1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
«А, прекрасно, – заметил про себя Брике, – номер два. Это мой прокурор, мэтр Марто».
И он переменил гримасу с легкостью, доказывавшей, как привычны были ему подобные упражнения.
– Пойдемте наверх, господа, – произнес Пулен.
Господин де Мейнвиль прошел первым, за ним Никола Пулен. Люди в плащах последовали за Никола Пуленом, а за ними уже Робер Брике.
Все поднялись по ступеням наружной лестницы, приведшей их к входу в какую-то сводчатую галерею.
Робер Брике поднимался вместе с другими, шепча про себя:
«А паж-то, где же этот треклятый паж?»
Глава 11.
СНОВА ЛИГА
Поднимаясь по лестнице вслед за людьми в плащах и стараясь придать себе вид, приличествующий заговорщику, Робер Брике заметил, что Никола Пулен, переговорив с некоторыми из своих таинственных сотоварищей, остановился у входа в галерею.
«Наверно, поджидает меня», – подумал Брике.
И действительно, чиновник городского суда задержал своего нового друга как раз в момент, когда тот собирался переступить загадочный порог.
– Вы уж на меня не обижайтесь, – сказал он. – Но почти никто из наших друзей вас не знает, и они хотели бы навести кое-какие справки, прежде чем допустить вас на совещание.
– Это более чем справедливо, – ответил Брике, – я ведь говорил вам, что по своей врожденной скромности уже предвидел это затруднение.
– Отдаю вам полную справедливость, – согласился Пулен, – вы человек безукоризненного такта.
– Итак, я удаляюсь, – продолжал Брике, – счастливый хотя бы тем, что в один вечер увидел столько доблестных защитников Лиги.
– Может быть, вас проводить? – спросил Пулен.
– Нет, благодарю, не стоит.
– Дело в том, что вас могут не пропустить у выхода. Хотя, с другой стороны, мне нельзя задерживаться.
– Но разве здесь нет никакого пароля для выхода? Это на вас как-то не похоже, мэтр Никола. Такая неосторожность!
– Конечно, есть.
– Так сообщите мне его.
– И правда, раз вы вошли…
– И к тому же ведь мы друзья.
– Хорошо. Вам нужно только сказать «Парма и Лотарингия».
– И привратник меня выпустит?
– Незамедлительно.
– Отлично. Благодарю вас. Идите занимайтесь своими делами, а я займусь своими.
Никола Пулен расстался со своим спутником и возвратился туда, где собрались его товарищи.
Брике сделал несколько шагов по направлению к лестнице, словно намереваясь спуститься обратно во двор, но, дойдя до первой ступеньки, остановился, чтобы обозреть местность.
В результате своих наблюдений он установил, что сводчатая галерея идет параллельно внешней стене дворца, образуя над нею широкий навес. Ясно было, что эта галерея ведет к какому-то просторному, но невысокому помещению, вполне подходящему для таинственного совещания, на которое Брике не имел чести быть допущенным.
Это предположение перешло в уверенность, когда он заметил свет, мерцающий в решетчатом окошке, пробитом в той же стене и защищенном воронкообразным деревянным заслоном, какими в наши дни закрывают снаружи окна тюремных камер и монастырских келий, чтобы туда проходил только воздух, но оттуда не было видно ничего, кроме неба.
Брике сразу же пришло в голову, что окошко это выходит в зал собрания и что, добравшись до него, можно было бы многое увидеть, а глаз в данном случае успешно заменил бы другие органы чувств.
Трудность состояла лишь в том, чтобы добраться до этого наблюдательного пункта и устроиться таким образом, чтобы все видеть, не будучи, в свою очередь, увиденным.
Брике огляделся по сторонам.
Во дворе находились пажи со своими лошадьми, солдаты с алебардами и привратник с ключами. Все это был народ бдительный и проницательный.
К счастью, двор был весьма обширный, а ночь весьма темная.
Впрочем, пажи и солдаты, увидев, что участники сборища исчезли в сводчатой галерее, перестали наблюдать за окружающим, а привратник, зная, что ворота на запоре и никто не сможет зайти без пароля, занялся только приготовлением своего ложа к ночному отдыху да наблюдением за согревающимся на очаге чайником, полным сдобренного пряностями вина.
Любопытство обладает стимулами такими же могущественными, как порывы всякой другой страсти. Желание узнать скрытое так велико, что многие любопытные жертвовали ему жизнью.
Брике собрал уже столько сведений, что ему непреодолимо захотелось их пополнить. Он еще раз огляделся и, зачарованный отблесками света, падавшими из окна на железные брусья решетки, усмотрел в этих отблесках некий призыв, а в лоснящихся брусьях просто вызов мощной хватке своих рук.
И вот, решив во что бы то ни стало добраться до конца окна с деревянным заслоном, Брике принялся скользить вдоль карниза, который, как продолжение орнамента над парадной дверью, доходил до этого окна. Он передвигался вдоль стены, как кошка или обезьяна, цепляясь руками и ногами за выступы орнамента, выбитого в самой стене.
Если бы пажи и солдаты могли различить в темноте этот фантастический силуэт, скользящий вдоль стены безо всякой видимой опоры, они, без сомнения, завопили бы о волшебстве, и даже у самых храбрых из них волосы встали бы дыбом.
Но Робер Брике не дал им времени обратить внимание на свои колдовские шутки.
Ему пришлось сделать не более четырех шагов, и вот он уже схватился за брусья, притаился между ними и деревянным заслоном, так что снаружи его совсем не было видно, а изнутри он был довольно хорошо замаскирован решеткой.
Брике не ошибся в расчетах: добравшись до этого местечка, он оказался щедро вознагражденным и за смелость свою, и за преодоленные трудности.
Действительно, взорам его представился обширный зал, освещенный железными светильниками с четырьмя ответвлениями и загроможденный всякого рода доспехами, среди которых он, хорошенько поискав, мог бы обнаружить свои наручи и нагрудник.
Что же касается пик, шпаг, алебард и мушкетов, лежащих грудами или составленных вместе, то их было столько, что хватило бы на вооружение четырех полков.
Однако Брике обращал меньше внимания на это разложенное или расставленное в отличном порядке оружие, чем на собрание людей, намеревавшихся пустить его в ход или раздать, кому следует. Горящий взгляд Робера Брике проникал сквозь толстое стекло, закопченное и засаленное, стараясь рассмотреть под козырьками шляп и капюшонами знакомые лица.
– Ого! – прошептал он. – Вот наш революционер – мэтр Крюсе, вот маленький Бригар, бакалейщик с угла улицы Ломбардцев; вот мэтр Леклер, претендующий на имя Бюсси, но, конечно, не осмелившийся бы на подобное святотатство, если бы настоящий Бюсси еще жил на свете. Надо будет мне как-нибудь расспросить у этого мастера фехтования, известна ли ему уловка, отправившая на тот свет в Лионе некоего Давида, которого я хорошо знал. Черт! Буржуазия хорошо представлена, что же касается дворянства… А, вот господин Мейнвиль, да простит меня бог! Он пожимает руку Никола Пулену. Картина трогательная: сословия братаются. Вот как! Господин де Мейнвиль, оказывается, оратор? Похоже, что он намеревается произнести речь, стараясь убедить слушателей жестами и взглядами.
Действительно, г-н де Мейнвиль начал говорить.
Робер Брике покачивал головой, пока г-н де Мейнвиль ораторствовал. Правда, ни одного слова до него не долетело, но жесты говорившего и поведение слушателей были достаточно красноречивы.
– Он, видимо, не очень-то убеждает свою аудиторию. На лице у Крюсе недовольная гримаса, Лашапель-Марто повернулся к Мейнвилю спиной, а Бюсси-Леклер пожимает плечами. Ну же, ну, господин де Мейнвиль, – говорите, потейте, отдувайтесь, будьте красноречивы, черт бы вас побрал. О, наконец-то слушатели оживились. Ого, к нему подходят, жмут ему руки, бросают в воздух шляпы, черт-те что!
