Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Ильф и Петров - Золотой теленок [1931]
Известность произведения: Высокая
Метки: humor_prose, prose_su_classics, Классика, Плутовской роман, Сатира, Юмор

Аннотация. Вы читали «Золотой теленок» Ильфа и Петрова? Любой образованный человек скажет: «Конечно, читал!» Мы скажем: «Конечно, не читали!» Потому что до сих пор «Золотой теленок» издавался не полностью и не в том виде, в каком его написали авторы, а в том, в каком его «разрешили» советские редакторы и советская цензура. Два года назад впервые в истории увидело свет полное издание «Двенадцати стульев». Теперь - тоже впервые в истории - выходит полная версия «Золотого теленка», восстановленная известными филологами Давидом Фельдманом и Михаилом Одесским. Читатель узнает, что начинался роман совсем не так, как мы привыкли читать. И заканчивался тоже совсем не так. В приложении к издании будет помещена иная версия заключительной части. А из предисловия, написанного Д.Фельдманом и М.Одесским, станет ясно, что история создания «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка» - сама по себе захватывающий детективный роман, в котором в полной мере отразилась политическая жизнь страны конца 20-х - начала 30-х годов.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

– Вот уже и рези в желудке начались, – сообщал  он печально , – а там цинга на почве недоедания, выпадение волос и зубов… Птибурдуков привел брата – военного врача. Птибурдуков‑второй долго прикладывал ухо к туловищу Лоханкина и прислушивался к работе его органов с той внимательностью, с какой кошка прислушивается к движению мыши, залезшей в сахарницу. Во время осмотра Васисуалий глядел на свою грудь, мохнатую, как демисезонное пальто, полными слез глазами. Ему было очень жалко себя. Птибурдуков‑второй посмотрел на Птибурдукова‑первого и сообщил, что больному диеты соблюдать не надо. Не  исключена рыба. Курить можно, конечно, соблюдая меру. Пить не советует, но для аппетита неплохо было бы вводить в организм рюмку хорошего портвейна. В общем, доктор плохо разобрался в душевной драме Лоханкина . Сановито отдуваясь и стуча сапогами, он ушел, заявив на прощание, что больному не возбраняется даже  купаться в море и ездить на велосипеде. Но больной не думал вводить в организм ни компота, ни рыбы, ни котлет, ни прочих разносолов. Он не пошел к морю купаться, а продолжал лежать на диване, осыпая окружающих бранчливыми ямбами. Варвара почувствовала к нему жалость. «Из‑за меня голодает, – размышляла она с удовлетворением , – какая все‑таки страсть!  Способен ли Сашук на такое высокое чувство?» И она бросала беспокойные взгляды на Сашука , вид которого показывал, что любовные переживания не мешают  ему регулярно вводить в организм обеды и ужины. И даже один раз, когда Птибурдуков вышел из комнаты, она назвала Васисуалия бедненьким . При этом у рта Васисуалия  снова появился бутерброд. «Еще немного выдержки, – подумал Лоханкин, – и не видать Птибурдукову моей Варвары». Он с удовольствием прислушивался к голосам из соседней комнаты. – Он умрет без меня, – говорила Варвара, – придется нам подождать. Ты же видишь, что я сейчас не могу уйти. Ночью Варваре приснился страшный сон. Иссохший от высокого чувства Васисуалий глодал белые шпоры на сапогах военного врача. Это было ужасно. На лице врача было покорное выражение, словно у коровы, которую доит деревенский вор. Шпоры гремели, зубы лязгали. В страхе Варвара проснулась. Желтое японское солнце светило в упор, затрачивая всю свою силу на освещение такой мелочишки, как граненая пробочка  от пузырька с одеколоном «Турандот». Клеенчатый диван был пуст. Варвара повела очами и увидела Васисуалия. Он стоял у открытой дверцы буфета, спиной к кровати, и громко чавкал. От нетерпения и жадности он наклонялся, притопывал ногой в зеленом чулке  и издавал носом свистящие и хлюпающие звуки. Опустошив высокую баночку консервов, он осторожно снял крышку с кастрюли и, погрузив пальцы в холодный борщ, извлек оттуда кусок мяса. Если бы Варвара поймала мужа за этим занятием даже в лучшие времена их брачной жизни, то и тогда Васисуалию пришлось бы худо. Теперь же участь его была решена. – Лоханкин! – сказала она ужасным голосом. От испуга голодающий выпустил мясо, которое шлепнулось обратно в кастрюлю, подняв фонтанчик из капусты и морковных звезд. С жалобным воем кинулся Васисуалий к дивану. Варвара молча и быстро одевалась. – Варвара! – сказал он в нос. – Неужели ты в самом деле уходишь от меня к Птибурдукову? Ответа не было. – Волчица ты, – неуверенно объявил Лоханкин, – тебя я презираю, к Птибурдукову ты уходишь от меня... Но было уже поздно. Напрасно хныкал Васисуалий о любви и голодной смерти. Варвара ушла навсегда, волоча за собой дорожный мешок с цветными рейтузами, фетровой шляпой, фигурными флаконами и прочими предметами дамского обихода. И в жизни Васисуалия Андреевича наступил период мучительных дум и моральных страданий. Есть люди, которые не умеют страдать, как‑то не выходит. А если уж и страдают, то стараются проделать это как можно быстрее и незаметнее для окружающих. Лоханкин же страдал открыто, величаво, он хлестал свое горе чайными стаканами, он упивался им. Великая скорбь давала ему возможность лишний раз поразмыслить о значении русской интеллигенции, а равно о трагедии русского либерализма. «А может быть, так надо, – думал он, – может быть, это искупление и я выйду из него очищенным.  Не такова ли судьба всех, стоящих выше толпы,  людей с тонкой конституцией.  Галилей!  Милюков!  А.Ф.Кони!  Да, да. Варвара права, так надо!» Душевная депрессия не помешала ему, однако, дать в газету объявление о сдаче внаем второй комнаты. «Это все‑таки материально поддержит меня на первых порах», – решил Васисуалий. И снова погрузился в туманные соображения о страданиях плоти и значении души,  как источника прекрасного. От этого занятия его не могли отвлечь даже настоятельные указания соседей на необходимость тушить за собой свет в уборной. Находясь в расстройстве чувств, Лоханкин постоянно забывал это делать, что очень возмущало экономных жильцов. Между тем жильцы  большой коммунальной квартиры номер три, в которой обитал Лоханкин, считались людьми своенравными и известны были всему дому частыми скандалами.  Квартиру номер три прозвали даже «Вороньей слободкой». Продолжительная совместная жизнь закалила этих людей, и они не знали страха. Квартирное равновесие поддерживалось блоками между отдельными жильцами. Иногда обитатели «Вороньей слободки» объединялись все вместе против какого‑либо одного квартиранта, и плохо приходилось такому квартиранту. Центростремительная сила сутяжничества подхватывала его, втягивала в канцелярии юрисконсультов, вихрем проносила через прокуренные судебные коридоры и в  камеры товарищеских и народных судов. И долго еще скитался непокорный квартирант в  поисках правды,  добираясь до самого всесоюзного старосты,  товарища Калинина. И до самой своей смерти квартирант будет сыпать юридическими словечками, которых понаберется в разных присутственных местах, будет говорить не «наказывается», а «наказуется», не «поступок», а «деяние». Себя  будет называть не «товарищ Жуков», как положено ему со дня рождения, а «потерпевшая сторона». Но чаще всего и с особенным наслаждением он будет произносить выражение «вчинить иск». И жизнь его, которая и прежде не текла молоком и медом, станет совсем уж  дрянной. Задолго до семейной драмы Лоханкиных летчик Севрюгов, к несчастью  своему, проживавший в буйной  квартире номер три, вылетел по срочной командировке Осоавиахима за Полярный круг. Весь мир, волнуясь, следил за полетом Севрюгова. Пропала без вести иностранная экспедиция, шедшая к полюсу, и Севрюгов должен был ее отыскать. Мир жил надеждой на успешные действия летчика. Переговаривались радиостанции всех материков, метеорологи предостерегали отважного Севрюгова от магнитных бурь, коротковолновики наполняли эфир позывными , и польская газета «Курьер Поранный », близкая к министерству иностранных дел, уже требовала расширения Польши до границ  1772 года. Целый месяц жилец квартиры номер три  летал над ледяной пустыней, и грохот его моторов был слышен во всем мире. Наконец Севрюгов совершил то, что совершенно  сбило с толку газету, близкую к польскому министерству иностранных дел. Он нашел затерянную среди торосов экспедицию, успел сообщить точное ее местонахождение, но после этого вдруг исчез сам. При этом известии земной шар переполнился криками восторга . Имя Севрюгова произносилось на трехстах двадцати языках и наречиях, включая сюда язык черноногих индейцев, портреты Севрюгова в звериных шкурах появились на каждом свободном листке бумаги. В беседе с представителями печати Габриэль д’Аннунцио заявил, что только что закончил новый роман и сейчас же вылетает на поиски отважного русского. Появился чарльстон:  «Мне тепло с моей крошкой на полюсе». И старые московские халтурщики Усышкин –Вертер, Леонид Трепетовский и Борис Аммиаков, издавна практиковавшие литературный демпинг и выбрасывавшие на рынок свою продукцию по бросовым ценам, уже писали обозрение под названием « А вам не холодно?».  Одним словом, наша планета переживала великую сенсацию. Но еще большую сенсацию вызвало это сообщение в квартире номер три, находящейся в доме номер восемь по Лимонному переулку и известной больше под именем «Вороньей слободки». – Пропал наш квартирант!  – радостно говорил отставной дворник Никита Пряхин, суша над примусом валяный  сапог. – Пропал, миленький. А не летай, не летай.  Человек ходить должен, а не летать. Ходить должен, ходить. И он переворачивал валенок над стонущим огнем. – Долетался, желтоглазый!  – бормотала бабушка, имени‑фамилии которой никто не знал. Жила она на антресолях, над кухней, и,  хотя вся квартира освещалась электричеством, бабушка жгла у себя наверху керосиновую лампу с рефлектором. Электричеству она не доверяла. – Вот и комната освободилась, площадь. Бабушка первой произнесла слово, которое давно уже тяжелило сердца обитателей «Вороньей слободки». О комнате пропавшего летчика заговорили все: и бывший князь , а ныне трудящийся Востока,  гражданин Гигиенишвили, и Дуня, арендовавшая койку в комнате тети Паши, и сама тетя Паша – торговка и горькая пьяница, и Александр Дмитриевич Суховейко, бывший  камергер двора его императорского величества, которого в квартире звали просто Митричем, и прочая квартирная сошка во главе с ответственной съемщицей Люцией Францевной Пферд. – Что ж, – сказал Митрич, поправляя золотые очки, когда кухня наполнилась  жильцами, – раз товарищ исчез, надо делить. Я, например, давно имею право на дополнительную площадь. – Почему ж мужчине площадь? – возразила коечница Дуня. – Надо женщине. У меня, может, другого такого случая в жизни не будет, чтоб мужчина вдруг пропал. И долго она еще толкалась  между собравшимися, приводя различные доводы в свою пользу и часто произнося слово «мущина ». Во всяком случае, жильцы сходились на том, что комнату нужно забрать немедленно. В тот же день мир задрожал от новой сенсации. Смелый Севрюгов нашелся. Нижний Новгород, Квебек и Рейкьявик услышали позывные Севрюгова. Он сидел с подмятым шасси на 84  параллели. Эфир сотрясался от сообщений: «Смелый русский чувствует себя отлично», «Севрюгов шлет рапорт президиуму Осоавиахима», «Чарльз Линдберг считает Севрюгова лучшим летчиком в мире», «Семь ледоколов вышли на помощь Севрюгову и обнаруженной им экспедиции». В промежутках между этими сообщениями газеты печатали только фотографии каких‑то ледяных кромок и берегов. Без конца слышались слова: «Севрюгов, Нордкап, параллель, Земля Франца‑Иосифа, Шпицберген, Кингсбей, пимы, горючее, Севрюгов». Уныние, охватившее при этом известии «Воронью слободку», вскоре сменилось спокойной уверенностью. Ледоколы продвигались медленно, с трудом разбивая ледяные поля. – Отобрать комнату и  все!  – говорил Никита Пряхин. – Ему хорошо там на льду сидеть, а тут, например, Дуня все права имеет. Тем более по закону жилец не имеет права больше двух месяцев отсутствовать. – Как вам не стыдно, гражданин Пряхин! – возражала Варвара, в то время еще Лоханкина, размахивая «Известиями». – Ведь это герой!  Ведь он сейчас на 84  параллели… – Что еще за параллель такая, – смутно отзывался Митрич, – может, никакой такой  параллели и вовсе нету. Этого мы не знаем. В гимназиях не обучались. Митрич говорил сущую правду. В гимназиях  он не обучался. Он окончил Пажеский корпус. – Да вы поймите!  – кипятилась Варвара, поднося к носу камергера газетный лист. – Вот статья. Видите? «Среди торосов и айсбергов». – Айсберги! – говорил Митрич насмешливо. – Это мы понять можем. Десять лет как жизни нет. Все Айсберги, Вайсберги, Айзенберги, всякие там Рабиновичи. Верно Пряхин говорит. Отобрать – и все. Тем более что вот и Люция Францевна подтверждает насчет закона. – А вещи на лестницу выкинуть, к чертям собачьим! – грудным голосом воскликнул бывший князь, а ныне трудящийся Востока, гражданин Гигиенишвили. Варвару быстро заклевали, и она побежала жаловаться мужу. – А может, так надо, – ответил муж, поднимая фараонскую бородку , – может, устами простого мужика Митрича говорит великая сермяжная правда. Вдумайся только в роль русской интеллигенции, в ее значение… В тот великий день, когда ледоколы достигли наконец палатки Севрюгова, гражданин Гигиенишвили взломал замок на севрюговской двери и выбросил в коридор все имущество героя, в том числе висевший на стене красный пропеллер. В комнату вселилась Дуня, немедленно впустившая к себе за плату шестерых коечников. На завоеванной площади всю ночь длился пир. Никита Пряхин играл на гармонии, и камергер Митрич плясал русскую  с пьяной тетей Пашей. Будь у Севрюгова слава хоть чуть поменьше той всемирной, которую он приобрел своими замечательными полетами над Арктикой, не увидел бы он никогда своей комнаты, засосала бы его центростремительная сила сутяжничества, и до самой своей смерти называл бы он себя не «отважным Севрюговым», не «ледовым героем», а «потерпевшей стороной». Но на этот раз «Воронью слободку» основательно прищемили. Комнату вернули (Севрюгов вскоре переехал в новый дом), а бравый Гигиенишвили за самоуправство просидел в тюрьме четыре месяца и вернулся оттуда злой как черт. Именно он сделал осиротевшему Лоханкину первое представление о необходимости регулярно тушить за собой  свет, покидая уборную. При этом глаза у него были решительно дьявольские. Рассеянный Лоханкин не оценил важности демарша, предпринятого гражданином Гигиенишвили, и таким образом проморгал начало конфликта, который привел вскоре к ужасающему, небывалому даже в жилищной практике,  событию. Вот как обернулось это дело. Васисуалий Андреевич по‑прежнему забывал тушить свет в помещении общего пользования. Да и мог ли он помнить о таких мелочах быта, когда ушла жена, когда остался он без копейки, когда не было еще точно уяснено все многообразное значение русской интеллигенции.  Мог ли он думать, что жалкий бронзовый светишко восьмисвечовой лампы вызовет в соседях такое большое чувство.  Сперва его предупреждали по нескольку раз в день. Потом прислали –письмо, составленное Митричем и подписанное всеми жильцами. И, наконец, перестали предупреждать и уже не слали –писем. Лоханкин еще не постигал значительности происходящего, но уже смутно почудилось ему, что некое кольцо готово сомкнуться. Во вторник вечером прибежала тетипашина девчонка и одним духом отрапортовала: – Они последний раз говорят, чтоб тушили. Но как‑то так случилось, что Васисуалий Андреевич снова забылся, и лампочка продолжала преступно светить сквозь паутину и грязь. Квартира вздохнула. Через минуту в дверях лоханкинской комнаты показался гражданин Гигиенишвили. Он был в голубых полотняных сапогах и в плоской шапке из коричневого барашка. – Идем, – сказал он, маня Васисуалия пальцем. Он крепко взял его за руку и  повел по темному коридору, где Васисуалий Андреевич  почему‑то затосковал и стал даже легонько брыкаться, и ударом по спине  вытолкнул его на середину  кухни. Уцепившись за бельевые веревки, Лоханкин удержал равновесие и испуганно оглянулся. Здесь собралась вся квартира. В молчании стояла здесь Люция Францевна Пферд. Фиолетовые химические морщины лежали на властном лице ответственной съемщицы. Рядом с нею, пригорюнившись, сидела на плите пьяненькая тетя Паша. Усмехаясь, смотрел на оробевшего Лоханкина босой Никита Пряхин. С антресолей свешивалась голова ничьей бабушки. Дуня делала знаки Митричу. Бывший камергер двора его императорского величества  улыбался, пряча что‑то за спиной. – Что? Общее собрание будет? – спросил Васисуалий Андреевич тоненьким голосом. – Будет, будет, – сказал Никита Пряхин, приближаясь к Лоханкину. – Все  тебе будет. Кофе тебе будет, какава.  Ложись! – закричал он вдруг, дохнув на Васисуалия не то водкой, не то скипидаром. – В каком смысле ложись? – спросил Васисуалий Андреевич, начиная дрожать. – А что с ним говорить, с нехорошим человеком, – сказал гражданин Гигиенишвили. И, присев на корточки, принялся шарить по талии Лоханкина, отстегивая подтяжки. – На помощь! – шепотом сказал  Васисуалий, устремляя безумный взгляд на Люцию Францевну. – Свет надо было тушить,  – сурово ответила гражданка Пферд. – Мы не буржуи электрическую энергию зря жечь, – добавил камергер Митрич, окуная что‑то в ведро с водой. – Я не виноват,  – запищал Лоханкин, вырываясь из рук бывшего князя, а ныне трудящегося Востока. – Все не виноваты,  – бормотал Никита Пряхин, придерживая трепещущего жильца. – Я же ничего такого не сделал. – Все ничего такого не сделали. – У меня душевная депрессия. – У всех душевная. – Вы не смеете меня трогать. Я малокровный. – Все, все малокровные. – От меня жена ушла! – надрывался Васисуалий. – У всех жена ушла, – отвечал Никита Пряхин. – Давай, давай, Никитушко,  – хлопотливо молвил камергер Митрич, вынося к свету мокрые, блестящие розги, – за  разговорами до свету не справимся. Васисуалия Андреевича положили животом на пол. Ноги его молочно засветились. Гражданин  Гигиенишвили размахнулся изо всей силы, и розга тонко пискнула  в воздухе. – Мамочка! – завизжал  Васисуалий. – У всех мамочка! – наставительно сказал Никита, прижимая Лоханкина коленом. И тут Васисуалий вдруг замолчал. «А может, так надо, – подумал он, дергаясь от ударов и разглядывая темные, панцирные ногти на ноге Никиты, – может , именно в этом искупление, очищение, великая жертва». И покуда его пороли, покуда Дуня конфузливо смеялась, а бабушка покрикивала с антресолей: «Так его, болезного, так его, родименького»,  – Васисуалий Андреевич сосредоточенно думал о значении русской интеллигенции и о том, что Галилей тоже потерпел за правду. Последним взял розги Митрич. – Дай‑кось, я попробую, – сказал он, занося руку. – Надаю ему лозанов по филейным частям. Но Лоханкину не пришлось отведать камергерской лозы. В дверь черного хода постучали. Дуня бросилась открывать. (Парадный ход «Вороньей слободки» был давно заколочен по той причине, что жильцы никак не могли решить, кто первый должен мыть лестницу. По этой же причине была наглухо заперта и ванная комната.) – Васисуалий Андреевич, вас незнакомый мужчина спрашивает, – сказала Дуня как ни в чем не бывало. И все действительно увидели стоявшего в дверях незнакомого мужчину в белых джентльменских брюках. Васисуалий Андреевич живо вскочил, поправил свой туалет и с ненужной улыбкой обратил лицо к вошедшему Бендеру. – Я вам не помешал? – учтиво спросил великий комбинатор, щурясь. – Да, да, – пролепетал Лоханкин, шаркая ножками , – видите ли, тут я был, как бы вам сказать, немножко занят... Но... кажется…  я уже освободился?.. И он искательно посмотрел по сторонам. Но в кухне уже не было никого, кроме тети Паши, заснувшей на плите во время экзекуции. На дощатом полу валялись отдельные прутики и белая полотняная пуговица с двумя дырочками. – Пожалуйте ко мне. – А может быть, я вас все‑таки отвлек? – спросил Остап, очутившись в первой комнате Лоханкина. – Нет? Ну, хорошо. Так это у вас «Сд. пр. ком. в. уд. в. н. м. од. ин. хол.»? А она на самом деле «пр.» и имеет «в.уд.»? – Совершенно верно, – оживился Васисуалий, – прекрасная комната, все удобства. И недорого возьму. Пятьдесят рублей в месяц. – Торговаться я не стану, – вежливо сказал Остап, – но вот соседи... Как они? – Прекрасные люди, – ответил Васисуалий, – и вообще все удобства. И цена дешевая. – Но ведь они, кажется, ввели в этой квартире  телесные наказания? – Ах, – сказал Лоханкин проникновенно, – ведь в конце концов кто знает!  Может быть, так надо!  Может быть, именно в этом великая сермяжная правда! – Сермяжная? – задумчиво повторил Бендер. – Она же посконная, домотканая и кондовая? Так, так. В общем, скажите, из какого класса гимназии вас вытурили за неуспешность? Из шестого? – Из пятого, – ответил Лоханкин. – Золотой класс!  Значит, до физики Краевича вы не дошли? И с тех пор вели исключительно интеллектуальный образ жизни? Впрочем, мне все равно. Завтра  я к вам переезжаю. – А задаток? – спросил бывший гимназист. – Вы не в церкви, вас не обманут, – весело  сказал великий комбинатор. – Будет и задаток. С течением времени.Глава четырнадцатая   Когда Остап вернулся в гостиницу «Карлсбад» и, отразившись несчетное число раз в вестибюльных, лест ничных и коридорных зеркалах, которыми так любят украшаться подобного рода учреждения, вошел к себе, его смутил господствовавший в номере беспорядок. Красное плюшевое кресло лежало кверху куцыми ножками, обнаруживая непривлекательную джутовую изнанку. Бархатная скатерть с позументами съехала со стола. Даже картина «Явление Христа народу» и та покосилась набок, потерявши в этом виде большую часть поучительности, которую вложил в нее художник. С балкона дул свежий пароходный ветер, передвигая разбросанные по кровати денежные знаки. Между ними валялась железная коробка от папирос «Кавказ». На ковре, сцепившись и выбрасывая ноги, молча катались Паниковский и Балаганов. Великий комбинатор брезгливо перешагнул через дерущихся и вышел на балкон. Внизу, на бульваре, безумно лепетали гуляющие, перемалывая  под ногами гравий, реяло над черными кленами слитное дыхание симфонического оркестра. В темной глубине порта кичился огнями и гремел железом строящийся холодильник. За брекватером ревел и чего‑то требовал невидимый пароход, вероятно,  просился в гавань. Возвратившись в номер, Остап увидел, что молочные братья уже сидят друг против друга на полу и, устало отпихиваясь ладонями, бормочут: «А ты кто такой?» – Не поделились? – спросил Остап , задергивая портьеру. Паниковский и Балаганов быстро вскочили на ноги и принялись рассказывать. Каждый из них приписывал весь успех себе и чернил действия другого. Обидные для себя подробности они, не сговариваясь, опускали, приводя взамен их большое количество деталей, рисующих в выгодном свете их молодечество и расторопность. – Ну, довольно,  – молвил Остап, – не  стучите лысиной по паркету. Картина битвы мне ясна. Так вы говорите, с ним была девушка? Это хорошо. Итак, маленький служащий запросто носит в кармане... вы, кажется, уже посчитали? Сколько там? Ого! Десять тысяч! Жалование  господина Корейко за двадцать лет беспорочной службы. Зрелище для богов, как пишут наиболее умные передовики. Но не помешал ли я вам? Вы что‑то делали тут на полу? Вы делили деньги? Продолжайте, продолжайте, я посмотрю. – Я хотел честно, – сказал Балаганов, собирая деньги с кровати, – по справедливости. Всем поровну,  по две с половиной  тысячи. И, разложив деньги на четыре одинаковые  кучки, он скромно отошел в сторону, сказавши: – Вам, мне, ему и Козлевичу. – Очень хорошо, – заметил Остап. – А теперь пусть разделит Паниковский, у него, как видно, имеется особое мнение. Оставшийся при особом мнении Паниковский принялся за дело с большим азартом. Наклонившись над кроватью, он шевелил толстыми губами, слюнил пальцы и без конца переносил бумажки с места на место, будто раскладывал Большой Королевский  пасьянс. После всех ухищрений на одеяле образовались три стопки: одна – большая, из чистых новеньких бумажек, вторая – такая же, но из бумажек погрязнее, и третья – маленькая и  совсем грязная. – Нам с вами по четыре тысячи, – сказал он Бендеру, – а Балаганову две. Он и на две не наработал. – А Козлевичу? – спросил Балаганов, в гневе закрывая глаза. – За что же Козлевичу? – завизжал Паниковский. – Это грабеж! Кто такой Козлевич, чтобы с ним делиться!  