Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Грэм Грин - Комедианты [1966]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, Детектив

Аннотация. Талантливому английскому прозаику Грэму Грину (1904-1991) блистательно удавалось решить труднейшую задачу: передать тончайшие движения человеческой души на фоне глобальных проблем современного мира. Писатель мастерски создает образ героя, стоящего перед выбором между добром и злом. А выбор этот героям приходится делать и в романе «Комедианты», действие которого происходит в 60-е годы XX века на Гаити, и в «Нашем человеке в Гаване».

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 

— В Соединенных Штатах сейчас нет выборов. Это я знаю. — У них президента выбирают не пожизненно, как у вас тут. У них каждые четыре года выборы. — А что он тут делал... с этой падалью в ящике? — Он пришел на похороны своего друга, доктора Филипо. — У меня есть приказ, — сказал он уже не так решительно. — И я его выполняю. Я теперь понял, почему эти субъекты носят темные очки: они тоже люди, но им нельзя показывать страх, не то конец террору. Остальные тонтон-макуты смотрели на меня из машины непроницаемо, как лупоглазые пугала. — В Европе повесили немало людей, которые выполняли приказы. В Нюрнберге, — объяснил я. — Мне не нравится, как вы со мной разговариваете. У вас что-то на уме. Так дело не пойдет. Вашего слугу зовут Жозеф, да? — Да. — Я его помню. Я с ним раз уже беседовал. — Он помолчал, чтобы я получше усвоил этот факт. — Это ваша гостиница. Она вас кормит. — Уже нет. — Старик скоро уедет, а вы останетесь. — Вы сделали ошибку, ударив его жену, — сказал я. — Он вам этого не забудет. Тонтон-макут захлопнул дверцу «кадиллака», и они поехали вниз по шоссе; мы видели торчащий кусок гроба, пока они не скрылись за поворотом. Снова наступила тишина; мы услышали, как машина затормозила у заставы, потом прибавила скорость и на всех парах понеслась к Порт-о-Пренсу. Куда они спешили? Кому нужен был труп бывшего министра? Ведь труп нельзя даже мучить, он не чувствует боли. Но бессмыслица порой устрашает сильнее, чем осмысленное зверство. — Безобразие! Просто безобразие, — выговорил наконец мистер Смит. — Я позвоню президенту. Я этого так не оставлю... — Телефон не работает. — Он ударил мою жену. — Мне это не впервой, голубчик, — сказала она. — И к тому же он меня просто толкнул. Вспомни, что было в Нашвилле. В Нашвилле было хуже. — Нашвилль — это другое дело, — ответил он, и в голосе его звучали слезы. Он любил цветных за цвет их кожи, а его предали более жестоко, чем предают тех, кто ненавидит. Он добавил: — Прости, детка, что я позволил себе такие грубые выражения... — Он взял ее под руку, и мы с мадам Филипо пошли за ними домой. Дюпоны и мальчик сидели на веранде, ели мороженое с шоколадным кремом. Цилиндры стояли рядом, как дорогие пепельницы. — Катафалк цел, — сказал я им. — Они разбили только стекло. — Варвары! — воскликнул мсье Эркюль, а мсье Клеман профессиональным жестом погладил его по плечу. Мадам Филипо вела себя уже совсем спокойно и даже не плакала. Она села рядом с сынишкой и стала кормить его мороженым. Прошлое отошло в прошлое, а рядом с ней было будущее. Но я понял, что, когда настанет время — сколько бы лет до тех пор ни прошло, — мальчику ничего не позволят забыть. Она произнесла только одну фразу, прежде чем уехать на такси, которое привел Жозеф: — Когда-нибудь и для него отольют серебряную пулю! Дюпоны за неимением такси отбыли в собственном катафалке, и мы остались с Жозефом одни. Мистер Смит повел миссис Смит в номер люкс «Джон Барримор» прилечь. Он суетился возле нее, и она ему не препятствовала. Я спросил Жозефа: — На что им сдался покойник в гробу? Боятся, что на его могилу стали бы носить цветы? Вряд ли. Он был неплохой человек, но не такой уж и хороший. Водопровод в трущобах ведь так и не провели; наверное, часть денег пошла к нему в карман. — Люди очень пугаются, — сказал Жозеф, — когда узнают. Они пугаются, что президент схватит их тоже, когда они умрут. — Ну и что из того? Все равно остается только кожа да кости. Да и зачем президенту мертвецы? — Люди очень темные, — сказал Жозеф. — Думают, президент запрет доктора Филипо во дворце в погреб и заставит всю ночь на себя работать. Президент — большой колдун. — Барон Суббота? — Темные люди говорят — да. — И ночью никто не сможет тронуть Барона, пока его охраняют все эти упыри? Они ведь сильнее всякой стражи, сильнее даже тонтон-макутов? — Тонтон-макуты — сами упыри. Так говорят темные люди. — А ты в это веришь, Жозеф? — Я тоже темный человек, сэр. Я пошел наверх, в номер люкс «Джон Барримор», и по дороге раздумывал, куда они бросят труп; вокруг много недорытых канав и котлованов, а на вонь в Порт-о-Пренсе никто не обращает внимания. Я постучал в дверь и услышал голос миссис Смит: — Войдите. Мистер Смит зажег на комоде маленькую походную керосинку и кипятил воду. Рядом стояли чашка с блюдцем и картонная коробка с надписью «Истрол». — На этот раз я уговорил миссис Смит отказаться от бармина. Истрол лучше успокаивает нервы. На стене висела большая фотография Джона Барримора, откуда он взирал на вас с напускным аристократизмом и еще высокомернее, чем всегда. Миссис Смит лежала на кровати. — Как вы себя чувствуете, миссис Смит? — Отлично, — решительно заявила она. — На лице не осталось никаких следов, — с облегчением сообщил мистер Смит. — Я же тебе говорю, он меня только толкнул. — Женщин не толкают. — По-моему, он даже не сообразил, что я женщина. И надо признаться, что я первая напала на него. — Вы храбрая женщина, миссис Смит, — сказал я. — Ерунда! Меня не проведешь такой дешевкой, как темные очки. — Стоит ее разозлить, и она превращается в настоящую тигрицу, — сказал мистер Смит, помешивая истрол. — А как вы опишете этот случай в вашей статье? — спросил я. — Я как раз об этом думал. — Мистер Смит зачерпнул ложечку истрола, чтобы проверить, не слишком ли он горячий. — Еще минуточку, детка. Он не остыл. Да, насчет статьи. Было бы нечестно умолчать об этом совсем, однако трудно рассчитывать, что читатели воспримут подобный эпизод в надлежащем свете. Миссис Смит очень любят и почитают в Висконсине, но даже у нас найдутся люди, готовые использовать любой предлог для разжигания расовой вражды. — Они и не подумали написать о белом полицейском в Нашвилле, — сказала миссис Смит. — А он мне поставил синяк под глазом... — И поэтому, принимая во внимание все обстоятельства, — продолжал мистер Смит, — я решил разорвать статью. Что ж, нашим друзьям дома придется обождать вестей от нас. Может, потом я и упомяну об этом случае в одной из своих лекций, если миссис Смит будет сидеть со мной рядом в подтверждение того, что ничего ужасного с ней не произошло. — Он снова зачерпнул ложечку истрола. — Вот теперь, детка, уже остыло. В тот вечер я с большой неохотой отправился в посольство. Мне было бы приятнее не знать, как обычно протекает жизнь Марты. Тогда, расставаясь со мной, она исчезала бы в пустоте, и мне легче было бы о ней забыть. Теперь же я точно знал, куда она уходит, когда ее машина отъезжает от статуи Колумба. Я знал переднюю, где лежала книга на цепочке, куда посетители вписывают свои имена; из нее Марта попадала в гостиную с мягкими креслами и диванами, сиянием люстр и большой фотографией генерала имярек, их сравнительно благодушного президента; из-за этого портрета каждое посещение, даже мое, приобретало официальный характер. Я был рад, что хотя бы не видал ее спальни. Я приехал в половине десятого, посол был один; я еще никогда не заставал его в одиночестве, он мне показался совсем другим человеком. Он сидел на диване и перелистывал «Пари-матч», словно в приемной у зубного врача. Я тоже собрался молча сесть и взять «Жур де Франс», но он помешал этому намерению и поздоровался со мной. И сразу же стал предлагать мне выпить и выкурить сигару... Может быть, он просто одинок. Что он делает в то