Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Александр Дюма - Бог располагает! [1866]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: adv_history, Классика, Роман

Аннотация. Роман «Бог располагает!» - продолжение «Адской Бездны», вторая часть дилогии, объединенной фигурой главного героя Самуила Гельба. Действие его разворачивается со 2 марта 1829 г. по 26 августа 1831 г. и охватывает дни Июльской революции в Париже. Иллюстрации Е. Ганешиной

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 

Мысль об этом согрела и немного оживила его. — Но я же не знаю, смогу ли теперь без нее обойтись! — добавил он. — Я привык бывать у нее, видеть ее. Я не хочу, чтобы она уезжала. Ты прав, поспешим к ней. — Поспешим, — повторил Самуил. — Однако постой, — продолжал Юлиус, спохватываясь и приостановившись. — Я ведь тебя знаю: ты, наверное, говоришь мне это, просто чтобы затащить меня к ней. Сознайся же, это с твоей стороны просто шутка или уловка. Она вовсе и не думает уезжать. Это неправда, я угадал? — Даю тебе слово, — отвечал Самуил мрачно, — что она приняла решение отправиться в путь завтра на рассвете. — Кто тебе это сказал? — Гамба. Она просила его за ночь приготовить все к отъезду. — Гамба! Да он же сумасшедший, этот отъезд — его навязчивая идея. Может быть, она и сказала что-нибудь подобное, но так, впустую, она тотчас же и передумает. То была всего лишь минута женской досады. Держу пари, что завтра мы обнаружим ее на прежнем месте, у себя в особняке. — Не думаю, — отвечал Самуил очень серьезно. — Ба! Да ты сам увидишь. — Сомневаюсь. — Что ж! Помимо всего прочего, я хочу испытать судьбу, — заявил Юлиус. — Если она и уедет, я все равно останусь в выигрыше. Это будет даже двойной выигрыш: во-первых, я узнаю, действительно ли она любит меня, во-вторых, люблю ли я ее. А в ожидании этих открытий пойдем развлечемся на заседании венты. — Жестокое развлечение, — заметил Самуил. — Пока ты отдаешься на волю своей прихоти, эта женщина вынуждена страдать по твоей вине, а ведь утешить ее только в твоих силах. — Ты еще будешь читать мне мораль! — вскричал Юлиус. «А и верно, я становлюсь нелепым», — подумал Самуил. И, резко меняя тон, он спросил: — Так ты твердо решил отправиться на это сборище? — Более чем твердо. — В таком случае ступай туда один. А я вернусь к себе в Менильмонтан. — Зачем? — Чтобы лечь спать, черт возьми! По-моему, сейчас самое время вздремнуть. — Хорошо, — заявил Юлиус. — Ты меня представил венте, потом вторично сопровождал меня туда. Теперь я уже вполне могу отправиться туда один. Доброй ночи. Но он не успел сделать и двух шагов, как Самуил сказал себе: «Только этого не хватало! Болван прет напролом и способен не ко времени выдать себя. Я вовсе не прочь, чтобы он себя скомпрометировал, но только так и до такой степени, как это нужно мне. Хорошенькое дело! Теперь еще приходится его оберегать!» — Да постой же, подожди меня! — крикнул он, догоняя Юлиуса. — А, так ты идешь? — сказал тот. — Раз ты не хочешь пойти со мной, приходится мне с тобой идти. — В добрый час! Однако поспешим, а то из-за всех этих проволочек мы потеряли много времени и придем, когда все уже закончится. Было бы досадно: они такие забавные, эти либералы! И они двинулись в путь, Юлиус торопился, Самуил был угрюм. Во времена, когда происходила эта история, обществу карбонариев было далеко до той силы и воодушевления, которых оно достигало в первые годы Реставрации. Зародившись в дни вторжения на землю Франции войск иностранной коалиции и окрепнув, когда мученичество на Святой Елене увеличило популярность императора и тем самым чрезвычайно оживило во многих умах идеи противостояния власти Бурбонов, движение карбонариев с невероятной быстротой распространялось из одного конца страны в другой. Верховная вента под председательством генерала Лафайета обосновалась в Париже, и появление бесчисленных отдельных вент во множестве других городов с блеском доказывало симпатию общественного мнения к карбонариям. Залогом мощи и безопасности этой обширной организации было то, что, действуя вместе под руководством высшей венты, отдельные венты не имели никакой связи одна с другой и не знали друг друга. Любому карбонарию, принадлежавшему к какой-либо венте, под страхом смерти запрещалось внедряться в другую. Таким образом, полиция могла выследить одну, две, четыре, десять вент, но не наложить руку на организацию в целом. Она была в безопасности до тех пор, пока тайна верховной венты оставалась нераскрытой. Вместе с тем, стремясь облегчить сообщение между разрозненными сообществами, заговорщики учредили центральные венты. Каждая из отдельных вент выбирала туда своего представителя. Двадцать представителей составляли центральную венту, которая в свою очередь выдвигала своего представителя для связи с высшей вентой. Приемы в карбонарии обходились без фантастических атрибутов, приписываемых им склонными к злостным преувеличениям противниками всякого вольномыслия. Все россказни насчет масок и кинжалов — чистейшая выдумка. Прием в венту, напротив, происходил как нельзя более просто, по рекомендации одного или нескольких ее членов, в первом попавшемся месте и без малейшей торжественности. Принимаемый всего лишь клялся хранить молчание относительно самого существования общества и его действий, не оставлять ни малейшего письменного свидетельства об этом, ни строки, ни страницы, даже не переписывать ни единого пункта устава — залогом тому была его честь и честь собрата, который его рекомендовал, а также страшная кара, что полагалась за нарушение этой клятвы. В наши дни было бы весьма любопытно разыскать следы этих карбонариев, приоткрыть их имена. Список их заключал бы в себе множество людей, занимавших в последнее время видные места в политике и государственном управлении. Чтобы дать представление о том, какого рода люди входили в подобные сообщества, мы перечислим здесь членов одной из вент, выбранной наугад. Представителем этой венты являлся г-н де Корсель-сын, ныне избранник народа, а в ее состав входили такие персоны, как Огюстен Тьерри, автор исторического сочинения «Завоевание Британии нормандцами»; Жуффруа, впоследствии профессор философии, депутат и академик; Ари и Анри Шеффер, оба художники; полковник, командир линейного полка, входившего в состав парижского гарнизона; Пьер Леру и другие. Члены общества, не имеющие чести быть военными, повинуясь правилам, предписанным каждому карбонарию, упражнялись в стрельбе. В этом искусстве г-н де Корсель-сын был наставником г-на Огюстена Тьерри. Небезынтересно посмотреть, что с тех пор произошло с большей частью этих заговорщиков, до чего их позднейшие поступки противоречили бурному вольномыслию, с которого они начинали. Многие из тогдашних пламенных ненавистников монархии ныне превратились в ярых ретроградов, которые завоевывают влияние и положение в обществе лишь затем, чтобы превзойти своих предшественников по части всякого рода произвола и абсолютистских крайностей. Вот имена нескольких адвокатов, защищавших сержантов из Ла-Рошели: Буле (из Мёрты), Плугульм, Делангль, Буэнвилье, Барт, Мерилу, Ше-д’Э-Анж, Мокар и другие. В числе тех, кто трудился (к несчастью, безуспешно) над подготовкой побега четверых сержантов, были Ари Шеффер и Орас Верне. Казнь этой ларошельской четверки оказалась самым волнующим и печальным эпизодом в истории карбонариев. Их смерть подобна кровавому пятну на лице Реставрации. Бори и его товарищи состояли членами тайного общества, враждебного правительству, — что правда, то правда, — однако эта враждебность не выражалась ни в каких действиях, к ним еще даже не приступали: не было ни одного случая бунта, сопротивления или хотя бы непослушания, в котором можно было бы их обвинить. Таким образом, их казнь была кровавым насилием, не имеющим ни причины, ни оправдания. К чести Республики и в доказательство общественного прогресса заметим, что подобного же рода процесс проводился судом присяжных 28 марта 1850 года и повлек за собой весьма незначительное наказание. Речь там шла о тайном обществе, существовавшем под названием «Легион святого Губера»: оно готовилось к политической борьбе, имело свои батальоны и роты, своих руководителей и офицеров, условный сигнал сбора, а также клятву, которую приносили его члены. Звучала она так: «Клянемся перед Господом предоставить нашу жизнь в распоряжение Генриха Бурбона, нашего законного государя, и скорее умереть, чем нарушить эту клятву». Обвиняемые были задержаны в самом разгаре одного из заседаний своего общества. Затевать монархический заговор во время Республики — это ведь не менее серьезно, чем заговор республиканцев против короля. И что же? Республика оказалась куда терпимее, чем монархия. Для этих конспираторов не стали возводить эшафот: один месяц тюрьмы — таков был самый суровый приговор! За ларошельским процессом тотчас последовал процесс в Сомюре, и до конца 1822 года казни следовали одна за другой, не прекращаясь. Все эти расправы умножали озлобление и сеяли в умах глубоко запрятанное негодование, которому суждено было послужить запалом взрыва народного гнева в 1830 году. Но до поры до времени робкие были напуганы: движение карбонариев утратило часть своей славы, в немалой степени зависевшей от таинственной мощи и непобедимости, которые ему приписывали. Ведь до того многие члены заговора воображали, будто служат возвышенной и властительной силе, с которой правительство никогда не посмеет бороться, а правосудие обратится в бегство перед ее напором. Когда же они увидели, что суды приговаривают к смерти всех, кто попадется им под руку, в рядах заговорщиков возникла паника — это был чуть ли не полный разгром. Началась анархия. Внутри движения образовались две партии: одна, во главе с Лафайетом и Дюпоном (из Эра), стояла за республику; другая, руководимая Манюэлем, хотела предоставить народу самому выбрать образ правления. Разлад становился все острее, скоро дошло до взаимных обвинений, и движение карбонариев, вначале спаянное преданностью общему делу, кончило тем, что погрязло в интригах. С закатом карбонариев кончилась эра тайных обществ. Как ни оплакивай, ни прославляй мучеников, таким способом боровшихся за свободу и лучшее будущее, надо признать, что заговоры становятся анахронизмом во время народного представительства и независимой прессы. Зачем прятаться в подвале или в запертой комнате, чтобы шепотом говорить о своей ненависти к правительству, когда можно заявить об этом громко с трибуны или на газетных страницах? Все это требует ненужных предосторожностей и, что куда печальнее, ведет к кровопролитию. Сколько было заговоров во времена Консульства, при Империи, в царствование Людовика XVIII? А был ли успешным хотя бы один из них? Нет, лучший, самый подлинный заговор — это открытое, на глазах у целого света объединение всех идей, всех устремлений и потребностей; это крестовый поход цивилизации против невежества, из прошлого в будущее; короче — это всеобщее избирательное право. Такой заговор не боится быть раскрытым, ибо он заявляет о себе сам и не опасается разгрома, поскольку борьба здесь ведется от имени всего народа. И все же в 1829 году приближение событий, которое уже явственно ощущалось, подобно грозе, когда она рокочет на затуманенном горизонте, воодушевило французских карбонариев, внеся некоторое оживление в их деятельность. Заглянем же сейчас за