, и Константин думал: «Убить время до вечера».
Он заплыл далеко от берега в теплой полуденной воде.
Впереди на море серебрились солнечные поля, темные и сияющие косяки уходили до туго натянутой нити горизонта; там шел, дымил в синей бесконечности белейший пароход, постепенно опускался за край знойной синевы.
Константин плыл не спеша, наслаждаясь запахом воды, движением своего сильного тела, своим дыханием; зеркальное сверкание солнца на мелких волнах щекочуще ослепляло его. Он с фырканьем окунался в это игривое сверкание, в эту свежесть и влагу; лицо, волосы были мокрыми, мокрыми были ресницы, и все от этого вокруг расплывалось в мягкой радуге. Он увидел, как зеленая вода обтекала его покрасневшие от долгого лежания на песке плечи, и вдруг задохнулся от полновесного ощущения молодого здоровья, от удовольствия жить, дышать, чувствовать свое послушное тело.
«Неужели все так могло кончиться?» — подумал он, и на секунду исчез радужный блеск волн, сразу почувствовал под собой черную, холодную толщу глубины. Тогда он перевернулся на спину, отдыхая, и его охватило неограниченное летнее небо с белыми дымками облаков в выси.
«Что я хочу и что я вообще хочу?» — спросил он себя и, вспомнив ночь, озяб в воде и злыми рывками, шумно выплевывая воду, поплыл к берегу в неосознанном порыве движения к людям.
Толчок необъяснимого одиночества гнал его к берегу — он плыл все быстрее, потеряв ровное дыхание; приближались ажурные здания санаториев, белизна тентов на пляже, накатывало оттуда теплым ароматом зеленых парков, но он, отплевываясь, чувствовал только рвотный вкус воды во рту и лихорадочно торопился ощутить твердое дно под ногами.
Когда, обессилев, пошатываясь, выходил из моря, здесь на мели пестрела, переливаясь под зеленой водой, галька, шуршала и звенела, перекатываемая волной, ударяла по ногам. А он лег животом на горячий песок, думая: «Мне бы еще раз встретиться с Быковым! Доехать до Москвы!..»
Он минут пять полежал так лицом вниз и повернулся на бок.
Стало немного легче. Вокруг гудение пляжа, прокаленные солнцем теневые зонтики, нагие шоколадные тела, смех девушек в купальных костюмах и резиновых шапочках, играющих в волейбол на песке, визг детей, барахтающихся в воде, знойное море, запах мокрых топчанов, на которых сидели во влажных плавках парни, стучали костяшками домино, из репродуктора над санаторием лились песенки джаза — все говорило о жизни праздной, курортной, южной.
В репродукторе защелкало, кашлянуло, ломкий голое заговорил солидно и бесстрастно:
— Внимание! Алик из Москвы, у входа на пляж вас ждет Надя с улицы Горького.
— Гражданка Желтоногова, у входа в санаторий вас ожидают муж и товарищ. Повторяю…
«Одесса», — подумал Константин.
Тогда он встал, поправил облепленные песком плавки, подошел к загорелым девушкам в купальных шапочках, обвораживающе усмехнулся:
— Среди вас нет гражданки Желтоноговой? Ах нет! Тогда разрешите постучать с вами в волейбол?
Ему не удалось достать билет, но удалось сесть на ночной поезд — его улыбка, вид разбитного парня, его ордена смягчили неприступную суровость проводницы. Его даже впустили в купированный вагон, на сидячее место, и он, довольный, радостный, потом уже, далеко за Одессой, сидя в купе этой молодой проводницы, сказал с иронически игравшей под усиками улыбкой:
— Не имей сто рублей, не имей сто друзей, а имей одну нахальную морду. Как вы считаете, дорогуша, у меня крупно наглая морда?
— Ну что вы! — Она прыснула стыдливым и намекающим смехом. — Вы очень интересный мужчина!..
Поезд несся сквозь ночную тьму; тьма эта густо шла за черными стеклами, в ярко освещенном спальном вагоне было комфортабельно, чисто, тепло, стрекотал вентилятор, вбирая папиросный дым, цветной коврик вдоль всего вагона мягко и приятно пружинил, из открытых купе уютно, сонно зеленели настольные лампы, дребезжали там ложечки в пустых стаканах, шуршали газеты, в одном играли в преферанс, звучали голоса, смех, а непроглядная темнота мчалась и мчалась мимо света окон, и шевелились от дрожания вагона белые занавески.
Константин, заглядывая в купе, улыбаясь, прошел до конца коридора и здесь, в туалетной с качающимся от скорости полом, плечом опершись о зыбкую стену, зло вынул толстый пакет из внутреннего кармана пиджака — он точно жег все время ему грудь, этот пакет.
Он нетерпеливо разорвал газету, увидел пачку сотен, тут же проверил замок в туалетной и бегло сосчитал деньги. Здесь было десять тысяч.
— Так, — сказал он, — все точно.
2
В Москве хлестал по улицам дождь, сильный, грозовой, неистово-летний, свинцово кипела вода на тротуарах, буйно плескала в канализационные колодцы. Потоки, бурля, катились по мостовой, мутными реками залили трамвайные рельсы, и трамваи, потонувшие колесами в наводнении, остановились на перекрестках; гроза согнала людей в ворота, к подъездам, прижала к витринам магазинов.
Константин, не доехав остановку, сошел с троллейбуса на Зацепе и целый квартал бежал под дождем, не разбирая луж, проваливаясь по щиколотку в дождевые озера, но, когда, до нитки промокший, вбежал в свой переулок, тяжко отпыхиваясь, на миг замедлил шаги, повторяя мысленно: «Привет, привет, Петр Иванович! Вот я, кажется, и вернулся».
Он был рад, что маленький их двор, весь в пелене летящей сверху воды, был пуст, — никто не стоял, не прятался от дождя под навесом крылец, и никто не видел его, он был рад, что дверь парадного была открыта, не надо было звонить. Он шагнул через порог в полутемный коридор, стремительно прошел мимо двери кухни и, не постучав, вошел к Быковым, на пороге выговорил, раздувая ноздри:
— Где Петр Иванович? Где он?
Серафима Игнатьевна в ситцевом переднике сидела около обеденного стола, грустно, медленно протирала полотенцем посуду. В комнате сумрачно, и сумрачно было на улице; быстрые струи барабанили, стекали по стеклу; бурлило, шепелявило в водосточной трубе под окном.
Увидев в дверях Константина, промокшего, в помятом, облепленном влажными пятнами грязи плаще, увидев его набухшие грязные ботинки, набрякшие водой брюки, ахнула, уронила полотенце на посуду, зашевелила мягким ртом:
— Костенька… Костя… Что это?.. Что это?
— К дьяволу «Костенька»! — крикнул он, швыряя заляпанный грязью чемодан на ковер. — Где этот паук? Я спрашиваю — где? Где эта харя?
— Костя… Костенька, что ты? Что ты… на работе он… — поднеся к подбородку пухлые руки, как бы защищаясь, выговорила Серафима Игнатьевна. — Что, что ты?.. Разденься! Мокрый весь, господи!
— Ладно, — сказал Константин, посмотрел на свои ноги и вытер один ботинок о ковер на полу. — Ладно, — обещающе повторил он и вытер о ковер другую ногу. — Эта тряпка, кажется, стоит тысяч пять. Все равно — ворованная. Ясно? Дошло? А я подожду вашего супруга! — Он схватил чемодан, оглянулся бешеными глазами. — У меня есть время, милая Серафима Игнатьевна. Я подожду!
В коридоре он тоскливо замялся против двери Вохминцевых, не решаясь войти, стоял, пытаясь успокоиться, потом все же постучал несильно.
— Можно?
— Войдите.
Сергей лежал на диване, листал толстый учебник по горным машинам и одновременно, наматывая волосы на палец, сбоку заглядывал в тетрадь. Константин сначала, чуть-чуть приоткрыв дверь, увидел его утомленное лицо и пепельницу на стуле, заваленную окурками, вошел совсем бесшумно, спросил шепотом:
— Здорово. Ты один?.. Один?..
Отбросив книгу, Сергей пристально взглянул на Константина, опустил ноги с дивана, изумленный.
— Подожди, насколько я понимаю, ты удрал в Одессу? Ты откуда? Ну и видик у тебя, хоть выжимай! Что там, землетрясение? Раздевайся!
— Один? Больше… никого?.. — переспросил шепотом Константин, скашивая брови на дверь в другую комнату. — Аси и отца нет?
— Никого. Да раздевайся! Чихать начнешь завтра как лошадь. Вон влезай в отцовскую пижаму! — грубовато приказал Сергей. — Ну что стряслось? И вообще, что напорол с институтом?
— Плащ сниму, пижаму не надо, а под копыта дай старую газету — твоя Ася насмерть убьет за лужи! — И Константина передернуло. — Вот, Серега! Если я сегодня не изобью Быкова — понял? — буду последняя сволочь. Я влип, как цыпленок…
— Что? Куда влип? — Сергей нахмурился. — Говори яснее!
— Чемоданчик, который он мне сунул для дальнего родственничка, был не с маслом, не с хлебом — с отрезами бостона! И этот домик, куда я приехал, — спекулянтский. Удрал, как заяц, фамилию свою забыв!
— Дурак ты чертов! — выругался Сергей. — Совсем ошалел, что ли? Чемодан чужой повез… Ты что, не знал, что такое Быков?
— Пойдем, — попросил Константин, пощипывая усики. — Пойдем в павильон к Шурочке. Пообедаем. И поговорим…
— Никуда не пойдем!
Сгущались в комнате сумерки, дождь перестал, и лужи во дворе, влажный асфальт, мокрые крыши домов блестели, отражая после грозы тихое вечереющее небо.
Сергей открыл форточку, свежо потянуло речной сыростью, звучно шлепались об асфальт редкие капли, обрываясь с карнизов. Он повторил:
— Никуда не пойдем. Пообедаем здесь. И поговорим здесь. Ты мне еще ни черта не объяснил, почему удрал из института. Завтра сдавать горные машины. Знаешь это? Или спятил?