время, когда нет дипломатических приемов, а его жена уезжает ко мне на свидания? Марта говорила, будто я ему нравлюсь, это помогало мне видеть в нем человека. Вид у него был усталый и подавленный. Он медленно, словно тяжкий груз, передвигал свое тучное тело между столиком с напитками и диваном. — Моя жена наверху, читает вслух моему сыну, — сказал он. — Скоро придет. Она говорила, что вы, может быть, зайдете. — Я не решался прийти. Вы, должно быть, рады, когда удается провести вечер одним. — Я всегда рад видеть своих друзей, — сказал он и погрузился в молчание. Меня интересовало, подозревает он о наших с Мартой отношениях или знает наверняка. — Мне очень жаль, что ваш мальчик заболел свинкой. — Да. Он еще в тяжелом состоянии. Ужасно, когда ребенок страдает, правда? — Вероятно. У меня не было детей. — А-а... Я взглянул на портрет генерала. Мне, пожалуй, лучше было придумать предлог для этого визита, ну хотя бы какую-нибудь культурную миссию. На груди генерала сверкал ряд орденов, руку он держал на эфесе шпаги. — Какое впечатление на вас произвел Нью-Йорк? — Да такое же, как всегда. — Мне бы хотелось поглядеть Нью-Йорк. Я там был только в аэропорту. — Может, когда-нибудь вас назначат послом в Вашингтон. — Это была не слишком удачная лесть; у него не было шансов на такое повышение в его возрасте — ему, на мой взгляд, было уже под пятьдесят и он слишком надолго застрял в Порт-о-Пренсе. — Ну нет, — серьезно возразил он. — Туда мне никогда не попасть. Ведь моя жена немка. — Знаю, но неужели и теперь... Он сказал просто, как будто это было самой заурядной вещью в мире, где мы живем. — Ее отца повесили в американской зоне. Во время оккупации. — Ах так? — Мать вывезла ее в Южную Америку. У них там нашлись родственники. Она тогда была совсем ребенком, конечно. — А она знает? — О да, знает. Какой же это секрет? Она вспоминает отца с нежностью, но у властей были веские основания... Я подумал, будет ли еще когда-нибудь земля так безмятежно плыть в пространстве, как сто лет назад? И у викторианцев бывали в семьях подобные тайны, но кого сейчас испугаешь семейными тайнами? Гаити не было выродком в нормальном мире, оно было просто маленькой частицей целого, выхваченной наугад. Барон Суббота разгуливает по кладбищам всего мира. Я вспомнил фигуру висельника в гадальной колоде Тарот. Наверно, этому человеку не очень приятно, что деда его сына, которого зовут Анхелом, повесили. Интересно, как бы почувствовал себя на его месте я?.. Мы ведь не очень-то соблюдали предосторожность, легко могло случиться, что и мой ребенок... был бы внуком того самого карточного висельника. — Дети, в конце концов, не виноваты! — сказал я. — Сын Мартина Бормана — священник в Конго. Но зачем, спрашивал я себя, он рассказал мне такую вещь о Марте? Рано или поздно любому человеку может понадобиться оружие против своей любовницы; вот он сунул мне в рукав нож, которым я смогу воспользоваться против его жены в припадке гнева. Слуга отворил дверь и впустил еще одного посетителя. Я не расслышал его имени, но, когда он, мягко ступая по ковру, подошел к нам, я узнал сирийца, у которого год назад мы снимали комнату. Он улыбнулся мне как сообщнику и сказал: — Ну, разумеется, я давно знаком с мистером Брауном. Не знал, что вы вернулись. Как вам понравилось в Нью-Йорке? — Что нового в городе, Хамит? — спросил посол. — В посольстве Венесуэлы попросил убежища еще один человек. — Подозреваю, что скоро все хлынут ко мне, — сказал посол. — Да, на миру и смерть красна. — Утром случилась ужасная история, ваше превосходительство. Власти запретили похороны доктора Филипо и украли гроб. — До меня дошли слухи. Но я не поверил. — Нет, это верно, — сказал я. — Я там был. Я видел своими глазами... — Мсье Анри Филипо, — объявил слуга, и в наступившей тишине к нам подошел молодой человек, он слегка прихрамывал — очевидно, последствия детского паралича. Я его узнал. Это был племянник покойного министра; я с ним познакомился в более счастливые времена, когда небольшая группа писателей и художников собиралась у меня в «Трианоне». Помню, он читал свои стихи — изысканные, мелодичные, слегка упадочные, vieux jeu [старомодные (фр.)], под Бодлера. Как далеки теперь от нас эти дни! Все, что от них осталось, — это ромовые пунши Жозефа. — Вот вам первый беженец, ваше превосходительство, — сказал Хамит. — Я так и думал, что вы появитесь, мсье Филипо. — О нет! — сказал молодой человек. — Что вы! Пока нет. Насколько я знаю, когда просишь политического убежища, ты должен прекратить политическую деятельность. — А какой политической деятельностью вы хотите заняться? — спросил я. — Расплавляю старое фамильное серебро. — Не понимаю, — сказал посол. — Возьмите мою сигару, Анри. Настоящая «гавана». — Моя дорогая и прекрасная тетя мечтает о серебряной пуле. Но одна пуля может не попасть в цель. Нужно много пуль. К тому же нам придется иметь дело не с одним дьяволом, а с тремя: с Папой-Доком, главой тонтон-макутов и с начальником дворцовой охраны. — Хорошо, что на американские кредиты они покупали оружие, а не микрофоны, — сказал посол. — А где вы были утром? — спросил я. — Я только что вернулся из Кап-Аитьена и опоздал на похороны. Может, это и к лучшему. Меня задерживали на каждой заставе. Очевидно, принимали мой вездеход за первый танк армии вторжения. — А как обстоят дела там? — Да никак. Все кишит тонтон-макутами. Если судить по количеству темных очков, можно подумать, что ты в Голливуде. В это время вошла Марта, и я рассердился, что она раньше поглядела на него, хотя и понимал, что благоразумнее, если она не будет обращать на меня внимания. Она и поздоровалась с ним, по-моему, чуть-чуть теплее, чем надо. — Анри! — сказала она. — Я так рада, что вы пришли. Я за вас очень боялась. Побудьте у нас хоть несколько дней. — Я не могу оставить тетю одну, Марта. — Приведите и ее сюда. С ребенком. — Пока еще не время. — Смотрите, как бы потом не было поздно. — Она обернулась ко мне с приятной, ничего не означавшей улыбкой, которой обычно одаривала вторых секретарей, и сказала: — Мы совсем заштатное посольство, пока у нас нет своих беженцев, правда? — Как здоровье вашего сына? — спросил я. Мне хотелось, чтобы вопрос так же ничего не значил, как и ее улыбка. — Боли немножко утихли. Он очень хочет вас видеть. — Неужели? Зачем я ему? — Он очень любит видеть наших друзей. А то ему кажется, что о нем забыли. — Эх, если бы у нас были белые наемники, как у Чомбе! — сказал Анри Филипо. — Мы, гаитяне, уже лет сорок деремся только ножами и битыми бутылками. Нам необходимо иметь хоть несколько человек, обладающих опытом партизанской войны. Горы у нас не ниже, чем на Кубе. — Но у вас нет лесов, где можно прятаться, — сказал я. — Ваши крестьяне их вырубили. — И все же мы долго не сдавались американской морской пехоте. — Он добавил с горечью: — Я говорю «мы», хоть и принадлежу к другому поколению. Наше поколение научилось живописи — знаете, картины Бенуа покупают для Музея современной живописи (конечно, они стоят много дешевле европейских примитивов). Наших писателей издают в Париже, а теперь они и сами туда переселились. — А как ваши стихи? — Они были довольно звучные, правда? Но под их напев Доктор пришел к власти. Мы все отрицали, а в результате утвердился этот черный дьявол. Даже я за него голосовал. Знаете, а я ведь понятия не имею, как стрелять из ручного пулемета. Вы умеете из него стрелять? — Ну, это дело простое. За пять минут научитесь. — Научите меня. — Сначала надо раздобыть пулемет. — Научите меня по чертежам и пустым спичечным коробкам, а потом я, может, и раздобуду пулемет. — Я знаю человека, который куда больше годится вам в учителя, чем я, но пока что он сидит в тюрьме. — Я рассказал ему о «майоре» Джонсе. — Они его избили? — спросил он со злорадством. — Вот это здорово! Белые не любят, когда их бьют. — Он как будто отнесся к побоям очень спокойно. Мне показалось, что он к этому привык. — Вы считаете, что