Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Василий Аксёнов - Коллеги [1959]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary

Аннотация. Это повесть о молодых коллегах — врачах, ищущих свое место в жизни и находящих его, повесть о молодом поколении, о его мыслях, чувствах, любви. Их трое — три разных человека, три разных характера: резкий, мрачный, иногда напускающий на себя скептицизм Алексей Максимов, весельчак, любимец девушек, гитарист Владислав Карпов и немного смешной, порывистый, вежливый, очень прямой и искренний Александр Зеленин. И вместе с тем в них столько общего, типического: огромная энергия и жизнелюбие, влюбленность в свою профессию, в солнце, спорт.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 

— Александр Дмитриевич, я ввела ему камфару. Сейчас лягу спать. — Даша, — сказал он. — Что? Она стояла перед ним золотистая, румяная и пушистая, с переброшенной на грудь косой. Коса была настолько толстой, что ее переплетения напомнили Зеленину булку-халу. В колеблющемся свете керосиновой лампы лицо девушки казалось совсем детским. — Может быть, вы посидите со мной? Она подошла и села рядом на кушетку. Как все просто и прекрасно в жизни: лететь на вертолетах, оперировать людей, пить настойку, любоваться красивыми девушками! Целовать красивых девушек. Даша резко встала и посмотрела исподлобья. Повернулась, ушла. Зеленин подошел вплотную к окну. Искрился снег, искрилось небо. Вот лес — это действительно мрак, это ночь. Лес кругом. По лесу бродят волки, медведи, охотники. Люди дерутся с дикими зверями. Потом кто-нибудь кого-нибудь ест. А кто-нибудь стонет один в лесу. Но в небе летят вертолеты. Летят на помощь врачи и сестры, хорошие друзья, понимающие друг друга. Это ночь, наполненная жизнью. Такие ночи не забываются. Они остаются в памяти и освещают прошлое, как фонари. Хочется спать. ГЛАВА VIII Иди, иди… С окончанием навигации открылись новые пути — пешеходные тропинки, проложенные по льду. В солнечный день на такой тропе радостно и чуть-чуть страшновато. Такого блеска ты не видел никогда. Вокруг ослепительно-серебряный снег, ослепительно-золотое солнце, ослепительно-голубое небо. Но вот ты ступаешь там, где работал ветер. Скользишь по матовому стеклу, под которым угрожающая глубина, какие-то смутные очертания. Скользишь, подавляешь тревогу и радуешься, что ты на поверхности, в солнечном мире, что тебе хочется петь, что каждый зимний день приближает весну. Зато ночью и в непогоду, в слепящем снежном потоке кажется, что все черти морского дна, вся нечисть выбралась из коряг и студенистого ила, воет и поджидает твой неверный шаг. Замечаешь, как мало стало огней, как пустынны причалы; глядя на застывшие портальные краны, понимаешь древнюю печаль ящеров в ледниковый период. Ты одинок в центре бешеной снежной спирали. Зачем тебе куда-то идти, качаясь и скользя, зачем тебе о чем-то мечтать, зачем гнать тоску? Разве есть в мире что-то, кроме тебя и метели? Разве существуют друзья, теплый свет из окон, телефон, говорящий голосом любимой, и сама любимая? Разве есть в мире столовые, пароходы, библиотеки и операционные, книги и фильмы, вино, волейбольные мячи, телевизоры, песни, весна, счастье? Есть только холод, тоска и вой. Зачем же ты идешь? Звери сворачиваются в клубок, скулят, и слабо защищаются, и готовятся подохнуть. А ты идешь, потому что ты человек, потому что пурге не выбить из тебя уверенности в том, что все перечисленное существует, потому что ты знаешь, что снова будет солнце. Неважно, сколько ты идешь по льду — полчаса или тридцать дней, неважно куда — на свидание с любимой или к Южному полюсу. Важно, что ты идешь. Солнечный день и ненастье. День и ночь. Уныние и надежда. А ты все идешь и идешь. В отделе шел обычный трудовой процесс: стучали пишущие машинки, звонили телефоны, кричали и смеялись сотрудники. В коридоре стоял Владька и курил. Максимов подошел к нему: — Ну, чем порадуешь? — А! Все то же. Был в управлении. В клинику не отпускают. Приказали продолжать освоение гигиенических установок. «Вы оцените это в плавании, доктор Карпов». После закрытия навигации Максимова перевели с карантинной станции в коммунальный сектор, а Карпова — в промышленный. Кончились бессонные ночи, штормтрапы и морские традиции. Стало скучно. Ходили слухи, что, прежде чем отправиться на суда, молодые врачи должны будут пройти через все секторы отдела. Не смешно. Скорее мрачно. Открылась одна из дверей, и в коридор вышел доктор Дампфер, высокий, сухой старик в морском кителе. — Алексей Петрович, — позвал он, — хотите немного поработать? Максимов бросил окурок и вошел вслед за ним в кабинет. Дампфер корпел над годовым отчетом. Приставленные друг к другу столы были завалены папками, справочниками и кипами пустографок. — Я ведь ничего в этом не понимаю, — сказал Максимов. — Ничего, разберетесь. Вы сообразительный, — усмехнулся старик. — А что нужно делать? — Для начала посчитайте тараканов. — То есть? — опешил Максимов. — Ну вы же сами писали в актах, когда обследовали суда: инсекты обнаружены или не обнаружены. Вот вам папка актов, вот списки судов. Просматривайте и отмечайте: где есть тараканы, ставьте крестик, где нет… — Нулик? — Правильно. Я же говорю, вы сообразительный. — Вся премудрость? — Да. «Крестики и нулики, — думал Максимов. — Замечательно! Значит, я учил физиологию, биохимию, диалектический материализм, проникался павловскими идеями нервизма для того, чтобы считать тараканов? Здорово!? Итак…» Паровая шаланда «Зея» — крестик, буксир «Каменщик» — нулик, водолей «Ветер» — нулик, теплоход «Ставрополь» — крестик… — Ну как, дело идет? — спросил Дампфер, не поднимая головы от бумаг. — Просто здорово! — воскликнул Максимов. Все клокотало в нем, хотя он спокойно сидел в кресле и перелистывал акты. «Проклятый старик, канцелярская крыса, знаешь ли ты, что я умею читать рентгенограммы и анализы, что я уже сделал самостоятельно три операции аппендэктомии и даже один раз ассистировал при резекции желудка? Знаешь ли ты, что профессор Гущин нашел у меня задатки клинического мышления? Наконец, знаешь ли ты, что я волнуюсь, когда слушаю музыку или читаю стихи, что я и сам немного пишу? Впрочем, если бы даже ты и знал все это, ты не постеснялся бы заставить меня считать тараканов. Что ты понимаешь в жизни? Что ты видел в жизни, кроме своих бумажек да колоды для рубки мяса?» — Кажется, вам не особенно нравится эта работа? — вдруг спросил Дампфер. — Я, между прочим, врач-лечебник, — ответил Алексей, последними усилиями сдерживая бешенство. Вдруг он вспомнил, что точно такое же, как сейчас, чувство было у него, когда тренер предложил ему поиграть во второй команде. — Да-да, — рассеянно проговорил Дампфер и углубился в бумаги. Через некоторое время он снова спросил: — Вы знаете задачи карантинной службы? — Чистота! — выпалил Максимов. — Борьба с грызунами, насекомыми и старшими помощниками капитанов. Правильно? — Задача карантинной службы — это охрана санитарной границы Советского Союза, — раздельно и торжественно проговорил Дампфер. — Мы пограничники, вы понимаете? Здесь мелочей нет. Одна чумная крыса может нанести больший урон, чем сотня шпионов, переброшенных через рубеж. — А тараканы к какому количеству шпионов приравниваются? — съехидничал Максимов. Дампфер коротко, автоматически хохотнул, как человек, которому рассказали очень старый анекдот. — Я все понимаю, — поспешно сказал Максимов. — Конечно, это важно — карантинная служба. Мне она даже нравится, но… — Вам нравится носиться на катере по порту и. с риском для жизни прыгать по штормтрапам. — Откуда вы знаете? — А черновая работа вам не по душе. Зачем же вы тогда пошли на суда? — Надеюсь, на судне не нужно будет ставить крестики и нулики. — Вы так думаете? Там вам придется лично гоняться за каждым тараканом. Боюсь, что у зас превратное представление о работе на судах. Некоторые, я знаю, считают эту работу сплошной парти де ллезир. Такие люди плохо кончают. А в море, Алексей Петрович, на нас, врачах, лежит полная ответственность за жизнь и здоровье пятидесяти или шестидесяти человек, занятых тяжелым трудом, оторванных от родины, от своих семей. Вы понимаете эту простую истину? Именно для этого, и только для этого, мы поставлены на свой участок советским обществом. На иностранных судах аналогичных классов врачей нет. Здоровье моряков? Профилактика? Нонсенс! Вместо одного заболевшего в любом порту десяток на выбор. Вы не думайте, что это у меня только теоретические рассуждения. Я сам восемнадцать лет провел в море, шарик наш знаю не плохо. Он закурил и уставился в окно, словно пытаясь что-то в нем разглядеть. Максимов впервые услышал от него столько слов сразу. Сейчас Дампфер как будто колебался, стоит ли продолжать. Наконец он посмотрел прямо на Алексея и сказал: — Человеку очень важно понять простейшую вещь — свое значение и назначение в обществе. Тогда у него появится настоящее отношение к труду. Тогда он будет жить полной жизнью. Поясню свою мысль. Все человечество разделено на две части. Для одних день жизни — это полный день, день целиком. Для других из дня вычеркиваются шесть или восемь часов работы. Такие люди начинают ощущать себя только после того, как повесят номерок или распишутся в книге ухода. Прибавьте сюда часы сна. Сколько остается? А жизнь ведь у нас одна-единственная, такая короткая… Молодые часто этого не понимают. — Молодые понимают, — сказал Максимов, — понимают, что короткая. Неужели Дампфер позвал его сюда специально для душеспасительных бесед? Похоже на то. Что ж, поговорим! — На мой взгляд, дело не в продолжительности, а в интенсивности жизни. Спринтер на стометровке расходует энергии и жизненной силы не меньше, чем бегун на дальние дистанции. И если человек, прозябающий на скучной работе… — Скучной работы