Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Игорь Губерман - Гарики на каждый день [2001]
Известность произведения: Средняя
Метки: humor_verse, Поэзия, Сатира, Юмор

Аннотация. Как многие талантливые художники, выехавшие на Запад в период так называемого застоя, железной рукой удушавшего все ростки свободной мысли, он покинул СССР, чтобы иметь возможность свободно заниматься своим творчеством. Ироничные на первый взгляд строчки его стихов проникнуты поистине сыновней болью за свою униженную Родину - за Россию, за ее терпеливый страдающий народ, обреченный вот уже 70 лет нести тяжкий крест искупления за грехи своих предков.

Полный текст.
1 2 3 4 5 

но каждый день зависит мой от гармоничности начальства с желудком, жопой и женой. Есть явное, яркое сходство у бравых моих командиров: густой аромат благородства сочится из ихних мундиров. К начальству нет во мне симпатий, но я ценю в нем беспристрастно талант утробных восприятий всего, что живостью опасно. Можно в чем угодно убедить целую страну наверняка, если дух и разум повредить с помощью печатного станка. Смотрю, что творят печенеги, и думаю: счастье для нации, что русской культуры побеги отчасти растут в эмиграции. Висит от юга волосатого до лысой тундры ледяной тень незабвенного усатого над заколдованной страной. Кошмарней лютых чужеземцев прошлись по русскому двору убийцы с душами младенцев и страстью к свету и добру. Если в мизерном составе чувство чести и стыда влить вождям, то страх представить их мучения тогда. Теперь любая революция легко прогнозу поддается: где жгут Шекспира и Конфуция, надежда срамом обернется. Себя зачислить в Стены Плача должна Кремлевская стена: судьбы российской неудача – на ней евреев имена. Где вся держава – вор на воре, и ворон ворону не враг, мечта о Боге-прокуроре уныло пялится во мрак. Египет зарыдал бы, аплодируя, увидев, что выделывает скиф: мы создали, вождя мумифицируя, одновременно мумию и миф. Развивается мир по спирали, круг за кругом идут чередой, мы сегодня по части морали – над закатной монгольской ордой. Добро и справедливость. Вновь и вновь за царство этой призрачной четы готовы проливать чужую кровь романтики обосранной мечты. XIV. Сколь пылки разговоры о Голгофе за рюмкой коньяка и чашкой кофе У писателей ушки в мерлушке и остатки еды на бровях, возле дуба им строят кормушки, чтоб не вздумали рыться в корнях. Он был заядлый либерал, полемизировал с режимом и щедро женщин оделял своим заветным содержимым. Устав от книг, люблю забиться в дым либерального салона, где вольнодумные девицы сидят, раскрывши рты и лона. Мыслителей шуршащая компания опаслива, как бьющиеся яйца; преследованья сладостная мания от мании величия питается. Сегодня приторно и пресно в любом банановом раю, и лишь в России интересно, поскольку бездны на краю. Горжусь, что в мировом переполохе, в метаниях от буйности к тоске – сознание свихнувшейся эпохи безумствует на русском языке. Мы все кишим в одной лохани, хандру меняя на экстаз; плывет по морю сытой пьяни дырявый циниковый таз. Не славой, не скандалом, не грехом, тем более не устной канителью – поэты поверяются стихом, как бабы проверяются постелью. Весь немалый свой досуг до поры, пока не сели, мы подпиливали сук, на котором мы висели. Застольные люблю я разговоры, которыми от рабства мы богаты: о веке нашем – все мы прокуроры, о блядстве нашем – все мы адвокаты. Кишит певцов столпотворение, цедя из кассы благодать; когда продажно вдохновение, то сложно рукопись продать. Такая жгла его тоска и так томился он, что даже ветры испускал печальные, как стон. Мои походы в гости столь нечасты, что мне скорей приятен этот вид, когда