Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Виктор Гюго - Труженики моря [-]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_classic, Драма

Аннотация. Роман французского писателя Виктора Гюго «Труженики моря» рассказывает о тяжелом труде простых рыбаков, воспевает героическую борьбу человека с силами природы.

Полный текст.
1 2 3 4 5 

В грохоте моря раздался скрежет напильника. Цепь шпиля, привязанная к сей-талям, регулирующим движение, была прямо под рукой Жильята. Вдруг послышался треск. Звено цепи, перепиленное больше чем наполовину, лопнуло; все сооружение закачалось. Жильят едва успел подхватить сей-тали. Лопнувшая цепь ударилась о скалу, все восемь канатов натянулись, выпиленная и вырубленная часть днища отделилась от судна, чрево Дюранды разверзлось, и под килем показалась чугунная плита машины, повисшая на канатах. Если бы Жильят вовремя не схватил конец сей-талей, все рухнуло бы. Но его могучая рука не дрогнула, и машина начала спускаться. Когда Питер Бар, брат Жана Бара, силач, умная голова и пьяница, бедный дюнкеркский рыбак, говоривший «ты» адмиралу Франции, спасал галеру «Ланжерон», терпевшую бедствие в Амблетезской бухте, он, для того чтобы вывести эту тяжелую плавучую громаду из бурунов и разбушевавшихся волн, связал морским тростником большой парус, скатав его валиком, – он рассчитывал, что камыш переломится и это позволит ветру надуть парус. Он уповал на хрупкость тростника, так же как Жильят – на разрыв цепи; здесь такая же дерзкая смелость увенчалась таким же поразительным успехом. Конец сей-талей, схваченный Жильятом, держался крепко и действовал отлично. Напоминаем, что он был предназначен для укрощения сил, сведенных в одну-единственную и работавших согласованно. В этих сей-талях было некоторое сходство с булинь-шпрюйтом; только, вместо того чтобы брасопить парус, они удерживали в равновесии машину. Жильят стоял, положив руку на шпиль, и как бы следил за пульсом своего изобретения. Оно проявило себя во всем блеске. Обнаружилось удивительное согласие действующих сил Пока машина, отделившись от Дюранды, спускалась к лодке, лодка поднималась к машине. Обломок крушения и спасательное судно, помогая друг другу, шли навстречу один другому. Они сами искали друг друга и наполовину облегчали свои труд. Прилив, бесшумно взбухая меж Дувров, поднимал лодку и приближал ее к Дюранде. Он был не только побежден он был приручен. Океан стал частью механизма. Нараставшие волны все выше поднимали лодку плавно потихоньку, почти бережно, как будто она была фарфоровая. Жильят сочетал и соразмерял оба вида работы – работу воды и работу своего сооружения – и, застыв у шпиля, подобно грозной статуе, повелевающей сразу всеми движущими силами, приноравливал скорость спуска к скорости подъема прилива. Тихо струилась вода, тали ровно работали. То было необычайное сотрудничество покоренных сил природы. Закон тяготения опускал машину – прилив в это время поднимал лодку. Притяжение небесных светил, то есть причина прилива, и притяжение земли, то есть причина тяжести тел словно сговорились служить Жильяту. Они подчинялись без колебания и без промедления: под воздействием человеческой воли эти пассивные силы превращались в деятельных помощников. Работа подвигалась с каждой минутой, и расстояние между лодкой и машиной незаметно уменьшалось. Сближение происходило безмолвно, точно присутствие человека внушало ужас. Стихии был отдан приказ, и она его выполняла. Почти в тот самый миг, когда вода перестала подниматься, перестали разматываться и канаты. Внезапно, но без толчка, тали остановились. Машина стояла в лодке, словно ее спустили туда руками, прямо, прочно, неподвижно. Плита равномерно опиралась о днище всеми четырьмя углами. Дело было завершено. Жильят растерянно огляделся. Бедняга отнюдь не был баловнем жизни. Его точно подкосило огромное счастье. Он почувствовал слабость во всем теле; он, до сих пор не знавший душевного смятения, задрожал, увидев, что победа одержана. Он смотрел на лодку, стоявшую под разбитой Дюрандой, и на машину в лодке. Ему словно не верилось, что он совершил это. Казалось, он не ожидал от себя такого подвига. Он собственными руками сотворил чудо и взирал на него с глубоким изумлением. Но он скоро пришел в себя. Встряхнувшись, будто человек, пробужденный от сна, Жильят схватил пилу, перерезал все восемь канатов, затем спрыгнул в лодку, находившуюся благодаря приливу на каких-нибудь десять футов ниже Дюранды, взял бухту троса, приготовил четыре стропа, пропустил их через кольца, привинченные заранее, и закрепил на обоих бортах лодки четыре цепи пароходной трубы, еще час тому назад привязанные к борту Дюранды. Укрепив трубу, Жильят освободил верхнюю часть машины. Ее обхватывал четырехугольный кусок палубной настилки Дюранды. Жильят оторвал его и избавил лодку от груза досок и балок, сбросив их на скалу. Облегчить лодку было необходимо. Впрочем, ботик, как и следовало предвидеть, устойчиво держался под тяжестью машины. Он осел не глубже нормального уровня – до ватерлинии. Тяжелая машина Дюранды все же была легче груды камней и пушки, перевезенных когда-то ботиком с острова Эрм. Итак, все было закончено. Оставалось только выбраться из теснины. IX. Успех завоеван и тут же утрачен Закончено было не все. Само собой разумелось, что надо было открыть ущелье, загороженное куском борта Дюранды, и тут же вывести лодку из рифа. В море дорога каждая минута. Дул легкий ветер, чуть приметная рябь пробегала по водной глади; прекрасный вечер обещал прекрасную ночь. Море было спокойно, но отлив уже давал себя чувствовать. Удобнее поры для отъезда нельзя было и желать. Отлив поможет выйти из Дувров, прилив – подойти к Гернсею. А к рассвету лодка доплывет до Сен-Сансона. Но возникло неожиданное препятствие. Жильят не все предусмотрел. Машину он освободил, а трубу нет. Прилив, подняв ботик к разбитому судну, повисшему в воздухе, уменьшил опасность спуска и ускорил спасенье, но из-за того, что расстояние между ними сократилось, верхушка трубы застряла, словно в квадратной раме, в зияющем отверстии развороченного кузова Дюранды. Труба попала туда как в тюрьму. Оказывая услугу, прилив исподтишка устроил подвох, словно море, вынужденное к повиновению, таило заднюю мысль. Правда, то, что сделал прилив, мог изменить отлив. Труба, вышиной больше трех саженей, входила в корпус Дюранды на восемь футов; уровень воды должен был снизиться на двенадцать футов; опускаясь вместе с лодкой на спадающей воде, труба оказалась бы на четыре фута ниже Дюранды и могла бы освободиться. Но сколько же времени понадобится для ее выхода на волю? Шесть часов. Через шесть часов будет около полуночи. Как же в такой час уйти отсюда, каким фарватером проплыть среди всех подводных камней, непроходимых даже днем, и как глубокой ночью выбраться из засады рифов? Поневоле приходилось ждать до утра. Из-за шести потерянных часов он терял по меньшей мере двенадцать. Нечего было даже и думать о том, чтобы ускорить отплытие, заранее открыв вход в теснину рифа. Заграждение могло понадобиться во время следующего прилива. Жильяту пришлось отдыхать. Сидеть сложа руки – вот чего он еще ни разу не делал с тех пор, как попал на Дуврский риф. Вынужденный отдых раздражал и почти возмущал его, как будто в том была его вина. Он говорил себе: «Что подумала бы обо мне Дерюшетта, если бы увидела, как я тут бездельничаю?» Но передышка, пожалуй, была небесполезна. Теперь Жильят мог воспользоваться лодкой и решил в ней переночевать. Он отправился на Большой Дувр за овчиной, спустился оттуда, поужинал несколькими моллюсками и двумя-тремя морскими каштанами, жадно допил остаток пресной воды из почти пустого жбана, закутался в овечью шкуру, которая приятно согревала его, лег, как сторожевой пес, у самой машины и, надвинув шапку на глаза, заснул. Спал он крепко. Так спится, когда все дела сделаны. X. Море предупреждает Среди ночи Жильят внезапно проснулся, словно от толчка развернувшейся пружины. Он открыл глаза. Дувры над его головой были освещены: на них как будто упало отражение яркого пламени. Вся черная стена рифа была словно в отблеске огня. Где был источник этого огня? В воде. На море творилось что-то необычайное. Казалось, вода была охвачена пожаром. Всюду, куда только ни падал взгляд, море внутри и вокруг рифа пылало. То не было красное пламя: оно нисколько не походило на жаркое полыханье кратера и горнила. Ни потрескивания, ни тепла, ни багрянца, ни гула. Синеватые полосы на воде лежали складками савана. Широко разлившееся бледное сияние трепетало на водной поверхности. Но то был не пожар, а его призрак. Словно бесцветное зарево нездешнего огня вспыхнуло в могильном склепе. Вообразите воспламенившуюся тьму. Ночь, расплывчато-мутная, беспредельная ночь, казалось, была топливом для этого холодного огня. Таким мог представляться свет лишь слепцу. Мрак был неотделимой частью фантастического освещения. Морякам Ламанша известна эта неописуемая фосфоресценция моря, служащая предупреждением мореплавателям. Изумительнее всего она недалеко от Изиньи, у Большого В. При таком свете предметы теряют реальность. Под призрачными его лучами все становится каким-то прозрачным. От скал остаются лишь очертания. Якорные канаты кажутся раскаленными добела железными полосами. Рыбачьи сети под водой – словно огненная вязь. Половина весла из черного дерева, другая же, что под водой, – из серебра. Капли, срываясь с весла в волну, осыпают море звездами. За лодкой тянется сверкающий след. Мокрая одежда на матросах светится, точно объятая пламенем. Опустишь руку в воду и вынимаешь ее в огненной перчатке; пламя это мертво, его и не чувствуешь. Вся рука по плечо будто горящая головня. Видишь, как под волной в пылающем потоке катятся какие-то морские твари. Пена искрится. Огненными языками, змеящимися молниями мелькают в бесцветной глубине рыбы. Этот свет проник сквозь закрытые веки Жильята. Он-то и разбудил его. Пробуждение было своевременным. Отлив кончился; вновь поднимался прилив. Пока Жильят спал, труба машины освободилась, а теперь ее опять готовилась схватить зияющая пасть висевшего над ней судна. Труба медленно возвращалась на старое место. Ей достаточно было подняться на один фут, и она оказалась бы в чреве Дюранды. Подъем на один фут для прилива – дело получаса. Труба, хоть над ней и нависла угроза, была пока еще на свободе; чтобы воспользоваться этим, в распоряжении Жильята оставалось всего полчаса. Он сразу вскочил. Медлить было нельзя, но все же он простоял несколько минут в раздумье, смотря на фосфоресцирующую воду. Жильят знал море до тонкости. Как бы оно на него ни сердилось и как бы иной раз плохо с ним ни обращалось, они издавна были сотоварищами. То таинственное, что зовется океаном, не могло замыслить ничего такого, чего не разгадал бы Жильят. Наблюдательность, мечтательность и одиночество сделали его ясновидцем погоды – тем, кто по-английски называется weather wise. Жильят подбежал к брам-гордень-блокам и потравил канат; затем схватил багор и, упираясь им в скалы, подтолкнул ботик, который больше не удерживался фертоинг, на несколько саженей дальше от Дюранды, к выходу из теснины, поближе к заграждению. Места для маневра было вволю, как говорят гернсейские матросы. Не прошло и десяти минут, как лодка уже была выведена из-под остова парохода. Нечего было бояться, что труба снова попадет в западню. Пусть теперь поднимается прилив. Однако Жильят как будто и не думал собираться в путь. Пристально вглядевшись в фосфоресцирующее море, он поднял якоря, но не для тош, чтобы сняться с места, а чтобы снова поставить лодку фертоинг, и поставить очень прочно, – правда, возле самого выхода. До сих пор он пользовался только двумя якорями ботика и не прибегал еще к маленькому якорю с Дюранды, найденному им, как известно, среди подводных камней. Пароходный якорь лежал наготове в лодке, вместе с целым запасом тросов, такель-блоков и с якорным канатом, прихваченным легко рвущимися стопорами, которые не дают якорю ползти. Жильят бросил и этот третий якорь, тщательно подвязав канат к тросу, один конец которого был взят за рым якоря, а другой соединялся с брашпилем ботика. Таким образом он поставил лодку на три якоря – в положение более надежное, чем на двух якорях фертоинг. Все это говорило о том, что Жильят весьма озабочен и что он удвоил предосторожности. Моряк угадал бы в этих действиях нечто – подобное постановке на якоря на время непогоды, когда можно опасаться течения с подветренной стороны. Фосфоресценция, за которой Жильят внимательно наблюдал, быть может, грозила бедой, но в то же время оказывала услугу. Не будь ее, он все еще оставался бы пленником сна и жертвой ночи. Она разбудила его и светила ему. Она озаряла риф тусклым светом. Но это освещение, вызвавшее такое беспокойство у Жнльята, сослужило ему службу, обнаружив опасность и сделав возможным маневр судна.. Теперь он мог поставить паруса, когда вздумается: лодка с машиной на борту была свободна. Но Жильят, казалось, забыл о возвращении на Гернсей. Поставив ботик на три якоря, он принес из своего склада самую крепкую цепь, какая только у него была, и, прикрепив ее к гвоздям, вколоченным в оба Дувра, укрепил ею с внутренней стороны заслон из бортовой обшивки и брусьев, уже защищенный снаружи другой цепью, натянутой крестообразно. Он и не собирался открывать выход из ущелья, наоборот, – запер его крепко-накрепко. Фосфоресцирующее море все еще светило ему, но слабее. Правда, уже занималось утро. Вдруг Жильят насторожился. XI. Имеющий уши да слышит Ему послышались какие-то слабые, неясные звуки, долетавшие из бесконечных далей. Морская пучина порою глухо рычит. Он снова прислушался. Отдаленные раскаты возобновились. Жильят покачал головой, как человек, понимающий, в чем тут дело. Через несколько минут он уже был на другом, восточном конце пролива, еще не загражденном, и мощными ударами молота вколачивал огромные гвозди в гранитные устои ворот ущелья, примыкавшие к утесу «Человек», как он это сделал между Дуврами. Гнезда для гвоздей были подготовлены заранее: в расщелинах скал прочно сидели деревянные клинья, почти все из сердцевины дуба. С этой стороны риф выветрился и был усеян множеством трещин, поэтому Жильяту удалось вогнать туда еще больше гвоздей, чем в подножие обоих Дувров. Фосфорическое свечение вдруг померкло, будто его задули сверху; на смену ему пришел предрассветный сумрак, светлевший с каждой минутой, с каждой секундой. Вбив гвозди, Жильят притащил балки, затем веревки, затем цепи и, не поднимая глаз, ни на миг не отвлекаясь, стал укладывать балки горизонтально, перевязывая их канатом; он воздвиг поперек узкого входа сквозную плотину, подобную тем волнорезам, которые признаны современной наукой. Кому случалось видеть, например, в Рокене на Гернсее или в Бурдо во Франции, чего можно добиться при помощи свай, вбитых в скалы, тот поймет, насколько мощны эти простейшие приспособления. Сквозной волнорез представляет собою сочетание того, что во Франции именуется «струенаправляющей дамбой», с тем, что в Англии именуется просто «дамбой». Такие волнорезы как будто служат рогатками против бури. Когда борешься с морем, надо пользоваться тем, что сила эта может дробиться. Тем временем взошло солнце, погода стояла ясная. Небо было чисто, море спокойно. Жильят торопился. Он тоже был спокоен, но его rffbnemность говорила о внутренней тревоге. Делая огромные прыжки, он перескакивал со скалы на скалу, от своей запруды к складу и от склада к запруде. Не переводя дух, тащил то футокс, то карленгс. Вот когда пригодились запасенные им корабельные обломки. Было ясно, что надвигались события, вероятность которых он предвидел. Крепкий железный брус служил ему рычагом для переворачивания балок. Работа шла так быстро, словно сооружение не созидалось, а росло само собой. Кто не видел, как на войне работает понтонер, тому не представить себе этой быстроты. Восточный вход в теснину был уже, чем западный, – его ширина равнялась всего лишь пяти или шести футам. Это облегчало задачу Жильята. Пространство, которое предстояло укрепить и заградить, оказалось невелико, поэтому само сооружение могло быть и менее сложным, и более прочным. Достаточно было уложить балку горизонтально, не вбивая вертикальных свай. Укрепив первые перекладины волнореза, Жильят взобрался на них и прислушался. Гул становился все отчетливее. Жильят продолжал работу. Он подпер свое сооружение обоими крамболами Дюранды, которые присоединил к укреплению из балок при помощи фалов, пропущенных в три шкива блоков. Все это он связал цепями. Сооружение походило на исполинский плетень с балками вместо перекладин и цепями вместо ивовых прутьев. Казалось, запруда сплетена, а не выстроена. Жильят увеличил число креплений и добавил гвоздей, где было нужно. На разбитом судне нашлось много круглого железного лома, и Жильят сделал изрядный запас гвоздей. Между делом он грыз сухари. Его мучила жажда, но пить было нечего, пресной воды не осталось. Накануне, за ужином, он допил всю воду из жбана. Добавив к запруде еще четыре-пять балок, он снова взобрался на нее и стал прислушиваться. Гул вдали прекратился. Все стихло. Безмятежно и величаво расстилалось море; оно вполне заслуживало хвалебных сравнений, которыми награждают его благодушествующие обыватели: «точно зеркало», «спокойное, как озеро», «гладкое, будто маслом покрытое», «ласковое, как дитя», «кроткое, как ягненок». Синяя глубь неба гармонировала с зеленой глубью океана. Сапфир и изумруд могли любоваться друг другом. Они были безупречны. Ни облачка вверху, ни клочка пены внизу. Над всем этим великолепием торжественно всходило апрельское солнце. Лучшей погоды пель, Л было и представить себе. Далеко на горизонте протянулась в небе длинная черная нить: то были перелетные птицы. Они летели стремительно, направляясь к суше; их полет напоминал бегство. Жильят снова принялся надстраивать волнорез. Он поднял его высоко, как только мог и насколько позволяли это неровные стены утесов. К полудню солнце, казалось, стало припекать сильнее, чем обычно. Полдень – решающее время дня. Жильят, стоя на крепкой решетчатой плотине, которую только что закончил, всматривался в даль. Море было не просто спокойно: оно застыло. Не виднелось пи одного паруса. Небо по-прежнему было ясным, только из синего стало бледно-голубым, почти белым. Странной казалась эта белизна. На западе, над самым горизонтом, темнело пятнышко, не предвещавшее ничего хорошего. Пятно это не двигалось, но росло, оставаясь на месте. У подводных камней вода покрывалась легкой рябью. Жильят хорошо сделал, что построил волнорез. Приближалась буря. Бездна решила дать сражение. Книга третья Битва I. Крайности соприкасаются, противоположности сходятся Нет ничего опаснее запоздалых бурь поры равноденствия. На океане наблюдается ужасное явление, которое можно назвать налетом ветров с открытого моря. В любое время года, особенно при новолунии и полнолунии, в тот миг, когда этого совсем не ждешь, какое-то странное спокойствие внезапно овладевает океаном. Непостижимое, непрерывное движение стихает: море дремлет; оно чувствует истому; оно как будто решило передохнуть: можно подумать, что оно устало. Все судовые тряпицы, от рыбачьего флажка до военно-морских флагов, свисают вдоль мачт. Спят адмиральские, королевские, императорские флаги. Вдруг все эти лоскуты начинают тихонько шевелиться. Тут-то и надо примечать: если облачно, – нет ли перистых облаков; если солнце садится, – не багрян ли закат; если наступила ночь и взошла луна, – нет ли вокруг нее светового кольца. В такую минуту капитан судна или начальник эскадры, если ему удалось раздобыть стеклянный буремер, изобретатель которого неизвестен, рассматривает этот сосудик в микроскоп и, увидев, что жидкость в нем похожа на растаявший сахар, принимает предосторожности против южного ветра, а если она распалась кристалликами, напоминая заросли папоротника или еловые ветки, спешит защититься от северного ветра. В такую минуту, сверившись с таинственными солнечными часами, высеченными римлянами или духами на одном из загадочных, столбом стоящих камней, называемых в Бретани менгирами, а в Ирландии круахами, бедный бретонский или ирландский рыбак спешит вытащить свое суденышко на берег. А небо и море по-прежнему безмятежны. Утро наступает лучезарное, заря улыбается; это преисполняло священным ужасом поэтов и прорицателей древности, не дерзавших допустить мысль о лицемерии солнца. Solem guis dicere jalsum audeat?