1 2 3 4 5 6 7 8
На третьей Колька с Сашкой не выдержали, стали притормаживать.
Это, конечно, не значило, что они могли бы эту, третью, не доесть. Или, скажем, отказаться от четвертой банки…
Просто они стали есть чуть медленней, как иные любят выражаться: со вкусом. Может, четвертая оказалась бы с еще большим вкусом, но ее не дали.
Тетка Зина подсела к ним, перерыв не кончился, спросила:
— Как, чемпиены? Вкусно?
Братья согласно кивнули, посмотрели со значением друг на друга.
Дело в том, что накануне Сашка и Колька поменялись одеждой. Это было сделано для общей мороки, не для тетки Зины, а красной тесемочкой был помечен Колька, а не Сашка.
Тетка Зина пристально посмотрела на них и вдруг ткнула в Сашку пальцем: «Чево снял метку? Думаешь, не признаю? Дык я тебе везде признаю! Ты другой!» Никто никогда не угадывал братьев, а сторожиха тетка Зина угадала. Это поразило обоих. Они сидели перед ней сытые, благодарные и немного пристыженные.
Но тетка Зина не стала их укорять. Она спросила:
— А там… В своем… Томительном… Чем вас кормили?
Братья замялись. Это был странный вопрос. Везде, по их разумению, кормят одним и тем же, если вообще кормят: баландой.
— Баландой! — сказал Сашка.
Тетка Зина в основном обращалась к нему.
— Баландой? — спросила тетка Зина. — Это похлебкой, что ли?
Братья опять смутились.
Как не знать, что такое баланда. Баланда, она и есть баланда! Мутная жижица, а в ней кусочек картошечки черной, мороженой может попасться или… Или сгусток нерастворившейся манки: жутко вкусно. А вот рис, суп из риса, на днях они первый раз в жизни попробовали.
— Мамалыгу-то вам дают? — спросила опять тетка Зина.
— Малыга? — спросил Сашка. — Не… Затируху дают.
— Заваруху? — переспросила тетка Зина. — Ну, как и мамалыга, только пожиже будет… — И вздохнула. — А нас ведь тоже привезли… Из Курской, значит, области.
Братья уставились на тетку Зину. Не сразу поняли, как это можно привезти взрослых, которые вроде сами по себе.
А тетка Зина продолжала:
— Приехал полномочный, велел вещи собирать… А у мене сестра больная да девка — невеста, но дурная, голова не в порядке, над ней фашист снасильничал. Так мы увязали узлы — нищему собраться — лишь подпоясаться! — а сами ревем, а чево ревем… Пусто, даже травой заросло, да и мины там… Ни скотинки, даже кошек поели… В земляночках жили. Нас в товарняк — и повезли. А мы все ревем, все ревем. А полномочный и говорить: «Хватит, бабы, реветь, я вас в рай везу…» А мы-то решили, что в рай, это на расстрел, значит, потому что все изменников искали, хто спал с фашистом, тот у нас и изменник… А моя-то дочь спала, хоть и силком… Ну, и в голос! Аж вагон криком изошел…
Тетка Зина оглянулась. Люди начинали суетиться по цеху, перерыв заканчивался. Она встала.
— А потом привезли в рай, сюда, стало быть, а тут ничего. Даже жить можно. Только эти…
Она не сказала, но показала ладонью, будто шашкой махнула.
— Мы так боимси… Так боимси… У нас уж было… Да вы малы, вам не надоть это…
Сашка спросил, оглянувшись вслед за теткой Зиной:
— Скажите, а кто? Кто?
Тетка Зина посмотрела вокруг, быстро зашептала, заталкивая братьев глубже под лестницу:
— Да чечня ж проклятая! Чеченцы прозываются. Неуж не слыхали? Они тут при фашистах вот как мы, изменяли! Можа их девки баловали, мы ж не знаем! Так их сгребли, прям как нас, в товарняки, и узлов собрать не дали! Рассказывають… Нас-то на Кавказ, а их — в Сибирский рай повезли… Рассказывають… А некоторые… — тут голос стал глуше, едва-едва разбирали Кузьменыши. — Некоторые-то не схотели… Дык, они в горах запрятались! Ну, и безобразят! Разбойничают, значит! Вот как!
Торопливо, с оглядкой, все это выпалив, тетка Зина стала выталкивать братьев из-под лестницы, произнося:
— Ну, идите, идите! Много будете знать, скоро состаритесь! Идите!
Сашка упирался, не хотел уходить.
— Так это они подожгли… Гранатой-то! — воскликнул он, пораженный своим открытием.
Тетка Зина испуганно оглянулась и вдруг закричала на весь цех:
— Ну, чево тут смотреть? Чево? Цеха не видали? Давайте, давайте работать! Некогда лясы точить!