Как мы уже сказали, Брике видел, но слышать не мог. Но мы, незримо присутствующие на бурных прениях этого собрания, мы сообщим читателю, что там произошло.
Сперва Крюсе, Марто и Бюсси пожаловались г-ну де Мейнвилю на бездействие герцога де Гиза.
Марто, в качестве прокурора, выступил первым.
– Господин де Мейнвиль, – начал он, – вы явились по поручению герцога Генриха де Гиза? Благодарим вас за это и принимаем в качестве посланца. Но нам необходимо личное присутствие герцога. После кончины своего увенчанного славой отца он в возрасте всего восемнадцати лет убедил добрых французов заключить наш Союз и завербовал нас всех под это знамя. Согласно принесенной нами присяге, мы отдали себя лично и пожертвовали своим имуществом торжеству этого святого дела. И вот, несмотря на наши жертвы, оно не движется вперед, развязки до сих пор нет. Берегитесь, господин де Мейнвиль, парижане устанут. А если устанет Париж, чего можно будет добиться во всей Франции? Господину герцогу следовало бы об этом поразмыслить.
Это выступление было одобрено всеми лигистами, особенно яростно аплодировал Никола Пулен.
Господин де Мейнвиль, не задумываясь, ответил:
– Господа, если решающих событий не произошло, то потому, что они еще не созрели. Рассмотрите, прошу вас, создавшееся положение. Монсеньер герцог и его брат, монсеньер кардинал, находятся в Нанси и наблюдают. Один подготовляет армию: она должна сдержать фландрских гугенотов, которых монсеньер герцог Анжуйский намеревается бросить на нас, чтобы отвлечь наши силы. Другой пишет послание за посланием всему французскому духовенству и папе, убеждая их официально признать наш Союз. Монсеньер герцог де Гиз знает то, чего вы, господа, не знаете; былой, неохотно разорванный союз между герцогом Анжуйским и Беарнцем сейчас восстанавливается. Речь идет о том, чтобы связать Испании руки на границах с Наваррой и помешать доставке нам оружия и денег. Между тем монсеньер герцог желает, прежде чем он начнет решительные действия и в особенности прежде чем он появится в Париже, быть в полной готовности для вооруженной борьбы против еретиков и узурпаторов. Но, за неимением герцога де Гиза, у нас есть господин де Майен – он и полководец и советчик, и я жду его с минуты на минуту.
– То есть, – прервал Бюсси, и именно тут-то он и пожал плечами, – то есть принцы ваши находятся всюду, где нас нет, и никогда их нет там, где мы хотели бы их видеть. Ну что, например, делает госпожа де Монпансье?
– Сударь, госпожа де Монпансье сегодня утром проникла в Париж.
– И никто ее не видел?
– Видели, сударь.
– Кто же именно?
– Сальсед.
– О, о! – зашумели собравшиеся.
– Но, – заметил Крюсе, – она, значит, сделалась невидимкой.
– Не совсем, но, надеюсь, оказалась неуловимой.
– А как стало известно, что она здесь? – спросил Никола Пулен. – Ведь не Сальсед же, в самом деле, сообщил вам это?
– Я знаю, что она здесь, – ответил Мейнвиль, так как сопровождал ее до Сент-Антуанских ворот.
– Я слышал, что ворота были заперты? – вмешался Марто, который только и ждал случая произнести еще одну речь.
– Да, сударь, – ответил Мейнвиль со своей неизменной учтивостью, которой не могли поколебать никакие нападки.
– А как же она добилась, чтобы ей открыли ворота?
– Это уж ее дело.
– У нее есть власть заставить охрану открыть ворота Парижа? – сказали лигисты, завистливые и подозрительные, как все люди низшего сословия, когда они в союзе с высшими.
– Господа, – сказал Мейнвиль, – сегодня у ворот Парижа происходило нечто вам, видимо, совсем неизвестное или же известное лишь в общих чертах. Был отдан приказ пропустить через заставу лишь тех, кто имел при себе особый пропуск. Кто его подписывал? Этого я не знаю. Так вот, у Сент-Антуанских ворот раньше нас прошли в город пять или шесть человек, из которых четверо были очень плохо одеты и довольно невзрачного вида. Шесть человек, они имели эти особые пропуска и прошли у нас перед самым носом. Кое-кто из них держал себя с шутовской наглостью людей, воображающих себя в завоеванной стране. Что это за люди? Что это за пропуска? Ответьте нам на этот вопрос, господа парижане, ведь вам поручено быть в курсе всего, что касается вашего города.
Таким образом из обвиняемого Мейнвиль превратился в обвинителя, что в ораторском искусстве самое главное.
– Пропуска, по которым в Париж, в виде исключения, проходят какие-то наглецы? Ого, что бы то могло значить? – недоумевающе спросил Никола Пулен.
– Раз этого не знаете вы, местные жители, как можем знать это мы, живущие в Лотарингии и все время бродящие по дорогам Франции, чтобы соединить оба конца круга, именуемого нашим Союзом?
– Ну, а каким образом прибыли эти люди?
– Одни пешком, другие верхом. Одни без спутников, другие со слугами.
– Это люди короля?
– Трое или четверо из них были просто оборванцы.
– Военные?
– На шесть человек у них было только две шпаги.
– Иностранцы?
– Мне кажется – гасконцы.
– О, – презрительно протянул кто-то из присутствующих.
– Не важно, – сказал Бюсси, – хотя бы то были турки, на них следует обратить внимание. Мы наведем справки. Это уж ваше дело, господин Пулен. Но все это не имеет прямого отношения к делам Лиги.
– Существует новый план, – ответил г-н де Мейнвиль. – Завтра вы узнаете, что Сальсед, который нас уже однажды предал и намеревался предать еще раз, не только не сказал ничего, но даже взял на эшафоте обратно свои прежние показания. Все это лишь благодаря герцогине, которая вошла в город вместе с одним из обладателей пропуска и имела мужество добраться до самого эшафота, под угрозой быть раздавленной в толпе, и показаться осужденному, под угрозой быть узнанной всеми. Именно тогда-то Сальсед остановился, решив не давать показаний, а через мгновение палач, наш славный сторонник, помешал ему раскаяться в этом решении. Таким образом, господа, можно ничего не опасаться касательно наших действий во Фландрии. Эта роковая тайна погребена в могиле Сальседа.
Эта последняя фраза и побудила сторонников Лиги обступить г-на де Мейнвиля.
По их движениям Брике догадался, какие радостные чувства их обуревают. Эта радость весьма встревожила достойного буржуа, который, казалось, принял внезапное решение.
Из-за своего заслона он соскользнул прямо на плиты двора и направился к воротам, где произнес слова «Парма и Лотарингия», после чего был выпущен привратником.
Очутившись на улице, мэтр Робер Брике шумно вздохнул, из чего можно было вывести заключение, что он очень долго старался задерживать дыхание.
Совещание же продолжалось: история сообщает нам, что на нем происходило.
Господин де Мейнвиль от имени Гизов изложил будущим парижским мятежникам весь план восстания.
Речь шла ни более ни менее, как о том, чтобы умертвить тех влиятельных в городе лиц, которые известны были как сторонники короля, пройтись толпами по городу с криками: «Да здравствует месса! Смерть политикам!» – и таким образом зажечь новую варфоломеевскую ночь головешками старой. Только на этот раз к гугенотам всякого рода должны были присоединить и неблагонадежных католиков.
Подобными действиями мятежники сразу угодили бы двум богам – царящему на небесах и намеревающемуся воцариться во Франции! Предвечному Судие и г-ну де Гизу.
Глава 12.
ОПОЧИВАЛЬНЯ ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА ГЕНРИХА III В ЛУВРЕ
В обширном покое Луврского дворца, куда мы с читателем проникали уже неоднократно и где на наших глазах бедняга король Генрих III проводил столько долгих и тягостных часов, мы встретимся с ним еще раз: сейчас перед нами уже не король, не повелитель целой страны, а только бледный, подавленный, измученный человек, которого беспрестанно терзают призраки, встающие в памяти его под этими величественными сводами.