[168] Мрачный призрак скрытой вероятности заслонен от человека роковой непроницаемостью природы. И всего опасней, всего вероломней личина, под которой скрывается бездна. Говорят: притаилась, словно змея под камнем; следовало бы говорить: притаилась, словно буря под ясным небом. Случается, что так протекает несколько часов, даже дней. Кормчие наводят подзорную трубу то туда, то сюда. Бывалые моряки хмурятся, сдерживая гнев ожидания. Внезапно раздается сильный, но неясный шум. Какой-то загадочный рокот голосов слышится в воздухе. Разглядеть ничего невозможно. Бесстрастна морская ширь. А шум все нарастает, ширится, приближается. Голоса становятся выразительнее. За горизонтом кто-то есть. Кто-то страшный. Ветер. Ветер – то есть племя титанов, которых мы называем вихрями. Это несметные исчадия тьмы. В Индии их называли марутами; в Иудее – керубимами; в Греции – аквилонами. То невидимые хищные птицы беспредельности. Слетающиеся к добыче бореи. II. Ветры с открытого моря Откуда они? Из неизмеримых просторов. Для их распростертых крыльеЕ нужен диаметр бездны. Полет их требует бесконечно отступающих пределов пустыни. Атлантический океан, Тихий океан – необъятные голубые провалы в бесконечность – вот что им нравится. Они застилают небо тьмою. Они летают полчищами. Капитан Паж видел однажды, во время прилива, семь смерчей сразу. В море раздолье их свирепому нраву. Они замышляют бедствия. Работа их – тщетно и вечно вздувать волну. На что они способны – неизвестно, чего хотят – непонятно. Они сфинксы бездны, и Васко да Гама у них был Эдипом[169]. Во мгле безграничного, вечно волнующегося пространства возникают их лики – тучи. Тот, кто заметит их синеватые очертания на морском горизонте, в рассеянном свете, чувствует присутствие беспощадной силы. Их словно беспокоит человеческий разум, и они озлоблены против него. Разум непобедим, но и стихия неодолима. Что делать с ускользающей вездесущностью? Дуновение ветра – то палица, то вновь дуновение. Вихри сражаются, сокрушая, и защищаются, исчезая. Кто их встретит, не знает, как выпутаться из беды. Разнообразные приемы атаки, бесконечные отступления приводят в замешательство. Это и штурм и бегство, натиск и неуловимость. Как же с ними справиться? Нос корабля аргонавтов[170], выточенный из додонского дуба, – нос и в то же время кормчий, – увещевал их. Они грубо обошлись с этим божественным кормчим. Христофор Колумб, видя, что ветры, готовы ринуться на «Пинту», поднимался на палубу и обращался к ним с первыми стихами Евангелия от Иоанна. Сюркуф осыпал их бранью. «Вся шайка тут!» – говорил он. Непир[171] стрелял по ним из пушек. Они повелевают хаосом. Они владыки хаоса. Что они делают с ним? Все что хотят. Логово ветров ужаснее львиного логова. Сколько трупов в бездонной глубине! Ветры безжалостно гонят темную громаду горько-соленых вод. Они ничего не слышат, их же всегда слышно. То, что они учиняют, похоже на преступление. Кто знает, кого они забрасывают белыми клочьями пены? Сколько кощунственной жестокости в кораблекрушениях! Какое надругательство над провидением. Порой кажется, что они оплевывают самого бога. Они деспоты мест, не исследованных человеком. Luoghi spaventosi[172], – шептали венецианские мореходы. Трепещущие пространства терпят их самоуправство. Чтото неописуемое творится в этих беспредельных пустынях. В темноте мерещатся всадники. В воздухе стоит шум, как в лесу. Ничего не видно, но – слышится топот конницы. Полдень, и вдруг наступает ночь – это проносится торнадо; полночь, и вдруг наступает день – это вспыхивает северное сияние. Вихри мчатся за вихрями, вперед, назад, какая-то страшная пляска, словно стихии хлопают бичами. Набухшая туча раскалывается пополам, обломки падают в море. Тучи, пламенеющие пурпуром, светят, громыхают, потом зловеще меркнут; выпустив летучую молнию, они чернеют потухшим углем. Эти мешки с ливнями, прорываясь, сочатся влажным туманом. Здесь раскаленное горнило, брызжущее дождем; здесь волны, мечущие пламя. В белых отсветах моря под ливнем встают удивительные дали; там, в туманах, непрестанно меняя очертания, реют фантастические образы. Тучи изрыты чудовищными ямами. Кружатся клубы испарений, приплясывают волны, на них качаются опьяненные наяды; всюду, где только видит глаз, колышется мягкая, грузная морская толща; на всем свинцовый оттенок; вопли отчаяния вырываются из серой мглы. В недосягаемых глубинах этой мглы дрожат огромные снопы мрака. Иногда на стихию – находит пароксизм безумия. Шум превращается в грохот, волна встает стеной. До самого горизонта – смутное нагромождение валов, бесконечное колебание, беспрерывный гулкий рокот; временами раздается какой-то странный треск; можно подумать, что расчихались гидры. Тянет то холодом, то зноем. Дрожь, сотрясающая море, выдает его страх перед тем, что может случиться. Тревога. Смертельная тоска. Беспредельный ужас волн. И вдруг ураган хищным зверем на водопое припадает к океану, присасывается к нему, происходит нечто невероятное: вода устремляется в невидимую пасть, словно в кровососную банку, вздувается опухоль. Это смерч – Престер у древних: сталактит вверху, сталагмит внизу, двойной – вниз и вверх основаниями – крутящийся конус, острие стоит на острие, не теряя равновесия; поцелуй двух гор – горы взлетающей пены и горы спускающегося облака; жуткое совокупление волны и мрака. Смерч, как библейский столп, черен днем и светится в ночи. Перед смерчем смолкает гром, точно боится его. В необъятном волнении водной пустыни – восходящая грозная гамма: шквал, вихрь, гроза, шторм, буря, ураган, смерч – семь струн лиры ветров, семь нот бездны. Небо – ширь, море – округлость; но пронесется дыхание ветра, и все пропадает, лишь беснуется вокруг хаос. Таковы эти суровые места. Ветры бегут, летят, спадают, затихают и вновь оживают, несутся, свистят, завывают, хохочут; неистовым, разнузданным, буйным ветрам привольно над сердитыми волнами. Дикие голоса спелись. Им гулко вторит небо. Ветры дуют в тучу, словно в медный рог, они трубят в трубу пространства, поют в бесконечности слитыми воедино голосами кларнетов, фанфар, тромбонов, горнов, валторн, словно исполинский духовой оркестр. Кто их слышит, внемлет Пану[173]. Страшнее всего то, что для них это игра. Мрачно их безудержное веселье. В пустынных просторах они устраивают облавы на одинокие корабли. Без передышки, днем и ночью, во всякое время года, у тропиков, у полюсов, бешено трубя в охотничий рог, в сумбуре туч и волн они затевают свою чудовищную истребительную охоту за судами. У них своры гончих. Они забавляются. Они велят волнам, своим псам, лаять на скалы. Они то собирают, то рассеивают тучи. Они месят, будто миллионами рук, необъятные податливые воды. Вода податлива потому, что ее нельзя сжать. Она ускользает при давлении. Когда ее сдавливают с одной стороны, она бросается в другую. Так вода превращается в волну. Волна – воплощение ее свободы. III. Объяснения шума, к которому прислушивался Жильят Ветры совершают набеги на землю в период равноденствия. В это время чаша весов тропика и полюса колеблется, и на необъятном воздушном океане начинается прилив над одним полушарием и отлив – над другим. Есть и созвездия, знаменующие эти явления: Весы и Водолей. То пора бурь. Море ждет и хранит молчание. Иногда у неба насупленный вид. Оно тускнеет и задергивается непроницаемой завесой. Моряки с тревогой поглядывают на эту хмурую мглу. Но еще больше страшит его благодушие. Лучезарное небо в период равноденствия – гроза, спрятавшая когти. В такие вот дни и вглядывались в горизонт женщины Амстердама, собравшись на Башне плакальщиц. Если вешние и осенние бури запаздывают, значит, они собирают силы. Они копят богатства, чтобы потратить их на разрушение. Остерегайтесь недоимок моря. Анго говорил: «Море – исправный плательщик». Когда ожидание слишком продолжительно, море выдает свое нетерпение все возрастающим спокойствием. Но магнетическое напряжение проявляет себя в том, что можно было бы назвать воспламенением воды. Из волн бьет свет. Воздух насыщен электричеством, вода фосфоресцирует. Матросы чувствуют безмерную усталость. Минуты эти особенно опасны для броненосцев: их металлический корпус может вызвать ложные указания компаса, а это гибель. Так погиб трансатлантический пароход «Айова». Даже людям бывалым море в такие мгновения кажется странным; можно сказать, что оно боится и в то же время жаждет циклона. Иные браки, несмотря на властный зов природы, совершаются именно так. Львица в период течки бежит от льва. Море тоже объято любовным пылом. Поэтому оно трепещет. Готовится чудовищная свадьба. Свадьба эта, подобно бракосочетаниям древних императоров, ознаменовывается казнями: зрелище бедствий – приправа к пиршеству. Меж тем оттуда, с открытого моря, из недоступных далей, от свинцового горизонта водных пустынь, из недр беспредельного простора, несутся ветры. Будьте на страже: равноденствие вступает в свои права. Буря – это заговор. Древняя мифология угадывала неясные образы, слитые с великой всеобъемлющей природой. Эол[174] сговаривается с Бореем[175]. Стихия должна быть в согласии со стихией. Они распределяют между собою обязанности. Надо побуждать к действию волну, тучу, течение; ночь – их пособница, надо привлечь ее. Нужно сбивать стрелки компасов, гасить сигнальные огни, затемнять маяки, прятать звезды. Море должно участвовать в этом заговоре. Всякой буре предшествует шепот. За горизонтом ураганы вполголоса ведут предварительные переговоры. Вот что слышится вдали, во тьме, над примолкшим от ужаса морем. Такое жуткое перешептывание и услышал Жильят. Фосфоресценция была первым предостережением; вторым – этот шепот. Если существует демон, имя которому Легион, то это, наверное, и есть ветер. Ветер многообразен, а воздух един. Отсюда следует, что всякая буря – смешение. Этого требует единство воздуха. Бездна вовлекается в бурю. Океан содействует шквалу. Все его силы занимают место в строю и принимают участие в битве. Волна – это бездна, устремленная вверх. Ветер – это бездна, устремленная вниз. Иметь дело со штормом – значит иметь дело с небом и с морем. Мессье[176], знаток морского дела, вдумчивый астроном в келье Клюни[177], говаривал: «Ветер отовсюду – повсюду». Он не признавал местных ветров даже в закрытых морях. Никаких средиземноморских ветров для него не существовало. Он уверял, что распознает ветер на лету. Он утверждал, что в такойто день, в такой-то час фен с Констанцского озера, древний фавоний Лукреция[178], промчался и над Парижем; в такой-то день – бора, с Адриатики; как-то раз проскочил круговой нотус, хоть и считается, что он замкнут в кольце Цикладских островов. Мессье определял характер воздушных течений. Он не соглашался с тем, что вихревой ветер, который кружится между Мальтой и Тунисом, и вихревой ветер, который кружится между Корсикой и Балеарскими островами, не могут вырваться оттуда. Он не допускал, что есть ветры, подобные медведям, запертым в клетках. Он говорил: «Всякий дождь – от тропиков, а всякая молния – от полюсов». Ветер действительно насыщается электричеством в точках пересечения колурйев, отмечающих концы земной оси, и испарениями экваториальных вод; он приносит нам от равноденственной линии влагу, а от полюсов – электрическое напряжение. Ветер – это вездесущность. Однако отсюда не следует, что нет поясов ветра.. Наличие постоянных течений доказано неопровержимо, и со временем воздухоплавание и воздушные кррабли, которые мы из пристрастия к греческому языку называем аэроскафами, воспользуются главными путями ветра. Он прокладывает в воздухе каналы – это не подлежит сомнению; существуют ветровые реки, ветровые потоки, ветровые ручьи; только русла воздушных рек разветвляются иначе, чем русла наземных; здесь все наоборот: ручейки текут из речушек, речушки из рек, а не впадают в них, вот откуда вместо соединения рассеивание. Это рассеивание и создает сплоченность ветров и единство атмосферы. Перемещенная молекула перемещает другую. Движение ветров происходит одновременно. К этим основным причинам их единства прибавьте рельеф земного шара, который, прорывая горными вершинами атмосферу, образует воздушные водовороты и вихри на пути ветров и вызывает встречные потоки. Область их распространения безгранична. Ветер – колебание океана над океаном; нависший над водным океаном воздушный океан опирается на эту ускользающую массу и покачивается на этих качелях. Неделимое не перегородить. Волну от волны не отделить стеною. На острова Ламанша накатывает вал с мыса Доброй Надежды. Всемирное мореплавание дает отпор одному-единственному чудовищу. Всякое море – та же гидра. Волны на нем – точно рыбья чешуя. Океан – это Кэто.[179] И на этр единство обрушивается то, чему нет числа. IV. Turba, turma[180] Для компаса существует тридцать два ветра, то есть тридцать два направления, но эти направления могут дробиться до бесконечности. Ветер, классифицируемый по направлениям, – несметность, а по родам – бесконечность. Сам Гомер отказался бы их перечислить. Полярное течение сталкивается с тропическим. Холод соединяется со зноем, толчок служит началом равновесия, и возникает ветровая волна: она вздувается, мечется, дробится, растекаясь в разные стороны бушующими потоками. Ветры, рассеиваясь по четырем странам света, с неистовой силой сотрясают воздух. Тут все румбы: ветер с Гольфстрима, затягивающий туманами Ньюфаундленд; ветер из Перу – страны немого неба, где человек никогда не слыхивал грома; ветер из Новой Шотландии, где обитает Великий Пингвин, Alca impennis, с полосатым клювом; вихри с Ферро в морях Китая; ветер с Мозамбика, не щадящий челноков и джонок; ветер из Японии, насыщенный электричеством, – о нем возвещают гонгом; ветер из Африки, гнездящийся меж горою Столовой и горою Дьявола, – он налетает оттуда, точно сорвавшись с цепи; экваториальный ветер, дующий поверх ветров пассатных и описывающий параболу, вершина которой всегда на западе; плутонический ветер, страшное, палящее дыхание, вырывающееся из кратеров; удивительный ветер, свойственный вулкану Ава, всегда порождающий на севере зеленовато-желтое облако; муссон с Явы, против которого возведены целые крепости, называемые «тюрьмами ураганов»; северный ветер с ответвлениями – англичане его называют bush, «кустарником»; внезапные дугообразные шквалы с Малаккского пролива, которые наблюдал Горсбург; юго-западный мощный ветер, что зовется памперо в Чили и ребохо – в Буэнос-Айресе, уносящий кондора в открытое море и тем спасающий его от дикаря, который подстерегает его, лежа на спине в яме под только что содранной бычьей шкурой и натягивая ногами большой лук; химический ветер, который, по мнению Лемери, образует в тучах громовые стрелы, гарматан кафров; полярная пурга, впряженная в торосы и движущая вечные льды: ветер с Бенгальского залива, долетающий до Нижнего Новгорода и разрушающий деревянные ярмарочные балаганы, поставленные треугольником; ветер Кордильеров, – он вздымает огромные волны и клонит к земле верхушки деревьев-великанов; ветер с австралийских архипелагов, где добытчики меда разоряют ульи диких пчел, скрытые под листвою гигантских эвкалиптов; сирокно, мистраль, урикан, суховеи, ветры наводнения, дождевые, знойные; ветры, что забрасывают генуэзские улицы пылью бразильских равнин; ветры, что подчиняются суточному вращению земного шара вокруг его оси; ветры, что ему противятся, – они-то и заставили Эррера сказать: Mal viento torna contra el sol;[181] ветры, что мчатся парами в едином разрушительном порыве, – один переделывает то, что делает другой, и древние ветры, настигшие Христофора Колумба у берегов Верагуа, и те, что целых сорок дней, с 21 октября по 29 ноября 1520 года, угрожали жизни Магеллана, подходившего к Тихому океану, и те, что дули против Армады Филиппа II[182] и сбили мачты на ее кораблях. И тьма других – всех не перечесть. Ветры, что несут жаб и саранчу и гонят их целыми тучами над океаном; и те, что действуют, как говорится, «наскоком», – их назначение топить суда, потерпевшие крушение; и те, что одним дуновением перемещают грузы на корабле, вынуждая его продолжать путь накренившись; ветры, образующие слоистые облака, и ветры, образующие облака кучевые; ленивые ветры-слепцы, отягченные дождем; ветры с градом; ветры, несущие миазмы лихорадки; и те, что, примчавшись, доводят до кипения грязевые и серные сопки Калабрии; и те, под которыми искрится шерсть африканских пантер, рыщущих в дебрях Железного мыса; и те, что несутся, стряхивая с туч грозную раздвоенную молнию, подобную жалу тригоиоцефала; и те, что приносят с собою черные снега. Такова армия ветров. Пока Жильят строил свой волнорез, Дуврский риф слышал отдаленный галоп этой конницы. Мы только что сказали, что понятие «ветер» означает совокупность всех ветров. Эта орда надвигалась. С одной стороны – легион. С другой – Жильят. V. Жильят делает выбор Темные силы удачно наметили минуту. Случай, если он существует, ловок. – Пока ботик был заперт в бухте утеса «Человек», пока машина крепко сидела в разрушенной Дюранде, Жильят был непобедим. Ботик находился в безопасности, машина – под защитой; Дувры, державшие машину в плену, приговорили ее к медленному разрушению, но охраняли от всяких случайностей. Так или иначе Жильят вышел бы из затруднения. Гибнущая машина не грозила ему гибелью. Его бы спасла лодка. Но выждать, чтоб лодку вывели с места стоянки, где она была неуязвима, разрешить ей проникнуть в Дуврское ущелье, набраться терпения, пока ее тоже не схватит риф, позволить Жильяту заняться спасением машины, спуском ее с Дюранды, не мешать сверхчеловеческой работе, благодаря которой машина оказалась в лодке, допустить удачу – вот где скрывалась западня. За всем этим вставал зловещий призрак бездны, полный мрачного коварства. Теперь все – машина, лодка, Жильят – собрались в скалистом коридоре. Они составляли одно целое. Разбить о риф лодку, пустить ко дну машину, утопить Жильята, – для этого нужен был один-единственный толчок, направленный в определенную точку. Со всем можно было покончить сразу, одновременно, не разбрасываясь; все могло быть снесено одним ударом. Нельзя представить себе более опасного положения, чем то, в какое попал Жильят. Казалось, тот самый сфинкс, что, по домыслам мечтателей, скрывается в недрах тьмы, поставил перед ним дилемму: оставайся или уезжай. Уезжать было безрассудно, оставаться – страшно. VI. Поединок Жильят поднялся на Большой Дувр. Его глазам открылось все море. На западе творилось что-то невероятное. Там воздвигалась стена. Огромная облачная стена, из края в край преграждавшая пространство, медленно ползла от горизонта к зениту. Стена была прямая, отвесная, без единой трещины на всем протяжении, без единой зазубрины наверху, будто возведенная по наугольнику и выровненная по шнурку. Она была словно из гранита. На юге крутой обрыв тучи был совершенно перпендикулярен морю, а на севере гребень ее, чуть согнутый наподобие листа кровельного железа, переходил в длинный пологий склон. Стена тумана ширилась и росла, но карниз ее оставался параллельным линии горизонта, почти неразличимой в сумерках, наступивших так внезапно. Воздушная громада приближалась бесшумно. Ни изгиба, ни складки, ни выступа – ничто не меняло, ничто не волновало ее поверхность. В неподвижности наплывавшей тучи было что-то жуткое. Померкшее солнце освещало это апокалиптическое видение сквозь тлетворную дымку. Туча заволокла почти полнеба, она казалась откосом страшной бездны. СЛОВЕО гора мрака выросла меж небом и землей. Среди белого дня наступала ночь. Воздух накалился, как от печи. Из этой таинственной толщи туч банным паром валил туман. Небо из синего стало белым, теперь из белого стало серым. Оно нависло огромной аспидной доской. А внизу, другой исполинской аспидной доской, лежало тусклое, свинцовое море. Ни дуновения, ни всплеска, ни шума. Куда ни взглянешь – пустынное море. Нигде ни паруса. Птицы спрятались. Что-то предательское чувствовалось в самой бесконечности. Незаметно нарастала и сгущалась тьма. Движущаяся гора испарений, что приближалась к Дуврам, была одной из тех туч, которые можно назвать тучамивоительницами. Они полны вероломства. Сквозь темные скопища облаков чудились чьи-то косые взгляды. Приближение этой громады наводило ужас. Внимательно всмотревшись в тучу, Жильят пробормотал сквозь зубы: «Я хочу пить, и ты меня напоишь!» Несколько мгновений он стоял неподвижно, не сводя глаз с тучи. Он как будто мерил взглядом бурю. Потом он вытащил из кармана куртки свою шапку и надел на голову. Вынул из норы, которая так долго служила ему местом ночлега, свои пожитки, надел гетры и накинул на плечи непромокаемый плащ, как рыцарь, облекающийся в доспехи перед сражением. Напомним, что у него не было башмаков, но его босые ноги загрубели, ступая по скалам. Закончив свое боевое снаряжение, он, взглянув на волнорез, поспешно схватил перетянутую узлами веревку, спустился с площадки Дувра и, пробираясь по нижним уступам рифа, бросился к своему складу. Через несколько секунд он был уже за работой. Громадная безмолвная туча могла услышать удары его молота. Что же делал Жильят? Из оставшихся гвоздей, веревок и балок он воздвигал у восточного входа ущелья вторую решетчатую загородку, в десяти или двенадцати футах позади первой. По-прежнему стояла глубокая тишина. В расщелинах скал не шевелилась ни одна былинка. Вдруг солнце скрылось. Жильят поднял голову. Надвигавшаяся туча заслонила солнце, оно как будто погасло, сменившись бледным и мутным отраженным светом. Облачная стена стала иной. Она уже не была ровной. Она собралась в горизонтальные складки и, достигнув зенита, нависла над оставшейся полосой чистого неба. Теперь она шла этажами. Формация бури вырисовывалась в ней, как в геологическом разрезе. Там проступали пласты дождя и залежи града. Молнии не было, но всюду разливалось какое-то рассеянное ужасающее сияние, – представление об ужасе может быть связано с представлением о свете. Слышалось тяжелое дыхание грозы. Стояла трепетная тишина. Жильят, тоже притихший, смотрел, как над его головой сходятся мглистые глыбы, как сгущаются клубы облаков. Над горизонтом висела, распростершись, пепельно-серая полоса тумана, а в зените – свинцовая; сизые лохмотья свешивались с облаков на завесу тумана. Фон этой картины – сама облачная стена – был тусклый, мутный, землистый, угрюмый, неописуемый. Узкое белесое облачко, явившееся неизвестно откуда, пересекло наискось, с севера на юг, высокую мрачную стену. Одним краем оно волочилось по морю. Там, где оно соприкасалось с мятущимися волнами, во тьме взвивался красный, огненный пар. Под длинным бесцветным облаком, совсем низко, сновали, сталкиваясь Друг с другом, маленькие черные тучки, как будто не зная, куда им бежать. Громадная туча в глубине, разраставшаяся сразу во все стороны, усиливала мрак, продолжая свое зловещее наступление. На востоке, позади Жильята, оставался лишь один просвет ясного неба, который вот-вот должен был закрыться. Ветра не чувствовалось, но в воздухе вдруг словно пролетел размельченный, развеянный