у него есть военный опыт? — Он говорит, будто воевал в Бирме, но тут ему приходится верить на слово. — А вы не верите? — Что-то в нем есть недостоверное, или, точнее сказать, не совсем достоверное. Когда я с ним говорил, мне вспомнились дни моей молодости в Лондоне — я уговорил один ресторан взять меня на работу; я знал французский и наврал, будто служил официантом у Фуке. Я все время боялся, что меня выведут на чистую воду, но мне это сошло с рук. Я ловко себя запродал, как бракованную вещь, где дефект заклеен ярлычком с ценой. Не очень давно я так же успешно выдавал себя за эксперта по живописи, и опять никто не вывел меня на чистую воду. Иногда мне кажется, что Джонс играет в ту же игру. Помню, я посмотрел на него как-то вечером после концерта на пароходе — мы плыли с ним из Америки — и подумал: а не комедианты ли мы, брат, с тобой оба? — Это можно сказать о большинстве из нас. Разве я не был комедиантом, когда писал стихи, от которых так и несло «Цветами Зла» [цикл стихов Бодлера], и печатал их за свой счет на дорогой бумаге? Я отправлял их на рецензию в ведущие французские журналы. Это была ошибка. Меня вывели на чистую воду. Я ни разу не прочел о своих стихах ни единой критической заметки, не считая того, что писал Пьер Малыш. На потраченные деньги я, пожалуй, мог бы купить пулемет. (Слово «пулемет» казалось ему теперь магическим.) — Ладно, не горюйте, давайте вместе играть комедию, — сказал посол. — Возьмите мою сигару. Налейте себе чего-нибудь в баре. У меня хорошее виски. Может, и Папа-Док тоже только комедиант. — Ну нет, — сказал Филипо. — Он настоящий. Чудовища всегда настоящие. Посол продолжал: — И нечего так уж сетовать на то, что мы комедианты, это благородная профессия. Правда, если бы мы были хорошими комедиантами, тогда у людей по крайней мере выработался бы приличный вкус. Но мы провалили свои роли, вот беда... Мы плохие комедианты, хоть и вовсе не плохие люди. — Избави господи! — сказала Марта по-английски, словно обращаясь прямо ко мне. — Я не комедиантка. — Мы о ней забыли. Она заколотила кулаками по спинке дивана и закричала им уже по-французски: — Вы слишком много болтаете. И несете такую чепуху! А у моего мальчика только что была рвота. Вот, у меня еще руки пахнут. Он плакал, так ему было больно. Вы говорите, что играете роли. А я не играю роль. Я занимаюсь делом. Я подаю ему тазик. Даю аспирин. Я вытираю ему рот. Я беру его к себе в постель. Она заплакала, не выходя из-за дивана. — Послушай, дорогая... — смущенно сказал посол. Я даже не мог к ней подойти или как следует на нее посмотреть: Хамит следил за мной с иронией и сочувствием. Я вспомнил, что мы спали на его простынях, — интересно, сам ли он их менял? Он знал не меньше интимных подробностей, чем собака проститутки. — Вы нас всех пристыдили, — сказал Филипо. Марта повернулась и вышла, но в дверях зацепилась каблуком за ковер, споткнулась и чуть не упала. Я пошел за ней и взял под руку. Я знал, что Хамит за мной следит, но посол, если что-нибудь и заметил, ловко это скрыл. — Скажи Анхелу, что я поднимусь к нему попрощаться через полчаса, — сказал он. Я притворил за собой дверь. Она сняла туфлю и стала прикреплять оторвавшийся каблук. Я взял у нее из рук туфлю. — Тут ничего не сделаешь, — сказал я. — У тебя нет других? — У меня их пар двадцать. Как ты думаешь, он знает? — Может быть. Не уверен. — А нам от этого будет легче? — Не знаю. — Может, тогда нам не придется играть комедию. — Ты же сказала, что ты не играешь. — Я хватила через край, да? Но весь этот разговор мне был противен. Все мы вдруг показались мелкими, никому не нужными нытиками. Может, мы и есть комедианты, но чему тут радоваться. Я по крайней мере что-то делаю, правда? Даже если это плохо. Я же не представлялась, будто не хочу тебя. И не представлялась, что люблю тебя, в первый вечер. — А теперь ты меня любишь? — Я люблю Анхела, — сказала она, словно защищаясь, и стала подниматься в одних чулках по широкой старомодной лестнице. Мы вошли в длинный коридор с нумерованными комнатами. — У вас много комнат для беженцев. — Да. — Найди какую-нибудь комнату для нас. Сейчас. — Слишком опасно. — Не опаснее, чем в машине, и какое это имеет значение, если он знает... — «В моем собственном доме», — скажет он, точно так, как ты сказал бы: «В нашем „пежо“. Для мужчин всегда важна степень измены. Тебе было бы легче, не правда ли, если бы это происходило в чужом „кадиллаке“? — Мы зря теряем время. Он дал нам всего полчаса. — Ты обещал зайти к Анхелу. — А потом?.. — Может быть. Не знаю. Дай подумать. Она отворила третью по коридору дверь, и я очутился в комнате, в которую так не хотел входить: в их супружеской спальне. Обе кровати были двуспальные; их покрывала словно застилали всю комнату розовым ковром. В простенке стояло трюмо, в которое он мог наблюдать, как она готовится ко сну. Теперь, когда я почувствовал к нему симпатию, я думал, почему бы ему не нравиться и Марте. Он был толстый, но есть женщины, которые любят толстяков; любят ведь и горбунов, и одноногих. Он был собственник, но ведь есть женщины, которым нравится рабство. Анхел сидел прямо, опершись на две розовые подушки; свинка не очень заметно раздула и без того пухлые щеки. Я сказал: «Ау!» Я не умею разговаривать с детьми. У него были карие невыразительные глаза южанина, как у отца, а не голубые арийские, как у висельника. У Марты были такие глаза. — А я болен, — сказал он с оттенком морального превосходства. — Вижу. — Я сплю здесь с мамой. Папа спит рядом. Пока у меня не упадет температура. У меня сейчас... — Во что это ты играешь? — перебил его я. — В головоломки. — Он спросил Марту: — А внизу больше никого нет? — Там мсье Хамит и Анри. — Пусть они тоже придут... — Может, у них еще не было свинки. Они побоятся заразы. — А у мсье Брауна была свинка? Марта замялась, и он сразу ее на этом поймал, как следователь на перекрестном допросе. Я ответил за нее: — Была. — А мсье Браун играет в карты? — спросил он с видимой непоследовательностью. — Нет. То есть не знаю, — сказала она, словно боясь подвоха. — Я не люблю играть в карты, — сказал я. — А вот моя мама раньше любила. Чуть не каждый вечер уходила играть в карты, пока вы не уехали. — Нам надо идти, — сказала она. — Папа через полчаса зайдет попрощаться с тобой. Анхел протянул мне головоломку: — Ну-ка, попробуйте. Это был четырехугольный ящичек со стеклянной крышкой, где находились картинка с изображением клоуна, у которого вместо глаз были впадины, и два шарика ртути. Тряся ящичек, надо было вогнать шарики в пустые глазницы. Я вертел игрушку и так и сяк. Едва мне удавалось поймать один шарик, как, встряхнув ящиком, чтобы загнать другой, я упускал первый. Мальчишка на меня поглядывал с презрением и очень недоброжелательно. — Извини, но я не мастер на такие штуки. Ничего у меня не выходит. — А вы постарайтесь, — сказал он. — Давайте еще! Я чувствовал, что время, которое я мог пробыть вдвоем с Мартой, идет на убыль, как песок в песочных часах, и он, по-моему, тоже это понимал. Чертовы шарики гонялись Друг за другом по ящичку, перекатывались через глазницы и то и дело ныряли в углы. Я медленно катил их по слегка наклонной плоскости к глазам клоуна, но стоило чуть-чуть наклонить ящик, как они сразу же скатывались на дно. И все приходилось начинать сначала, — я теперь едва-едва двигал ящик, разве что кончиками нервов. — Один попал. — Этого мало, — непреклонно заявил Анхел. Я швырнул ему ящичек: — Ладно. Покажи ты, как это делается. Он скривил губы в коварной, враждебной улыбке. Взяв ящичек и положив его на левую ладонь, он едва заметно его шевельнул. Мне показалось, что ртутный шарик даже пополз вверх по наклону, помешкал на краешке впадины и упал в нее. — Раз, — сказал он. Второй шарик двинулся к другой глазнице, срезал край, повернулся и угодил прямо в ямку. — Два. — А что у тебя в левой руке? — Ничего. — Тогда покажи мне это ничего. Он разжал кулак и показал