у нас нет, — перебил его Дампфер, — есть скучные, или недалекие, или еще не разобравшиеся люди. Разберитесь во всем, поймите свое назначение, проследите до конца цепочку, и любая работа станет вам по душе. Мы все в этом мире связаны и делаем сообща одно дело. — Дайте мне папироску, — сказал Максимов. Он уже больше не чувствовал скованности, словно забыл о возрасте Дампфера. Закурив, он усмехнулся, как бывало в спорах с Сашкой Зелениным или с кем-нибудь еще. — Очень просто все у вас получается. Пойми, что ты звено в цепочке, и будешь радостно трудиться. Но ведь большинство людей не нашло себя. Ведь это так трудно, и это такое счастье, когда сразу вступаешь на свой единственный жизненный путь! Вот сидит скучный счетовод, шуршит, как мышь, считает дни до зарплаты, мечтает новый костюм «справить», а кто его знает: если бы в детстве его обучали нотной грамоте, может быть, он стал бы замечательным композитором. Вот и получается, что люди работают только для жратвы. А спасение для них — это так называемые посторонние мысли, чувства, ощущения в свободное время. Разве жизнь только работа? Это ханжество — так говорить. Есть другие великолепные вещи: музыка, стихи, вино, спорт, одежда, автомобили… — Все создано трудом, — спокойно вставил Дампфер. — …горы, море, закаты, женщины, — продолжал Максимов. — Все это недоступно бездельникам, — сказал старик. — Таково мое твердое убеждение. Им только кажется, что они живут на полную катушку, а в конце никто из них не избежит ужасающего холода пустоты. — А кто вообще его избежит? — выкрикнул Максимов. — Человек подходит к концу и думает: ну, вот и все. И зачем все это было? Что это я делал здесь? Мы философствуем, боремся за передовые идеи, лепечем о пользе общественного труда, строим теории, а в конечном итоге разлагаемся на химические элементы, как растения и животные, которые не строят никаких теорий. Трагикомедия, да и только. В народе говорят: все там будем. Все! И передовики производства, и бездельники, и благородные люди, и подлецы. А где это «там»? Нет этого «там». Тьма. И тьмы нет, тьма — это тоже жизнь. Какое мне дело до всего на свете, если я каждую минуту чувствую, что когда-то я исчезну навсегда?! — Замолчите! — закричал Дампфер и ударил кулаком по столу. — Мальчишка, хлюпик! Он вскочил, подошел к окну, встал спиной к Максимову. Видно было, что он что-то ломает в руках. Повернулся и поразил Алексея выражением своих неожиданно ставших громадными глаз. — Простите меня. Я старик. У меня стенокардия. Я как раз, как вы сказали, смотрю назад. Что это я делал здесь? Я был в частях, штурмовавших Кронштадт, работал в море и на берегу — вот и все. Мне не страшно! Понимаете вы? Я работал для своих детей, и для вас, и для ваших будущих детей. В этом-то и есть наше спасение. Вы представляете, что случилось бы, если бы человечество поддалось панике, какой поддаетесь вы? Дикость, разгул животных инстинктов, алкоголизм, маразм. Я знаю, Алексей Петрович, такие минуты бывают у каждого, особенно в молодости, но человек — на то он и человек… Дверь распахнулась, и появилась сияющая физиономия Карпова. — А, вот ты где? — воскликнул он. — Иди скорей получай зарплату. Не забыл, что у нас в четыре часа матч с судоремонтниками? — А ты захватил мои тапочки? — спросил Максимов, торопливо вскочил и скрылся за дверью. Минут через десять Дампфер увидел в окне обоих друзей. Они промчались, как два рысака, закусивших удила. «Поговорили, — подумал Дампфер. — Так вот у них всегда, у молодых. Побежал на волейбол и все забыл». …Дампфер ошибался. Алексей ничего не забыл. Разговор со старым врачом был для него большой неожиданностью, тем более что были затронуты вопросы, волновавшие его все последние дни. Внешне в жизни не изменилось ничего. По-прежнему они болтались с Владькой по малолюдному обледенелому порту, курили в коридорах отдела и иронизировали, по-прежнему играли в волейбол, ходили в Публичку, на танцы, в кино, по-прежнему мало спали, мало ели, спорили об архитектуре, о джазе, об Олимпийских играх, об операциях на сердце, о пароходах, о ракетах, о женщинах, о том, у кого лучше развита мускулатура, но, когда Алексей оставался один, что-то страшное поднималось в нем и начинало свой безжалостный рев. Именно то, о чем он нечаянно проговорился Дампферу. Смешон в наши дни молодой человек, охваченный «мировой скорбью», но что делать, если есть такой молодой человек? Посмеяться над ним? Вряд ли насмешка ему поможет. Алексей пытался искать причины, вызывавшие в нем такое состояние. Может быть, панорама порта, еще недавно кипевшего натруженной, хриплой жизнью, а теперь погруженного в зябкий сон ледяной блокады? Может быть, отчуждение, вставшее в последние дни между ним и Верой? Поведение Веры бесило его. Он обвинял ее в трусости, в мещанской косности, в боязни лишиться комфорта и спокойствия. Он бросал ей в лицо: «Тебя, может быть, устраивает такое положение? Ведь это же так фешене-е-бельно». Вера страдала, плакала, дурнела. Что-что, но спокойствие уже исчезло из ее жизни. Уже две недели они не встречались. А может быть, еще одной причиной были письма Зеленина, полные идиотского задорчика, полные описания «трудовых будней» и совершенно определенного подтекста? Вот, мол, мы как, живем взахлеб. А вы? По-прежнему мечтаете о море и таскаетесь по выставкам? Или причиной были собственные «трудовые будни», бесконечные перекуры, от которых дубенело и саднило горло? Черт его знает! Была мрачная полоса. Алексей крутился на койке под черным зимним небом, на котором так мало звезд. После разговора с Дампфером ему стало легче, хотя они оба не сказали всего, что хотели сказать. Он стал ждать весны, мечтать о теплых днях, когда защелкают у причалов флаги, когда он взойдет на борт парохода, и в день прощания прибежит Вера, и все сразу выяснится, и он будет знать. Ведь должен же кончиться когда-то путь через лед и тоску! Амбарный вредитель Максимов и Карпов зашли к главному врачу отдела поговорить «о жизни». Главный врач, рослая, до ужаса волевая и до восторга оперативная женщина, всегда находила время для проявления чуткости к подчиненным. Молодых врачей она называла почему-то «бедными мальчиками». — Ну, бедные мальчики, что же мне с вами делать? Карпов сразу же стал хныкать и просить, чтобы его отпустили куда-нибудь, хоть в самый плохонький, хирургический стационар. Максимов, улучив момент, тактично спросил: — Ирина Павловна, вы не располагаете сведениями относительно нашей отправки на суда? — Раньше весны и не думайте об этом, мальчики. Зато когда откроется навигация, вы попадете на самые лучшие плавединицы. Уж я об этом позабочусь. — Я деквалифицируюсь! — горестно воскликнул Владька. — Перестань, Владислав! — сказал Максимов. — Руководство само знает, когда мы начнем деквалифицироваться. В нужный момент о нас позаботятся. — А вы, оказывается, ехидный мальчик, — улыбнулась главный врач. Аудиенция закончилась тем, что их опять «перебросили»: Максимова — в пищевой сектор, а Карпова — а коммунальный. На следующий день Максимов приступил к новой работе. Завсектором, пожилой врач Лидия Аполлоновна, сразу засадила его за чтение бумаг. — Возьмите вот эту папку и познакомьтесь с опытом работы доктора Столбова. Петр Леонидович прекрасно освоил нашу специфику. Акты, копии протоколов о санитарном нарушении, переписка, анализы пищевой лаборатории, расчеты калорийности… А-а-а-вуа-а-а-а… — Что, Макс, и ты стал столоначальником? — спросил Карпов. — А, Владька! Полюбуйся-ка на деятельность нашего гениального однокашника. Осваиваю опыт передовика. Странички исписаны готическим почерком Столбова. Акт обследования одного из складов Торгмортранса, Указывается, что в партии муки высшего сорта, предназначенной для отправки на суда дальнего плавания, обнаружен клещ — амбарный вредитель. Предписывается муку немедленно уничтожить и об исполнении доложить. Знай наших! — Лидия Аполлоновна, а какие последствия вызывает этот вредитель? — Какой вредитель? — Тот, о котором сообщается в акте Петра Леонидовича. Лидия Аполлоновна прочла акт и недоуменно пожала плечами: — Странно, я ничего об этом не знала. Или забыла? Алексей Петрович, Столбова сейчас нет, поезжайте-ка вы на этот склад и проверьте на месте документацию. А клещ этот вызывает серьезные желудочно-кишечные расстройства. Вы можете прочесть об этом в книге профессора… Максимов вышел на улицу и направился к воротам порта. День выдался теплый и светлый. Влажные струи воздуха текли со стороны залива. Снег как будто собирался подтаивать. Маленькая площадь перед главными воротами кишела людьми. Возле отдела кадров, как всегда, паслась пестрая толпа «бичей» (так по старой привычке называли резерв плавсостава). Максимов подошел к «бичам», раскланялся со знакомыми, потолкался среди них несколько минут. Публика эта была осведомленная обо всем на свете, а особенно о делах в отделе кадров. Сегодня все внимательно слушали повара резерва Эдю Сарахана, который рассказывал о последних радиограммах. Вспоминали корешков, находящихся в плавании, толковали о судах. За воротами грузовики превратили снег в грязную кашицу. Максимов «голоснул» и за пятнадцать минут на разболтанном «ЯЗе» домчался до конца Западной дамбы. Здесь он спустился на лед, пересек бухту, взобрался на Кирпичный мол, прошел по нему до самого конца, вышел за пределы порта и проехал еще солидный кусок на трамвае. Склад находился у черта на рогах, на пустыре возле болота. В сводчатом гулком помещении пахло сыростью. По проходу между ящиками и тюками блуждал маленький человечек в синем халате. Он метнул на Максимова быстрый взгляд и тут же поднял голову вверх, отвлеченно зашевелил губами, словно что-то подсчитывая. Максимов спросил на всякий случай; — Вы заведующий? — Врио, — бросил через плечо человечек. — А что, собственно? — Я