Я не знаю никакого Козлевича! – Все? – спросил великий комбинатор. – Все, – ответил Паниковский, не отводя глаз от пачки с чистыми бумажками. – Какой может быть в этот момент Козлевич? – А теперь буду делить я, – по‑хозяйски сказал Остап. Он не спеша соединил кучки воедино, сложил деньги в железную коробочку, а коробочку засунул в  карман белых джентльменских  брюк. – Все эти деньги, – заключил он, – будут сейчас же возвращены потерпевшему гражданину Корейко. Вам нравится такой способ дележки? – Нет, не нравится!  – вырвалось у Паниковского. – Бросьте шутить, Бендер!  – недовольно сказал Балаганов. – Надо разделить по справедливости. – Этого не будет, – холодно сказал Остап. – И вообще,  в этот полночный час я с вами шутить не собираюсь. Паниковский всплеснул старческими лиловатыми ладонями. Он с ужасом посмотрел на великого комбинатора, отошел в угол и затих. Изредка только сверкал оттуда золотой зуб нарушителя конвенции. У Балаганова сразу сделалось мокрое, как бы сварившееся на солнце, лицо. – Зачем же мы работали? – сказал он, отдуваясь. – Так нельзя. Это... Объясните… – Вам, – вежливо сказал Остап, – любимому сыну лейтенанта, я могу повторить только то, что я говорил в Арбатове. Я чту Уголовный кодекс. Я не налетчик, а идейный борец за денежные знаки. В мои четыреста честных способов отъема денег ограбление не входит, как‑то не укладывается. И потом мы прибыли сюда не за десятью тысячами. Этих тысяч мне лично нужно по крайней мере пятьсот. – Зачем же вы послали нас? – спросил Балаганов, остывая. – Мы старались... – Иными словами, вы хотите спросить, известно ли достопочтенному командору, с какой целью он предпринял последнюю операцию? На это отвечу – да, известно. Дело в том... В эту минуту в углу потух золотой зуб. Паниковский развернулся, опустил голову и с криком « А ты кто такой?» вне себя бросился на Остапа. Не переменяя позы и даже не повернув головы, великий комбинатор толчком собранного  каучукового кулака вернул взбесившегося нарушителя конвенции на прежнее место и продолжал: – Дело в том, Шура, что это была проверка. У служащего с сорокарублевым жалованием  оказалось в кармане десять тысяч рублей, что несколько странно и дает нам большие шансы, позволяет, как говорят марафоны и беговые жуки, надеяться на куш. Пятьсот тысяч – это безусловно куш. И получим мы его так. Я возвращу Корейке  десять тысяч, и он возьмет . Хотел бы я видеть человека, который не взял бы своих  денег. И вот тут  ему придет конец. Его погубит жадность. И едва только он сознается в своем богатстве, я возьму его голыми руками. Как человек умный, он поймет, что часть меньше целого, и отдаст мне эту часть из опасения потерять все. И тут, Шура, на сцену появится  некая тарелочка с некоей  каемкой... – Правильно! – воскликнул Балаганов. – Замечательно! В углу плакал Паниковский. – Отдайте мне мои деньги, – шепелявил он, – я совсем бедный. Я год не был в бане. Я старый. Меня девушки не любят. – Обратитесь во Всемирную Лигу Сексуальных Реформ , – сказал Бендер. – Может быть, там вам  помогут. – Меня никто не любит, – продолжал Паниковский, содрогаясь. – А за что вас любить? Таких, как вы, девушки не любят. Они любят молодых, длинноногих, политически грамотных. А вы скоро умрете. И никто не напишет о  вас в газете: «Еще один сгорел на работе». И на могиле не будет сидеть прекрасная вдова с персидскими глазами. И заплаканные дети не будут спрашивать: «Папа, папа, слышишь ли ты нас?» – Не говорите так! – закричал перепугавшийся Паниковский. – Я всех вас переживу. Вы не знаете Паниковского. Паниковский вас всех продаст  и купит. Отдайте мои деньги! – Вы лучше скажите, будете служить или нет? Последний раз спрашиваю! – Буду!  – ответил Паниковский, утирая медленные стариковские слезы. * * * Ночь, ночь, ночь лежала над всей страной. В Черноморском порту легко поворачивались краны, спуская  стальные стропы в глубокие трюмы иностранцев, и снова поворачивались, чтобы осторожно, с кошачьей любовью опустить на пристань сосновые ящики с оборудованием для Тракторстроя . Розовый кометный огонь рвался из высоких труб силикатных заводов. Пылали звездные скопления Днепростроя, Магнитогорска и Сталинграда. На севере взошла Краснопутиловская звезда, за  нею зажглось великое множество звезд первой величины. Были тут фабрики, комбинаты, электростанции, новостройки. Светилась вся пятилетка, затмевая блеском старое, примелькавшееся еще египтянам небо. И молодой человек, засидевшись  с любимой в рабочем клубе, торопливо зажигал электрифицированную карту пятилетки и шептал: – Посмотри, вон красный огонек. Там будет Сибкомбайн. Мы поедем туда. Хочешь? И любимая тихо смеялась, высвобождая руки. Ночь, ночь, ночь, как уже было сказано, лежала над всей страной. Стонал во сне монотонно  Хворобьев, которому привиделась огромная профсоюзная книжка. В поезде, на верхней полке, храпел инженер Талмудовский, кативший из Харькова в Ростов, куда манил его лучший оклад жалования . Качались на широкой атлантической волне американские джентльмены, увозя на «сухую»  родину рецепт прекрасного пшеничного самогона. Ворочался на своем диване Васисуалий Лоханкин, потирая рукой пострадавшие места. Старый ребусник Синицкий зря жег электричество, сочиняя для журнала «Водопроводное дело» загадочную картинку: «Где председатель этого общего собрания рабочих и служащих, собравшихся на выборы месткома насосной станции?» При этом он старался не шуметь, чтобы не разбудить Зосю. Полыхаев лежал в постели с Серной Михайловной. Прочие геркулесовцы спали тревожным сном в разных частях города. Александр Иванович Корейко не мог заснуть, мучимый мыслью о своем богатстве. Если бы этого богатства не было вовсе, он спал бы спокойно. Что делали Бендер, Балаганов и Паниковский уже  известно. И только о Козлевиче, водителе и собственнике Антилопы‑Гну  ничего сейчас не будет сказано, хотя уже стряслась с ним беда чрезвычайно политичного свойства. * * * Рано утром Бендер раскрыл свой акушерский саквояж, вынул оттуда милицейскую фуражку с гербом города Киева и, засунув ее в карман, отправился к Александру Ивановичу Корейко. По дороге он задирал молочниц, ибо час этих оборотистых женщин уже наступил, в то время как час служащих еще не начинался, и мурлыкал слова романса: «И радость первого свиданья мне не волнует больше кровь». Великий комбинатор немного кривил душой. Первое свиданье  с миллионером‑конторщиком возбуждало его. Войдя в дом № 16 по Малой Касательной улице, он напялил на себя официальную фуражку и, сдвинув брови, постучал в дверь. Посредине комнаты стоял Александр Иванович. Он был в сетке‑безрукавке и успел уже  надеть вдовьи  брюки мелкого служащего. Комната была обставлена с примерной бедностью, принятой в дореволюционное время в сиротских приютах и тому подобных организациях, состоявших под покровительством императрицы Марии Федоровны. Здесь находились три предмета: железная лазаретная кроватка, кухонный стол с дверцами, снабженными деревянной щеколдой, какой обычно запираются дачные сортиры, и облезший венский стул. В углу лежали гантели и среди них две больших гири, утеха тяжелоатлета. При виде милиционера Александр Иванович тяжело ступил вперед. – Гражданин Корейко? – спросил Остап, лучезарно улыбаясь. – Я, – ответил Александр Иванович, также выказывая радость по поводу встречи с представителем власти. – Александр Иванович? – осведомился Остап, улыбаясь еще лучезарнее. – Точно так, – подтвердил Корейко, подогревая свою радость сколько возможно. После этого великому комбинатору оставалось только сесть на венский стул и учинить на лице сверхъестественную улыбку. Проделав все это, он посмотрел на Александра Ивановича. Но миллионер‑конторщик напрягся и изобразил черт знает что: и умиление, и восторг, и восхищение, и немое обожание. И все это по поводу счастливой встречи с представителем власти. Происшедшее нарастание улыбок и чувств напоминало рукопись композитора Франца Листа, где на первой странице указано « играть быстро», на второй – «очень быстро», на третьей – «гораздо быстрее», на четвертой – «быстро как только возможно», а  все‑таки на пятой – «еще быстрее». Увидев, что Корейко достиг пятой страницы и дальнейшее соревнование невозможно, Остап приступил к делу: – А ведь я к вам с поручением, – сказал он, становясь серьезным. – Пожалуйста, пожалуйста, – заметил Александр Иванович, также затуманиваясь . – Хотим вас обрадовать. – Любопытно будет узнать. И, безмерно грустя, Бендер полез в карман. Корейко следил за его действиями с совсем уже похоронным лицом. На свет появилась железная коробка от папирос «Кавказ». Однако ожидаемого Остапом возгласа удивления не последовало. Подпольный миллионер смотрел на коробку с полнейшим равнодушием. Остап вынул деньги, тщательно пересчитал их и, пододвинув пачку к Александру Ивановичу, сказал: – Ровно десять тысяч. Потрудитесь написать расписку в получении. – Вы ошиблись, товарищ, – сказал Корейко очень тихо, – какие  десять тысяч? Какая расписка? – Как какая!  Ведь вас вчера ограбили! – Меня никто не грабил. – Да как же не ограбили!  – разволновался  Остап. – Вчера у моря. И забрали десять тысяч. Грабители арестованы. Пишите расписку. – Да, ей‑богу же, меня никто не грабил, – сказал Корейко, по лицу которого промелькнул светлый зайчик. – Тут явная ошибка. Еще не осмыслив глубины своего поражения, великий комбинатор допустил неприличную суетливость, о чем всегда вспоминал впоследствии со стыдом. Он настаивал, сердился, совал деньги в руки Александра Ивановича  и вообще, как говорят китайцы, потерял лицо. Корейко пожимал плечами, предупредительно улыбался, но денег не брал. – Значит, вас не ограбили ? – Никто меня не грабил. – И десять тысяч у вас не брали? – Конечно, не брали. Ну, как вы думаете, откуда у меня может быть столько денег? – Верно, верно, – сказал Остап, поостыв. – Откуда у мелкого служащего такая уйма денег!  Значит, у вас все в порядке? – Все,  – ответил миллионер с чарующей улыбкой. – И желудок в порядке? – спросил Остап, улыбаясь еще обольстительнее. – В полнейшем. Вы знаете, я очень здоровый человек. – И тяжелые сны н е мучат? – Нет, не мучат. Дальше по части улыбок все пошло совсем как у Листа:  быстро, очень быстро, гораздо быстрее, быстро как только возможно и даже еще быстрее. Прощались новые знакомые так, словно не чаяли друг в друге души. – Фуражечку милицейскую не забудьте, – говорил Александр Иванович, – она  на столе осталась. – Не ешьте на ночь сырых помидор , – советовал Остап, – чтоб не причинить вреда желудку. – Всего хорошего, – говорил Корейко, радостно откланиваясь. – До свидания, до свидания, – ответствовал Остап, – интересный вы человек.  