эти кулисы революции — с другой стороны мы еще успеем ее увидеть. Юлиус и Самуил постучались в двери дома на улице Копо и стали подниматься на четвертый этаж. На вид ни этот дом, ни лестница не представляли собой ровным счетом ничего подозрительного. Самуил и Юлиус шли просто в гости к приятелю, имевшему обыкновение раз в месяц устраивать пирушку для узкого дружеского круга. Что может быть естественнее? Войдя в прихожую, они направились к столу, на котором рядом с зажженной свечой лежал листок бумаги, где уже была написана добрая дюжина имен. Самуил начертал: «Самуил Гельб», Юлиус тоже расписался: «Жюль Гермелен». Потом каждый опустил по два франка в специально для этого выдвинутый ящик стола. То был ежемесячный взнос — быть может, просто своего рода складчина. Ведь нетрудно предположить, что друг, который устраивает эти приемы, беден и его приятели хотят, чтобы их развлечения ничего ему не стоили. Что может быть справедливее? Когда Самуил и Юлиус вошли в соседнюю комнату, там уже собрались человек пятнадцать-шестнадцать. Один из присутствующих, обладатель высокого армейского чина, был столь любезен, что давал кое-какие советы молодому человеку, которому хотелось научиться обращаться с ружьем, причем они позаботились выстелить пол соломенными циновками в три слоя, дабы удары приклада не тревожили сон соседей. Что может быть похвальнее? Разговор зашел о политике и даже был довольно оживленным; беседующие разделились на две или три группы. Но кто же во Франции не рассуждает о политике, и о чем только французы не беседуют с живостью? Юлиус, или, вернее, коммивояжер Жюль Гермелен, приблизился к одной из этих компаний и вмешался в разговор. XVI ВЕНТА Войдя в этот кружок, Юлиус, казалось, совершенно переменился, можно было подумать, будто он оставил свою подлинную натуру где-то за дверью. Что-то вроде страстного любопытства осветило его лицо. Было ли это глубочайшее искусство дипломатии, ловкость, доведенная до совершенства? Он бесподобно играл свою роль и о свободе говорил с еще большим жаром, чем самый горячий из его собеседников. Самуил, и тот в иные минуты спрашивал себя, не в самом ли деле его друг питает подобные мысли, и восхищался правдоподобием его игры, когда казалось, будто принципы, утверждаемые Юлиусом, не шутя берут верх над задуманной ими интригой, или когда его друг с глубокой печалью рассуждал о мелочных амбициях, пятнающих чистоту их общего дела. «Он так слаб и настолько подвержен колебаниям, — говорил себе Самуил, — что способен поддаться влиянию либеральных идей. Впрочем, его привели сюда праздность, скептицизм, презрение, так что было бы странно, если бы он вышел отсюда переродившимся и более убежденным, чем все прочие. Людям посильнее его случалось испытывать головокружение от идей, в самую сущность которых они пытались заглянуть. Начинаешь с притворства, потом втягиваешься. Актер сам становится своим персонажем. Чтобы безнаказанно играть в либерализм, надобно иметь дух совсем другого закала, чем у него. Что если из него выйдет святой Генетий от демократии?» Однако Самуил был слишком недоверчивым, слишком закоренелым скептиком, чтобы остановиться на этой мысли. «Ба! — усмехнулся он. — Я ищу трудностей там, где их нет. Он дипломат, и этим сказано все. Это один из тех людей, которым подделываться к чужим мнениям тем проще, что они не имеют своих». Впрочем, Самуил был не единственным, кто здесь наблюдал за Юлиусом. Незнакомец, не говоривший ни слова и державшийся в тени, которого Самуил видел здесь впервые, не спускал глаз с мнимого коммивояжера. Собравшиеся были оживлены и подвижны. Никаких церемоний, ничего похожего на этикет. Они курили, потягивали пунш, спорили, упражнялись с оружием — все вперемежку, что не мешало обмениваться порой двумя-тремя словами, ради которых они и пришли сюда. Рослый человек с высоким лбом и проницательным взглядом, стоявший прислонясь спиной к камину, красноречиво объяснял, к чему ведет приверженность догмам. Впоследствии его собственные деяния, увы, не менее красноречиво показали, к чему может привести половинчатость убеждений. В общем, именно так, довольно простодушно и безобидно, выглядели эти пресловутые венты, внушавшие такой ужас. Никаких особых новостей в тот вечер не обсуждали. Все со дня на день ожидали падения министерства Мартиньяка, чья умеренность мешала разразиться буре общественных страстей. Надеялись, что оно вот-вот подаст в отставку и его место займет министерство Полиньяка. Карбонарии всей душой были за этого г-на Полиньяка, известного своей нетерпимостью и слепой приверженностью абсолютизму: вот кто не преминет ускорить долгожданный взрыв и ниспровержение основ божественного права. Таким образом, полученный приказ состоял в том, чтобы всеми мыслимыми средствами способствовать скорейшей отставке министерства Мартиньяка. В то время, когда среди собравшихся воцарилось особенное оживление, тот из них, кто был представителем этой венты в центральной венте (впоследствии ему довелось сыграть важную роль на одном из самых торжественных заседаний Учредительного собрания) поманил к себе Самуила, зна́ком попросив его отойти с ним в сторонку. — Что такое? — спросил его Самуил. — А то, — отвечал собеседник, — что ты был прав тогда, месяц назад, когда сомневался, можно ли доверять тому, кого ты привел сюда. И он едва заметно, одними глазами, указал на Юлиуса. — Напротив, я ошибался! — с живостью откликнулся Самуил. — Я справлялся о нем, получил нужные сведения и теперь готов отвечать за него. — А все-таки будь осторожен, — настаивал тот. — Мы тоже получили сведения, и они внушают беспокойство. — Мне представляется, — возразил Самуил надменно, — что, если я за кого-то ручаюсь, нет нужды выяснять о нем еще что-то, когда у вас есть мое слово. Повторяю еще раз: я в ответе за Жюля Гермелена. — Ты можешь заблуждаться. — Тогда пусть мне представят доказательства. — Возможно, что тебе их представят. — Кто? — Некто, желающий с тобой встретиться и готовый сделать это завтра же; этот человек служит посредником и связующим звеном между нашими тайными вентами и парламентской оппозицией. — Ах, вот оно что! — промолвил Самуил, вздрогнув от радости. — Да, он явится, чтобы переговорить с тобой об этом, а может статься, и еще кое о чем. Что если он тебе докажет, что твой Жюль Гермелен — предатель? — Я рассчитываю доказать ему обратное, — отрезал Самуил. — Итак, завтра всю первую половину дня вплоть до двух часов я буду дома. — Отлично. И собеседники разошлись в разные стороны. Впрочем, и собрание шло к концу. Большая часть присутствующих удалилась. Самуил и Юлиус вышли вместе. Первый был озабочен. Второй же пребывал в прекрасном, чуть ли не деятельном расположении духа. — Ты больше не заговариваешь со мной об Олимпии? — спросил он Самуила. — Неужели ты вправду веришь, что она уедет? Впрочем, я выясню это утром, как только встану. Пошлю ей цветы. Если мой посланец не застанет ее в особняке, я, знаешь ли, способен использовать истинную печаль, которую причинит мне ее отъезд, чтобы под горячую руку доставить себе столь же подлинную радость: порвать с принцессой. Самуил не отвечал. «Я чересчур торопливо шел к своей цели, — думал он. — Слишком уж верил, что держу его в руках! Такого удержишь… И вот теперь, когда ничто еще не готово ни с его стороны, ни с моей, похоже, ему конец. А ведь сейчас его смерть разрушит все мои планы. Как это было глупо — компрометировать его прежде, чем его связь с этой певицей оказалась надлежащим образом узаконена! Что же теперь делать, как нам с ним обоим выпутаться из мною же расставленных сетей? Ах ты черт возьми, теперь для того, чтобы его спасти, мне понадобится куда больше хлопот, чем требовалось, чтобы погубить его!» XVII СВИДАНИЯ У ГОСПОДА БОГА Полагая, что Лотарио не видится с Фредерикой, Самуил Гельб заблуждался. После крайне холодного приема, оказанного ему владельцем дома в Менильмонтане, Лотарио и в самом деле туда больше не возвращался. Но образ невинной белокурой землячки слишком занимал его мысли, чтобы юноша отказался от попыток сблизиться с нею. Если он не мог войти в ее дом, она ведь могла из него выйти. Теперь он часто блуждал по улице, где жила Фредерика, подобно Адаму, бродящему у запертых райских врат, только он был еще несчастнее, ведь Адам терпел изгнание вместе с Евой, а Ева Лотарио осталась в запретном для него месте. В первое же воскресенье после того визита, который он вместе со своим дядюшкой нанес Самуилу — ах, разве Лотарио был нужен Самуил? — ранним весенним утром, еще прохладным, но уже великолепным, молодой человек прохаживался перед неумолимыми воротами, отделявшими его от той, что, казалось, в одну минуту завладела всей его жизнью. Он мерил шагами мостовую напротив, погружаясь взглядом в глубину сада и мечтая, что вот сейчас Фредерика вдруг появится среди цветов. Сколько безотчетных желаний и грез теснилось в его мозгу! Он бросал на дом упорные, повелительные взоры, воображая, что магнетическая сила его чувств должна заставить Фредерику выйти даже помимо ее собственной воли. Порой он представлял себе, что она может, случайно бросив взгляд на улицу, заметить его, тогда она откроет окно и знаком предложит ему подняться к ней или, может быть, сама выбежит к нему из дома — так или иначе, она найдет какое-нибудь средство, чтобы они могли поговорить хоть одну минуту. Она должна тоже желать этой встречи. Им более невозможно оставаться друг для друга чужими, недаром же эта немка, знающая о них больше, чем они сами о себе знают, говорила им об этом; она соединила их судьбы нерасторжимыми узами, теперь они уже все равно что брат и сестра. Так он смотрел и смотрел на ворота и на окна дома. Однако ни ставни, ни ворота не открывались. Тогда им овладевало уныние, он внезапно переходил от уверенности к отчаянию. Ему начинало казаться, что было ужасной глупостью допустить хотя бы на минуту, что она может выйти к нему или позвать его к себе. Да помнит ли она еще о его существовании? Она его видела всего однажды, минут пятнадцать, притом не наедине, он не сказал ей и четырех слов, растерялся и был так смущен и взволнован, что, наверное, показался ей смешным. Только такое впечатление он и мог на нее произвести, если вообще можно предположить, что в голове молоденькой девушки удержалось какое-то впечатление от единственной встречи с совершенно незнакомым человеком. Да она и не узнает его, если встретит на улице! Лотарио провел там около часа, то преисполняясь надежды, то теряя ее, восторгаясь и впадая в тоскливую подавленность; стоило двери дома открыться или оконной занавеске шевельнуться от ветра, как он всем существом испытывал глубочайшее потрясение; молодой человек уже начал отдавать себе отчет в бесполезности своего ожидания и говорил себе, что с таким же успехом можно пробыть здесь хоть целые сутки, как тут появилась Фредерика. При виде ее у Лотарио кровь бросилась в голову и сердце чуть не выпрыгнуло из груди. Девушка была под вуалью и плотно закутана в плащ. Но Лотарио не нужны были глаза, его сердце тотчас узнало ее! Фредерика вышла из дому в сопровождении г-жи Трихтер. Лотарио она не заметила и направилась в сторону, противоположную той, где он находился. Она повернулась к нему спиной и стала удаляться, пока не достигла дальнего конца улицы. А Лотарио все не двигался с места, будто его гвоздями прибили, окаменевший, весь превратившись в