из санитарно-карантинного отдела. Человечек быстро обернулся и пошел к Максимову с сияющей улыбкой на устах: — Очень приятно, что не забываете. Ярчук. Деликатно кружась вокруг, он провел Максимова в кабинет, усадил в кресло и сам сел напротив, не спуская с него любовного взора и быстро говоря: — …больше имел дело с Лидией Аполлоновной и с доктором Столбовым. Очень, очень талантливый молодой человек. А теперь, значит, вы, доктор Максимов, нами, грешными, будете заниматься? Очень хорошо. Чем больше интеллигентных людей, хе-хе, тем лучше. Наука, она теперь… — Он на мгновение замолчал, и глаза его налились строгой влагой чудовищного уважения к науке. — Наука в наше время… Ах, доктор, в какое время мы живем! — Он снова зашелся от восторга. Максимов молчал и старался смотреть как можно неприятнее. Он чувствовал, что Ярчук почему-то испуган. Молниеносные оценивающие взгляды словно рвались сквозь пелену идиотского быстрословия. Вдруг врио оборвал какую-то фразу и замолчал. Минуту в кабинете стояла тишина. Два человека смотрели друг на друга. Потом Ярчук завозился, открыл ящик стола и положил перед Максимовым коробку «Тройки», шикарных сигарет с золотым обрезом. Максимов хмыкнул и открыл свою пачку «Авроры». — В настоящий момент вас что интересует? — легким тоном спросил Ярчук. — Партия муки, в которой обнаружен амбарный вредитель, — ответил Максимов, не спуская с него глаз. Остренькое лицо Ярчука мгновенно засияло, как пасхальное яичко. — Списали, выполнили указание. — Покажите документацию. Читая акт о списании, Максимов почувствовал себя беспомощным. Почему-то ему казалось, что дело тут нечисто, но как добраться до истины сквозь чащу торговых терминов, оплетенную велеречивой паутиной Ярчука? Выглядит все законно; акт, отпечатанный на машинке, в конце три подписи. Максимов терпеть не мог неразборчивые подписи. Что это за люди, которые превращают свое имя в каракули усталого идиота? — Тут есть и подпись вашего коллеги, — сказал Ярчук. Максимову послышалась в его голосе насмешка. Он еще раз взглянул на акт. Что такое? Уж подпись Петечки-то он знает: готика! А здесь какой-то размотанный клубок ниток. — Покажите мне накладные за тот месяц, — вдруг по какому-то наитию сказал он. Ярчук всполошился: — Зачем, доктор? Зачем вам накладные? Максимов почувствовал, что нащупал в темноте твердую почву. — Нет у меня здесь накладных. Они у бухгалтера, а он уехал в торг. — Да нет, — теперь уже Максимов улыбнулся (он решил подчиняться только своей интуиции), — бросьте вы этот фарс! Они у вас в этом столе. — Это что же, Лидия Аполлоновна, что ли, вас научила? — спросил Ярчук неожиданно тихим и враждебным голосом. — Да, она. — Ну что же, полюбопытствуйте, бдительный товарищ. Мне стыдно за вас. Пришли из нашего советского вуза, а доверия к честным тру… — Помолчите-ка! — грубо оборвал его Максимов. Он стал просматривать накладные на сахар, консервы, атлантическую и тихоокеанскую сельдь, сухофрукты, мороженую баранину, муку. Снова он ничего не понимал. «Глупишь, брат Максимов, ставишь себя в смешное положение». Вдруг ему пришла простая мысль: сверить даты в акте и в накладных. И вот среди накладных на муку, отправленную на разные суда, он натолкнулся на бумажку, в которой значилось, что такое-то количество муки высшего сорта тогда-то отправлено на теплоход «Новатор». — Значит, на «Новатор»? — Это не та мука! — взвизгнул Ярчук. — Ту мы уничтожили, а взамен получили другую партию. Вы еще зелены, товарищ, ничего не понимаете! Смотрите. — Он стал сыпать бумажками и снабженческой абракадаброй. Максимов действительно мало что понимал, но смутно догадывался, что попал в самую точку. — Ничего, разберемся, — буркнул он, — радируем на «Новатор», врач там сам проверит. Ярчук догнал его уже у выхода из склада. — Послушайте, доктор Максимов, — сказал он и взял его под руку, — советую вам как старший товарищ, оставьте это дело. Тоже мне Нат Пинкертон — Нил Кручинин! Сами себе только повредите. — Что это вы обо мне заботитесь? — сказал Алексей, освобождая руку. — Аи-аи, какие у вас взгляды! Какие-то не наши. Все советские люди должны друг о друге заботиться, особенно мы, старшие товарищи, о молодежи. Но если вы не верите в мои намерения, я вам скажу другое, — он возвысил голос, — не хочу, чтобы трепали мое честное имя и пятнали репутацию, заслуженную долгим трудом. Максимов молча открыл дверь, но Ярчук снова вцепился ему в локоть. — Ваш товарищ, Петр Леонидович, вот он проявлял взаимопонимание. И вы, я уверен, тоже меня поймете. Еле уловимым движением он коснулся кармана Максимова. Тот опустил руку в карман, и пальцы его нащупали плотный, гладкий сверточек. Не глядя, Алексей швырнул деньги на цементный пол и гаркнул: — Я вам сейчас в морду дам! Ярчук словно на пружинах прыгнул в сторону, схватил деньги и прошипел: — Мы здесь одни. Доказательств у тебя нет, щенок, и не будет! Понятно? Пойдешь против меня — рога пообломаешь. Моря тебе не видать, разве что во сне. Пораскинь умишком!… …Максимов вернулся в отдел, сел за стол и задумался. Ох и запутанное дело! Но, во всяком случае, страх Ярчука и его попытка дать ему взятку совершенно точно доказывают, что он нашел верный след. Конечно, технически все это обставлено гораздо сложнее, чем сейчас ему представляется, но в этом уж пусть разбирается эта организация, как ее… Обэхаэс! Нужно дождаться Лидии Аполлоновны и все ей рассказать. А Столбов? Подпись не его, это точно, но взаимопонимание он проявлял. Неужели взятки брал, скотина? Ярчук — опасный тип. Что это за странная угроза? Какая может быть связь между Ярчуком к моей работой в море? Нет, надо посоветоваться с кем-нибудь из ребят, прежде чем раскручивать катушку. Может быть, действительно плюнуть? От греха подальше. В комнатах отдела было пусто, только из бухгалтерии доносился ровный перестук пишущей машинки. Максимов открыл книгу, где отмечались разъезды сотрудников. Так и есть — все на объектах. Лидия Аполлоновна в «Баскомфлоте», Карпов уехал на брандвахту 607. А где же Веня? Вот с ним-то стоит потолковать об этой истории: он-то наверняка даст ценный совет. В графе «Доктор Капелькин» Вениной скорописью значилось; «10 часов 06 минут — на Невский за плакатами». Максимов невольно улыбнулся, представив неутомимого общественника в толпе на Невском. В конце концов он твердо решил ничего не предпринимать, не посоветовавшись с Капелькиным. «Опальный витязь» появился через полчаса, розовый, нахмуренный и деловитый. Увидев, что, кроме Максимова, в отделе никого нет, он швырнул в угол рулон плакатов и возбужденно заговорил о Невском, где ходят «черт знает какие чудачки». Максимов загнал его в угол, уселся рядом на стол и рассказал всю историю об акте Столбова, муке и Ярчуке. — Веня, ты старая и мудрая портовая крыса, ты черепаха Тортилла, посоветуй-ка, что делать. — Да, я этого жука знаю, — медленно сказал Капелькин, — отпусти его, может руки попортить. — Учти, я не из пугливых, — заметил Алексей. — Все мы орлы, — усмехнулся Веня, — только я тебе не советую. Дорогу в море действительно потеряешь. Он тут всех и вся знает. Демагог, собака и подхалим, а доверием пользуется. — До поры до времени. — Может быть, но пока он может такой грязью облить, что сам себя не узнаешь. Доказательств у тебя нет. Это факт. А Ярчук сейчас все подчистит, комар носа не подточит. — Ну, до «Новатора»-то ему не добраться: он сейчас в Индийском океане. — Почему ты уверен, что на «Новатор» муку сплавили? Может быть, на другое судно, а может быть, в городскую сеть. Зачем тебе, Лешка, жизнь себе портить и искать на свою шею приключений? Вреда особого от этого клеща нет: побегают ребята в гальюн, и все. — А в следующий раз Ярчук настоящую отраву на суда сплавит? — хмуро спросил Максимов. — Ну, как знаешь. Я бы ни за что не связался… — А на что ты вообще способен? — махнул рукой Алексей, но решимости не было слышно в его голосе. Что может случиться с этими парнями с «Новатора»? Они при надобности и мебель переварят. А он может испортить себе жизнь, лишиться того, о чем так упорно и зримо мечталось. Ярчук — тварь живучая, а доказательств нет никаких. Что ж, значит, надо отступать перед ярчуками? Так и жить с ними бок о бок, врастать в коммунизм? Демагог. Это Венька правильно сказал. Как он сыпал словами: «Мы советские люди», «В какое время мы живем!…» Именно этим и опасны такие типы. Шепнет кому-нибудь наверху: «Не наш человек» — и все. Максимов вспомнил, как он спорил с Сашкой о цене высоких слов. Теперь он по-другому смотрел на это, чем тогда. Высокие слова сохраняют свою цену, когда их произносит старый коммунист — Демпфер, когда их произносит Сашка Зеленин, когда их поют и выкрикивают миллионы честных людей. А сволочей, которые пользуются ими как дымовой завесой, надо бить! Но уязвимы ли сволочи? Капелькин не обиделся на резкую фразу Максимова, Он ходил по комнате и снова болтал о чудачках с Невского. — Давай-ка лучше подумаем, Алексей, как лучше убить субботний вечер. Рабочее время вышло. Алексей и Веня спустились с лестницы. У входа на них налетел Карпов. Он сиял так, что казалось, у него над головой подпрыгивает нимб, — Макс, я ищу тебя. Куда ты заховался? — В чем дело? Выигрыш, посылка, перевод или просто ты наконец сошел с ума? — Понимаешь, сейчас я забежал домой, и как раз в это время зазвонил телефон. Ну и… Вера говорила. Ты, конечно, не помнишь, у нее сегодня день рождения. Очень приглашала. Тебя тоже, между прочим. Максимову показалось, что здание попало в шторм. Он провел ладонью по лицу и крепко сжкал щеки. — И ты собираешься пойти… туда? — А почему бы и нет? — смущенно и заносчиво воскликнул Владька. — Там все будут. Интересная публика. Почему бы и не пойти? — Ну, что ж, желаю приятно поразвлечься. Поехали, что ли, Вениамин? Они ушли к автобусной остановке. — Чертов меланхолик! — крикнул вслед Владька. Реализм или абстракция?! Ночь составлена из двух простейших цветов. Черный и белый. Черный неподвижен и величествен. Белый кружится, опускается на землю, на крыши, на деревья. Деревья тянут мягкие лапы, кусты топорщат сучья, похожие на оленьи панты. Где ты видел еще такой снегопад? В кино? В раннем детстве? Во сне? Как мирно, как тихо! Как легко идти, будто крылышки на ботинках! Пусто на улице. Который час? Молодой человек, выбежавший из сквера, не замечает уличных часов над головой, на которых стрелки соединились и вытянулись вверх, как штык часового. Молодой человек мчится по улице в распахнутом пальто. Он бежит и что-то бормочет. Где-то он потерял роскошный норвежский шарф, свою маленькую гордость. Теперь очередь за беретом — слишком лихо сбит он на ухо. Трудно понять: весел молодой человек, или одержим чем, или пьян до такой степени, что в голову уже приходят самые оригинальные мысли. «…Мы все немножко лицемеры и крепко верим, крепко верим лишь в вино…» Да-да! Откуда фраза? Черт, мозг набит цитатами! Больше никогда не буду ничего читать. Надо учиться мыслить самостоятельно. Впрочем, неважно. «Мы все немножко лицемеры!