Константин с ироническим выражением полистал толстый учебник, насмешливо заглянул в записи Сергея, сделал движение головой, будто кланяясь в порыве светской благодарности.
— Целую ручки, пан студент, целую ручки… Вечер добрый. Желаю пятерку. Что ж, — он вежливо улыбнулся, — каждый умирает в одиночку. Но если уж ты стал равнодушным — наступил конец света. Целую ручки. — И, язвительно кланяясь, потоптался на газете, зашуршавшей под его грязными ботинками.
Сергей, не расположенный к шуткам, ударил его по плечу, заставил сесть на стул.
— Иди… знаешь куда? Гарольд Ллойд, юморист копеечный! Сиди, никуда не уйдешь. Пока сам не выгоню, понял? Будем обедать.
Но он не прогнал Константина ни через час, ни через два — сидели после обеда и разговаривали уже при электрическом свете, когда вспыхнули первые фонари на улице и во дворе зажглись в лужах оранжевые квадраты окон.
— Так где эти деньги? — спросил Сергей.
— Вот. Десять тысяч. — Константин достал из внутреннего кармана пачку, положил на стол. — Вот они, десять косых.
— Спрячь, — быстро приказал Сергей. — Кажется, отец!..
Хлопнула дверь парадного, шаги послышались в коридоре, потом — покашливание за стеной, стук снимаемых галош возле вешалки.
— Отцу ни слова, — предупредил Сергей. — Ясно?
— А! Знакомые все лица, и Костя у нас! — сказал Николай Григорьевич, входя с потертым портфелем и газетой в руке и близоруко приглядываясь. — Что-то ты редкий у нас гость! Обедаете? Отлично. Я перекусил в заводской столовой.
— Что значит перекусил? — возразил Сергей. — Когда?
Николай Григорьевич как-то постарел, особенно заметно это было после работы — пергаментная бледность, морщины усталости вокруг глаз; густо серебрились виски, сединой были тронуты волосы. В последние дни был он молчалив, рассеян, замкнут, тайно пил утром и перед сном какие-то ядовито пахнущие капли (пузырек с лекарством прятал за книгами в шкафу). По вечерам подолгу читал газеты, а ночью, ворочаясь, скрипел пружинами, при свете настольной лампы все листал красные тома Ленина, делал на страницах отметки ногтем, засыпал поздно.
— Ты сел бы с нами, отец, — сказал Сергей недовольно. — Я сам готовил обед. Консервированный борщ.
— И я вас давно не видел, — сказал Константин.
— Не стоит, я сыт. Не буду мешать. — Николай Григорьевич с предупредительностью кивнул обоим, прошел в другую комнату, за дверью тихо скрипнул стул, зашелестели листы газеты.
— Старик, кажется, болен, но виду не подает, — сказал Сергей вполголоса. — Все время молчит.
— Так, может, для старика схлопотать профессора? — предложил Константин. — Завозил одному дрова в сорок пятом. Телефон есть. Терапевт. Из поликлиники Семашко. Блат. А-а, вот и мой шеф! С фабрики приперся. Наконец-то!.. — вдруг сказал он и, привставая, словно бы поставил кулаком печать на столе.
Донеслись бухание парадной двери, громкое перхание, топот ног, с которых сбивали грязь, грузные шаги по коридору — и тотчас медленный темный румянец пятнами пошел по скулам Константина.
— Это он. Я пошел!
— Подожди! — задержал его Сергей и вылез из-за стола. — Что ему скажешь? Что будешь делать? Бить морду?
— Н-не знаю!.. Может быть. Здесь я не ручаюсь! — Константин блеснул заострившимися глазами на Сергея. — Что это за осторожность, Сереженька? Кажется, тогда, в «Астории», этой осторожности не было?
— Подожди! Вместе пойдем!..
В это время раздался басовитый, раскатистый голос из коридора: «Костя, Константин!» — затем вибрирующий стук в дверь, и в комнату суетливо втиснулся в неснятом, защитного цвета полурасстегнутом пальто Быков; от свежего уличного воздуха квадратное лицо розово; брови расползались в настороженно-радостном удивлении; развязанный шарф болтался, свисал с короткой его шеи.
— Константин, вернулся, шут тебя возьми? Ты чего же от Серафимы Игнатьевны удрал, шалопай эдакий? — вскричал Быков, излучая весь добродушие, приятность, одни складки морщин неспокойно затрепетали над бровями. — А ну идем, идем! Обедать идем!
Он схватил Константина за локоть, потащил к двери, возбужденно посмеиваясь, и тогда Константин высвободился сильным движением и, загораживая дверь, стал перед Быковым.
— Я пообедал, благодарю вас, — выговорил он. — Вам привет от Аверьянова. И благодарность… За подарочек. Просил передать вам, что Кутепов засыпался с бостоном. А мне позвольте доложить: чесуча, чесуча идет! А не ваш бостончик!
— Что? Ты зачем?.. Зачем?.. Что такое? — задыхающимся басом проговорил Быков, дернул Константина за лацкан пиджака и начал багроветь — с полнокровного лица багровость эта переползла на глаза, на белках проступили жилки. — Какую ты глупость говоришь! О чем болтаешь?..
— Спокойно, Петр Иванович, без нервов! — Константин нежно отвел руку Быкова от лацкана пиджака, нежно-фамильярно потрепал его по чугунно напряженному плечу. — Я хочу вас спросить: значит, вы хотели, чтобы я транспортировал в Одессу ворованный вами бостон в чемоданчике и привозил вам денежки? И сдавал в сберкассу? Или вам лично? Вы хотели сделать меня коммивояжером?
— Какая сволочь, какая паршивая сволочь! — с презрительным изумлением выдавил Быков и засмеялся. — Вы посмотрите на него — какая сволочь! — выдохнул он, обращаясь не к Константину, а к Сергею. — Вытащил его из дерьма, устроил… поил, кормил, как сына… Сволочь паршивая!.. Клевещешь? Клеветой занялся? А, Сергей? Послушай только!
— Когда моих друзей называют сволочью, я даю в морду! — резко сказал Сергей. — Это обещаю…
— Та-ак! — протянул Быков, опустив сжатые кулаки; щеки его затряслись от возбуждения. — Оклеветать захотели? Грязью облить? Сговорились? Вы в свидетели не подойдете, не-ет!.. Со мной — не-ет! Оклеветать?
— Вот свидетель! Вот ворованный бостончик! Держи-и… десять тысяч!
Константин выхватил из кармана пачку денег, со всей силой швырнул ее в грудь Быкову, пачка разлетелась, сотенные ассигнации посыпались на пол; Быков попятился, делая отряхивающие жесты руками, прохрипел горлом:
— Подлог? Деньги? Подкладываете? Ах вы, гниды! Оклеветать?.. Оклеветать?
Константин, надвигаясь на Быкова, топча грязными ботинками деньги на полу, проговорил сквозь зубы:
— Я… могу… попортить вывеску!.. Не шутя! Заткнись, идиот! Думаешь, не кумекаю, как делаются эти отрезики? Объясню!..
— Костя, подождите! Не трожьте его!..
Они оба оглянулись. Николай Григорьевич стоял в дверях, лицо было бледно, в подрагивающей руке — свернутая газета. Он серыми губами выговорил:
— Не надо, Костя, не марайте рук! С этим человеком надо говорить не так. Не здесь… В прокуратуре. Оставьте его.
— Та-ак! Оклеветать?.. Меня?.. — выкрикнул Быков, выкатив белки, и потряс в воздухе пальцем. — Поймать! Свидетелей сфабриковали? Не-ет! Деньги не мои! Номерок не пройде-ет, Николай Григорьевич!.. Я вам… вы меня семьдесят лет помнить будете! Я вас всех за клевету потяну, коммунистов липовых! Вы меня запомните… На коленях будете!.. Я законы знаю!
Он попятился к двери, распахнул ее спиной, задыхаясь, крикнул на весь коридор накаленным голосом злобы:
— Клеветники! За клевету — под суд! Под суд!.. Честного человека опорочить? Я законы знаю!..
И все стихло. Тишина была в квартире.
Константин со смуглым румянцем на скулах закрыл дверь, посмотрел на Сергея, на Николая Григорьевича. Тот, по-прежнему стискивая в кулаке газету, проговорил шепотом:
— Этот Быков… дай волю — разграбит половину России, наплевав на Советскую власть. Когда же придет конец человеческой подлости?
— Ты ждешь указа, который сразу отменит всю человеческую подлость? — спросил Сергей едко. — Такого указа не будет. Ну что, что ты будешь делать, когда тебя оплевали с ног до головы? Утрешься?
— Не говори со мной, как с мальчишкой. — Николай Григорьевич слабо потер левую сторону груди, сказал Константину своим негромким голосом: — Соберите деньги, Костя. Ах, Костя, Костя, не подумали? Не надо было объясняться с Быковым, выкладывать ему карты, это все напрасно. Это мальчишество. Соберите деньги и немедленно отнесите их в ОБХСС или в прокуратуру. Это нужно сделать. Иначе к вам прилипнет грязь, не отмоетесь. Вы меня поняли, Костя?
— Я идиот! — яростно заговорил Константин, собирая с пола деньги, и постучал себя кулаком по лбу. — Экспонат из зоопарка! Слон без хобота! Зебра с плавниками!
— Хватит! Началось самоедство! — прервал Сергей раздраженно. — Будем кричать «караул»? Действуй, и все! Это отец, старый коммунист, боится, что к нему прилипнет грязь!
— Сергей! — с упреком произнес отец, и лицо его посерело. — Замолчи! — И очень тихо, виновато добавил: — Пожалуйста, замолчи…
Сергей увидел седину в его волосах, землистое, дернувшееся лицо, его руку, поднятую к левой стороне груди, к пуговичке на потертой и застиранной пижаме, сказал отворачиваясь:
— Прости, если это тебя…
И Николай Григорьевич как-то стесненно в грустно улыбнулся:
— Когда-нибудь ты поймешь, что значит для коммуниста душевная чистота.
Дверь захлопнулась — безмолвие исходило из другой комнаты, не доносилось шуршания газеты; затем скрипнули пружины: должно быть, он лег.