зрение. Но в то мгновение, когда она должна была исчезнуть за поворотом улицы, он, опомнившись, ринулся следом. Однако, сообразив, что если она его увидит, то продолжать преследование будет немыслимо, ведь тогда его поведение покажется ей нескромным, он замедлил шаг так, чтобы между ним и ею оставалось весьма значительное расстояние. Фредерика и г-жа Трихтер, миновав предместье, вышли к бульвару. Затем по Старой улице Тампля они достигли протестантского храма Бийетт и вошли в него. Увидев, что они туда входят, Лотарио возликовал. Значит, он с Фредерикой одной веры! Все, что он только мог найти общего между ними, как ему казалось, все крепче привязывает его к ней, а на этот раз сам Господь оказывался посредником между ними. Самуил всегда предоставлял Фредерике полную свободу во всем, что касалось ее верований. Вначале — из равнодушия. Не отдавая предпочтения ни одной из религиозных доктрин, он мало интересовался тем, каковы в этом отношении пристрастия его воспитанницы. На его вкус любая вера была одинаково хороша или, если угодно, одинаково плоха. Случилось так, что г-жа Трихтер, ее воспитательница, оказалась протестанткой. Учительница-немка, которую он нанял для нее впоследствии, тоже была протестанткой. Итак, из трех человек, которых она знала, воспитательница и учительница познакомили ее лишь с религиозными догматами лютеранства, а третий, ее опекун, вообще ничего не говорил о религии. Естественно, что Фредерика приняла протестантство. Она веровала так, как научили ее те единственные два существа, что были рядом и веровали. И вот ведь какая странность! Когда Самуил вернулся из Индии, когда он осознал, что это прекрасное шестнадцатилетнее дитя внушает ему уже совсем не отеческие чувства, этот ученый скептик и не подумал бороться с религиозными наклонностями своей подопечной, высмеивать и разрушать веру девушки — напротив, он ее уважал, едва ли не поощрял. Решившись сделать Фредерику своей женой, он пожелал воздвигнуть вокруг нее стену, любыми средствами упрочив в ней чувства послушания и долга, все то, что могло бы наглухо закрыть доступ в ее сердце свободным и мятежным страстям, подготовить ее к покорности. Этот атеист задумал сделать из Господа сообщника в своих планах. Вот почему Фредерика, такая же благочестивая и целомудренная, как гётевская Маргарита до своего падения, каждое воскресение отправлялась в церковь слушать проповедь. На этот раз Лотарио тоже присутствовал на богослужении. Хотя он — да, он тоже — страдал равнодушием, этим тяжким недугом современности. Сталкиваясь с искренно верующими, он не пожимал плечами, как Самуил, не оскорблял и не высмеивал их веру, спокойно предоставляя этих людей их молитвам, но сам он не молился. Он был из тех, кто не бросает вызова Небесам, а попросту не думает о них. Но в тот день он почувствовал, что Небеса сродни самой любви. Его охватило невыразимое блаженство при мысли, что у них с Фредерикой есть общая родина, царство, где их души могут соприкоснуться, грядущее, в которое они оба устремлены и в котором независимо от того, что случится с ними на земле, они навек обретут друг друга. Служба кончилась, и он встал так, чтобы попасться Фредерике на пути. Выходя из церкви, она заметила его и узнала: едва уловимая дрожь, которую Лотарио скорее угадал сердцем, чем увидел, пробежала по всему ее прелестному телу. Внезапный румянец, окрасив ее дивное личико, заалел сквозь вуаль. О Маргарита! Вот где был нужен твой Фауст: он-то сумел бы использовать это мгновение стыдливого замешательства и нашел бы в себе смелость завести разговор. У Лотарио подобной дерзости не было. Его отваги хватило лишь на то, чтобы отвесить Фредерике глубокий поклон; бедная девочка ответила на него, вся затрепетав. А потом она вышла из храма. Лотарио остался там, не решившись выйти вслед за ней из боязни, что это будет выглядеть так, будто он преследует ее. Он долго упивался пьянящим созерцанием стула, на котором она сидела, а затем возвратился в посольство. Но в следующее воскресенье самая старая из местных пуританок, пришедшая в церковь задолго до начала проповеди, обнаружила там Лотарио, уже прочно расположившегося и возносящего Господу молитву о том, чтобы Фредерика не преминула явиться. Его молитва была услышана. Фредерика и г-жа Трихтер вскоре прибыли. Прося у Бога, чтобы Фредерика пришла на проповедь, Лотарио в своей молитве забыл упомянуть и о приходе г-жи Трихтер. Поэтому он счел, что Господь был даже слишком щедр, но покорился неизбежности, сознавая, что таковы человеческие законы и всякое тело влачит за собою свою тень. С первого же взгляда Фредерика увидела Лотарио. Вероятно, она ожидала встретить его здесь, так как на этот раз не вздрогнула. Она поднялась на верхнюю галерею храма, возможно, из тех же соображений, что побудили его остаться внизу. Лотарио рассчитал, что, если держаться возле дверей, он сможет подольше видеть ее, когда она будет выходить. Так он провел упоительный час близ нее, любуясь ею, молясь за нее и молясь ей — за себя. Потом этому счастью пришел конец. Она двинулась к выходу. Ему показалось, будто она глянула на него сквозь вуаль, и он почувствовал, что его, как в лихорадке, заколотила дрожь. Он едва нашел в себе силы ей поклониться. Как и в прошлое воскресенье, она ответила на его приветствие и прошла мимо, а он подождал и вышел на улицу лишь тогда, когда она была уже далеко. Все это повторялось еще три воскресенья. Лотарио являлся на проповедь раньше всех и раньше всех спешил к выходу. Взаимное приветствие при выходе из церкви — вот чем ограничивалось их общение на этих свиданиях у Господа Бога. Что творилось в душе Фредерики? Все мысли Лотарио сводились к этому единственному вопросу. А Фредерика? Неужели она не спрашивала себя, что происходит в сердце молодого человека, с которым она встречалась всего однажды, но которого та, что говорила с ней о ее матери, представила ей как друга, как брата, хотя с тех пор он не приходил к ней в дом больше ни разу? Почему он каждое воскресенье попадается ей на пути? Почему с таким неукоснительным усердием он посещает проповеди наперекор обычаю нынешних молодых людей? Из благочестия? Однако во время службы он слишком рассеян, чтобы предположить в нем особое молитвенное рвение. Когда ей случается повернуться, чтобы поправить свой стул, а тот с некоторых пор так и стремится упасть или громко заскрипеть, она замечает, что он сидит, повернувшись к ней, и не столько слушает речи пастора, сколько смотрит на нее. Стало быть, он ходит сюда ради нее? Но тогда почему бы ему не навестить ее у них дома, вместо того чтобы раскланиваться в толпе, здесь, где он не может заговорить с ней? Или он боится ее опекуна? Не знает, как к нему подступиться? Но ведь у него есть дядя, прусский посол и близкий друг г-на Самуила Гельба, так разве нельзя попросить его, чтобы он представил приятелю своего племянника? Это было бы куда разумнее, чем приходить сюда, чтобы мельком, на минутку взглянуть на нее раз в неделю, да притом с риском в конце концов удивить и насторожить этим г-жу Трихтер? Впрочем, возможно, что г-н Самуил Гельб отказался допустить молодого человека в дом, где она часто остается одна. Бедный мальчик в том неповинен, ему надо простить. Или, может, г-н Лотарио не хотел предпринимать никаких действий, не заручившись прежде ее согласием. Он сюда приходит, чтобы посмотреть, какое впечатление он на нее производит, как она к нему относится, приятно ли ей его видеть. В таком случае, коль скоро у нее нет никаких причин для враждебности, справедливость требует, чтобы она его немножко приободрила, сделав — в рамках приличия, разумеется, — хоть маленький шаг навстречу. А то вид у него уж очень робкий. Сказав себе это, она более дружелюбно ответила на очередной поклон Лотарио и одарила его приветливой улыбкой, в чем он, увы, весьма нуждался. Ибо всю неделю Лотарио только и делал, что проклинал себя за свое воскресное малодушие. С понедельника до субботы он давал себе все самые страшные клятвы, что в воскресенье наберется храбрости подойти к Фредерике и заговорить с ней. Но наступало воскресенье, и он находил тысячу предлогов, чтобы не сделать этого: тут была и боязнь не понравиться Фредерике или нанести вред ее доброму имени, и страх возбудить подозрительность г-жи Трихтер, и та тогда станет водить ее в другую церковь или даже доложит обо всем г-ну Самуилу Гельбу. В результате воскресенье проходило за воскресеньем, а он ни на шаг не продвигался вперед по сравнению с первым разом. Он злился на свою ребяческую застенчивость тем сильнее, что Фредерика, как ему казалось, была совсем не прочь, чтобы он заговорил и объяснился. Или это был самообман? Ему почудилось, что в последние два раза она кивнула почти доверительно и, удаляясь, нарочно замедлила шаг. И даже, хотя уж это наверняка было чистой случайностью, в прошлое воскресенье, в ту минуту, когда она выходила из церкви, ветерок, проникший в открытую дверь, на миг приподнял ее вуаль, так что перед ним, словно луч надежды, позолотившей его грезы, мелькнуло ее чудесное лицо. Решено: с этим пора покончить. Она может и рассердиться на него за медлительность. Она вправе удивляться, ради чего он все время находится здесь, если только смотрит на нее и ничего не говорит. Чего ему надо от нее? Если ему нечего ей сказать, тогда пусть оставит ее в покое. Итак, в следующее воскресенье он явился в храм Бийетт с твердым намерением заговорить с ней или написать записку. До проповеди, как и во время нее, он убеждал себя, что лучше заговорить. Но когда Фредерика поднялась и стала приближаться, реальная, неотвратимая и, как всегда, заставшая его врасплох своим пугающим очарованием, он сказал себе, что лучше все-таки написать. Прочла ли Фредерика по его глазам во время проповеди, что он принял решение? Была ли она разочарована при виде его колебаний и отступления или то была просто рассеянность, дурное настроение, озабоченность чем-то совсем другим? Как бы то ни было, Лотарио показалось, что ее приветствие было менее любезным, чем обычно, и даже холодным, чуть ли не презрительным. Он почувствовал, что ранен в самое сердце. Но ее он не винил — только себя. Она была права! Прошло достаточно воскресений, когда она терпеливо ждала. Она дала ему время решиться. За эти пять-шесть недель, когда он подстерегал ее у двери, она должна была пресытиться его поклонами и теперь имела право спросить его: «А дальше что?» Да и он сам — чего он думал добиться? Пусть бы он хоть все воскресенья ходил и ходил в храм Бийетг, врата земного рая не откроются перед ним в награду за такое усердие в исполнении религиозных обрядов. И даже в мире ином ему вряд ли есть на что надеяться. Нет, час пробил: пора разорвать этот порочный круг добродетельной богомольности. Необходимо прекратить томительные немые встречи и превратить все его грезы — эти длиннейшие монологи à parte[5] — в подлинный диалог. Лотарио боролся с собой и размышлял целую неделю. В субботу страх увидеть Фредерику на следующий день холодной и непреклонной заслонил прочие мысли. Ему хотелось, встретив первый взгляд этих кротких глаз, прочесть в них одобрение, и он был скорее готов снести ярость и бешенство всех опекунов мира сего, чем вновь навлечь на себя упрек Фредерики. Придя в энергическое расположение духа, молодой человек поспешил использовать этот момент. Он написал два письма — одно Фредерике, другое