Генрих очень изменился после роковой гибели своих друзей, о которой мы уже рассказывали в другом месте: эта утрата обрушилась на него, как опустошительный ураган. Бедняга король, никогда не забывая, что он всего-навсего человек, со всей силой чувства и полной доверчивостью отдавался личным привязанностям. Теперь, лишенный ревнивой смертью всех душевных сил, всякого доверия к кому-либо, он словно переживал заранее тот страшный миг, когда короли предстают перед богом одни, без друзей, без охраны, без своего венца.
Судьба жестоко поразила Генриха III: ему пришлось видеть, как все, кого он любил, пали один за другим. После Шомбера, Келюса и Можирона, убитых на поединке с Ливаро и Антраге, г-н де Майен умертвил Сен-Мегрена. Раны эти не заживали в его сердце, продолжая кровоточить… Привязанность, которую он питал к своим новым любимцам, д'Эпернону и Жуаезу, подобна была любви отца, потерявшего лучших своих детей, к тем, что у него еще оставались.
Хорошо зная все их недостатки, он их любит, щадит, охраняет, чтобы хоть они-то не были похищены у него смертью.
Д'Эпернона он осыпал милостями и тем не менее испытывал к нему привязанность лишь временами, загораясь внезапным капризом. А бывали минуты, когда он его почти не переносил. Тогда-то Екатерина, неумолимый советчик, чей разум подобен был неугасимой лампаде перед алтарем, тогда-то Екатерина, не способная на безрассудное увлечение даже в дни своей молодости, возвышала, вместе с народом, голос, выступая против фаворитов короля.
Когда Генрих опустошал казначейство, чтобы округлить родовые земли Ла Валетта и превратить их в герцогство, она не стала бы ему внушать:
– Сир, отвратитесь от этих людей, которые вовсе не любят вас или, что еще хуже, любят лишь ради самих себя.
Но стоило ей увидеть, как хмурятся брови короля, услышать, как в миг усталости он сам упрекает д'Эпернона за жадность и трусость, и она тотчас же находила самое беспощадное слово, острее всего выразившее те обвинения, которые народ и государство предъявляли д'Эпернону.
Д'Эпернон, лишь наполовину гасконец, человек от природы проницательный и бессовестный, хорошо понял, каким слабым человеком является король. Он умел скрывать свое честолюбие; впрочем, оно не имело определенной, им самим осознанной цели. Единственным компасом, которым он руководствовался, устремляясь к далеким и неведомым горизонтам, скрытым в туманных далях будущего, была жадность: управляла им одна только эта страсть к стяжательству.
Когда в казначействе водились какие-нибудь деньги, д'Эпернон появлялся, приближался с плавными жестами и улыбкой на лице. Когда оно пустовало, он исчезал, нахмурив чело и презрительно оттопырив губу, запирался в своем особняке или одном из своих замков, откуда хныкал и клянчил до тех пор, пока ему не удавалось вырвать каких-либо новых подачек у несчастного слабовольного короля.
Это он превратил положение фаворита в ремесло, извлекая из него всевозможные выгоды. Прежде всего он не спускал королю ни малейшей просрочки в уплате своего жалованья. Затем, когда он стал придворным, а ветер королевской милости менял направление так часто, что это несколько отрезвило его гасконскую голову, затем, повторяем, он согласился взять на себя долю работы, то есть и со своей стороны заняться выжиманием тех денег, частью которых он желал завладеть.
Он понял, что эта необходимость вынуждала его превратиться из ленивого царедворца – самое приятное на свете положение – в царедворца деятельного, а уж хуже этого ничего нет. Тогда ему пришлось горько оплакивать сладостное бездельничанье Келюса, Шомбера и Можирона, которые за всю свою жизнь ни с кем не вели разговоров о делах – государственных или частных и с такой легкостью превращали королевскую милость в деньги, а деньги в удовольствия. Но времена изменились: золотой век сменился железным. Деньги уже не текли сами, как в былые дни. До денег надо было добираться, их приходилось вытягивать из народа, как из наполовину иссякшей рудоносной жилы. Д'Эпернон примирился с необходимостью и словно голодный зверь, устремился в непроходимую чащу королевской администрации, производя на пути своем беспорядочное опустошение, вымогая все больше и больше и не внимая проклятиям народа – коль скоро звон золотых экю покрывал жалобы людей.
Кратко и слишком бегло обрисовав характер Жуаеза, мы смогли все же показать читателю различие между обоими королевскими любимцами, делившими между собой если не расположение короля, то, во всяком случае, то влияние, которое Генрих позволял окружающим его лицам оказывать на дела государства и на себя самого.
Переняв безо всяких рассуждений, как нечто вполне естественное, традиции Келюсов, Шомберов, Можиронов и Сен-Мегренов, Жуаез пошел по их пути: он любил короля и беззаботно позволял ему любить себя. Разница была лишь в том, что странные слухи о диковинном характере дружбы, которую король испытывал к предшественникам Жуаеза, умерли вместе с этой дружбой: ничто не оскверняло почти отцовской привязанности Генриха к Жуаезу. Происходя из рода прославленного и добропорядочного, Жуаез, по крайней мере, в общественных местах соблюдал уважение к королевскому сану, и его фамильярность с Генрихом не переходила известных границ. Если говорить о жизни внутренней, духовной, то Жуаез был для Генриха подлинным другом, но внешне это никак не проявлялось. Анн был молод, пылок, часто влюблялся и, влюбленный, забывал о дружбе. Испытывать счастье благодаря королю и постоянно обращаться к источнику этого счастья было для него слишком мало. Испытывать счастье любыми, самыми разнообразными способами было для него все. Его озарял тройной блеск храбрости, красоты, богатства, превращающийся над каждым юным челом в ореол любви. Природа слишком много дала Жуаезу, и Генрих порою проклинал природу, из-за которой он, король, мог так мало сделать для своего друга.
Генрих хорошо знал своих любимцев, и, вероятно, они были дороги ему именно благодаря своему несходству. Под оболочкой суеверного скептицизма Генрих таил глубокое понимание людей и вещей. Не будь Екатерины, оно принесло бы и отличные практические результаты.
Генриха нередко предавали, но никому не удавалось его обмануть.
Он очень верно судил о характерах своих друзей, глубоко зная их достоинства и недостатки. И, сидя вдали от них, в этой темной комнате, одинокий, печальный, он думал о них, о себе, о своей жизни и созерцал во мраке траурные дали грядущего, различавшиеся уже многими, гораздо менее проницательными людьми, чем он.
История с Сальседом его крайне удручила. Оставшись в такой момент наедине с двумя женщинами, Генрих остро ощущал, сколь многого ему не хватает: слабость Луизы его печалила, сила Екатерины внушала ему страх. Генрих наконец почувствовал в своем сердце неопределенный, но неотвязный ужас, проклятие королей, осужденных роком быть последними представителями рода, который должен угаснуть вместе с ними.
И действительно, чувствовать, что, как ни высоко вознесся ты над людьми, величие твое не имеет прочной опоры, понимать, что хотя ты и кумир, которому кадят, идол, которому поклоняются, но жрецы и народ, поклонники и слуги опускают и поднимают тебя в зависимости от своей выгоды, раскачивают туда-сюда по своей прихоти, – это для гордой души самое жестокое унижение.
Генрих все время находился во власти этого ощущения, и оно бесило его.
Однако время от времени он вновь обретал энергию своей молодости, угасшую в нем задолго до того, как молодость прошла.