маленький магнит. — Смотрите только никому не говорите, — потребовал он. — А если скажу? Мы вели себя как взрослые, которые ссорятся из-за того, что один из них сплутовал в карты. Он пообещал: — Если вы не скажете, я тоже не скажу. — В его карих глазах ничего нельзя было прочесть. — Ладно, — сказал я. Марта поцеловала его, взбила подушки, уложила поудобнее и зажгла у кровати ночник. — А ты скоро ляжешь? — спросил он. — Когда уйдут гости. — А когда они уйдут? — Почем я знаю? — Ты им скажи, что я болен. А что, если у меня опять будет рвота? Аспирин не помогает. Болит головка. — А ты полежи тихонько. Закрой глазки. Скоро придет папа. Тогда, наверно, все уйдут, и я лягу спать. — Вы не пожелали мне «спокойной ночи», — сердито сказал он мне. — Спокойной ночи. — Я с притворной лаской положил ему руку на голову и поерошил жесткие сухие волосы. От руки потом еще долго пахло мышами. В коридоре я сказал Марте: — Даже он, кажется, знает. — Как он может знать? — На что же он намекал, говоря, что никому не скажет? — Обычная детская игра. Но мне трудно было относиться к нему, как к ребенку. — Он так намучился с этой болезнью. И смотри, как он хорошо себя ведет. — Да. Очень хорошо. — Совсем как взрослый. — О да. Я как раз об этом подумал. Я взял ее за руку и потащил по коридору. — Кто спит в этой комнате? — Никто. Я открыл дверь и потянул ее за собой. — Не надо! — сказала Марта. — Неужели ты не понимаешь, что это невозможно. — Меня не было три месяца, а с тех пор мы были вместе всего один раз. — Я тебя не заставляла ездить в Нью-Йорк. Неужели ты не понимаешь, что у меня нет настроения? Не надо сегодня! — Ты же меня сама просила прийти. — Я хотела тебя видеть. Вот и все. А не спать с тобой. — Ты меня не любишь? — Пожалуйста, не задавай таких вопросов. — Почему? — Потому, что я могу задать такой же вопрос тебе. Я признал справедливость ее упрека, и это меня обозлило, а злость охладила желание. — Интересно, сколько у тебя было любовников? — Четверо, — без запинки сказала она. — Я четвертый? — Да. Если тебе нравится так это называть. Несколько месяцев спустя, когда связь наша кончилась, я оценил ее прямоту. Она не играла никакой роли. Она точно ответила на мой вопрос. Она никогда не притворялась, будто ей нравится то, что ей не нравилось, или что она любит то, к чему равнодушна. Если я ее не понял, то лишь потому, что неправильно задавал ей вопросы. Она и правда не была комедианткой. Она сохранила душевную чистоту, и теперь я понимаю, за что я ее любил. В конечном счете единственное, что привлекает меня к женщине, кроме красоты, — это то неопределенное свойство, которое мы зовем «порядочностью». Женщина в Монте-Карло изменила своему мужу со школьником, но побуждения у нее были самые благородные. Марта тоже изменяла мужу, но меня привлекала в ней не ее любовь ко мне, если она меня и любила, а ее слепая, жертвенная привязанность к ребенку. На порядочность всегда можно положиться; почему же мне мало было ее порядочности, почему я всегда задавал ей дурацкие вопросы? — А что, если сделать хоть одну любовную связь постоянной? — сказал я, отпуская ее. — Разве за себя поручишься? Я вспомнил единственное письмо, которое я от нее получил, не считая записочек, где назначались свидания, написанных иносказательно, на случай если они попадут в чужие руки. Она написала мне это письмо, когда я был в Нью-Йорке, в ответ на мое — скупое, подозрительное, ревнивое. (Я сошелся с одной потаскушкой с Восточной 56-й улицы и, естественно, предполагал, что и Марта нашла мне замену.) Она писала мне нежно, без всякой обиды. Конечно, если у тебя повесили отца за чудовищные преступления, вряд ли ты станешь раздувать мелкие обиды! Она писала об Анхеле, о том, какие у него способности к математике, она много писала об Анхеле и о том, как его мучат по ночам кошмары: «Я теперь сижу возле него чуть не каждый вечер», и я сразу же стал воображать, что она делает, когда с ним не сидит, с кем она тогда проводит свои вечера. Напрасно я себя утешал, что она проводит их с мужем или в казино, где я с ней познакомился. И вдруг, словно читая мои мысли, она написала мне приблизительно так: «Физическая близость, наверно, большое испытание. Если мы можем его выдержать, относясь к тому, кого любим, с милосердием, а к тем, кому изменяем, с нежностью, нам не надо мучиться, хорошо или плохо мы поступаем. Но ревность, недоверие, жестокость, мстительность и взаимные попреки губят все. А гибель отношений — это грех, даже если ты жертва, а не палач. И добродетель тут не оправдание». В то время эти рассуждения показались мне претенциозными, неискренними. Я злился на себя и поэтому злился на нее. Я разорвал письмо, хотя оно было таким нежным и несмотря на то, что оно было единственным. Я подумал, что она читает мне мораль, потому что я в тот день провел два часа на Восточной 56-й улице, — хотя откуда ей было об этом знать? Вот почему, несмотря на мою страсть к сувенирам — рядом с пресс-папье из Майами, входным билетом в казино Монте-Карло, — у меня нет ни клочка, написанного ею. А я так ясно помню ее почерк: круглые детские буквы; а вот как звучал ее голос — забыл. — Что ж, — сказал я, — раз так, пойдем вниз. Комната, где мы стояли, была холодная и нежилая; картины на стенах, по-видимому, выбирали наемные декораторы. — Иди. Я не хочу видеть этих людей. — У статуи Колумба, когда Анхел поправится? — У статуи Колумба. И когда я уже больше ничего не ждал, она меня обняла. — Бедняжечка ты мой. Хорошо же тебя дома встретили! — Ты не виновата. Она сказала: — Ну, давай! Давай быстро! — Она легла на край кровати и притянула меня к себе, но я услышал голос Анхела в глубине коридора: «Папа! Папа!» — Не слушай, — сказала она. Она поджала колени, и это сразу напомнило мне мертвое тело доктора Филипо под трамплином; рождаясь, умирая и любя, человек принимает почти одну и ту же позу. Я ничего к ней не чувствовал, ровно ничего, а белая птица не прилетела, чтобы спасти мое самолюбие. Вместо этого послышались шаги посла, поднимавшегося по лестнице. — Не волнуйся, — сказала она. — Он сюда не придет. — Но пыл мой охладел не из-за посла. Я встал, и она сказала: — Ерунда. Это была дурацкая затея, не сердись. — У статуи Колумба? — Нет. Я придумаю что-нибудь получше. Честное слово! Она вышла из комнаты и окликнула мужа: — Луис! — Да, дорогая? — он появился на пороге их спальни с головоломкой Анхела в руке. — Я показываю мистеру Брауну верхние комнаты. Он говорит, что несколько беженцев нам не помешали бы. В ее голосе не было ни одной фальшивой нотки; она вела себя абсолютно естественно, и я вспомнил, как ее рассердил наш разговор о комедиантах, а сейчас она показала себя лучшей комедианткой, чем все мы. Я играл свою роль хуже; у меня от волнения перехватило горло. — Мне пора, — пробормотал я. — Почему? Еще так рано, — запротестовала Марта. — Мы ведь давно вас не видели, правда, Луис? — У меня свидание, которое я не могу пропустить, — сказал я, не подозревая, что говорю правду. Долгий, долгий день еще не кончился; до полуночи оставался час, то есть целая вечность. Я сел в машину и поехал по берегу моря; дорога была вся в ямах. Навстречу попадалось мало людей; они либо еще не осознали, что комендантский час отменен, либо боялись попасться на провокацию. Направо тянулся длинный ряд деревянных хижин на огороженных участках земли величиною с блюдце, где росло по нескольку пальм, а между ними поблескивали лужицы воды, как железки в куче хлама. Кое-где горела свеча, и вокруг сидели люди, склонившись над стаканами рома, как плакальщицы над гробом. Иногда доносились несмелые звуки музыки. Посреди дороги плясал какой-то старик, мне пришлось затормозить. Он подошел и захихикал сквозь стекло — в эту ночь в Порт-о-Пренсе все же нашелся человек, которому не было страшно. Я не разобрал, что он говорит на своем patois [местное наречие], и поехал дальше. Я уже больше двух лет не ездил к матушке Катрин, но сегодня я