Все у вас в порядке. С  таким счастьем – и на свободе! И, все еще неся на лице ненужную улыбку, великий комбинатор выскочил на улицу. Несколько кварталов он прошел скорым шагом, позабыв о том, что на голове его сидит официальная фуражка с гербом города Киева, совершенно неуместным в городе Черноморске. И только очутившись в толпе почтенных стариков, гомонивших напротив крытой веранды нарпитовской столовой № 68, он опомнился и принялся спокойно взвешивать шансы. Пока он предавался своим размышлениям, рассеянно прогуливаясь взад и вперед, старики продолжали заниматься ежедневным своим делом. Это были странные и смешные в наше время люди. Почти все они были в белых пикейных жилетах и в соломенных шляпах «канотье» . Некоторые носили даже шляпы из потемневшей панамской соломы. И, уж конечно, все были в пожелтевших крахмальных воротничках, откуда поднимались волосатые куриные шеи. Здесь, у столовой № 68, где раньше помещалось прославленное кафе «Флорида», собирались обломки довоенного коммерческого Черноморска: маклера, оставшиеся без своих контор, комиссионеры, увядшие по случаю отсутствия комиссий, хлебные агенты, выжившие из ума бухгалтеры и другая шушера. Когда‑то они собирались здесь для совершения сделок. Сейчас же их тянула сюда, на солнечный угол, долголетняя привычка и необходимость почесать старые языки. Они ежедневно прочитывали московскую «Правду». Местную  прессу они не уважали. И  все, что бы ни происходило на свете, старики рассматривали как прелюдию к объявлению Черноморска вольным городом. Когда‑то, лет сто тому назад, Черноморск был действительно вольным городом, и это было так весело и доходно, что легенда о «Порто‑Франко»  до сих пор еще бросала золотой блеск на светлый угол кафе  «Флорида». – Читали про конференцию по разоружению? – обращался один пикейный жилет к другому пикейному жилету. – Выступление графа Бернсторфа? – О‑о, Бернсторф это  голова! – отвечал спрошенный жилет таким тоном, будто убедился в том на основе долголетнего знакомства с графом. – А вы читали, какую речь произнес Сноуден на собрании избирателей в Бирмингаме, этой цитадели консерваторов? – Ну, о чем говорить!  Сноуден – это голова.  Слушайте, Валиадис, – обращался он к третьему старику в панаме. – Что вы скажете насчет Сноудена? – Я скажу вам откровенно, – отвечала панама, – Сноудену пальца в рот не клади. Я лично свой палец не положил бы. И, нимало не смущаясь тем, что Сноуден ни за что на свете не позволил бы Валиадису лезть пальцем в свой рот, старик продолжал: – Но что бы вы ни говорили, я вам скажу откровенно – Чемберлен все‑таки тоже голова. Пикейные жилеты поднимали плечи. Они не отрицали, что Чемберлен все‑таки  тоже голова. Но больше всего утешал их Бриан. – Бриан! – говорили они с жаром. – Вот это голова! Он со своим проектом Пан –Европы... – Скажу вам откровенно, мосье Фунт, – шептал Валиадис, – все в порядке. Бенеш уже согласился на Пан –Европу, но знаете, при каком условии? Пикейные жилеты собрались поближе и вытянули куриные шеи. – При условии, что Черноморск будет объявлен вольным городом. Бенеш – это голова. Ведь им же нужно сбывать кому‑нибудь свои сельскохозяйственные орудия? Вот мы их  и будем покупать. При этом сообщении глаза стариков блеснули. Им уже много лет хотелось покупать и продавать. – Бриан – это голова,  – сказали все , вздыхая. – И Бенеш тоже  голова. Когда Остап очнулся от своих дум, он увидел, что его крепко держит за борт пиджака незнакомый старик в раздавленной соломенной шляпе с засаленной черной лентой. Привязной галстух  его съехал в сторону, и прямо на Остапа смотрела медная запонка. – А я вам говорю, – кричал старик в ухо великому комбинатору, – что Макдональд на эту удочку не пойдет! Он не пойдет на эту удочку.  Слышите? Остап отодвинул рукой раскипятившегося старика и выбрался из толпы. – Муссолини, хотя и хулиган, но голова! – слышал Остап за своей спиной. – Гувер – это голова!.. К этому времени Остап уже принял решение. Он перебрал в голове все четыреста честных способов отъема денег, и хотя среди них имелись такие перлы, как организация акционерного общества по поднятию затонувшего в Крымскую войну корабля с грузом золота, или большое масленичное гуляние  в пользу узников капитала, или концессия на снятие магазинных вывесок, – ни один из них не подходил к данной ситуации. И Остап придумал четыреста первый способ. «Взять крепость неожиданной атакой не удалось, – думал он, – придется начать правильную осаду. Самое главное установлено. Деньги у подзащитного есть. И, судя по тому, что он не моргнув отказался от десяти тысяч, деньги  огромные. Итак, ввиду недоговоренности сторон, заседание продолжается». Он вернулся домой, купив по дороге твердую желтую папку с ботиночными тесемками. – Ну? – спросили в один голос истомленные желанием Балаганов и Паниковский. Остап молча прошел к бамбуковому столику, положил перед собой папку и крупными буквами вывел надпись: «Дело Александра Ивановича Корейко. Начато 25 июня 1930 года. Окончено ............. го дня 193... г.». – Что там внутри? – спросил любопытный Паниковский. – О! – сказал Остап. – Там внутри есть все: пальмы, девушки, голубые экспрессы, синее море, белый пароход, мало поношенный смокинг, лакей‑японец, жена‑графиня,  собственный биллиард , платиновые зубы, целые носки, обеды на чистом животном масле и, главное, мои маленькие друзья, слава и власть, которую дают деньги. И он раскрыл папку  перед изумленными антилоповцами. Она была пуста.Глава пятнадцатая   Жил на свете частник бедный. Это был довольно богатый человек, владелец галантерейного магазина, расположенного наискось от кино «Капиталий». Он безмятежно торговал бельем, кружевными прошвами, галстуками, подвязками  и другим мелким, но прибыльным товаром. Однажды вечером он вернулся домой с искаженным лицом. Молча он полез в буфет, достал оттуда цельную холодную курицу и, расхаживая по комнате, съел ее всю. Сделав это, он снова открыл буфет, вынул цельное кольцо краковской колбасы весом ровно в полкило, сел на стул и, остекленело глядя в одну точку, медленно сжевал все полкило. Когда он потянулся за крутыми яйцами, лежавшими на столе, жена испуганно спросила: – Что случилось, Боря? – Несчастье,  – ответил он, запихивая в рот третье  резиновое яйцо. – Меня ужасно обложили . Ты даже себе не можешь представить! – Почему же ты так много ешь? – Мне надо развлечься, – отвечал частник, – мне  страшно. И всю ночь частник ходил по своим комнатам, где одних шифоньеров было восемь штук, и ел. Он съел все, что было в доме. Ему было страшно. На другой день он сдал полмагазина под торговлю писчебумажными принадлежностями. Теперь в одном окне магазина  помещались галстуки и подтяжки, а в другом  висел на двух веревочках огромный желтый карандаш. Потом настали времена еще более лихие. В магазине появился третий совладелец. Это был часовых дел мастер, потеснивший  карандаш в сторону и занявший половину окна бронзовыми часами с фигурой Психеи, но без минутной стрелки. И напротив бедного галантерейщика, который не переставал уже иронически улыбаться, сидел, кроме постылого карандашника, еще и часовщик с воткнутой в глаз черной лупой. Еще дважды посетило галантерейщика горе‑злосчастие . В магазин дополнительно въехали водопроводный мастер, который тотчас же зажег какой‑то паяльный примус, и совсем уже странный купец, решивший, что именно в 1930 году от рождества Христова население Черноморска набросится на его товар – крахмальные воротнички. И когда‑то гордая, спокойная вывеска галантерейщика приобрела мерзкий вид:   Торговля галантерейными товарами: ГАЛАНТПРОМ Б.Культуртригер   Починка разных часов Павел Буре Глазиус‑Шенкер   КАНЦБУМ Все для художника и совслужащего Лев Соколовский   Ремонт труб, раковин и унитазов М. Н. Титанюк   Специальность крахмальных воротничков из Ленинграда Карл Укусинен   Покупатели и заказчики со страхом входили в некогда благоухавший магазин. Часовой мастер Глазиус‑Шенкер, окруженный колесиками, пенсне и пружинами, сидел под часами, в числе коих были одни башенные. В магазине часто и резко звонили будильники. В глубине помещения толпились школьники, осведомлявшиеся насчет дефицитных тетрадей. Карл Укусинен  стриг свои воротнички ножницами, коротая время в ожидании заказчиков. И не успевал обходительный Б.Культуртригер спросить покупательницу: «Что вы хотели?», как водопроводчик Титанюк  с грохотом ударял молотком по ржавой трубе, и сажа от паяльной лампы садилась на нежный галантерейный товар. В конце концов странный комбинат частников развалился, и Карл Укусинен  уехал на извозчике во мглу, увозя свой несозвучный  эпохе товар. За ним канули ГАЛАНТПРОМ и КАНЦБУМ , за которыми гнались конные фининспектора. Титанюк  спился. Глазиус‑Шенкер ушел в часовой коллектив «Новое Время ». Гофрированные железные шторы со стуком упали. Исчезла и занятная вывеска. Вскоре, однако, шторы снова поднялись, и над бывшим ковчегом частника  появилась небольшая опрятная таблица: Черноморское отделение Арбатовской конторы по заготовке рогов и копыт Праздный черноморец, заглянув в магазин, мог бы заметить, что прилавки и полки исчезли, пол был чисто вымыт, стояли яичные конторские столы, а на стенах висели обыкновенные учрежденские плакаты насчет часов приема и вредности рукопожатий. Новоявленное учреждение  уже пересекал барьер, выставленный против посетителей, которых, однако, еще не было. У маленького столика, на котором желтый самовар пускал пары и тоненько жаловался на свою самоварную судьбу, сидел курьер с золотым зубом. Перетирая чайные кружки, он раздраженно напевал: «Что за времена теперь настали, что за времена теперь настали.  В бога верить перестали,  в бога верить перестали». За барьером бродил рыжий молодец. Он изредка подходил к пишущей машинке, ударяя  толстым негнущимся пальцем по клавише, и заливался смехом. В самой глубине конторы, под табличкой «начальник отделения», сидел великий комбинатор, озаренный светом штепсельной лампы. Гостиница «Карлсбад» была давно покинута. Все антилоповцы, за исключением Козлевича, поселились в «Вороньей слободке» у Васисуалия Лоханкина, чрезвычайно этим скандализованного. Он даже пытался протестовать, указывая на то, что сдавал комнату не трем, а одному – одинокому  холостяку. «Мон дье, Васисуалий Андреевич, – отвечал Остап беззаботно, – не мучьте себя. Ведь интеллигентный‑то из всех трех я один, так что условие соблюдено! » На дальнейшие сетования хозяина Бендер рассудительно молвил: «Майн Готт , дорогой Васисуалий! Может быть, именно в этом великая сермяжная правда! » И Лоханкин сразу успокоился, выпросив у Остапа двадцать рублей. Паниковский и Балаганов отлично ужились в «Вороньей слободке», и их голоса уверенно звучали в общем квартирном хоре. Паниковского успели даже обвинить в том, что он по ночам отливает керосин из чужих примусов. Митрич не преминул сделать Остапу какое‑то ворчливое  замечание, на что великий комбинатор молча толкнул его в грудь. Контора по заготовке рогов и копыт была открыта по многим причинам. – Следствие по делу Корейко, – говорил Остап, – может поглотить много времени. Сколько – знает один бог. А так как бога нет, то никто не знает. Ужасное положение!  Может быть, год, а может быть, и месяц. Во всяком случае, нам нужна легальность. Нужно смешаться с бодрой массой служащих. Все это дает  контора. Меня давно влечет к административной деятельности. В душе я бюрократ и головотяп. Мы будем заготовлять что‑нибудь очень смешное, например, чайные ложечки, собачьи номера или шмуклерский товар. Или рога и копыта. Прекрасно! Рога и копыта для нужд гребеночной и мундштучной промышленности!  Чем не учреждение? К тому же в моем чемоданчике имеются чудные бланки на все случаи жизни и круглая, так называемая мастичная печать. Деньги, от которых Корейко отрекся и которые щепетильный Остап счел возможным заприходовать, были положены в банк на текущий счет нового учреждения. Паниковский снова бунтовал и требовал дележки , в наказание за что был назначен на низкооплачиваемую  и унизительную для его свободолюбивой натуры должность курьера. Балаганову достался ответственный пост уполномоченного по копытам с окладом в 92  рубля. На базаре была куплена старая пишущая машинка «Адлер», в которой не хватало буквы «е», и ее пришлось заменить  буквой «э». Поэтому первое же отношение, отправленное Остапом в магазин канцелярских принадлежностей, звучало так: « Отпуститэ податэлю сэго курьэру т.Паниковскому для Чэрноморского отдэлэния на 150 рублэй (сто пятьдэсят) канцпринадлежностэй в крэдит за счэт Правлэния в городэ Арбатовэ. Приложэниэ: бэз приложэний» . – Вот послал бог дурака уполномоченного по копытам! – сердился Остап. – Ничего поручить нельзя. Купил машинку с турецким акцентом!  