«В конце-то концов, – думал он, – о чем мне тревожиться? Войн я больше не веду. Гиз в Нанси, Генрих в По: один вынужден сдерживать свое честолюбие, у другого его никогда и не было. Умы людей успокаиваются. Ни одному французу не приходило по-настоящему в голову предпринять неосуществимое – свергнуть с престола своего короля. Слова госпожи де Монпансье о третьем венце, которым увенчают меня ее золотые ножницы, – лишь голос женщины, уязвленной в своем самолюбии. Только матери моей мерещатся всюду покушения на мой престол, а показать мне, кто же узурпатор, она не в состоянии. Но я – мужчина, ум мой еще молод, несмотря на одолевающие меня горести, я-то знаю, чего стоят претенденты, внушающие ей страх. Генриха Наваррского я выставлю в смешном виде, Гиза в самом гнусном, зарубежных врагов рассею с мечом в руке. Черт побери, сейчас я стою не меньше, чем при Жарнаке и Монконтуре. Да, – продолжал Генрих, опустив голову, свой внутренний монолог, – да, но пока я скучаю, а скука мне – что смерть. Вот мой единственный, настоящий заговорщик, а о нем мать со мною никогда не говорит. Посмотрим, явится ли ко мне кто-нибудь нынче вечером! Жуаез клялся, что придет пораньше: он-то развлекается. Но как это, черт возьми, удается ему развлечься? Д'Эпернон? Он, правда, не веселится, он дуется: не получил еще своих двадцати пяти тысяч ливров налога с домашнего скота. Ну и пускай себе дуется на здоровье».
– Ваше величество, – раздался у дверей голос дежурного, – господин герцог д'Эпернон.
Все, кому знакома скука ожидания, упреки, которые она навлекает на ожидаемых, легкость, с которой рассеивается мрачное облако, едва только появляется тот, кого ждешь, хорошо поймут короля, сразу же повелевшего подать герцогу складной табурет.
– А, герцог, добрый вечер, – сказал он, – рад вас видеть.
Д'Эпернон почтительно поклонился.
– Почему вы не пришли поглядеть на четвертование этого негодяя-испанца?
– Сир, я никак не мог.
– Не могли?
– Нет, сир, я был занят.
– Ну поглядите-ка, у него такое вытянутое лицо, что можно подумать – он мой министр и явился доложить мне, что какой-то налог до сих пор не поступил в казну, – произнес Генрих, пожимая плечами.
– Клянусь богом, сир, – сказал д'Эпернон, – подхватывая на лету мяч, брошенный ему королем, – ваше величество не ошибается: налог не поступил, и я без гроша.
– Ладно, – с раздражением молвил король.
– Но, – продолжал д'Эпернон, – речь сейчас о другом. Тороплюсь сказать это вашему величеству, не то вы подумали бы, что я только денежными делами и занимаюсь.
– О чем же речь, герцог?
– Вашему величеству известно, что произошло во время казни Сальседа?
– Черт возьми! Я же там был!
– Осужденного пытались похитить.
– Этого я не заметил.
– Однако таков слух, бродящий по городу.
– Слух беспричинный, да и ничего подобного не случилось, никто не пошевелился.
– Мне кажется, что ваше величество ошибается.
– А почему тебе так кажется?
– Потому что Сальсед взял перед всем народом обратно показания, которые он дал судьям.
– Ах, вы это уже знаете?
– Я стараюсь знать все, что важно для вашего величества.
– Благодарю. Но к чему же ведет это ваше предисловие?
– А вот к чему: человек, умирающий так, как умер Сальсед, очень хороший слуга, сир.
– Хорошо. А дальше?
– Хозяин, у которого такой слуга, – счастливец, вот и все.
– И ты хочешь сказать, что у меня-то таких слуг нет или же, вернее, что у меня их больше нет? Если это ты мне намеревался сказать, так ты совершенно прав.
– Совсем не это. При случае ваше величество нашли бы – могу поручиться в этом лучше всякого другого – слуг таких же верных, каких имел господин Сальседа.
– Господин Сальседа, хозяин Сальседа! Да назовите же вы все, окружающие меня, хоть один раз вещи своими именами. Как же он зовется, этот самый господин?
– Ваше величество изволите заниматься политикой и потому должны знать его имя лучше, чем я.
– Я знаю, что знаю. Скажите мне, что знаете вы?
– Я-то ничего не знаю. Но подозревать – подозреваю многое.
– Отлично! – омрачившись, произнес Генрих. – Вы пришли, чтобы напугать меня и наговорить мне неприятных вещей, не так ли? Благодарю, герцог, это на вас похоже.
– Ну вот, теперь ваше величество изволите меня бранить.
– Не без основания, полагаю.
– Никак нет, сир. Предупреждение преданного человека может оказаться некстати. Но, предупреждая, он тем не менее выполняет свой долг.
– Все это касается только меня.
– Ах, коль скоро ваше величество так смотрит на дело, вы, сир, совершенно правы: не будем больше об этом говорить.
Наступило молчание, которое первым нарушил король.
– Ну, хорошо! – сказал он. – Не порти мне настроение, герцог. Я и без того угрюм, как египетский фараон в своей пирамиде. Лучше развесели меня.
– Ах, сир, по заказу не развеселишься.
Король с гневом ударил кулаком по столу.
– Вы упрямец, вы плохой друг, герцог! – вскричал он. – Увы, увы! Я не думал, что столько потерял, когда лишился прежних моих слуг.
– Осмелюсь ли заметить вашему величеству, что вы не очень-то изволите поощрять новых.
Тут король опять замолк и, вместо всякого ответа, весьма выразительно поглядел на этого человека, которого так возвысил.
Д'Эпернон понял.
– Ваше величество попрекаете меня своими благодеяниями, – произнес он тоном законченного гасконца. – Я же не стану попрекать вас, государь, своей преданностью.
И герцог, все еще стоявший на месте, взял складной табурет, принесенный для него по приказанию короля.
– Ла Валетт, Ла Валетт, – грустно сказал Генрих, – ты надрываешь мне сердце, ты, который своим остроумием и веселостью мог бы вселить в меня веселье и радость! Бог свидетель, что никто не напоминал мне о моем храбром Келюсе, о моем добром Шомбере, о Можироне, столь щекотливом, когда дело касалось моей чести. Нет, в то время имелся еще Бюсси, он, если угодно, не был моим другом, но я бы привлек его к себе, если бы не боялся огорчить других. Увы! Бюсси оказался невольной причиной их гибели. До чего же я дошел, если жалею даже о своих врагах! Разумеется, все четверо были храбрые люди. Бог мой, не обижайся, что я все это тебе говорю. Что поделаешь, Ла Валетт, не по нраву тебе в любое время дня каждому встречному наносить удары рапирой. Но, друг любезный, если ты не забияка и не любитель приключений, то, во всяком случае, шутник, остряк и порою можешь подать добрый совет. Ты в курсе всех моих дел, как тот, более скромный друг, с которым я ни разу не испытал скуки.
– О ком изволит говорить ваше величество? – спросил герцог.
– Тебе бы следовало на него походить, д'Эпернон.
– Но я хотя бы должен знать, о ком ваше величество так сожалеете.
– О, бедный мой Шико, где ты?
Д'Эпернон с обиженным видом встал.
– Ну, в чем дело? – спросил король.
– Похоже, что сегодня ваше величество углубились в воспоминания. Но не для всех это, по правде сказать, приятно.
– А почему?
– Да вот ваше величество, может быть и не подумав, сравнили меня с господином Шико, а я не очень польщен этим сравнением.
– Напрасно, д'Эпернон. С Шико я могу сравнить только того, кого люблю и кто меня любит. Это был верный и изобретательный друг.
И Генрих глубоко вздохнул.
– Не ради того, я полагаю, чтобы я походил на мэтра Шико, ваше величество сделали меня герцогом и пэром, – сказал д'Эпернон.
– Ладно, не будем попрекать друг друга, – произнес король с такой лукавой улыбкой, что гасконец, при всем своем уме и бесстыдстве, от этого несмелого укора почувствовал себя более неловко, чем если бы ему пришлось выслушать прямые упреки.
– Шико любил меня, – продолжал Генрих, – и мне его не хватает. Вот все, что я могу сказать. О, подумать только, что на том месте, где ты сейчас сидишь, перебывали все эти молодые люди, красивые, храбрые, верные! Что на том кресле, куда ты положил свою шляпу, раз сто, если не больше, засыпал Шико.