нуждался в ее услугах. Бессилие мучило меня, как проклятье, и мне нужна была ведьма, чтобы его снять. Я вспомнил девушку с Восточной 56-й улицы, а потом нехотя подумал о Марте, и это подогрело мою злость. Если бы она отдалась мне тогда, когда я хотел, ничего бы этого не понадобилось. Как раз перед заведением матушки Катрин начинался развилок; асфальт, если его можно было так назвать, кончался (не хватило денег или кто-нибудь не получил свою мзду). Налево шло на юг главное шоссе, по которому не проедешь ни на чем, кроме вездехода. Я удивился, обнаружив в этом месте заставу, потому что с юга вторжения не ждали. Я стоял, пока меня обыскивали тщательнее обычного, под большим деревянным щитом, где значилось: «США — ГАИТИ. Совместный пятилетний план. Большое южное шоссе». Но американцы уехали, и от пятилетнего плана осталась только доска над стоячими лужами, над изрытой канавами дорогой, кучами щебня и остовом бульдозера, который никто не позаботился вытащить из грязи. Когда меня отпустили, я свернул направо и подъехал к владениям матушки Катрин. Кругом стояла такая тишина, что я даже засомневался, стоит ли выходить из машины. Длинная низкая хижина, похожая на конюшню, разделенную на стойла, предназначалась для любовных утех. В главном здании, где матушка Катрин принимала гостей и угощала их напитками, горел свет, но ни музыки, ни танцев не было слышно. На минуту мной овладело искушение сохранить верность Марте, и я чуть было не уехал. Но я слишком долго волочил свою обиду по этим ухабам, чтобы теперь повернуть назад, и я осторожно зашагал по неосвещенному участку, испытывая отвращение к себе. По глупости я поставил машину фарами к стене хижины, поэтому шел в полной тьме и сразу же споткнулся о вездеход с выключенными огнями. За рулем кто-то спал. Я снова чуть не повернул назад, потому что в Порт-о-Пренсе почти ни у кого не было «джипов», кроме тонтон-макутов, а если тонтон-макуты сегодня веселятся с девочками матушки Катрин, там не место посторонним. Но отвращение к себе толкало меня, и я шел дальше. Матушка Катрин услышала, как я спотыкаюсь, и вышла на порог с керосиновой лампой в руке. У нее было лицо доброй кормилицы из фильма о жизни в южных штатах и крошечная, хрупкая фигурка, когда-то, очевидно, очень красивая. Ее лицо не обманывало — это была самая добрая женщина, какую я знал в Порт-о-Пренсе. Она делала вид, что ее девочки — из хороших семейств и она только помогает им зарабатывать на карманные расходы, — в это легко верили, потому что она научила их прекрасно себя вести. Ее клиенты, пока они не забирались в стойла, тоже должны были соблюдать декорум; глядя, как танцуют пары, можно было подумать, что это выпускной бал в монастырской школе. Как-то раз, года три назад, я видел, как она вступилась за девушку, которую обидел хам. Я пил ром и услышал крик из каморки, которую мы звали стойлом, но, прежде чем я успел вмешаться, матушка Катрин схватила в кухне топор и ринулась в бой. Ее противник — вдвое выше ее ростом — был вооружен ножом и к тому же пьян. (У него, видно, в заднем кармане была припрятана фляжка, потому что матушка Катрин ни за что не отпустила бы девушку с пьяным.) Когда она влетела в комнату, пьяный бросился бежать, а позже, уходя, я увидел через кухонное окно, как она сидит с девушкой на коленях и баюкает ее, напевая что-то на своем непонятном patois, а та прижалась к ее худенькому плечу и спит. Матушка Катрин шепотом предупредила меня: — Здесь тонтон-макуты. — Всех девушек разобрали? — Нет, но та, которая вам нравится, занята. Я не был здесь два года, но она это помнила. И что еще удивительнее, девушка все еще была у нее, а ведь ей сейчас уже лет восемнадцать. Я не ожидал ее здесь найти и все же почувствовал огорчение. На склоне лет предпочитаешь старых друзей даже в борделе. — А как они сегодня, очень злые? — По-моему, нет. Охраняют какую-то важную персону. Это он сейчас с Тин-Тин. Я чуть было не ушел, но обида на Марту сидела во мне как заноза. — Все равно зайду, — сказал я. — Пить хочется. Дайте мне рому с кока-колой. — Кока-колы больше нет. Я забыл, что американская помощь прекратилась. — Ну, тогда рому с содовой. — У меня осталось несколько бутылок «Семерки». — Ладно. Давайте «Семерку». У входа в зал на стуле спал один из тонтон-макутов, темные очки свалились с носа на колени, и вид у него был довольно мирный. Ширинка на серых фланелевых брюках зияла, оторвалась пуговица. В открытую дверь я увидел четырех девушек в белых батистовых платьях с юбками колоколом. Они молча тянули через соломинки оранжад. Одна, взяв пустой стакан, отошла, она двигалась, раскачивая свой батистовый колокол плавно, как бронзовая балерина Дега. — А где же клиенты? — Все разбежались, когда приехали тонтон-макуты. Я увидел, что из-за столика у стены на меня уставился, словно с нашей первой встречи он так и не спускал с меня глаз, тот самый тонтон-макут, которого я встретил сначала в полиции, а потом на шоссе, где он разбивал стекло катафалка, чтобы вытащить гроб ancien ministre [бывшего министра (фр.)]. Его фетровая шляпа лежала на стуле, на шее был полосатый галстук бабочкой. Я ему поклонился и направился к другому столу. Он мне внушал страх, и я старался отгадать, какую же важную персону — еще более важную, чем этот заносчивый офицер, — услаждает сейчас Тин-Тин. И надеялся ради нее, что тот человек хотя бы не хуже этого подлеца. — Странно, что я вас повсюду встречаю, — сказал офицер. — А я так стараюсь не попадаться на глаза. — Чего вам здесь сегодня надо? — Рому с «Семеркой». Он сказал матушке Катрин, которая принесла мне на подносе бокал: — Вы же говорили, что у вас больше нет «Семерки»! Я заметил, что на подносе рядом с моим стаканом стоит пустая бутылка из-под содовой. Тонтон-макут взял мой стакан и отпил из него. — Это «Семерка». Можете принести ему ром с содовой. Вся «Семерка», какая у вас осталась, мне нужна для моего друга. — В баре темно. Наверно, перепутала бутылки. — Вам надо научиться делать различие между важными клиентами... — Он запнулся и решил все-таки соблюсти вежливость — ...и менее важными. Можете сесть, — разрешил он мне. Я было повернулся, чтобы уйти. — Можете сесть здесь. Садитесь. — Я послушался. — Вас остановили на заставе, обыскали? — Да. — А здесь, у дверей? Вас задержали у дверей? — Да, матушка Катрин. — А мой человек? — Он спал. — Спал? — Да. Я донес ему об этом, не моргнув глазом. Пусть тонтон-макуты истребляют друг друга. Меня удивило, что он промолчал и не двинулся с места. Он только тупо глядел сквозь меня своими черными, непроницаемыми окулярами. Наверно, что-то решал, но не хотел меня в это посвящать. Матушка Катрин принесла мне рому. Я отпил глоток. Ром был снова разбавлен «Семеркой». Она была смелая женщина. — Вы сегодня, я вижу, соблюдаете особые предосторожности, — сказал я. — Мне поручена охрана очень важного иностранца. Надо принять все меры, чтобы обеспечить его безопасность. А он попросил, чтобы его привезли сюда. — Думаете, его не опасно оставить с маленькой Тин-Тин? Или вы поставили охранника и в спальне, капитан? Простите, не знаю, какой у вас чин — капитан или майор? — Меня зовут капитан Конкассер. У вас есть чувство юмора. Я это ценю. И люблю, когда шутят. Шутки имеют политическое значение. Это отдушина для трусливых и бессильных. — Вы говорите, что привезли сюда важного иностранца, капитан. А утром мне показалось, что вы не любите иностранцев. — Лично я крайне низкого мнения о всех белых. Скажу откровенно — меня оскорбляет цвет их кожи, он напоминает мне сухой навоз. Но кое-кого из вас мы терпим, если вы полезны нашему государству. — Вы хотите сказать, Доктору? Он процитировал с едва приметным оттенком иронии: — Je suis le Drapeau Haltien, Uni et Indivisible. — Потом отпил рому. — Конечно, кое-кого из белых еще можно терпеть. У французов, например, хотя бы общая с нами культура. Я восхищаюсь Генералом. Президент написал ему письмо и предложил включить Гаити в Communaute de l'Europe [Европейский союз (фр.)]