г-ну Самуилу Гельбу — и велел слуге немедленно доставить их адресатам. Затем он погрузился в ожидание, ужасаясь своей смелости и почти раскаиваясь в ней. Все это, стало быть, произошло в субботу, на следующий день после того, как Самуил встретил Олимпию на постановке «Немой» и водил Юлиуса на заседание венты. Самуил только что позавтракал и ожидал прибытия посланца карбонариев, о котором ему сообщили на собрании. Он поднялся к себе в кабинет и ждал, томясь нетерпением. Фредерика и г-жа Трихтер были в саду. У ворот раздался звонок. Обе женщины вместе отправились открывать. То был лакей Лотарио. Он вручил им два письма. Фредерика в замешательстве приняла из его рук послание, адресованное ей. Никто прежде никогда не писал ей, если не считать пастора, который готовил ее к первому причастию, ее прежней учительницы и одной-двух подружек, знакомых по пансиону, а ныне покинувших Париж. Письмо, что ей принесли сейчас, было написано почерком, которого она никогда раньше не видела. Но предчувствие, тем не менее, подсказало ей истину: она сразу заволновалась и покраснела до корней волос. Повернувшись к г-же Трихтер, она спросила: — Должна ли я прочесть это письмо? — Ну, разумеется, — отвечала г-жа Трихтер. Самуил, видимо, находил запреты и предосторожности подобного рода смешными и бесполезными: он никогда не запрещал Фредерике получать письма. Сердце бедной девочки колотилось, но она сломала печать. Однако оно забилось еще сильнее, когда Фредерика увидела, что в конце письма стояло имя Лотарио. Она прочла: «Мадемуазель, позвольте мне обратиться к Вам с несколькими словами, исполненными боязни и почтения, дабы уведомить Вас, что одновременно с этим письмом я составил и посылаю письмо господину Самуилу Гельбу, от ответа которого зависит нечто большее, чем жизнь человека. Я хотел сам отважиться на этот решительный поступок, прежде чем просить о вмешательстве и помощи того, кому обязан всеми моими видами на будущее состояние, моего единственного друга и второго отца господина графа фон Эбербаха. Возможно, что Ваш опекун будет говорить с Вами о моем письме. В этом случае, мадемуазель, я умоляю, о, я на коленях заклинаю Вас подумать о том, что одно Ваше слово может стать источником божественного восторга или безнадежного отчаяния. Сказав “да”, Вы можете заставить сами Небеса снизойти на землю. Если же Вы скажете “нет”, по крайней мере не гневайтесь на меня, простите за то, что я имел дерзость на миг возмечтать о грядущем, в котором наши судьбы могли бы быть связаны. В ожидании Вашего приговора, мадемуазель, повергаю к Вашим стопам все то глубочайшее уважение и неизменную преданность, которыми преисполнено мое сердце. Лотарио». Когда Фредерика читала это письмо, невыразимое волнение сжимало ее сердце, ей казалось, что она сейчас расплачется. И в то же время она чувствовала, что ей очень весело, радостно. — У вас есть еще одно письмо? — спросила она лакея. — Да, мадемуазель, для господина Самуила Гельба. — Что ж! Госпожа Трихтер, не могли бы вы отнести ему его? Старая Доротея взяла послание. — Ах, насчет этого, — сказал слуга, — мне велели подождать ответа. — Хорошо, я передам господину Гельбу, — отвечала г-жа Трихтер. И она направилась в кабинет Самуила. Прошло пять минут — она не возвращалась, еще пять — ее все не было, но это же очень просто: ведь чтобы написать ответ, надобно время. И если верить тому, что Лотарио в двух словах написал Фредерике, дело достаточно серьезно, чтобы Самуил имел основания подумать, прежде чем отвечать. Наконец появилась Доротея. Она подошла к слуге и сказала ему: — Господин Самуил Гельб даст ответ позже. Лакей откланялся и удалился. — Если мой друг не писал ответа, — спросила Фредерика у Доротеи, — почему же тогда вы там так задержались? — Потому что он сначала сказал, что ответит. — Отчего же он передумал? — Не знаю, — ответила г-жа Трихтер. — Каким он вам показался? — продолжала расспрашивать Фредерика. — Какой у него был вид? Это письмо, оно, что же, рассердило его? Вы заметили, какое впечатление оно на него произвело? — Не думаю, чтобы приятное, — отвечала г-жа Трихтер. — Он его распечатал при мне и взглянул на подпись. Лоб у него сразу нахмурился, на лице появились гнев и нетерпение. И он говорит мне, да так резко: «Оставьте меня!» Я ему решилась сказать, что ответа ожидают. «Пусть подождет. Ступайте». Но потом прибавил: «А кто ждет?» — «Слуга». — «Хорошо, — говорит, — идите, я вас позову». Я и оставила его. Через десять минут он меня позвал. — И каким вы его нашли? — спросила Фредерика. — Куда более спокойным, только уж очень бледным. — А что он вам сказал? — Ничего иного, кроме: «Госпожа Трихтер, скажите этому слуге, что господину Лотарио я отвечу позже». «Странно все это, — подумала Фредерика. — Что такого мог написать господин Лотарио моему опекуну, чтобы так его раздражить и обеспокоить? Значит, я ошиблась в своих догадках. Но в таком случае что означала эта записка, которую господин Лотарио прислал мне самой? О каком это грядущем он толкует, в котором наши судьбы могут быть связаны? Я совсем запуталась». Она вернулась к себе в комнату, чтобы без помех как следует поразмышлять над этой тайной, укрывшись от глаз г-жи Трихтер, которая в конце концов могла бы разглядеть на лице своей подопечной отражение ее мыслей. Она присела к столу в маленькой гостиной, откуда вела дверь в ее спальню, открыла книгу и попробовала читать, но ее глаза лишь бессознательно скользили по строчкам. Она читала другую книгу, по отношению к которой творения величайших поэтов не более чем переводы: дивный роман своих шестнадцати лет. Она вся погрузилась в чтение этого шедевра, созданного самим Господом, когда негромкий стук в дверь заставил ее вздрогнуть и очнуться. — Кто там? — спросила она. — Это я, дитя мое, я бы хотел поговорить с вами, — очень мягко произнес голос Самуила. Фредерика, охваченная смятением, побежала открывать. Вошел Самуил. XVIII БРАЧНОЕ ПРЕДЛОЖЕНИЕ Самуил размышлял в течение получаса, и за это время он принял решение. Если письмо, которое прислал ему Лотарио, и не было в полном смысле брачным предложением, то вполне могло сойти за предисловие к нему. Вот что писал этот почтительный и трепещущий молодой человек: «Сударь, умоляю Вас о милости, которая в моих глазах имеет бо́льшую цену, нежели сама моя жизнь. Я прошу позволения иногда навещать Вас в Менильмонтане. Однажды я уже пытался добиться этого с помощью моего дяди, Вашего друга детства, представившего меня Вам. Но — прошу прощения, что позволил себе заметить это, — мне показалось, что мое присутствие Вам неприятно. Чем я имел несчастье оскорбить Вас, я, который столь много дал бы за возможность быть Вам полезным? Вы и предположить не можете, сударь, до какой степени я желал бы снискать Вашу дружбу. По какой причине Вы закрываете Вашу дверь перед племянником, осмелюсь сказать — почти что перед сыном Вашего друга? Совершил ли я по отношению к Вам какую-либо невольную оплошность? Или, возможно, у Вас есть для этого какие-либо основания, не имеющие касательства к моей персоне. Ведь в доме у Вас живет юная девушка, прекрасная и очаровательная. Я видел ее, а мадемуазель Фредерика из тех, кого достаточно мимоходом увидеть однажды, чтобы не забыть уже никогда. Но господин граф фон Эбербах мог бы заверить Вас, что я порядочный человек и ни в коем случае не могу иметь каких-либо бесчестных намерений. Если и существуют люди, способные злоупотребить гостеприимством и, проникнув в дом, радушно раскрывший перед ними свои двери, обокрасть его, я не из их числа. В случае — увы, более чем вероятном, — если мадемуазель Фредерика не обратит на меня внимания, я остался бы для Вас обычным визитером, прохожим, первым встречным, которого Вы вольны спровадить, как только он Вам наскучит. Но если, сверх чаяний, случится такое чудо, что я буду иметь счастье не показаться ей неприятным, тогда как племянник графа фон Эбербаха свидетельствую: мне обеспечено будущее, достойное того, чтобы просить женщину разделить его со мною; я буду достаточно богат, чтобы иметь право любить ту, которая полюбит меня. Ожидаю Вашего ответа, сударь, в тревоге, которую Вы не можете не понять. Постарайтесь же, прошу Вас, чтобы это не был отказ. Соблаговолите принять самые искренние уверения в преданности и почтении Вашего покорнейшего слуги Лотарио». Дочитав это письмо до конца, Самуил в бешенстве скомкал его. Что ответить этому юнцу? В отношении сути ответа затруднений быть не могло. Он откажется, это уж само собой. Но какой выбрать предлог? Если бы речь шла об одном Лотарио, все было бы просто: пригодилась бы первая попавшаяся отговорка, а Лотарио мог бы злиться, сколько вздумается, — тем лучше! Но ведь есть еще Юлиус, которого Лотарио попросит вмешаться. Юлиус, который весьма удивится, почему это Самуил не желает знать его племянника, начнет расспрашивать о причине, будет ее оспаривать, дуться. А допустить ссору с Юлиусом значило бы поссориться с его миллионами. Что сказать Юлиусу, чтобы он не оскорбился отказом? Сослаться на то, как трудно позволить молодому человеку доступ в дом, где есть юная девушка, напирать на вред, который это может принести репутации Фредерики? Но это не пройдет, коль скоро Лотарио явится именно ради нее как соискатель руки. Разве их брак не заткнул бы рты всем любителям позлословить? В крайнем случае придется сознаться, что он не желает замужества Фредерики, приберегая ее для себя. Но разве он ей господин, чтобы лишать ее возможности выбора? — Ну и ну! — вскричал Самуил и с яростью уперся локтями в крышку стола. — Теперь я, значит, вынужден впустить сюда этого болвана в белых перчатках и лакированных сапогах! И мне еще придется присутствовать при его ребяческих амурах, трогающих женское сердце больше, чем горькая, мрачная страсть, подобная моей! Я должен буду сдерживать себя и любезничать, глядя, как вор старается взломать замок моего ларца с драгоценностями? А я при этом буду только свирепо и уморительно вращать глазами, сидя в углу, словно глупец Бартоло! Дело идет к тому, — размышлял он угрюмо и едко, — что я превращусь в неудачника. За что ни возьмусь, все не ладится. Никогда еще не видел, чтобы вещи с таким мятежным упорством медлили склониться перед человеческой волей. Тут и гений сломает себе хребет. Три существа, которых я хотел удержать, разом от меня ускользнули. В этот самый час Олимпия наверняка уже в пути: среди своих пожитков она увозит мои незадачливые прожекты. Что до Юлиуса, то его инкогнито среди карбонариев, этот покров тайны, который я же сам немного приподнял, похоже, без моего участия и помимо моей воли уже разорван в клочья, и прусский посол подвергается смертельной опасности куда раньше того часа и появления тех обстоятельств, что были предначертаны моим замыслом. Но если с Юлиусом я поторопился, то с Фредерикой запоздал. Вот уже посторонний втирается сюда, чтобы отнять ее у меня, а я не успел принять никаких мер самозащиты. Я хотел предложить ей себя во всем великолепии могущества и богатства, которые могли бы искупить недостаток молодости и наружной привлекательности; я трудился ради нее, не говоря ей ни слова об этом, и в то самое время, когда я готовил ей высокий, блистательный удел, дурень, ничего для нее не сделавший и еще вчера не бывший для нее ничем, просто-напросто рожденный с теми преимуществами, что я пытаюсь завоевать всеми силами ума и