– Может быть, это было и очень остроумно с его стороны, – прервал д'Эпернон, – но не очень-то почтительно.
– Увы! – продолжал Генрих. – Остроумие дорогого друга исчезло, как и он сам.
– Что же с ним приключилось, с вашим Шико? – беззаботно спросил д'Эпернон.
– Он умер! – ответил Генрих. – Умер, как все, кто меня любил!
– Ну, так я полагаю, сир, – сказал герцог, – что, по правде говоря, он хорошо сделал. Он старел, хотя и не так быстро, как его шуточки, и мне говорили, что трезвость не была его главной добродетелью. А от чего помер бедняга, ваше величество?.. От расстройства желудка?..
– Шико умер от горя, черствый ты человек, – едко сказал король.
– Он так сказал, чтобы рассмешить вас напоследок.
– Вот и ошибаешься: он даже постарался не огорчить меня сообщением о своей болезни. Он-то знал, как я сожалею о своих друзьях, ему часто приходилось видеть, как я их оплакиваю.
– Так, значит, вам явилась его тень?
– Дал бы мне бог увидеть хоть призрак Шико! Нет, это друг его, достойный Горанфло, письменно сообщил мне эту печальную новость.
– Горанфло? Это еще что такое?
– Один святой человек; я назначил его приором монастыря святого Иакова, – такой красивый монастырь за Сент-Антуанскими воротами, как раз напротив Фобенского креста, вблизи от Бель-Эба.
– Замечательно! Какой-нибудь жалкий проповедник, которому ваше величество пожаловали приорство с доходом в тридцать тысяч ливров, его-то вы небось не будете этим попрекать!
– Уж не становишься ли ты безбожником?
– Если бы это могло развлечь ваше величество, я бы, пожалуй, попытался.
– Да замолчи же, герцог, ты кощунствуешь.
– Шико ведь тоже был безбожником, а ему это, насколько помнится, прощалось.
– Шико явился ко мне в те дни, когда меня еще могло что-нибудь рассмешить.
– Тогда вашему величеству незачем о нем сожалеть.
– Почему?
– Если вашего величества ничто не может рассмешить, Шико, как бы он ни был весел, не очень помог бы вам.
– Этот человек на все годился. Я жалею о нем не только из-за его острот.
– А из-за чего же? Не из-за его наружности, полагаю; рожа у господина Шико была прегнусная.
– Он давал мне хорошие советы.
– Ну вот, теперь я вижу, что, если бы он был еще жив, ваше величество сделали бы его хранителем печати, как изволили сделать приором какого-то простого попа.
– Ладно, герцог, пожалуйста, не потешайтесь над теми, кто питал ко мне дружеские чувства и к кому у меня тоже была привязанность. С тех пор как Шико умер, память о нем для меня священна, как память о настоящем Друге. И когда я не расположен смеяться, мне не нравится, чтобы и другие смеялись.
– О, как угодно, сир. Мне хочется смеяться не больше, чем вашему величеству. Я намеревался лишь сказать, что только сейчас вы пожалели о Шико из-за его веселого нрава и требовали, чтобы я вас развеселил, а теперь вдруг желаете, чтобы я нагонял на вас грусть… Тысяча чертей!.. О, прошу прощения, сир, вечно у меня вырывается это проклятое ругательство!
– Хорошо, хорошо, теперь я поостыл. Теперь я как раз в том расположении духа, в котором ты хотел меня видеть, когда начал свой зловещий разговор. Выкладывай же дурные вести, д'Эпернон: простых человеческих сил у короля уж наверно хватит.
– Я в этом не сомневаюсь, сир.
– И это большое счастье. Ибо меня так плохо охраняют, что если бы я сам себя не оберегал, то мог погибнуть десять раз на день.
– Что было бы весьма на руку некоторым известным мне людям.
– Против них, герцог, у меня есть алебарды моих швейцарцев.
– На расстоянии это оружие слабое.
– Против тех, которых надо поразить на расстоянии, у меня есть мушкеты моих стрелков.
– А они только мешают в рукопашной схватке. Лучше, чем алебарды и мушкеты, защищают королевскую грудь груди верных людей.
– Увы! – молвил Генрих. – В прежнее время они у меня имелись, и в грудях этих бились благородные сердца. Никогда никто не добрался бы до меня в те дни, когда защитой моей были живые бастионы, именовавшиеся Келюс, Шомбер, Сен-Мон, Можирон и Сен-Мегрен.
– Вот о чем вы сожалеете, ваше величество? – спросил д'Эпернон: он решил, что отыграется, поймав короля на откровенно эгоистическом признании.
– Прежде всего я сожалею о сердцах, бившихся в этих грудях, – произнес Генрих.
– Сир, – сказал д'Эпернон, – если бы у меня хватило смелости, я заметил бы вашему величеству, что я гасконец, то есть предусмотрителен и сметлив, что умом я стараюсь возместить те качества, в коих отказала мне природа, словом, что я делаю все, что должен делать, и тем самым имею право сказать: будь что будет.
– А, вот как ты выходишь из положения: ты распространяешься о подлинных или мнимых опасностях, которые мне якобы угрожают, а когда тебе удалось меня напугать, ты заканчиваешь словами: будь что будет!.. Премного обязан, герцог.
– Так вашему величеству все же угодно хоть немного поверить в эти опасности?
– Пусть так: я поверю в них, если ты докажешь мне, что способен с ними бороться.
– Думаю, что способен.
– Вот как?
– Да, сир.
– Понимаю. У тебя есть свои хитрости, свои мелкие средства, лиса ты этакая!
– Не такие уж мелкие!
– Что ж, посмотрим.
– Ваше величество согласитесь подняться?
– А для чего?
– Чтобы пройтись со мной к старым помещениям Лувра.
– По направлению к улице Астрюс?
– Как раз к тому месту, где начали строить мебельный склад, но бросили, с тех пор как ваше величество не желаете иметь никаких вещей, кроме скамеечек для молитвы и четок в виде черепов.
– В такой час?
– Луврские часы только что пробили десять. Не так уж это, кажется, поздно.
– А что я там увижу?
– Ну вот, если я вам скажу, так уж вы наверно не пойдете.
– Очень это далеко, герцог.
– Галереями туда можно пройти в каких-нибудь пять минут, сир.
– Д'Эпернон, д'Эпернон… – Слушаю, сир?
– Если то, что ты мне покажешь, будет не очень примечательно, берегись…
– Ручаюсь вам, сир, что будет очень примечательно.
– Что ж, пойдем, – решился король, сделав над собой усилие и поднимаясь с кресла.
Герцог взял плащ короля и подал ему шпагу, затем, вооружившись подсвечником с толстой восковой свечой, он прошел вперед и повел по галерее его христианнейшее величество, которое тащилось за ним, волоча ногу.
Глава 13.
СПАЛЬНОЕ ПОМЕЩЕНИЕ
Хотя было, как сказал д'Эпернон, всего десять часов, в Лувре царило мертвое молчание. Снаружи неистовствовал ветер, и от этого даже шаги часовых и скрип подъемных мостов были едва слышны.
Действительно, меньше чем через пять минут король и его спутник дошли до помещений, выходивших на улицу Астрюс: она сохранила это название даже после того, как воздвигнут был Сен-Жермен-л'Оксеруа.
Из кошеля, висевшего у его пояса, герцог достал ключ, спустился на несколько ступенек вниз, перешел через какой-то дворик и отпер дверь под аркой, скрытую за желтеющими уже кустами ежевики: на самом пороге ее еще росла длинная густая трава.
Шагов десять пришлось пройти по темной дорожке до внутреннего двора, в одном углу которого возвышалась каменная лестница.
Лестница эта выводила в просторную комнату или, вернее, в огромный коридор.
У д'Эпернона имелся ключ и от коридора.
Он тихонько открыл дверь и обратил внимание Генриха на необычную обстановку, с самого начала поражавшую глаз.