С тем, больше не желая слушать, и выставила братьев во двор.
16
Вдруг затеяли самодеятельность. Для колхоза.
Уж очень стали натянутыми отношения с местным населением!
Деревенские подкараулили колониста на бахче и избили до полусмерти. В отместку колонисты поймали молодого мужика с бабой близ колонии — занимались в кукурузе любовью, — привязали спиной к спине голяком и в таком виде привели в деревню. А когда стали сбегаться люди, утекли в кусты…
И — началось.
Петр Анисимович вернулся из правления колхоза грустный, прижимая портфель к груди, повторял одну фразу: «Это ведь непонятно, что происходит…» Он собрал воспитателей, пересказал все, что слышал на правлении, и в заключение предложил:
— Может, это… Может, встретиться с колхозниками, поговорить? Или спеть им что-нибудь? Вон как ревут в спальнях!
— Можно спеть и сплясать, — отвечали. — Тут все артисты. Особенно фокусников много: из ничего делают нечто!
Но директор шутки не принял, а, прижимая, как ребенка, портфель к груди, попросил страдальческим тоном:
— Значит, это… Давайте хор… И стихи. Я так и скажу деревенским, что мы у них выступим, а они чтобы это… Ну, угощение… Словом, мир между нами.
О мире, о дружбе и прочем таком до колонистов не дошло. Дохлый номер, как они понимали. Крали и будут красть, а чего еще делать. А вот насчет угощения, это было понятно. Желающих выступать сразу нашлось немало.
И Кузьменыши всунулись, сказали, что пели раньше в хоре и от имени Томилина споют какую-нибудь песню. Их записали.
И далее записывались по бывшим коллективам. Запись происходила в столовой.
Мытищинские предложили хор — их было много: «На богатырские дела нас воля Сталина вела». Другая: «Лети победы песня…» — эти две для запева, а далее: «Дорожная». Для души.
Первую одобрили, да и о второй отозвались с похвалой, все знали «Дорожную» Дунаевского.
— Может, и Дунаевский, — отвечали вразнобой мытищинские, — мы вам лучше споем.
Мытищинские встали в стойку: выставив вперед правую ногу и пристукивая в такт, дружно промычали: «Тум-та, там-та, тум-та…» Начало всем понравилось. Будто поезд стучит. Дальше шли слова:
Раз в поезде одном сидел военный,
Обыкно-вен-ный,
Купец и франт,
По чину своему он был поручик,
Но дамских ручек
Был генерал.
Сидел он с кра-ю,
Все напева-я:
Про первертуци, наци туци, верверсали,
Ерцин с перцен, шлем с конверцем,
Ламца-дрица, о-ца-ца!
— Что это? Это ведь непонятно, что происходит? — спросил Петр Анисимович, разглядывая странный хор. — Какой Герцен? Какой генерал?
Хор удрученно молчал.
— А может, дальше? — спросил кто-то из воспитателей.
— Дальше? — удивился Петр Анисимович. И отмахнулся портфелем.
Но хор понял его слова так, что им велят продолжать дальше. Мытищинские снова, как по команде, выставили правую ногу вперед и замычали слаженно: «Тум-та, ту-ма-та, тума-та, тум-та!» Кто-то из солистов с грустной томностью вывел под это сопровождение:
Вот поезд подошел к желанной цели,
Смотрю я в ще-ли —
Мадам уж нет!
Хор грянул изо всех сил, желая понравиться директору:
Про-пал пору-чик,
Дамских ру-чек…
— Хватит! Хватит! — попросил Петр Анисимович. И даже привстал, прижимая к подбородку портфель. — Эту не надо. Только первую. Про богатырские дела…
— А другие? — спросили из хора.
— Какие другие? У вас есть другие?
— У нас много, — отвечали. — «Халява», «Мурка», «Чего ты, Валька, курва, задаешься»…
— Нет, нет! — сказал Петр Анисимович. — Это оставьте себе!
Хор разочарованно удалился, уступив место люберецким.
Люберецкие станцевали «Яблочко», припевая: «Эх, яблочко, вниз покатилося, а жизнь кавказская… накрылася!»
— Танцуйте без слов, — сказал, вздыхая, директор. — Без слов у вас лучше получается.
Можайские изобразили сценку под названием «Кочерга»: в школе никто не знает, как написать заявление, чтобы привезли десять штук… кочергов… Так один говорит… А другой поправляет: «кочергей»… Это — взяли.
Каширские — там одних девчонок собрали — спели песенку про «Огонек»: «На позицию девушка провожала бойца…» — На позицию девушка, а с позиции мать! — крикнул кто-то из колонистов. Но никто на такой выпад не среагировал, песню одобрили.
Два колониста из Люблино предложили пародию.