дымчатый пух, будто там, за стеной мрака, только что ощипали исполинскую птицу. Черный плотный свод навис над морем, соприкасаясь с ним на горизонте и сливаясь во мгле. Что-то надвигалось, и это было ощутимо. Что-то огромное, тяжелое, злобное. Тьма сгущалась. Вдруг с невероятной силой грянул гром. Тут и Жильята пробрала дрожь. Есть что-то фантастическое в громе. Эта грубая реальность, возникающая в призрачных краях, повергает в ужас. Как будто с грохотом упала мебель в жилище сказочных великанов. Ни одна искра не сверкнула в небе при этом страшном ударе – то был как бы черный гром. Снова все затихло. Наступил перерыв, точно для выбора позиции. Потом медленно, одна за другой, вспыхнули страшные, бесформенные молнии. Немые молнии. Грома не было. При каждой вспышке все озарялось. Облачная стена теперь стала пещерой. В ней виднелись своды и арки. Там можно было различить чьи-то силуэты. Выступали какие-то чудовищные головы, вытянутые шеи, слоны с башнями на спинах; все это, промелькнув, исчезало. Прямой, округлый и черный столб тумана, увенчанный шапкой белого пара, прикидывался дымящейся трубой огромного затонувшего парохода, разводившего пары под водой. Колыхались облачные полотнища. Чудилось, это реют знамена. В самом зените, сквозь редеющую толщу мглы, можно было различить недвижное ядро плотного тумана, непроницаемого для электрических искр, – отвратительный зародыш во чреве бури. Жильят внезапно почувствовал, как порыв ветра взметнул его волосы. Несколько крупных капель дождя пауками расползлись вокруг него по скале. Затем раздался второй удар грома. Поднялся ветер. Терпение тьмы лопнуло; первый удар грома всколыхнул море, второй удар раскроил облачную стену сверху донизу, образовалась пробоина, – оттуда хлынул ливень. Расщелина превратилась в раскрытую пасть, брызгавшую дождем и изрыгавшую бурю. То была страшная минута. Потом – ураган, вспышки молнии, залпы грома, вздыбленные до облаков волны, пена, треск, исступленные корчи, вопли, рычанье, пересвисты – все сразу. Сорвавшиеся с – цепи чудовища. Ветер грохотал и выл. Дождь не лился, он обрушивался. Для несчастного, который очутился, подобно Жильяту, с нагруженной лодкой в ущелье меж скал среди открытого моря, более угрожающего мгновения быть не могло. Опасность прилива, побежденного Жильятом, нельзя было сравнить с опасностью бури. Жильят, вокруг которого разверзлась бездна, оказался в роковую минуту перед угрозой величайшего бедствия искусным стратегом. Он нашел опорную точку в расположении самого противника: он вступил в союз с Дуврским утесом; риф, его бывший враг, стал его секундантом в ужасном поединке. Жильят подчинил его себе. Гробницу Жильят превратил в крепость. Он создал бойницы в этом чудовищном морском лабиринте. Он был осажден, но за каменной стеной. Он как бы стал лицом к урагану, защитив рифом тыл. Он забаррикадировал теснину – улицу волн. Впрочем, это было единственное, что ему оставалось делать. Быть может, баррикады образумят океан, как и всякого деспота. Ботик был защищен с трех сторон. Стоя на трех якорях, словно стиснутый двумя внутренними стенами рифа, он с севера прикрывался Малым Дувром, а с юга – Большим, этими дикими громадами, привыкшими скорее устраивать кораблекрушения, нежели предотвращать их. На западе его охранял заслон из балок, принайтовленный и прибитый гвоздями к скалам; то было заграждение испытанное, победившее лютый натиск прилива, настоящие крепостные ворота, боковыми столбами которых служили скалы – оба Дувра. Тут бояться было нечего. Опасность угрожала только с востока. На востоке стоял лишь волнорез. Волнорез – это аппаратраспылитель. Его необходимо снабдить, по крайней мере, двумя решетками. Жильят уепел построить только одну. Он возводил вторую в самый разгар грозы. К счастью, дул северо-западный ветер. Порою море допускает оплошность. Этот ветер, древний норд-вест, не добился успеха, налетая на Дуврские скалы. Он штурмовал риф сбоку и не гнал волну ни к одному, ни к другому входу в ущелье; вместо того чтобы ворваться в эту океанскую улицу, он разбивался о гранитную стену. Буря повела атаку неправильно. Но ветры постоянно меняют фронт, и следовало ожидать внезапного нападения. Если нападение начнется с востока до того, как будет достроена вторая решетка волнореза, грозная опасность неотвратима. Буря вторгнется в пролив между скалами, и тогда конец всему. Ошеломляющий грохот нарастал. В бурю удар следует за ударом. В этом сила ее, но в этом и ее слабость. Она – воплощение бешенства, поэтому разум берет над ней верх, и чело. век защищается. Но как сокрушительна эта сила! Нет ничего беспощаднее. Ни отсрочки, ни перерыва, ни перемирия, ни передышки. В расточительности того, что неисчерпаемо, таится какая-то низость. Чувствуется, что здесь работают легкие самой бесконечности. Словно весь необъятный бушующий простор ринулся на Дуврский риф. Раздавались бесчисленные голоса. Чьи это были вопли? В них слышался панический ужас древних времен. Порою казалось, что где-то переговариваются, как бы отдают приказание. И вдруг – гиканье, звуки охотничьих рожков, странный топот, раскатистый и величественный рев, называемый моряками «зовом океана». Бесконечные убегающие спирали ветра с диким свистом крутили воду, валы превращались в вертящиеся колеса, и их, точно гигантские диски, метали в скалы невидимые атлеты. Огромные гривы пены повисли на утесах. Сверху – потоки ливня, внизу – плевки моря. Затем рычанье усилилось. Ни шум толпы, ни звериный вой не могут дать представления о том смешанном грохоте, которым сопровождаются перемещения боевых сил океана. Туча палила из пушек, град осыпал картечью, валы шли на приступ. В иных местах все было недвижимо; в других ветер проносился со скоростью двадцати сажен в секунду. Куда ни падал взгляд, всюду море было белым; на десять миль вокруг бушевали взмыленные воды. Огненные ворота распахнулись. Тут и там облака, словно поджигая друг друга, клубились дымом над грудами багровых туч, похожих на раскаленные угли. Какие-то летающие фигуры сталкивались в небе и сливались, изменяя очертания. Неисчислимыми ручьями струилась вода. В небесах гремели залпы целых взводов. Посреди темного купола будто опрокинулась громадная корзина, и из нее вперемежку сыпались смерч, град, багровые огни, голубые искры, тьма, свет, молнии. Вот чем грозит влечение бездны к бездне! Жильят, казалось, ни на что не обращал внимания. Он склонился над работой. Вырастало второе решетчатое заграждение. На каждый удар грома он отвечал ударом молота. Среди хаоса явственно различались эти мерные звуки. Голова Жильята была непокрыта: шквал унес его шапку. Ему хотелось пить. Вероятно, у него был жар. Вокруг него в углублении скал разлились дождевые луж-и. Время от времени он черпал горстью воду и пил. Затем, даже не взглянув на то, что творит буря, снова принимался за работу. Минута могла решить все. Жильят знал, что его ждет, если он не успеет достроить волнорез. Стоит ли терять время, чтобы заглянуть в лицо приближающейся смерти? Море бурлило вокруг него, как кипящий котел. Раздавался треск и гул. Порою молния сбегала вниз, точно по лестнице. Электрические разряды не утихали на остроконечных выступах скалы, видимо, богатой прожилками диорита. Падали градины величиною с кулак. Жильяту приходилось встряхивать складки куртки. Даже в карманы набился град. Шторм теперь налетал с запада, он ударял в плотину между Дуврами; но Жильят доверял плотине и был прав. Сделанная из большого куска носовой части борта Дюранды, она мягко отбрасывала удары волн; упругость – это противодействие; вычисления Стивенсона устанавливают, что против волны, которая сама по себе эластична, деревянное сооружение нужных размеров, сделанное на пазах и определенным способом укрепленное цепями, является препятствием более стойким, чем каменный волнорез. Дуврская плотина удовлетворяла этим требованиям; вдобавок она была так удачно поставлена, что волна, ударяя в нее, как молот, забивающий гвоздь, еще плотнее и прочнее вгоняла ее в скалы; пришлось бы опрокинуть Дувры, чтобы ее разрушить. Действительно, шторму только и удалось, что оплевать пеной ботик поверх заграждения. С этой стороны, натыкаясь на плотину, буря разрешалась одними плевками. Жильят не обращал внимания на ее неистовство. Его ничуть не тревожила бессильная ярость врага, нападавшего с тыла. Хлопья пены, летевшие отовсюду, напоминали клочья шерсти. Необозримые бушующие воды затопляли скалы, взбирались на них, проникали внутрь, просачивались сквозь сеть трещин в гранитных глыбах и выходили наружу через узкие щели, похожие на полуоткрытые рты, откуда, не иссякая, мирно били небольшие фонтаны. Серебристые струйки грациозно сбегали из этих отверстий в море. Вспомогательная решетка восточного заграждения была почти готова. Осталось связать лишь несколько веревок и цепей, приближалась минута, когда и этот заслон, в свою очередь, вступит в борьбу. Вдруг прояснилось, дождь прекратился, тучи раздвинулись, ветер переменился, в зените распахнулось что-то вроде большого мутного окна, и молнии померкли; можно было подумать, что наступил конец. Но то было начало. Юго-западный ветер сменился северо-восточным. Гроза вместе с новым полчищем ураганов собиралась возобновить бой. Свирепый северный ветер готовился к атаке. На языке мореходов такое опасное возобновление бури называется «контршквалом». Южный ветер несет больше дождей, северный – больше молний. Теперь наступление велось с востока и было направлено против уязвимого места. На этот раз Жильят отвлекся от работы и стал наблюдать. Он взобрался на выступ скалы, нависший над второй, почти оконченной загородкой. Если бы снесло первую решетку волнореза, то она вышибла бы вторую, пока еще не укрепленную, и обломки раздавили бы Жильята. Жильят был бы убит на месте, там, где стоял, и не увидел бы, как машина, лодка и весь его труд гибнут в бездонной пропасти моря. Такая развязка была вероятна. Жильят, полный непоколебимой решимости, мирился с нею, даже искал ее. В этом крушении всех его надежд ему оставалось лишь одно – умереть, умереть первым, потому что машину он считал живым существом. Он отвел левой рукой от глаз волосы, слипшиеся под дождем, стиснул свой верный молот, откинув голову, и, приняв угрожающую позу, стал ждать. Долго ждать не пришлось. Сигналом был раскат грома Бледный просвет в зените закрылся, хлынул ливень, снова все заволокло тьмою, пламенел только один факел – молния. Начиналось зловещее наступление. На востоке, за скалой «Человек», в непрерывных вспышках молний, поднялась исполинская волна. Она походила на огромный стеклянный свиток. Беспенная серо-зеленая громада перегораживала море. Она подбиралась к волнорезу. Приближаясь, она вздувалась: то был широкий вал мрака, катившийся по океану. Глухо рокотал гром. Волна достигла скалы «Человек», раскололась надвое и устремилась дальше. Оба ее звена, снова соединившись, поднялись водяною горой, надвигаясь не параллельно, как раньше, а перпендикулярно волнорезу. То был вал, принявший форму бревна. Этот таран ударил в волнорез. Удар сопровождался оглушительным ревом. Все исчезло в пене. Тот, кто не видел снегоподобных лавин, которые бросает море, лавин, погребающих огромные скалы более ста футов вышиной, как, например, Большой Андерло на Гернсее и Щипец на Джерсее, – не может их себе и представить. А в Сент-Мари на Мадагаскаре они перелетают через мыс Тентенг. На несколько мгновений все закрыла нахлынувшая волна. Ничего не было видно, кроме разъяренных вод, кроме чудовищного извержения пены, белым саваном кружившейся под ледяным могильным ветром; ничего не было слышно, кроме громовой разноголосицы бури, сопровождавшей истребительную работу моря. Пена рассеялась. Жильят стоял на том же месте. Плотина выдержала натиск. Ни одна цепь не лопнула, не выскочил ни один гвоздь. При испытании в ней обнаружились оба достоинства волнореза: она была упруга, как плетень, и прочна, как стена. Вал, ударив в нее, рассыпался брызгами. Пенная струя, змеясь по ущелью, терялась под ботиком. Человек, надевший намордник на океан, не думал об отдыхе. К счастью, буря вдруг повернула в сторону. Волны вновь с яростью кинулись к неприступным стенам рифа. То была отсрочка. Жильят ею воспользовался, чтобы достроить заднюю решетку. Весь день прошел в работе. Шторм с какой-то зловещей торжественностью неутомимо атаковал фланги рифа. Урна воды и урна огня, что стоят в тучах, не иссякали. Ветер устремлялся вниз, опять взмывал кверху, напоминая волнообразным полетом движение дракона. Ночь подкралась во мраке, ее нельзя было заметить. Впрочем, она не принесла с собой полной темноты. Грозы, то озаряя, то ослепляя молнией, перемежают свет и тьму. Вот белый день, вот черная ночь. Только мелькнут какие-то очертания, и снова все застилает густая мгла. Фосфорическая полоса, алея, как полярная заря, полыхала языками призрачного огня за толщею облаков, широко разливая вокруг бледное сияние. Искрились широкие полотнища дождя. Отблески этого пламени помогали Жильяту и руководили им. Раз он обернулся к молнии и промолвил: «А ну-ка, подержи свечку!» Ему удалось при мерцающем этом свете поднять заднюю решетку еще выше передней. Волнорез был почти готов. Когда Жильят закреплял канатом на его верхушке форштевень Дюранды, ветер подул ему прямо в лицо. Это заставило Жильята поднять голову. Ветер вновь сменился северо-восточным. Атака на восточные ворота теснины возобновилась. Жильят окинул взглядом открытое море. Волнорезу опять угрожал штурм; море готовило новый удар. Тяжело обрушился первый вал, вслед за ним другой, и так, за валом вал, пятый, шестой, беспорядочно, почти одновременно; наконец последний, ужасающий. Он словно вобрал в себя сокрушительную силу всех прежних волн и казался каким-то живым существом. Нетрудно было вообразить при виде прозрачного, вздутого тела волны очертания жабр и плавников. Она расплющилась и смялась на волнорезе. Звероподобный вал разбился и рассыпался брызгами, напоминая огромную гидру, распластанную на глыбе гранита и дерева. Умирая, он производил опустошения. Он точно цеплялся за скалы и кусал их. От могучего сотрясения риф колебался. Толчки сопровождались глухим свирепым рычанием. Пена казалась слюной Левиафана. Когда пена рассеялась, стало видно повреждение. Последний набег нанес большой урон. На этот раз волнорез пострадал. Длинная тяжелая балка, вырванная из решетки переднего волнореза, была закинута поверх заднего заслона на выступ скалы, выбранной Жильятом для временного боевого поста. К счастью, он туда больше не взбирался, иначе его убило бы на месте. Какая-то удивительная случайность, помешавшая балке отскочить, спасла Жильята от сильного толчка и удара рикошетом. Как увидит читатель, эта случайность оказалась ему полезной и дальше, уже в другом отношении. В выступе скалы, у внутреннего склона теснины, зияла широкая щель, отверстие, словно прорубленное топором или пробитое клином. Балка, подброшенная в воздух волной, попала одним концом в эту щель. Щель расширилась. Тогда Жильята осенила мысль – налечь на другой конец. Балка, застрявшая в расщелине утеса и расширившая ее, торчала оттуда, как вытянутая рука. Она шла вдоль внутренней стены ущелья, причем ее свободный конец отступал на восемнадцать или двадцать дюймов от расщелины – расстояние, достаточное для попытки осуществить замысел. Жильят уперся ногами, коленями и руками в крутой склон и нажал спиной на огромный рычаг. Балка оказалась длинной, это увеличивало силу давления. Скала была уже расшатана. Однако Жильяту пришлось браться за дело четыре раза. Его волосы взмокли и от пота и от дождя. Четвертый толчок был бешеным. Скала зарычала, щель, переходившая в трещину, раскрылась, как пасть, и тяжелая махина рухнула в узкий проход между утесами с ужасающим шумом, который будто вторил раскатам грома. Обломок скалы свалился, прямой, как палка, если можно так выразиться, и не раскололся. Представьте себе низвергнувшийся всей своей массой менгир. Балка-рычаг рухнула вслед за скалой; Жильят чуть не упал, ибо все сразу ринулось вниз. В этом месте было неглубоко, дно усеивали валуны. Монолит, взвихрив пену, хлопьями обдавшую Жильята, лег между главными параллельно стоявшими скалами ущелья поперечной стеной, наподобие черты, соединившей их крутые склоны. Оба его края соприкасались с ними; обломок скалы был чересчур широк, и его выветрившаяся гранитная вершина сплющилась, плотно войдя меж обоих обрывов. Возле места падения образовался причудливый тупик, сохранившийся и поныне. Вода почти всегда спокойна за этой каменной преградой. Новый оплот был прочнее дощатого щита из борта Дюранды, установленного между обоими Дуврами. Это заграждение появилось вовремя. Море продолжало наносить удары. Волна всегда упорствует, натолкнувшись на препятствия. Первая, поврежденная, решетка начала разваливаться. Разрыв даже одного из креплений волнореза – бедствие. Расширение пробоины неизбежно, и нет возможности тут же заняться ее починкой. Волна унесла бы работника. При вспышке молнии, осветившей риф, Жильят обнаружил, какой ущерб причинен волнорезу: разбросанные балки, раскачиваемые ветром концы веревок и концы цепей, дыра в центре сооружения. Вторая решетка была невредима. Каменная глыба, с такой силой сброшенная Жильятом в теснину, позади волнореза, представляла собой надежнейшее заграждение, но обладала одним недостатком: она была чересчур низка. Волны не могли ее разрушить, но могли через нее переплеснуть. Нечего было думать о том, чтобы сделать ее выше. На этот каменный заслон надо было наложить гранитные плиты – все другое оказалось бы бесполезным. Но каким образом их отколоть, как перенести, как поднять, как взгромоздить одну на другую, как установить? Можно надстроить деревянный сруб, но не скалу. Жильят не был Энкеладом. Его тревожило, что гранитный перешеек недостаточно высок. Этот изъян вскоре дал себя почувствовать. Шквалы не отступали от волнореза; они не просто злобствовали, они словно впились в него. Все сооружение покачивалось из стороны в сторону, на нем слышался какой-то топот. Вдруг от расшатанного волнореза оторвался обломок карленгса; он перемахнул через вторую решетку и, пролетев над скалой, упавшей поперек ущелья, свалился в пролив, где его подхватила вода и помчала по извилинам теснины. Жильят потерял его из виду. Этот обрубок балки мог столкнуться с лодкой. К счастью, буря, бушевавшая снаружи, почти не отражалась на воде, загороженной со всех сторон внутри рифа. Там редко пробегала волна, поэтому удар не мог быть очень резким. Впрочем, Жильяту было не до повреждения ботика, если это даже и произошло; все опасности обступили его сразу, буря сосредоточилась на одной уязвимой точке, перед ним встало неотвратимое. Спустилась непроглядная тьма, молнии погасли – зловещее единодушие; тучи и волны действовали заодно; послышался глухой удар. За ударом раздался треск. Жильят подался вперед. Решетка – передняя линия заграждения – была пробита. Видны были концы балок, вертевшихся в воде. Море воспользовалось первым волнорезом, чтобы при его помощи разнести второй. Жильят испытал то, что испытал бы полководец, увидев поражение своего авангарда. Второй ряд балок устоял. Тыловое сооружение было креко-накрепко перевязано и подперто. Но сорванная решетка была увесиста и находилась во власти прибоя, который то отбрасывал ее, то подхватывал снова; оставшиеся веревочные крепления не давали ей развалиться, она была все такой же громоздкой, и качества, которые ей придал Жильят как средству защиты, служили во вред, ибо она оказалась превосходным орудием разрушения. Из щита она превратилась в палицу. К тому же всюду из пробоин торчали концы балок, и вся она словно ощетинилась шипами и зубьями. Нельзя было и придумать более сокрушительного, более грозного и подходящего для бури оружия. Плотина стала метательным снарядом, а море – катапультой. Удар обрушивался за ударом с какой-то ужасающей точностью. Жильят, погруженный в раздумье, стоял позади забаррикадированных им ворот ущелья, слушая, как стучится в них смерть. Он с горечью думал о том, что, если бы не труба Дюранды, которая, как назло, застряла в разбитом кузове судна, он бы уже утром вернулся на Гернсей и спокойно стоял бы сейчас в гавани со своим ботиком и спасенной машиной. Произошло то, чего он опасался. Буря ворвалась в ущелье, и оно огласилось каким-то хрипением. Перепутанные обломки растерзанных волнорезов завертелись подобно смерчу, и вместе с валом, ринувшись на каменный барьер, стоявший как гора среди потопа, остановились. То была чаща, бесформенный частокол из балок, пропускавший волны, но все еще распылявший их. Побежденный оплот умирал героически. Море разбило его вдребезги, а он дробил море. Даже опрокинутый, он все еще оказывал упорное сопротивление. Скала, образуя заслон, который был препятствием неодолимым, поддерживала его. Ущелье, как мы уже упоминали, было очень узко в том месте; торжествующий шторм втолкнул всю массу перемешанных, искромсанных обломков волнореза в эту тесную горловину; самая сила его натиска, сбивая в кучу и нагромождая обломок на обломок, превратила руины в твердыню. Разрушенное стало несокрушимым. Вырвалось всего лишь несколько балок. Их расшвыряли волны. Одна пролетела в воздухе совсем рядом с Жильятом. Он почувствовал, как ему пахнуло ветром в лицо. Но некоторые валы, те самые огромные валы, что в бурю налетают с неизменной равномерностью, перепрыгивали через развалины волнореза. Они низвергались в ущелье и, несмотря на его углы и повороты, все же волновали воду. Вода стала сердито дыбиться. Мрачные лобзанья, которыми волны осыпали утесы, становились все крепче. Как теперь помешаешь поднявшейся зыби домчаться до лодки? Немного потребовалось бы времени шторму, чтобы воды, замкнутые