И этот звук пружин, и нахмуренное лицо Сергея, и видимое нездоровье Николая Григорьевича, и отвратительная сцена с деньгами, и ощущение своей легкомысленности и глупости — все это вызвало в Константине чувство стыда, неприязни к себе, будто пришел и грубо разрушил что-то здесь.
— Наворотил я тут у вас! — проговорил он. — Гнал бы ты меня к такой хорошей бабушке. Сам виноват — какая тут… философия? По уши в дерьмо провалился, так самому и расхлебывать это дерьмо! Не невинная девочка. Ладно, пойду.
— Подожди! — остановил Сергей. — Подожди меня. Накурился и зазубрился до тошноты. Ночь не спал над конспектами. Пойдем подышим воздухом… Отец! — позвал он, подойдя к двери. — Мы пошли. Слышишь?
Было молчание.
— Отец! — снова позвал Сергей и уже обеспокоенно распахнул дверь в другую комнату.
Отец сутулился возле письменного стола, позванивала ложечка о пузырек, в комнате пахло ландышевыми каплями.
— Иди, иди, я слышу.
— Тебе бы полежать надо, отец. Вот что!
— Оставь меня.
Сергей вышел.
Прижатая к крышам чернотой туч узкая полоса неба просвечивалась водянистым закатом. Было зябко, мокро, от влажных заборов несло запахом летнего ливня.
Они шли по тротуару под темными и тяжелыми после дождя липами.
— Ну, что думаешь делать? — спросил Сергей. — Как дальше?
— Не знаю. В наш железный двадцатый век длинные диалоги не помогают.
— Понимаешь, что ты наерундил? Решил бросить институт? Три года — и все зачеркнул?
— Сам, Серега, не знаю! Сяду опять за баранку. Надоело мне все! Вот так надоело!
Константин провел пальцем по горлу, оступился ногой в лужу, выскочил из нее, потряс ногой с остервенением.
— Везет! Все лужи — мои. Есть счастливцы, которым вся пыль — в глаза! Не проморгаешься… Ну а ты… Ты институтом доволен? Только откровенно. Или так — не чихай в обществе? Привычка?
— Привык. Уже привык. Даже больше, чем привык. Что морщишься?
— Ну?
— Что ну?
— Размышляю. Туды бросишь, сюды. Куда? Куда бедному мушкетеру податься? Откровенно? Баранку крутить — убей, надоело! Тоска берет, хочется лаять, как вспомнишь! Институт? Конспекты, учебнички — жуткое дело вроде разведки днем. Сидеть за партой — седина в волосах. Денег была куча, сейчас одна стипендия в кармане. Идиллия! А хочется какой-то невероятной жизни.
— Какой жизни?
— Вон, читай — дешево, выгодно, удобно! Это относится к таким, как я…
Константин рассмеялся, моргнул на рекламу авиационного агентства — неоновые буквы над корпусом электрического самолета вспыхивали, перебегали по высоте восьмиэтажного дома.
Они шли безлюдным переулком, в сыром воздухе отдавались шаги.
— Тогда что тебя тянет? — спросил Сергей. — Что тебя тянет, в конце концов?
Константин сплюнул под ноги, ответил полувесело:
— Ничего, Серега, ничего. Я как-нибудь… Я как-нибудь… Не в таких переплетах бывал. Было шоферство. Хотел создать независимость. Деньги — они дают независимость. А денег больших не скопил. А что было — будто швырнул в уборную. Четвертый год в институте — и не могу зубрить, не могу сидеть с умным видом за столом и изображать будущего инженера. Мне чего-то хочется, Сережка, сам не пойму чего? Ладно, кончено! Давай в кино рванем, что ли. Или куда-нибудь выпить!
— Ты как ребенок, Костька, — сказал Сергей. — Брось сантименты, не сорок пятый год. Мы только начинаем жить. Это после войны все было как в тумане. Пойдем пошляемся по Серпуховке, может, что-нибудь придумаем.
— Да, Серега, сорок девятый — не сорок пятый…
3
Они оба сдавали экзамены последними.
В опустевшей лаборатории горных машин было горячо и тесно от ярого солнца: блестели на столах металлические детали разобранных врубовых машин, маслено отливала новая модель горного комбайна; чертежи на стенах казались сияющими световыми пятнами.
Доцент Морозов в белых брюках, в белой, распахнутой на шее рубашке сидел поодаль экзаменационного стола, на подоконнике, со скрещенными на груди руками. Он не глядел ни на Сергея, ни на Константина — заинтересованно следил за игрой бликов на потолке, был, казалось, полностью занят этим.
Здесь была тишина, но в лабораторию отчетливо доносился крик воробьев среди листвы бульвара, звон трамваев, за дверью гудели голоса, колыхался тот особый неспокойный шум, который всегда связан с последними экзаменами.
На столах перед Константином и Сергеем лежали билеты.
— Ну, — сказал Морозов, — кто готов? Кто первый ринется в атаку? Кстати, подготовка по билету — фактор чисто психологический. Это не ответ по истории, по литературе, представьте. Там требуется оседлать мысль, влить в железную форму логики. Я признаю даже косноязычное бормотание. Без риторических жестов, без ораторских красот. Горные машины — это практика. Рефлекс. Привычка, как застегивание пуговиц. Знание, знание, а не ораторская бархатистость голоса. Ну, полустуденты, полуинженеры, кто ринется первый? Вы, Корабельников? Вы, Вохминцев?
— Разрешите немного подумать? — сказал Сергей, набрасывая на бумаге ответы по билету, и усмехнулся. — У меня нет желания очертя голову идти в атаку, Игорь Витальевич.
После вчерашней сцены с Быковым, после долгого разговора с Константином он сел за конспекты и учебник поздно ночью, когда уже все спали, лег в четвертом часу, совершенно не выспался, встал, чувствуя тяжелую голову, и не было в сознании той утренней ясности перед экзаменом, когда накануне пролистан учебник и прочитаны все конспекты.
Однако ему, казалось, повезло: неисправности угольного комбайна, металлические крепления, область применения их — все это помнил, но не в силах был нащупать точной и прямой последовательности, записывал на бумагу ответы, знал: Морозов по предмету своему ставил только или двойку, или пятерку.
— Может быть, вы, Корабельников, решитесь?
Морозов, продолжая с любопытством следить за бликами на потолке, помял пальцами тщательно выбритый подбородок, внезапно крикнул, словно бы обращаясь к матовой люстре над головой:
— Будьте любезны, Корабельников, выньте книгу из стола, не шуршите страницами! Не нарушайте академическую тишину! Вы где служили, в разведке? Плохо конспирируете! Я не признаю такой конспирации! Позор! Что, времени не хватило? Зуб болел? Или вечером кого-нибудь провожали? Кладите учебник на стол и читайте в открытую! Это меня не пугает!
Морозов оттолкнулся от подоконника, зашагал длинными ногами не к столу Константина — в конец лаборатории, задержался перед дверью, зачем-то послушал гудение голосов в коридоре, и Сергей, не закончив писать ответы, посмотрел на Константина с беспокойством.
С потным лицом, покрытым смуглыми пятнами, Константин сидел, устремив взгляд на билет, одна рука лежала на столе, другая была искательно опущена. По всей позе его, по опущенной руке этой было видно: он «велико горел без дыма». Затем Сергей увидел, как Константин быстро вынул учебник из стола, положил поверх билета, решительно встал.
— Нет смысла, Игорь Витальевич. Все ясно.
По тому, как сказал это Константин, по тому, как проследовал по аудитории к Морозову и подал ему зачетную книжку, чувствовалась готовность на все.
— Ставьте двойку. По билету на пятерку не знаю.
Морозов сунул зачетную книжку в карман брюк, прочитал вопросы в билете Константина, бесстрастно спросил:
— Значит, по билету на пятерку не знаете? Ну что ж, я вам поставлю двойку, и вас снимут со стипендии. Это знаете?
Константин сделал неопределенный жест, и Морозов с убийственным спокойствием поинтересовался:
— Как будете жить? Что будете есть?
— Сапоги, — проговорил Константин. — Они помогут.
— Что-о?
— Продам великолепные новые армейские сапоги. Разрешите идти?
— Вот как? Сапоги? И портянки тоже?
Морозов размашистой походкой зашагал по лаборатории, пересекая солнечные столбы; он шагал и при этом нервно ударял ладонью по тупому корпусу комбайна, по столам, по деталям врубовой машины, говоря вспыльчиво:
— Какой из вас, к друзьям собачьим, инженер, если вы свое… свое… не знаете? Стыд и позор! Конец света! Буссоль небось знали? Знали! Иначе бы какой разведчик! Как вы приедете на шахту без знания техники? Стыд! Как? Что? Можете мне не знать ни искусство, ни литературу, но техника… техника! Что будете делать? Как уголь рубать — ручками, кайлом, топором, зубами? Великолепно! Просто великолепно! Милейший студент, слов не нахожу от восторга!
Морозов сел к столу, выкинул перед собой зачетку Константина.
— Значит, двойку хотите или кол вам влепить за легкомысленность? И по всей справедливости… Учитывая ваше пролетарское происхождение и фронтовые заслуги!
— Как хотите, Игорь Витальевич, — равнодушно произнес Константин.
Морозов забарабанил пальцем по билету, заговорил внятно:
— Вот, вот, у вас первый вопрос — крепления в лаве! Что ж, не знаете? Значит, что же? Поставите крепления, на них кто-нибудь из шахтеров плюнет, харкнет, высморкается с чувством — и рассыплются ваши крепления в пыль! Завал! Людей погубите? Нет, убийц я из института не выпущу! Нет! Это уже за гранью! Нет и нет! Таких инженеров в нашем государстве не надобно! Может быть, вы не хотите учиться в институте? Вам надоело?
Стало тихо. Слышно было жужжание голосов в коридоре; сквозь листву бульвара пробился в лабораторию весенней трелью трамвайный звонок.
— Игорь Витальевич! — громко сказал Сергей. — Разрешите отвечать? Я готов.