— Пародию? — оживились воспитатели. — Ну, ну!
Сперва они запели с чувством про журавлей: «Здесь под небом чужим я как гость нежеланный…» При этом показывали в окно, на небо. Явно чужое. Про колонистов, словом, песня. А после куплета вдруг завели инвалидским пропитым голосом:
— Да-ра-гие ма-ма-ши! Па-па-ши! Подайте, кто сколько может… Кто рупь, кто два, кто реглан…
Милый папочка, пишет Алечка,
Мама стала тебя забывать.
С подполковником дядей Колею
Каждый вечер уходит гулять…
Из комиссии попросили про инвалидов не петь. Лучше уж про журавлей. Люблинские согласились, но сказали, что они тогда добавят про фюрера на мотив «Все хорошо, прекрасная маркиза». Про фюрера разрешили без прослушивания.
Раменские напросились декламировать «Кавказ подо мною» на стихи А. Пушкина и отрывок из поэмы Баркова про то, как один дворянин по имени Лука любил купчиху. Трагедия, словом.
Луку отвергли, остальное взяли.
Коломенские предложили колхозные частушки, специально для деревенских… Вроде бы как хор Пятницкого.
Наученный горьким опытом с «Яблочком», Петр Анисимович попросил спеть одну.
С подвыванием, как поют в народном хоре, на знакомую мелодию «На закате ходит парень возле дома моего» коломенские проникновенно завели:
Я работала-а в колхо-зе-е, ах! За-ра-бо-та-ла-а пятак! Ах!
Пятаком прикрыла… сзади… Ах!
А перед остался та-ак! Ах!
— Нет, это для них… для переселенцев не очень… — сказал быстро Петр Анисимович. И облегченно вздохнул. — Все?
Но тут вышел перед комиссией Митек и прошепелявил:
— Я тоже хочу выштупать на шчене…
— Ты? — поразился Петр Анисимович. — Это ведь непонятно, што проишходит… — ненарочно прошепелявил он сам.
— Почему непонятно, — не понял Митек. — Фокуши…
— Чего? Чего? — Все оживились.
— Фокуши, — сказал Митек.
И уже не дожидаясь согласия, спросил Петра Анисимовича:
— Вот, ваши чашы…
Петр Анисимович вяло запротестовал:
— Нет, нет. Ты моих часов не трогай!
— Так они уже тут, — сказал Митек и достал из своего кармана директорские часы.
— Это ведь непонятно, что происходит… — ахнул директор. И отмахнулся.
— Там, в клубе… Только у колхозников ничего это… не бери. А то это… Конфликт начнется… Подумают, что пришли опять… Чистить их карманы.
— А у кого же брать? — спросил невинно Митек.
— У кого хочешь, — повторил директор. — Но у них не бери!
— Ладно, — сказал Митек и многозначительно посмотрел на директорский портфель.
В это время еще несколько шакалов полезло к комиссии, и каждый кричал:
— Я тоже умею… Фокусы!
— Хотите, стакан буду грызть?
— Или лампу?
— Хотите… Слезы потекут! У всех!
— А я могу угадывать! По руке! Что будет!
Директор поднял портфель и, будто обороняясь, крикнул:
— В следующий раз! Стаканы грызть — в следу-ю-щи-й раз! Тем более что стаканов нет! А слезы у нас и без того… Текут! До сви-да-ния! До свидания, товарищи!
17
Прошла неделя. Колонистов всех, кроме девочек, перевели работать в цех. Рассовали кого куда. Несколько человек попали на мойку банок.
Мойка-карусель из штырей, на штыри надевают донышком вверх стеклянные банки. Карусель крутится, в одном конце ее кожух железный, там банки попадают под фонтаны кипятка, потом их обдают сильным паром. Когда карусель сделает круг, банки возвращаются такие раскаленные, что их снимают рукавицами. В горячие банки заливают кипящий джем.
Рукавицы в первый же день колонисты стырили. Сами у себя. Далее — хватали ошпаренные банки рукавами, благо у всех одежда была не по росту, велика.
Мойка нравилась ребятам, потому что рядом варился джем.
Другую часть колонистов, с ними и Кузьменышей, направили на конвейер. Тот самый конвейер, о котором упоминала веселая шоферица Вера. Ребят привели, показали. Из огромного бака, где плавали в воде высыпанные из корзин помидоры, выползала широкая резиновая лента. Стоя по обе стороны, надо было ловко выхватывать всяческие веточки, листья, гниль, не пропуская ничего лишнего. За этим строго следили две женщины, поставленные в самый конец ленты.
Шелестящая, мягко изгибающаяся лента уползала под самый потолок, где из специальных сеток на нее проливалась густая струя воды, вымывая остатки сора, всю грязь.