дерзости, этот мальчишка является и, может статься, похитил у меня ее сердце, в котором вся моя надежда, вся радость, все мечты! Подобно неумелому ткачу, я не смог сделать мою ткань везде равно прочной, упустил из виду один ее край, чтобы поскорей завершить все с другого конца, вот она и подвела меня в самом важном месте. Он поднялся, переполненный угрюмыми, злобными помыслами, прошелся по кабинету и остановился перед зеркалом, пристально, глаза в глаза уставившись на свое отражение. — Ты что же, действительно так сдал, Самуил? — спросил он с яростью, чуть ли не с ненавистью к самому себе. — Что ты собираешься делать теперь, чтобы наверстать упущенное время, чтобы замедлить его слишком резвый бег? Надо спешить и принять быстрое решение. Если же нет, подумай, что тебе грозит: Юлиус может с минуты на минуту погибнуть от кинжала карбонария или просто внезапно свалиться от истощения сил. При нынешнем положении вещей он, очевидно, оставит все свое состояние этому Лотарио. Тогда останется лишь один способ урвать себе часть этого наследства: выдать Фредерику замуж за наследника, а самому жить, полагаясь на щедрость мужа и признательность жены. Смерть и ад! — выкрикнул Самуил и большими шагами заметался по кабинету. — Не хватало еще кончить подобным образом! Сделаться нахлебником при супружеской парочке — мне только этого недоставало. Стало быть, ум, отвага, дерзость, презрение к законам божеским и человеческим с одной стороны, а с другой — все заботы, что я расточал этому чудесному созданию, вся нежность и преданность, посвященные ей, дадут в итоге столь бесславный финал? И я стану питаться крохами, которые они соблаговолят бросать мне? Нет, я не погрязну в таком болоте, не смирюсь со столь гнусной развязкой. Я буду бороться. И потом, возможно, я преувеличиваю свое несчастье, я так всполошился, будто мне уже со всей очевидностью доказали, что Фредерика влюблена в этого юнца. Какое безумие! Она и видела-то его каких-нибудь пятнадцать минут. Она слишком горда, чтобы вешаться на шею первому встречному. Разумеется, она его не любит. А что если она влюблена в меня? Она меня знает, видит каждый день, она, может быть, уже разгадала меня. А если и не разгадала, это моя вина. Кто мне мешал с ней поговорить? Я ни разу не сказал ей, что люблю ее иной, не просто дружеской любовью. Что же удивительного, если и она никогда не смотрела на меня иначе как на покровителя, на отца? Я должен показать ей, что она ошибалась. Да, я ей все скажу. Черт возьми! Во мне достаточно огня, чтобы мои слова засверкали. Я ослеплю ее блеском мечты, которой занят мой ум. Для ее чарующих глаз я зажгу всю ошеломляющую иллюминацию мысли, готовой испепелить весь мир, если он посмеет докучать ей. Я помогу ей понять, что я собой представляю и что чувствую к ней. О, я ее завоюю! Она сама увидит разницу между тем, кто под собственным черепом носит сверкающую россыпь идей, и тем, у кого если что и блестит, так только булавка в галстуке. Да, я сделаю это, и не завтра, а сегодня, сейчас. Вперед! Вот тогда-то, без промедления покинув свой кабинет, Самуил постучался в двери комнаты Фредерики. Она открыла, как мы уже видели, до глубины души взволнованная и удивленная. — Я вам не помешал, Фредерика? — произнес Самуил кротким, почти молящим голосом. Фредерика была еще охвачена слишком сильным смятением, чтобы найти слова для ответа. — Дело в том, что я должен поговорить с вами, — продолжал он, смущенный почти так же, как она. — Поговорить о серьезных вещах. — О серьезных?.. — пролепетало бедное дитя, чье сердце еще сильнее заколотилось под корсетом. — Не тревожьтесь, Фредерика, — промолвил Самуил, — и не бледнейте так. В том, что я хочу сказать вам, нет ничего такого, что должно вас напугать. Впрочем, вы сами знаете, что у меня нет в мире заботы более заветной, чем забота о вашем счастье, и я надеюсь, что никогда не упускал случая это вам доказать. Фредерика понемногу овладела собой и почувствовала себя увереннее благодаря не столько речам Самуила, сколько его ласковому тону и полному любви взгляду, делавшему его слова особенно нежными. Но, по мере того как Фредерика приходила в себя, он, Самуил, терялся все больше, не зная, как приступить к тому, что он собирался сказать. Между тем Фредерика ждала. Надо было решаться. — Моя дорогая Фредерика, — выговорил он с насильственной, почти болезненной улыбкой, — я уверен, что вы понятия не имеете, о чем я хочу побеседовать с вами. — Да нет, я полагаю, что знаю это, — отвечала Фредерика. — Что такое? — вырвалось у Самуила, мгновенно охваченного подозрением. — О чем вы думаете? О чем можете догадаться? — Я не догадываюсь, — возразила Фредерика, — я просто знаю, что вы сейчас получили письмо. — И вам известно, от кого оно? — Да, от господина Лотарио. Самуил едва удержался от гневной вспышки. — О, я знаю не только это, — продолжала девушка, не замечая его состояния. — Мне еще известно, что вы должны посоветоваться со мной насчет того, что написано в том письме. — Это все, о чем вы осведомлены? — спросил Самуил, побледнев и сжав кулаки. — Все, — кивнула девушка. — Я не знаю, что написано в том письме. — Фредерика, — произнес Самуил, — если вам так хорошо известно все, что делает господин Лотарио, значит, вы видитесь с ним? Ярость, прозвучавшая в этих словах, была слишком очевидна, чтобы Фредерика могла ее не заметить. — Боже правый! — воскликнула она. — Теперь вы, мой друг, уже готовы рассердиться на меня, причем совершенно несправедливо. Я вам клянусь, что господин Лотарио не приходил сюда и я с ним не говорила. — Тогда откуда вы знаете, что сегодня утром он мне писал? — Он написал мне тогда же, когда и вам. — Где это письмо? — глаза Самуила загорелись. — Вот оно. Она протянула ему записку Лотарио. Он взял ее, стремительно пробежал глазами и вздохнул свободнее. — Хорошо! — снова, уже несколько спокойнее заговорил он. — И что же, по-вашему, означает это послание, настолько же туманное, насколько банальное? — Господи, друг мой, ничего… я… — А я так уверен, — перебил ее Самуил с язвительной насмешкой, — что эти несколько пустопорожних учтивых слов сразу заставили вас возомнить, будто господин Лотарио, этот белокурый щеголеватый красавчик, который в свои двадцать пять уже дослужился до первого секретаря посольства, а в тридцать унаследует миллионы, до безумия влюбился в вас и собирается просить вас стать его супругой? Признайтесь, что вы именно так и подумали. — Но, мой друг… — пробормотала бедная девочка в полной растерянности. — Что ж! Если вы так подумали, я с немалым прискорбием вынужден уведомить вас, что вы в полнейшем заблуждении. Просьба, с которой господин Лотарио обращается ко мне, не имеет ни малейшего касательства ни к вашей руке, ни к сердцу. Я сожалею, что забыл его письмо на столе у себя в кабинете, а то бы показал его вам: тогда вы бы сами убедились, что господин Лотарио о вас и не думает. — Но, друг мой, что же я вам такого сделала? — воскликнула Фредерика, готовая расплакаться. — Вы никогда еще не были так суровы со мной. — Простите, Фредерика, — проговорил Самуил голосом, в котором вдруг послышалось волнение. — Не сердитесь на меня за то, что я кажусь вам злым. Не моя вина, что я страдаю. — Страдаете? Вы? — спросила эта чудесная девушка, забывая о своих печалях при одной мысли о горестях другого. — Но кто же заставляет вас страдать? — Вы. — Я?! — вскричала Фредерика в изумлении. — Да, вы. Милая моя, ангельская душа, вы делаете это невольно. Я вас не виню. — Но тогда как же?.. — Я все вам объясню. Послушайте, Фредерика, я… ревную вас. — Вы? Меня? — Да, ревную безумно и безнадежно. Я люблю вас. Я не хотел пока начинать с вами этого разговора. Ждал дня вашего рождения, ближайшего, того самого дня, когда я нашел вас, через две недели тому будет ровно семнадцать лет. Мне казалось, что эта дата для меня счастливая и благоприятная, и хотелось, чтобы в моей мольбе она поддержала меня. И к тому же я поставил сам себе некоторые условия, чтобы заслужить с вашей стороны благосклонный прием. Но сегодня представился повод, и я уже не волен отступить: мне надо излить перед вами свою душу. Фредерика слушала, ошеломленная, почти напуганная. — Фредерика, — продолжал Самуил, — все эти семнадцать лет я трудился, занимался наукой, страдал, я боролся, раздавая и получая удары со всех сторон, я потратил столько усилий, что они могли бы изнурить целую сотню людей. Так вот: целью всего этого упорства, наградой за все труды для меня всегда было лишь одно — ваше счастье. — Я знаю, — сказала Фредерика. — Поверьте, мой друг, сердце у меня переполнено благодарностью к вам. Я не часто говорю с вами об этом, потому что не смею, но право же, я очень глубоко чувствую, ну, все то, чем вам обязана. Вы мне дали приют, вырастили меня, вы были мне и отцом и матерью, и я существую только вашей милостью. Но будьте, по крайней мере, уверены, что не вскормили неблагодарную: если когда-нибудь мне представится повод воздать вам за все, я уж его не упущу. — Повод? — повторил Самуил. — Он представился вам сегодня. Он вам представляется ежедневно. — Что же я могу сделать? — Любить меня. Полюбите меня, и мы квиты, и вся признательность с той минуты будет уже не вашим делом, а моим. Фредерика, вы меня любите? — О, конечно же, от всего сердца. — Да, но как именно вы любите меня? — продолжал Самуил. — Ведь и своему отцу, и брату тоже говорят, что любят их от всего сердца. Фредерика, вы, считающая меня великодушным, теперь, может быть, решите, что я себялюбец. Вы, благодарившая меня за все, что я вам дал, станете говорить, что давал я взаймы, подобно алчному кредитору, разоряющему своих должников. Послушайте, Фредерика: я люблю вас не так, как любят дочь или сестру. Моя надежда, моя греза, моя страсть — добиться от вас согласия, чтобы наши судьбы в грядущем были так же едины, как в прошлом, чтобы мы всецело принадлежали друг другу, чтобы вы стали моей женой! Он умолк; его била дрожь; теперь он ждал, какое впечатление произведет на Фредерику его просьба. Девушка не отвечала ни слова. Это внезапное превращение отеческой заботливости в страсть возлюбленного вызвало в ней прежде всего глубокое, болезненное недоумение. Она привыкла видеть в опекуне сурового, взыскательного друга, превосходящего ее и летами, и умом; ее представление о нем резко противоречило тем мечтам о нежной близости и очаровательном равенстве, которые рождало в ней слово «брак». И вот теперь она застыла, онемев, бледная, словно вся заледеневшая. Самуил прочел на лице девушки все ее волнение, и на миг его охватило отчаяние. — Я внушаю вам страх и жалость? — промолвил он. — О, только не жалость! — вырвалось у Фредерики. — Значит, страх? Что ж! — он поднялся, гордый и почти красивый в эту минуту. — Страх! И все потому, что я не из этих легкомысленных проходимцев, у которых в головах ни одной мысли, а если что и полно, так только мошна; потому что я мыслил, потому что я жил; потому что ношу на моем лице следы всего, что совершил и пережил; потому что, вместо того чтобы бросить к вашим ногам кошелек, словно покупая вас, я кладу к ним искушенный ум, душу, закаленную во всех бурях житейских, хранилище опыта и познаний. И вот, казалось бы, что должно больше тронуть и склонить к участию женщину с умом и душой? Слабое, ребяческое сердце, увлеченное ею на пороге жизни, слепо, случайно, потому лишь, что она первая встретилась на пути, или