…» Э, да это песня! И не лицемеры, а суеверы. Раньше она пелась на такой мотив: «Мы все немножко суеверы…» Мне было тогда пятнадцать лет. Воображал себя взрослым мужчиной. Бал в женской школе. Головастый мальчик в отложном воротничке, а на заду две круглые, как очки, заплаты. Тогда никому и в голову бы не пришло потешаться над этим. Первые годы после войны. А сейчас у мальчика недостаточно модные башмаки. Крепкие башмаки, но — о боже! — не остроносые! Сложная проблема элегантности. Других проблем нет? Работа? Любовь? «Мы все немножко лицемеры». И даже наедине с собой? Ну нет! Пьяным вход воспрещен. Сюда нельзя. Люблю! Или только внушил себе? Хм, что же тогда любовь, если не навязчивая идея?» Не прекращается снегопад. Молодой человек уже что-то поет на ходу, что-то кричит: — Пингвины! Эй, пингвины! Впереди группа дворничих сгребает снег. Широкие книзу, в белых фартуках, они действительно сквозь кисею снегопада напоминают пингвинов. Алексей с налету проскочил знакомый двор, одним прыжком взлетел на знакомое крыльцо и оказался в знакомом подъезде. Медленно стал подниматься по пожелтевшим мраморным ступеням. Осмотрел знакомый фонарь, свисающий с потолка, мозаику окон, выходящих на лестничную клетку, бронзовую решетку лифта. Подумал: «Добротно строили эклектики от архитектуры». Жаль, хмель быстро выветривается. А ноги не слушаются, не хотят идти вверх. Спать хочется. Отсюда четверть часа ходьбы до общежития на Драгунской, а там в 120-й комнате сегодня пустует койка. Снять туфли, вытянуть ноги, закрыть глаза и… к черту, к черту все! Кора головного мозга отдыхает, как городская электростанция, гаснут очажки возбуждения. Блаженство! Ну нет! Так проще всего — сон, смерть или тупая жвачка. Неужели он смел только тогда, когда по кровотоку бродит спирт? Бей в барабан! Не бойся! Третий, четвертый, пятый, шестой этаж. Звонить сильно, нахально, всех взбудоражить! Не отрывать пальца от звонка. Идут! Дверь приоткрылась на цепочке. В темноте замаячило бледное лицо Веселина. — Что такое? Кто там? Что случилось? — Привет! — сказал Алексей. — Это я. — Простите? — вопросительно произнес Веселии. Сейчас скажет: «Не имею чести знать». Должно быть, и с налетчиками этот тип будет разговаривать с позиций врожденной культуры. — Здесь находится мой друг Владислав Карпов, — пробормотал Алексей. Послышался легкий полет каблучков по паркету. — Ну, пусти же! Убирайся, Олежка! Чего ты испугался? Когда же ты перестанешь заикаться, жалкая личность? Когда наконец ты сможешь спокойно смотреть в это лицо, спокойно брать эту руку, пожимать ее (лучше всего легковесно целовать) и говорить непринужденно что-нибудь, ну там: «Паду к ногам твоим, богиня» — или еще какую-нибудь пошлость? — Привет! — хрипло сказал Алексей. — Это я. — Алешка! Заходи же! Удивительное самообладание. Легкий, веселый тон: встретила друга детства. В темной передней он снял пальто, пошарил на шее шарф, усмехнулся. Вера зажгла свет, и он неожиданно увидел себя целиком отраженным в зеркале. Удовольствия это ему не доставило. — Как я рада, Алешка, что ты вспомнил обо мне! — Да? Я тоже рад, что ты рада. Владька здесь? — Владька скис. Было весело, а сейчас все уже выдохлись, философствуют. Проходи же. — Одну минуту. Максим, холодея от ужаса, зашарил в карманах. Неужели потерял и это? Нет, вот он, подарок. И смех и грех. — Вера и вы… мм… Олег, не знаю, как отчество… Веселин сделал протестующий жест: — Помилуйте, просто Олег. — Ну, в общем, я извиняюсь за столь поздний визит, но я решил все-таки поздравить… Веру… и… вот ты, кажется… ну, помнишь… хотела иметь такую штуку. — Алешка! Какая прелесть! Вера подняла руки, притянула к себе голову Максимова и поцеловала его в щеку. Дружеский поцелуй, и только. Или слишком нежно для друга? Вся мебель была сдвинута к стенам. В углу на полу стоял магнитофон. Двадцать пальцев милых Забыть нет сил, - выкрикивал низкий женский голос. На паркете прыгало несколько пар. Среди танцующих был и Владька. Он держал в объятиях худенькую девушку и смотрел на нее, как самоуверенный хищник. Увидев Максимова, он остановился, махнул рукой и крикнул: — Эй, кого я вижу! Макс, друг мой, брат мой, усталый страдающий брат! — Он подвел к Алексею девушку, погладил ее по голове и проговорил: — Видел ты в своей жизни что-нибудь подобное? — Девушка, будьте бдительны, — сказал Алексей и пошел в соседнюю комнату, где собралась основная часть публики, вольно раскинувшаяся в креслах и на софе. Здесь были и знакомые лица: несколько аспирантов, преподаватели, какой-то известный актер. В центре в позе боевых петухов стояли Веселин и длинный гривастый субъект в мешковатом свитере. — Чушь! — кричал Веселин. — Хулиганство! Никогда народ не примет такого искусства. — Вы отрицаете эволюцию, прогресс и современность, — лениво прогудел гривастый субъект. — Живопись в наши дни должна приблизиться к музыке по эмоциональному воздействию на человека, должна стать вибрацией человеческого духа. — Хорошо, а какая же это вибрация, когда на холст выливают ведро красок, а потом бегают по нему в сапогах? — Это крайности. Экстаз. Обывателю не проникнуть в тайну творческого процесса. Говорят, один писатель во время работы ставил ноги в тазик с водой. Разве он был психом? Человек более сложная машина, чем это представляется физиологам. «Занятные мысли вываливает этот курьезный тип!» — подумал Максимов. Абстрактная живопись была притчей во языцех. На выставках о ней спорили студенты, пенсионеры, врачи, рабочие. Большинство ругалось предпоследними словами и возмущалось. У Максимова были сбивчивые мысли на этот счет: «Черт его знает, а может быть, и есть тут какой-то непонятный еще мне смысл?» — Итак, значит, эволюция! От тончайшего мастерства Репина и Поленова, от передвижников к мусорной яме? — Пхе, всюду суют передвижников! У нас и своих достаточно натуралистов. Этот так называемый реализм безнадежно устарел в наш век кино и цветного фото. Пусть попробуют наши корифеи реализма подняться до фотографий Бальтерманца из «Огонька». Так нет, все равно сидит такой деятель и упорно списывает природу. — Потом он махнул рукой на растерянного Веселина: — Больше я с вами спорить не буду. Новое доступно только молодежи. Все смущенно замолчали, поняв, какой удар нанесен молодящемуся доценту. Этого нельзя было не понять, глядя на суетливые движения Веселина, на его дрожащие добрые щеки. Вера вскочила, очень сердитая. — Фома! — крикнула она гривастому. — Не воображайте себя героем и не расписывайтесь за молодежь. Конечно, натурализм устарел, но не реализм! Врубель, Марке, Сезанн, Матисс — это что ж, по-вашему? Это — искусство! Не то что ваш пресловутый Брак или Поллак, которых вы, кстати, и не видели ничего, кроме двух-трех плохих репродукций в «Крокодиле» под рубрикой «Дядя Сам рисует сам». Тоже мне новатор! Все засмеялись, и тут Максимов сказал: — Очень трогателен, Верочка, твой порыв. Ты просто идеальная советская жена. Фома обернулся к нему, и они вместе стали кричать и размахивать руками. Им возражали, их высмеивали, но они не слушали возражений. Дух противоречия овладел Алексеем. Ему казалось, что он бунтует против продуманной симметрии профессорской квартиры, против добропорядочности Веселина и ханжества его жены, своей возлюбленной, против зимы, против Ярчука, против своей скучной работы и даже против Дампфера, человека, которого он уважал и о словах которого думал все эти дни. Он старался не смотреть на Веру, он говорил все быстрее и горячее, словно боялся, что, если он остановится, все сразу поймут то, о чем он не сказал ни слова. Осекся, когда встал отец Веры. Отец поставил на стол бокал с нарзаном, который держал в руках, и все замолчали. Профессор ничего не имел против споров, напротив, он всегда мечтал, чтобы в его квартире собиралась и горланила молодежь, но сейчас надо было вмешаться. Иначе Алексей, угрюмый и милый юноша, натворит бог знает что. Он, кажется, немного влюблен в Веру и зол на нее. — Леша, — сказал он, — и вы, товарищ, умоляю, не считайте себя пионерами нового искусства. Лет сорок назад я слышал такие же слова от таких же, как вы, юношей. Да чего греха таить, — он задорно вскинул бородку, — и сам я ходил в футуристах. Правда, правда! Могу даже сборник показать, где есть и мои опусы. Корявые гиганты, Ломайте глобус И забывайте - Ухао! Ухоо! Смешно? А мы тогда поднимали такие вирши на щит. Дело не в том, что вы кричите и петушитесь. На здоровье, друзья. Дело в том, что когда-то вы должны понять истинную цену вещей, людей и событий. И чем скорее это произойдет, тем будет лучше для вас. Тогда поймете и искусство. Не