В коридоре стояло сорок пять кроватей – на каждой из них лежал спящий человек.
Король взглянул на кровати, на спящих и, обратившись к герцогу, спросил с несколько тревожным любопытством:
– Кто такие эти спящие люди?
– Сегодня они все еще спят, но с завтрашнего дня спать уже не будут, то есть будут по очереди.
– А почему они не будут спать?
– Чтобы вы, ваше величество, спокойно спали.
– Объяснись: это все твои друзья?
– Они выбраны мною, сир, отсортированы, как зерна на гумне. Это бесстрашные телохранители, которые будут сопутствовать вашему величеству неотступно, как ваша тень. Все это дворяне, имеющие право находиться всюду, где находится ваше величество, и они не подпустят к вам никого ближе, чем на расстояние клинка шпаги.
– Ты это придумал, д'Эпернон?
– Ну да, бог мой, я один, сир.
– Это вызовет всеобщий смех.
– Не смех, это вызовет страх.
– Твои дворяне, значит, такие грозные?
– Сир, эту стаю псов вы напустите на любую дичь. Они будут знать только вас, только с вашим величеством иметь дело и только у вас просить света, тепла, жизни.
– Но я же на этом разорюсь.
– Разве король может разориться?
– Я с трудом оплачиваю своих швейцарцев.
– Посмотрите хорошенько на этих пришельцев, сир, и скажите мне, придется ли, по вашему мнению, много на них тратиться?
Король окинул взглядом эту длинную спальню, достойную внимания даже со стороны монарха, привыкшего к самым примечательным архитектурным затеям.
Продолговатый зал был во всю свою длину разделен перегородкой, по одну сторону которой архитектор устроил сорок пять альковов, расположенных, словно келейки, один подле другого и открывающихся на проход, в конце которого стояли король и д'Эпернон.
В каждом из этих альковов пробита была дверца, соединявшая его с чем-то вроде комнаты.
Благодаря такому остроумному устройству каждый дворянин мог от исполнения служебных дел сразу же переходить к частной жизни.
К своим общественным обязанностям он выходил через альков.
Семейная и личная жизнь его протекала в примыкавшем к алькову помещении.
В каждом таком помещении была дверь, открывавшаяся на балкон, который шел вдоль всей наружной стены.
Король не сразу понял все эти тонкости.
– Почему ты показал мне их в кроватях, спящими? – спросил король.
– Я полагал, сир, что так вашему величеству легче было бы произвести осмотр. На каждом из этих альковов имеется номер, что очень удобно: под тем же номером числится и обитатель данного алькова. Таким образом, каждый из этих обитателей, когда понадобится, может быть и просто номер такой-то, и человек.
– Придумано довольно хорошо, – сказал король, – в особенности если у нас одних будет ключ ко всей этой арифметике. Но ведь несчастные задохнутся, если все время будут жить в этой конуре?
– Если вашему величеству угодно, мы сделаем обход и осмотрим помещение каждого из них.
– Черт побери! Ну и мебельный склад ты мне устроил, д'Эпернон! – заметил король, бросив взгляд на стулья, куда спящие сложили свою убогую одежонку. – Если я стану хранить в нем лохмотья этих парней, Париж здорово посмеется.
– Что верно, то верно, сир, – ответил герцог, – мои сорок пять гасконцев не слишком роскошно одеты. Однако, ваше величество, будь все они герцогами и пэрами…
– Да, понимаю, – с улыбкой сказал король, – они обошлись бы мне гораздо дороже.
– Вот именно, сир.
– Сколько же они будут мне стоить? Если не дорого, это меня, возможно, убедит. Ибо внешний вид у них, д'Эпернон, не очень-то привлекательный.
– Сир, я знаю, что они несколько отощали да и загорели на солнце наших южных провинций. Но я был таким же худым и смуглым: они пополнеют и побелеют, подобно мне.
– Гм! – промычал Генрих, искоса взглянув на д'Эпернона.
Наступила пауза, вскоре прерванная королем.
– А знаешь, эти твои дворяне храпят, словно церковные певчие.
– Сир, по одному этому о них судить не следует: видите ли, сегодня вечером их очень хорошо накормили.
– Послушай-ка, один что-то говорит во сне, – сказал король, с любопытством прислушиваясь.
– В самом деле?
– Да, что это он говорит? Послушай.
И правда, один из гасконцев, чьи руки и голова свисали с кровати, а рот был полуоткрыт, что-то бормотал с печальной улыбкой.
Король подошел к нему на цыпочках.
– Если вы женщина, – говорил тот, – бегите! Бегите!
– Ого! – сказал Генрих. – Он дамский угодник.
– Что вы о нем скажете, сир?
– У него довольно приятное лицо.
Д'Эпернон поднес к алькову свою свечу.
– К тому же руки у него белые, а борода хорошо расчесана.
– Это господин Эрнотон де Карменж, красивый малый, он далеко пойдет.
– Бедняга, у него там был какой-нибудь роман, и пришлось его прервать.
– Теперь он будет любить только своего короля, сир. Мы вознаградим его за принесенную жертву.
– Ого, рядом с этим, как его?..
– Эрнотон де Карменж.
– Да, да, рядом с ним – престранная личность. Какая рубашка у этого номера тридцать первого! Можно подумать – власяница кающегося грешника.
– Это господин де Шалабр. Если он разорит ваше величество, то, ручаюсь, не без выгоды для себя.
– А вон тот, с таким мрачным лицом? Он, видно, не о любви грезит?
– Какой у него номер, сир?
– Номер двенадцать.
– Острый клинок, железное сердце, отличная голова, господин де Сент-Малин, сир.
– Да, да, если хорошенько подумать, – знаешь, Ла Валетт, мысль твоя не плохая!
– Еще бы! Сами посудите, сир, какое впечатление произведут эти новые сторожевые псы, которые, словно тень, будут следовать за вашим величеством. Этих молодцов никто никогда не видел, и при первом же представившемся случае они покажут себя так, что не осрамят нас!
– Да, да, ты прав, мысль хорошая. Но подожди.
– Чего?
– Полагаю, они будут следовать за мною, словно тень, не в этих своих лохмотьях? Я сам не так-то плох и хочу, чтобы моя тень или, вернее, мои тени не позорили меня своим видом.
– Вот, сир, мы и возвращаемся к вопросу о расходах.
– А ты рассчитывал обойти его?
– Нет, нисколько, напротив! Эго ведь во всяком деле – главное. Но и на этот счет у меня возникла одна мысль.
– Д'Эпернон, д'Эпернон! – сказал король.
– Что поделаешь, сир, желание угодить вашему величеству подхлестывает мое воображение.
– Ну, выкладывай свою мысль.
– Так вот, если бы это зависело от меня, каждый из этих дворян нашел бы завтра утром на табурете, где лежат его лохмотья, кошель с тысячью экю: жалованье за первую половину года.
– Тысяча экю за первое полугодие, шесть тысяч ливров в год! Помилуйте, да вы спятили, герцог. Целый полк обошелся бы дешевле.
– Вы забываете, сир, что им предстоит стать тенями вашего величества. А вы сами изволили сказать, что тени ваши должны быть пристойно одеты. Каждый из них обязан был бы часть этих денег употребить на одежду и вооружение, которые сделали бы честь вашему величеству. А уж что касается вопросов чести, гасконцев можно не держать на туго натянутом поводке. Так вот, если на экипировку положить полторы тысячи ливров, то жалованье за первый год будет составлять четыре с половиной тысячи, а за второй и все последующие по три.
– Это более приемлемо.
– Ваше величество согласны?
– Есть лишь одно затруднение, герцог.
– Какое же?
– Отсутствие денег.
– Отсутствие денег?
– Бог ты мой, ты лучше кого-либо другого знаешь, что я говорю тебе дело: недаром ты до сих пор не смог получить денег по своему откупу.
– Сир, я нашел средство.
– Достать мне деньги?