Он не был готов, но уже не вникал в смысл билетных вопросов, — смотрел на смугло-красное лицо Константина, на раздраженное лицо Морозова, хорошо помня вспыльчивость и небыструю отходчивость доцента, который жестоко не прощал незнания системы креплений: был в связи с этим известен всему институту случай, когда он добился исключения студента на середине четвертого курса.
— Вы хотите отвечать? — отделяя слова, спросил Морозов. — Прекрасно! Давайте ваш билет. Корабельников, подойдите ко мне, не изображайте недвижимое имущество! Вы, Корабельников, и вы, Вохминцев, будете отвечать без билетов. Все вопросы в билете можете забыть. Вот так-то! Жалуйтесь хоть самому министру высшего образования, хоть богу, хоть дьяволу!
Морозов засунул билеты под экзаменационный лист, обвел Константина колющими зрачками, показал подбородком в сторону металлических стоек — креплений для угольного комбайна.
— Будьте любезны, подойдите к этим штуковинам, Корабельников. Що цэ такэ? Як цэ называется? Зачем вона, цэ гарна овощь? Ась?
Константин подошел к стойкам.
Сергею была знакома эта манера Морозова в моменты неудовольствия и раздражения коверкать язык, «гонять» по всему курсу, недослушивать, перебивать ответы, понял, что Константин сейчас «поплывет», и, чувствуя в себе какую-то злую, подмывающую уверенность, опять сказал настойчиво:
— Игорь Витальевич, разрешите мне.
Морозов откинулся на спинку стула не без интереса.
— Прекрасно! Значит, хотите своим телом закрыть амбразуру? Ну что ж, это даже любопытно. Посмотрим, широка ли у вас грудь. Корабельников, походите возле креплений, пощупайте болты и подумайте. Вохминцев, прошу вас. Представьте такую петрушку. Вообразите на мгновение: вы — главный инженер шахты. Сняли трубку, звоните в лаву. Спрашиваете: «Как комбайн, сколько заходов?» Бригадир гундит, он всегда будет гундеть в таких случаях: «Стоит, хоть черта дай, проверяем». — «Как стоит?» Вы каскетку на макушку, напяливаете робу — и в лаву. Там возня и кутерьма возле комбайна. Машинист сопит и, как всегда, лезет ключом в редуктор. В это время рабочие лавы, вполне возможно, могут в десять этажей материться и сыпать неприличные выражения на голову бригадира. А бригадир гундит: «Ребята молодые, неопытные», туда, сюда и всякие лирические слова… Ваше решение? Без развернутого ответа. Без подлежащих и сказуемых. Конкретнее! Работа остановилась, вся лава стоит!
Вот она, излюбленная манера Морозова предлагать вольный вопрос. Сказав это, довольно ухмыльнулся, мелькнула лихая щербинка меж передних зубов, и Сергей на мгновение почему-то подумал, что вот так он, Морозов, бегал в войну по лавам Караганды, и, уже точнее подбирая слова, внутренне готовясь к следующему вопросу, ответил намеренно неторопливо:
— Проверить цепь, нужный для нового пласта наклон зубков. Возможна заштыбовка. Это первое… Самое же примитивное — соседняя лава перебивает напряжение. А второе…
— Стоп, стоп! — не утверждая, не отрицая, оборвал Морозов и остро уколол зрачками Константина. — А вы как думаете-полагаете?
Константин затоптался около стоек, покусал усики.
— Вполне возможно…
Морозов хмыкнул, не дал договорить:
— Почему этак неуверенно? Вохминцев, покажите, как это делается. Детально покажите. И быстро. На вас глазеют рабочие лавы. Ошибетесь — ваш инженерский авторитет превратится в пшик! В мыльный шарик!
Сергей ожидал иного каверзного вопроса, однако ему вторично повезло. Но теперь, сознавая, что он, не ошибаясь, объяснит все детально и точно, Сергей нарочито замедлил движение, прокручивая цепь комбайна, не спеша отвечал и одновременно надеялся, что эта его неторопливость поможет Константину сосредоточиться, но вместе с тем вдруг показалось ему, что после невезения с билетом было уже Константину все равно.
— Стоп, стоп! — Морозов опять перебил Сергея. — Медленно! Медленно закрываете грудью амбразуру. Все, все! С вами все! Где ваша зачетная книжка! Дайте ее сюда. Оставьте ее здесь. И прошу вас выйти из аудитории!
Сергей не ожидал этого.
— Я думал, вы зададите третий вопрос, — проговорил Сергей, уже испытывая раздражение к декану, к его нервному тону, будто Морозов намеренно взвинчивал, дергал и его и Константина. — Вы не даете сосредоточиться, Игорь Витальевич. Дайте Корабельникову подумать. Сколько он хочет. Здесь не мотоциклетные гонки.
— Вон ка-ак! — Морозов привстал, вытянул шею из воротника апаш. — Гонки? Я иного мнения. Противоположного. Чушь ерундите! В жизни вам некогда быть тугодумом! Двадцатый век с его планами стремителен. Инженер-эксплуатационник должен с быстротой молнии принимать решения. Должен знать производство, как родинки на лице жены. Возражаете, нет? Наши недостатки идут от тугодумства, из негибкости, из незнания! Больше поворотливости, больше инициативы, находчивости — вот основное для инженера! Покиньте аудиторию, Вохминцев! Немедленно! И в болото ваш либерализм! Не ожидал от вас!.. Выйдите!
— Выйди, — попросил Константин и азартно и зло обернулся к Морозову. — Что ж, спрашивайте, Игорь Витальевич, задавайте вопросы. Хуже чем на тройку не отвечу. Пролетариату нечего терять, кроме своих цепей… Задавайте вопросы.
— Боитесь потерять стипендию?
— Я не миллионер, Игорь Витальевич.
— Ну что ж, попробуем! Слова не мальчика, но мужа! Готовьте боеприпасы к контратаке!
Сергей, удивленный внезапной решимостью Константина, в молчании положил на стол перед Морозовым зачетную книжку, взглянул на Константина, увидел какое-то отрешенное, улыбающееся его лицо и вышел из лаборатории.
В коридоре шумно, сильно накурено.
Уже сдавшие экзамен студенты стояли возле окон, сидели на подоконниках, залитых солнцем, ходили по коридору компаниями, ожидая последних, кто еще мучился над билетами в опустевших аудиториях, договаривались, чтобы всем, собравшись, пойти в ближний прохладный бар в подвале, с чувством сброшенного груза и свободы выпить, закусывая сосисками, по кружке холодного пива, — так обычно завершался экзамен.
Как только Сергей вышел, к нему, спрыгнув с подоконника, вразвалку подошел низкорослый Косов, в морской фланельке, тесной на крутых плечах, и следом Подгорный, небритый, добродушно суживая золотистые глаза; спросили почти одновременно:
— Ну как? Порядок, Сережка? Или нулевая позиция?
— Пока не знаю. Кажется, Костя сыплется с великим треском. Морозов вскипел, когда Костя добровольно согласился на двойку. У него — система креплений. Морозов больше читал нотаций, чем спрашивал.
— Признак не шибко. — Подгорный озадаченно пощупал редкую щетину на щеках. — Влепит чи не влепит двойку?
— Возможно, — ответил Косов. — Обрати, Сергей, на этого танкиста внимание. За бритву не брался все экзамены. Под Льва Толстого работает. Эпигон.
— Та я ж и на фронте перед боем не брился, — не сердясь, сказал Подгорный. — Такая привычка. Не можу! Уверенность должна быть. Як же Костька-то, поплыл?
— Подождем.
Косов протянул Сергею пачку «Беломора», дорогую, не по студенческим деньгам, купленную, видимо, в честь завершения последнего экзамена. Закурили около распахнутого окна, на теплом ветерке, рядом с тяжелой дверью лаборатории — оттуда не доносилось ни бегло спрашивающего голоса Морозова, ни ответов Константина, как будто разговаривали там шепотом. А тут в коридоре гудели голоса, солнце по-летнему припекало подоконники, открывались и закрывались двери аудиторий, потные, счастливые, сдавшие экзамен студенты победно потрясали зачетками, хлопали друг друга по плечам, облегченно хохотали. И Сергей почему-то с отчетливой ясностью подумал: если Константин сейчас не сдаст Морозову горные машины, то немедленно, не раздумывая ни минуты, бросит институт.
— Братцы, пончики! В буфет привезли, горячие! Рубль штука. Расхватывают!
Подошли — весь круглый, с белесым лицом и желтыми островками конопушек на лбу Морковин, за ним Лидочка Алексеева, высокая и темноволосая. Оба они в бумажках держали поджаристые пончики; Морковин жевал, двигая набитыми щеками, мигал светлыми коровьими ресницами.
— Сдал? — спросила Лидочка, смело приблизилась к Сергею, улыбаясь, поднесла к его губам пончик. — Подкрепись, бедненький… Голодный, наверно?
— Не видишь разве, я курю? — сказал Сергей, отводя лицо.
— О боже мой, когда ты перестанешь хмуриться, ужасно надоело! — сказала со вздохом Лидочка и дернула плечиками. — Кого вы ждете? Все сдали или кто-нибудь плывет?
Сергей не ответил.
— Наш Морозец сегодня ужасно не в духе, наверно, с женой поссорился, — весело сказала Лидочка Сергею. — Заставлял меня раз десять включать врубовку и все называл «уважаемая». А Володьку, милого нашего Морковина, совершенно замучил художественным описанием завала. «Ваши действия?»
Морковин, возбужденный, уселся на подоконнике; несмотря на жару, был он одет в полную студенческую форму, украшенную горными погончиками, сообщил, радостно ужасаясь:
— А знаете, братцы, когда пятерку ставил, такое лицо стало! Ну ровно тысячу рублей одалживал! Свирепствует!
— Не надо сдавать, кореш, экзамен вместе с женщиной, — наставительно заметил Косов, снизу вверх взглядывая на высокую Лидочку ясно-синими глазами. — Морозов не терпит женщин-горнячек. Нервы не те, писк, визг, батистовые платочки, а тут тебе — грубый уголь. Дошло?