сердце мужественное, сильное, все познавшее, всему изведавшее цену — власти, учености, гению, — и вот оно из всего, что есть в мире, жаждет лишь ее, ее одной ищет, ее одну признает? Ведь, знаете ли, дитя, если я хочу богатства и власти, то для того, чтобы дать их вам, чтобы стать достойным вас. Я ставлю вас настолько высоко, что хотел бы иметь золотые горы, чтобы, поднявшись на их вершины, встать с вами рядом. Вот как я вас люблю. Мне кажется, что сам по себе я вас не стою: мне нужны все богатства мира, чтобы сравняться с вами. А между тем могу вас уверить, что я человек, едва ли так уж заслуживающий пренебрежения. Я покушался совершить, да и совершал дела, которые, возможно, показались бы вам великими, вздумай я о них рассказать. В моей голове рождались и, быть может, еще живы поныне замыслы, способные изменить лицо Европы. Что ж! Я принес вам все это. Все ваше. Все, чего я стою, чем я был и чем мог бы стать, принадлежит вам одной, тем более что я чувствую: быть чем бы то ни было я могу не иначе как ради вас и благодаря вам. Прошу вас, не отвергайте меня. Были такие, что меня презирали, — я растоптал их. Но вы — это другое, я люблю вас, вас я не растопчу; я умру. Будьте добры ко мне. Я вам клянусь, что муж, которого я предлагаю, не лишен достоинств. Под ваш каблук я склоняю чело, которое не склонялось и перед императором. Вы будете добры, не правда ли? Эта поистине безбрежная, обдававшая жаром и холодом страсть с каждой минутой приводила простодушную Фредерику все в большее смущение. Наивное дитя, она терялась перед такой любовью, чувствуя себя как бедная птичка, которая вдруг видит, что над ней распростерлась тень гигантского орлиного крыла. Совершенно подавленная, она пролепетала: — Друг мой, простите, что я не знаю, как мне вам отвечать. Все, что вы говорите, так неожиданно! Вы же видите, как я взволнована. Я ничего не могу сказать, кроме того, что лишь благодаря вам я существую в этом мире, а следовательно, мое существование принадлежит вам. Делайте с ним все, что вам угодно. — Это правда? Вы действительно так думаете? — вскричал Самуил вне себя от радости. — Да, — отвечала Фредерика. — Мой долг повиноваться вам и делать все, что от меня зависит, чтобы вы были счастливы. Самуил того только и хотел, чтобы каким-то образом утвердить свою власть над этой жизнью, этой душой. Потом он довершит остальное, уж он сумеет мало-помалу превратить это послушание в любовь. Поэтому покорность Фредерики привела его почти в такой же восторг, как если бы то было любовное признание. Тем не менее он прибавил: — Вы говорите со мной так по доброте сердечной, и все же в ваших словах сквозит печаль. Но подумайте, дитя. В браке есть две важные вещи: муж и положение в обществе. Что до последнего, то я берусь обеспечить вам положение столь высокое и блистательное, что даже в мечтах вы не могли бы вообразить… — О! — перебила его Фредерика. — Меня беспокоит вовсе не оно… — …стало быть, вас беспокоит муж, — мягко договорил за нее Самуил. — Но вы увидите, дорогое мое дитя, — с усилием продолжал он, — вашу жизнь, такую простую и невинную, без большого труда можно будет сделать значительнее и глубже. Вы не бывали в свете, не видели никого… Хотя, впрочем, нет, вы минут пятнадцать видели этого молодого человека. Фредерика, неужели я настолько несчастлив, что несколько слов, которые он успел вам сказать за эти четверть часа, на весах вашей души перевесили все, что я для вас делал целых семнадцать лет? — О, разумеется, нет, — проговорила Фредерика, потупившись, и сердце ее дрогнуло. — Нет? О, благодарю! — вскричал Самуил, ловя ее на слове. — Я не хочу ничего вам говорить сегодня, ни о чем больше просить. Я открыл перед вами свое сердце, вы были добры и великодушны: это много, это больше, чем я мог надеяться. Теперь, когда я поведал вам о своей мечте и вы не отвергли ее, я доволен. Пусть теперь события идут своим чередом, а вы уж предоставьте мне их направлять. Он поднялся, взял ее за руку. — Теперь, — сказал он, — мой черед быть признательным и доказывать вам это. Мне кажется, для того, кто счастлив, нет ничего невозможного. А я счастлив, Фредерика, и это благодаря вам. Спасибо, спасибо еще раз. До скорой встречи. Он поцеловал ей руку и стремительно вышел. Никогда, какие бы крупные дела он ни предпринимал, Самуилу не случалось испытывать подобного торжества. Сравнивая результат своего разговора с Фредерикой с тем, чего он опасался после получения письма Лотарио, он представлял себе, что самое трудное позади, и смотрел на это как на вопрос уже решенный. Он сбежал вниз по лестнице легким шагом и с легким сердцем. Он зашел в столовую и взял свою шляпу. Там он застал г-жу Трихтер: она вязала. — Любезнейшая госпожа Трихтер, — сказал он, — я отлучусь минут на десять, самое большее на пятнадцать. Может случиться, что меня будет спрашивать один человек, если только я не встречу его по дороге. Попросите, чтобы он соблаговолил меня дождаться, и скажите, что я задержу его не более чем на несколько минут. Ему было необходимо пройтись, улыбаясь солнечным лучам, вдохнуть полной грудью вольный воздух! А вот у Фредерики сердце щемило. Господин Самуил Гельб — и вдруг ее муж! Никогда подобная мысль не приходила ей в голову. В новом мучительном положении, в которое она только что попала из-за этого злосчастного разговора, было нечто не только губительное для ее надежд, но и оскорбляющее ее целомудрие. А г-н Лотарио? Выходит, он обманул ее? Что же означали его усердные посещения храма и эти несколько слов, которые он прислал ей сегодня утром? Он обманывал ее, но с какой целью? Возможно ли, чтобы он лгал так беспричинно, а ведь должен был понимать, что одного слова г-на Самуила Гельба будет довольно, чтобы разоблачить перед ней его ложь? Чего бы она только не дала, чтобы взглянуть на письмо, которое он прислал г-ну Самуилу Гельбу! Тот сказал, что оставил его у себя в кабинете, на столе. Он только что ушел, она видела, как он проходил через сад, и слышала, как за ним захлопнулась калитка, ведущая на улицу. Обычно, если он уходит, это уж на весь день. Она встала словно бы ведомая инстинктом. «Нет, — укорила она себя, — это было бы нехорошо». Она колебалась. «Но, — подумалось ей затем, — ведь мой друг сам сказал мне, будто жалеет, что не захватил с собой письмо господина Лотарио, а то бы он мне его показал». Еще мгновение она боролась с собой, потом решилась. «Это ведь именно в интересах моего друга, — сказала она себе. — Если я и хочу прочесть письмо, то лишь затем, чтобы окончательно убедиться, что господин Лотарио злоупотребил моим доверием, и больше уж никогда о нем не думать». В лихорадочном возбуждении она выбежала из своей комнаты и, переступив порог, вошла в покои Самуила. Бросившись к столу, она принялась рыться в бумагах. Но письма не было. «Он мне сказал: “в моем кабинете”, — подумала она, — а наверное, хотел сказать “в моей лаборатории”». Девушка проскользнула в лабораторию, отделенную от кабинета лишь одной портьерой. Однако и там она ничего не обнаружила. Она искала, задыхаясь от волнения, потеряв голову, обо всем позабыв. Но письма не было и в лаборатории. Внезапно шум шагов заставил ее вздрогнуть и опомниться. В кабинет кто-то вошел. Она услышала, как голос Самуила произнес: — Возьмите на себя труд присесть, сударь. Послышалось, как передвигались стулья, потом Самуил заговорил снова: — Чему я обязан, сударь, честью видеть вас у себя? Фредерика почувствовала, что леденеет от ужаса. Из лаборатории не было иного выхода, кроме как через кабинет. Что скажет г-н Самуил Гельб, если застанет ее здесь, и как ей найти оправдание своему любопытству? К счастью, портьера скрывала ее от его глаз. Она затаила дыхание и забилась в уголок, бледная от испуга. XIX СКВОЗЬ ПОРТЬЕРУ — Чему я обязан, сударь, честью видеть вас у себя? — спросил Самуил. Ответа на этот вопрос Фредерика не услышала, так как он был беззвучен. Произнося свою реплику, Самуил без нарочитого возбуждения, словно случайно, вытянул вперед три пальца левой руки. Тогда его собеседник в ответ показал таким же образом два пальца левой и четыре пальца правой руки. Таким образом составилась цифра девять — один из масонских знаков, по которым карбонарии узнавали друг друга. — Мне нет смысла устраивать вам повторную проверку, — заговорил посетитель. — Вы не знаете меня, господин Самуил Гельб, но я вас знаю. — Однако мне сдается, что я тоже узнаю вас, сударь, — возразил Самуил. — Не были ли вы вчера вечером на улице Копо? — Да, но на собрании этой венты я присутствовал впервые, ничего там не говорил, только и сделал, что вошел и вышел. Господин Б. предуведомил вас о моем посещении, не так ли? — В самом деле. И я был весьма рад этой новости. Потому что мне нужно поговорить с вами. — Мне тоже необходимо с вами поговорить. — И прежде всего, — начал Самуил, — я знаю, что вы намерены сообщить мне о сомнениях, возникших насчет некоего лица, введенного мною в наш круг, — сомнениях, которые я, к счастью, могу полностью рассеять. — Речь не о сомнениях, а об уверенности, — возразил его собеседник. — Но это не главный повод моего визита. Если вам угодно, мы тотчас перейдем к нему. Начнем с того, что наиболее непосредственно касается нашей ассоциации. — Я всецело в вашем распоряжении, — сказал Самуил, втайне беспокоясь за Юлиуса. — Вы узнали меня в лицо, сударь, но не думаю, чтобы вам было известно мое имя. Мало кто знает его, и если бы я его назвал, оно бы вам ничего не сказало. Однако, каким бы безвестным я ни был, мне пришлось взять на себя важную роль в той борьбе, которую мы ведем. Вам должны были сказать, что я служил посредником между карбонариями с одной стороны и теми, кто защищает свободу при свете дня, с трибуны и газетных страниц — с другой. Это миссия незаметная, лишенная блеска, не требующая ни выдающихся талантов, ни особой ловкости, а только большого усердия и самоотречения. Но я принял подобную участь с радостью. Я простой солдат, скромный, но, смею сказать, преданный и боящийся только первой крови, готовый служить нашему делу ради него самого, отдавая все, что имею, начиная от своего времени и кончая самой жизнью. Я все отдаю и ничего не прошу взамен, и за моим бескорыстием не кроется ни малейшей горечи или обиды, а только легкая грусть. — Грусть о чем? — спросил Самуил. — Оттого, что вижу, как мало преданных сердец, сколь многие, служа отечеству, по существу пекутся лишь о самих себе. Почти все не жертвуют, а дают взаймы, они ссужают свободе сто франков в надежде, что она им возвратит тысячу. Усмотрел ли здесь Самуил намек на свои собственные расчеты? То ли слова посетителя задели его, то ли по самой своей природе он был мало расположен принимать на веру людское бескорыстие, но только в его голосе послышалась ирония. — Это верно, — заметил он, — что большинство людей заранее готовится поделить добычу и на большом пиру власти первыми обслуживают самих себя; но бывают и другие, те, кто за видимой скромностью и воздержанностью подчас скрывают аппетиты еще более алчные и замыслы более дальновидные. Это зачастую великолепная тактика — позволить, чтобы блюдо поднесли тем, кто из опасения уронить себя в мнении других не решатся покуситься на самый лакомый кусок, оставляя его вам. Таким образом вы себе обеспечиваете двойное преимущество бескорыстия и выгоды и в конечном счете вам достается больше, чем вы могли бы