– Да, сир, для вашей охраны.
«Какой-нибудь новый ловкий способ выуживания грошей у народа», – подумал король, искоса глядя на д'Эпернона. Вслух же он сказал:
– Что же это за средство?
– Ровно полгода тому назад был опубликован указ о налоге на дичь и рыбу.
– Возможно, что такой указ был.
– За первое полугодие поступило шестьдесят пять тысяч экю, которые королевский казначей уже намеревался перевести на счет своего ведомства. Я предупредил его, чтобы он этого не делал, так что деньги от этого налога еще никуда не переведены. Казначей ожидает распоряжений вашего величества.
– Я предназначал их на военные расходы, герцог.
– Ну что ж, совершенно верно, сир. Для ведения войн прежде всего необходимы люди. Для королевства самое главное – защита и безопасность особы короля. Все эти условия выполняются, когда деньги идут на королевскую охрану.
– Доводы твои убедительны. Но по твоему расчету получается, что мы расходуем только сорок пять тысяч экю. На мои полки остается таким образом еще двадцать тысяч.
– Простите, сир, я, если на то будет воля вашего величества, найду применение и для этих двадцати тысяч экю.
– Ах, ты найдешь им применение?
– Так точно, сир, я возьму их в счет поступлений по моему откупу.
– Так я и думал, – сказал король. – Ты организуешь мне охрану, чтобы поскорее получить свои денежки.
– О сир, как вы можете так говорить!
– Но почему ты набрал именно сорок пять человек? – спросил король, думая о другом.
– А вот почему, сир. Три – число изначально-священное. К тому же оно удобно. Например, когда всадник имеет три лошади, ему никогда не приходится спешиться: вторая заменяет первую, когда та притомится, да в запасе остается еще и третья, на случай если вторая заболеет или получит ранение. Вот и у вас будет охрана из дворян в количестве трижды пятнадцати человек: пятнадцать дежурят, тридцать отдыхают. Каждое дежурство двенадцатичасовое. В течение этих двенадцати часов справа и слева от вас будет неизменно находиться по пяти человек, двое спереди и трое сзади. Пусть попробует кто-нибудь напасть на вас при такой охране!
– Черт побери, герцог, придумано очень ловко, с чем тебя и поздравляю.
– Взгляните на них, сир: право же, они выглядят хорошо.
– Да, если их приодеть, вид у них будет неплохой.
– Так что же, сир, имел я право говорить об угрожающих вам опасностях?
– Да, пожалуй.
– Значит, я был прав?
– Хорошо: ты был прав.
– Но господину де Жуаезу пришла бы в голову такая мысль?
– Д'Эпернон, д'Эпернон! Неблагородно это – плохо отзываться об отсутствующих!
– Тысяча чертей! Вы же небось отзываетесь плохо о присутствующих, сир.
– Ах, Жуаез всюду со мной бывает. Жуаез-то был сегодня со мной на Гревской площади.
– Ну а я был здесь, сир, и ваше величество могли убедиться, что я не терял даром времени.
– Благодарю тебя, Ла Валетт.
– Кстати, сир, – начал д'Эпернон после краткой паузы, – я хотел бы кое о чем попросить у вашего величества.
– И правда, я был бы весьма удивлен, если бы ты ничего у меня не попросил.
– Сегодня ваше величество полны горечи.
– Да нет же, ты не понял меня, друг мой, – сказал король: он уязвил д'Эпернона насмешкою, и это его вполне удовлетворило, – или, вернее, плохо понял. Я хотел сказать, что, оказав мне услугу, ты имеешь полное право просить у меня чего-нибудь. Проси же.
– Тогда дело другое, сир. К тому же я хотел просить у вас должность.
– Должность? Ты, генерал-полковник инфантерии, хочешь еще какую-то должность? Такое бремя тебя просто раздавит!
– На службе вашего величества я могуч, как Самсон. Служа вашему величеству, я взвалил бы себе на плечи небо и землю.
– Ну, так проси, – со вздохом сказал король.
– Я хотел бы, чтобы ваше величество назначили бы меня командиром этих сорока пяти гасконских дворян.
– Как! – изумился король. – Ты хочешь шагать впереди и позади меня? Ты готов на такое самопожертвование? Превратиться в начальника охраны?
– Да нет же, нет, сир.
– Слава богу, так чего же тебе надобно? Говори.
– Я хочу, чтобы эти ваши телохранители, мои земляки, слушались моих приказов больше, чем чьих бы то ни было других. Но я не стану выступать ни впереди, ни позади них. У меня будет заместитель.
«За этим опять что-то кроется, – подумал Генрих, покачав головой, – чертяка этот дает мне тогда, когда может получить что-либо взамен».
Вслух же он произнес:
– Отлично. Получишь командование.
– Так, что это остается в тайне?
– Но кто же будет официальным командиром моих сорока пяти?
– Маленький Луаньяк.
– А, тем лучше.
– Вашему величеству он подходит?
– Отлично.
– Так, значит, решено, сир?
– Да, но…
– Но?
– Какую роль при тебе играет Луаньяк?
– Он мой д'Эпернон, сир.
– Ну, так он тебе недешево стоит, – буркнул король.
– Ваше величество изволили сказать?
– Я сказал, что согласен.
– Сир, я иду к казначею за сорока пятью кошельками.
– Сегодня вечером?
– Надо же, чтобы мои ребята нашли их завтра на своих табуретах!
– Верно. Иди. Я возвращаюсь к себе.
– И вы довольны, сир?
– Пожалуй, доволен.
– Во всяком случае, вы под надежной охраной.
– Да, меня охраняют люди, спящие так, что их не добудишься.
– Зато завтра они будут бодрствовать, сир.
Д'Эпернон проводил Генриха до дверей галереи и расстался с ним, говоря про себя:
«Если я не король, то охрана у меня, как у короля, и не стоит она мне, тысяча чертей, ни гроша!»
Глава 14.
ТЕНЬ ШИКО
Только что мы говорили, что король никогда не испытывал разочарования в своих друзьях. Он знал их недостатки и их достоинства и, царь земной, читал в глубине их сердец так же ясно, как это возможно было для царя небесного.
Он сразу понял, куда гнет д'Эпернон. Но так как он уже приготовился дать, не получая ничего взамен, а вышло, что он, наоборот, получил взамен шестидесяти тысяч экю сорок пять телохранителей, идея гасконца показалась ему просто находкой.
К тому же это было нечто новенькое. К бедному королю Франции подобный товар, редкий и для его подданных, поступает не слишком обильно, а особенно к такому королю, как Генрих III: ведь после того, как он закончит свои выходы, причешет своих собачек, разложит в один ряд черепа своих четок и испустит положенное количество вздохов, делать ему совершенно нечего.
Поэтому охрана, организованная д'Эперноном, понравилась королю: об этом станут говорить, и он сможет прочитать на лицах окружающих не только то, что он привык на них видеть в течение десяти лет, с тех пор как он вернулся из Польши.
Приближаясь понемногу к комнате, где его ждал дежурный слуга, в немалой степени заинтригованный этой необычной вечерней прогулкой, Генрих перебирал в уме все преимущества, связанные с учреждением нового отряда из сорока пяти телохранителей.
Как для всех людей, чей ум недостаточно остер или же притупился, те самые мысли, которые в беседе с ним подчеркивал д'Эпернон, теперь озарились для него гораздо более ярким светом.
«И правда, – думал король, – люди эти будут, наверно, очень храбры и, возможно, очень преданны. У некоторых из них внешность располагающая, у других мрачноватая: слава богу, тут будет на все вкусы. И потом, это же великолепная штука – конвой из сорока пяти вояк, в любой миг готовых выхватить шпаги из ножен!»