— Что это? Что это у тебя за мозаика? — Лидочка стремительно отогнула край тельника, выглядывавшего из раздвинутого ворота косовской рубашки, и оттопырила губы, читая синюю татуировку на выпуклой его груди: — «Не забудь мать свою». Ха-ха! Кто тебя разукрасил? Мне казалось, ты парень из интеллигентной семьи.
— Женщина! — Косов снял Лидочкину руку, опять взглянул снизу вверх — она была на голову выше его. — Женщина, тебе известно, что я командовал взводом морской разведки? А во взводе у меня были и блатники. А я был мальчишкой, салагой, ходил, путаясь в соплях.
— Ну и что? И разрешил себя расписать? Какое художество!
— Женщина, мне нужно было держать их в руках. И я ходил на голове.
— Та що ты ей объясняешь? — заторопился Подгорный, встал у окна, поднял лицо к лучам солнца. — Та я знаешь що в танке возил, Лидочка? О, скажу — и не поверишь! В сорок первом. Я возил четыре мешка денег. Две недели я был миллионер. Похоже?
— А деньги куда же? — спросил Морковин, перестав жевать.
— Как куда? В какой-то штаб сдал. Выкинул из танка, и все.
— Фронтовые воспоминания в перерыве между экзаменами, — засмеялась Лидочка. — Чудные вы, мальчики.
В это время дверь лаборатории распахнулась, в коридор шумно вышел Морозов с кожаной папкой под мышкой, следом Константин — смуглый румянец горел на скулах, темные волосы прилипли к потному лбу; в руке пухлая полевая сумка не застегнута, распирая ее, открыто торчали оттуда конспекты.
— Вохминцев, возьмите зачетку! — громко сказал Морозов. — Вы свободны, можете пить пиво и досыта наслаждаться жизнью. Ваша же зачетка, дорогой товарищ Корабельников, останется у меня как моральный задаток. Завтра в половине третьего зайдете ко мне домой. Предварительно позвоните. Все. Будьте здоровы.
И, даже не кивнув, зашагал по солнечному коридору, сквозь голубые полосы дыма, мимо группок толпившихся студентов, неуклюже высокий, в белой рубашке апаш, как бы смешно подчеркивающей его неловко длинную шею.
— Боже мой, какое все же золотце Морозов! — восхищенно воскликнула Лидочка, вытерла пальцы о бумажку, но никто не обратил на ее слова внимания — все окружили Константина.
Тот стоял несколько взволнованный, блестели капельки пота на запачканном маслом лбу, говорил, посмеиваясь, охрипшим голосом:
— Братцы, это был грандиозный кошмар! Лобное место времен Ивана Грозного! Гонял по всему курсу, не давая отдышаться. «Почему это? Для чего это? Зачем это?», «Представьте такое положение», «Вообразите следующее обстоятельство». Лазил на карачках возле комбайна и врубовки, нащупался болтов на всю жизнь. — Посмотрел на свои руки, темные от смазки, с изумлением. — В годы своего шоферства никогда так лапы не замазывал. Ну и Морозец! Он, ребята, одержимый. Он в темечко контуженный техникой. Фу-у, дьявол! Чуть живьем не съел.
Он, отдуваясь, все посмеивался, все разглядывал свои руки, и ясно было, что он зол, с трудом скрывает неприятное ему волнение; и Сергей сказал, оживленно хлопнув Константина по плечу:
— Пошли на бульвар. Выпьем газированной воды. Идемте, я угощаю, — предложил он, подмигивая Косову и Подгорному.
— Ты, кажется, меня не приглашаешь? — спросила Лидочка безразличным тоном. — Как это благородно!
— Даже учитывая эмансипацию, у нас мужской разговор, — сказал Сергей. — Фракция женщин может оставаться на месте.
— Не лезь к ним, Лидка. У них фракция фронтовиков, — проговорил Морковин, сидя на подоконнике.
4
Бульвар был полон студентами всех курсов, успевших и еще не успевших сдать экзамены: везде сидели на скамьях, разложив конспекты на коленях, лихорадочно долистывали недочитанные учебники, и везде стояли группами посреди аллей, загораживая путь прохожим, разговаривали взбудораженными голосами, охотно смеялись, радуясь тому, что «свалили экзамен», что уже было лето.
Возле тележки с газированной водой в пятнистой тени лип вытянулась очередь, звенела мокрая монета, шипела, била струя воды в пузырящиеся газом стаканы. И от мокрых двугривенных, от этого освежающего шипения, от прозрачного вишневого сиропа в стеклянных сосудах веяло приятно летним: знойным и прохладным.
С удовольствием и расстановками выпили по два стакана чистой, режущей горло газировки; Константин, раздувая ноздри, вылил второй стакан на испачканные в машинном масле руки, вымыл их, вытер о молодую траву, сказал превесело:
— Ну что, в Химки, что ли, купаться поедем? Или куда-нибудь в Кунцево?
— Пока сядем здесь, — предложил Сергей. — Позагораем.
Сели на горячую скамью. Константин освобожденно расстегнул на груди ковбойку, отвалился, глядя на испещренную слепящими бликами листву над головой, дыша глубоко, с медленным наслаждением.
— Братцы, а жизнь-то все-таки хороша, — сказал Косов. Он подкидывал в воздух влажный двугривенный и ловил его.
— Особенно потому, что райской не будет, — пробормотал Константин.
Подгорный, нежась на солнце, весь обмякший от жары, размягченный, хитро и благостно зажмуривался, словно хотел сказать что-то и не говорил.
— Оптимисты, дьяволы, — снова пробормотал Константин. — Жертвы суеверия.
— Нет, хлопцы, я вам должен сказать, — заговорил Подгорный с блаженной ленцой. — Скоро планета Юпитер вспыхнет солнцем, научно доказано, много водороду. Появятся над нами два солнца — вот тогда будет жизнь!
— Деваться будет некуда, — сказал Косов.
— Да вы что, температурите? — спросил зло Константин. — Градусники купили в аптеке?
— Вот что, Костька, — проговорил Сергей, — Морозову ты должен сдать. Что бы это ни стоило. Беру на себя всю теорию. Буду гонять тебя по системе креплений весь вечер. Завтра утром ты, Костька, приедешь в институт, запрешься с Косовым в лаборатории, и он погоняет тебя по деталям и неисправностям. Он запарится, поможет Подгорный. Приемлем план?
— Куда ж денешься, — сказал Подгорный, сладостно, лениво позевывая. — Таки дела в танковых частях…
— Ну, устроим утром аврал? — Косов, поймав в воздухе монету, зажал ее в кулаке, прицелился на Константина жарко-синим глазом: — Ну, орел или решка?
— Вы что меня атаковали? — произнес Константин, все наблюдая пеструю путаницу солнца и теней на листве. — Нажим партийной группы на беспартийного большевика? Но таким образом я превращусь в фикус с желтыми листьями. Плюньте на все — поедем в Химки!
— Брось, — сказал Сергей. — Поехали домой. Поехали, Костька.
— А ну, р-раз — майна, вира! От-торвем от предмета!
Косов захохотал, сильным движением сдвигая со скамьи разомлевшего от усталости Константина. И тотчас Подгорный с другой стороны начал подталкивать его в бок, заговорил убедительно:
— Та шо мы тебе, подъемные краны? Соображаешь чи не?..
— Хватит тут меня щупать, я вам не болт крепления. Уцепились — в рукавицах не оттащишь! Вы что, святые?
Константин поднялся в расстегнутой до пояса ковбойке, с видом плюнувшего на все человека засвистел сентиментальный мотивчик, но сейчас и этот свист, и обычная его полусерьезность раздражали его самого, как раздражали слова Сергея, лениво-добродушные взгляды Подгорного, и низкорослая фигура Косова, и эта их вынужденная уверенность в том, что все будет как надо.
И вдруг Константин особенно почувствовал, что у него пропал, стерся интерес к завалам, креплениям, комбайнам, штрекам, лавам, циклам — ко всему тому, к чему был интерес у них. «Что же делать? Что делать тогда?»
— Что ж, Сережка, приду домой, включу радиолку, и все будет в ромашках и одуванчиках, — с обычной своей беспечностью сказал Константин. — И все великолепно.
— Это как раз не удастся, — ответил Сергей. — Поехали.
— Привет коллегам! Как дела? Свалили?
От группы студентов, идущих навстречу по аллее, отделился Уваров. Его синяя шелковая тенниска облегала чуть покатые плечи; его мускулистые, со светлым волосом руки, крепкое лицо были тронуты первым загаром — вид спортсмена, приехавшего с юга.
— Свалили машины, гордость третьего курса? — спросил он приветливо обоих. — Все в полном порядке или не хватило одной ночи? Ты, я слышал, Сергей, сразу поставил Морозова в нулевую позицию — пять с плюсом отхватил? Ходят слухи в кулуарах.
— Миф, — ответил Сергей. — Нулевых позиций и плюсов не было. Ну а на четвертом курсе?
— Все в кармане. — Уваров, улыбаясь, похлопал себя по карману тенниски, где лежала зачетная книжка; был он, видимо, в отличном, как всегда, настроении, доволен этими экзаменами, своим здоровьем, своим душевным равновесием. — Вы куда спешите, хлопцы?
— По хатам.
— Да вы что? — весело поразился Уваров. — Мы собрались отпраздновать это дело, присоединяйтесь! Пойдем в бар: здесь жарища, а там свежее пиво, раки, сосиски, а? Третьекурсники! Я против всяческой субординации. Даже Павел Свиридов пойдет. Как говорят, глава партийной организации будет держать на пределе, все будет в норме. Объединим два курса — ваш и наш — и тихо, мирно атакуем бар. Павел! — крикнул он. — Присоединяем к себе третьекурсников?
— Я не пью пиво. — Константин провел ребром ладони по горлу. — Меня тошнит от пива. Отрыжка. Икота.
— К сожалению, привет, — сказал Сергей. — Спешим домой. Обед стынет.
— Вы меня удивляете! Просто гранитные скалы! — засмеялся Уваров. — Видимо, тренируете силу воли.