эстет с уклоном в педерасты рассказывает, как его снобит. Дай, Боже, мне столько годов (а больше не надо и дня), во сколько приличных домов вторично не звали меня. Вон либерал во все копыта летит к амбару за пайком; кто ест из общего корыта, не должен срать в него тайком. В любом и всяческом творце заметно с первого же взгляда, что в каждом творческом лице есть доля творческого зада. Уже беззубы мы и лысы, в суставах боль и дряблы члены, а сердцем все еще – Парисы, а нравом все еще – Елены. Таланту ни к чему чины и пост, его интересует соль и суть, а те, кто не хватает с неба звезд, стараются навешать их на грудь. Души незаменимое меню, махровые цветы высоких сказок нещадно угрызает на корню червяк материальных неувязок. Обсуживая лифчиков размеры, а также мировые небосклоны, пируют уцененные Венеры и траченые молью Аполлоны. От прочих отличает наше братство отзывчивость на мысль, а не кулак, и книжное трухлявое богатство, и смутной неприкаянности знак. Очень многие тети и дяди по незрелости вкуса и слуха очень склонны томление плоти принимать за явление духа. Пей, либерал, гуляй, жуир, бранись, эстет, снобистским матом, не нынче – завтра конвоир возникнет сзади с автоматом. В себя вовнутрь эпохи соль впитав и чувствуя сквозь стены, поэт – не врач, он только боль, струна, и нерв, и прут антенны. Российские умы – в монастырях занятий безопасных и нейтральных, а на презренных ими пустырях – кишение гиен и птиц нахальных. Боюсь, что наших сложных душ структура – всего лишь огородная культура; не зря же от ученых урожая прекрасно добивались, их сажая. Люблю я ужин либеральный, духовен плотский аппетит, и громко чей-нибудь нахальный светильник разума коптит. Много раз, будто кашу намасливал, книги мыслями я начинял, а цитаты из умерших классиков по невежеству сам сочинял. Я чтенью – жизнь отдал. Душа в огне, глаза слепит сочувственная влага. И в жизни пригодилось это мне, как в тундре – туалетная бумага. Друзья мои живость утратили, угрюмыми ходят и лысыми, хоть климат наш так замечателен, что мыши становятся крысами. Будь сам собой. Смешны и жалки потуги выдуманным быть; ничуть не стыдно – петь фиалки и зад от курицы любить. Жаль сына – очень мы похожи, один огонь играет в нас, а преуспеть сегодня может лишь тот, кто вовремя погас. Дымится перо, обжигая десницу, когда безоглядно, отважно и всласть российский писатель клеймит заграницу за все, что хотел бы в России проклясть. Невыразимой полон грации и чист, как детская слеза, у музы русской конспирации торчит наружу голый зад. Не узок круг, а тонок слой нас на российском пироге, мы все придавлены одной ногой в казенном сапоге. Известно со времен царя Гороха, сколь пакостен зловредный скоморох, охально кем охаяна эпоха, в которой восхваляем царь-Горох. Я пришел к тебе с приветом, я прочел твои тетради: в прошлом веке неким Фетом был ты жутко обокраден. Так долго гнул он горб и бедно ел, что вдруг узду удачи ухватив, настолько от успеха охуел, что носит как берет презерватив. Есть у мира замашка слепая: часто тех, в ком талант зазвучал, мир казнит не рукой палача, а пожизненно их покупая. Я прочел твою книгу. Большая. Ты вложил туда всю свою силу. И цитаты ее украшают, как цветы украшают могилу. Обожая талант свой и сложность, так томится он жаждой дерзнуть, что обидна ему невозможность самому себе жопу лизнуть. Увы, но я не деликатен и вечно с наглостью циничной интересуюсь формой пятен на нимбах святости различной. Я потому на свете прожил, не зная горестей и бед, что, не жалея искры Божьей, себе варил на ней обед. Поет пропитания ради певец, услужающий власти, но глуп тот клиент, кто у бляди доподлинной требует