в теснине, забурлили; несколько порывов ветра – и лодка будет пробита, а машина пойдет ко дну. Жильят, содрогаясь, размышлял об этом. Но он не растерялся. Ничто не могло принудить к отступлению этого человека. Теперь ураган попал в цель и с бешеной яростью устремился внутрь, меж двух стен ущелья. Вдруг на недалеком расстоянии от Жильята, позади него, раскатился по ущелью треск, ужасней которого Жильят ничего не слышал. Он раздался с той стороны, где стояла лодка. Жильят бросился туда. Из восточных ворот, где он стоял, ему не было видно лодки, потому что ущелье шло зигзагами. У последнего поворота он остановился и стал ждать молнии. Молния вспыхнула и осветила всю картину. На удар волны в восточную горловину ущелья ответил порыв ветра, ударивший в западную. Это грозило бедой. Ботик как будто нисколько не пострадал; он по-прежнему стоял на трех якорях и не давал повода для беспокойства, зато остов Дюранды был в плачевном состоянии. Эта развалина представляла собой мишень для бури. Она. висела высоко в воздухе над водой, как бы подставляя себя под удары. Брешь, которую проделал в судне Жильят, когда извлекал машину, совсем расшатала корпус. Он перерубил килевой брус. У скелета был перешиблен позвоночник. Большего и не понадобилось. Палубная настилка согнулась, как полураскрытая княга. Судно расщепилось. Тогдато и раздался треск, который услышал Жильят сквозь вой урагана. То, что он увидел, подойдя ближе, было, казалось, непоправимо. Квадратное отверстие, сделанное им, превратилось в смертельную рану; ветер превратил этот надрез в надлом. Поперечная трещина разделила остов судна надвое. Та часть парохода, что была ближе к лодке, крепко засела в гранитных тисках скалы. Передняя часть, что была напротив Жильята, свисала. Любое место надлома до поры до времени уподобляется дверной петле. Вся эта махина колыхалась на разбитых сочленениях, как на шарнирах, и ветер раскачивал ее с угрожающим шумом. К счастью, ботик уже не стоял под ней. От этого раскачивания сотрясалась и вторая половина корпуса, пока еще крепко сидевшая меж Дуврами. От сотрясения до разрушения – один шаг. Под упорным натиском ветра поврежденная часть парохода могла сорваться и внезапно увлечь за собой другую, почти соприкасавшуюся с лодкой, а тогда и лодка и машина погибли бы под обвалом. Все это стояло перед глазами Жильята. То была катастрофа. Как предотвратить ее? Жильят принадлежал к числу людей, способных привлечь себе на помощь саму опасность. Несколько мгновений он сосредоточенно размышлял. Потом отправился в свой арсенал за топором. Молот потрудился добросовестно, очередь была за топором. Жильят поднялся на остов парохода, ступил на устойчивую часть палубной настилки и, наклонясь над Дуврской тесниной, принялся подрубать треснувшие балки и все остатки креплений, на которых повис обломок корпуса. Разъединить окончательно обе половины разрушенного судна, освободить сохранившуюся часть, бросить в море все, чем уже завладел ветер, отдать буре ее долю – в этом состояла его задача. Она была не столько трудна, сколько опасна. Свисавшая половина корпуса, увлекаемая вниз ветром и еобственной тяжестью, соединялась со второй лишь в нескольких местах. Весь корпус походил на складень, одна полуотворенная створка которого билась о другую. Связью служили только пять-шесть балок деревянного остова судна, согнутых, надломленных, но еще державшихся. Под порывами ветра они скрипели, места надломов становились все шире, и топору оставалось лишь помочь ветру. Непрочность этих связей облегчала работу, но одновременно делала ее опасной. Все могло сразу рухнуть под ногами Жильята. Буря бесновалась. Сначала она была только страшной, теперь стала ужасной. Судороги моря передались и небу. До сих пор туча повелевала всем и делала, казалось, что хотела. Она всему давала толчок, она приводила в неистовство волны, но сама сохраняла какое-то зловещее спокойствие. Внизу было исступление, вверху – гнев. Небо – живое дыхание, ойеан – просто пена. Отсюда власть ветра. Ураган – это злой гений. Но, охмелев от внушаемого им ужаса, он пришел в замешательство и стал всего лишь вихрем. То было ослепление, порождающее тьму. Порою бурей овладевает безумие; как будто небу бросается кровь в голову. Бездна не ведает, что творит. Мечет молнии как попало. Нет ничего страшнее. Это жуткие минуты. Волны в неистовстве били о рифы. Всякая буря держится своего таинственного направления, но в такие минуты она его теряет. Это худшая из сторон ее характера. Именно тогда ветер, по словам Томаса Фуллера, и превращается в «буйно помешанного». Именно тогда, в грозу, и происходит то беспрерывное расходование электричества, которое Пиддингтон называет «каскадом молний». Именно тогда, неизвестно по каким причинам, и возникает там, где туча всего чернее, голубоватый светлый круг, точно оконце, чтобы надзирать за всеобщим смятением; испанские моряки в древности его называли «глазом бури», el ojo de tempestad. Это мрачное око и взирало на Жильята. Но Жильят и сам смотрел на тучу. Теперь он поднимал голову. После каждого взмаха топора он высокомерно выпрямлялся. Он был, – или так только казалось, – слишком близок к гибели, чтобы не проникнуться гордостью. Быть может, он отчаивался? Нет. Исступленному бешенству океана он противопоставлял не только отвагу, но и осторожность. Он ходил лишь по устойчивым доскам разбитой палубы парохода. Он и рисковал и берегся. Он тоже дошел до исступления. Силы его удесятерились. Его опьяняло собственное бесстрашие. Он был в каком-то самозабвении. В ударах его топора звучал вызов. Ясность мысли возросла, – он, казалось, выиграл там, где проиграла буря. То был трагический поединок. Неистощимое, с одной стороны, неутомимое – с другой. Кто же кого одолеет? Страшные тучи рисовались в беспредельности головами горгон; было пущено в ход все, чем можно запугать; волны метали дождь, а тучи – пену; над морем склонялись духи, ветра; вспыхивали багрянцем молнии и гасли; вслед за тем мрак становился чудовищным. Холодный ливень, не переставая, низвергался со всех сторон; кругом все бурлило; разлилась густая тьма; растерзанные кучевые облака пепельного цвета, отягченные градом, кружились точно в припадке безумия; в воздухе стоял шум, будто в решете встряхивали сухой горох; встречные электрические искры, которые наблюдал Вольта, перебрасывались с тучи на тучу, играли в громовержущие игры; страшны были бесконечно долгие раскаты грома, молнии вспыхивали рядом с Жильятом. Он, казалось, удивлял бездну. Шагая с топором в руках взад и вперед по качающейся Дюранде, палуба которой дрожала под ним, он рубил, отесывал, пробивал, рассекал; молния освещала его бледное лицо, забрызганное пеной, разметавшиеся волосы, босые ноги, лохмотья, весь его величественный облик среди разгула громов. Со взбесившейся стихией может сразиться только ловкость. И ловкость Жильята восторжествовала. Он добивался того, чтобы разбитая часть судна обвалилась вся сразу. Для этого он подрубил надломленные балки, висевшие как на шарнирах, но подрубил не до конца, – теперь они держались на волоске. Вдруг он замер, забыв опустить топор. Задача была выполнена. Кусок судна оторвался весь целиком. Половина остова Дюранды затонула между обоими Дуврами, прямо под Жильятом, который стоял на другой половине судна и, наклонившись, смотрел вниз. Обломок отвесно упал а воду и, обдав брызгами утесы, застрял в теснине, не коснувшись дна. Он выступал из воды, поднимаясь над волнами футов на двенадцать; палубный настил встал стеною между Дуврами, как и сброшенная ранее скала, что немного по – Дальше лежала поперек ущелья, он позволял пене чуть пробиваться только по краям; то была пятая баррикада, возведенлая Жильятом против наступающей бури на этой океанской улице. Слепой ураган сам потрудился над новой баррикадой. К счастью, промежуток между утесами был так тесен, что заграждение не достало дна. Это как бы делало его выше; кроме того, под ним могла пробиваться вода, что уменьшало силу волны. Если есть лазейка, незачем брать барьер. В этом отчасти секрет плавучих волнорезов. Теперь, что бы ни придумала туча, бояться за ботик и за машину было нечего. Вокруг них уж не могла бурлить вода. Между заслоном, прикрывшим Дувры с запада, и новым заграждением, защищавшим их с востока, им не были страшны ни набеги моря, ни налеты ветра. Катастрофу Жильят обратил в средство спасенья. Туча в конце концов помогла ему. Завершив свое дело, он горстью зачерпнул дождевой воды из лужицы и, утолив жажду, сказал туче: «Эх ты, водолей-дуралей!» То была язвительная шутка воинственного ума, утверждавшего непроходимую глупость яростных стихий, низведенных до положения слуг; Жильят ощущал ту извечную потребность поносить врага, которая восходит к временам гомеровских героев. Жильят спустился в лодку и оглядел ее при свете молний. Помощь несчастному ботику пришла вовремя; его изрядно потрепало волнами, и он уже начал прогибаться. При беглой проверке Жильят не нашел никаких повреждений. Между тем лодке, несомненно, пришлось выдержать сильнейшие толчки. Но волнение улеглось, и корпус выпрямился сам; якоря оказались надежными, а машину крепко держали четыре цепи. Не успел Жильят окончить осмотр, как что-то белое промелькнуло мимо него и пропало во тьме. То была чайка. Доброе предзнаменование во время шторма. Если прилетают птицы, значит, гроза уходит. Другой хороший предвестник – усилившийся гром. Чрезмерное неистовство бури истощает ее силы. Моряки знают, что последнее испытание жестоко, но длится недолго. Фейерверк молний предвещает конец. Дождь внезапно прекратился. Только гром еще угрюмо рокотал в тучах. Шум грозы стих, как стихает шум от упавшей на землю доски. Гроза как бы надломилась. Рассыпалась необозримая громада облаков. Тьму разрезала надвое полоска чистого неба. Жильят изумился – был ясный день. Буря продолжалась больше двадцати часов. Ветер принес ее, он же и унес. Мрак таял, рассеивался и уходил к горизонту. Беспорядочно клубились разорванные, убегающие туманы; по всей передовой линии туч, от края до края, шло отступление; слышался протяжный, замирающий гул, упало несколько последних капель дождя; отзвуках грома унеслась тьма, точно сонмище грозовых колесниц. Вдруг засинело все небо. Только тут Жильят почувствовал, как он устал Сон хищной птицей слетает на утомленного человека. У Жилья та подкосились ноги, он упал в лодку, не выбирая места и тут же заснул. Нескольо часов проспал он мертвым сном, ни разу не пошевелившись, и его нельзя было отличить от балок и брусьев, среди которых он лежал. Книга четвертая Тайники рифа I. He один Жильят голоден Проснувшись, Жильят почувствовал голод. Буря умчалась. Но волнение в открытом море еще не совсем улеглось, отплыть сейчас было невозможно. К тому же день клонился к вечеру. Чтобы пристать к Гернсею до полуночи, да еще с перегруженной лодкой, надо было отправиться в путь утром. Хоть голод и подгонял Жильята, он прежде всего разделся, – это был единственный способ согреться. Он промок до нитки во время грозы, но дождевая вода смыла морскую воду, и его платье теперь могло быстрее просохнуть. Жильят остался в одних штанах, засучив их до колен. На выступах скал он разостлал рубашку, куртку, плащ, овечью шкуру, гетры и придавил их камнями. Затем вспомнил, что надо поесть. Вооружившись ножом, который он всегда заботливо оттачивал и держал в исправности, Жильят отделил от скалы несколько горных улиток, которые относятся к тому же виду, что и венерки Средиземного моря. Известно, что их едят сырыми. Но после такого длительного и тяжкого труда это была скудная пища. Сухарей у него не осталось. Зато в питьевой воде недостатка не было. Ее хватило бы не только для утоления жажды, но для целого наводнения. Жильят воспользовался отливом и стал бродить среди скал, отыскивая лангуст. Море обнажило много отмелей, и это сулило удачную охоту. Но он и не подумал о том, что теперь уже ничего не может испечь. Если бы он не торопился и дошел до своего склада, то увидал бы, что все размыто и разрушено ливнем, дрова и угли залиты водой, а в запасенной им пеньке, заменявшей трут, нет ни одного сухого волоконца. Разжечь огонь было нельзя. Вдобавок и воздуходувка испортилась; навес над кузнечным горном сорвался; буря ограбила его мастерскую. С уцелевшими инструментами Жильят в крайнем случае еще мог бы работать как плотник, но не как кузнец. Впрочем, сейчас тильят и не вспомнил о своей мастерской. Мучительный голод настойчиво напоминал о себе и Жильят, ни о чем другом не помышляя, пустился на поиски обеда. Он блуждал не в самом ущелье, а возле него по краям подводных скал. Как раз в этом месте Дюранда два с половиной месяца назад наскочила на риф. Для охоты, предпринятой Жильятом, наружная сторона рифа была удобнее внутренней. При отливе крабы обычно выходят из воды, чтобы подышать. Они не прочь погреться на солнце. Эти безобразные существа любят зной. Их появление из воды среди дня производит странное впечатление их скопище возмущает. Когда видишь, как неуклюже, боком медленно взбираются они с бугорка на бугорок, по нижним уступам скал, словно по ступенькам лестницы, нельзя не подумать о том, что и в океане водятся гады. Уже два месяца Жильят питался этими гадами. Однако морские раки и лангусты в тот день попрятались Ьуря разогнала этих отшельников по их тайникам, и они еще не очнулись. Жильят держал нож наготове и, время от времени поддевая ракушку среди водорослей, съедал ее на ходу. Он был неподалеку от того места, где погиб сьер Клюбен Жильят совсем было решил удовольствоваться морскими ежами и каштанами, как вдруг у его ног раздалось бульканье Крупный краб, испуганный его приближением, кинулся в воду. Краб не успел погрузиться глубоко, поэтому Жильят не потерял его из виду. Жильят бросился за ним вдогонку вдоль подножия рифа Краб убегал. Вдруг он исчез. Он, вероятно, забился в какую-нибудь щель под скалой. Жильят ухватился рукой за выступ скалы и, нагнувшись заглянул под гранитный навес. Там действительно была расщелина. В ней-то вероятно и укрылся краб. То была не простая впадина, а нечто вроде портика. Вода заходила под портик, но там было неглубоко. Виднелось дно, усыпанное валунами. Валуны были серо-зеленые, обвитые водорослями, а это свидетельствовало о том, что их постоянно покрывала вода. Сверху они походили на зеленоволосые детские головки. Жильят взял в зубы нож, спустился, цепляясь руками и ногами за гранит, с выступа скалы и прыгнул в воду. Она доходила ему почти до плеч. Он шагнул под портик. Он очутился в каком-то каменном коридоре с гладко отполированными стенами, под древним стрельчатым сводом. Краба нигде не было видно. Жильят нащупал под ногами дно и двинулся вперед, в сгущавшуюся тьму. Он перестал что-либо различать перед собой. Шагов через пятнадцать свод над его головой кончился. Он вышел из узкого прохода. Стало просторнее и поэтому светлее; кроме того, его зрачки в темноте расширились, и он видел довольно отчетливо. Вдруг он остановился в изумлении. Он вновь попал в ту необычайную пещеру, где был месяц назад. Только на этот раз он попал в нее со стороны моря. Он прошел через ту самую арку, которая была тогда затоплена. Порою, во время самых больших отливов, она становилась доступной. Его глаза привыкли к темноте. Он видел все яснее и яснее. Он был ошеломлен. Перед ним предстал тот самый чудесный чертог тьмы, своды, колонны, то ли кровавые, то ли пурпурные блики, растения в самоцветах, а в глубине подводный склеп, похожий на святилище, и камень, похожий на алтарь. Он плохо отдавал себе отчет во всех подробностях, но в памяти его сохранилась общая картина, и он вновь увидел ее. Напротив, довольно высоко, в стене, он увидел ту расщелину, по которой пробрался сюда в первый раз; с того места, где он теперь стоял, она казалась недосягаемой. Он вновь увидел возле стрельчатой арки низкие и темные гроты, замеченные им тогда издали и подобные маленьким пещерам в большой. Теперь он очутился рядом с ними. Ближний грот целиком вышел из воды, в него легко было проникнуть. И уж совсем близко от себя, на расстоянии вытянутой руки, он приметил в гранитной стене, чуть повыше уровня воды, продольную трещину. Там-то, вероятно, и притаился краб. Жильят засунул туда руку, как можно глубже, и стал шарить в этой темной норе. Вдруг он почувствовал, что кто-то схватил его за руку. Невыразимый ужас овладел им. Что-то тонкое, шершавое, плоское, ледяное, липкое и живое обвивалось во мраке вокруг его обнаженной руки, оно подбиралось к его груди, оно сжимлло ремнем, впивалось буравом. В один миг словно какая-то спираль скрутила кисть и локоть и коснулась плеча. Холодное острие скользнуло ему под мышку. Жильят рванулся было назад, но едва мог пошевельнуться. Он был словно пригвожден. Свободной левой рукой он схватил нож, который держал в зубах, и уперся ею в скалу, изо всех сил пытаясь вырвать правую руку. Но он только чуть сдвинул живую повязку, которая стянула его еще туже. Она была гибка, как кожа, крепка, как сталь, холодна, как ночь. Еще один ремень, узкий и заостренный, показался из щели, точно язык, высунувшийся из пасти. Этот омерзительный язык лизнул обнаженный торс Жильята и вдруг, вытянувшись и став невероятно длинным и тонким, прилип к его коже и обвил все тело. В ту же секунду неслыханная, ни с чем не сравнимая боль стала сводить напряженные мускулы Жильята. Он чувствовал, как вдавились в его кожу какие-то отвратительные круглые бугорки. Ему казалось, что бесчисленные рты, прильнувшие к его телу, стараются высосать из него кровь. Из скалы вынырнул, извиваясь, третий ремень, ощупал Жильята и, хлестнув его по бокам, застыл. Смертельный страх, достигший предела, бывает нем. Жильят ни разу не, вскрикнул. Было довольно светло, и он мог рассмотреть омерзительные, приклеившиеся к нему ленты. Четвертая тесьма, взвившись стрелою, обернулась вокруг него и стянула ему живот. Ни оторвать, ни обрезать липкие ремни, приставшие во множество точек к телу, было немыслимо. Каждая из точек стала очагом чудовищной, невероятной боли. Такое ощущение должен испытывать человек, пожираемый сразу множеством крошечных ртов. Взметнулся из трещины пятый ремень. Он лег поверх остальных и сдавил Жильяту диафрагму. Эти тиски увеличивали его муку; Жильят едва дышал. Заостренные на концах ремни расширились к основанию, как клинок шпаги к рукоятке. Все пять, очевидно, сходились к единому центру. Они двигались и ползали по Жильяту. Он чувствовал, как перемещались, вдавливаясь в тело, невидимые бугорки, показавшиеся ему ртами. Вдруг из щели появился большой круглый и плоский кем слизи. Это и был центр. Пять ремней соединялись с ним, как спицы колеса со ступицей; по другую сторону этого отвратительного диска можно было различить еще три щупальца, оставшихся в углублении скалы. Из кома слизи глядели два глаза. Глаза видели Жильята. Жильят понял, что перед ним спрут. II. Чудовище Чтобы поверить в существование спрута, надо его увидеть. Сравнения осьминога с гидрами античных мифов вызывают улыбку. Порою невольно приходишь к такой мысли: неуловимое, реющее в наших, сновидениях, сталкивается в области возможного с магнитами, которые притягивают его, и тогда оно обретает очертания, – вот эти сгустки сна и становятся живыми существами. Неведомому дано совершать чудеса, и оно пользуется этдм, чтобы создать чудовище. Орфей[183], Гомер и Гесиод[184] могли сотворить лишь химеру; бог сотворил спрута. Если богу угодно, он может даже гнусное довести до совершенства. Вопрос о причине такого его желания повергает в ужас мыслителя, верующего в бога. Если допустить идеалы во всех областях – и если цель – создать идеал ужасающего, то спрут – образцовое творение. Кит исполин – спрут невелик; у гиппопотама броня – спрут обнажен; кобра издает свист – спрут нем; у носорога есть рог, у спрута рога нет; у скорпиона жало, у спрута жала нет; у тарантула челюсти, у спрута челюстей нет; у ревуна цепкий хвост; у спрута хвоста нет; у акулы острые плавники, у спрута плавников нет; у вампира когтистые крылья, у спрута крыльев нет; у ежа иглы, у спрута игл нет; у меч-рыбы меч, а у спрута меча нет; у ската электрический разряд, у спрута электрического разряда нет; у жабы отравляющая слюна, у спрута отравляющей слюны нет; у змеи яд, у спрута яда нет; у льва когти, у спрута когтей пет; у ягнятника клюв, у спрута клюва нет; у крокодила зубастая пасть, у спрута зубов нет. У спрута нет ни мускулов, ни угрожающего рева, ни панциря, ни рога, ни жала, ни клешней, ни цепкого или разящего хвоста, ни острых плавников, ни когтистых крыльев, ни игл, ни мечевидного носа, ни электрического тока, ни отравляющей слюны, – ни яда, ни когтистых лап, ни клюва, ни зубов. Спрут вооружен страшнее всех в животном мире. Что же такое спрут? Кровососная банка. В рифах, среди океана, там, где воды его то прячут, то выставляют напоказ свои сокровища, во впадинах никем не посещаемых скал, в неведомых пещерах, полных разнообразной растительности, ракообразных животных и раковин, под глубинными порталами моря, пловцу, которого привлекла бы красота этих мест и который отважился бы заглянуть туда, угрожает неожиданная встреча. Если это случится с вами, не любопытствуйте, бегите прочь. Туда входишь восхищенный, выходишь потрясенный ужасом. Вот с чем вы всегда можете встретиться в скалах открытого моря. Сероватый предмет колышется в воде, весь он с руку толщиной, а длиной с пол-локтя, не то тряпка, не то закрытый зонт без ручки. Этот лоскут понемногу приближается к вам. Но вот он развернулся, восемь лучей внезапно разошлись вокруг двуглазого диска; лучи эти живут; они извиваются, сверкают; это что-то вроде колеса четырех или пяти футов в диаметре. Чудовищная звезда! Она бросается на вас Спрут гарпуном поражает человека. Эта тварь прилипает к