— Что поделаешь — воспитываемся, — вздохнул Константин дурашливо. — Режим. Экзамены. Соседи по квартире.
— Жаль, хлопцы, просто на глазах гибнут лучшие люди, — сказал Уваров и тут же опять крикнул шутливо в сторону группы студентов, стоявших сбоку аллеи: — Слушай, Павел, выяснилось: в нашем институте есть студенты, нарушающие обычаи экзаменов. Предлагаю разобрать на партбюро со всей строгостью! Жаль, хлопцы!
Свиридов, отрывистым своим голосом разговаривавший в группе студентов, сухощавый, прямой, в очень плотно застегнутом новом кителе без погон, с нездорово желтым лицом, приблизился к Сергею, опираясь на палку-костылек.
— Куда вы, Вохминцев? Подождите минутку. Такой день… Разрешается пятерки отпраздновать. Что уж там!
— Ждут дома, — сказал Сергей. — Это невозможно.
Прежде, когда Свиридов преподавал военное дело, он не всегда носил китель, иногда появлялся на занятиях в черном, нелепо сшитом и неудобно сидевшем на нем гражданском костюме, но после того, как ушел по болезни в запас и стал освобожденным секретарем партийной организации, военную форму носил постоянно, и в этом его упрямстве что-то нравилось Сергею: казалось, Свиридов не мог забыть армию, в которой ему не повезло. Ему было тридцать два года, но внешне он выглядел гораздо старше — давняя желудочная болезнь высушила, источила его.
— Есть люди, — сказал Константин уже на автобусной остановке, — есть люди, которые утром вместе с костюмом надевают на себя лицо. Не замечал?
— Ты о ком?
— Вообще. Некоторые всю жизнь носят маски. Цирк! Скрывают застенчивость — развязностью, наглость — смущением, эгоизм — ложным альтруизмом… А нужно ли вообще сдирать эти маски, Сережка? Зло сразу выскочит, как поплавок из воды. А?
— Не пожалел бы половины жизни, чтобы содрать эти маски.
— Тогда в первую очередь, Сережа, сдери эту маску с себя.
— Не понял. Какого черта!
— Часто тебе приходится терпеть? Или вы уже друзья с Уваровым?
— Ты весьма наблюдателен, Костенька!
— Но вы уже два года улыбаетесь друг другу. Философия случайности? Впрочем, Уваров — первостатейный малый: пятерочник, член партийного бюро, общественник, со Свиридовым — не разлей вода. Не кажется ли тебе, что этот парень вместе с костюмом надевает на лицо улыбку? — Константин щелкнул пальцами, подыскивая слова. — Улыбочка душевного парня — одежда! Ни с кем не хочет ссориться — мил всем! Голову наотрез — идет верным путем. На улыбочки и общительность клюют все! И ты клюнул.
— Хватит.
— А что хватит? Полагаешь, он забыл, как ты ему набил харю?
— Ерунда. Не хочу сейчас об этом!.. Давай садись в автобус, хватит!
…Он каждый день встречался с Уваровым в институтских коридорах, вместе сидел на партийных собраниях, вместе в перерывах курили около подоконников, и Сергей, казалось, привык к нему, смирился с чем-то, и уже не хотелось думать о прошлом — мысль об Уварове всегда вызывала тупую усталость, и каждый раз, когда он начинал думать о нем, появлялось злое ощущение недовольства собой. При встречах был Уваров простодушно-приветлив, подчеркивал свою особую расположенность и, как бы выказывая радость, улыбался ему: «Привет, старик!» Был он неузнаваемо другим, выглядел, казалось, моложе, чем пять лет назад, на фронте, — похудели щеки, отчего обострилось, но стало мягче лицо. И Сергей словно постепенно погас, притерпелся к этому новому, непохожему на того, встреченного после фронта Уварову, не было желания и сил возвращаться к прежнему, не было той непримиримости, которую он чувствовал в себе три года назад.
Только раз прошлой зимой на студенческом собрании он, сидя позади Уварова, увидел вблизи его сильную, упрямо неподвижную шею, край пристального, в задумчивости устремленного глаза — и что-то тогда оборвалось, сместилось в душе. И вновь кольнула прежняя ненависть. Он опять взглянул на Уварова — шея ослабла, край голубого глаза был покойно-улыбчив, Уваров оглянулся на Сергея, сказал доверительно: «Старик, не болит у тебя башка от этих бесконечных собраний? Я уже готов». Сергей молча и твердо смотрел на него, и было такое чувство, точно замешан был в чем-то отвратительном и противоестественном.
Через несколько дней это ощущение прошло.
5
— Хватит, Сережка, конец! — сказал Константин и, перегибаясь через подоконник, вылил из графина воду на голову. — Перестарались. Я уже перенасыщенный раствор, из меня сейчас начнут выделяться кристаллы. Я на пределе.
— Абсолютно?
— Окончательно. Нет, Сережка, хорошо все-таки поживали в каменном веке — никаких тебе шахт, никаких машин, сиди, оттачивай дубину и поплевывай на папоротники.
— Кончаем. — Сергей развалился в старом кресле, устало и не без удовольствия вытянул ноги. — Да, Костька, неплохо было в эпоху первобытного коммунизма. Мечтай только об окороке мамонта — прекрасная жизнь. И все ясно. Ну и духота…
Все окна и двери были раскрыты, но вечерний сквозняк слабо тянул по комнате, папиросный туман вяло шевелился под потолком.
— Все ясно! Где вы, мамонты? — Константин захохотал, ударил учебником по стопу. — Все! С этим все! Перерыв, перекур, проветривание помещения. Виват и ура! Как будем разлагаться — радиолу крутанем и по случаю жары тяпнем жигулевского пива? Или наоборот?
— Сначала к Мукомоловым — на нас обида. Встретил утром. Приглашал обязательно зайти. Ясно?
— Согласен на все.
В комнате-мастерской Мукомолова по-прежнему пахло сухими красками, холстами, табачным перегаром, по-прежнему возле груды картин, накрытых газетами, белели стойками два мольберта перед окнами (к свету), бедно жались по углам старые, покорябанные стулья, на заляпанных сиденьях которых валялись тюбики красок, стояли баночки для мытья кистей: была все та же аскетическая обстановка в комнате. Но странно — она не казалась пустой: со стен внимательно и отрадно смотрела иная жизнь: наивное лицо беловолосой некрасивой девочки с большим ртом, но удивительно умными, мягкими глазами, рядом — знойный лесной свет солнца сквозь листву берез; первый снег в московском переулке, на снегу грязный след проехавшей машины; луговая даль после дождя. Сергея поражало противоречие, это несоответствие запущенности мукомоловской мастерской с полнозвучной жизнью картин, будто здесь, в комнате, жили лишь начерно, а на стенах — набело, ярко, счастливо.
Когда они вошли, Мукомоловы сидели при свете настольной лампы на диване, Федор Феодосьевич занимался тем, чем обычно занимался по вечерам, — сопя, подобрав под себя ногу, набивал табаком папиросные гильзы; Эльга Борисовна вслух, ровным голосом читала газету, то и дело поправляла черные, с проседью волосы, падавшие на висок.
— Эля! Кто к нам пришел! Ты посмотри — Сережа, Костя! Эля, Эля, давай нам чай! — Мукомолов вскочил, смеясь, долго двумя руками тряс руки Сергею, Константину. — Эля, Эля, Эля, посмотри, кто к нам пришел! Ты посмотри на них!
— Очень рада вас видеть, Сережа и Костя, — со слабой улыбкой проговорила Эльга Борисовна, свернула газету, сунула ее куда-то на полочку; смущенно запахнула мужскую, очень широкую на ее маленькой девичьей фигурке рабочую куртку, запачканную старой краской на рукавах. — Я одну секундочку… Только поставлю чай.
— Ну зачем беспокоиться, — сказал Сергей.
— Садитесь, садитесь на диван, садитесь! Вот коробка с папиросами, это крепкий табак! — вскрикивающим голосом заговорил Мукомолов и забегал подле дивана, спотыкаясь, задевая за подвернувшиеся края коврика на полу, и вдруг сильно закашлялся, сотрясаясь телом, прикурил папиросу, с жадностью вобрал дым, выговорил: — Ничего, ничего. Главное — вы пришли. Спасибо. Я рад. Это главное… Это большая радость!
Мукомолов задержался около дивана, тоскливыми глазами обежал лица Сергея и Константина, сконфуженный, вытер носовым платком пот со лба и выдавленные кашлем слезы в уголках век.
— Фу, жарко… Вы чувствуете — ужасно душные вечера, — проговорил он извиняющимся тоном и сел, сгорбясь, теребя бородку. — Ну как вы поживаете? Что новенького у молодежи? Как успехи?
— Все по-старенькому, если не считать экзамены и всякую мелочь, — сказал Константин.
— А как вы? — спросил Сергей. — Что у вас нового, Федор Феодосьевич?
Мукомолов подергал бородку, рассеянно разглядывая стершийся коврик под ногами, и как будто не расслышал вопроса.
— Простите, Сережа. Что у меня? Что у меня, вы спрашиваете? Дайте-ка мне газету, Костя! — встрепенувшись, воскликнул Мукомолов с деланной, вызывающей веселостью. — Там, на полочке, куда положила Эля! Вы читали газеты? Нет? Вот послушайте, что пишется. Вы только послушайте.
Он, торопясь, развернул газету, оглянулся на дверь, помолчал некоторое время, пробегая по строчкам.
— Ну вот, пожалуйста! Вот что говорит наш один деятельный художник: «Космополитам от живописи, людям без роду и племени, эстетствующим выродкам нет места в рядах советских художников. Нельзя спокойно говорить о том, как глумились, иезуитски издевались эти антипатриоты, эти гнилые ликвидаторы над выдающимися произведениями нашего времени. Мы выкурим из всех щелей людей, мешающих развитию нашего искусства… Странно прозвучало адвокатское выступление художника Мукомолова, пейзажики и портреты которого напоминают, мягко говоря, вкус раскусанного гнилого ореха, завезенного с Запада. Однако Мукомолов с издевкой пытался…» Ну, дальше этот отчет читать не нужно, дальше идут просто неприличные слова в мой семейный адрес… Во как здорово! А вы как думали!