страсти. Так было и, видимо, будет: в лихих переломов моменты отменно чистейшие люди к убийцам идут в референты. И к цели можно рваться напролом, и жизнью беззаветно рисковать, все время оставаясь за столом, свое осмелясь время рисовать. Боюсь, что он пылает даром, наш дух борьбы и дерзновения, коль скоро делается паром при встрече с камнем преткновения. Хотя не грозят нам ни голод, ни плаха, упрямо обилен пугливости пот, теперь мы уже умираем от страха, за масло боясь и дрожа за компот. С тех пор, как мир страниц возник, везде всегда одно и то же: на переплеты лучших книг уходит авторская кожа. Все смешалось: рожает девица, либералы бормочут про плети, у аскетов блудливые лица, а блудницы сидят на диете. Умрет он от страха и смуты, боится он всех и всего, испуган с той самой минуты, в какую зачали его. Сызмальства сгибаясь над страницами, все на свете помнил он и знал, только засорился эрудицией мыслеиспускательный канал. Во мне талант врачами признан, во мне ночами дух не спит и застарелым рифматизмом в суставах умственных скрипит. Оставит мелочь смерть-старуха от наших жизней скоротечных: плоды ума, консервы духа, поживу крыс библиотечных. Знания. Узость в плечах. Будней кромешный завал. И умираешь – стуча в двери, что сам рисовал. Ссорились. Тиранили подруг. Спорили. Работали. Кутили. Гибли. И оказывалось вдруг, что собою жизнь обогатили. XV. Причудливее нет на свете повести, чем повесть о причудах русской совести Имея, что друзьям сказать, мы мыслим – значит существуем; а кто зовет меня дерзать, пускай кирпич расколет хуем. Питая к простоте вражду, подвергнув каждый шаг учету, мы даже малую нужду справляем по большому счету. Без отчетливых ран и контузий ныне всюду страдают без меры инвалиды высоких иллюзий, погорельцы надежды и веры. Мы жили по веку соседи, уже потому не напрасно, что к черному цвету трагедии впервые прибавили красный. Протест вербует недовольных, не разбирая их мотивов, и потому в кружках подпольных полно подонков и кретинов. Сперва полыхаем, как спичка, а после жуем, что дают; безвыходность, лень и привычка приносят покой и уют. Везде так подло и кроваво, что нет сомненья ни на грош: святой в наш век имеет право и на молчанье, и на ложь. Руководясь одним рассудком, заметишь вряд ли, как не вдруг душа срастается с желудком и жопе делается друг. Сломав березу иль осину, подумай – что оставишь сыну? Что будет сын тогда ломать? Остановись, ебена мать! От желчи мир изнемогает, планета печенью больна, гавно гавном гавно ругает, не вылезая из гавна. Что тому, кого убили вчера, от утехи, что его палачам кофе кажется невкусным с утра и не спится иногда по ночам? Огромен долг наш разным людям, а близким – более других: должны мы тем, кого мы любим, уже за то, что любим их. Мы пустоту в себе однажды вдруг странной чувствуем пропажей; тоска по Богу – злая жажда, творец кошмаров и миражей. Решив служить – дверьми не хлопай, бранишь запой – тони в трудах; нельзя одной и той же жопой сидеть на встречных поездах. Засрав дворцы до вида хижин и жизнь ценя как чью-то милость, палач гуляет с тем, кто выжил, и оба пьют за справедливость. Мы сладко и гнусно живем среди бардака и парада, нас греет холодным огнем трагический юмор распада. Прекрасна чистая наивность в том, кто еще не искушен, но раз утративший невинность уже наивностью смешон. Прельщаясь возникшей химерой, мы пламенем жарко горим, и вновь ослепляемся верой, что ведаем то, что творим. Пока на свете нету средства добро просеять, как зерно, зло анонимно, безответственно, повсюдно и растворено. Века несутся колесницей, дымятся кровью рвы кювета, вся тьма истории творится руками, чающими света. Когда