Значит, я начальник отдэлэния? Свинья вы, Шура, после этого! Но даже машинка с удивительным прононсом не могла омрачить светлой радости великого комбинатора. Ему очень нравилось новое поприще. Ежечасно он прибегал в контору с покупками. Он приносил такие сложные канцелярские машины и приборы, что курьер и уполномоченный только ахали. Тут были дыропробиватели, копировальные прессы, винтовой табурет и дорогая бронзовая чернильница в виде нескольких избушек для разного цвета чернил. Называлось это произведение «Лицом к деревне» и стоило полтораста рублей (разумеется, в кредит, за счет мифического правления) . Венцом всего был чугунный железнодорожный компостер, вытребованный Остапом с пассажирской станции. Под конец Бендер притащил ветвистые оленьи рога. Паниковский, кряхтя и жалуясь на свою низкую ставку, прибил их над столом начальника. Все шло хорошо и даже превосходно. На планомерной работе сказывалось только непонятное отсутствие автомобиля и его славного водителя А дама Казимировича. Шофер покинул постоялый двор, и следы его пропали. На третий день существования конторы явился первый посетитель. К общему удивлению, это был почтальон. Он принес восемь пакетов и, покалякав с курьером Паниковским о том,  о сем, ушел. В пакетах же оказалось:  три повестки, коими представитель конторы срочно вызывался на совещания и засе–дания, причем все три повестки подчеркивали, что явка обя–зательна; в  остальных бумагах заключались требования –незнакомых, но, как видно, бойких учреждений о представ–лении различного рода сведений, смет и ведомостей во многих экземплярах, и все это тоже в срочном и обязательном порядке. – Что это такое!  – кричал Остап. – Еще три дня тому  я был свободный горный орел‑стервятник, трещал крыльями где хотел, а теперь пожалуйте – явка обязательна! Оказывается, в этом городе есть множество людей, которым Остап Бендер нужен до зарезу. И потом, кто будет вести всю эту переписку с друзьями? Придется понести расход и пересмотреть штаты. Нужна знающая конторщица. Пусть сидит над делами. Через два часа стряслась новая беда. Пришел мужик с тяжелым мешком. – Рога кто будет принимать? – спросил он, сваливая кладь на пол. Великий комбинатор со страхом  посмотрел на посетителя и его добро. Это были маленькие кривые грязные рога, и Остап взирал на них с отвращением. – А товар хороший? – осторожно спросил начальник отделения. – Да ты посмотри, рожки какие! – загорячился мужик, поднося желтый рог к носу великого комбинатора. – Рожки первый сорт. Согласно кондиций. Кондиционный товар пришлось купить. Мужик долго потом пил чай с Паниковским и рассказывал о деревенской жизни, вызывая в Остапе существенное  раздражение человека, зря потерявшего пятнадцать рублей. – Если Паниковский пустит еще одного рогоносца, – сказал Остап, дождавшись ухода посетителя, – не служить больше Паниковскому!  Уволю без выходного пособия!  И вообще хватит с нас государственной деятельности. Пора заняться делом! Повесив на стеклянную дверь табличку «Перерыв на обед», начальник отделения вынул из шкафа папку, в которой якобы заключалось синее море и белый пароход, и, ударив по ней ладонью, сказал: – Вот над чем будет работать наша контора. Сейчас в этом «Деле » нет ни одного листка, но мы найдем концы, если для этого придется даже командировать Паниковского и Балаганова в Каракумские  пески или куда‑нибудь в Кременчуг за следственным материалом. В эту минуту дверная ручка конторы задергалась. За стеклом топтался старик в штопанной  белыми нитками панаме и широком чесучовом пиджаке, из‑под которого виднелся пикейный жилет. Старик вытягивал куриную шею и прикладывал к стеклу большое ухо. – Закрыто, закрыто! – поспешно крикнул Остап. – Заготовка копыт временно прекращена! Однако старик продолжал делать руками знаки. Он показывал на себя пальцем, снимал и надевал панаму и всячески выказывал нетерпение. Если бы Остап не впустил сейчас  старого беложилетника, то, может быть, магистральная линия романа пошла бы в ином направлении и никогда не произошли бы те удивительные события, в которых пришлось участвовать и великому комбинатору, и его раздражительному курьеру, и уполномоченному  по копытам, и еще многим людям, в том числе некоему холодному  философу, внучке старого ребусника, знаменитому общественнику, начальнику ГЕРКУЛЕС’а , а также человеку, который боролся с собственной периной . Но Остап отворил дверь. Старик, скорбно улыбаясь, прошел за барьер и опустился на стул. Он закрыл глаза и молча просидел на стуле минут пять. Слышны были только короткие свистки, которые время от времени подавал его бледный нос. Когда сотрудники конторы решили, что посетитель уже  никогда не заговорит, и стали шепотом совещаться, как бы поудобнее вынести его тело на улицу, старик поднял коричневые веки и низким голосом сказал: – Моя фамилия – Фунт. Фунт. – И этого, по‑вашему, достаточно, чтобы врываться в учреждения, закрытые  на обед? – весело сказал Бендер. – Вот вы смеетесь, – ответил старик, – а моя фамилия – Фунт. Мне девяносто лет. – Что же вам угодно? – спросил Остап, начиная терять терпение. Но тут гражданин Фунт снова замолк и молчал довольно продолжительное время. – У вас контора, – сказал он наконец. – Да, да, контора, – подбадривал Остап. – Дальше, дальше! Но старик только поглаживал рукой  по колену. – Вы видите на мне эти брюки? – промолвил он после долгого молчания. – Это пасхальные брюки. Раньше я надевал их только на пасху, а теперь я ношу их каждый день. И, несмотря на то, что Паниковский шлепнул его по спине, дабы слова выходили без задержки, Фунт снова затих. Слова он произносил быстро, но между фразами делал промежутки, которые простирались иногда до трех минут. Для людей, не привыкших к этой особенности Фунта, разговор с ним был невыносим. Остап уже собирался взять Фунта за крахмальный ошейник и указать ему путь‑дорогу, когда старик снова раскрыл рот. В дальнейшем разговор принял такой занятный характер, что Остапу пришлось примириться с фунтовской манерой вести беседу. – Вам не нужен председатель? – спросил старик . – Какой председатель? – воскликнул Бендер. – Официальный. Одним словом, глава учреждения. – Я сам глава. – Значит, вы собираетесь отсиживать сами? Так бы сразу сказали!  Зачем же вы морочите мне голову уже два часа? Старик в пасхальных брюках разозлился, но паузы между фразами не уменьшились. – Я – Фунт, – повторил он с чувством. – Мне девяносто лет. Я всю жизнь сидел за других. Такая моя профессия – страдать за других. – Ах, вы подставное лицо? – Да, – сказал старик, с достоинством тряся головой. – Я – зицпредседатель Фунт. Я всегда сидел. При  Александре втором  – Освободителе , когда Черноморск был еще вольным городом,  при Александре третьем – миротворце , при Николае втором – кровавом . И старик медленно загибал пальцы, считая царей. – При Керенском я сидел тоже. При военном коммунизме я, правда, совсем не сидел, исчезла чистая коммерция, не было работы. Но зато как я сидел при НЭП е! Как я сидел при НЭП е! Это были лучшие дни моей жизни!  За четыре года я провел на свободе не больше трех месяцев. Я выдал замуж внучку, Голконду Евсеевну, и дал за ней концертное фортепьяно, серебряную птичку и восемьдесят рублей золотыми десятками. А теперь я хожу и не узнаю нашего Черноморска. Где это все? Где частный капитал? Где первое общество взаимного кредита? Где, спрашиваю я вас, второе общество взаимного кредита? Где товарищество  на вере? Где акционерные компании со смешанным капиталом? Где это все? Безобразье ! Эта короткая речь длилась сравнительно недолго – полчаса. Слушая Фунта, Паниковский растрогался. Он отвел Балаганова в сторону и с уважением зашептал: – Сразу видно человека с раньшего времени!  Таких теперь уже нету и скоро совсем не будет! И он любезно подал старику кружку сладкого чаю . Остап перетащил зицпредседателя за свой начальнический стол, велел закрыть контору и принялся терпеливо выспрашивать вечного узника, отдавшего жизнь за други своя . Зицпредседатель говорил с удовольствием. Если бы он не отдыхал так долго между фразами, можно было бы даже сказать, что он трещит без умолку. – А вы  не знаете такого Корейко, Александра Ивановича? – спросил Остап, взглянув на папку с ботиночными тесемками. – Не знаю, – ответил старик. – Такого я  не знаю. – А с ГЕРКУЛЕС’ом  у вас были дела? При слове ГЕРКУЛЕС  зицпредседатель чуть пошевелился. Этого легкого движенья  Остап даже не заметил, но будь на его месте любой пикейный жилет из кафе «Флорида», знавший Фунта издавна, например, Валиадис, то он подумал бы: «Фунт ужасно разгорячился, он просто вне себя! » Как Фунт может  не знать ГЕРКУЛЕС’а , если последние четыре отсидки были связаны непосредственно с этим учреждением! Вокруг ГЕРКУЛЕС’а  кормилось несколько частных акционерных обществ. Было, например, общество «Интенсивник». Председателем был приглашен Фунт. «Интенсивник» получал  от ГЕРКУЛЕС’а  большой аванс на заготовку чего‑то лесного,  зицпредседатель не обязан знать, чего именно. И сейчас же лопнул. Кто‑то загреб деньгу , а Фунт сел на полгода. После «Интенсивника» образовалось товарищество на вере «Трудовой кедр»,  разумеется, под председательством благообразного Фунта. Разумеется, аванс в ГЕРКУЛЕС’е  на поставку выдержанного кедра. Разумеется, неожиданный крах, кто‑то разбогател, а Фунт отрабатывает председательскую ставку – сидит. Потом «Пилопомощь» – ГЕРКУЛЕС  – аванс – крах – кто‑то загреб – отсидка. И снова аванс  – «ГЕРКУЛЕС»  – «Южный лесорубник» – для Фунта отсидка – кому‑то куш. – Кому же? – допытывался Остап, расхаживая вокруг старика. – Кто фактически руководил? Старик молча сосал чай из кружки и с трудом приподымал тяжелые веки. – Кто его знает? – сказал он горестно. – От Фунта все скрывали. Я должен только сидеть, в этом моя профессия. Я сидел при Александре втором , и при третьем , и при Николае Александровиче Романове, и при Александре Федоровиче Керенском. И при НЭПе , и  до угара НЭПа , и во время угара, и после угара. А сейчас я без работы и должен носить пасхальные брюки. Остап долго еще продолжал выцеживать из старика словечки. Он действовал как старатель, неустанно промывающий тонны грязи и песка, чтобы найти на дне несколько золотых крупинок. Он подталкивал Фунта плечом, будил его и даже щекотал под мышками. После всех этих ухищрений ему удалось узнать, что, по мнению Фунта, за всеми лопнувшими обществами и товариществами, несомненно, скрывалось какое‑то одно лицо. Что же касается ГЕРКУЛЕС’а , то у него выдоили не одну сотню тысяч. – Во всяком случае, – добавил ветхий зицпредседатель, – во всяком случае этот неизвестный человек – голова!  