добыче, опутывает ее и связывает длинными ремнями. Снизу она желтоватого цвета сверху – землистого; ничем не передать ее неописуемый пыльный оттенок. Это существо, живущее в воде, как будто сделано из пепла. Оно – паук по форме и хамелеон по окраске. От злобы оно синеет. И все оно мягкое; это страшно. Его петли душат; прикосновение парализует Оно похоже на скорбут или гангрену. Оно – болезнь принявшая форму чудовища. Спрута не оторвать. Он плотно прирастает к жертве Каким образом? При помощи пустоты. Восемь щупалец широких в основании, постепенно утончаются, оканчиваясь иглами. Под каждым идут параллельно два ряда постепенно уменьшающихся отростков, крупных у головы, мелких на концах, паждыи ряд состоит из двадцати пяти отростков – на щупальце их пятьдесят; на всем животном четыреста. Отростки эти и являются присосками. Присоски-это хрящи цилиндрической формы, бесцветные, покрытые роговидной оболочкой. У крупных особей они достигают величины пятифранковой монеты в диаметре постепенно уменьшаясь до размера чечевичного зерна Спрут то выпускает, то втягивает полые трубки – присоски. Иногда они впиваются в добычу глубже чем на дюйм. Кровососный аппарат обладает тонкой восприимчивостью клавиатуры. Он выступает наружу, потом прячется. Он подчиняется малейшему намерению спрута. Самая изощренная чувствительность далека от чувствительности присосков спосооных молниеносно сокращаться в зависимости от внутренних побуждений животного или внешних условий Этот дракон – мимоза. То самое чудовище, которое моряки называют спрутом а наука головоногим, легенда называет морским дивом Английские матросы называют его devil-fish, рыба-дьявол. Они называют его также blood-sucker, кровосос. Жители Ламанша навывают его слизнем. Он очень редко попадается близ Гернсея, очень мал близ Дшерсея, очень велик и довольно часто встречается близ острова Серк. На одном рисунке в сочинениях Бюфферона, изданных Соннини, изображен осьминог, обхвативший своими щупальцами фрегат. Дени Монфор полагает, что спрут северных широт действительно в силах потопить корабль. Бори Сен-Венсан отрицает это, утверждая, однако, что в наших морях он нападает на человека. Поезжайте на Серк, там вам покажут возле Ьрек-У пещеру ъ скале, где несколько лет назад спрут схватил и, затянув под воду, утопил ловца омаров. Перон[185] и Ламарк[186] совершили ошибку, усомнись в том, что спрут может плавать, раз у него нет плавников. Автор этих строк собственными глазами видел на острове Серк, как спрут в гроте, называемом Лабазом, вплавь преследовал купающегося. Когда спрут был убит, его измерили, – оказалось, что у него четыре английских фута в поперечнике, присосков у него насчитали четыреста. Издыхающее животное судорожно вытолкнуло их из себя. По мнению Дени Монфора, одного из тех наблюдателей, чья богатая интуиция заставляет их опускаться либо возвышаться до занятий магией, осьминог обладает чуть ли не человеческими страстями; осьминог умеет ненавидеть. В самом деле, быть идеально омерзительным – значит, быть одержи– мым ненавистью. Уродство отстаивает себя перед необходимостью своего уничтожения, и это его озлобляет. Спрут, плавая, как будто находится в чехле. Он плывет, собравшись складками. Вообразите защитный рукав и внутри него – кулак. Кулак, он же голова спрута, отталкивает воду и продвигается вперед еле заметным волнообразным движением. Оба его выпуклых глаза, хоть и велики, мало заметны, ибо они цвета воды. На охоте или в засаде спрут маскируется; он уменьшается, сжимается, сокращается до предела. Он сливается с полутьмой. С виду он – изгиб на волне. Его примешь за все что угодно, но только не за живое существо. Спрут – это лицемер. На него не обращаешь внимания: он обнаруживает себя внезапно. Комок слизи, обладающий волей, – что может быть страшнее! Капля клея, замешанного на ненависти. В прекраснейшей лазури прозрачных вод возникает эта омерзительная, прожорливая морская звезда. Заметить ее приближение нельзя, и это ужасно. Увидеть ее означает стать ее жертвой. Однако ночью, особенно в период спаривания, спрут фосфоресцирует. Даже эту чудовищную тварь посещает любовь. Она жаждет супружества. Она прихорашивается, она лучится светом, и с верхушки скалы видишь, как внизу, в глубокой тьме, она расцветает бледным сиянием, словно призрачное солнце. Спрут не только плавает, он и ходит. Он отчасти рыба, что не мешает ему быть отчасти пресмыкающимся. Он ползает по морскому дну, а для ходьбы ему служат все восемь лап. Он тащится, как гусеница-землемер. У него нет костей, у него нет крови, у него нет плоти. Он дряблый. Он полый. Он всего лишь оболочка. Можно вывернуть его восемь щупалец наизнанку, как пальцы перчатки. У него одно отверстие, в центре лучевидных лап. Что это – анальное отверстие или зев? И то и другое. Оно имеет оба назначения. Вход и есть выход. Он холоден на ощупь. Моллюск Средиземного моря отвратителен. Прикосновение этого живого студня, облепляющего пловцов, омерзительно, в нем вязнут руки, в него зарываются ногти, его раздираешь, но его не убить, его отрываешь, но от него не освободиться, это что-то текучее и цепкое, скользящее между пальцами; ничто так не поражает, как внезапное появление спрута, этой Медузы о восьми змеях. Нет тисков, равных по силе объятиям осьминога. На вас нападает воздушный насос. Вы имеете дело с пустотой, вооруженной щупальцами. Ни вонзающихся когтей, ни вонзающихся клыков, одно лишь невыразимое ощущение надсекаемой кожи. Укус страшен, но не так страшен, как высасывание. Коготь – пустяк по сравнению с присоском. Коготь зверя вонзается в ваше тело; присосок гада вас втягивает в себя. Ваши мускулы вздуваются, сухожилья скручиваются, кожа лопается под мерзкими присосками; кровь брызжет и смешивается с отвратительной лимфой моллюска. Множеством гнусных ртов приникает к вам эта тварь; гидра срастается с человеком; человек сливается с гидрой. Вы – одно целое с нею. Вы – пленник этого воплощенного кошмара. Тигр может сожрать вас, осьминог – страшно подумать! – высасывает вас. Он тянет вас к себе, вбирает, и вы, связанный, склеенный этой живой слизью, беспомощный; чувствуете, как медленно переливаетесь в страшный мешок, каким является это чудовище. Ужасно быть съеденным заживо, но есть нечто еще более страшное – быть заживо выпитым. Наука, по своей крайней осмотрительности, даже стоя перед лицом фактов, сперва отвергает возможность существования этих необыкновенных животных, но затем решается их изучить: она анатомирует их, классифицирует, вносит в списки, налепляет этикетку; она добывает образцы и прячет их под стекло в музеях, распределяет по рубрикам номенклатуры; она именует их моллюсками, беспозвоночными, лучеобразвыми; устанавливает их место среди им подобных – несколько выше кальмара, несколько ниже сепии; в этих гадах соленых вод она выискивает сходство с гадами пресноводными, с водяными, с водяными пауками; она подразделяет их на крупные, Средние и мелкие виды; она признает скорее мелкие виды, чем крупные, что, впрочем, является ее обыкновением во всех областях, ибо она охотно отдает предпочтение микроскопу перед телескопом; она рассматривает их строение и называет головоногими, пересчитывает их щупальца и называет осьминогами. После этого она оставляет их в покое. Когда с ними прощается наука, берется за дело философия. Философия, в свою очередь, изучает эти существа. Она заходит не так далеко, как наука, но в чем-то идет дальше ее. Она ле препарирует, она размышляет. Там, где орудовал скальпель, она применяет гипотезу. Она ищет конечную цель. Мыслитель глубоко страдает. Творения эти заставляют его усомниться в самом их творце. Они – гнусная неожиданность. Они вносят разлад в душу созерцателя. Он теряется, удостоверившись в их существовании. Они – задуманные и осуществленные формы зла. Мироздание возводит хулу на себя. Как быть с этим? Кого обвинять? Возможное – страшное плодоносное лоно. Тайна воплощается в чудовищ. Сгустки мрака исторгаются целым, имя которого космос; они разрываются, разъединяются, вращают– ся, плывут, уплотняются, впитывая окружающую тьму, подвергаются неведомым поляризациям, оживают, обретают невероятные формы, созданные из мглы, и невероятные души, созданные из миазмов, и вступают жуткими призраками в мир живых творений. Это – как бы мрак, преобразившийся в животных. Зачем? Вот он, извечный вопрос. Животные эти – быть может, чудовища, быть может, видения. Они неоспоримы, но они невероятны. Их существование – факт; не существовать – было бы их законным правом. Они амфибии смерти. Неправдоподобно само их существование. Они соприкасаются с границами мира людей и живут в преддверье мира химер. Вы отрицаете вампира – налицо спрут. Их множество, и очевидность этого приводит вас в замешательство. Оптимизм, при всей своей правоте, почти утрачивает перед ними стойкость. Они – видимый предел кругов тьмы. Они обозначают переход нашей действительности в иную. Кажется, что за ними тянутся сонмы ужасных существ, которые смутно мерещатся спящему сквозь отдушину ночи. Это продолжение жизни чудовищ, возникших в мире невидимого и переселившихся затем в мир возможного, прозревэлось суровым вдохновением магов и философов, вероятно, даже подмечалось их внимательным оком. Отсюда мысль о преисподней. Демон, этот тигр невидимого мира, хищник, охотящийся за душами, был возвещен роду человеческому двумя духовидцами: имя одного – Иоанн[187], другого – Данте.[188] Если правда, что круги тьмы теряются в пространстве, если за одним кольцом следует другое, если это нарастание мрака идет в бесконечной прогрессии, если цепь. эта, которую мы сами решили подвергнуть сомнению, существует, то спрут у одного ее предела доказывает, что есть сатана у другого. Воплощение злобы на одном конце доказывает, что есть источник злобы на другом конце. Всякая зловредная тварь, как и всякий извращенный ум, – своего рода сфинкс. Ужасный сфинкс, предлагающий ужасную загадку Загадку зла. Вот этр совершенство зла и заставляло иной раз мудрецов уклоняться к вере в двойное божество, в страшного двуликого Фога манихеян. На шелковой китайской ткани, украденной во время последней войны из дворца китайского императора, изображена акула, пожирающая крокодила, который пожирает орла орел пожирает ласточку, а та пожирает гусеницу. Все в природе на наших глазах пожирает и само пожирается. Одна жертва поедает другую. Тем не менее ученые, – а они еще и философы и следовательно, благожелательны ко всему сущему, – нашли этому объяснение или уверовали, что нашли. Некоторые пришли к удивительному выводу, и среди них женевец Бонне[189], человек загадочного и точного ума, которого противопоставляли Бюффону[190], как позже Жоффруа Сент-Илера[191] противопоставляли Кювье[192]. Вот какое было объяснение: если всюду есть смерть то всюду должно быть и погребение. Прожорливые хищнижи – это могильщики. Все существа поглощают друг друга. Падаль – это пища Ужасная чистка земного шара! Человек как животное плотоядное – тоже могильщик. Жизнь наша питается смертью Таков устрашающий закон. Мы сами – гробницы. В нашем сумрачном мире этот роковой порядок вещей порождает чудовищ. Вы спрашиваете: зачем? Мы уже сказали. Но разве это объяснение? Разве это ответ на вопрос? Почему же нет иного порядка? И вновь возникает тот же вопрос. Будем жить, пусть будет так. На постараемся, чтобы смерть была для нас движением вперед. Устремимся умом к мирам не столь мрачным. Будем послушны мысли, которая ведет нас туда. Ибо нам никогда нельзя забывать о том, что самого лучшего достигают, лишь идя от лучшего к лучшему. III. Еще одна форма битвы в бездне Таково было существо, в чьей власти уже несколько мгновений находился Жильят. Чудовище жило в подводном гроте. То был злой гений тех потаенных мест. Подобие какого-то мрачного духа вод. Средоточием этого сказочного великолепия был ужас. Месяцем раньше, в тот день, когда Жильят впервые проник в грот, черное пятно, очертания которого он мельком заметил в зыби зачарованных вод, и было спрутом, Здесь осьминог был у себя дома. Когда Жильят, войдя в эту же пещеру вторично в погоне за крабом, обнаружил трещину, куда, как он предполагал, забился краб, там сидел, подстерегая добычу, спрут. Можно ли представить себе эту засаду? Птица не дерзнула бы вывести птенцов, яйцо не дерзнуло бы раскрыться, цветок не дерзнул бы расцвести, материнская грудь не дерзнула бы выкормить дитя, сердце не дерзнуло бы полюбить, ум не дерзнул бы воспарить при мысли о том зловещем терпении, с которым устраивает засаду бездна. Жильят сунул руку в трещину; спрут схватил его и не выпускал. Человек был мухой в лапах этого паука. Жильят стоял по пояс в воде, судорожно упираясь ногами в округлые скользкие валуны, правая рука была связана и пленена витками плоских щупалец спрута, туловище почти исчезало под складками и переплетениями страшной повязки. Три щупальца спрута приросли к скале, остальные пять – к Жильяту. Так, вцепившись с одной стороны в гранит, с другой – в человека, они приковывали Жильята к скале. В тело Жильята впивалось двести пятьдесят присосков. Какое ужасное чувство смертельной тоски и отвращения! Быть стиснутым в исполинском кулаке и ощущать, как гибкие пальцы, около метра длиною, сплошь покрытые с внутренней стороны живыми пузырьками, роются в вашем теле! Мы уже говорили, что от спрута не вырваться. При малейшей попытке будешь связан еще крепче. Он еще плотнее обхватит тебя. Его усилия возрастают соразмерно твоим. Чем сильнее рывок, тем крепче обруч. Жильят мог рассчитывать лишь на одно: на свой нож. Только левая его рука была свободна, но он, как известно, владел ею отлично. Можно было бы сказать, что у него две правые руки. Как раз в левой руке он и держал раскрытый нож. Щупалец спрута не разрезать: их кожу ничто не берет, она скользит под лезвием; к тому же их петли прилегают так плотно, что стоит лишь чуть надрезать эти ремни, и будет поранено ваше тело. Осьминог страшен; однако есть прием, который помогает справиться с ним. Рыбакам с острова Серк этот прием известен; тот, кому случалось видеть их внезапные, молниеносные движения в море, это знает. Почти так же делают и дельфины: набрасываясь на каракатицу, они очень ловко откусывают ей голову. Вот откуда обезглавленные кальмары, каракатицы, осьминоги в открытом море. И действительно, у осьминога уязвима лишь голова, Жильят это знал. Он еще не встречал такого большого спрута. И сразу же стал жертвой хищника крупного вида. Другой бы на месте Жильята растерялся. В борьбе со спрутом, как и с быком, есть секунда, которую необходимо уловить. Это тот миг, когда бык сгибает шею, это тот миг, когда спрут приближает голову: один краткий миг. Кто упустит его, погиб. Все то, о чем мы сейчас рассказали, длилось всего лишь несколько минут. Но Жильят ощущал, как все крепче и крепче присасываются к его телу двести пятьдесят кровососных банок. Спрут вероломен. Он старается сразу ошеломить жертву. Схватив ее, он выжидает. Жильят держал нож наготове. Все сильнее впивались присоски. Он смотрел на спрута, а спрут смотрел на него. Вдруг животное оторвало от скалы шестое щупальце и, занеся его над Жильятом, попыталось обхватить его левую руку. И тут же спрут быстро приблизил к нему голову. Секунда и его рот-клоака коснется груди Жильята. Тело Жильята обескровлено, руки связаны, он погиб. Но Жильят был настороже. Подстерегаемый подстерегал сам. Он увернулся от щупальца, и в тот миг, когда спрут готов был впиться ему в грудь, кулак, вооруженный ножом, обрушился на чудовище. Два судорожных встречных движения – движение спрута и движение Жильята. Нечто подобное схватке двух молний. Жильят вонзил нож в этот плоский ком слизи, повернул лезвие, мгновенно очертил им оба глаза – так свивается бич при ударе – и вырвал голову, как вырывают зуб. Все было кончено. Спрут отвалился от Жильята. Он упал, словно тряпка. Как только всасывающий насос был разрушен, пустоты не стало. Четыреста присосков вдруг отпустили скалу и человека. Лоскут пошел ко дну. Жильят, с трудом переводя дыхание, смотрел ему вслед и на валунах у своих ног увидел бесформенные студенистые кучки; по одну сторону – голову, по другую – все остальное. Мы говорим «остальное», ибо назвать это туловищем невозможно. Все же, опасаясь предсмертных судорог спрута, Жильят отступил подальше от щупалец. Но осьминог был мертв. Жильят сложил нож. IV. Ничто не скроется, ничто не пропадет Спрута он убил вовремя. Сам он уже еле дышал, его правая рука и туловище посинели: на них вздулось не меньше двухсот волдырей; из некоторых сочилась кровь. Против таких опухолей лучшее средство – соленая вода. Жильят окунулся, растирая себя ладонями. От растирания волдыри опадали. Пятясь назад и заходя все дальше в воду, он незаметно приблизился к маленькому гроту, который приметил еще раньше около трещины, где его схватил спрут. Этот грот, не залитый водой, прорезал высокую стену пещеры. В нем скопилось столько валунов, что дню приподнялось выше обычного уровня прилива. Нагнувшись, можно было войти под низкий, но довольно широкий полукруглый свод. Зеленоватый свет, проникавший из подводной пещеры, слабо озарял грот. Случилось так, что, торопливо растирая свою вспухшую кожу, Жильят машинально поднял глаза. Его взгляд остановился на гроте. Жильят вздрогнул. Ему показалось, что из глубокой и темной норы на него смотрит чье-то смеющееся лицо. Жильяту было неведомо слово «галлюцинация», но само явление было знакомо. Таинственные встречи с неправдоподобным, которые мы, чтобы выйти из затруднения, называем галлюцинациями, нередки в природе. Обман ли это чувств или действительность, но видения бывают. Кто сталкивается сними, тот видит их. Жильят, как мы говорили, был мечтателем. Иной раз, воспаряя в мечтах, он доходил до галлюцинаций, подобно пророку. Человеку опасно мечтать в уединении. Ему вспомнились призраки, которые ночной порой не раз повергали его в глубокое изумление. Грот по виду напоминал печь для обжигания извести. То была невысокая ниша, полукруглая, как ручка корзины; ее отвесные стены уходили, понижаясь, в конце подземелья – в каменный мешок, где настил из валунов соединялся с гранитным сводом. Он вошел внутрь и, наклонив голову, двинулся навстречу тому, что притаилось в глубине. Действительно, там кто-то улыбался. То был череп. Там был не только череп, но и скелет. Человеческий скелет покоился в этом склепе. В подобных случаях смелый духом ищет объяснения тому, что видит. Жильят осмотрелся.. Вокруг было множество крабов. Они не шевелились. Такой вид являл бы собой вымерший муравейник. Крабы лежали неподвижно. Не крабы, а их пустые панцири. Они были разбросаны кучками по настилу из валунов и казались какими-то безобразными созвездиями. Жильят, глядя вперед, ступал, не замечая их. В конце подземелья, куда попал Жильят, они лежали еще более толстым слоем. Безжизненно топорщились их усики, лапки и челюсти. Раскрытые клешни стояли торчком и уже не сжимались. Не двигались костяные щитки под шершавой скорлупой: иные были перевернуты, и виднелась сероватая внутренняя стенка пустого панциря. Это скопище напоминало беспорядочные толпы осаждающих, и все здесь перепуталось, как в густом кустарнике. Под этой грудой и лежал скелет. Из-под целой горы усиков, клешней и щитков виднелся череп с зубчатыми швами, позвонки, бедренные и берцовые кости, длинные узловатые пальцы с ногтями. Грудную клетку заполняли крабы. Там некогда билось чье-то сердце. Морской плесенью были выстланы глазные впадины. Морские улитки заполнили слизью носовые отверстия. В этом каменном мешке не было ни водорослей, ни трав, ни дуновения воздуха. Все словно застыло. Лишь скалились в усмешке зубы. Смутную тревогу вселяет в нас порою улыбка, когда ее пытается изобразить череп. Волшебный чертог бездны, выложенный и разукрашенный морскими самоцветами, разоблачил себя и открыл свою тайну. То было логовище, в нем жил спрут; то была могила, в ней покоился человек. Призрачны, безжизненны были очертания скелета и мертвых крабов, но в неверном отраженном свете подземных вод эти окаменелые останки словно шевелились. Отвратительное сборище крабов будто заканчивало пиршество. Черепки, казалось, глодали череп. Нет ничего поразительнее мертвых гадов на мертвой добыче. Мрачное продолжение смерти. Перед глазами Жильята была кладовая спрута. В зловещем видении воочию предстал во всей глубине страшный закон жизни. Крабы пожрали человека, спрут пожрал крабов. Вблизи скелета не было даже следов одежды. Человек, видимо, был схвачен голым. Внимательно всматриваясь в скелет, Жильят принялся сбрасывать с него крабов. Кто же этот человек? Труп его был тщательно препарирован, словно в анатомическом театре, – все мягкие ткани удалены: ни одного оставшегося мускула, ни одной недостающей кости. Будь Жильят знатоком дела, он бы отметил это. Обнаженная надкостница была гладка, бела и как будто отполирована. Если бы не зеленые пятна нитчатки, можно было бы подумать, что это слоновая кость. Хрящевые перегородки, тщательно отточенные, были целы. Могила создает эти зловещие образцы ювелирной работы. Труп был как бы погребен под мертвыми крабами; Жильят откопал его. Вдруг он быстро нагнулся. Он заметил темную полосу вокруг позвоночника. То был кожаный пояс, очевидно крепко застегнутый человеком при жизни. Кожа заплесневела. Пряжка заржавела. Жильят потянул к себе пояс. Позвонки не поддавались, пришлось их сломать. Пояс превосходно сохранился. На нем уже стала нарастать кора из раковин. Жильят ощупал его и почувствовал внутри какой-то твердый четырехугольный предмет. Нечего было и думать о том, чтобы отстегнуть пряжку. Он рассек кожу ножом. В поясе лежала маленькая железная коробка и золотые монеты. Жильят насчитал двадцать гиней. Железная коробочка оказалась старинной матросской табакеркой с