— Не понимаю. Это… о вас? — проговорил Сергей. — Я читал зимой о космополитах. Но при чем здесь вы?
— При чем здесь я, Сережа? Меня просто обвиняют в космополитизме, в отщепенстве. В чуждых народу взглядах… Вот и все.
Мукомолов быстро стал зажигать спички, ломая их, глубоко затянулся, выдохнул дым, вместе с дымом выталкивая слова:
— Началось с того, что я пытался защитить одного критика-искусствоведа, его обливали грязью. Но я его знаю. Все неправда. Этому нельзя поверить. Шум, свист, топанье — ему не давали говорить. Ему кричали из зала: «Ваши статьи — это плевок в лицо русского народа!» А это культурный, честный, с тонким вкусом человек, коммунист, уважаемый настоящими художниками, смею сказать. Кстати, он тяжело заболел после этого полупочтенного собрания. И что, вы думали, было сказано после этого? — Мукомолов отсекающе махнул зажатой в пальцах папиросой. — Один наш монументалист на это сказал: «Нас инфарктами не запугаешь». Вот вам!..
Константин, с грустным вниманием слушая Мукомолова, положил ногу на ногу, слегка покачивал носком ботинка.
Сергей, хмурясь, спросил:
— Но почему… в чем обвиняют вас? Именно — в чем?
— Не знаю, не могу понять! Чудовищно все это! Мне кричат, что мои пейзажи — идеологическая диверсия. Что я преклоняюсь перед западным искусством, что я эпигон Клода Монэ! Но где, в чем влияние Запада? — Мукомолов недоуменно повел бородкой по картинам на стенах. — Не знаю, не понимаю. Ничего не понимаю.
Мукомолов сказал это уже с каким-то отчаянием и тотчас, спрятав газету на полочке, преобразился весь: через порог, поправляя одной рукой волосы, мелким шагом переступила Эльга Борисовна, неся чайник. Мукомолов кинулся к ней, неловкий в своей старой расстегнутой куртке, подхватил чайник, с излишним стуком поставил на стол — тень Мукомолова качнулась на стене, по картине, — воскликнул с оживлением:
— Спасибо, Эленька! Будем чаевничать напропалую. Чай великолепно действует против склероза и, несомненно, омолаживает организм.
И тут же, опережая Эльгу Борисовну, начал молодо бегать от низкой застекленной тумбочки, заменяющей буфет, к столу, ставя чашки, бросая ложечки на старенькую скатерть. Эльга Борисовна, все проводя рукой по волосам, как бы прикрывая седые пряди, сказала смущенно:
— Почему вы сидите без света? Со светом веселее и лучше.
И повернула выключатель — зеленый, еще довоенный абажур над столом наполнился огнем. В комнате стало теснее: портреты, лесные и полевые пейзажи, казалось, придвинулись со стен, раскрытые окна превратились в черные провалы.
Сергей смотрел на Мукомолова, вытирал пот на висках. Теплые струи воздуха, запах нагретого асфальта вливались в духоту комнаты. Мукомолов наклонился над столом, нацеливая дрожащий носик чайника в чашку. Было тихо, жарко, все молчали. Крутой чай с паром лился в чашку. От пара, ползшего по скатерти, от молчания, от смущенной улыбки Эльги Борисовны было еще жарче, теснее, неудобнее, и еще более неудобно было Сергею оттого, что он не понимал до конца злой смысл того, о чем говорил сейчас Мукомолов, лишь чувствовал, что где-то рядом совершалось противоестественное, неоправданное, ненужное. Ради чего?.. Зачем?
— Идеологическая диверсия… — вспоминающим голосом заговорил Мукомолов, наливая чай в другую чашку.
— Федя! — с испуганной мольбой проговорила Эльга Борисовна и прикрыла глаза сухонькой ладонью. — Умоляю, оставь эту тему… Федя, я тебя прошу…
— Эленька, я старый человек, и мне нечего бояться, — рассерженно фыркнул носом Мукомолов. — О, наше молчание, равнодушие не приводят к добру! Ну хорошо, я не скажу ни слова. Я буду молчать, как старый шкаф!
И Мукомолов неуспокоенно тыльной стороной пальцев ударил снизу по бородке.
— Я знаю, что с тобой будет, — чуть слышно сказала Эльга Борисовна. — За вчерашнее выступление, Федя, тебя исключат… выгонят из Союза художников. Что мы будем делать? Что?
В голосе ее внезапно зазвенели слезы, и сейчас же Мукомолов трескуче закашлялся и преувеличенно живо, бодро заходил вокруг стола; наконец, преодолев приступ кашля, он забежал в угол, где лежали гантели и гири, там вытянул руку, согнул в локте и, сощурясь, с детской наивностью пощупал свои мускулы.
— Ну и что? У меня хватит силы! Пойду в декораторы. Нам много не надо — проживем!
— Вы видели этого сумасшедшего? — тихо спросила Эльга Борисовна.
Мукомолов присел к столу, покрутил ложечкой в стакане, отхлебнул, благодарно покивал Эльге Борисовне и, видимо утоляя жажду, выпил в несколько глотков весь стакан, сказал:
— Ах, как хорош космополитский чай!
— Все это пройдет, — неотрывно глядя на чашку, к которой не притронулась, произнесла Эльга Борисовна. — И не надо портить настроение мальчикам. Витя бы тебя тоже не понял… Просто, Федя, произошла ошибка… Все пройдет, все успокоится.
— Ошибка, Эленька? Может быть! Но никто не хочет таких ошибок! — воскликнул Мукомолов и протестующе отодвинул стакан. — Чудовищно все! Чудовищно, потому что несправедливо!
Громко закашлявшись, Мукомолов вскочил, подошел к окну и там, сгорбясь, закинул руки за спину, сцепил пальцы. Потом плечи его поежились, он плечом неловко стер что-то со щеки и снова, решительно распрямив спину, сцепил пальцы на пояснице.
Сергей и Константин переглянулись; этот жест Мукомолова, это движение плеча к щеке, и неуверенные слова Эльги Борисовны «все пройдет» неприятно и остро ожгли Сергея, и он сказал вполголоса:
— Что бы ни было, Федор Феодосьевич, я бы боролся… Здесь какая-то ерунда и ошибка.
Он произнес это, злясь на себя за чужие, ненужно бодряческие слова, за то, что ничем не мог помочь и еще не мог полностью осознать все. Он знал только одно — была открытая и жестокая несправедливость в отношении безобидно тихой семьи Мукомоловых, всегда связанной в его памяти с именем Витьки. И, сказав об ошибке, он верил, что это не может быть не ошибкой.
— Я не такими представлял космополитов, как вы, Федор Феодосьевич, — добавил он; — Ерунда ведь это.
— И на этом спасибо, Сережа, — пробормотал Мукомолов.
Но он не отошел, не повернулся от окна, все сильнее сцепляя за спиной пальцы. Эльга Борисовна, опустив глаза, трогала маленькой ладонью угол стола, Константин ложечкой рисовал вензеля на скатерти.
Молчали. Они поняли, что им нужно уходить.
— Спокойной ночи, Федор Феодосьевич.
— Спокойной ночи, Эльга Борисовна.
Когда несколько минут спустя они поднялись на второй этаж в комнату Константина, Сергей упал в кресло, вздохнул через ноздри и грубо выругался. Константин извлек откуда-то из глубин буфета две бутылки пива, заговорил с усмешкой:
— Н-да, успокоили, называется, старика… Ему наши жалости — до лампочки. Нет, у нас не соскучишься! — И он поставил бутылки на стол, отчаянно щелкнул пальцами. — Все равно жизнь продолжается. Выпьем, Сережа? Остались две последние. Из энзэ. Остатки студенческой роскоши.
— Давай выпьем. Что происходит, Костька?
— Обычный перегиб палки! Подожди. А что от Нины? Письма, телеграммы? Мне хотелось бы ее сейчас увидеть. Улыбка женщины успокаивает. А, чуть говорю, из какой-то оперетты.
— Нина на Урале, Костька.
6
В конце июня Сергей шел один из института к метро.
В глубине узких темнеющих переулков особенно чувствовался летний вечер с жарковатым запахом пыли.
Он шел мимо высокого забора, над которым и в зеленеющем небе висел среди верхушек лип острый, как волосок, молодой месяц; доносились из-за деревьев крики задержавшейся волейбольной игры, удары мяча. Возле одного крыльца вспыхивал огонек, темнели силуэты: девушка в белых босоножках сидела на раме прислоненного к перилам велосипеда, парень, обнимая ее, зажигал и гасил ручной фонарик; девушка кротко взглянула на Сергея, помотала ногой, с улыбкой отвернулась.
Ему некуда было торопиться. Он любил в поздние сумерки бродить по москворецким переулкам.
Он вышел к метро, долго стоял перед витриной «Вечерки», потом долго читал объявления на афишной будке: не хотелось домой, не хотелось спускаться в метро, в сквозниковый подземный воздух, уходить сейчас от этих тихих летних сумерек, от пыльного заката, угасающего за площадью.
В институте было собрание перед каникулами и практикой, длинная речь директора, студенческий капустник, танцы, буфет, дешевые бутерброды, духота, разговоры. Он устал, и после разговоров, и после суеты институтского зала было приятно стоять здесь, около метро, — овеивало будоражащим воздухом вечера, и была свобода и совсем неожиданное одиночество. Он испытывал неясное удовлетворение — все кончилось, цель достигнута, экзамены сданы. «А дальше? А дальше что? Летняя практика на шахтах? Да, практика. А дальше? А Нина? Когда я ее увижу?»
Он знал, что скоро увидит ее.
И ему хотелось стоять здесь, возле метро, читать заголовки газет вперемежку со свежими афишами, но читал он невнимательно: об испытании американцами атомной бомбы на островах Тихого океана, о солдатских сборах западногерманского «Стального шлема», о начавшихся концертах Московской филармонии, о летних гастролях Аркадия Райкина в саду «Эрмитаж» — заголовки газет кричали, рекламы концертов успокаивали, говорили о жизни обычной, мирной.