мила родная сторона, которой возлелеян и воспитан, то к ложке ежедневного гавна относишься почти что с аппетитом. Раньше каждый бежал на подмогу, если колокол звал вечевой; отзовется сейчас на тревогу только каждый пузырь мочевой. Скатав освободительное знамя, тираноборцы пьянствуют уныло; из искры возгореться может пламя, но скучно высекать ее из мыла. Добро – это талант и ремесло стерпеть и пораженья и потери; добро, одолевающее зло, – как Моцарт, отравляющий Сальери. Зло умело взвинчивает цену, чтобы соблазнить нас первый раз, а потом карает за измену круче и страшней, чем за отказ. По обе стороны морали добра и зла жрецы и жрицы так безобразно много срали, что скрыли контуры границы. Во мгле просветы светят куцые, но небо в грязных тучах тонет; как орган, требующий функции, немая совесть наша стонет. Мне здесь любая боль знакома. Близка любовь. Понятна злость. Да, здесь я раб. Но здесь я дома. А на свободе – чуждый гость. Мне, Господь, неудобно просить, но, коль ясен Тебе человек, помоги мне понять и простить моих близких, друзей и коллег. Когда тонет родина в крови, когда стынут стоны на устах, те, кто распинался ей в любви, не спешат повиснуть на крестах. Мораль – это не цепи, а игра, где выбор – обязательней всего; основа полноценности добра – в свободе совершения его. Мне жалко тех, кто кровью обливаясь, провел весь век в тоске чистосердечной, звезду шестиконечную пытаясь хоть как-то совместить с пятиконечной. Даже пьесы на краю, даже несколько за краем мы играем роль свою даже тем, что не играем. Диспуты, дискуссии, дебаты зря об этом длятся сотни лет, ибо виноватых в мире нет, потому что все мы виноваты. Безгрешность в чистом виде – шелуха, от жизненного смысла холостая, ведь нравственность, не знавшая греха – всего лишь неудачливость простая. Нет! Совесть никогда и никому смертельной не была, кто угрызался; Иуда удавился потому, что сребреник фальшивым оказался. Свобода – это право выбирать, с душою лишь советуясь о плате, что нам любить, за что нам умирать, на что свою свечу нещадно тратить. Если не во всем, то уж во многом (не были, не знали, не видали) мы бы оправдались перед Богом; жалко, что Он спросит нас едва ли. Сколько эмигрантов ночью синей спорят, и до света свет не тухнет; как они тоскуют по России, сидя на своих московских кухнях! Сижу в гостях. Играю в этикет. И думаю: забавная пора, дворянской чести – выветрился след, а барынь объявилось – до хера. Возможность лестью в душу влезть никак нельзя назвать растлением, мы бескорыстно ценим лесть за совпаденье с нашим мнением. Хотя мы живем разнолико, но все одинаково, то есть сторонимся шума и крика, боясь разбудить свою совесть. О тех, кто принял муки на кресте, эпоха мемуарами богата, и книга о любом таком Христе имеет предисловие Пилата. В силу Божьего повеления, чтобы мир изменялся в муках, совесть каждого поколения пробуждается лишь во внуках. В воздухе житейского пространства – света непрерывная игра: мир темней от каждого засранства и светлей от каждого добра. Остыв от жара собственных страстей, ослепнув от нагара низкой копоти, преступно мы стремимся влить в детей наш холод, настоявшийся на опыте. Рождаясь только в юных, он меж ними скитается, скрываем и любим; в России дух свободы анонимен и только потому неистребим. Те, кто на жизнь в своей стране взглянул со стороны, живут отныне в стороне от жизни их страны. О мужестве и мудрости молчания читаю я всегда с душевной дрожью, сполна деля и горечь и отчаянье всех тех, кто утешался этой ложью. Пылко имитируя наивность, но не ослабляя хватки прыткой, ты похож на девичью невинность, наскоро прихваченную ниткой. Свихнулась природа у