всевозможные измы, в этом вы и сейчас разбираетесь, а Искусство! — Он долго говорил, воодушевляясь с каждым словом, и даже сам начал махать руками. — Вечность, вечность смотрит на нас с картин Репина. А вы говорите — фотография! Я понимаю еще пейзажи, но жанровые сцены, тончайший психологизм разве можно заменить фото? — А разве кадры хорошего кино лишены психологизма? — буркнул Максимов и, бесцеремонно повернувшись, ушел в соседнюю комнату. Вслед за ним вышел Фома. Здесь все было проще. Бушевал джаз. Владька с худенькой девушкой танцевали. Фома предложил пойти на кухню и «хлопнуть по стопке». — Славную мы с вами дали баталию этим обскурантам! — сказал он, разливая коньяк. — Я сразу понял, что вы тоже живая, ищущая натура. Теперь уже Фома почему-то раздражал Максимова своим густым голосом, трясучей головой с распадающимися патлами и бледной мускулистой шеей, торчащей из нелепого свитера. — У нас в училище тоже зажимают передовое искусство, — говорил он. — К счастью, есть люди с чуткой, восприимчивой душой. Вы знаете, этой осенью мне дали за одну мою картину неплохие деньги. — Да ну? — хмуро сказал Максимов. — Да-да, нашелся ценитель моего гротеска. Понимаете, в нем я изобразил в иррациональном аспекте своего соседа по квартире. — Уж не «Меланхолическое адажио» ли? — Как, вы видели? — Вы не шизофреник? — полюбопытствовал Максимов. — Да. А что? — Фома захохотал, но видно было, что он все-таки обиделся. «Черт побери, — подумал Максимов, — опять я напорол глупостей. Зачем-то кричал, зачем-то обидел Веру, ее отца. В конце концов, я разбираюсь в живописи как свинья в апельсинах. Ну хорошо, „Адажио“ — это определенно глупость, услада пижончиков. А Пикассо и Матисс? Это — искусство, готов драться за это. Но не каждый проведет грань между этими вещами. Мне тоже трудно провести. Для того чтобы провести, нужно как следует разбиваться в этом. Нужно знать все, а я всего не знаю. И кричу. А не все ли равно, раз Вера меня не любит? Не все ли равно? Делаю я глупости или только умные вещи, кричу или молчу, люблю или ненавижу? Не все ли равно мне, которого никто не любит?» Он тряхнул бутылку и огляделся. Он был один в кухне. Сидел на табурете возле стола, заваленного снедью, и кафельные стены с тихим звоном плыли вокруг. «Снова начинается. Прямо здесь и свалюсь», — с радостью подумал он и стал пить коньяк прямо из бутылки. Внезапно вращение стен прекратилось: в кухню вошла Вера. Она приблизилась к Алексею, прижала к себе его голову. На мгновение, на одно мгновение. Он посмотрел ей в лицо и увидел выражение жалости и какой-то странной, чуть ли не брезгливой любви. «Вот как? Она, должно быть, думает: „Почему я полюбила это ничтожество, эту никчемную личность?“ Понятно, она хочет покончить с этим, со всем, что у нас было». — Итак, Вера, — сказал он твердо, — значит, всему конец? — Ой, я не знаю, не знаю, Лешка! — с отчаянием проговорила она и присела рядом с ним. — Налей мне вина. Он обрадовался. Значит, она еще не решила. Может быть, она даже не считает его ничтожеством? Должна же она понять, отчего он так! И любовь, и зима, и эти мысли… Когда-нибудь это кончится. И даже очень скоро. Он поймет все, он тогда сможет чего-нибудь добиться. — Сделать тебе бутерброд? — Да, пожалуйста. — Со шпротами? — Нет, лучше с сыром. Это он сидит на кухне со своей женой. Просто встретились после работы, закусывают и тихо разговаривают, В квартире тишина, даже слышно, как сопит во сне Кешка, малыш. Из комнат долетел взрыв смеха, и снова голос той женщины: Двадцать пальцев милых Забыть нет сил… Боже мой, миллионы мужчин и женщин встречаются по вечерам на своих кухнях, закусывают, переговариваются и не знают, какое это счастье! — Значит, ты не знаешь? Но так, как сейчас, продолжаться не может, да? — Да. Мы не должны больше встречаться так. Я не могу обманывать сразу двоих. Я не могу обманывать ни одного. — Значит, конец, — сказал он. — Нет! — воскликнула она. — Не могу от тебя отказаться! Но ты ведь понимаешь, Алексей, что, если я разведусь с Веселиным, мне придется уйти с кафедры. На потому, что он будет меня травить — он для этого слишком чист, — но… — Понятно. — И это значит — прощай, аспирантура, моя тема, прощай, мой маленький Микки Маус… — Что еще за Микки Маус? — Разве я тебе не говорила? Ведь мне же выделили для экспериментальной части обезьянку. Я так обрадова… — Значит, любовь и долг, — перебил он ее насмешливо. — Вернее, любовь и тема. Старая тема. — Тебе легко иронизировать, ты будешь путешествовать, а я тебя ждать. Да? Они замолчали, прислушиваясь к веселому топоту в комнатах. Спустя минуту Максимов спросил: — Скажи, Вера, почему ты вышла за него замуж? — Ты не знаешь, какой он хороший. У меня были тяжелые дни, и он помог, был всегда рядом. И потом, он так влюблен в свое дело и… — она запнулась, — и в меня. — Значит, надо любить свое дело, и тогда нас девушки любить будут? — опять не удержался Максимов. Вера безнадежно покачала головой, засмеялась и быстро чмокнула его в щеку. — Идея! — воскликнул Максимов. — Ведь ты можешь уйти в другой институт. В тот же ВИЭМ, например. — Я уже думала об этом. Наверное, я так и сделаю, но ведь это можно сделать только на следующий год. — Значит, ждать еще… — Шесть месяцев. — И ты будешь ждать? — Да. — Ты проявляешь волю в своем безволии. Понятно? — Пусть так! — ответила она твердо. Максимов вскочил и стал запихивать в карманы сигареты и спички. — К черту, к черту! — шептал он. Прошагал через кухню, остановился в дверях и ядовито процедил: — Желаю вам успехов! Тебе и твоему… Микки Маусу! — Лешка! — тихо вскрикнула она. Тогда он подбежал, запрокинул ей голову и долгим поцелуем впился в губы. — Люблю, люблю, люблю тебя, — прошептал он и вышел, оставив Веру в состоянии, близком к обмороку. В передней он увидел Владьку. Карпов надевал на свою девушку шубу, подобной которой никто никогда не видывал. Он спросил, идет ли Алексей, и предложил проводить вместе «это дитя». При этом он смотрел так испытующе, что Максимову показалось, будто он все знает. Только друг Два друга и девушка вышли на набережную канала. Снегопад давно кончился. Стояла мягкая, пушистая ночь. Засыпанные снегом кроны подстриженных лип напоминали головки одуванчиков, и на секунду Максимову показалось, что стоит только как следует дунуть, и весь этот невесомый снежный покой взвихрится и полетит обратно в небо. Девушка все время недоуменно и печально поглядывала на Владьку. Максимову даже стало жаль ее. А Владька упорно и довольно нудно острил, лепил снежки и метко бросал их в фонарные столбы. — Что же ты даже телефончика не записал? — спросил Алексей, когда они остались одни. — Мне это надоело! — резко ответил Владька, вставил в зубы сигарету и щелкнул пальцами, требуя спичек. Закурив, он проговорил: — Староваты мы, должно быть, становимся, раз клонит к постоянству. — Это называется зрелостью, — усмехнулся Алексей. Ему очень хотелось узнать, о каком это постоянстве ведет речь Владька, но он боялся спросить, зная, что потребуется ответная откровенность. Владька взял его за лацканы пальто и сказал прямо в лицо: — Я сегодня очень доволен. Убедился, что то, старое, все во мне перегорело, остался только пепел. Я тих и светел, как пустая бутылка. Да-да, я говорю о Вере. Теплая радость захлестнула сердце Алексея. Владька все знает о нем и о Вере! Знает и дает понять, что дружба не находится под угрозой. Значит, не нужно больше таиться от одного из самых близких людей. Да здравствует веселый и хитрый дружище Владька Карпов. — Ну да, мы с Верой любим друг друга, — сказал Алексей. — Я только боялся, что ты… — Тоже мне сукин сын! — зашептал Владька. — Одинокий горный козел, медуза в океане! Забыл, сколько супчика вместе съели? Ну-ка вываливай, что там у тебя в торбе, которую ты называешь душой! Они стояли у дома незнакомой девушки. Темный фасад нависал над ними, как скала. Хлопнули друг друга по плечу, рассмеялись и, не сговариваясь, пошли куда-то к Выборгской стороне. Возвращаться домой, в порт, было бессмысленно: они добрались бы туда только к утру. …Воскресное утро застало Владьку и Алексея в зале ожидания Финляндского вокзала. Привалившись друг к другу, ребята дремали в ожидании открытия буфета. Когда буфет открылся, взяли несколько бутербродов, по стакану горячего кофе и позавтракали прямо на скамейке. Потом вокзал как-то сразу запрудила пестрая толпа лыжников: — Слушай, Макс, а ведь мы собирались к Сашке поехать, на лыжах покататься, — сказал Карпов. — Обязательно надо съездить, — отозвался Максимов, — думаю, что Ирина даст нам по недельке за свой счет. — То-то обрадуется наш рыцарь! — Кстати, мы давно не были у его стариков. Поедем сейчас? Дверь им открыла мама Зеленина. Кухонный передник очень не вязался с ее строгим обликом. — Мальчики! — радостно ахнула она. — Какая досада, какая досада! — А в чем дело? — Если бы вы пришли вчера, вы бы ее застали. — Кого? — Сашину жену. — Лешка, держи меня! — завопил Карпов. — Да держи же, черт тебя подери! — Это как же так? — пробормотал Максимов. — В порядке шутки? — Нам не до шуток, — сказала мама. — Встает большая проблема. Саша теперь семейный человек. Возможно, будут дети. Внуки… — Лицо ее просияло. Она провела ребят в столовую, где папа Зеленин сидел за утренним кофе. — Здравствуйте, друзья, — сказал папа. — Как вам нравится наш мальчик? Вообразите, в один прекрасный день получаем телеграмму: «Молнируйте благословение целуем Инна Саша». Вот они, темпы двадцатого века. — Дмитрий, но согласись, что она прелесть, — сказала мама. — Совершенно верно, — серьезно сказал папа. — А теперь взгляните сюда! Это была районная газетка «Северная заря». На четвертой ее странице заголовок «Так поступают советские люди» был отчеркнут карандашом. Текст гласил: «Это случилось хмурой зимней ночью. Лесник