захватить, действуя более естественным способом. — Если все это вы говорите обо мне, — возразил неизвестный, — то уверяю вас, что вы заблуждаетесь на мой счет. Я не только ни на что не претендую, но и не приму ничего. — А, церемонии! — не унимался Самуил, упорствуя в своей насмешливой недоверчивости. — Тогда вас будут упрашивать, чтобы вы снизошли до постов, которые другие вымаливают на коленях. Вы уж меня извините, что я не вполне разделяю ваши мнения и не только далек от того, чтобы порицать честолюбие, но уважаю его. И не иначе как радея о пользе дела, ведь разве не его интересы, причем жизненно важные, требуют, чтобы высокие посты заняли самые ревностные из его приверженцев? Неужели следует уступить их нашим врагам? Кто лучше сумеет отстаивать свободу, чем борцы, что закладывали ее фундамент? Кто будет предан ей больше, чем те, что головой рисковали во имя ее? Под предлогом самоотречения вы жертвуете не одним собой, но и свободой. Свою преданность ей вы докажете, приняв свою долю власти, и я ручаюсь, что доля эта окажется в хороших руках, поскольку убежден, что такую деликатную и опасную миссию, как ваша, могли доверить только испытанному борцу, успевшему доказать не только свою храбрость, но и нравственные достоинства. — Такое достоинство, как умение молчать, вот и все. Я знаю многое и многих. Вот и вас, господин Самуил Гельб, я знаю не только в лицо. — Что же вам обо мне известно? — обронил Самуил надменно. — Например, — бесстрастно отозвался его собеседник, — я знаю, что, принадлежа к французскому обществу карбонариев, вы одновременно состоите и в немецком Тугендбунде. — Кто вам сказал? — воскликнул Самуил в тревоге. — Это правда, не так ли? — уточнил визитер. — Возможно, — отвечал Самуил. — Но почему вы так хорошо осведомлены о моих частных делах? Уж не шпионят ли за мной случайно мои же собратья? — О, не беспокойтесь, сударь! Я не полицейский агент, и у меня нет притязаний на то, чтобы знать все. Своим друзьям и единомышленникам я не хочу и не должен говорить ничего, кроме правды. Мои познания относительно вас ограничиваются тем, что я сейчас сказал. Я знаю, что вы член двух тайных обществ. Не подумайте, что за вами следят. Сведения, кажется, так удивившие вас, я получил случайно, занимаясь делами совсем другого лица. О вашем образе жизни в прошлом и настоящем я ничего не знаю и не хочу знать. Впрочем, само собой разумеется, то, что стало нам известно, ни в коей степени не умалило всеобщего уважения к вам — напротив. Это могло только возвысить вас в наших глазах, коль скоро вы одновременно состоите в двух организациях, преследующих одинаковые цели по ту и эту сторону Рейна. Однако перейдем к делу, которое привело меня сюда. Я собираюсь просить вас об услуге. — Говорите, сударь. В это время Фредерика, объятая ужасом, но и одновременно захваченная услышанным, осознавала в испуге, что все секреты, которые Самуил от нее прятал, теперь раскрываются перед ней. Но что делать? Она уже успела услышать слишком многое, чтобы можно было теперь выдать свое присутствие. Неведомый посетитель снова заговорил: — Связи, которые вы сохраняете с Союзом Добродетели, и высокое положение, которое, как я слышал, вы там занимаете, и были главной причиной, почему я счел нужным переговорить с вами. Как вам хорошо известно, наши карбонарии несколько лет тому назад смогли добиться, в сущности говоря, слияния с ассоциацией Рыцарей Свободы. Основы духовного единения всех сил французского вольномыслия, равно как и объединения его организаций, были заложены, так что мы могли, а главное, в нужную минуту сможем действовать сообща и собрать большие силы. Мы расширили границы нашей лиги, наладив связи с итальянскими карбонариями. Но этого еще недостаточно: нужно, чтобы наш крестовый поход захлестнул всю Европу. Тут нужен союз отважных! Каким важным шагом к этой великой цели было бы установление подлинных сношений между движением карбонариев и Тугендбундом! Ибо раскаленный металл свободы не удержать в тесной, обветшалой изложнице нашего правосознания; рано или поздно она развалится на куски и огненный поток затопит всю освобожденную Европу. Вы можете ускорить наступление этого прекрасного дня. Станьте посредником между Тугендбундом и нашими вентами, подобно тому как я стал связующим звеном между карбонариями, с одной стороны, и оппозиционными ораторами и писателями — с другой. — Я бы и сам ничего лучшего не желал, — отвечал Самуил, — однако (легкая горечь послышалась в его голосе) я вовсе не занимаю в Союзе Добродетели столь высокого положения и не пользуюсь таким влиянием, какое вам угодно было мне приписать. Вопреки или, быть может, именно благодаря заслугам, которых ни одна мирская власть не в состоянии достойно вознаградить, мой ранг в немецкой организации лишь немногим выше, чем во французской. Однако не исключено, что, тем не менее, удастся найти средство… — Какое? — Один из членов Высшего Совета два месяца назад прибыл в Париж. Возможно, что он все еще здесь, хотя вот уже несколько недель как не удостаивает наши парижские собрания чести своего посещения. Я могу, пользуясь условленными средствами связи, известить его, что дело чрезвычайной важности требует его присутствия среди нас, и тогда смогу передать ему ваше предложение. — От всего сердца благодарю; большего я и просить бы не мог. Но он-то, Самуил, хотел большего. В создавшемся положении он видел удобный случай, чтобы перейти к решительным действиям и завоевать большее влияние, а он был не из тех, кто упускает подобные возможности. — Услуга за услугу, — сказал он. — Я вас сведу с вождями Тугендбунда, а вы взамен сведите меня с вождями оппозиции. Все это люди выдающиеся, честь нашего дела, слава французской мысли. Я уже давно горю желанием узнать их поближе, общаться с ними. А вам было бы легко меня с ними познакомить. — Хорошо! Но берегитесь, — с грустью покачал головой посланец, — приблизившись к своим кумирам, вы рискуете лишиться многих иллюзий. Приобщив вас к их проискам и интригам, я вас обреку на немалые печали. Ну да как угодно, это ваше дело. Что до меня, то я жду от вас слишком значительной услуги, чтобы в чем-либо вам отказать. То, чего вы желаете, будет исполнено. — Спасибо. — А теперь поговорим о другой причине моего визита. И это тоже будет разговор о вас и ваших интересах, как вы сами не замедлите убедиться. Мы вам полностью доверяем, вы для нас свой человек вот уж более пятнадцати лет, а ваша близость к Тугендбунду еще более укрепила наши симпатии к вам. Но если вы неспособны обмануть нас, то сами обмануться вы все же могли. — К делу! — обронил Самуил. — Я к нему уже подошел. Вы уверены, что хорошо знаете Жюля Гермелена, которого ввели в наше общество? — Разумеется. — Он представился вам как коммивояжер; он с жаром рассуждал с вами о свободе; он выражал пылкое желание сделать что-нибудь во имя независимости отечества; кроме того, он предъявил вам великолепные рекомендации и свидетельства самых безупречных поручителей, подтверждавших его порядочность и надежность? — Совершенно верно. — Так вот: настоящее имя этого Жюля Гермелена — Юлиус фон Гермелинфельд, граф фон Эбербах; этот коммивояжер не кто иной, как прусский посол! Это утверждение, высказанное с такой определенностью, при всем хладнокровии Самуила заставило его побледнеть. Впрочем, эту бледность можно было объяснить крайним изумлением. — Нет, — вскричал он, — это невозможно! — Это неоспоримо, — возразил посланец. — Я сам узнал его вчера, так как нам раза два-три случалось встречаться на званых вечерах в дипломатическом кругу. — Вас могло ввести в заблуждение случайное сходство, — холодно заметил Самуил, уже успевший справиться со своим смятением. — Говорю же вам: я вполне уверен в своей правоте. Впрочем, господин фон Эбербах даже не берет на себя труда изменить свой голос и обычную манеру держаться. Он, должно быть, уж слишком дерзок или чересчур устал от жизни, чтобы так играть с опасностью. Да ведь вы и сами, господин Гельб, поначалу выражали некоторые подозрения на его счет. Было проведено расследование, мы навели справки в тех местах, которые вы же нам указали. Сначала результаты были благоприятны для нашего нового собрата, но затем случай, суть которого я не могу в полной мере вам раскрыть, навел меня на след личности графа фон Эбербаха, и в то же время я вдруг обнаружил ваши связи с Тугендбундом. Еще раз вам повторяю: у меня имеются доказательства как того, так и другого. — И что же вы намерены делать? — спросил Самуил. — Наши законы установлены раз и навсегда: любое предательство карается смертью. Фредерика содрогнулась. Графу фон Эбербаху, другу г-на Самуила Гельба, второму отцу Лотарио грозит кинжал! На ее висках заблестели капельки холодного пота, ноги подкосились, и ей пришлось прислониться к перегородке, чтобы не упасть. Самуил же ощутил всего лишь легкую дрожь, с которой мгновенно справился. — Однако, — произнес он, — даже если предположить, что Жюль Гермелен на самом деле, как считаете вы, граф фон Эбербах, из чего вы заключаете, что граф фон Эбербах намерен нас выдать? — По крайней мере это вполне вероятно, учитывая то положение, которое он занимает. Впрочем, мы это выясним. И тогда… — Что «тогда»? — Сударь, я в обществе карбонариев не являюсь ни судьей, ни исполнителем приговоров. Я даже сожалею о том, что мы прибегаем к насилию, и не одобряю его. Но власть не в моих руках. Мой долг сообщить обо всем, что мне известно, тем лицам, которые будут решать судьбу графа фон Эбербаха. И какое бы высокое положение он ни занимал, он заблуждается, если думает, что карбонариям до него не добраться. — Сударь, — чуть ли не взмолился Самуил, — коль скоро вы отрицаете любое насилие, кто заставляет вас разоблачать этого человека? Я своей головой отвечаю за то, что никакой опасности он не представляет. Пусть даже это прусский посол, почему бы ему при всем том не быть искренним приверженцем нашего дела? Я слышал, что в юные годы граф фон Эбербах состоял в Тугендбунде, и почем вам знать, не состоит ли он там до сих пор? — Это вам известно? Вы уверены? — спросил его собеседник. — Ну, утверждать этого я не могу, — протянул Самуил, испугавшись, не слишком ли он далеко зашел. — В таком случае берегитесь, не вставайте так пылко на защиту собрата, чье дело столь сомнительно. Мы все вас считали полностью непричастным к этому обману. Было решено предупредить вас о нем, так как мы предполагали, что посол Пруссии ввел вас в заблуждение и следит за вами как за членом Тугендбунда. Но если вы говорите, что не были обмануты и знали, кто такой на самом деле Жюль Гермелен, тогда подозрение падает уже не только на него, но и на вас. Самуил понял, что, настаивая, он рискует скомпрометировать себя. — Не приписывайте моим словам скрытого смысла, — заявил он. — Я не более склонен предавать карбонариев, чем Тугендбунд, которому верой и правдой служу вот уже два десятилетия. Но я прошу вот о чем. Жюля Гермелена ввел в организацию я, и он принадлежит мне. Я хочу, чтобы наблюдение за ним было возложено на меня. Будьте покойны, я выясню, кто он и каковы его планы. Если это предатель, я сам и покараю его, в противном случае пусть кара обрушится на меня. — Ну, это зависит не от меня! — отозвался посетитель. — Я передам вашу просьбу, но не ручаюсь, что она будет исполнена. И я не отвечаю за то, что граф фон Эбербах избежит расплаты. Предупредив вас, я выполнил