нас в зоосаде от липкого глаза лихих сторожей, и стали расти безопасности ради колючки вовнутрь у наших ежей. У зрелых развалин и дряхлых юнцов – такое к покою стремление, как будто свалилась усталость отцов на рыхлых детей поколение. Душа российская немая всемирным брезгует общением, чужой язык воспринимая со словарем и отвращением. Забавен русской жизни колорит, сложившийся за несколько веков: с Россией ее совесть говорит посредством иностранных языков. Блажен тот муж, кто не случайно, а в долгой умственной тщете проникнет в душ российских тайну и ахнет в этой пустоте. И спросит Бог: никем не ставший, зачем ты жил? Что смех твой значит? – Я утешал рабов уставших, – отвечу я. И Бог заплачет. XVI. Господь лихую шутку учинил, когда сюжет еврея сочинил Везде, где не зная смущения, историю шьют и кроят, евреи – козлы отпущения, которых к тому же доят. И сер наш русский Цицерон, и вездесущ, как мышь, мыслит ясно: «Цыц, Арон! Рабинович, кыш!» По ночам начальство чахнет и звереет, дикий сон морозит царственные яйца: что китайцы вдруг воюют, как евреи, а евреи расплодились, как китайцы. Евреи собирают документы, чтоб лакомиться южным пирогом; одни только теперь интеллигенты останутся нам внутренним врагом. Везде, где есть цивилизация и свет звезды планету греет, есть обязательная нация для роли тамошних евреев. Туманно глядя вслед спешащим осенним клиньям журавлей, себя заблудшим и пропащим сегодня чувствует еврей. Льется листва, подбивая на пьянство; скоро снегами задуют метели; смутные слухи слоятся в пространство; поздняя осень; жиды улетели. В любом вертепе, где злодей злоумышляет зло злодейства, есть непременно иудей или финансы иудейства. Евреи клевещут и хают, разводят дурманы и блажь, евреи наш воздух вдыхают, а вон выдыхают – не наш. Во тьме зловонной, но тепличной, мы спим и слюним удила, и лишь жидам небезразличны глухие русские дела. В года, когда юмор хиреет, скисая под гласным надзором, застольные шутки евреев становятся местным фольклором. Везде, где слышен хруст рублей и тонко звякает копейка, невдалеке сидит еврей или по крайности еврейка. Нет ни в чем России проку, странный рок на ней лежит: Петр пробил окно в Европу, а в него сигает жид. Царь-колокол безгласный, поломатый, Царь-пушка не стреляет, мать ети; и ясно, что евреи виноваты, осталось только летопись найти. Любой большой писатель русский жалел сирот, больных и вдов, слегка стыдясь, что это чувство не исключает и жидов. Евреи продолжают разъезжаться под свист и улюлюканье народа, и скоро вся семья цветущих наций останется семьею без урода. Сегодня евреи греховны совсем не своей бухгалтерией, а тем, что растленно духовны в эпоху обжорства матерей. Кто шахматистом будет первым, вопросом стало знаменитым; еврей еврею портит нервы, волнуя кровь антисемитам. Верю я: Христос придет! Вижу в этот миг Россию; слышу, как шумит народ: Бей жидов, спасай Мессию! Перспективная идея! Свежий образ иудея: поголовного агрессора от портного до профессора. Им не золото кумир, а борьба с борьбой за мир; как один – головорезы, а в штанах у них обрезы. Везде, где есть галантерея или технический прогресс, легко сей миг найти еврея с образованием и без. А слух – отрадный, но пустой, что ихний фарт покрылся пылью, навеян сладкою мечтой однажды сказку сделать былью. Свет партии согрел нам батареи теплом обогревательной воды; а многие отдельные евреи все время недовольны, как жиды. У власти в лоне что-то зреет, и, зная творчество ее, уже бывалые евреи готовят теплое белье. В российской нежной колыбели, где каждый счастлив, если пьян, евреи так ожидовели, что пьют обильнее славян. В метро билеты лотереи. Там, как осенние