Шумозерского лесничества Курочкин схватился с медведем. Хищник нанес ему серьезные ранения. Сигнал о беде поступил в круглогорскую участковую больницу. Немедленно на помощь вылетели на вертолете комсомольцы — выпускник Ленинградского мединститута врач Александр Зеленин и медсестра Дарья Гурьянова. Вертолет не смог приземлиться возле домика лесника. Тогда молодые люди спустились вниз по веревочной лестнице. В лесной избушке при свете керосиновой лампы они произвели сложную операцию. Но испытания на этом не кончились. Утром у раненого началось кровотечение. Нужно было провести второй этап операции, но уже в больничных условиях. Не дожидаясь прихода транспорта, Зеленин и Гурьянова погрузили лесника на санки и, утопая по грудь в снегу, тронулись в обратный путь. Так они прошли четырнадцать километров, пока не встретили больничную упряжку. Жизнь раненого была спасена. Так поступает наша советская молодежь! Так поступают комсомольцы — молодые специалисты! Вот она, героика наших будней! Вот они…» — Может быть, это смешно, — сказала мама Зеленина, — но мы с Дмитрием… Она сняла пенсне и отвернулась. — Совершенно верно, — сказал папа Зеленин. — Вот это да! — бросив на стол газету, воскликнул Владька. — Да-а, вот это дела-а! — задумчиво протянул Максимов. ГЛАВА IX Инна Зеленина Поезд грохотал в ночном пространстве где-то вблизи Бологого с таким неистовством, словно хотел рассыпаться в прах. В тамбуре носились острые сквознячки, что Инна уже десять минут стояла здесь, обхватив себя руками. Через несколько часов она будет в Москве, где ждут ее родители, квартира на Гагаринском и двадцать лет прошлой жизни. Эти годы ждут ее настойчиво, хотя она подвела под ними черту. Беззаботные, добрые, веселые годы! Ей трудно сбежать от вас, ей трудно сбежать от ваших привычек. Но нужно бороться, нельзя забывать, что она уже не просто дочь своих родителей, спортсменка, красивая девушка, она теперь Инна Зеленина, жена смешного и одержимого, крепкого и беззащитного человека. Она главная в их союзе. Так уж получилось. Это было ясно с самого начала. Она быстра, решительна и на всех производит впечатление рассудительной девушки. Но все ошибаются. Да, да, ночью в тамбуре можно себе в этом признаться. Она совсем не рассудительна, ни на йоту. Сначала она совершает поступки, а потом начинает их обдумывать. Это рискованно, правда? Хорошо, что всегда попадались люди, способные прийти на помощь, исправить ошибки, поддержать ее. А теперь все будет по-другому. Все пойдет иначе. Инна прошлась по тамбуру, попрыгала на месте и уставилась в стекло наружной двери, за которым выла и стонала темнота. Почему она не возвращается в купе? Почему так тревожно? Что особенного случилось? Вышла замуж — и все. В группе уже половина девочек сделала то же самое, а Ада Маргелян даже успела развестись. Это Сашка склонен драматизировать положение. Никакой драмы нет и не будет. Что из того, что они далеко друг от друга? Живут же люди — примеров масса. На следующий год она переведется в Ленинградский университет и будет ближе к нему. Зачем волноваться? «Ой, холодно! Даже сквозь свитер пробирает». Она прошла в вагон. Все двери в купе были закрыты. Она рывком опустила боковое сиденье, села, уперла подбородок в кулачок. Одна за другой перед ее глазами поплыли круглогорские сцены. Вот первая ее ночь в Круглогорье. Синяя ночь. Мороз. Тишина, показавшаяся ей невероятной после привычного московского шума и грохота поезда. Странная квартира со скрипучими половицами, с антикварным столом. Что-то подобное она видела в комиссионке на Арбате. Она стала ходить по комнате, и в голову полезли смешные, неловкие мысли: «Вот здесь мы поставим сервант, здесь пианино, здесь несколько кресел. Эту комнату можно перегородить и устроить детскую. Здесь…» Вдруг ей стало стыдно, и она впервые почувствовала всю неестественность своего прибытия сюда. Она словно очнулась от сна, во время которого кто-то перенес ее в неизвестную страну. Совсем недавно в Москве она лихорадочно собиралась в дорогу, не слушая криков родителей. Только сейчас она вспомнила, что отец даже назвал ее идиоткой. И вот… темный полустанок, веселый инвалид в тулупе и тулуп, которым ее закутали с головы до ног, сумасшедшая гонка по невероятной дороге, невероятная тишина, тусклые огоньки в ночи, странная квартира. А этот человеке, этот выдуманный ею человек, к которому она стремилась, оказывается, улетел куда-то на вертолете. Сейчас уже никто не мог ее поправить, никто не мог помочь. Она была одна. Но самое страшное впереди — встреча с ним! Она знала, что он совсем не страшный, что он добрый, смешной, порывистый… А вдруг он совсем не такой? Вдруг он пустой и холодный, как эта квартира? Вдруг он скучный, сухарь? Она бросилась в комнату, где стояла кровать, подбежала к заваленному книгами столу и открыла все ящики, К черту церемонии! Она должна увидеть его сию же минуту! Должен же у него быть какой-нибудь фотоальбом! Вместо альбома она нашла несколько туго набитых пакетов, в которых продают фотобумагу. Вынула наугад снимок большого формата. Трое парней скалили зубы, стояли обнявшись, видимо, на большом ветру, волосы их были растрепаны. Один в майке, один голый по пояс, и только Зеленин в рубашке с галстуком. Инна вспомнила их всех сразу. Этот голый, кажется Лешка, насмешливый парень; весельчак Владька (такие мальчики всегда окружали Инну). Костлявое, словно вырезанное из дерева лицо Зеленина поднято вверх, глаза зажмурены, и даже без очков он выглядит как очень близорукий человек. Инна отодвинула локтем ворох бумаг — большие листы,.исписанные мелким почерком, на полях каравеллы с распущенными парусами, рыцари, какие-то человечки-головастики — и увидела свою фотокарточку в простой полированной рамке. Достала из сумки Сашин портрет, поставила рядом со своим, положила голову на руки и заснула. Зеленин появился только во втором часу дня. Он вошел, как слепой. Края его малахая и брови были покрыты мохнатым инеем. Волоча ноги в огромных валенках, он подошел к Инне, стащил с головы шапку и пробормотал: — Здравствуйте, Инна. Простите меня. Тяжело плюхнулся на койку. Инна вскрикнула, бросилась к нему, принялась стаскивать полушубок, валенки, растирать лицо, ноги, руки. Зеленин слабо стонал. Девушка побежала на кухню, разожгла керосинку, поставила на нее кастрюлю с водой. Когда она вернулась, Зеленин сидел. На лице его кривилась жалкая улыбочка. Инна приблизилась, он слегка отстранился, вытянул руку. — Еще раз простите. Обстоятельства сложились… Не смог встретить… — Он встал и сказал уже почти нормальным голосом: — Я зашел только поздороваться. С больным придется повозиться. Очень тяжелое состояние. Инна рассердилась и что-то закричала, нарочито обращаясь к нему на «ты». Зеленин, склонив голову набок, внимательно вслушивался в ее крик и постепенно светлел. — У тебя же лапы совершенно обморожены! — воскликнула Инна и снова схватила его руки. Зеленин растекся в блаженной улыбке и прогудел: — Ничего подобного, не обморожены! Сейчас, я скоро приду, и мы будем пить шампанское. Он пожал ее руки и зашагал к двери. К вечеру собрались гости. Пришел Егоров с женой, прикатили на лыжах два парня — Тимофей и волейболист Борис. Егоровы принесли пирог, а ребята — бутылку водки и рюкзак с апельсинами. Стол получился шикарный. — Прикажете рассматривать этот вечер как генеральную репетицию? — спросил Борис и подмигнул Тимоше. Тот шепнул ему: «Перестань» — и смущенно взглянул на Инну, словно извиняясь за добродушную колкость друга. Инна рассеянно улыбнулась, посмотрела на Сашу и встретила его взгляд. Они сидели за столом вместе с четырьмя другими людьми, слушали их разговоры, смеялись шуткам, но им было безразлично, что говорят эти люди. Они сидели на разных концах стола. Это расстояние было огромным, труднопреодолимым, но они чувствовали, что оно будет пройдено, потому им не было никакого дела до того, что происходит вокруг. Борис включил приемник и нашел «радиомаяк». Стали танцевать под старомодные фокстроты, квик-степы и польки-бабочки. Зеленин и Инна проводили гостей до почты. Егоров с женой бодро ковылял по обледенелым мосткам. Посередине улицы медленно двигался эскорт лыжников — Борис и Тимоша. Над поселком, как китайский фонарик, висела в оранжевых кольцах луна. Когда они вернулись домой, Инна убрала со стола и остановилась посредине комнаты. Она была в узком черном платье с большим вырезом. После двенадцати лампы горели вполнакала. Желтые пятна света и тени заострили лицо девушки. Зеленин присел на подоконник, трясущимися пальцами достал сигарету. Они не смотрели друг на друга. Их позы были скованны и неловки. Они молчали, и это молчание, нарастая, превращалось в непреодолимую преграду. Инна прошлась к стене и от стены к печке. Несколько раз скрипнула половица. Стал слышен взволнованный бег ходиков. — Бррр! — Инна натянуто рассмеялась. — Что? — воскликнул Зеленин и вскочил. — Зябко. — Может быть, надо зажечь печь? Я уверен, что у меня имеется топливо, — пробормотал Саша и бросился в прихожую, где Филимон каждую неделю устанавливал штабель березовых чурок. «Что со мной? — подумал он. — Я говорю, как идиот. Почему я сказал „зажечь печь“ вместо „затопить“ и вместо дрова — „топливо“?» Но Инна даже не улыбнулась его странным словам и суетливым движениям. Она воскликнула: «Это идея!» — и бросилась вслед за ним в прихожую. Здесь они столкнулись. В темноте не мудрено столкнуться. Зеленин выронил чурки — одна из них больно ударила его по ноге — и положил руки на почти голые Иннины плечи. Она сразу с какой-то поразившей его готовностью прижалась к нему. Эта мгновенная готовность неприятно кольнула Зеленина, но он тут же понял, что это только для него, для него единственного. Он сразу понял это и знал, что не ошибся. Он поцеловал ее уже много раз и все еще