Вы знаете Валиадиса? Валиадис этому человеку пальца в рот не положил бы. – А Бриану? – спросил Остап,  с улыбкой вспомнив собрание пикейных жилетов у бывшего кафе «Флорида». – Положил бы Валиадис палец в рот Бриану? Как вы думаете? – Ни за что! – ответил Фунт. – Бриан – это голова! Три минуты он беззвучно двигал губами, а потом добавил: – Гувер – это голова. И Гинденбург – это  голова. Гувер и Гинденбург – это две головы. Остапом овладел испуг. Старейший из пикейных жилетов погружался в трясину высокой политики. С минуты на минуту он мог заговорить о пакте Келлога или об испанском диктаторе Примо‑де‑Ривера, и тогда никакие силы не смогли бы –отвлечь его от этого почтенного занятия. Уже в глазах его –появился идиотический блеск, уже над желтоватым крахмальным воротничком затрясся кадык, предвещая рождение новой фразы, когда Бендер вывинтил электрическую лампочку и бросил ее на пол. Лампочка разбилась с холодным треском винтовочного выстрела. И только это происшествие отвлекло зицпредседателя от международных дел. Остап быстро этим воспользовался. – Но с кем‑нибудь из ГЕРКУЛЕС’а  вы все‑таки виделись? – спросил он. – По авансовым делам? – Со мною имел дело только геркулесовский бухгалтер Берлага. Он у них был на жалованьи . А я ничего не знаю. От меня все скрывали. Я нужен людям для сидения . Я сидел при царизме, и при социализме, и при гетмане, и при французской оккупации. Бриан – это голова! Из старика больше ничего нельзя было выжать. Но и то, что было сказано, давало возможность начать поиск . «Тут чувствуется лапа Корейко,  – думал  Остап, – а если даже это и не он, то фигура достаточно емкая» . Начальник черноморского отделения арбатовской  конторы по заготовке рогов и копыт присел за стол и перенес речь зиц–председателя Фунта на бумагу. Рассуждения о взаимоотношениях Валиадиса и Бриана он опустил. Первый лист подпольного следствия о подпольном миллионере был занумерован, проколот в надлежащих местах и подшит к делу. – Ну что, будете брать председателя? – спросил старик, надевая свою заштопанную панаму. – Я вижу, что вашей конторе нужен председатель. А беру я  недорого: 120  рублей в месяц на свободе и 240  в тюрьме. Сто процентов прибавки за вредность. – Пожалуй, возьмем, – сказал Остап. – Подайте заявление уполномоченному по копытам. Завтра с утра приходите на работу, только не опаздывайте, у нас строго. Это вам не «Интенсивник» и не «Трудовой кедр». Глава шестнадцатая   Рабочий день в финансово‑счетном отделе ГЕРКУЛЕС’а начался, как обычно, ровно в девять часов. Уже Кукушкинд поднял полу пиджака, чтобы протереть ею стекла своих очков, а заодно сообщить сослуживцам, что работать в торговом доме «Сикоморский и Цесаревич» было не в пример спокойнее, чем в геркулесовском Содоме, уже Борисохлебский повернулся на своем винтовом табурете к стене и протянул руку, чтобы сорвать листок календаря, уже Лапидус‑младший разинул рот на кусок хлеба, смазанный форшмаком из селедки, – когда дверь растворилась и на пороге ее показался не кто иной, как бухгалтер Берлага. Это неожиданное антре вызвало в финсчетном зале замешательство. Борисохлебский  поскользнулся на своей винтовой тарелочке, и календарный листок, впервые, может быть, за три года, остался несорванным. Лапидус‑младший, позабыв укусить бутерброд, вхолостую задвигал челюстями. Дрейфус, Чеважевская и Сахарков безмерно удивились. Корейко поднял и опустил голову. А старик Кукушкинд быстро надел очки, позабыв протереть их, чего с ним за тридцать лет служебной деятельности никогда не случалось. Берлага как ни в чем не бывало уселся за свой стол и, не отвечая на тонкую усмешку Лапидуса‑младшего, раскрыл свои книги. – Как здоровье? – спросил все‑таки Лапидус. – Пяточный нерв? – Все прошло, – отвечал Берлага, не подымая  головы, – я  даже не верю, что такой нерв есть у человека. До обеденного перерыва весь финсчет ерзал на своих табуретах и подушечках, томимый любопытством. И когда прозвучал авральный звонок, цвет счетоводного мира окружил Берлагу. Но беглец почти не отвечал на вопросы. Он отвел в сторону четырех самых верных и, убедившись, что поблизости нет никого лишнего, рассказал им о своих необыкновенных похождениях в сумасшедшем доме. Свой рассказ беглый бухгалтер сопровождал множеством заковыристых выражений и междометий, которые здесь опущены в целях связности повествования. Рассказ бухгалтера Берлаги, сообщенный им под строжайшим секретом Тезоименицкому , Дрейфусу, Сахаркову и Лапидусу‑младшему, о том, что случилось с ним в сумасшедшем доме Как уже сообщалось, бухгалтер Берлага бежал в сумасшедший дом, опасаясь чистки. В этом лечебном заведении он рассчитывал пересидеть тревожное время и вернуться в ГЕРКУЛЕС , когда гром утихнет, то есть товарищи  с серенькими глазами перекочуют в соседнее учреждение. Все дело сварганил шурин. Он достал книжку о правах  и привычках душевнобольных, и, после долгих споров, из всех навязчивых идей был выбран бред величья . – Тебе ничего не придется делать, – втолковывал шурин, – ты только должен всем и каждому кричать в уши: «Я Наполеон!» или «Я Эмиль Золя!». Или  Магомет, если хочешь! – А вице‑королем  Индии можно? – доверчиво спросил Берлага. – Можно, можно!  Сумасшедшему все можно!  Значит,  вице‑король Индии? Шурин говорил так веско, словно бы по меньшей мере состоял младшим ординатором психбольницы . На самом же деле это был скромный агент по распространению роскошных подписных изданий Госиздата, и от прошлого коммерческого величия в его сундучке сохранился только венский котелок на белой шелковой подкладке. Шурин побежал к телефону‑автомату  вызывать карету, а новый вице‑король Индии снял толстовку, разодрал на себе мадаполамовую  сорочку и на всякий случай вылил на голову бутылочку лучших копировальных железисто‑галлусовых чернил 1го  класса. Потом он лег животом на пол и, дождавшись  санитаров, принялся выкрикивать: – Я не более как вице‑король Индии! Где мои верные наибы, магараджи, мои абреки, мои кунаки, мои слоны? Слушая этот бред величия, шурин с сомнением качал головой. На его взгляд, абреки и кунаки не входили в сферу действий  индийского короля. Но санитары только вытерли мокрым платком лицо бухгалтера, измазанное чернилами 1го  класса, и, дружно взявшись, всадили его в карету. Хлопнули лаковые дверцы, раздался тревожный медицинский гудок, и автомобиль умчал вице‑короля Берлагу в его новые владения. По дороге больной размахивал руками и что‑то болтал, не переставая со страхом думать о первой встрече с настоящими сумасшедшими. Он очень боялся, что они будут его обижать, а может быть, даже побьют . Больница оказалась совсем иной, чем представлял ее Берлага. В длинном светлом покое сидели на диванах, лежали на кроватях и прогуливались люди в голубоватых халатах. Бухгалтер заметил, что сумасшедшие друг с другом почти не разговаривают. Им некогда разговаривать. Они думают. Они думают все время. У них множество мыслей, надо что‑то вспомнить, вспомнить самое главное, от чего зависит счастье. А мысли разваливаются, и самое главное, вильнув хвостиком, исчезают. И снова надо все обдумать, понять наконец, что же случилось, почему стало все плохо, когда раньше все было хорошо. Мимо Берлаги уже несколько раз прошел безумец, нечесаный и несчастный. Охватив пальцами подбородок, он шагал по одной линии от  окна к двери, от двери к окну, опять к двери, опять к окну. И столько мыслей грохотало в его бедной голове, что он прикладывал другую руку ко лбу и ускорял шаги. – Я вице‑король Индии! – крикнул Берлага, оглянувшись на санитара. Безумец даже не посмотрел в сторону бухгалтера. Болезненно морщась, он снова принялся собирать мысли , разбежавшиеся от крика  Берлаги. Но зато к вице‑королю подошел низкорослый идиот и, доверчиво обняв его за талию, сказал несколько слов на птичьем языке. – Что? – искательно спросил перепугавшийся Берлага. – Эне, бэнэ, раба, квинтер, финтер, жаба, – явственно произнес новый знакомый. Сказавши «ой», Берлага отошел от идиота подальше . Произведя  эту эволюцию, он подошел вплотную  к человеку с лимонной лысиной. Тот сейчас же отвернулся к стене и опасливо посмотрел на бухгалтера. – Где мои магараджи? – спросил его Берлага, чувствуя необходимость поддержать репутацию сумасшедшего. Но тут человек , сидевший на кровати в глубине покоя, поднялся на тоненькие и желтые, как церковные свечи, ноги и страдальчески закричал: – На волю! На волю! В пампасы! Как Берлага  узнал впоследствии, в пампасы просился старый учитель географии, по учебнику которого в свое время  юный Берлага знакомился с вулканами, мысами и перешейками. Географ сошел с ума совершенно неожиданно: однажды он взглянул на карту обоих полушарий и не нашел на ней Берингова пролива. Весь день старый учитель шарил по карте. Все было на месте: и Ньюфаундленд , и Суэцкий канал, и Мадагаскар, и Сандвичевы острова с главным городом Гонолулу, и даже вулканы  Попокатепетль, а Берингов пролив отсутствовал. И тут же, у карты, старик тронулся. Это был добрый сумасшедший, не причинявший никому зла, но Берлага отчаянно струсил. Крик надрывал его душу. – На волю! – продолжал кричать географ. – В пампасы! На волю! Он лучше всех на свете знал, что такое воля. Он был географ, и ему были известны такие просторы, о которых обыкновенные, занятые скучными делами люди даже и не подозревают. Ему хотелось на волю, хотелось скакать на потном мустанге сквозь заросли. В палату вошла молодая докторша с жалобными голубыми глазами и направилась прямо к Берлаге. – Ну, как вы себя чувствуете, голубчик? – спросила она, притрагиваясь теплой рукой к пульсу бухгалтера. – Ведь вам лучше, не правда ли? – Я вице‑король Индии! – отрапортовал он, краснея. – Отдайте мне любимого слона. – Это у вас бред, – ласково сказала докторша, – вы в лечебнице, мы вас вылечим. – О‑о‑о! Мой слон! – вызывающе крикнул Берлага. – Но ведь вы поймите, – еще ласковей сказала докторша, – вы не вице‑король, все это бред, понимаете, бред? – Нет, не бред, – возразил Берлага, знавший, что первым делом нужно упрямиться. – Нет, бред. – Нет, не бред! – Бред! – Не бред! Бухгалтер, видя, что железо горячо, стал его ковать. Он толкнул добрую докторшу и издал протяжный вопль, взбудораживший всех больных, в особенности маленького идиота, который сел на пол и, пуская слюни, сказал: – Эн, ден, труакатр, мадмазель Журоватр. И Берлага с удовлетворением услышал за своей спиной голос докторши, обращенный к санитару. – Нужно будет перевести его к тем трем, не то он нам всю палату перепугает. Два терпеливых санитара отвели сварливого вице‑короля в небольшую палату для больных с неправильным поведением, где смирно лежали три человека. Только тут бухгалтер понял, что такое настоящие сумасшедшие. При виде посетителей больные проявили необыкновенную активность. Толстый мужчина скатился с кровати, быстро стал на четвереньки и, высоко подняв обтянутый, как мандолина, зад, принялся отрывисто лаять и разгребать паркет задними лапами в больничных туфлях. Другой завернулся в одеяло и начал выкрикивать: «И ты, Брут, продался большевикам».  Этот человек, несомненно, воображал себя Каем Юлием Цезарем. Иногда, впрочем, в его взбаламученной голове соскакивал какой‑то рычажок, и он, путая, кричал: «Я Генрих Юлий Циммерман!» – Уйдите! Я голая! – зарычал  третий. – Не смотрите на меня!  Мне стыдно!  Я голая женщина! Между тем он был одет и был мужчиной  с усами. Санитары ушли. Вице‑королем Индии овладел такой ужас , что он и не думал уже выставлять требования о срочном  возврате любимого слона, магараджей, верных наибов, а также загадочных абреков и кунаков. «Эти в два счета придушат! » – думал он,  леденея. И он горько пожалел о том, что наскандалил в тихой палате. Так хорошо было бы сейчас сидеть у ног доброго учителя географии и слушать нежный лепет маленького идиота « Эне, бэнэ, раба, квинтер, финтер, жаба». Он спрятался за свою постель, ожидая нападения.  Однако ничего особенно страшного не произошло . Человек‑собака тявкнул еще несколько раз и, ворча, взобрался на свою кровать. Кай Юлий сбросил с себя одеяло, отчаянно зевнул и потянулся всем телом. Женщина с усами закурил трубку, и сладкий запах табаку  «Наш кепстен» внес в мятежную душу Берлаги успокоение. – Я вице‑король Индии!  – заявил он,  осмелев. – Молчи, сволочь! – лениво ответил на это Кай Юлий. И с прямотой римлянина добавил: – Убью! Душу выну! Это замечание храбрейшего из императоров и воинов отрезвило беглого бухгалтера. Он спрятался под одеяло и, грустно размышляя о своей полной тревог жизни, задремал. Утром сквозь сон бухгалтер  Берлага услышал странные слова: – Посадили психа на нашу голову. Так было хорошо втроем и  вдруг... Возись теперь с ним! Чего доброго, этот  вице‑король всех нас перекусает. По голосу Берлага определил, что слова эти произнес Кай Юлий Цезарь. Через некоторое время, открыв глаза, он увидел, что на него с выражением живейшего интереса смотрит человек‑собака. «Конец, – подумал вице‑король, – сейчас укусит». Но человек‑собака неожиданно всплеснул руками и спросил человечьим голосом: – Скажите, вы не сын Фомы Берлаги? – Сын, – ответил бухгалтер и, спохватившись, сейчас же завопил: – Отдайте несчастному вице‑королю его верного слона! – Посмотрите на меня, – пригласил человек‑дворняга. – Неужели вы меня не узнаете? – Михаил Александрович! – воскликнул прозревший бухгалтер. – Вот встреча! И вице‑король сердечно расцеловался с человеком‑собакой. При этом они с размаху ударились лбами, произведя бильярдный стук. Слезы стояли на глазах Михаила Александровича. – Значит, вы не сумасшедший? – спросил Берлага. – Чего ж  вы дурака валяли? – А вы чего дурака валяли? Тоже! Слонов ему подавай! И потом должен вам сказать, друг Берлага, что вице‑король для хорошего сумасшедшего – это слабо, слабо, слабо. – А мне шурин сказал, что можно, – опечалился Берлага. – Возьмите, например, меня, – сказал Михаил Александрович, – тонкая игра. Человек‑собака!  