Это последнее звено в цепи его мыслей вызвало в нем воспоминание о других столь преданных ему шпагах, о которых он так горько сожалел во всеуслышанье и еще горше – про себя. И тут же Генрихом овладела глубочайшая скорбь, так часто посещавшая его в то время, о котором у нас идет речь, что она, можно сказать, превратилась в обычное для него состояние духа. Время было такое суровое, люди кругом так злонамеренны, венцы так непрочно держались на головах у монархов, что он снова ощутил неодолимое желание или умереть, или предаться бурному веселью, чтобы хоть на миг излечиться от болезни, уже в эту эпоху названной англичанами, научившими нас меланхолии, сплином. Он стал искать глазами Жуаеза и, нигде не видя его, справился о нем у слуги.
– Господин герцог еще не возвращались, – ответил тот.
– Хорошо. Позовите моих камердинеров и можете идти.
– Сир, в спальне вашего величества все уже готово, а ее величество королева спрашивала, не будет ли каких приказаний.
Генрих сделал вид, что не слышит.
– Не передать ли ее величеству, чтобы постлано было на двоих? – робко спросил слуга.
– Нет, нет, – ответил Генрих. – Мне надо помолиться, у меня есть работа. К тому же я немного нездоров и спать буду один.
Слуга поклонился.
– Кстати, – сказал Генрих, – отнесите королеве эти восточные конфеты от бессонницы.
И он передал слуге бонбоньерку.
Затем король вошел к себе в спальню, уже действительно приготовленную камердинерами.
Там Генрих окинул беглым взглядом все изысканные, до мельчайших подробностей обдуманные принадлежности его необычайных туалетов, о которых он так заботился прежде, желая быть самым изящным щеголем христианского мира, раз ему не удалось быть самым великим из его королей.
Но теперь его совсем не занимала эта тяжкая работа, которой он в свое время столь беззаветно отдавал свои силы. Все женские черты его двуполой натуры исчезли. Генрих уподобился старой кокетке, сменившей зеркало на молитвенник: предметы, прежде ему столь дорогие, теперь вызывали в нем почти отвращение.
Надушенные мягкие перчатки, маски из тончайшего полотна, пропитанные всевозможными мазями, химические составы для того, чтобы завивать волосы, подкрашивать бороду, румянить ушные мочки и придавать блеск глазам, – давно уже он пренебрегал всем этим, пренебрег и на этот раз.
– В постель! – сказал он со вздохом.
Двое слуг разоблачили его, натянули ему на ноги теплые ночные кальсоны из тонкой фризской шерсти и, осторожно приподняв, уложили под одеяло.
– Чтеца его величества! – крикнул один из них.
Ибо Генрих, засыпавший обычно с большим трудом и совершенно измученный бессонницей, иногда пытался задремать под чтение вслух, но теперь этого чуда можно было добиться, лишь когда ему читали по-польски, раньше же достаточно было и французской книги.
– Нет, никого не надо, – сказал Генрих, – и чтеца тоже. Пусть он лучше почитает за меня молитвы у себя в комнате. Но если вернется господин де Жуаез, приведите его ко мне.
– А если он поздно вернется, сир?
– Увы! – сказал Генрих. – Он всегда возвращается поздно. Но приведите его, когда бы он ни возвратился.
Слуги потушили восковые свечи, зажгли у камина лампу, в которой горели ароматические масла, дававшие бледное голубоватое пламя, – с тех пор как Генрихом овладели погребальные настроения, ему нравилось такое фантастическое освещение, – а затем вышли на цыпочках из погруженной в тишину опочивальни.
Генриха, отличавшегося храбростью перед лицом настоящей опасности, одолевали зато все суеверные страхи, свойственные детям и женщинам. Он боялся привидений, страшился призраков, и тем не менее чувство страха было для него своеобразным развлечением. Когда он боялся, ему было не так скучно; он уподоблялся некоему заключенному, до того истомленному тюремной праздностью, что, когда ему сообщили о предстоящем допросе под пыткой, он ответил:
– Отлично! Хоть какое-нибудь разнообразие.
Итак, Генрих следил за отблесками, которые масляная лампа бросала на стены, он вперял свой взор в самые темные углы комнаты, он старался уловить малейший звук, по которому можно было бы угадать таинственное появление призрака, и вот глаза его, утомленные всем, что он видел днем на площади и вечером во время прогулки с д'Эперноном, заволоклись, и вскоре он заснул или, вернее, задремал, убаюканный одиночеством и миром, царившими вокруг него.
Но Генриху никогда не удавалось забыться надолго. И во сне, и бодрствуя, он непременно находился в возбужденном состоянии, подтачивавшем его жизненные силы. Так и теперь ему почудилось в комнате какое-то движение, и он проснулся.
– Это ты, Жуаез? – спросил он.
Ответа не последовало.
Голубоватый свет лампы потускнел. Она отбрасывала на потолок резного дуба лишь белесоватый круг, от которого отливала зеленью позолота резных выступов орнамента.
– Один! Опять один! – прошептал король. – Ах, верно говорит пророк: великие мира должны всегда скорбеть. Но еще вернее было бы: они всегда скорбят.
После краткой паузы он пробормотал, словно читая молитву:
– Господи, дай мне силы переносить одиночество в жизни, как одинок я буду после смерти.
– Ну, ну, насчет одиночества после смерти – это как сказать, – ответил чей-то пронзительно резкий голос, металлическим звоном прозвучавший в нескольких шагах от кровати. – А черви-то, они у тебя не считаются?
Ошеломленный король приподнялся на своем ложе, с тревогой оглядывая все предметы, находившиеся в комнате.
– О, я узнаю этот голос, – прошептал он.
– Слава богу! – ответил голос.
Холодный пот выступил на лбу короля.
– Можно подумать – голос Шико.
– Горячо, Генрих, горячо, – ответил голос.
Генрих опустил с кровати одну ногу и заметил недалеко от камина, в том самом кресле, на которое час назад он указывал д'Эпернону, чью-то голову; тлевший в камине огонь отбрасывал на нее рыжеватый отблеск. Такие отблески на картинах Рембрандта выделяют на их заднем плане лица, которые с первого взгляда не сразу и увидишь.
Отсвет озарял и ручку кресла, на которую опиралась рука сидевшего, и его костлявое острое колено, и ступню, почти без подъема, под прямым углом соединявшуюся с худой, жилистой, невероятно длинной голенью.
– Боже, спаси меня! – вскричал Генрих. – Да это тень Шико!
– Ах, бедняжка Генрике, – произнес голос, – ты, оказывается, все так же глуп?
– Что это значит?
– Тени не могут говорить, дурачина, раз у них нет тела и, следовательно, нет языка, – продолжало существо, сидевшее в кресле.
– Так, значит, ты действительно Шико? – вскричал король, обезумев от радости.
– На этот счет я пока ничего решать не буду. Потом мы посмотрим, что я такое, посмотрим.
– Как, значит, ты не умер, бедняга мой Шико?
– Ну вот! Теперь ты пронзительно кричишь. Да нет же, я, напротив, умер, я сто раз мертв.
– Шико, единственный мой друг.
– У тебя передо мной то единственное преимущество, что ты всегда твердишь одно и то же. Ты не изменился, черт побери!
– А ты, – грустно сказал король, – изменился, Шико?
– Надеюсь.
– Шико, друг мой, – сказал король, спустив с кровати обе ноги, – скажи, почему ты меня покинул?
– Потому что умер.
– Но ведь только сейчас ты сам сказал, что жив.
– Я и повторяю то же самое.
– Как же это понимать?
– Понимать надо так, Генрих, что для одних я умер, а для других жив.
– А для меня?
– Для тебя я мертв.
– Почему же для меня ты мертв?
– По понятной причине. Послушай, что я скажу.
– Слушаю.
– Ты в своем доме не хозяин.
– Как так?
– Ты ничего не можешь сделать для тех, кто тебе служит.
– Милостивый государь!
– Не сердись, а то я тоже рассержусь!
– Да, ты прав, – произнес король, трепеща при мысли, что тень Шико может исчезнуть. – Говори, друг мой, говори.
– Ну так вот: ты помнишь, мне надо было свести небольшие счеты с господином де Майеном?
– Отлично помню.
|
The script ran 0.02 seconds.