. — Он получил ответ? — Такие вещи быстро не делаются. Надо еще обсудить условия. Мы понимаем, что такое дипломатия. Мы не делаем таких грубых промахов, как американцы... и англичане. У меня навязчиво вертелась в мозгу фамилия Конкассер. Где-то я ее слышал. Что-то она мне напоминала. — Гаити по праву примыкает к третьей силе, — сказал капитан Конкассер. — Мы нерушимый бастион против нашествия коммунистов. Тут никакому Кастро не победить. Наши крестьяне преданы режиму. — Или запуганы до смерти. — Я выпил залпом ром, его разглагольствования легче было выносить на нетрезвую голову. — А ваша важная персона, видно, не торопится. — Он мне сказал, что у него долго не было женщины. — Капитан рявкнул на матушку Катрин: — Я требую, чтобы меня обслуживали! Понятно? — и топнул ногой: — Почему никто не танцует? — Бастион свободного мира, — сказал я. Четыре девушки поднялись из-за столика; одна завела патефон, и они принялись вертеться друг с дружкой в медленном, грациозном, старомодном танце. Их широкие юбки раскачивались, как серебряные кадильницы, обнажая ноги, стройные и золотистые, как у молодых ланей; они ласково улыбались друг другу, слегка откинувшись назад. Эти девушки были красивы и неотличимы, как птицы одного полета. Трудно было себе представить, что они продажны. Как все остальные. — Конечно, свободный мир лучше платит, — сказал я, — и к тому же в долларах. Капитан Конкассер заметил, куда я смотрю: черные стекла не мешали ему быть бдительным. — Хотите девочку? Угощаю. Вон той маленькой с цветком в волосах, Луизой. Она на нас не смотрит. Робеет, боится, что я приревную. Ревновать putain! [проститутку (фр.)] Какая чушь! Если я прикажу, она вас прекрасно обслужит. — Мне не нужна женщина. — Его мнимое великодушие не могло меня обмануть. Он хотел кинуть putain белому, как кость собаке. — Зачем же вы сюда пришли? Вопрос был законный. Я пробормотал: «Мне расхотелось», — глядя, как кружатся девушки, достойные лучшей участи, чем этот сарай, простенький бар и старые рекламы кока-колы. — А вы не боитесь коммунистов? — спросил я. — Ну, они нам не опасны. А если опасность появится, американцы высадят морскую пехоту. Конечно, у нас в Порт-о-Пренсе тоже есть коммунисты. Мы знаем их имена. Но они не опасны. Собираются по нескольку человек, изучают Маркса. А вы коммунист? — Как же я могу быть коммунистом? Я — владелец отеля «Трианон». Зарабатываю на американских туристах. Я капиталист. — Тогда вас можно считать нашим, — сказал он даже с неким подобием любезности. — Если бы, конечно, не ваш цвет кожи. — Зачем же меня так оскорблять? — Цвет кожи не выбирают, — сказал он. — Нет, не причисляйте меня к своим. Когда капиталистическая страна становится чересчур гнусной, она может оттолкнуть даже капиталистов. — Капиталист всегда поддержит, если ему дать двадцать пять процентов прибыли. — И проявить хоть немножко человечности. — Вы рассуждаете, как человек религиозный. — Да, может быть. Как религиозный человек, потерявший веру. Но разве вы не боитесь, что и ваши капиталисты могут потерять веру? — Они теряют жизнь, но не веру. Их вера — это деньги. Они сохраняют ее до последнего вздоха и оставляют в наследство детям. — А ваша важная персона, он преданный вам капиталист или правый политический деятель? Пока Конкассер звякал в стакане кубиками льда, я, кажется, вспомнил, от кого я о нем слышал. О нем рассказывал Пьер Малыш, даже с каким-то суеверным страхом. Этот Конкассер отобрал у американской водопроводной фирмы, после того как ее служащие были эвакуированы и американцы отозвали своего посла, все насосы и землеройки и отправил на стройку в горной деревушке у Кенскоффа, которая велась по его проекту. Проект был дичайший, и строительство далеко не пошло — рабочие в конце месяца разбежались, потому что им не платили; говорят, что к тому же у Конкассера начались нелады с главой тонтон-макутов, который хотел получить свою долю. В память о его безумной затее на склоне Кенскоффа и посейчас стоят четыре бетонные колонны и цементный пол, уже потрескавшийся от солнца и дождей. Быть может, важная персона, которая сейчас забавлялась с Тин-Тин, — какой-нибудь банкир, пообещавший дать ему кредит? Но какой же банкир, если он в здравом уме, согласится дать заем на постройку искусственного катка на склоне Кенскоффа в стране, откуда сбежали все туристы? — Нам нужны инженеры, пусть даже белые инженеры, — сказал Конкассер. — Император Кристоф обходился без них. — Мы люди более современные, чем Кристоф. — И поэтому строите каток вместо замков? — Мне надоело ваше нахальство, — сказал капитан Конкассер, и я понял, что зашел слишком далеко. Я задел его за живое и сам испугался. Если бы мне больше повезло с Мартой, я бы не так провел этот вечер; теперь я уже давно спал бы в своей постели и меня ничуть не касалась бы ни политика, ни коррупция власть имущих. Капитан вынул из кобуры револьвер и положил его на стол рядом с пустым стаканом. Он уронил подбородок на рубашку в белую и синюю полоску и мрачно молчал, словно взвешивая все «за» и «против» выстрела прямо в лоб. На его месте я не видел бы никаких «против». Но тут подошла матушка Катрин, встала за моей спиной и поставила на стол два стакана с ромом. — Ваш приятель провел уже больше получаса с Тин-Тин, — сказала она. — Ему пора... — Ему должно быть предоставлено столько времени, сколько понадобится, — заявил капитан. — Он — важное лицо. Очень важное лицо. — В уголках его рта собралась пузырьками слюна, совсем как у гадюки. Он дотронулся кончиками пальцев до револьвера. — Искусственный каток — это очень современно. — Его пальцы так и бегали между ромом и револьвером. Я обрадовался, когда они схватили стакан. — Ледяной каток — это шикарно. Это последний крик. — Вы заплатили за полчаса, — повторила матушка Катрин. — По моим часам — еще не время, — ответил капитан. — А что вы теряете? Других посетителей ведь нет. — А мсье Браун? — Не сегодня, — сказал я. — Я не решусь идти по стопам такого важного гостя. — Чего же вы здесь торчите? — спросил капитан. — Пить хочу. И потом — из любопытства. Мы ведь в Гаити теперь не так часто видим знатных иностранцев. Он дает деньги на ваш каток? — Капитан бросил взгляд на револьвер, но минутная вспышка, которая грозила опасностью, тут же прошла. Остались только ее приметы, как следы болезни: кровавая жилка на желтом белке глаза да съехавший набок полосатый галстук. — Вряд ли удобно, чтобы ваш знатный иностранец, вернувшись, обнаружил здесь труп белого. Это может испортить вам все дело. — Что же, время терпит... — мрачно констатировал он, и вдруг лицо его разверзла улыбка, словно трещина в бетоне пресловутого катка. Улыбка любезная и даже заискивающая. Он вскочил; за моей спиной хлопнула дверь, я обернулся и увидел Тин-Тин, всю в белом, которая тоже улыбалась, скромно, как невеста у входа в храм. Но они с Конкассером улыбались не друг другу, а важному гостю, который вел ее под руку. Это был мистер Джонс. — Джонс! — воскликнул я. Его лицо еще украшали боевые шрамы, но сейчас они были аккуратно заклеены липким пластырем. — Кого я вижу! Браун! — сказал он и, подойдя, горячо пожал мне руку. — Приятно встретиться со старой гвардией, — сказал он, словно мы были ветеранами предпоследней войны и впервые с тех пор встретились на полковом сборе. — Мы же виделись только вчера, — сказал я и заметил, что он несколько смущен. Стоило Джонсу вывернуться из какого-нибудь неприятного положения, как он тут же об этом забывал. Он объяснил капитану Конкассеру: — Мы с мистером Брауном вместе плыли на «Медее». А как поживает мистер Смит? — Да так же, как вчера, когда он у вас был. Очень о вас беспокоится. — Обо мне? Почему? — И сказал: — Извините. Я вас еще не представил моей юной подруге. — Мы с Тин-Тин хорошо знакомы. — Вот и чудесно, чудесно! Садитесь, дорогая, мы все вместе пропустим по маленькой. — Он пододвинул ей стул, а потом, взяв меня