не выпускал из рук. Наконец Инна сильным движением освободилась, рванула дверь — пучок желтого света полоснул Зеленина по лицу — и исчезла в комнате. Зеленин заметался по тесной каморке, держа себя за голову, натыкаясь на поленницу, на косяки и причитая: «О счастье, о счастье!» Потом он присел на какой-то мешок, решиз покурить и подумать. Он не допускал даже мысли, что снова боится увидеть ее, ту, что целовал минуту назад в темноте. — Эй, где вы там, синьор? — раздался из комнаты резкий возглас. Саша вскочил, нахватал охапку дров и вошел в столовую. Он увидел, что Инна сидит на полу и смотрит в раскрытую печку, не отрывая взгляда от серых холмиков пепла. Она не повернула головы в его сторону, у нее не дрогнул ни один мускул. Это было состояние оцепенения, когда глаза не в силах оторваться от какого-нибудь совершенно незначительного предмета, а тело не в силах двинуться. В таком состоянии люди обычно не думают и не чувствуют, но по изгибу Инниного тела, по ее согнутым плечам было видно, что ей в эту минуту немного страшно. Зеленин встал на колени за ее спиной, положил чурки на пол и тоже заглянул в печку. Ему показалось, что оттуда несет холодом и вонью, как из беззубой пасти старика. Кажется, позавчера он так же сидел перед печкой и в ней неистово трещали, щелкали и плясали зубы огня. А сейчас ему показалось, что Инна смотрит в печку, словно пытаясь в ней увидеть свое будущее. Era охватил мгновенный страх, но в двадцати сантиметрах от своего лица он увидел крупные завитки коротко подстриженных Инниных волос, и через мгновение его нос утонул в этих золотистых волнах… …Будущее будет сверкать как пламя! Будет счастье для двух людей, сидящих в обнимку у печи! Оно уже пришло, окружило, сдавило им грудь, сжало сердце, затуманило мозг — самое высшее счастье любовного опьянения. Может быть, их будут осуждать за то, что они бежали только навстречу своему счастью, не сворачивая в сторону и не выжидая, за то, что они слишком быстро промчали путь, отделяющий их друг от друга? Судите, рассуждайте резонно, вспоминайте «доброе, старое время», когда объявляли помолвки, дарили кольца и ждали, ждали… Двум молодым людям, сидящим у печки, нет никакого дела до ваших рассуждений. Они блуждали, как молекулы в хаосе броуновского движения, столкнулись, узнали друг друга и сразу же протянули друг другу руки. — Завтра же мы идем в загс! — решительно заявил Саша. — Глупый! — рассмеялась Инна и погладила его по голове. — Разве это так важно? — Все равно, завтра мы идем в загс. — Ого! — Она опять засмеялась и чуть-чуть отодвинулась. — Знаешь, Сашка, ты все-таки очень переменился. Докторша Инна ходит по магазинам. В поселке три продовольственных магазинчика, называются они среди домохозяек по имени продавщиц: «У Стеши», «У Нины» и «У Полины Ивановны». — Где вы брали, тетя Маня, эту замечательную рыбу? — У Нины, дочка, — Я вам рекомендую зайти к Полине Ивановне: туда подбросили колбасу. Инна — домашняя хозяйка. Она варит обеды для мужа. Она читает «Книгу о вкусной и здоровой пище». Она обеспечивает Сашке рациональное питание. И он ценит это. На каждую котлету, вышедшую из-под ее рук, он смотрит как на чудо. Он благоговейно поедает борщи. Инна гордится своей продукцией, Инна счастлива. Инна нагибается, трогает крепления. Потом летит вниз по накатанному склону, наклоняя корпус то вправо, то влево, огибает кусты. По сторонам с восторженными воплями несутся ребятишки, падают, катятся кувырком. Инна блестяще финиширует, делая резкий поворот. По тропинке с пилами и топорами на плечах идут лесорубы. Она слышит, как кто-то из них говорит: — Ай да докторша! Хороша! Над лесорубами плывут дымки: синие — табачные, белые — дыхание. Сверкает накатанный склон, сверкают покрытые ледком кустики. Кажется, что они мелодично звенят от малейших прикосновений, от еле заметного ветерка, от солнечных лучей. Инна счастлива. …Инна знакомится со сторожем Луконей. Он бродит по льду возле самого берега, носит в руках здоровенный чурбан. Подо льдом, как за стеклом аквариума, ходит рыба, сильно работает хвостом. Луконя расставляет ноги, поднимает чурбан. Рыба идет прямо к нему. Р-раз! Луконя бьет чурбаном лед. — Ой! — вскрикивает Инна. Из— под чурбана разбегаются в разные стороны белесые извилистые трещинки. Рыба недвижима. Луконя бежит за пешней. * — Во! — говорит он, поднимая над головой блестящую рыбу. — А это не браконьерство? — спрашивает Инна. Луконя озадаченно смотрит на нее, хлопает ресницами, прикидывает. — На, — говорит он и протягивает ей рыбу, — С приветом Митричу. Понятно, она теперь соучастница. Инна торжественно несет домой рыбу. Как будет хохотать Сашка, когда она ему расскажет! Инна счастлива. Вот день. В лесу на синем снегу чуть дрожат солнечные пятна. Ели растопырили мохнатые крылья, вот-вот полетят. Инна сегодня особенно счастлива: Зеленин взял ее с собой на вызов. Шесть километров они пройдут по этому лесу, а потом, когда Саша закончит работу, покатаются вместе с гор. Мелькает впереди его синяя куртка, ритмично взмахивают палки. Инне приятно идти по проложенной им лыжне, приятно видеть впереди долговязую фигуру, которая на лыжах, как ни странно, кажется довольно складной. Да, у него очень уверенный вид, когда он идет на лыжах. Вообще он стал гораздо увереннее, чем казался ей тогда, в Комарове. Немного огрубел. Тогда это был юноша, беспредельно напуганный своей смелостью, будто умолявший не судить о нем по первому впечатлению, спотыкающийся, неистово размахивающий руками, когда речь заходила о медицине или о стихах. Но почему-то и тогда казалось, что этот человек уже на что-то решился и не отступит от своего. Может быть, именно эта не совсем понятная нацеленность и привлекла в нем Инну? Ведь ей всегда нравились решительные и даже самоуверенные, веселые и скупые на проявления чувств ребята! Нет, письма свои она адресовала чудаку, мечтателю, человеку с избытком искренности, представителю определенного типа людей, которых раньше она считала рохлями. Но он ни тот и ни другой. Кто же он? А теперь уже поздно разбираться во всем этом. Теперь она бежит по его лыжне. Задумавшись, Инна сильно отстала. Она увидела, что Зеленин уже вышел из лесу и теперь стоит на голом пригорке, опершись на палки. Сейчас вид у него был действительно мечтательный. Вот за что она будет его любить! За то, что он постоянно меняется, ежеминутно, ежедневно. И остается в то же время самим собой. — Ах, какая ерунда! — воскликнула она, и это означало: к черту смутный анализ и сомнения, она будет любить этого человека, каким бы он ни был, каким он ни станет! Однако нужно захватить лидерство. Это еще что такое? Ведь она же все-таки главная, и потом у нее как-никак второй разряд по лыжам, а у него несчастный третий! Инна быстрее заработала руками и ногами, вылетела на пригорок и, царапнув Сашку лукавым взглядом, сразу же ухнула вниз. Лыжи понесли ее по твердому насту в ложбину, где курились избушки Журавлиных выселок. Когда они подъехали к избе, хозяйка вышла на крыльцо. — Кто у вас болен? — спросил Зеленин, нагибаясь и расстегивая крепления. Ответа не последовало. Он посмотрел на хозяйку, и ему показалось, что она немного смущена. — Опять Ванюшка снегу наглотался? Я вас предупреждал, Мария Владимировна, у него очень тревожный хабитус… Или Ниночка? — Здоровы ребята, — ответила хозяйка уже с явным смущением. — Сами занедужили? — Да нет же, Александр Дмитриевич! Да вы проходите. И, только пропустив его вперед себя в сени, она тихо сказала: — Мужик мой приболел. — Муж? — изумился Зеленин. — Позвольте… Он знал, что эта полная, еще сравнительно молодая женщина — вдова. Его изумление возросло, когда он за цветастым пологом увидел Ибрагима Еналеева. Тот лежал с закрытыми глазами, с гримасой боли на лице. Почувствовав, что на него смотрят, он вздрогнул, сел на кровати, увидел Зеленина и закричал на женщину: — Вызвала все-таки? Почему не слушаешь, почему? — Что с вами, Ибрагим? — спросил Зеленин. — Животом он мучается, Александр Дмитриевич, — сказала Мария Владимировна, — а сегодня так схватило, прямо на крик. Зеленин присел на кровать, расспросил Ибрагима, осмотрел его. После осмотра предложил лечь в больницу. Тот посмотрел на Марию Владимировну, потом снова на Зеленина. — Живот резать будешь? — Нет. — Ну ладно, лягу в больницу. В задумчивости Зеленин вышел из дома. «Похоже на язву, — думал он. — Нужно будет посадить его на диету. А выдержит ли он?» Еще больше, чем симптомы болезни, Зеленина занимала судьба Ибрагима. Тогда, во время осмотра симулянтов из третьего барака, он понял, что вспышка Еналеева была искренней. А это было для Александра пробой человека. Потом как-то Тимоша сказал, что Ибрагим стал неплохо работать и вроде понемногу отходит от Федькиной компании. И вот теперь, оказывается, он женился, да еще на женщине, которую все категорически считали «самостоятельной». Такая не пойдет за трепача. Зеленин сощурился на солнце и приложил ладонь к глазам. Он увидел, что Инна «лесенкой» лезет вверх по склону. Они катались вместе до темноты и вернулись домой, еле волоча ноги. Инна и Александр сидят с ногами на тахте. В комнате светятся только шкала приемника и сигарета Зеленина. Инна положила голову на плечо мужа. Они сидят обнявшись и ждут. Напряженное ожидание большого зала прилетело к ним сюда по радиоволнам из Москвы. И чудо свершается. Кажется, что кто-то нервный, прекрасный подсел к ним, положил им на плечи большие руки и смотрит в упор огромными, вбирающими весь мир, сводящими с ума глазами. Звучит рояль. Удар, другой, пассаж, и сразу В шаров молочный ореол Шопена траурная фраза Вплывает, как большой орел, — вспоминает Саша. — Да-да, — шепчет Инна. И больше не нужно слов. Нужно молчать, но Сашка лепечет: — Боже мой, какое счастье быть хотя бы причастным к искусству! Хотя