В этот теплый вечер лета были, казалось, прозрачная тишина, умиротворение, покой во всем.
Нина должна была приехать в начале июля. Он знал, что скоро ее увидит.
В конце марта ранним утром он проводил Нину до такси и, не стесняясь шофера, поцеловал ее.
— Это вообще какая-то глупость: ты должна уезжать каждый год? И всегда к черту на кулички — Урал, Сибирь, Бет-Пак-Дала.
— На вокзал не провожай. За минуту на вокзале можно возненавидеть друг друга. В Бет-Пак-Далу еду первый раз — ты это знаешь. После Урала заеду туда на неделю. Меня посылают. Вот и все.
— Кажется, твой муж там? — спросил Сергей очень спокойно.
— Его снимают и переводят.
В уголках ее губ проступили морщинки, и эти морщинки, впервые увиденные им, были почему-то неприятны ему, но он ответил с нежностью:
— Мне неважно это. Я жду тебя, Нина. Счастливо, в общем.
Когда она поцеловала его и села в такси и машина, завывая мотором, свернула за угол, улица стала неправдоподобно пустынной, серой, на подсыхающих мостовых стояла ранняя мартовская тишина. В этой тишине белым, усталым за ночь светом горели фонари, и далеко на вокзалах перекликались гудки паровозов. Он представил: где-то на окраинах Москвы начиналось полное утро, мокрые от тумана поезда пришли на рассвете, ожидая, шипели на путях; и крыши вагонов, и платформы холодны, влажны по-весеннему.
И он представил, как она вошла в теплое купе вагона Москва — Свердловск, уже вся отдалившись от него, от прошедшей ночи, когда они оба ни часу не спали, — и без цели зашагал по гулкому тротуару Ордынки.
«Его снимают и переводят». Раз — прошлой осенью — муж ее прислал короткую и странную телеграмму, состоявшую из трех слов: «Поздравь счастливой охотой», — и Нина, прочитав ее вслух и обратный адрес: «Почтовое отделение Жумбек», — сказала:
— Значит, у него не ладится с экспедицией. Тогда — страшная, истребительная охота. А потом плов и водка… Я ненавидела эту охоту. Но он там полный хозяин и это ценит больше всего. Набрал себе в экспедицию каких-то сорванцов. А ведь знаешь, он способный геолог, только разбросанный, несдержанный человек.
Он молчал, делая вид, что это не касается его.
Три года продолжалась их связь, и он хорошо знал ее, но порой она казалась старше, опытнее его, и он чувствовал едва заметную настороженность по ее чересчур внимательному взгляду в упор; по тому, как иногда звонила вечером из геологического управления, робко объясняя усталым голосом, что задержится сегодня и нет смысла приходить ему, только не нужно обижаться; по тому, как, идя с ним по улице, она задерживала глаза на лицах детей, мальчиков — и он видел, как размягчалось, становилось беззащитно-нежным ее лицо.
Однажды он спросил ее:
— Что с тобой, Нина?
— Ты действительно меня любишь? Ты никого не сможешь так, как меня?
— Я люблю тебя. Я не представляю, что бы со мной было, если бы я не встретил тебя тогда. Я прихожу к тебе и забываю все.
— И только-то, Сережа?
— Нина, мне даже приятно, когда ты молчишь. Наверное, такое бывает… к жене.
— И ты ни разу не сомневался, Сережа?
— В чем?
— Ну, в том, что я нужна тебе? Именно я…
— Ты спрашиваешь это?
Поднявшись на тахте, чуть наклонясь вбок, подобрав ноги, она пальцем кругообразно водила по стеклу звонко стучащего на тумбочке будильника. И наконец сказала полусонным голосом:
— Как-то не так у нас, Сережа.
— Что же не так? — спросил он.
— Пойми меня только правильно, я никогда не говорила об этом, — заговорила она с неуверенностью. — Нам нужно что-то делать, Сережа, что-то решать окончательно. Меня иногда унижает… вот это… то, что между нами три года уже. Я сама себе кажусь седьмым днем недели. Я хочу, чтобы ты понял меня… Я устала жить как на перекрестке, Сережа.
Он понял, о чем говорила она, и понял, что никогда серьезно не задумывался над этим. Он привык к тем отношениям, которые сложились между ними за эти годы. Нина сказала:
— Сережа, я начинаю думать, что тебе просто так удобно: приходить ко мне, когда тебе нужно.
— Ты не хочешь меня понять…
— А я уже так не могу.
В то раннее мартовское утро, когда он провожал Нину в экспедицию, когда она сказала, что ненавидит последние минуты на вокзале, Сергей возвращался с чувством внезапной и мучительной пустоты, он сознавал: все, что было связано с Ниной, должно быть решено им, а не ею.
Сергей вошел в вестибюль метро, постоял в очереди у кассы.
Впереди тоненькая, с выгоревшими волосами девушка звенела мелочью на вытянутой ладошке, и паренек в тенниске отсчитывал, застенчиво перебирал на ее ладошке деньги, отсчитал и протянул в кассу:
— Два билета, пожалуйста.
Лето в полную силу чувствовалось и под землей: рокот эскалатора, летящий сквозняк, пестрые платья, белые брюки, спортивные майки, молодые лица и руки, кофейно покрытые загаром, — все напоминало о золотистом песке дачных пляжей, о водной станции, накаленной солнцем, о взмахах весел, прохладном дуновении свежести по реке.
Эскалатор равномерно опускал Сергея, и он наслаждался этой механической плавностью движения.
Он стоял рядом с тоненькой девушкой: у нее были теплые, без блеска глаза, с нижней ступеньки она неподвижно смотрела на парня в тенниске, и он, облокотившись на поручень, смотрел на нее таким же долгим, размягченным взглядом, медленно краснея.
И Сергей невольно отодвинулся, как бы не замечая их робкой близости, которой они еще стеснялись: им было, видимо, по восемнадцати…
Полз, стрекотал эскалатор, сзади шуршал «Вечеркой», по-домашнему зевал в газету дачный мужчина в соломенной шляпе и, зевая, толкал в ноги Сергея сеткой, набитой консервными банками. Спеша подымались, плыли навстречу, перемещались лица на соседнем эскалаторе, веяло струей подземной прохлады навстречу Сергею. «Им по восемнадцати. А мне уже двадцать пять…»
— Простите, молодой человек! Вы что, не спешите?
Тугая сетка, набитая консервными банками, жестко нажала в бок, прошуршала, задев его, соломенная шляпа, и Сергей посторонился, навалясь на поручни. И в ту же секунду что-то знакомое, светлое мелькнуло среди лиц на соседнем эскалаторе — он не ясно увидел, а почувствовал это знакомое, мелькнувшее там, — обернулся. Но тут ступеньки эскалатора ушли из-под ног, кончились, и силой движения вниз его толкнуло на каменный пол.
Вырвавшись, он протиснулся сквозь хаос бегущих от перрона к соседнему эскалатору толп. Еще не совсем веря, скользя глазами по быстро подымающемуся потоку людей на ступенях, увидел удаляющийся вверх белый плащик, повернутое в профиль загорелое лицо, рванулся к перилам.
— Нина!..
«Она вернулась?!»
Он крикнул, но она не услышала его — эскалатор заглушил голос, — она только сняла серенький берет, тряхнула головой — волосы рассыпались по плечам. И что-то сказала, улыбаясь, стоявшему рядом человеку в кожаной куртке — была видна спина его, прямая шея. Он склонился к ней, и Сергей успел заметить незнакомое, дочерна выдубленное солнцем большое лицо, крупный и твердый подбородок… И Нина, и лицо это поплыли вверх, смешались в сплошном черно-белом потоке.
Сергей, с двух сторон стиснутый текущими к эскалатору людьми, уже чувствовал, что не мог обмануться, хотя увидел их так коротко, нереально, как будто их и не было.
— Гражданин, не мешайте!
— Вы тут… заснули? Растопырился!
Его толкали к эскалатору, его повлекло, как в водовороте. Он плечами попытался высвободиться из этой потянувшей его вперед тесноты, сделал несколько шагов вперед, и тугой людской поток понес его за собой на ползущие вверх ступени, и он стал подыматься, соображая: «Кто это, ее муж? Это он? Она вернулась с ним?..»
В вестибюле он сбежал с эскалатора, вглядываясь в толпу, в движущиеся лица, но здесь не было их. Он вышел из метро, торопливо достал сигареты, оглядываясь, сдерживая сбившееся дыхание. Площадь кипела легковыми машинами, переполненными троллейбусами, чернеющими около остановок пешеходами, неоновый свет лился на асфальт на головы людей.
И он увидел их. Они стояли на переходе через площадь, пропуская вереницу машин, — Нина без берета, в коротком плащике, широкоплечий, даже грузный, человек в куртке, держа чемодан, уверенно просунув руку под ее локоть, что-то говорил ей, и она чуть-чуть кивала ему.
«Значит, она вернулась с ним? Но она дала телеграмму: «Выезжаю днями»… Почему она дала неточную телеграмму? Значит, он вернулся?..»
Он уже твердо знал, что этот человек с дочерна загорелым лицом — ее муж, что она вернулась из экспедиции не одна. Он теперь увидел его и против желания чувствовал, что грубовато-резкая внешность этого незнакомого человека не вызывала в нем неприязни, и первое его неосознанное решение — подойти к Нине — мгновенно показалось ему сейчас непростительным мальчишеством, каким-то глупым шагом.
Вереница машин пронеслась, и он видел, как они перешли площадь, как человек в куртке поддерживал Нину под руку, как в такт походке волновался ее плащик, потерялся в сумраке вечера на той стороне площади.
Только тогда он двинулся по улице, и словно бы из пелены доходили до слуха гудки автомобилей, шум троллейбуса, кипение вечернего города, и возникала мысль, что вот здесь все кончилось, будто долго подымался по лестнице, счастливо торопился, затем с размаху открыл последнюю дверь, а за ней — провал, мертвенная пустота внизу…
«Нет! Не может быть! Не может быть!..»
7
|
The script ran 0.026 seconds.