грачи, седые грустные евреи куют нам счастия ключи. Раскрылась правда в ходе дней, туман легенд развеяв: евреям жить всего трудней среди других евреев. Случайно ли во множестве столетий при зареве бесчисленных костров еврей – участник всех на белом свете чужих национальных катастроф? Не в том беда, что ест еврей наш хлеб, а в том, что проживая в нашем доме, он так теперь бездушен и свиреп, что стал сопротивляться при погроме. Как все, произойдя от обезьяны, зажегшей человечества свечу, еврей имеет общие изъяны, но пользуется ими чересчур. Любая философия согласна, что в мире от евреев нет спасения. Науке только все еще не ясно, как делают они землетрясения. Изверившись в блаженном общем рае, но прежние мечтания любя, евреи эмигрируют в Израиль, чтоб русскими почувствовать себя. Новые затеявши затеи и со страха нервно балагуря, едут приобщаться иудеи к наконец-то собственной культуре. Евреев не любит никто, кроме тех, кто их вообще не выносит; отсюда, должно быть, родился наш смех и пляски на скользком откосе. Об утечке умов с эмиграцией мы в России нисколько не тужим, потому что весь ум ихней нации никому здесь и на хер не нужен. Вечно и нисколько не старея, всюду и в любое время года длится, где сойдутся два еврея, спор о судьбах русского народа. Есть тайного созвучия привет в рифмованности вечности и мига. Духовность и свобода. Свет и цвет. Россия и тюрьма. Еврей и книга. Когда российский дух поправится, вернув здоровье с ходом времени, ему, боюсь я, не понравится, что часть врачей была евреями. Христос и Маркс, Эйнштейн и Фрейд – взрывных учений основатели, придет и в будущем еврей послать покой к ебене матери. Что ели предки? Мясо и бананы. Еда была сыра и несогрета. Еврей произошел от обезьяны, которая огонь добыла где-то. Евреи, чужую культуру впитав и творческим занявшись действом, вливают в ее плодоносный состав растворы с отравным еврейством. Евреи размножаются в неволе, да так охотно, Господи прости, что кажется – не знают лучшей доли, чем семенем сквозь рабство прорасти. По всем приметам Галилей, (каким в умах он сохранился) был чистой выделки еврей: отрекся, но не изменился. Еще он проснется, народ-исполин, и дух его мыслей свободных взовьется, как пух из еврейских перин во дни пробуждений народных. Усердные брови насупив, еврей, озаряемый улицей, извечно хлопочет о супе, в котором становится курицей. Евреи лезут на рожон под ругань будущих веков: они увозят русских жен, а там – родят большевиков. Евреи топчут наши тротуары, плетя о нас такие тары-бары, как если сочиняли бы татары о битве Куликовской мемуары. Вождям ночные мысли сон развеяли, течет холодный пот по неглиже; америки, открытые евреями, никак не закрываются уже. Сибирских лагерей оранжерея, где пляшет у костра лесное эхо – вот лучшая теплица для еврея, который не созрел и не уехал. Во всех углах и метрополиях затворник судеб мировых, еврей, живя в чужих историях, невольно вляпывался в них. В любых краях, где тенью бледной живет еврей, терпя обиды, еврейской мудрости зловредной в эфир сочатся флюаиды. Всегда еврей легко везде заметен, еврея слышно сразу от порога, евреев очень мало на планете, но каждого еврея – очень много. Наскучив жить под русским кровом, евреи, древние проныры, сумели сделать голым словом в железном занавесе дыры. Сквозь бытия необратимость евреев движет вдоль столетий их кроткая неукротимость упрямства выжить на планете. Евреи даже в светопреставление, сдержав поползновение рыдать, в последнее повисшее мгновение успеют еще что-нибудь продать. XVII. Во тьме домой летят автомобили и все, кого уже употребили Творец, никому не подсудный, со скуки пустил и приветил