пружинным замком. Она совсем заржавела и не открывалась. Пружина, позеленевшая от окиси, не действовала. Нож еще раз пришел на выручку Жильяту. Один нажим просунутого под крышку острия, и она отскочила. Коробка открылась. Внутри были бумаги. Дно коробочки устилала маленькая пачка очень тонких, вчетверо сложенных листков. Они слегка отсырели, но нисколько не были повреждены. Плотно закрывавшаяся крышка предохранила их от порчи. Жильят развернул их. Это были три банковых билета по тысяче фунтов стерлингов каждый, что вместе составляло семьдесят пять тысяч франков. Жильят снова свернул их; положил в коробочку – там же поместились и двадцать гиней – и крепко-накрепко защелкнул крышку. Он стал рассматривать пояс. Кожа, когда-то лакированная снаружи, с изнанки была не выделана. На бурой фоне черной жирной краской было выведено несколько букв. Жильят разобрал эти буквы и прочел: Сьер Клюбен. V. Между шестью дюймами и двумя футами хватит места для смерти Жильят вложил коробочку в пояс, а пояс спрятал в карман штанов. Скелет, вместе с лежавшим неподалеку мертвым спрутом, он оставил крабам. Пока Жильят был занят борьбой со спрутом и исследованием скелета, вновь набежавший прилив затопил ход, ведущий в пещеру. Жильят мог выбраться оттуда, лишь нырнув под арку. Ему это удалось легко; он знал путь к выходу и был мастером подобной акробатики в море. Нетрудно догадаться о драме, разыгравшейся два е половиной месяца назад. Одно чудовище было схвачено другим. Клюбен стал жертвой спрута. Здесь, в этой холодной мгле, произошел, если можно так выразиться, поединок двух лицемерии. В глубокой бездне столкнулись два существа, созданные из выжидания и мрака, и одно – бездушная тварь – казнило смертью другое – человеческую душу. Грозное правосудие! Крабы питаются падалью, спрут питается крабами. Спрут хватает плывущее животное, выдру, собаку, а если удастся, человека и, выпив их кровь, бросает мертвое тело на дно. Крабы – это морские жуки-могильщики. Падаль прельщает их, и они тут как тут: крабы пожирают труп, спрут пожирает крабов; мертвая плоть исчезает в крабе, краб исчезает в спруте. Мы уже указывали на этот закон. Клюбен стал приманкой для крабов. Спрут завладел им и потопил; крабы пожрали труп. Случайно волна загнала его в пещеру, в самый конец подземелья, где Жильят и нашел скелет. Выйдя оттуда, Жильят стал шарить по скалам в поисках морских ежей и улиток, крабы вызывали у него отвращение. Ему казалось, что он ел бы человеческое мясо. Впрочем, он думал лишь о том, как бы получше подкрепиться перед отплытием. Теперь уже ничто его не задерживало. За сильными бурями всегда наступает хорошая погода, продолжающаяся иной раз несколько дней. Никакой опасг ностью море больше не грозило. Жильят решил отплыть завтра же. Начался прилив, и важно было сохранить нетронутым заграждение между Дуврами на ночь, но на рассвете Жильят рассчитывал сбросить заграждение, вывести лодку из Дувров и пойти на парусах к Сен-Сансону. Легкий ветерок, дувший с юго-востока, был для него попутным. Майская луна была в первой своей четверти; дни стояли длинные. Когда Жильят, набродившись в скалах и кое-как утолив голод, вернулся в Дуврское ущелье, где его ждал ботик, солнце уже зашло, к вечерним сумеркам примешивался бледный свет луны, который можно было бы назвать светом лунного серпа. Прилив достиг высшей точки и начинал спадать. На трубе машины, возвышавшейся над лодкой, белел под луной слой морской соли, нанесенный брызгами волн во время бури. Это напомнило Жильяту, что в шторм лодку заливало дождевой и морской водой и что, если он намерен завтра отплыть, воду необходимо выкачать. Отправляясь на охоту за крабами, он заметил, что воды в лодке было около шести дюймов. Он легко мог обойтись черпаком, чтобы вылить ее. Войдя в ботик, Жильят в ужасе отпрянул. Вода поднялась до двух футов. Это грозило бедой: лодка дала течь. Пока Жильята не было, она постепенно наполнялась. Двадцать дюймов воды вдобавок к машине были для нее непосильным грузом. Еще немного, и она затонула бы. Приди Жильят часом позже, он увидел бы только торчащие из воды мачту и трубу. Нельзя было терять ни минуты на размышления. Он стал отыскивать место течи, чтобы заделать ее, а уж потом опорожнить ботик или – хотя бы облегчить его. Насосы с Дюранды затерялись во время крушения; Жильяту пришлось удовольствоваться черпаком ботика. Прежде всего надо найти место течи. Это самое главное. Жильят принялся за работу немедля, даже не дав себе времени одеться, дрожа от волнения. Он уже не чувствовал ни голода, ни холода. Вода в лодке все прибывала. К счастью, совсем не было ветра. Но даже мелкая зыбь могла потопить ее. Луна скрылась. Жильят, согнувшись, долго ощупью искал место повреждения; вода заливала его выше пояса. Наконец он обнаружил дыру. Во время шторма, в ту опасную минуту, когда ботик вачал давать прогиб, задняя часть его крепкого киля задела за дно, и лодка довольно сильно ударилась о скалу. Один из выступов Малого Дувра пробил правый борт. К несчастью, пробоина была сделана, можно сказать, просто предательски, возле стыка двух футоксов, что и помешало Жильяту, ошеломленному шквалом, при беглом осмотре в темноте, в разгар бури, заметить беду. Размеры пробоины внушали тревогу, однако, хотя сейчас она и была под водой, а все же находилась выше нормальной ватерлинии судна, и это обнадеживало Жильята. В тот миг, когда был пробит борт, а волны яростно метались в проливе, ватерлиния непрестанно менялась, и вода проникла через отверстие в ботик. Под этим грузом лодка осела на несколько дюймов, и вес просочившейся воды удерживал пробоину под водой, даже когда волны улеглись. Отсюда неминуемая опасность. Уровень воды в лодке поднялся с шести до двадцати дюймов. Но если удастся заткнуть течь, можно будет вычерпать воду, а как только лодка опорожнится, пробоина покажется из воды, и тогда легко или, по крайней мере, возможно будет заняться починкой. Набор плотничьих инструментов Жильята был, как мы уже говорили, почти в исправности. Но сколько до этого придется пережить сомнений! Сколько опасностей! Сколько роковых случайностей! Жильят слышал, как неумолимо бьет в борт вода, проникая в пролом. Малейший толчок, и все пойдет ко дну! Какое несчастье! Не поздно ли он спохватился? Жильят осыпал себя горькими упреками. Он обязан был сразу же заметить, что судно получило повреждение. Шесть дюймов воды в ботике должны были предупредить его. Какая глупость отнести эти шесть дюймов за счет дождя и волн! Он укорял себя за то, что спал и ел, за то, что изнемог от усталости; он готов был обвинить себя даже в том, что была буря и ночь. Все случилось по его вине. Суровые слова, которые он – говорил себе, не замедляли его работы и не мешали обдумывать дальнейшие действия. Пробоина найдена – это первый шаг; закрыть ее – второй. Больше ничего сейчас нельзя сделать. Плотничью работу под водой не производят. Благоприятным обстоятельством являлось то, что лодка была пробита в промежутке между двумя цепями на правом борту, укреплявшими трубу машины. К этим цепям можно было подвязать край пластыря. А вода все прибывала. Ее уровень превышал два фута. Она была Жильяту выше колен. VI. De profundis ad altum[193] В запасных вещах на ботике дашелся довольно большой просмоленный брезент с длинными стройками по четырем углам. Жильят взял брезент и, принайтовив его двумя стройками к двум кольцам цепей от труб со стороны пробоины, перебросил через борт. Брезент, расстелившись скатертью между Малым Дувром и лодкой, погрузился в волны. Напором воды, рвавшейся в лодку, его прижало к поврежденному борту. Чем сильнее нажимала вода, тем плотнее приставал брезент к лодке. Сама волна прилепила его к пробоине. Рана ботика была перевязана. Полотнище просмоленной парусины закрыло доступ набегавшим волнам. В лодку больше не просачивалось ни капли воды. Пробоина была закрыта, но не заделана. То была только отсрочка. Жильят взял черпак и стал выливать воду из лодки. Давно пора было облегчить ее. Работая, он немного согрелся, но устал смертельно. Он был вынужден признать, что вряд ли доведет дело до конца и что ему не удастся вычерпать всю воду. Жильят почти не ел и не пил и испытывал унизительное чувство слабости. Он измерял успех своей работы по тому, как понижался уровень воды, покрывавшей его колени. Она убывала медленно. Кроме того, приток воды прекратился лишь на время. Зло было замаскировано, но не устранено. Брезент, вдавливаемый водой в пробоину, выпирал внутри лодки пузырем. Казалось, под парусиной спрятан кулак, пытающийся ее проткнуть. Крепкая просмоленная ткань сопротивлялась, но продолжала вздуваться и, натягиваться; не было уверенности, что она устоит, в любую секунду пузырь мог лопнуть. Вторжение воды возобновилось бы. В подобных случаях – экипажи судов, попавших в беду, хорошо это знают – единственное средство – шпиговка. Берут любые подвернувшиеся под руку тряпки, все, что, на морском языке называется «старой парусиной», и засовывают их в пробоину, выталкивая вздувшийся опухолью брезент. Никакой клетневины у Жильята не было. Лоскутья и пакля, которые он собрал в своем складе, были уже пущены в дело или унесены бурей. Впрочем, он нашел бы кое-какие остатки, пошарив в скалах. Ботик он облегчил настолько, что мог отлучиться на четверть часа; но как идти на поиски без огня? Стояла непроглядная тьма. Луна скрылась, – ничего, кроме, черного, усеянного звездами неба. У Жильята не было ни сухого обрывка троса, чтобы сделать фитиль, ни сала на свечку, ни огня, чтобы ее зажечь, ни фонаря, чтобы предохранить ее от ветра. Ничего нельзя было разглядеть – ни в самом ботике, ни в ущелье. Слышался плеск воды вокруг поврежденной лодки, но пробоины нельзя было различить; только на ощупь Жильят убеждался, что натяжение брезента все увеличивается. В такой темноте невозможно было разыскать спасительные обрывки парусины и троса, разбросанные по камням. Как подобрать тряпье, когда и не разглядеть его? Жильят с грустью всматривался в темноту. Столько звезд, и хоть бы одна свеча! Когда воды в лодке стало меньше, давление снаружи усилилось. Пузырь из брезента вздувался все больше и больше, совсем как нарыв, готовый прорваться. Положение улучшилось лишь на время, а теперь оно вновь стало угрожающим. Необходимо было заткнуть пробоину, и притом немедленно. Но у Жильята осталась только одежда. Как помнит читатель, он расстелил ее для просушки на выступах Малого Дувра. Он принес ее и положил на борт лодки. Взяв просмоленный плащ, он опустился на колени в воду и засунул его в пробоину, выталкивая наружу брезент и тем самым выжимая из пузыря воду. К плащу он добавил овчину, за ней последовала шерстяная рубаха, за рубахой – куртка. Все вошло туда. На нем остались лишь матросские штаны, он снял их и тоже заложил в пробоину; пробка стала больше и прочнее. Итак, она была готова и казалась достаточно надежной. Она выступила наружу из пролома вместе с облепившим ее брезентом. Вода, стремясь ворваться, давила на это препятствие, распластывала над пробоиной, что было весьмакстати, и уем укрепляла его. Это было нечто вроде давящей повязки. Жильят вытолкнул изнутри только середину пузыря; вокруг пробоины и пробки остался круглый парусиновый валик, прилегавший к ним особенно плотно, потому что его удерживали неровные края пролома. Пробоина была закрыта. Но как все это ненадежно! Острые зазубрины, придерживавшие брезент, могут его прорвать, и через дыры хлынет вода. В темноте Жильят даже не заметил бы этого. Вряд ли пластырь продержится до утра. Теперь Жильята беспокоило иное, и тревога его все росла: он чувствовал, как иссякают, его силы. Он опять принялся выливать воду, но ослабевшие руки с трудом поднимали полный черпак. Жильят был раздет и дрожал от холода. Он чувствовал приближение рокового конца. Вдруг его осенила мысль, внушившая ему слабую надежду. Быть может, в открытом море появился парус? Рыбак, случайно заплывший в воды Дуврского рифа, мог бы прийти ему на выручку. Наступила минута, когда помощник стал просто необходим. Человек и фонарь – и все было бы спасено. Вдвоем легко вылить воду из лодки, а как только лодка освободится от жидкого балласта, она приподнимется до своей ватерлинии, пробоина выйдет из воды, починка станет делом выполнимым; пластырь будет немедленно заменен доской из обшивки Дюранды, и, сняв временную перевязку, можно будет окончательно заделать пробоину. Иначе придется ждать до утра, ждать всю ночь! Опасное промедление, которое может стать гибельным. Жильят был в лихорадочном возбуждений. Если бы случайно показались огни какого-нибудь корабля, Жильят мог бы с вершины Большого Дувра подать ему сигнал. Погода стояла тихая, безветренная, море дремало; резкие движения человека на фоне звездного неба были бы замечены. Ни капитан судна, ни шкипер, плывя ночью близ Дуврских скал, не отводят от них подзорной трубы; делается это из предосторожности. Жильят надеялся, что его увидят. Он влез на разрушенный пароход, схватился за веревку и взобрался на Большой Дувр. Ни одного паруса на горизонте. Ни одного сигнального огня. Необозримое пустынное море. Никакой надежды на помощь, никакой надежды выстоять в этом единоборстве. Жильят почувствовал себя обезоруженным, чего до сих пор не испытывал ни разу. Теперь он был во власти злого рока. Скоро он сам, и лодка, и машина Дюранды, несмотря на весь его труд, на все удачи, на все его мужество, станут добычей бездны. Больше не осталось никаких средств борьбы; у него опустились руки. Как помешать начаться приливу, подняться воде, продолжаться ночи? Пластырь на пробоине – вот единственная точка опоры. Жильят выбился из сил; он и разделся донага, чтобы соорудить и закончить его; ни укрепить, ни улучшить его он уже не мог; все как было, так и останется; к несчастью, всем его усилиям положен конец. Сейчас море по своему усмотрению распоряжается повязкой, наспех наложенной на пробоину., Как поведет себя эта неодушевленная преграда? Теперь борется она, а не Жильят. Все зависит от этого тряпья, разум тут бессилен. Вздуется волна, и этого довольно, чтобы пролом открылся снова. Сильнее или слабее напор – в этом все дело. Все должна решить слепая борьба двух механических величин. Отныне Жильят не мог ни помочь союзнику, ни остановить врага. Он стал лишь наблюдателем собственной жизни или собственной смерти. Место Жильята, который был воплощением предвидения, в самый страшный час заступили тупые силы противодействия. Все ужасы и испытания, через которые прошел Жильят, были ничто в сравнении с этим. Приплыв на Дуврский риф, он увидел, что окружен, взят в тиски пустыней. Пустыня не только осаждала его, она на него наступала. Тысячи угроз сразу нависли над ним. Тут был ветер, готовый подуть; тут было море, готовое рычать. Невозможно заткнуть этот зев – ветер; невозможно обломать зубы этой пасти – морю. И однако, он боролся; он, человек, сражался один на один с океаном; он схватился врукопашную с бурей. Он подавлял в себе и другие тревоги, он справлялся и с другими напастями. Он сопротивлялся всем бедам, выпавшим на его долю. Ему пришлось строить без инструментов, таскать тяжести без помощника, решать задачи без знаний, есть и пить без запасов провизии, спать без постели и без крова. На рифе, в этом трагическом застенке, его поочередно подвергали пыткам свирепые подручные природы – матери, когда ей угодно, и палача, когда ей вздумается. Он победил одиночество, победил голод, победил жажду, победил холод, победил недомогание, победил усталость, победил сон. Ему преграждали путь сплотившиеся против него препятствия. После лишений – стихия; после прилива – шторм; после бури – спрут; после чудовищ – привидение. Мрачная ирония конца. Недаром из темной пещеры того рифа, который Жильят рассчитывал покинуть победителем, смеясь глядел на него мертвый Клюбен. Призрак издевался и был прав. Жильят видел свою гибель, видел, что сам он мертв, как Клюбен. Стужа, голод, изнеможение, разборка поврежденного судна, спуск машины, бури равноденствия, ветер, гроза, спрут – все это ничто перед пробоиной. Можно было найти защиту от всего, и Жильят находил ее: против холода – огонь, против голода – ракушки на скалах, против жажды – дождь, против трудностей спасения машины – мастерство и мужество, против прилива и бури – волнорез, против спрута – нож. Против течи в лодке – ничего. То был зловещий прощальный привет урагана. Последняя схватка, предательская вылазка, исподтишка подготовленное нападение побежденного на победителя. Убегающая буря пустила в него стрелу. Отступая, она оборачивалась к врагу и продолжала разить. То был удар из-за угла, нанесенный бездной. Человек поборол бурю; но как бороться с просачивающейся водой? Если пробка не выдержит, если пробоина откроется, ничто не поможет: лодка пойдет ко дну. Повязка соскользнет с кровоточащей раны. А стоит ботику с таким грузом, как машина, очутиться на дне, поднять его будет невозможно. Два месяца благородных титанических усилий потрачены даром. Сызнова начинать немыслимо. У Жильята не было больше ни кузницы, ни строительного материала. Быть может, с рассветом он увидит, как все плоды его трудов медленно и безвозвратно погрузятся в бездну. Как страшно чувствовать под собой темную пучину! Бездна тянула его к себе. Море поглотит лодку, и ему останется одно: умереть, как тот, кто, потерпев кораблекрушение, умер от голода и холода на скале «Человек». Два долгих месяца духи и ангелы незримого мира, витавшие здесь, видели два вражеских стана: в одном – беспредельные пространства, волны, ветры, молнии, силы стихии, в другом – человек; в одном – море, в другом – душа, в одном – бесконечность, в другом – атом. И сражение произошло. Но, быть может, эта чудесная победа напрасна. Неслыханный героизм вылился в беспомощность, закончился отчаянием ужасный бой, принятый человеком, битва между Ничем и Всем, Илиада, воплощенная в едином герое. Жильят в смятении смотрел вдаль. На нем не было даже одежды. Нагой стоял он перед беспредельностью. И вот, подавленный неведомой громадой, не зная больше, чего от него хотят, перед лицом неумолимой тьмы, в грохоте океана, волн, прибоя, клокочущих валов, шквалов, под туманами, на ветру, во власти беспредельной рассеянной силы, под таинственной небесной твердью – царством крыльев, светил и умерших миров, перед волей, которая, быть может, правит безмерной мощью стихий, видя вокруг себя и под собой океан, а над головой созвездия и бездонное небо, Жильят отказался от борьбы, опустился на скалу, лег навзничь, лицом к звездам и, побежденный, сложив руки перед грозной глубиной, крикнул в бесконечность: «Пощади!» Поверженный на землю беспредельностью, – он взывал к ней. Он был один на скале, ночью, посреди моря, изнемогающий, словно пораженный громом, нагой, как гладиатор на арене цирка; только вместо цирка перед ним была бездна, вместо хищных зверей – мрак, вместо глаз толпы – око неведомого, вместо весталок – звезды, вместо цезаря – бог. Ему казалось, будто он растворяется в холоде, в безнадежности, в мольбе, во мраке, и глаза его сомкнулись. VII. Неведомое слышит Протекло несколько часов. Взошло ослепительное солнце. Его первый луч скользнул по неподвижной человеческой фигуре на вершине Большого Дувра. То был Жильят. Он по-прежнему лежал на скале. Окоченевшее и застывшее нагое тело уже не дрожало. Сомкнутые веки были мертвенно бледны. И трудно было бы сказать, живой это человек или труп. Казалось, солнце разглядывало его. Быть может, обнаженный человек и не был мертв, но смерть стояла рядом, одно дуновенье холодного ветра могло пресечь его жизнь. И ветер подул, но теплый, живительный; то было ласковое веянье мая. А солнце поднималось в глубокой синеве неба; его косые лучи загорелись пурпуром. Свет стал теплым. И это т. епло окутало Жильята. Он не шевелился. Если он и дышал, то дыханье его было таким слабым, что лишь едва затуманило бы зеркало. Солнце всходило все выше, лучи его все отвесней падали на Жильята. Ветер, вначале только теплый, теперь обдавал зноем. Окаменевшее нагое тело по-прежнему было недвижно, но кожа чуть порозовела. Солнце, приближаясь к зениту, бросило прямой луч на площадку Дувра. С высоты щедро пролился свет; он стал еще ярче, отразившись в зеркальной глади моря; согрелась скала и отогрела человека. Из груди Жильята вырвался вздох. Он был жив. Солнце продолжало нежить его в своих жгучих объятиях. Ветер, теперь уже летний, южный ветер, веял на Жильята теплым дыханьем. Жильят пошевелился. Невыразимо было спокойствие моря. Оно казалось кормилицей, тихонько убаюкивающей ребенка. Волны словно укачивали риф. Морские птицы, знавшие Жильята, тревожно летали над ним. В их тревоге не было и следа прежнего слепого страха перед ним. Трогательное, почти братское беспокойство чувствовалось в ней. Слышались их негромкие крики. Птицы будто звали его. Чайка, видимо, привыкшая к Жильяту, опустилась возле него, совсем как ручная. Она словно что-то говорила ему. Но он, казалось, ничего не слышал. Она вспорхнула ему на плечо и осторожно клюнула в губы. Жильят открыл глаза. Довольные и вместе с тем испуганные, птицы улетели. Жильят вскочил, потянулся, как пробужденный лев, и, подбежав к краю площадки, заглянул вниз, в ущелье между Дуврами. Лодка стояла на месте невредимая. Пластырь выдержал: значит, море обошлось с ним не слишком сурово. Все было спасено. Жильят уже не чувствовал усталости. Силы его восстановились. Обморок оказался глубоким сном. Он вычерпал воду из лодки, и, когда облегчил ее таким образом, место повреждения поднялось выше ватерлинии; затем он оделся, напился, поел и почувствовал прилив бодрости. Оказалось, что пробоина, когда он рассмотрел ее при свете, требовала больше работы, чем он предполагал. Это было довольно серьезное повреждение. Жильят потратил почти весь