под руку, отвел чуть-чуть в сторонку и сказал, понизив голос: — Понимаете, вся та история — уже вчерашний день. — Я рад, что вы так быстро выкарабкались. Он туманно объяснил: — Помогла моя записка. Я на это и рассчитывал. В общем, я не очень волновался. Обе стороны допустили ошибки. Но мне бы не хотелось, чтобы девочки это знали. — Поверьте, они бы вам только посочувствовали. Но неужели он не знает? — О да, но ему приказано держать язык за зубами. Завтра я бы непременно вам все рассказал, но сегодня мне просто позарез было нужно сюда... Значит, вы уже знакомы с Тин-Тин? — Да. — Прелестная девушка. Я рад, что ее выбрал. Капитан хотел, чтобы я взял ту, с цветком. — Не думаю, чтобы вы заметили особую разницу. Матушка Катрин держит лакомый товар. А что у вас общего с ним? — Мы тут вместе обстряпали одно дельце. — Неужели искусственный каток? — Нет. При чем тут каток? — Будьте осторожны, Джонс. Это опасный субъект. — Не беспокойтесь, — сказал Джонс. — Я не маленький. Мимо нас прошла матушка Катрин с подносом, заставленным бутылками рома и, видимо, последними запасами «Семерки». Джонс схватил с подноса стакан. — Завтра они подыщут для меня какую-нибудь колымагу. Я к вам заеду, как только ее получу. — Он помахал Тин-Тин, а капитану крикнул: — Salut [привет (фр.)]. Мне здесь нравится, — добавил он. — По-моему, фортуна наконец мне улыбнулась. Я вышел из зала с приторным вкусом от выпитой «Семерки» во рту. Проходя мимо, я потряс за плечо стража у двери — надо ведь хоть кому-то оказать добрую услугу! Я ощупью обошел вездеход и добрался до своей машины; вдруг я услышал за спиной шаги и отпрянул в сторону, подумав, что капитан все-таки решил постоять за честь своего катка. Но это была всего-навсего Тин-Тин. — Я им сказала, что пошла faire pipi [сделать пипи (фр.)], — сообщила она. — Как поживаешь, Тин-Тин? — Очень хорошо, а вы? — Ca marche [ничего (фр.)]. — А вы не хотите немножко обождать в машине? Они скоро уедут. Англичанин уже tout-a-fait epuise [совсем выбился из сил (фр.)]. — Не сомневаюсь, но я устал. Мне надо домой. Скажи, Тин-Тин, он тебя не обижал? — О, нет. Он мне понравился. Очень понравился. — А что тебе в нем так уж понравилось? — Он меня насмешил, — сказала она. Эту же фразу, к вящему моему огорчению, я услышал снова, но уже при других обстоятельствах. За мою беспорядочную жизнь я научился многим фокусам, но смешить я так и не умею.  ЧАСТЬ ВТОРАЯ 1 Джонс исчез на какое-то время так же бесследно, как труп министра социального благоденствия. Никто так и не узнал, куда делся труп, хотя кандидат в президенты предпринял попытку это выяснить. Он проник в канцелярию нового министра, где его приняли деловито и вежливо. Пьер Малыш не пожалел сил, чтобы раструбить о нем как о «сопернике Трумэна», а новый министр краем уха слыхал о Трумэне. Министр был маленький толстенький человечек; он неведомо почему щеголял значком американской студенческой корпорации, зубы у него были крупные, белые и редкие, словно надгробные плиты, заготовленные для куда более просторного кладбища. Через его письменный стол доносился странный запах, будто одну могилу забыли засыпать землей. Я сопровождал мистера Смита на случай, если понадобится переводчик, но новый министр свободно говорил по-английски, правда, с таким американским акцентом, что в какой-то мере оправдывал свой значок. (Потом я узнал, что министр некоторое время служил посыльным в американском посольстве. Его производство в министры было бы редким примером выдвижения из низов, если бы в промежутке он не подвизался у тонтон-макутов адъютантом по особым поручениям при полковнике Грасиа, известном под кличкой Толстяк Грасиа.) Мистер Смит принес извинение в том, что его рекомендательное письмо адресовано доктору Филипо. — Бедняга Филипо, — сказал министр, и я подумал, что мы услышим наконец официальную версию о его кончине. — Что с ним случилось? — спросил мистер Смит с похвальной прямотой. — Боюсь, мы этого никогда не узнаем. Он был человек угрюмый, со странностями, и, должен вам сказать, профессор, с финансами у него не все в порядке. Было там одно дельце с водопроводной колонкой на улице Дезэ... — Вы намекаете, что он покончил самоубийством? Я недооценил мистера Смита. Ради высокой идеи он мог и схитрить, сейчас он решил не открывать своих карт. — Может, и так. А может, он стал жертвой народного гнева. Мы, гаитяне, привыкли расправляться с тиранами по-своему. — Разве доктор Филипо был тираном? — Люди с улицы Дезэ не простили ему этого надувательства с водой. — А теперь водопровод пустят? — спросил я. — Это будет одним из моих первых мероприятий, — взмахом руки он обвел папки на полках у себя за спиной, — но, как видите, забот у меня немало. Я заметил, что остальные скрепки на многих из его «забот» заржавели от длинной череды дождливых сезонов: видно, «заботам» этим еще долго суждено здесь лежать. Мистер Смит умело возобновил атаку: — Значит, о докторе Филипо все еще нет никаких известий? — Как выражались у вас в военных сводках, «пропал без вести, есть опасения, что убит». — Но я был на его похоронах, — сказал мистер Смит. — Где? — На его похоронах. Я наблюдал за министром. Он ничуть не смутился. Издав отрывистый лай, который должен был обозначать смех (мне вспомнился французский бульдог), он заявил: — Никаких похорон не было. — Да, их прервали. — Вы и представить себе не можете, профессор, как клевещут на нас наши враги. — Я не профессор и видел гроб собственными глазами. — Гроб был набит камнями, профессор... простите, мистер Смит. — Камнями? — Точнее говоря, кирпичами. Их привезли из Дювальевиля, где мы строим наш прекрасный новый город. Крадеными кирпичами. Мне бы хотелось показать вам как-нибудь Дювальевиль, если вы выберете утром время. Это наш ответ на постройку города Бразилиа. — Но при этом присутствовала его жена. — Бедная женщина, она — надеюсь, помимо своей воли, — стала игрушкой в руках бессовестных людей. Владельцы похоронного бюро арестованы. Я отдал должное его находчивости и воображению. Мистер Смит был на время усмирен. — Когда их будут судить? — спросил я. — Следствие займет некоторое время. Заговор широко раскинул свои щупальца. — Значит, это вранье, будто труп доктора Филипо во дворце? Говорят, его превратили в упыря и заставляют работать по ночам? — Все это только суеверия, мистер Браун. К счастью, наш президент избавил страну от суеверий. — В таком случае ему удалось то, что не удалось иезуитам. Мистер Смит нетерпеливо нас прервал. Он сделал все, что мог, для доктора Филипо, и теперь его внимание целиком занимала его миссия. Ему вовсе не хотелось настраивать против себя министра неуместными разговорами об упырях и суевериях. Министр весьма благосклонно слушал его, выводя карандашом какие-то каракули. Это не означало, что он не слушал, — я заметил, что он чертил больше знаки процентов и плюсы; минусов там не было. Мистер Смит говорил о здании, где разместится ресторан, кухня, библиотека и лекционный зал. Следовало бы оставить место и для будущих пристроек. Со временем можно будет подумать даже о театре и кино; вегетарианское общество мистера Смита уже и теперь могло снабжать документальными фильмами, и он надеется, что вскоре — если им будут предоставлены возможности — появится школа вегетарианской драматургии. — А пока, — заметил он, — мы всегда можем опереться на Бернарда Шоу. — Грандиозный проект, — признал министр. Мистер Смит жил в республике уже неделю. Он видел, как похищали труп доктора Филипо; я возил его на машине по самым нищим кварталам. Вопреки моему совету он в то утро сам пошел на почту за марками. Я сразу же потерял его в толпе, а когда нашел, оказалось, что он ни на шаг не продвинулся к guichet [окошко (фр.)]