гигантскую пьесу абсурда, идущую много столетий. Успехи познания благостны, хотя и чреваты уронами, поскольку творения Фаустов становятся фауст-патронами. Чувствуя добычу за версту, по незримым зрению дорогам, бесы наполняют пустоту, в личности оставленную Богом. С пеленок вырос до пальто, в пальто провел года, и снова сделался никто, нигде и никогда. Привычка греет, как постель, и гасит боль, как чародей; нас часто держит на кресте боязнь остаться без гвоздей. Устройство торжествующего зла по самой его сути таково, что стоны и бессильная слеза способствуют лишь прочности его. Когда устал и жить не хочешь, полезно вспомнить в гневе белом, что есть такие дни и ночи, что жизнь оправдывают в целом. Из мрака вызванные к свету, мы вновь расходимся во мрак, и очень разны в пору эту мудрец, мерзавец и дурак. Поскольку творенья родник Творцом охраняется строго, момент, когда нечто постиг, – момент соучастия Бога. Очень много лиц и граждан брызжет по планете, каждый личность, но не каждый пользуется этим. Какая цель отсель досель плеститсь к одру от колыбели? Но если есть у жизни цель, то что за цель в наличьи цели? Неужели, дойдя до порога, мы за ним не найдем ничего? Одного лишь прошу я у Бога: одарить меня верой в Него. Строки вяжутся в стишок, море лижет сушу, дети какают в горшок, а большие – в душу. Господь сей миг откроет нашу клетку и за добро сторицею воздаст, когда яйцо снесет себе наседку, и на аборт поедет педераст. Век увлекается наукой, наука жару поддает, но сука остается сукой и идиотом – идиот. Ушиб растает. Кровь подсохнет. Остудит рану жгучий йод. Обида схлынет. Боль заглохнет. А там, глядишь, и жизнь пройдет. Из-за того, что бедный мозг распахнут всем текущим слухам, ужасно засран этот мост между материей и духом. Время льется, как вино, сразу отовсюду, но однажды видишь дно и сдаешь посуду. Не в силах я в складках души для веры найти нечего, а Бога, должно быть, смешит, что можно не верить в Него. Мир столько всякого познал с тех пор, как плотью стала глина, что чем крикливей новизна, тем гуще запах нафталина. Ничто не ново под луной: удачник розов, желт страдалец, и мы не лучше спим с женой, чем с бабой спал неандерталец. Создатель дал нам две руки, бутыль, чтоб руки зря не висли, а также ум, чтоб мудаки воображали им, что мыслят. Восторжен ум в поре начальной, кипит и шпарит, как бульон; чем разум выше, тем печальней и снисходительнее он. В каждую секунду, год и час, все понять готовый и простить, Бог приходит в каждого из нас, кто в себя готов Его впустить. Судить человечество следует строго, но стоит воздать нам и честь: мы так гениально придумали Бога, что, может быть, Он теперь есть. В разумном созревающем юнце всегда есть незаконченное что-то, поскольку только в зрелом мудреце поблескивает капля идиота. У Бога нет бессонницы, Он спал бы как убитый, но ночью Ему молятся бляди и бандиты. В тех битвах, где добро трубит победно, повтор один печально убедителен: похоже, что добру смертельно вредно подолгу оставаться победителем. Если все, что просили мы лишнего, все молитвы, что всуе вершили мы, в самом деле достигли Всевышнего, уши Бога давно запаршивели. Из-под грязи и крови столетий, всех погибельных мерзостей между, красота позволяет заметить, что и Бог не утратил надежду. С моим сознаньем наравне вершится ход планет, и если Бога нет во мне, его и выше нет. В корнях любого взрыва и события таится, незаметный нам самим, могучий, как желание соития, дух общей подготовленности к ним. А так ли ясен Божий глаз в делах немедленно судимых, когда Господь карает нас бедой и болями любимых? Вглядись: из трубы, что согрета огнем нашей плоти палимой, комочек