свой долг; больше мне здесь нечего делать. Он встал; Самуил также поднялся. — Итак, мы договорились, — заключил посланец, — вы меня сведете с вашими друзьями из Союза, я вас — с моими друзьями из оппозиции. До встречи. Если вам потребуется мне что-либо сообщить, вы знаете, как это сделать. — До свидания, — сказал Самуил. Фредерика слышала, как они направились к двери, как она открылась, потом голоса стали удаляться и наконец замерли: наступила тишина. Фредерика была ни жива ни мертва, у нее едва хватило сил, чтобы выбраться из своего укрытия и дойти до дверей кабинета, в стенах которого только что говорились такие ужасные вещи. Она бросилась к себе в спальню. Граф фон Эбербах, да и Самуил, чья дружба с ним не замедлит из тайной стать явной, — они оба находятся в смертельной опасности! Перед лицом столь кошмарной реальности мысли девушки пришли в полнейшее смятение. Что делать? Ведь нельзя же просто так позволить погибнуть человеку, который приютил и вырастил ее, и отцу Лотарио! Она провела добрых полчаса во власти мучительной тревоги, лихорадочно перебирая в уме самые невероятные планы действия. Внезапно в мозгу у нее сверкнула идея. Она побежала вниз и отыскала г-жу Трихтер: та была в столовой. — Где господин Самуил Гельб? — спросила девушка. — Только что ушел. — Он не сказал, надолго ли? — Сказал, что вернется не раньше вечера. — Отлично. Возьмите вашу накидку, прошу вас: нам тоже надо будет кое-куда съездить. XX ОДИНОЧЕСТВО Подобно всем людям, которых изнурило существование, полное наслаждений или трудов, Юлиус обретал малую толику сил и способности действовать лишь к вечеру и в ночные часы, после долгого приноравливания к утомительному течению жизни. По утрам же, пробуждаясь от тяжелого, беспокойного сна, он чувствовал себя усталым, подавленным, разбитым. Именно в таком состоянии он проснулся и на следующий день после представления «Немой» и собрания венты. Он раз двадцать перевернулся в постели с боку на бок, пытаясь снова уснуть, раздраженный, взвинченный и вместе с тем вялый, томимый нерешительностью. Солнечный свет, пробивавшийся сквозь плотно закрытые шторы, внушал ему отвращение, и, чувствуя, что пора снова возвращаться к этой опостылевшей жизни, он не мог сдержать едкой досады. На маленьком столике подле его кровати стоял хрустальный флакон. Он достал из него три-четыре фосфорные пилюли и проглотил их, чтобы взбодриться. В таких дозах это укрепляющее средство становилось смертельным! Самуил, уступив его мольбам, изготовил для него эти пилюли, но рекомендовал ни в коем случае не принимать более одной за раз, причем с длительными промежутками. Но Юлиус, мало дороживший своей жизнью, глотал их почти ежедневно, потом стал удваивать, утраивать дозу, лишь бы воздействие фосфора не ослабевало. Вместе с физическими силами к нему вернулись и силы душевные. Через минуту после того как пилюли были проглочены, граф фон Эбербах почувствовал себя почти живым. Граф позвонил, и пришел лакей, чтобы помочь ему одеться. Он велел лакею, чтобы тот побрил его, уже второпях закончил свой туалет, приказал подать экипаж и везти его на остров Сен-Луи, к Олимпии. Было не более девяти часов утра. В дороге его кровь быстрее побежала по жилам, благодаря отчасти фосфору, отчасти дорожной тряске. Он вдруг ощутил, как в нем просыпается чуть ли не вся прежняя любовь к Олимпии — этому живому портрету Христианы. «Да, клянусь Небесами, — думал он, — для меня было бы истинным несчастьем, если бы Олимпия уехала. Мне кажется, что тогда последний остаток моей души покинет меня. Божественная искра Христианы погаснет навек. Ба! Я сущий простофиля, если мог поверить, что Олимпия способна всерьез помышлять об отъезде. Это все Самуил: он говорил мне об этом, чтобы поддразнить и взбодрить меня. Если подобная мысль и появилась у нее на миг, с зарей она рассеялась без следа вместе с ночными грезами. Сейчас я застану ее врасплох, и она будет ломать голову, с какой стати я ее беспокою в столь ранний час». Подъезжая к особняку певицы, он заметил карету, стоявшую у подъезда. Но, охваченный тревогой, он не заметил другого экипажа, стоявшего чуть поодаль с наглухо закрытыми шторами. Ревность вонзила свои клыки в его сердце. — Вот оно что! — процедил он сквозь стиснутые зубы. — Как бы не вышло, что я застану ее врасплох куда более неприятным образом, чем мог предположить! Похоже, она принимает более ранних визитеров, чем я. Он вошел во двор и поднялся наверх, не сказав привратнику ни слова. Дверь прихожей была открыта настежь. Там он обнаружил лорда Драммонда, разговаривающего с доверенным слугой певицы. — А что, синьора Олимпия еще не принимает? — спросил Юлиус. — Она уехала, — вздохнул лорд Драммонд. — Уехала! — вскрикнул Юлиус. — Этой ночью в четыре часа, — уточнил слуга. — Более чем огорчительно, — прибавил лорд Драммонд. — А вот записка, она ее оставила нам обоим, на ваше и мое имя. И он протянул Юлиусу распечатанное письмо. — Я расстался с синьорой тотчас после спектакля, — продолжал лорд Драммонд, — и успокаивал себя надеждой, что мне удалось убедить ее не покидать Парижа. Тем не менее сегодня утром я, беспокоясь, примчался сюда, опередил вас на несколько минут и нашел эту записку, которую и позволил себе распечатать. Читайте. И Юлиус прочел: «Отправляюсь в Венецию, и очень надолго. Кто любит меня, последует за мною. Олимпия». — Если это испытание, — сказал лорд Драммонд, — я хотел бы выдержать его с честью. Я покидаю вас, господин граф, и предупреждаю, что без промедления велю подавать лошадей. Прибыв в Венецию, Олимпия найдет меня уже там. Вы не едете со мной? — Я посол в Париже, а не в Венеции, — заявил Юлиус, бледный и мрачный. — Это справедливо. В таком случае прощайте. — Доброго пути! Они обменялись рукопожатиями, и лорд Драммонд удалился. Юлиус вложил в руку лакея свой кошелек и сказал: — Я бы хотел осмотреть покои. — Как будет угодно вашему превосходительству, — отвечал слуга. Юлиус торопливо обошел все комнаты, заваленные вещами, то уложенными, то брошенными куда попало, и заставленные передвинутой мебелью. Сомнений более не оставалось: Олимпия действительно уехала! Сердце Юлиуса сжала смертельная тоска, и он торопливо бросился прочь из этих покоев, полных, если так можно выразиться, отсутствием Олимпии. Внизу уже не было экипажа лорда Драммонда, там осталась одна карета Юлиуса. Он сел в нее, бросив выездному лакею: — Домой! Лошади пустились в галоп. Карета, стоявшая неподалеку, последовала за экипажем Юлиуса. Отправиться вслед за Олимпией! В первые мучительные минуты у Юлиуса было возникла такая мысль. Но как это возможно? Пост посла удерживал его в Париже. А впрочем, даже если бы ему удалось вернуть эту женщину, чего ради? Он — и актриса, причудливая, своевольная, влюбленная в одно лишь искусство! Конечно, она не любила его. Да и он сам, так ли уж он уверен, что любит ее?.. Однако, сколько бы граф ни предавался подобным рассуждениям, он все же чувствовал: в сердце у него что-то надломилось. Уехав, эта женщина отняла у него еще одну частицу жизни. Что ж, тем лучше! Он сожалел лишь о том, что она не отняла всю его жизнь без остатка. Карета остановилась у подъезда посольского особняка, но Юлиус из нее не вышел. Он приказал лакею: — Сходите узнайте, у себя ли Лотарио. Но племянника дома не оказалось. — В таком случае скажите кучеру, чтобы вез меня к принцессе. Экипаж, что следовал за каретой Юлиуса, остановился, а потом снова тронулся в путь одновременно с ней. Через две минуты он снова остановился. Олимпия, сидевшая в нем вместе с Гамбой, бросилась к окну, наполовину отодвинула штору, закрывающую окно, и ясно увидела, как Юлиус вышел из кареты у подъезда особняка принцессы. Резко откинувшись назад, Олимпия прошептала с горькой усмешкой: — Это все, что мне требовалось увидеть! У него есть чем утешиться! Гамба, можешь сказать кучеру, чтобы поворачивал назад и ехал к заставе Трона: там нас ждет почтовая карета. — Значит, мы точно уезжаем? — возликовал Гамба. — Да. Цыган совсем было собрался перекувырнуться через голову от радости. Но он остановился, увидев, что по бледным щекам Олимпии медленно сползают две слезы. Он передал вознице приказ, и тот, ни минуты не медля, исполнил его. А в это самое время слуги принцессы встречали Юлиуса с удивленными и смущенными физиономиями, словно посетителя, которого они не рассчитывали здесь увидеть. Его ввели в гостиную. Там он прождал около получаса. Наконец появилась принцесса, облаченная в пеньюар, угрюмая и раздраженная, как будто ее оторвали от важного дела. Она едва соблаговолила предложить Юлиусу сесть. — Вы заняты? — спросил он. — Нет, — промолвила она, однако весь ее вид говорил о противном. — Но кто же ходит по гостям в десять-одиннадцать часов утра? — Вы были не одна? — уточнил он. — Возможно, — отрезала она холодно и вдруг резко спросила: — А как поживает синьора Олимпия? — Она уехала в Венецию сегодня утром, — сказал Юлиус. — Я только что от нее, но никого там не застал. — Ах, так вы от нее! — язвительно вскричала принцесса. — И коль скоро вы никого не застали, вы явились сюда. Значит, мне следует благодарить эту певичку за ее отъезд, которому я обязана вашим визитом. Право, вы слишком любезны, одаривая меня тем, что не пришлось по вкусу вашим актрисам. — Прошу прощения! Мне больно… я не понимаю, в чем причина такого приема, за что вы так сердитесь на меня, — пробормотал Юлиус, заранее утомленный бурной сценой, ибо предвидел ее. — Вы не понимаете? А между тем все так ясно. Помните, что было вчера? Сначала вы назначаете мне свидание в Опере. Потом собираетесь уйти оттуда в то самое мгновение, когда я туда вхожу. Я чуть ли не силой удерживаю вас, но через четверть часа вы меня все же покидаете под тем предлогом, что вам необходимо составить компанию кому-то из ваших приятелей. Сегодня утром первой персоной, с которой вы спешите увидеться, оказывается эта певица. Прошу вас поверить, что я еще не пала настолько низко, чтобы со мной можно было обходиться подобным образом. Если вы не можете уделить мне иного времени, кроме тех крох, какие вам оставляют ваши друзья и ваши певички, лучше сохраните эти немногие часы для кого-нибудь другого. — Это разрыв? — спросил Юлиус, вставая. — Понимайте это так, как вам угодно, — отвечала принцесса, также поднимаясь с места. — Я предполагаю, что для такого решения у вас имеется причина посерьезнее того предлога, на который вы ссылаетесь, — сказал Юлиус. — Но я чувствую, что мне уже не по возрасту, да и не по характеру взламывать замки женских секретов. Когда вы пожелаете меня видеть, я буду в вашем распоряжении. Смиренно прошу у вас прощения, что потревожил вас столь не вовремя. И он, отвесив низкий поклон, вышел из гостиной. «Итак, — думал он, спускаясь по лестнице, — мне нашли преемника. Она закатила сцену, чтобы помешать мне устроить сцену ей. Что ж, тем лучше, черт возьми: одна из цепей, стеснявших мою свободу, разорвана, притом такая, от которой избавиться было не так уж просто. Увы, увы! Не стоит обманывать себя: как бы то ни было, из таких оков состоит основа существования — стоит нескольким из них порваться, и ткань расползется». Он приказал кучеру ехать домой. — Лотарио вернулся? — спросил он, войдя в прихожую. — Да, ваше превосходительство. — Попросите его зайти побеседовать со мной. Через минуту появился Лотарио: — Вы спрашивали меня, сударь?

The script ran 0.025 seconds.