. Его взяли в оборот два одноруких и три одноногих калеки. Двое пытались всучить ему грязные, захватанные конверты с аннулированными гаитянскими марками; остальные откровенно попрошайничали. А какой-то безногий устроился у его колен и выдернул шнурки из ботинок, чтобы их почистить. Увидев, что собралась толпа, пробовали протиснуться поближе и другие. Молодой парень с дырой вместо носа, опустив голову, пытался протаранить себе дорогу в самую гущу. Безрукий поднимал над толпой две розовые, словно полированные, культи, демонстрируя иностранцу свои увечья. Это была обычная тут сцена, вот разве что иностранцы стали редкостью. Мне пришлось пустить в ход силу, чтобы пробиться к нему, и моя рука ненароком наткнулась на жесткую безжизненную культю, словно на резиновую дубинку. Я отвел ее в сторону и почувствовал к себе отвращение, словно оттолкнул страждущего. Я даже подумал, а что сказали бы обо мне отцы св. Пришествия? Так глубоко коренятся в нас привычки и верования нашего детства. Я потратил минут пять, чтобы вызволить мистера Смита, но шнурков своих он лишился. Прежде чем идти к министру социального благоденствия, нам пришлось зайти к Хамиту и купить другие шнурки. Мистер Смит сказал министру: — Конечно, наш центр не будет давать прибылей, но зато мы обеспечим работой библиотекаря, секретаря, бухгалтера, повара, официантов... а со временем, я надеюсь, и билетерш в кино... По меньшей мере человек двадцать. Киносеансы будут просветительные, бесплатно. Что касается театра... Что ж, не стоит так далеко заглядывать вперед. Все вегетарианские продукты будут поставляться по себестоимости, а книги — тоже бесплатно. Я слушал его с изумлением. Он был по-прежнему во власти своей мечты. Действительность не могла ее поколебать. Даже сцена на почте ее не омрачила: гаитяне, избавленные от кислотности, нищеты и страстей, вскоре радостно примутся за ореховые котлеты. — Новый город Дювальевиль, очевидно, нам подойдет, — продолжал мистер Смит. — Я не противник современной архитектуры, — вовсе нет. Новые идеи нуждаются в новых формах, а я хочу поделиться с вашей республикой новой идеей. — Это, пожалуй, можно устроить, — сказал министр, — там есть свободные участки. — Он начертил на листе ряд маленьких крестиков: одни плюсы. — У вас, несомненно, большие средства. — Я думал, что совместное предприятие, вместе с вашим правительством... — Вы, конечно, понимаете, мистер Смит, что мы не социалистическое государство. Мы верим в свободное предпринимательство. Подряд на строительство будет дан с торгов. — Резонно. — Окончательное решение, конечно, за правительством. Дело ведь не только в том, кто предложит самую низкую смету. Надо принять во внимание и планировку города. Санитарные условия тоже имеют, как вы знаете, первейшее значение. Поэтому я думаю, что скорее всего вашим проектом займется министерство социального благоденствия. — Отлично, — заметил мистер Смит. — В таком случае я буду иметь дело с вами. — Позднее нам, конечно, придется посоветоваться с казначейством. И с таможенниками. Весь импорт проходит через таможню. — Но ведь у вас не взимается пошлина с продуктов питания? — А кинофильмы?.. — Просветительные фильмы? — Знаете что, обсудим все это потом. Раньше всего надо выбрать участок. И определить его стоимость. — А вы не думаете, что правительство могло бы выделить нам участок безвозмездно? Поскольку мы вложим деньги в строительные работы. Я полагаю, что земля здесь вряд ли особенно дорога. — Земля принадлежит народу, а не правительству, мистер Смит, — заметил министр с мягкой укоризной. — А впрочем, вы увидите, что для нового Гаити нет ничего невозможного. Если хотите знать мое мнение, я бы со своей стороны предложил внести за участок сумму, равную стоимости строительства... — Но это же ерунда, — сказал мистер Смит. — Одно к другому не имеет никакого отношения. — ...которая будет возвращена по окончании работ. — Значит, вы полагаете, что участок предоставят бесплатно? — Совершенно бесплатно. — Тогда я не понимаю, для чего нужен этот залог. — Для обеспечения оплаты рабочих, мистер Смит. Многие иностранные предприятия неожиданно лопались, и в платежный день рабочий не получал ни гроша. Для бедной семьи это настоящая трагедия. А у нас в Гаити все еще много бедных семей. — Может быть, гарантия банка... — Наличные всегда лучше, мистер Смит. Гурды — устойчивая монета уже не один десяток лет, а вот у доллара положение напряженное... — Мне придется написать домой, в мой комитет. Сомневаюсь... — Напишите домой, мистер Смит, и скажите им, что наше правительство приветствует все прогрессивные начинания и сделает все, что в его силах. Министр поднялся из-за стола, давая понять, что беседа окончена; его широкая зубастая улыбка показывала, что он считает разговор плодотворным для обеих заинтересованных сторон. Он даже обнял мистера Смита за плечи, подтверждая, что они теперь соратники в великом деле прогресса. — А участок? — У вас будет большой выбор, мистер Смит. Может, где-нибудь возле собора? Или колледжа? Или театра? Вы сможете выбрать любой, лишь бы это вписывалось в пейзаж Дювальевиля. Такой красивый город. Вот увидите. Я сам вам его покажу. Завтра я, к сожалению занят. Делегации одолевают. Ничего не поделаешь — демократия, но вот в четверг... В машине мистер Смит сказал: — Он, кажется, всерьез заинтересовался этим проектом. — Будьте поосторожнее с залогом. — Но ведь его возвратят? — Только по окончании строительства. — А что вы думаете насчет кирпичей в гробу? Как вам кажется, это правда? — Нет. — В конце концов, — сказал мистер Смит, — ведь никто не видел тела доктора Филипо своими глазами. Не стоит судить чересчур поспешно. С тех пор как я был в посольстве, прошло уже несколько дней, а я ничего не слышал о Марте, и это меня беспокоило. Я снова и снова мысленно разыгрывал ту сцену, стараясь припомнить, были ли произнесены роковые слова, но, по-моему, ничего такого сказано не было. Когда наконец от нее пришла короткая сухая записка, я вздохнул с облегчением. Хоть и не без досады: Анхелу стало лучше, боли прошли, она может встретиться со мной, если я захочу, у памятника. Я отправился на свидание и выяснил, что ничего не изменилось. Но даже и то, что все было по-прежнему, даже ее нежность обижали меня. Ну да, теперь, когда ей удобно, она готова мне отдаться... — Мы не можем жить в машине, — сказал я. — Я тоже много об этом думала. Мы совсем изведемся, если будем все время прятаться. Я готова поехать в «Трианон», лишь бы не попасться на глаза твоим постояльцам. — Сейчас Смиты наверняка уже спят. — Поедем на всякий случай в разных машинах... Я всегда могу сказать, что привезла тебе записку от мужа. Приглашение. Что-нибудь в этом роде. Ты поезжай вперед. Я выеду минут через пять. Я ожидал, что мы будем препираться всю ночь, как вдруг дверь, в которую я так долго ломился, распахнулась. Я прошел в эту открытую дверь и почувствовал только разочарование. Она хитрее меня, подумал я. И опытнее, знает что к чему. Смиты меня удивили. Когда я приехал в гостиницу, они еще не ложились спать: слышно было, как звякают ложки, консервные банки, доносились приглушенные голоса. Сегодня, как назло, они решили поужинать своим истролом и бармином на веранде. Я иногда гадал, о чем они говорят, когда остаются одни. Перебирают в памяти былые битвы? Я поставил машину и остановился внизу, прислушиваясь. — Детка, ты уже положила две ложки, — раздался голос мистера Смита. — Нет, что ты! И не думала. — А ты сперва попробуй, сама увидишь. Ее молчание подтвердило, что он оказался прав. — Я часто задаю себе вопрос, — сказал мистер Смит, — куда девался тот бедняк, который спал в бассейне в ту ночь, когда мы приехали. Помнишь, детка? — Конечно, помню. И очень жалею, что не спустилась к нему, — ответила миссис Смит. — На следующий день я спросила о нем Жозефа, но, по-моему, он мне наврал. — Наврал, детка? Ну что ты, просто он тебя не понял. Я поднялся по ступенькам, и они поздоровались со мной. — Вы еще не спите? — задал я глупый вопрос. — Мистер Смит запустил свою переписку, и нам пришлось покорпеть. Я не знал, как поскорее спровадить их до приезда Марты.

The script ran 0.01 seconds.