день на починку ботика. Утром, на заре, разобрав заграждение и открыв выход из теснины, одетый в лохмотья, победившие волну, затянутый в пояс Клюбена с семьюдесятью пятью тысячами франков, Жильят, стоя возле спасенной машины на починенной лодке, подгоняемой попутным ветром по прекрасному, спокойному морю, покинул Дуврский риф. Он взял курс на Гернсей. Если бы на скалах в это время очутился какой-нибудь человек, то он услышал бы, как, отплывая от рифа, Жильят вполголоса затянул песенку Славный Данди. Часть третья Дерюшетта Книга первая Ночь и Луна I. Портовый колокол Теперь Сен-Сансон почти город; сорок лет назад он был почти деревней. Когда наступала весна и вечера становились короче, люди не засиживались допоздна и отходили ко сну, чуть стемнеет. Сен-Сансон был старинным приходом, сохранившим обычай давать сигнал «тушения огня», и там рано задували свечи. Жители ложились спать и вставали вместе с солнцем. Старые нормандские деревни переняли порядки курятников. Добавим, что жители Сен-Сапсона, не считая нескольких богатых горожан, в большинстве случаев – каменоломы и плотники. В порту Сен-Сансона чинят суда; здесь целый день ломают камень или обтесывают бревна; тут стучит молоток там – топор. Беспрерывно обрабатывается дубовый лес и гранит. К вечеру люди падают от усталости и засыпают, как убитые. Крепок сон после тяжелой работы. Как-то вечером, в начале мая, месс Летьери, поглядев на месяц, плывший между деревьями, и прислушавшись к шагам Дерюшетты, которая гуляла одна по саду, объятому вечерней прохладой, вернулся в свою комнату, выходившую окнами на порт, и лег спать. Дус и Грае уже уснули. Все в доме спало кроме Дерюшетты. Все спало и в Сеп-Сансоне. Двери и ставни были всюду заперты. На улице ни одного прохожего. Редкие огоньки, напоминавшие мигающие глаза, готовые закрыться, кое-где окрашивали в красный цвет оконца под крышами, возвещая о том, что и слуги укладываются спать. Уже давно пробило девять часов на древней романской колокольне, увитой плющом и делившей с церковью Сен-Брелад, что на Джерсее, честь носить одну и ту же примечательную дату из четырех единиц 1111, означающую тысяча сто одиннадцатый год. Популярность месса Летьери зависела от успеха его предприятия. Успех сменился неудачей, и вокруг образовалась пустота. Надо думать, что несчастье – прилипчивая болезнь, что неудачники поражены чумой, так быстро попадают они в карантин. Сынки состоятельных родителей стали избегать Дерюшетту. Разобщенность «Приюта неустрашимых» с городом теперь была так велпка, что в доме даже не знали о крупном событии, взбудоражившем в этот день весь Сен-Сансон. Приходский священник, его преподобие Эбенезер Кодре, стал богачом. Недавно в Лондоне скончался его дядя, почтенный декан Сент-Асафа. Известие привез сегодня почтовый шлюп «Кашмир», прибывший из Англии в порт Сен-Пьер; его мачта виднелась на рейде. «Кашмир» должен был отправиться обратно в Саутгемптон завтра в полдень и, как говорили, увезти священника, срочно вызванного в Англию, чтобы присутствовать при официальном вскрытии духовного завещания и для прочих неотложных дел, связанных с получением большого наследства. Весь день Сен-Сансон гудел от пересудов: «Кашмир», его преподобие Кодре, его покойный дядюшка, богатство, отъезд молодого священника, несомненное его повышение в будущем – все это было предметом бесконечных, толков. Один лишь «Приют неустрашимых», до которого так и не дошло известие, хранил безмолвие.. Месс Летьери бросился на свою подвесную койку, не раздеваясь. После катастрофы с Дюрандой улечься на койке было его единственной отрадой. Растянуться на своем одре – средство, к которому прибегают все узники, а месс Летьери стал узником собственного горя. Он ложился, и это было для него отдохновением, передышкой, отрешением от дум. Спал ли он? Нет. Бодрствовал? Нет. Два с половиной месяца месс Летьери жил, как лунатик. Он еще не пришел в себя. Он находился в том сложном, неопределенном состоянии, которое знакомо людям, перенесшим тяжелый удар. Его раздумье не было мыслью, сон не был отдыхом. Днем он точно и не просыпался, ночью словно и не засыпал. Днем он был на ногах, ночью лежал – только и всего. Улегшись на свою койку, он ненадолго забывался, он называл это сном; над ним витали и в нем самом словно гнездились химеры; ночной ту" ман, полный неясных образов, обволакивал его мозг; император Наполеон диктовал ему свои мемуары, появлялось несколько Дерюшетт, какие-то странные птицы сидели на деревьях, улицы Лонле-Сонье превращались в змей. Кошмары были отсрочкой, данной отчаянием. Старик проводил ночи в бреду, а дни в дремоте. Иногда он оставался все – послеобеденное время в своей комнате, которая, как уже упоминалось, выходила окнами на гавань; опершись локтями на подоконник, понурив голову, сжимая лоб руками, он сидел неподвижно, повернувшись спиной ко всему миру и устремив взгляд на знакомое железное кольцо, ввинченное в стену дома в нескольких футах от окошка, – к нему некогда пришвартовывалась Дюранда. Он смотрел на ржавчину, начинавшую покрывать кольцо. Жизнь месса Летьери превратилась в бессмысленное прозябание. Это удел даже самых мужественных людей, если они лишились идеи, одушевлявшей их. Это следствие бесцельного существования. Наша жизнь т – путешествие, идея – путеводитель. Нет путеводителя, и все останавливается. Цель утрачена, и сил как не бывало. Судьба обладает неведомой неограниченной властью. Она касается своим жезлом даже нашего внутреннего «я». Отчаяние – это опустошенность души. Только великий человек может устоять перед ним. И то не всегда. Месс Летьери постоянно размышлял, если только размышлять означает погружаться в глубь какой-то мрачной пропасти. Порой у него вырывались скорбные слова: "Одно остается: подать туда, в небеса, прошение о чистой отставке". Отметим противоречие в его характере, сложном, как море, чьим творением, так сказать, и был Летьери. Он никогда не молился. В беспомощности есть своя сила. Слепой перед лицом природы, слепой перед лицом судьбы, человек в самом бессилии своем нашел точку опоры – молитву. Человек ищет помощи у страха, просит о поддержке собственную робость; душевное смятение – это совет преклонить колени. Молитва – могучая сила души, сила непостижимая. Молитва обращается к великодушию мрака; молитва взывает к тайне, сама подобная тайне, и мнится, что перед неотступной, неустанной мольбой не может устоять Неведомое. Проблеск надежды – это утешение. Но Летьери не молился. Когда он жил счастливо, бог существовал для него, можно сказать, во плоти; Летьери беседовал с ним, давал ему честное слово, чуть ли не обменивался с ним время от времени рукопожатием. Но в несчастье – такое явление отнюдь не редкость – бог скрылся от Летьери. Это случается с теми, кто придумывает себе милосердного бога, похожего на доброго старичка. Теперь Летьери, в своем душевном состоянии, четко различал лишь одно: улыбку Дерюшетты. Вне ее, этой улыбки, все было тьмой. С некоторых пор, конечно, из-за потери Дюранды, по-своему отозвавшейся и на Дерюшетте, очаровательная улыбка появлялась все реже. Дерюшетта была очень грустной. Исчезла ее детская шаловливость и резвость птички. Когда на рассвете раздавался пушечный выстрел, Дерюшетта больше не приветствовала восходящее солнце реверансом и словами: «Бум! Вы уже здесь? Милости просим!» Иногда у нее был такой серьезный вид, что жаль было смотреть на это нежное создание. Хоть Дерюшетта и старалась улыбаться мессу Летьери, старалась развлечь его, но ее веселость тускнела с каждым днем и словно покрывалась пылью, как крылышко бабочки, в тельце которой вонзили булавку. Прибавим, что, опечаленная ли печалью дяди, – ибо существует горе отраженное, – или по каким-нибудь другим причинам, Дерюшетта стала очень богомольной. Во времена прежнего приходского священника, Жакмена Эрода, как известно, она бывала в церкви не больше четырех раз в год. Теперь она сделалась ее ревностной посетительницей. Она не пропускала ни одной службы пи по воскресеньям, ни по четвергам. Набожные прихожане с удовлетворением замечали в ней перемену: это большое счастье, когда девушка бежит от мужчин-искусителей и обращается к богу. Тогда бедным родителям, по крайней мере, нечего опасаться за дочерей. Каждый вечер, если позволяла погода, Дерюшетта гуляла часок-другой в саду «Приюта неустрашимых». Она всегда бродила там одна и была почти так же задумчива, как месс Летьери. Дерюшетта ложилась спать позже всех. Это не мешало Грае и Дус подсматривать за ней; они повиновались прирожденному влечению, свойственному слугам: соглядатайство рассеивает скуку подневольной работы. От месса Летьери, сознание которого было как бы затуманено, ускользнули эти небольшие перемены в привычках Дерюшетты. К тому же он не был рожден для роли дуэньи. Он даже не замечал, с какой аккуратностью Дерюшетта посещает церковные службы. Его предубеждение против церкви и духовенства было таким упорным, что вряд ли его порадовало бы ее усердие. Это не значит, что душевное его состояние не могло измениться. Горе – это туча, и оно меняет свою форму. Мы уже говорили, что иной раз и сильные души бывают оглушены внезапным несчастьем, но все же не до конца. Человек мужественный, подобно Летьери, через некоторое время приходит в себя. У отчаяния свои восходящие ступени. Сначала. человек подавлен, затем удручен, потом его охватывает уныние, а оно ведет к меланхолии. Меланхолия – это сумерки. Там страданье растворяется в отрадной грусти. Меланхолия – это счастье в печали. Однако такие элегические переходы были несвойственны Летьери: особенности его натуры и характер его несчастья не допускали этих оттенков чувства. И в ту пору, когда мы вновь возвратились к нему, первый приступ отчаяния стал как будто ослабевать: он по-прежне. му грустил, но в последние дни казался не таким безучастным; он был все так же молчалив, но не угрюм; к нему до какой-то степени вернулась способность воспринимать факты и события: он начинал испытывать действие того удивительного явления, которое можно было бы назвать возвратом к действительности. Так, днем, сидя в нижней зале, он не вслушивался в разговоры, но уже слышал их. Однажды утром Грае прибежала к Дерюшетте и с торжествующим видом сообщила, что месс Летьери сорвал бандероль с газеты. Даже неполное восприятие действительности – само по себе очень хороший признак. Это – выздоровление. Большое несчастье оглушает. И такое неполное восприятие спасает человека. Сначала подобное улучшение представляется ухудшением. Прежде забытье смягчало скорбь; глаза человека застилал туман; человек почти ничего не чувствовал; теперь же он видит ясно, ничто от него не ускользает, все причиняет боль. Рана открывается. Всякий пустяк обостряет муку. Все вновь оживает в памяти. А вспомнить все – значит скорбеть обо всем. В этом возврате к действительности есть привкус горечи. Человеку как будто стало лучше, но и тяжелее. Вот что испытывал Летьери. Он отдавал себе отчет в своих страданиях. Неожиданное событие вернуло его к жизни. Расскажем, что это было за событие. Как-то после полудня, 15 или 20 апреля, в двери нижней залы «Приюта неустрашимых» постучались два раза, – так обычно стучался почтальон. Дус открыла. В самом деле, принесли письмо. Письмо пришло с моря. Оно было адресовано мессу Летьери. На почтовом штемпеле стояло «Лиссабон». Дус отнесла письмо мессу Летьери, тот сидел запершись у себя в комнате. Он взял письмо и, даже не взглянув на него, машинально положил на стол. Письмо провалялось нераспечатанным почти целую неделю. Случилось так, что однажды утром Дус спросила у месса Летьери: – Сударь! Не смахнуть ли пыль с письма? Летьери как будто проснулся. – Да, надо бы, – сказал он. И распечатал письмо. Он прочел следующее: "В море, 10 сего марта. Мессу Летьерп, в Сен-Сансон. Известие, которое я вам сообщу, доставит вам удовольствие. Я плыву на «Тамолипасе», нахожусь на пути к Невозвращению. В экипаже судна есть матрос Айе Тостевен с Гернсея, который вернется домой и кое о чем вам расскажет. Нам встретился корабль «Эрнан Кортес», который идет в Лиссабон; пользуюсь случаем и пересылаю вам это письмо. Вы будете удивлены. Я человек честный. Такой же честный, как сьер Клюбен. Надо думать, вы уже знаете, что произошло; однако будет, пожалуй, не лишним, если и я сообщу вам об этом. Дело вот в чем. Я вам вернул ваши капиталы. Я сделал у вас не совсем – приличным способом заем на сумму в пятьдесят тысяч франков. Перед отъездом из СенМало я вручил вашему доверенному, сьеру Клюбену, три банковых билета по тысяче фунтов каждый, что составляет семьдесят пять тысяч франков. Полагаю, вы сочтете эту сумму вполне достаточным возмещением. Съер Клтобен горячо отстаивал ваши интересы и получил ваши деньги. Мне показалось, что он чересчур усердствовал, Вот почему я и предупреждаю вас. Ваш прежний доверенный Рантен. P. S. У сьера Клюбена был револьвер, поэтому я не взял расписки". Дотроньтесь до электрического ската или до заряженной лейденской банки, и вы ощутите то, что почувствовал Летьери, читая это письмо. В конверте, на который он сначала не обратил внимания, в листке бумаги, сложенном вчетверо, заключалось нечто потрясающее. Он узнал почерк, он узнал подпись. А содержания письма он сначала совсем не понял. Потрясение было настолько сильным, что оно, так сказать, водворило его ум на место. Рантен вручил Клюбену семьдесят пять тысяч франков! Этот необычайный, загадочный факт оказался полезной встряской: он принудил мозг Летьери работать. Строить предположения – здоровое занятие для мысли. У Летьери пробудилась способность рассуждать и делать логические выводы. С некоторых пор общественное мнение Гернсея стало судить и рядить о Клюбене, об этом честном человеке, который столько лет пользовался общим уважением. Люди расспрашивали о нем друг друга, начинали сомневаться, бились об заклад. Странный свет проливался на его личность. Облик Клюбена начинал проясняться, точнее говоря – окрашиваться в черное. В Сен-Мало было начато судебное следствие по поводу исчезновения берегового сторожа номер 619. Проницательное правосудие свернуло на ложный путь – это нередко случается. Следователи исходили из предположения, что Зуэла сманил сторожа и увез его на «Тамолипасе» в Чили. Хитроумная гипотеза повлекла за собой немало заблуждений. По близорукости правосудие даже не заметило Рантена. Но попутно оно нечаянно напало на другие следы. Темное дело осложнилось. Выяснили, что к загадке примешан Клюбен. Было установлено, что отплытие «Тамолипаса» совпало с гибелью Дюранды; быть может, здесь таилась и прямая связь. В кабачке у Динанских ворот, где, как полагал Клюбен, он никому не был известен, его, однако, узнали. Кабатчик показал: «Клюбен купил бутылку коньяку». Для кого? Оружейник с улицы СенВенсан показал: «Клюбен купил револьвер». Для чего? Содержатель «Гостиницы Жана» показал: «У Клюбена бывали необъяснимые отлучки». Капитан Жертре-Габуро показал: «Клюбен непременно хотел отплыть, хотя его и предупреждали, да он сам знал, что туман застигнет его в пути». Экипаж Дюранды показал: «Товара на пароходе почти не было, и погрузка была произведена небрежно». Это становится понятным, если капитан задумал погубить пароход. Пассажир-гернсеец показал: «Клюбен думал, что потерпел крушение на скалах Гануа». Тортвальцы показали: «Клюбен прибыл в Тортваль за несколько дней до гибели Дюранды и направился к Пленмону, расположенному неподалеку от Гануа. Он нес саквояж. Туда он пошел с саквояжем, а вернулся с пустыми руками». Мальдишки, разорители гнезд, дали свои показания; их рассказ, пожалуй, мог иметь отношение к исчезнувшему Клюбену, при условии, если напугавшие их призраки были просто контрабандистами. Наконец, дал показания и сам пленмонский заколдованный дом; люди, решившие докопаться до истины, проникли в дом – и что же там нашли? Саквояж Клюбена. Тортвальская полиция вскрыла его. В нем обнаружили запас провизии, подзорную трубу, хронометр, мужское платье и белье с метками Клюбена. В толках жителей Сен-Мало и Гернсея все это объединилось и в конце концов предстало как злой умысел шкипера против судовладельца. Сопоставлялось все, что было в этой истории неясным: странное невнимание к дружеским советам, решение плыть, несмотря на предполагаемый туман, подозрительная небрежность при погрузке, бутылка коньяку, пьяный рулевой, подмена капитаном рулевого, более чем неловкий поворот руля. Подвиг Клюбена, оставшегося на пароходе, потерпевшем крушение, превращался в мошенническую уловку. Впрочем, Клюбен был сам обманут рифом. Если допустить злой умысел, то станет понятно, почему он выбрал именно утесы Гануа – оттуда легко доплыть до берега; понятно посещение заколдованного дома – там можно дождаться удобной минуты для побега. Саквояж, приготовленный на случай надобности, был вещественным тому доказательством. Но что за нить связывала это происшествие с другим, с исчезновением берегового сторожа, так и не удалось уловить. Чувствовалось, что он имел какое-то отношение к этому делу, и больше ничего. И все же сторож номер 619, видимо, сыграл роль жертвы в какой-то трагедии. Может быть, Клюбен и не выступал в ней, но, несомненно, прятался за кулисами. Не все, впрочем, объяснялось злым умыслом. Так, револьвер остался без употребления. Он, очевидно, был предназначен для чего-то другого. Чутье у народа тонкое и верное. Общественный инстинкт превосходно восстанавливает истину по обрывкам и крупицам сведений. Однако факты, говорившие о возможности злого умысла, внушали серьезное сомнение. Все как будто было установлено, выяснено, но не хватало главного. Кто погубит пароход из прихоти? Кто подвергнет себя всем опасным случайностям побега – поплывет навстречу туману, выбросится на риф, пустится вплавь до страшного убежища – без выгоды для себя? Но какую выгоду искал Клюбен? Действия его были явны, причины же их скрыты. У многих это вызвало сомнение. Там, где нет побудительвой причины, казалось, нет и действия. Тут был существенный пробел. Теперь его восполнило письмо Рантена. Письмо открыло причину поступков Клюбена. Этой причиной была кража семидесяти пяти тысяч франков. Рантен выступил в роли бога из античной трагедии. Он спустился с облака с горящим факелом в руке. Его письмо пролило свет на дело. Оно все разъясняло и вдобавок оповещало о свпдетелегернсейце Айе Тостевене. Оно же самым определенным образом указывало на назначение револьвера. Без сомнения, Рантену все было доподлинно известно. Его письмо давало точное представление о происшедшем. Не осталось никаких обстоятельств, оправдывавших злодейский поступок Клюбена. Он задумал крушение парохода; доказательством служил саквояж с запасом провизии, припрятанный им в доме привидений. И если даже допустить, что крушение было случайным и Клюбен в этом неповинен, то в последнюю минуту, решившись пожертвовать собой и остаться на гибнущем судне, не обязан ли он был отдать спасающимся в лодке пассажирам семьдесят пять тысяч франков для передачи Летьери? Истина открылась. Но что же произошло с Клюбеном? По всей вероятности, он стал жертвой собственной оплошности. Он, конечно, погиб на Дуврском рифе. Все эти предположения, возникавшие в голове Летьери и соответствовавшие, как видит читатель, действительности, несколько дней занимали его мысли. Письмо Рантена оказало ему услугу, заставив думать. Сначала он был поражен неожиданностью, затем сделал над собою усилие и стал размышлять. А потом еще более тяжкое усилие – и он стал наводить справки. Ему пришлось беседовать с людьми и даже искать этой возможности. Через неделю к нему до некоторой степени вернулся здравый смысл, его рассуждения вновь обрели последовательность, он почти поправился. Он преодолел свое душевное смятение. Если допустить, что месс Летьерп питал надежду когданибудь получить свои деньги, то письмо Рантепа навсегда развеяло ее. Письмо добавило к катастрофе Дюранды новую беду – потерю семидесяти пяти тысяч франков. Оно снова сделало его хозяином исчезнувших денег лишь для того, чтобы он сильнее почувствовал их утрату. Это письмо заставило Летьери понять весь ужас его разорения. Вот источник его новой, невообразимо острой боли. Впервые за два с половиной месяца пришли тревожные мысли о доме, о том, что ждет впереди и что надобно изменить в прежнем укладе жизни. Мелкие заботы, которые колют множеством шипов, пожалуй, хуже отчаяния. Переносить несчастье в будничных его проявлениях, оспаривать шаг за шагом у совершившегося факта захваченную им территорию – невыносимо. Можно устоять перед лавиной несчастья, но не перед поднявшейся при этом пылью. Горе во всей своей совокупности подавляет, а частности терзают. Катастрофа сначала сразила вас, а потом стала издеваться над вами. Унижение усиливает удар. Это второе поражение вдобавок к первому, и поражение постыдное. Человек спускается еще ступенькой ниже в небытие. После савана —, лохмотья. Нет печальнее дум, чем думы о постепенном упадке. Вы разорены – что может быть проще? Молниеносный удар, жестокость судьбы, непоправимая катастрофа. Пусть так. Надо смириться. Всему конец. Человек разорен. Ничего не поделаешь, он мертв. Да вовсе нет. Он жив. На другой же день он замечает это. По каким признакам? По булавочным уколам. Такой-то, проходя мимо, не поклонился; посыпались дождем счета пз лавок; вон один из недругов посмеивается. Может быть, он смеется над последним каламбуром Арналя[194], однако этот каламбур не казался бы ему таким остроумным, если бы вы не разорились. Даже в равнодушном взгляде, брошенном на вас, вы читаете мысль о своем ничтожестве; люди, которых вы приглашали к обеду, теперь говорят, что три блюда за вашим столом были расточительством; ваши недостатки бьют всем в глаза; неблагодарные, которым больше нечего ожидать от вас, принимают