нетленного света летит среди черного дыма. Куда кругом ни погляди в любом из канувших столетий, Бог так смеется над людьми, как будто нет Его на свете. Вон злоба сочится из глаз, вот некуда деться от лая; а Бог – не боится ли нас, что властвует, нас разделяя? Наш дух изменчиво подвижен в крутых спиральностях своих; чем выше он и к Богу ближе, тем глубже мы в себе самих. Принудить Бог не может никого, поскольку человека произвел, вложив частицу духа своего, а с нею – и свободы произвол. Стечение случайных обстоятельств, дорогу изменяющих отлого, – одно из чрезвычайных доказательств наличия играющего Бога. Судьба способна очень быстро перевернуть нам жизнь до дна, но случай может высечь искру лишь из того, в ком есть она. У тех, кто пылкой головой предался поприщам различным, первичный признак половой слегка становится вторичным. Успехи нынешних наук и все ученые дерзания пошли от Каина: свой сук ломал он с дерева познания. Не боялись увечий и ран ветераны любовных баталий, гордо носит седой ветеран свой музей боевых гениталий. Когда природе надоест давиться ядом и обидой, она заявит свой протест, как это было с Атлантидой. Нисколько прочих не глупее все те, кто в будничном безумии, прекрасно помня о Помпее, опять селились на Везувии. Мы после смерти – верю в это – опять становимся нетленной частицей мыслящего света, который льется по Вселенной. XVIII. Любовь – спектакль, где антракты немаловажнее, чем акты Один поэт имел предмет, которым злоупотребляя, устройство это свел на нет, прощай любовь в начале мая! Ни в мире нет несовершенства, ни в мироздании – секрета, когда, распластанных в блаженстве, нас освещает сигарета. Красоток я любил не очень, и не по скудости деньжат: красоток даже среди ночи волнует, как они лежат. Что значат слезы и слова, когда приходит искушение? Чем безутешнее вдова, тем сладострастней утешение. Мир объективен разве что на дольку: продуктов нашей мысли много в нем; и бабы существуют лишь постольку, поскольку мы их, милых, познаем. Когда врагов утешат слухом, что я закопан в тесном склепе, то кто поверит ста старухам, что я бывал великолепен? Пока играл мой детородный отменных данных инструмент, я не семейный, а народный держал ему ангажемент. В любые века и эпохи, покой на земле или битва, любви раскаленные вздохи – нужнейшая Богу молитва. Миллионер и голодранец равны становятся, как братья, танцуя лучший в мире танец без света, музыки и платья. Мы женщин постигаем, как умеем: то дактилем, то ямбом, то хореем, встречаясь то и дело с темпераментом, который познаваем лишь гекзаметром. От одиночества философ, я стать мыслителем хотел, но охладел, нашедши способ сношенья душ посредством тел. Грешнейший грех – боязнь греха, пока здоров и жив; а как посыплется труха, запишемся в ханжи. Лучше нет на свете дела, чем плодить живую плоть; наше дело – сделать тело, а душой снабдит Господь. Учение Эйнштейна несомненно, особенно по вкусу мне пришлось, что с кучей баб я сплю одновременно, и только лишь пространственно – поврозь. Мы попираем все науки, всю суету и все тревоги, сплетя дыхания и руки, а по возможности – и ноги. Летят столетья, дымят пожары, но неизменно под лунным светом упругий Карл у гибкой Клары крадет кораллы своим кларнетом. Наших болей и радостей круг не обнять моим разумом слабым; но сладчайший душевный недуг – ностальгия по непознанным бабам. Сегодня ценят мужики уют, покой и нужники; и бабы возжигают сами на этом студне хладный пламень. Я живу, как любой живет, – среди грязи, грызни и риска высекая живот о живот новой жизни слепую искру. Я – лишь искатель приключений, а вы – распутная мадам;

The script ran 0.012 seconds.