бы таскать рояль! — Помолчи! — обрывает она. Тот, кто пришел сюда, встает, ходит по темной комнате, смотрит в окна, разводит руками немом вопросе, потрясает кулаками в гневе, сжимает руки у себя на груди, словно задыхаясь от счастья, и наконец, сделав торжественный прощальный жест, исчезает. Через минуту Инна говорит: — Понимаешь, Сашка, я играю… Он понимает сразу, что она играет по-настоящему. Раз она осмелилась сказать это сейчас, значит, по-настоящему. — Как бы я хотел послушать тебя! Без улыбки Ибрагим гулял по березовой роще, поджидая жену. Он признавался себе, что все еще смущается этих новых, неведомых для прежнего Ибрагима отношений с женщиной, стыдится перед людьми. Поэтому он и поджидал ее всегда в березовой рощице возле больницы. Он топтался взад-вперед по тропинке и волновался, вспоминал, как много лет назад, в другой жизни, восемнадцатилетний юноша бродил по набережной в Баку и испытывал точно такое же волнение. Неожиданно он увидел мужскую фигуру, приближающуюся к нему знакомой развалистой походкой. Это был Федор Бугров. — Здорово, Ибрагим! — радостно заорал он и хлопнул его по плечу. — Здравствуй, раз не шутишь, — осторожно ответил Ибрагим. — Ну, как ты тут кантуешься? — Оклемался маленько. Федька подтолкнул его к скамейке, рукавицей смахнул снег, вытащил из кармана поллитровку, развернул газету, в которую были завернуты кусок сыра и соленые огурцы. — За поправку, что ли, Ибрагим? Тяни! Ибрагим отстранился: — Н-ни, диет соблюдаю, Федька. — Чего-о? — Диет. Ничего кушать нельзя: барашка нельзя, селедку нельзя, водку нельзя, ничего нельзя. Доктор запретил. Федька перекосился: — Слушай ты лепилу этого лопоухого! — Ничего нельзя, — повторил Ибрагим и приосанился, — язва двенадцатиперстной кишки у меня. — Во-он как! — с насмешливой неприязнью протянул Федька. — Ну, как знаешь, будь здоров! Он запрокинул голову. Заклокотала водочка. Сладостно хрустнул перекушенный пополам огурец. Ибрагим глотнул мучительную слюну и вырвал из Федькиных рук бутылку. Через пять минут они сидели обнявшись на скамейке и голосили мало кому известную песню «В кошмарном темном лесу». Ибрагим действительно опьянел, а Федька только притворялся, вторил песне и хитро блестел глазами. Неожиданно они услышали голоса и смех. По тропинке со стороны озера шла парочка с лыжами на плечах. Спустя минуту они узнали доктора с женой. Инна что-то весело тараторила, а Зеленин хватался за живот, хохотал и задыхался. Он прошел бы мимо Ибрагима и Федьки, не заметив, если бы Инна не подтолкнула его. Тогда он остановился, протер очки и уставился на Ибрагима, который сидел не двигаясь. — Та-ак, час коктейлей? — протянул Зеленин и воскликнул: — Как вам не стыдно, Ибрагим! Водка и соленые огурцы! Неплохая диета для язвенника! Я очень огорчен, но придется вас выписать за нарушение режима. А вас, — обратился он к Федьке, — я попрошу больше не появляться на территории больницы. — Он сказал это, как будто не было между ним и Федькой каких-то особых отношений, и Бугров промолчал, не трогаясь с места. — Ух ты, какой строгий доктор! — засмеялась Инна, когда они отошли на несколько шагов. — Неужели ты его действительно выпишешь? — Инна, — тихо проговорил Зеленин, — этот человек, тот, что был с Ибрагимом, мой страшный враг. Что— то было в его голосе, отчего Инна сразу посерьезнела. — Кто он, Саша? — Он бандит. — Что у тебя общего с ним? — Не хотел я тебе об этом говорить… Инна остановилась, схватила Александра за шарф и сказала взволнованно: — Я должна знать все. — Ну хорошо. Ты ведь уже знаешь Дашу Гурьянову? Федька в нее влюблен и вообразил, понимаешь ли, что я тоже… Стой, если уж говорить, то все. — Ты действительно был в нее влюблен? — небрежным тоном спросила Инна. — Нет, но одно время казалось, что между нами что-то возникло. Ты знаешь, человеку иногда трудно разобраться в своих чувствах и наклеить на них ярлыки: любовь, дружба, ненависть и так далее. Так вот и мне на какое-то короткое время показалось, что я испытываю к Даше не просто дружеское, теплое чувство. — Это когда ты в письмах стал описывать природу? — перебила его она. — Да, примерно тогда. — В последних письмах? — Да. Пойми, ведь ты была так далеко! В сущности говоря, я тебя совсем не знал… — заскулил Зеленин, думая о том, рассказать ли про сцену в домике лесника. Нет, сейчас его на это не хватит. Расскажет после. Может быть, через год. — Перестань! — оборвала его Инна. — Что я, дура? — Ну вот, — продолжал Зеленин. — Федька возненавидел меня, во-первых, за это мнимое соперничество, во-вторых, за то, что я выявил его как симулянта, в-третьих, за то, что я однажды его ударил. А сейчас он ненавидит меня уже за все: за то, что я врач, за то, что ношу очки, за то, что народ меня тут полюбил. — Тебе не страшно, Саша? — Было страшно, а сейчас мне почему-то кажется, что Федька сам меня боится. Может быть, это слишком самонадеянно. Они сбились с тропинки и молча прошли несколько шагов до крыльца, с трудом вытаскивая ноги из снега, — Во всяком случае, я не отступлю перед ним ни на шаг! — пылко воскликнул Зеленин и посмотрел на Инну, ожидая увидеть улыбку. Но не увидел. …Когда Зеленин и Инна скрылись из виду, Ибрагим вскочил и шепотом начал ругаться по-азербайджански. — Чего всполошился-то? — процедил Федька. Он сидел нахохлившись, громоздкий, бесформенный и мрачный. И что-то было в нем прибитое. Исчез ловкий молодой парень. То ли своей позой, то ли чем-то иным Федька сейчас почему-то напомнил Ибрагиму соседа по нарам, старого «домушника» Сучка, от которого всегда несло каким-то противным жиром. — Как чего? — горестно воскликнул Ибрагим. — Пропал мой диет, ай, пропал диет совсем! Скорей бы жена приходил! Доктора просить будем. А ты, Федор, пожалуйста, не ходи сюда. Ну тебя к черту, понимаешь! — Эх ты, хорек вонючий! — со злостью проговорил Федька, харкнул под ноги Ибрагиму и пошел прочь. Он шел по пустынной улице, смотрел на теплые огоньки под нависшими белыми кровлями и впервые в жизни чувствовал себя одиноким и несчастным. Впервые он захотел куда-то побежать, уткнуться в чьи-то колени и навзрыд расплакаться. Он приехал сюда, на стройку, с двумя целями: для того, чтобы окрутить давнишнюю свою зазнобу и сколотить теплую компанию для настоящей работы в Питере. Дашка его видеть не желает. Парни все чистягами стали, даже те, кто рад был хлебнуть за его счет, отворачиваются сейчас вроде бы с насмешкой. Щипачи, мелкое племя! В передовики лезут, на красную доску. Хавальники откроют и слушают, как им лепила лекцию травит. А главное то, что сам Федор не чувствует себя таким, как прежде. Что-то сломалось в нем. Надо же, лепилу стал бояться! Посчитать ему не может за ту историю в клубе. Чего проще, развернуться да влепить ему по рубильнику — стекла вдрызг! Или пером пощекотать! Так нет же, дрожь его разбирает, страх. А мысли ночные, сумасшедшие покоя не дают, плакать хочется по ночам, вроде как сейчас. Будто шепчет кто: «Лопух ты, Федор, жизнь-то бортом мимо тебя идет! Останешься один, как сыч». Хочется сжаться, спрятаться в какой-то темный закуток и лежать там, пока не вытащит на свет добрая и большая рука. Слабый шум долетел в поселок со Стеклянного мыса. Федор Бугров ссутулившись шел по промерзшим мосткам. Он боялся поднять голову и взглянуть вверх, туда, где плавала безжалостная луна. Придя к себе в нетопленную пустую избу, он выругался, достал почерневшую от копоти консервную банку, высыпал в нее две пачки чая и заварил чефир. Чефир всегда помогал ему даже больше, чем водка. Тело наливалось силой, сердце сжималось от восторга и ярости, хотелось драться. Пусть попадется ему сейчас кто-нибудь под руку, ого! Федор ходил из угла в угол, рычал, пел, сжимал кулаки. Неделю назад ему исполнилось двадцать три года. …Ибрагим говорит Инне: — Инночка, скажи, пожалуйста, доктору спасибо. Больше водку пить не будем, диет соблюдать будем, лечиться будем. Человек я семейный, ребятишки на руках. Жить будем! Ноктюрн Шопена В воскресенье Зеленин потащил Инну в клуб. — Сашка, иди один, — взмолилась она. — Я лучше почитаю — сегодня принесли свежий номер «Нового мира». Ей-богу, мне эти клубы в Москве надоели! Сегодня хочу только тихой, сельской жизни — пеньюар, лампада и вольнодумный роман. Хочу быть Татьяной. — Поздно, — сказал Зеленин, — ты уж другому отдана и будешь век ему верна, а он закружит тебя сегодня в вихре светских развлечений. — А что там за действо сегодня? — Сначала будет лекция об умении красиво одеваться… Что с тобой? Инна содрогнулась от беззвучного смеха. — Сашенька, милый, все-таки, может бить, мне не ходить? Вдруг мне станет дурно? Зеленин обиженно шмыгнул носом. — Напрасно смеешься! Лекция интересная, чехословацкие моды через проектор будем показывать. По дороге в клуб он не умолкал ни на минуту: — Понимаешь ли, Инка, просто обидно за людей. У большинства есть врожденный вкус, чувство гармонии. Посмотришь на них на работе — все так ладно пригнано: спецовки, косыночки, даже телогрейки. А в выходной день, подчиняясь какой-то несусветной моде, напыжатся и выходят этакими чудовищами. Сапоги гармошкой, пальто колом и обязательно белый шелковый шарфик чуть ли не до земли. А у девушек платья со средневековыми оборочками, шляпища, черт знает, вроде пропеллера… Обидно. Вот мы и решили вести войну за хороший вкус. — Кто это «мы»? — Правление клуба. — А ты тоже в правлении? — А как же! Инна, посмотри-ка. Вот и этому мы объявили войну. Он показал на окно одного дома, где за откинутой занавеской красовалась глиняная собачка с умильной и страшноватой мордочкой, расписанной белой, красной и синей красками. В клубе было тесно, шумно и весело. Зеленина хлопали по плечу, пожимали ему руку, кричали: «Саша, привет!», «Здравствуйте, Александр Дмитриевич!» Подошли Борис и Тимоша.

The script ran 0.018 seconds.