высокомерный вид; глупцы, оказывается, предвидели то, что с вами случилось; злые вас чернят; вас жалеют те, кто несчастнее вас. А ко всему этому – сотни раздражающих мелочей, они вызывают уже не слезы, а отвращение. Вы пили вино, теперь пьете сидр; Две служанки? Хватит с вас и одной. Придется вторую рассчитать и на оставшуюся взвалить всю работу. Слишком много цветов в саду, лучше посадить картофель. Фрукты посылались друзьям, придется их продавать на рынке. О бедных нечего и думать, когда сам стал бедняком. А наряды – вот мучительный вопрос! Что за пытка отказывать женщине в какой-нибудь ленточке! Ту, что дарит вас красотой, лишить украшений! Уподобиться скупцу! Она может сказать вам: «Как, вы убрали цветы из моего сада, а теперь убираете их с моей шляпы?» Увы! Из-за вас она одевается в старые, полинявшие платья! За семейным столом царит безмолвие. Вам кажется, что все против вас. Лица любимых озабоченны. Вот что такое постепенный упадок. Каждый день смерти подобен. Пасть – это еще не так страшно, это значит мгновенно сгореть в раскаленном горниле. Опускаться все ниже – это значит сгорать на медленном огне. Крушение – это Ватерлоо; постепенное уничтожение – остров Св. Елены. Рок, воплощенный в Веллингтоне, хранит еще некоторые черты достоинства, но как он гадок, когда превращается в Гудсона Лоу[195]! Такой жребий унизителен. Человек, принудивший к миру в Кампоформио[196], ссорится из-за пары шелковых чулок. Унижение Наполеона унижает Англию. Через эти две фазы – Ватерлоо и остров Св. Елены, уменьшенные соответственно масштабу жизни буржуа, – проходит всякий разорившийся человек. В тот вечер, о котором мы говорили, – один из первых майских вечеров, – Летьери, не мешая Дерюшетте бродить по саду при лунном сиянии, лег спать в еще более мрачном расположении духа, чем всегда. Все эти назойливые и досадные мелочи, сопутствующие разорению, все эти жалкие заботы, сначала только докучные, а потом повергающие в уныние, приходили ему на ум. Несносное нагромождение житейских пустяков. Месс Летьери чувствовал, что положение его непоправимо. Что делать? Куда деваться? На какие жертвы обречь Дерюшетту? Кого рассчитать – Дус или Грае? Не продать ли «Приют неустрашимых»? Не покинуть ли остров? Стать ничтожеством там, где ты был всемогущ, – унижение поистине невыносимое. И подумать только, что всему конец! Вспоминать рейсы, соединявшие Францию с архипелагом, вторники – дни отправления парохода, пятницы – дни возвращения, толпу на набережной, огромные грузы, крупные дела, процветанье, прямой превосходный путь сообщения, машину, послушную воле человека, мощный котел, дым из трубы, всю эту исчезнувшую быль! Пароход – усовершенствованный компас; компас указывает прямой путь, пар ему следует. Один указывает, другой исполняет. Где-то она, его Дюранда, великолепная и божественная Дюранда, покорительница моря, королева, сделавшая его королем? Быть в своем краю олицетворением идеи, прогресса, преобразователем – и отказаться, отступиться от всего, исчезнуть, стать посмешищем! Превратиться в пустой мешок, в котором прежде кое-что было. Стать воплощением прошлого, после того как был воплощением будущего! Дожить до высокомерной жалости глупцов! Видеть торжество рутины, косности, дедовских обычаев, себялюбия, невежества! Видеть, как возобновилась бестолковая суета допотопных парусников как они ковыляют взад и вперед по волнам Ламанша! Видеть эту молодящуюся рухлядь! Потерять все в жизни! Быть светочем и померкнуть! А как хороша была на воде величавая труба, этот чудесный цилиндр, этот столб с капителью нз дыма, эта колонна, более величественная, чем Вандомская[197], которая служит пьедесталом только для одного человека, тогда как первая служит прогрессу! Она усмиряла океан. Она вселяла чувство уверенности посреди открытого моря! Ее видели все – и на маленьком острове, и в маленьком порту, и в маленьком СенСансоне. Да, все ее видели! Увы! Ее видели, но уже не увидят вовек. Скорбные думы неотступно терзали старика Летьери. Порою мысль точно разражается рыданьями. Быть может, никогда еще с такою горечью не вспоминал он о своей потере. Но за острым приступом горя наступает отупение. Устав от бремени печали, Летьери задремал. Часа два он лежал с закрытыми глазами; им владело лихорадочное возбуждение, он почти не спал и о многом передумал. За таким внешним оцепенением скрывается тайная изнуряющая работа мозга. Среди ночи, немного раньше, а может быть, и позже полуночи, он стряхнул с себя дремоту. Он очнулся, открыл глаза, и прямо перед ним, в окне, возникло поразительное видение. За окном что-то чернело. Что-то сверхъестественное. Пароходная труба! Месс Летьери сразу поднялся и сел на своем ложе. Подвесная койка закачалась, будто в бурю на судне. Он всмотрелся. В окно заглядывало привидение. Порт, словно вставленный в рамку, был залит лунным светом, и на светлом фоне неба вырисовывался чудесный силуэт, прямой, округлый и черный. Да, это была пароходная труба. Летьери стремительно соскочил с койки, подбежал к окошку, поднял раму, перевесился через подоконник и узнал ее. Перед ним была труба Дюранды. Она стояла на прежнем месте. Четыре цепи, прикрепленные к бортам судна, поддерживали трубу, а под ней можно было различить очертания какойто темной массы. Летьери попятился и тяжело опустился на койку, спиной к окну. Обернувшись, он снова увидел тот же призрак. Он кинулся к двери и через минуту уже был на набережной с зажженным фонарем в руках. К старому кольцу причала Дюрапды была привязана лодка, в которой, ближе к корме, прямо перед окном «Приюта неустрашимых» громоздилась какая-то глыба; над ней высилась прямая труба. Нос лодки стоял вровень с набережной, чуть выступая за угол каменной стены. В лодке никого не оказалось. Только одна такая лодка и была на Гернсее, все знали ее приметы. То был голландский ботик. Летьери прыгнул в лодку и подбежал к темной глыбе, которая виднелась за мачтой. То была машина. Она тут, вся как есть, цела и невредима, и прочно сидит на чугунной плите. Перегородки в котле не тронуты, коленчатый вал стоймя привязан к котлу, нагнетательный насос ва своем месте; все налицо. Летьери внимательно оглядел машину. Фонарь и лупа, помогая друг другу, светили ему. Летьерп произвел смотр всему механизму. Он увидел два ящика, стоявшие в стороне, и перевел взгляд на вал. Оп вошел в каюту. Она была пуста. Он возвратился к машине и ощупал ее. Опустился иа колени и засунул голову в котел, чтобы посмотреть внутрь. Он поставил в топку фонарь; огонь сразу осветил весь механизм и создал дивную иллюзию: казалось, машина разводит пары. Летьери разразился хохотом и, выпрямившись, не отводя от машины глаз, закричал, протягивая руки к трубе: «Помогите!» Портовый колокол висел на пристани, в нескольких шагах от него. Летьери подбежал к колоколу и, ухватив цепь, принялся звонить изо всех сил. II. Снова портовый колокол А случилось вот что. После благополучного плаванья, хоть и несколько затянувшегося из-за того, что ботик был перегружен, Жильят возвратился в Сен-Сансон. Было около десяти часов вечера. Жильят хорошо рассчитал время. Прилив нарастал. Вода поднялась, светила луна; можно было войти в гавань. Маленький порт спал. На якоре стояло несколько судов с убранными парусами, без сигнальных фонарей. Подальше, на стапельной площадке, виднелись суда, поднятые из воды для починки. Над обшивкой, прорубленной местами, торчали согнутые концы обнаженного набора корабля, и эти большие корпуса без мачт напоминали мертвых жуков, перевернутых на спину лапками вверх. Пройдя узкий вход в гавань, Жильят внимательно оглядел порт и набережную. Света нигде не было; не было его и в «Приюте неустрашимых». Не видно было и прохожих; только какой-то человек не то вошел в церковный дом, не то оттуда вышел. Да и кто мог сказать с уверенностью, что это человек, – ночь всегда затушевывает все, что в ней вырисовывается, а лунный свет всему придает обманчивые очертания. Различить что-либо мешали темнота и дальность расстояния. Церковный дом тогда был расположен на другой стороне порта, в том месте, где теперь построили верфь. Жильят бесшумно пристал к «Приюту неустрашимых» и пришвартовал ботик к кольцу Дюранды под окном месса Летьери. Затем он перескочил через борт на берег. Оставив лодку у набережной, Жильят обогнул дом, прошел одним, потом другим переулком, даже не взглянув на боковую тропинку, ведущую к «Дому за околицей», и через несколько минут очутился в том уголке у садовой ограды, где в июне цвела розовым цветом мальва, где росли плюш, остролист и крапива. Отсюда в летнюю пору, сидя на камне, за кустом колючей ежевики, он столько раз, столько часов смотрел поверх стены, такой низкой, что хотелось перешагнуть через нее, на сад «Приюта неустрашимых», а сквозь ветви деревьев – на два окна заветной комнаты. Он нашел свой камень, свой куст, ту же низкую стену, тот же темный уголок и, как дикий зверь, вернувшийся к себе в логово, не прошел, а проскользнул в него и забился поглубже. Усевшись там, он как будто застыл. Он смотрел. Он снова видел сад, аллеи, купы деревьев, клумбы, цветы, дом и два окна. Луна освещала его мечту. Как ужасно, что человек вынужден дышать! Жильят всеми силами старался сдержать дыхание. Ему почудилось, что перед ним предстал рай. Он боялся, как бы этот рай не вознесся на небеса. Было просто невероятно, чтобы все это существовало в действительности, а если и существовало, то неминуемо должно было исчезнуть, – так всегда бывает с божественными виденьями. Одно дуновение – и все рассеется. Жильят трепетал прп мысли об этом. В саду, на краю аллеи, совсем близко, стояла зеленая деревянная скамья. Об этой скамье мы уже упоминали. Жильят смотрел на заветные окна. Он думал о том, что там, в этой комнате, над кем-то веют сны. За стеной спят. Он хотел бы не быть здесь. Но в то же время ему легче было умереть, чем уйти. Он грезил о дыхании, вздымающем чью-то грудь. Она – этот мираж, эта белпзна, облаченная в светлую дымку, это наваждение, владеющее его рассудком, – была там! Он думал о существе, спящем так близко, недосягаемом и таком дорогом его душе, охваченной восторгом; он думал о несказанно прекрасной женщине, над которой также витают призрачные образы; о желанном создании, далеком, неуловимом, которое сомкнуло веки, положив руку под голову; о таипственных снах идеального существа, о грезах своей грезы. Он не смел думать о большем и все же думал; в мечтах он дерзнул преступить границы дозволенного; его волновал женственный облик ангела, ночной час придавал смелость его робким взглядам, брошенным украдкой; он корил себя за то, что совершает кощунство, но невольно, точно по принуждению, наперекор себе, охваченный трепетом, вглядывался в невидимое. Дрожа и почти страдая, он рисовал в воображении накидку, упавшую на ковер, платье на стуле, отстегнутый пояс, косынку. Он видел свисающие до пола тесемки корсета, чулки, подвязки. Его душа реяла среди звезд. Звезды созданы для человеческого сердца: и для сердца такого бедняка, как Жильят, и для сердца миллионера. Когда человек любит страстно, ему присуще глубокое, восторженное изумление, И тем сильнее это чувство, чем проще и суровев натура. Нелюдимость углубляет мечтательность. Восхищение – это полнота чувства, которое может переплеснуть через край, как вино, переполнившее чашу. Видеть эти заветные окна было выше сил Жильята. Вдруг перед ннм появилась она сама. Меж ветвей кустарника, покрытого густой весенней листвой, с неизъяснимой плавностью небесного видения возникла чья-то фигура, чье-то платье, чье-то божественное лицо, – словно чистый свет, светлее лунного. Жильят чувствовал, что теряет сознание, – то была Дерюшетта. Дерюшетта приблизилась. Остановилась. Сделала несколько шагов в сторону, снова остановилась, потом вновь подошла и села на деревянную скамью. Луна скрылась за деревьями, среди побледневших звезд плыли облака, море перешептывалось с ночной темнотой, город спал, с горизонта надвигался туман, от всего веяло глубокой печалью. Дерюшетта склонила голову, ее задумчивый, сосредоточенный взгляд был устремлен куда-то в пустоту; она сидела, повернувшись в профиль, ее голова была почти не прикрыта, развязавшийся чепчик открывал изящный затылок с нежными завитками волос; она машинально навивала на палец ленту от чепца, в полумраке рисовались, ее руки, дивные, как у статуи; платье ее было того оттенка, который ночь претворяет в белый цвет; чуть трепетала листва деревьев, словно проникнутых очарованием, исходившим от нее; виднелся кончик ее ножки; опущенные ресницы слегка вздрагивали, точно от сдерживаемых слез или неотступной мысли, которую она старалась отогнать; ее руки в пленительной беспомощности как будто искали опоры, во всей ее позе было что-то воздушное; она казалась скорее отблеском, чем светом, скорее грацией, чем богиней; платье ее ниспадало восхитительными складками; прелестное личико выражало целомудренное размышление. Она сидела так близко, что Жильяту стало страшно. Он слышал ее дыхание. Из чащи деревьев доносились соловьиные трели. Легкий шелест ветра в ветвях врывался в невыразимое молчание ночи. В сумерках чудилось, что прекрасная и недоступная Дерюшетта соткана из лунных лучей и нежных ароматов; все бесконечное, рассеянное повсюду очарование таинственно влеклось к ней, сосредоточивалось в ней и расцветало ею. Она была девственной душой ночи. Серебристая мгла, воплощенная в Дерюшетте, подавляла Жильята. Он потерял голову. То, что он испытывал, нельзя передать словами; чувства всегда новы, слова же избиты, потому и нельзя выразить чувство словами. Порой человек изнемогает от восхищения. Видеть Дерюшетту, видеть наяву, видеть ее платье, видеть ее чепчик, видеть ленту, которую она навивает на свои пальцы! Да разве мыслимо вообразить чтонибудь подобное? Быть возле нее – возможно ли это? Слышать ее дыханье! Значит, она дышит? Тогда и звезды дышат. Жильята охватила дрожь. Не было на свете человека более несчастного и более влюбленного, чем он. Жильят не знал, что делать. Он видел ее, и это сводило его с ума, повергало во прах. Неужели то была она, а здесь он сам? Его ослепленная восторгом, сосредоточенная мысль была прикована к этому существу, как взор скупца – к драгоценному камню. Он не сводил глаз с ее затылка, ее волос. Он даже не говорил себе, что все это теперь принадлежит ему, что скоро, может быть даже завтра, он будет иметь право снять этот чепчик и развязать эти ленты. Подумать об этом, – нет, ни на миг не зародился бы в нем такой дерзновенный помысел. Коснуться мыслью – почти то же, что коснуться рукой. Любовь для Жильята была как мед для медведя; она была изысканной, пленительной мечтой. Мысли у него мутились. Он не понимал, что с ним. Пел соловей. Жильят чувствовал, что умирает. Подняться, перешагнуть через ограду, приблизиться и сказать: «Дерюшетта, это – я», не приходило ему в голову. А если бы даже и пришло, он убежал бы. Только одна мысль, если ее можно назвать мыслью, и возникала в его мозгу: что Дерюшетта здесь, что ему больше ничего не нужно и что это начало вечности. Какой-то шорох вспугнул обоих: Дерюшетта очнулась от задумчивости, Жильят – от экстаза. Кто-то шел по саду. Деревья заслоняли идущего. Шаги были мужские. Дерюшетта подняла глаза. Шаги приближались, затем стихли. Человек остановился. Он, очевидно, был рядом. Дорожку, на которой стояла скамья, обрамляли деревья. Неизвестный, должно быть, остановился на середине дорожки, в нескольких шагах от скамьи. По воле случая, густые ветви деревьев не скрывали его от Дерюшетты, но скрывали от Жпльята. На дорожку, освещенную луной, легла тень, протянувшись до самой скамьи. Жильят видел эту тень. Он взглянул на Дерюшетту. Она была очень бледна. На ее полуоткрытых устах, казалось, замер крик изумления. Она приподнялась и вновь опустилась на скамью; чувствовалось, что она хочет бежать, но окована какими-то чарами. Ее изумление было восторгом, полным боязни. Лучезарная улыбка тронула ее губы, глаза блестели от слез. Ее словно преобразило чье-то присутствие. Казалось, тот, кто предстал перед ней, был неземным существом. В ее взоре мерцал отблеск небесного видения. Существо, бывшее для Жильята лишь тенью, заговорило. Голос, раздавшийся из-за деревьев, был нежнее женского, однако он принадлежал мужчине. Жильят услышал такие слова: – Мадемуазель! Каждое воскресенье и четверг я вижу вас; мне сказали, что раньше вы не ходили в церковь так часто. Простите меня, это заметили другие. Я никогда не говорил с вами, это было моим долгом; сегодня я говорю с вами – это тоже мои долг. Прежде всего я должен уведомить вас: «Кашмир» отплывает завтра. Вот почему я и пришел сюда. Вы гуляете по вечерам в саду. С моей стороны было бы нехорошо разузнавать о ваших привычках, если бы не одно мое намерение. Мадемуазель! Вы бедны, а я отныне богат. Угодно ли вам, чтобы я стал вашим мужем? Дерюшетта, умоляюще сложив руки, безмолвно посмотрела на того, кто говорил с ней; взгляд ее был неподвижен, она дрожала с головы до ног. Голос продолжал: – Я люблю вас. Бог не для того создал сердце человеческое, чтобы оно молчало. Бог обещает вечность, значит, оп хочет, чтобы человек жил в браке. Для меня существует на земле лишь одна женщина: это вы. Мои мысли о вас молитва. Бог – моя вера, вы – моя надежда. Крылья мои – у вас. Вы – моя жизнь, а теперь – и мое небо. – Сударь! – промолвила Дерюшетта. – Нет никого в моем доме, кто мог бы ответить вам на это. Голос зазвучал вновь: – Я создал дивную грезу. Господь не запрещает грезить. Вы кажетесь мне сиянием. Я вас люблю страстно. Святая невинность – это вы. Я знаю, в этот час все спят, но иного времени я выбрать не мог. Помните строки из Библии, которые нам прочитали? Бытие, глава двадцать пятая. С тех пор я о них всегда думаю. Я часто их перечитываю. Его преподобие Эрод сказал мне: «Вам нужна богатая жена». Я ему ответил: «Нет, мне нужна жена бедная». Мадемуазель! Я с вами говорю, не приближаясь к вам. Я даже отойду еще дальше, если вам не угодно, чтобы тень моя касалась ваших ног. Вы моя повелительница. Вы подойдете ко мне, если пожелаете. Я люблю и жду. Вы – живое воплощение божьей благодати. – Сударь! – пролепетала Дерюшетта. – Я не знала, что меня замечали по воскресеньям и четвергам… Голос продолжал: – Нельзя бороться против того, что ниспослано небесами. Закон всех законов – любовь. Брак – это Ханаан. Вы – красота обетованная. О благодатная, преклоняюсь пред тобой! – Я не думала, что поступала хуже тех, кто исправно посещал церковную службу… – проговорила Дерюшетта. Снова раздался голос: – Господь своей волей сотворил цветы, зарю, весну, и ему угодно, чтобы люди любили. Вы так прекрасны в священном сумраке ночи! Этот сад возделан вами, и от цветов этих веет вашим дыханием. Мадемуазель! Душа соединяется с душой неведомо для них. Это не ваша вина. Вы молились в церкви – только и всего; я был там – только и всего. Я чувствовал лишь, как велика моя любовь к вам. Иногда мой взгляд останавливался на вас. Это было нехорошо, но что я мог поделать? Все это произошло, пока я смотрел на вас. Я не мог противиться этому. Существуют таинственные желания, бороться с ними выше наших сил. Величайший из храмов – сердце. Иметь вашу душу в доме своем – вот рай земной, на который я уповаю. Подарите же мне этот рай. Пока я был беден, я молчал. Я знаю, сколько вам лет. Вам двадцать один год. Мне двадцать шесть. Завтра я уезжаю; если вы мне откажете, я больше сюда не вернусь. Будьте моей нареченной, вы согласны? Мои глаза уже не раз, помимо моей воли, задавали этот вопрос вашим глазам. Я люблю вас, ответьте мне. Я поговорю с вашим дядей, как только он примет меня, но сначала я обращаюсь к вам. Ведь о Ревекке нужно спросить у самой Ревекки. Но, может быть, вы не любите меня. Дерюшетта опустила голову и прошептала: – О, я обожаю его! Это было сказано так тихо, что услышал только Жильят. Она замерла с поникшей головой, словно скрывая в тени лицо; она скрывала в тени и мысли. Все смолкло. Ни один листок не шелохнулся. Был тот строгий и мирный час, когда сон неодушевленных предметов соединяется со сном живых существ и ночь будто прислушивается к биению сердца самой природы. В это безмолвие врывается гармоническим созвучием, дополнявшим тишину, неумолчный шум моря. Вновь послышался голос: – Сударыня! Дерюшетта вздрогнула. – Я жду. – Чего вы ждете? – Вашего ответа. – Бог услышал его, – произнесла Дерюшетта. Тогда голос сделался почти звенящим, и вместе с тем он стал еще нежнее. Из кущи деревьев, как из неопалимой купины, послышались слова: – Ты моя невеста. Встань и приди ко мне. Пусть будет эта звездная синяя глубина свидетелем согласия твоей души принять мою душу, пусть первый наш поцелуй вознесет нас на небеса. Дерюшетта поднялась и замерла на миг, устремив взгляд вперед, вероятно, навстречу другому взгляду. Потом, высоко держа голову и опустив руки, точно не чувствуя под ногами твердой опоры, она неверным шагом прошла к деревьям и скрылась. Спустя мгновенье вместо одной тени на песке появились две, они слились, и Жильят увидел у своих ног крепкое объятие теней. Время течет в нас, как струйка песка в песочных часах. И мы не ощущаем его, особенно в важнейшие минуты нашей жизни. Сколько длилось это таинственное мгновенье, когда отрешилась от всего и чета, которая не знала о свидетеле и не видела его, и свидетель, который не видел эту чету, но знал, что она по другую сторону ограды? Трудно сказать. Вдруг послышался отдаленный шум, кто-то крикнул: «Помогите!» Вслед за тем зазвонил портовый колокол. Но те, кто был в божественном упоении счастья, по всей вероятности, не слышали ничего. Колокол все звонил. Если бы кто-нибудь вздумал поискать Жильята в закоулке у стены, то уже не нашел бы его там. Книга вторая

The script ran 0.03 seconds.