Шизофренический бред, осложненный маниакально‑депрессивным психозом, и притом, заметьте, Берлага, сумеречное состояние души. Вы думаете, мне это легко далось? Я работал над источниками. Вы читали книгу профессора Блейлера «Аутистическое мышление»? – Н‑нет, – ответил Берлага голосом вице‑короля, с которого сорвали орден подвязки  и разжаловали в денщики. – Господа! – закричал Михаил Александрович. – Он не читал книги Блейлера! Да не бойтесь, идите сюда!  Он такой же король, как вы цезарь . Двое остальных питомцев небольшой палаты для лиц с неправильным поведением приблизились. – Вы не читали Блейлера? – спросил Кай Юлий . – Позвольте! П о каким же материалам вы готовились? – Он, наверно , выписывал немецкий журнал «Ярбух фюр психоаналитик унд психопатологик», – высказал предположение неполноценный усач. Берлага стоял как оплеванный. А знатоки так и сыпали мудреными выражениями из области теории и практики психоанализа. Все сошлись на том, что Берлаге придется плохо и что главный врач Титанушкин, возвращения которого из командировки ожидали со дня на день, разоблачит его в пять минут. О том, что возвращение Титанушкина наводило тоску на них самих, они не распространялись. – Может быть, можно переменить бред? – трусливо спрашивал Берлага. – Что, если я буду Эмиль Золя или Магомет? – Поздно, – сказал Кай Юлий, – уже  в истории болезни записано, что вы вице‑король, а сумасшедший не может менять свои мании, как носки. Теперь вы всю жизнь будете в дурацком положении короля. Мы сидим здесь уже неделю и знаем порядки. Через час Берлага узнал во всех подробностях подлинные истории болезней своих соседей по палате. Появление Михаила Александровича в сумасшедшем доме объяснялось делами довольно простыми, житейскими. Он был крупный нэпман, невзначай не доплативший сорока трех тысяч подоходного налога. Это грозило вынужденной поездкой на север, а дела настойчиво требовали присутствия Михаила Александровича в Черноморске. Дуванов, так звали мужчину, выдававшего себя за женщину, был, как видно, мелкий вредитель, который не без основания опасался ареста. Но совсем не таков был Кай Юлий Цезарь, значившийся в паспорте бывшим присяжным поверенным И.Н. Старохамским. Кай Юлий Старохамский пошел в сумасшедший дом по высоким идейным соображениям. – В Советской России, – говорил он, драпируясь в одеяло, – сумасшедший дом – это единственное место, где может жить нормальный человек. Все остальное – это сверх‑бедлам . Нет, с большевиками я жить не могу!  Уж лучше поживу здесь, рядом с обыкновенными сумасшедшими. Эти по крайней мере не строят социализма. Потом здесь кормят. А там, в ихнем бедламе, надо работать. Но я на ихний социализм работать не буду. Здесь у меня, наконец, есть личная свобода. Свобода совести!  Свобода слова! Увидев проходящего  мимо санитара, Кай Юлий Старохам–ский визгливо закричал: – Да здравствует учредительное собранье ! Все на форум! И ты, Брут, продался ответственным работникам! – И, обернувшись к Берлаге, добавил: – Видели? Что хочу, то и кричу. А попробуйте на улице!.. Весь день и большую часть ночи четверо больных с неправильным поведением резались в «шестьдесят шесть» без два–дцати и сорока, игру хитрую, требующую самообладания, смекалки, чистоты духа и ясности мышления. Утром вернулся из командировки профессор Титанушкин. Он быстро осмотрел всех четырех  и тут же велел выкинуть их из больницы. Не помогли ни книга Блейлера, ни  сумеречное состояние души, осложненное маниакально‑депрессивным психозом, ни «Ярбух фюр психоаналитик унд психопатологик». Профессор Титанушкин не уважал симулянтов. И они побежали по улице, расталкивая прохожих локтями. Впереди шествовал Кай Юлий. За ним поспешали женщина‑мужчина и человек‑собака. Позади всех плелся развенчанный вице‑король, проклиная шурина и с ужасом думая о том, что теперь будет? * * * Закончив эту поучительную историю, бухгалтер Берлага тоскливо посмотрел сначала на Тезоименицкого , потом на Дрейфуса, потом на Сахаркова и, наконец, на Лапидуса‑младшего, головы которых, как ему показалось, соболезнующе качаются в полутьме коридора. – Вот видите, чего вы добились своими фантазиями, – промолвил жестокосердый  Лапидус‑младший, – вы хотели избавиться от одной чистки, а попали в другую. Теперь вам плохо придется. Раз вас вычистили из сумасшедшего дома, то из ГЕРКУЛЕС’а  вас наверно вычистят. Тезоименицкий , Дрейфус и Сахарков ничего не сказали. И, ничего не сказавши, стали медленно уплывать в темноту. – Друзья! – слабо воскликнул  бухгалтер. – Куда же вы? Но друзья уже мчались во весь дух, и их сиротские брюки, мелькнув последний  раз на лестнице, скрылись из виду. – Нехорошо, Берлага, – холодно сказал Лапидус, – напрасно вы меня впутываете в свои грязные антисоветские плутни!  Адье! И вице‑король Индии остался один. Что же ты наделал, бухгалтер Берлага!  Где были твои глаза, бухгалтер? И что сказал бы твой папа,  Фома, если бы узнал, что сын его  на склоне лет подался в вице‑короли? Вот куда завели тебя, бухгалтер, твои странные связи с господином Фунтом, председателем многих акционерных обществ со смешанным и нечистым капиталом!  Страшно даже подумать о том, что сказал бы старый Фома о проделках своего любимого сына. Но давно уже лежит Фома на втором христианском кладбище, под каменным серафимом с отбитым крылом, и только мальчики, забегающие сюда воровать сирень, бросают иногда нелюбопытный взгляд на гробовую надпись: «Твой путь окончен. Спи, бедняга, любимый всеми Ф.Берлага». А может быть, и ничего не сказал бы старик!  Ну, конечно ж , ничего бы не сказал, ибо и сам вел жизнь не очень‑то праведную. Просто посоветовал бы вести себя поосторожнее и в серьезных делах не полагаться на шурина. Да, черт знает что ты наделал, бухгалтер Берлага! Тяжелое раздумье, охватившее экс‑наместника Георга Vго  в Индии, было прервано криками, несшимися с лестницы: – Берлага! Где он? Его кто‑то спрашивает! А вот  он стоит, п ройдите, гражданин. В коридоре показался уполномоченный по копытам. Гвардейски размахивая ручищами, Балаганов подступил к Берлаге и вручил ему повестку: «Тов. Бэрлагэ. С получэниэм сэго просьба  нэмэдлэнно явиться для выяснэния нэкоторых обстоятэльств». Бумажка была снабжена штампом Черноморского отделения арбатовской  конторы по заготовке рогов и копыт и круглой печатью, содержание которой разобрать было бы трудненько , даже если бы Берлаге это пришло в голову. Но беглый бухгалтер был так подавлен свалившимися на него бедами, что только спросил: – Домой позвонить можно? – Чего там звонить, – хмуро сказал заведующий копытами. * * * Через два часа толпа, стоявшая у кино «Капиталий» в ожидании первого сеанса и от нечего делать глазевшая по сторонам, заметила, что из дверей конторы по заготовке рогов вышел человек и, хватаясь за сердце, медленно пошел прочь. Это был бухгалтер Берлага. Сперва он вяло передвигал ноги, потом постепенно начал ускорять ход. Завернув за угол, бухгалтер незаметно перекрестился и побежал очертя голову. Вскоре он сидел уже за своим столом в финсчетном зале и ошалело глядел в «Главную  книгу». Цифры взвивались и переворачивались в его глазах. Великий комбинатор захлопнул папку с «делом Корейко», посмотрел на Фунта, который сидел под новой надписью «председатель правления», и сказал: – Когда я был очень молод, очень беден и кормился тем, что показывал на Херсонской  ярмарке толстого, грудастого монаха, выдавая его за женщину с бородой – необъяснимый феномен природы, – то и тогда я не опускался до таких моральных низин, как этот пошлый Берлага. – Жалкий, ничтожный человек, – подтвердил Паников–ский, разнося чай по столам. Ему было приятно сознание того, что на свете есть люди еще более мелкие, чем он сам. – Берлага – это не голова, – сообщил зицпредседатель со свойственной ему неторопливостью. – Макдональд – это голова. Его идея классового мира в промышленности... – Хватит, хватит!  – сказал Бендер. – Мы назначим специальное заседание, чтобы выяснить ваши взгляды на Макдональда и других буржуазных деятелей. Сейчас мне некогда. Берлага – это действительно не голова, но кое‑что он нам сообщил из  жизни и деятельности самовзрывающихся акционерных обществ. Внезапно великому комбинатору стало весело. Все шло отлично. Вонючих рогов никто больше не приносил. Работу черноморского  отделения можно было считать удовлетворительной, хотя очередная почта доставила в контору кучу новых отношений, циркуляров и требований, и Паниковский уже два раза бегал на Биржу  труда за конторщицей. – Да! – закричал вдруг Остап. – Где Козлевич? Где Антилопа ? Что за учреждение без автомобиля? Мне на заседание нужно ехать!  Все приглашают, без меня жить не могут. Где Козлевич? Паниковский отвел глаза и со вздохом сказал: – С Козлевичем нехорошо. – Как это нехорошо ? Пьян , что ли? – Хуже, – ответил Паниковский, – мы даже боялись вам говорить. Его охмурили ксендзы. При этом курьер посмотрел на уполномоченного по копытам, и оба они грустно покачали головой .   Глава семнадцатая   Великий комбинатор не любил ксендзов. В равной степени он отрицательно относился к раввинам, далай‑ламам, попам, муэдзинам, шаманам и прочим служащим культа. – Я сам склонен к обману и шантажу, – говорил он, – сейчас, например, я занимаюсь выманиванием крупной суммы у одного упрямого гражданина. Но я не сопровождаю своих сомнительных действий ни песнопениями, ни ревом органа, ни глупыми заклинаниями на латинском или церковнославянском языке. И вообще, в этих бюрократических домах божьих непомерно раздуты штаты. Я  предпочитаю работать без ладана и астральных колокольчиков. И покуда Балаганов и Паниковский, перебивая друг друга, рассказывали о злой участи, постигшей водителя Антилопы , мужественное сердце Остапа переполнялось гневом и досадой. Ксендзы уловили душу Адама Козлевича на постоялом дворе, где, среди пароконных немецких фургонов и молдаванских фруктовых площадок, в навозной каше стояла Антилопа . Ксендз Кушаковский захаживал на постоялый двор для нравственных бесед с католиками‑колонистами. Заметив Антилопу, ксендз  обошел ее кругом и потрогал пальцем шину. Он поговорил с Козлевичем и узнал, что Адам Казимирович принадлежит к римско‑католической церкви, но не исповедывался  уже лет двадцать. Сказав: «Нехорошо, нехорошо, пан Козлевич», ксендз Кушаковский ушел, приподымая  обеими руками черную юбку и перепрыгивая через пенистые пивные лужи. На другой день, ни свет ни заря, когда фурщики увозили на базар в местечко Кошары волнующихся мелких спекулянтов, насадив их по пятнадцать человек в одну фуру, ксендз Кушаков–ский появился снова. На этот раз его сопровождал еще один ксендз – Алоизий Морошек. Пока Кушаковский здоровался с Адамом Казимировичем, ксендз Морошек внимательно осмотрел автомобиль и не только прикоснулся пальцем к шине, но даже нажал грушу, вызвав на свет  звуки матчиша. После этого ксендзы переглянулись, подошли к Козлевичу с двух сторон и начали его охмурять. Охмуряли они его целый день . Как только замолкал Кушаковский, вступал Морошек. И не успевал он остановиться, чтобы вытереть пот, как за Адама  снова принимался Кушаковский. Иногда Кушаковский подымал  к небу желтый указательный палец, а Морошек в это время перебирал четки. Иногда же четки перебирал Кушаковский, а на небо указывал Морошек. А несколько  раз ксендзы принимались тихо петь по‑латински, и уже к вечеру первого дня Адам Казимирович стал им подтягивать. При этом оба патера деловито взглянули на Антилопу . Через некоторое время Паниковский заметил в хозяине Антилопы  перемену. Адам Казимирович произносил какие‑то смутные слова о царствии небесном. Это подтверждал и Балаганов. Потом он стал надолго пропадать и, наконец, вовсе съехал со двора. – Почему же  вы мне не доложили? – возмутился великий комбинатор. Они хотели доложить, но они боялись гнева командора. Они надеялись, что Козлевич опомнится и вернется сам. Но теперь надежды потеряны. Ксендзы его окончательно охмурили. Еще не далее,  как вчера курьер и уполномоченный по копытам случайно встретили Козлевича. Он сидел в машине у подъезда костела. Они не успели к нему подойти. Из костела вышел ксендз Алоизий Морошек с мальчиком в кружевах. – Понимаете, Бендер, – сказал Шура, – все кодло село в нашу Антилопу , бедняга Козлевич снял шапку, мальчик позвонил в колокольчик, и они уехали. Прямо жалко было смотреть на нашего Адама. Не видать нам больше Антилопы . Лицо великого комбинатора приобрело твердость минерала. Он  надел свою капитанскую фуражку с лакированным козырьком и направился к выходу. – Фунт!  – сказал он. – Вы  остаетесь в конторе.  Рогов и копыт не принимать ни под каким видом. Если будет почта, сваливайте в корзину. Конторщица потом разберется. Понятно? Когда зицпредседатель открыл рот для ответа, что  произошло ровно через пять минут,  осиротевшие антилоповцы были уже далеко. В голове процессии, делая гигантские шаги, несся командор. Он изредка оборачивал голову назад и бормотал: «Не уберегли нежного Козлевича, меланхолики!..  Всех дезавуирую!..  Ох, уж мне это черное и белое духовенство!» Бортмеханик шел молча, делая вид, что нарекания относятся не к нему. Паниковский прыгал, как обезьяна, подогревая чувство мести к похитителям Козлевича, хотя на душе у него лежала большая холодная лягушка. Он боялся черных ксендзов, за которыми он  признавал многие волшебные свойства. В таком порядке все отделение по заготовке рогов и копыт прибыло к подножию костела. Перед железной решеткой, сплетенной из спиралей и крестов, стояла пустая Антилопа . Костел был огромен. Он врезался в небо, колючий и острый, как рыбья кость. Он застревал в горле. Полированный красный кирпич, черепичные скаты, жестяные флаги, глухие контрофорсы  и красивые каменные идолы, прятавшиеся от дождя в нишах, вся  эта вытянувшаяся солдатская готика сразу навалилась на антилоповцев. Они почувствовали себя маленькими. Остап залез в автомобиль, потянул носом воздух и с отвращением сказал: – Фу! Мерзость! Наша Антилопа  уже пропахла свечками, кружками на построение храма и ксендзовскими сапожищами. Конечно, разъезжать с требами на автомобиле приятнее, чем на извозчике. К тому же даром!  Ну, нет, дорогие батюшки, наши требы поважней. С этими словами Бендер вошел в церковный двор и, пройдя между детьми, игравшими в классы на расчерченном мелом асфальте, поднялся по гранитной банковской лестнице к дверям храма. На толстых дверях, обитых обручным железом, рассаженные по квадратикам барельефные святые обменивались воздушными поцелуями или показывали руками в разные стороны, или же развлекались чтением толстеньких книг, на которых добросовестный резчик изобразил даже латинские буковки. Великий комбинатор дернул дверь, но она не поддалась. Изнутри неслись кроткие звуки фисгармонии. – Охмуряют! – крикнул Остап, спускаясь с лестницы. – Самый охмуреж идет! Под сладкий лепет мандолины. – Может быть, уйдем? – спросил Паниковский, вертя в руках шляпу. – Все‑таки храм божий. Неудобно. Но Остап, не обращая на него внимания, подошел к Антилопе  и принялся нетерпеливо надавливать грушу. Он играл матчиш до тех пор, пока за толстыми дверьми не послышалось бренчание ключей. Антилоповцы задрали головы. Дверь растворилась на две половины, и веселые святые в своих дубовых квадратиках медленно отъехали вглубь. Из темноты портала выступил на высокую светлую паперть Адам Казимирович. Он был бледен. Его кондукторские усы отсырели и плачевно свисали из ноздрей. В руках он держал молитвенник. С обоих  сторон его поддерживали ксендзы. С левого бока – ксендз Кушаковский, с правого – ксендз Алоизий Морошек. Глаза патеров были затоплены елеем. – Алло, Козлевич! – крикнул Остап снизу. – Вам еще не надоело? – Здравствуйте, Адам Казимирович!  – развязно сказал Паниковский, прячась, однако, за спину командора. Балаганов приветственно поднял руку и скорчил рожу, что, как видно, значило: «Адам, бросьте ваши штуки !» Тело водителя Антилопы  сделало шаг вперед, но душа его, подстегиваемая с обоих  сторон пронзительными взглядами Кушаковского и Морошека, рванулась назад. Козлевич тоскливо посмотрел на друзей и потупился. И началась великая борьба за бессмертную душу шофера. – Эй,  вы, херувимы и серафимы,  – сказал Остап, вызывая врагов на диспут, – бога  нет! – Нет, есть, – возразил ксендз Алоизий Морошек, заслоняя своим телом Козлевича. – Это просто хулиганство, – забормотал ксендз Кушаков–ский. – Нету, нету, – продолжал великий комбинатор, – и никогда не было. Это медицинский факт. – Я считаю этот разговор неуместным, – сердито заявил Кушаковский. – А машину забирать – это уместно? – закричал нетактичный Балаганов. – Адам! Они просто хотят забрать Антилопу . Услышав это, шофер поднял голову и вопросительно посмотрел на ксендзов. Ксендзы заметались и, свистя шелковыми сутанами, попробовали увести Козлевича назад. Но он уперся. – Как же все‑таки будет с богом? – настаивал великий комбинатор. Ксендзам пришлось начать дискуссию. Дети перестали прыгать на одной ножке и подошли поближе. – Как же вы утверждаете, что бога нет, – начал Алоизий Морошек задушевным голосом, – когда все живое создано им… – Знаю, знаю, – сказал Остап, – я сам старый католик и латинист. Пуэр, соцер, веспер, генер, либер, мизер, аспер, тенер! Эти латинские исключения, зазубренные Остапом в третьем классе частной гимназии Канделаки  и до сих пор бессмысленно сидевшие в его голове, произвели на Козлевича магнетическое действие. Душа его присоединилась к телу, и в результате этого объединения шофер робко двинулся вперед. – Сын мой, – сказал Кушаковский, с ненавистью глядя на Остапа, – вы заблуждаетесь, сын мой. Чудеса господни свидетельствуют... – Ксендз! Перестаньте трепаться! – строго сказал великий комбинатор. – Я сам творил чудеса. Не далее,  как четыре года назад мне пришлось в одном городишке несколько дней пробыть Иисусом Христом. И все было в порядке. Я даже накормил пятью хлебами несколько тысяч верующих. Накормить‑то я их накормил, но какая была очередь!.. Диспут продолжался в таком же странном роде. Неубедительные, но веселые доводы Остапа влияли на Козлевича самым живительным образом. На щеках шофера забрезжил румянец, и усы его постепенно стали подыматься  кверху. – Давай, давай! – неслись поощрительные возгласы из‑за спиралей и крестов решетки, где уже собралась немалая толпа любопытных. – Ты им про римского папу скажи, про крестовый поход! Остап сказал и про папу. Он заклеймил Александра Борджиа за нехорошее поведение, вспомнил ни к селу ни к городу всплывшего в памяти  Серафима Саровского и особенно налег на инквизицию, преследовавшую Галилея. Он так увлекся, что обвинил в несчастьях  великого ученого непосредственно Кушаковского и Морошека. Это была последняя капля. Услышав о страшной судьбе Галилея, Адам Казимирович быстро положил молитвенник на ступеньку и упал в широкие, как ворота, объятья  Балаганова. Паниковский терся тут же, поглаживая блудного сына по шероховатым щекам. В воздухе висели счастливые поцелуи. – Пан Козлевич! – застонали ксендзы. Но герои автопробега уже усаживались в машину. – Вот видите, – крикнул Остап опечаленным ксендзам, занимая командорское место, – я же говорил вам, что бога нету!  Научный факт!  Прощайте, ксендзы! До свидания, патеры! Сопровождаемая одобрительными криками толпы, Антилопа  отъехала, и вскоре жестяные флаги и черепичные скаты костела скрылись из глаз. На радостях антилоповцы остановились у пивной лавки. – Вот спасибо, братцы!  – говорил Козлевич, держа в руке тяжелую кружку. – Совсем было погиб. Охмурили меня ксендзы. В особенности Кушаковский. Ох, и хитрый же, черт.  Верите ли, поститься заставлял.  Иначе, говорил , на небо не попаду. – Небо,  – сказал Остап. – Небо теперь в запустении. Не та эпоха, не  тот отрезок времени. Ангелам теперь хочется на землю. На земле хорошо, там коммунальные услуги, там есть планетарии , можно посмотреть звезды в сопровождении антирелигиозной лекции. После восьмой кружки Козлевич потребовал девятую, высоко поднял ее над головой и, пососав свой кондукторский ус, восторженно спросил: – Нет бога? – Нет, – ответил Остап. – Значит, нет ? Ну, будем здоровы. Так и  пил после этого, произнося перед каждой новой кружкой: – Есть бог? Нету? Ну, будем здоровы! Паниковский пил наравне со всеми, но о боге не высказывался. Он не хотел впутываться в это спорное дело. * * * С возвращением блудного сына и Антилопы, черноморское  отделение Арбатовской конторы по заготовке рогов и копыт приобрело недостававший ей блеск. У дверей бывшего комбината пяти частников теперь постоянно дежурила машина. Конечно, ей было далеко до голубых «Бьюиков»  и длиннотелых «Линкольнов» , было ей далеко даже до фордовских кареток, но все же это была машина, автомобиль, экипаж, как говорил Остап, который  при всех своих недостатках способен, однако, иногда двигаться по улицам без помощи лошадей. Остап работал с увлечением. Если бы он направлял свои силы на действительную заготовку рогов или же копыт, то,  надо полагать, что мундштучное и гребеночное дело было бы обеспечено сырьем по крайней мере до конца текущего бюджетного столетия. Но начальник конторы занимался совсем  другим. Оторвавшись от Фунта и Берлаги, сообщения которых были очень интересны, но непосредственно к Корейке  пока не вели, Остап вознамерился в интересах дела сдружиться с Зосей Синицкой и между двумя вежливыми поцелуями под ночной акацией провентилировать вопрос об Александре Ивановиче, и не столько о нем, сколько о его денежных делах. Но длительное наблюдение, проведенное уполномоченным по копытам, показало, что между Зосей и Корейко любви нет и что последний, по выражению Шуры, даром топчется. – Где нет любви, – со вздохом комментировал Остап, – там о деньгах говорить не принято. Отложим девушку в сторону. И в то время как Корейко с улыбкой вспоминал о жулике в милицейской фуражке, который сделал жалкую попытку третьесортного шантажа, начальник отделения носился по городу в желтом автомобиле и находил людей и людишек, о которых миллионер‑конторщик давно забыл, но которые хорошо помнили его самого. Несколько раз Остап беседовал с Москвой, вызывая к телефону знакомого частника, известного доку по части коммерческих тайн. Теперь в контору приходили письма и телеграммы, которые Остап живо выбирал из общей почты, по‑прежнему изобиловавшей пригласительными повестками, требованиями на рога и выговорами по поводу недостаточно энергичной заготовки копыт. Кое‑что из этих писем и телеграмм пошло в папку с ботиночными тесемками. В конце июля Остап собрался в командировку,  на Кавказ. Дело требовало личного присутствия великого комбинатора в небольшой виноградной республике. В день отъезда начальника в отделении произошло скандальное происшествие. Паниковский, посланный с тридцатью рублями на пристань за билетом, вернулся через полчаса пьяный, без билета и без денег. Он ничего не мог сказать в свое оправдание, только выворачивал карманы, которые повисли у него, как биллиардные  лузы, и беспрерывно хохотал. Все его смешило: и гнев командора, и укоризненный взгляд Балаганова, и самовар, доверенный его попечениям, и Фунт,  с нахлобученной на нос панамой, дремавший за своим столом. Когда же Паниковский взглянул на оленьи рога, гордость и украшение конторы, его прошиб такой смех, что он свалился на пол и вскоре заснул с радостной улыбкой на фиолетовых устах. – Теперь у нас самое настоящее учреждение, – сказал Остап, – есть собственный растратчик, он же швейцар‑пропойца. Оба эти типа делают реальными все наши начинания. В отсутствие Остапа,  под окнами конторы несколько раз появлялись Алоизий Морошек и Кушаковский. При виде ксендзов Козлевич прятался в самый дальний угол учреждения. Ксендзы открывали дверь, заглядывали внутрь и тихо звали: – Пан Козлевич! Пан Козлевич!

The script ran 0.011 seconds.