Лента скрывалась за железным массивным колпаком, из-под которого вырывался во все стороны с шипеньем горячий пар. С обратной стороны колпака, из короткого хобота, в широченный чан изрыгался вместе с паром резко пахнущий, красный, раскаленный поток томата.
Стоять у конвейера целый день надоедало.
Но он, правда, и не работал целый день: то ленту заест, то помидоры запоздают… То пар отключат или вообще энергию. А когда ленту не заедало, палки в нее вставляли!
И тогда ребята, в первую очередь Кузьменыши, торопились в дальний угол цеха, где рядом с мойкой банок в отгороженных стальными барьерчиками котлах варили сливовый джем.
На этот запах джема колонисты слетались, как пчелы на мед.
Кузьменыши так раньше многих других!
Икра баклажанная — «блаженная» — слов нет, хороша, ее хоть ведрами ешь, да только приедается.
Яблочный соус кисловат, его быстро отвергли.
Фаршированный перец — тут фарша от пуза нажрешься — от случая к случаю готовят.
Но джем… Вот райское кушанье! Если в банку с головой влезешь, так всю и высосешь, аж на пузе медок проступает!
Ни одна варка не обходилась без пристального наблюдения колониста.
Рослые евреи поднимались по гулким железным лесенкам на самый верх и опрокидывали в котел тяжелые корзины со сливами, теми самыми, что теперь очищали во дворе одни девочки.
Потом с тех же лесенок, вздрагивающих, позванивающих от тяжелых мужских шагов, сыпали сахарный песок, с треском распарывая над котлом сероватые джутовые мешки и тут же сбрасывая их на пол.
Колонисты подхватывали эти мешки, выгребали из них сахарные крошки.
А иной раз кто-то из грузчиков, будто невзначай, наклонял мешок за край котла, и тогда манна небесная с неба просыпалась в подставленные ладони ребят: белая, сладчайшая струйка!
Песок совали в рот и сосали, наслаждаясь. И в карманы набивали, так что осы и пчелы вились потом роем за машиной.
Но самый торжественный миг наступал, когда начиналась разливка джема. Из узкой горловины, густой, душистый, маслянисто-коричневый, он изливался в нагретые на пару стеклянные банки, и если они невзначай лопались, колонисты подхватывали стекло, еще ошпаривающе горячее, с густыми подтеками тоже горячего джема, и быстро поедали его, рискуя порезаться или обжечься. Но вот же чудо: никто никогда не порезался! И не обжегся!
Банки, заполненные джемом, закрывались сверкающими, как золото, жестяными крышками. На подачу крышек (вот везуха) посадили Митька, того самого, который «вшпотел от шупа». Здесь он тоже работал «вшпотевши», на зависть другим колонистам, от своего такого особенного положения.
Весь процесс производства джема — от котла до склада — братья тщательно проследили и знали наизусть. Это было не пустым любопытством.
Братья сообразили, что джем, особенно в закупоренных банках, может стать хорошим подспорьем в голодную зиму. То есть о зиме они подумали позже, а пока возникло желание стащить несколько банок для заначки. Для себя и, конечно, Регины Петровны с ее мужичками.
На этот счет договорились и с простодушным Митьком. Как только в цехе оставались он да закрывальщик, а банки скапливались на длинном, обитом железом столе за спиной закрывальщика, Митек начинал громко насвистывать мелодию песенки: «Дорогой товарищ Сталин, приезжай ты в наш колхоз…» Кузьменыши по очереди оставляли конвейер и торопились на призывную мелодию, как небось не поторопился бы в родной колхоз сам товарищ Сталин…
Главное во всем этом деле — успеть спрятать банки близ конвейера, пока никто не видел из взрослых.
Евреи в счет не шли.
Они лишь усмехались, когда наталкивались взглядом на колониста, запихивающего очередную банку в карман.
А иной раз как бы невзначай прикрывали его своим мощным торсом.
Сашка разделил операцию по джему на три этапа.
Первый — вынести из варочной и надежно заначить. Второй — пронести мимо востроглазой тетки Зины и опять же надежно запрятать во дворе. Третий и, может быть, основной — переправить джем за глухой забор. На волю.
Уже через несколько дней после начала операции было заханырено у Кузьменышей, припрятано то есть, заначено, семь запечатанных банок с джемом.
В цеху, близ конвейера, находилось столько всяких труб, металлических хитросплетений, с множеством закоулочков и отверстий, что при желании можно было схоронить не семь, а тысячу семь банок! Ни одна ищейка во время шмона не смогла бы их там отыскать.
На этот счет наши братья, как, впрочем, и остальные колонисты, были непревзойденные спецы.
Чтобы протащить припрятанные банки мимо глазастой тетки Зины, которая вроде бы и не была злой, но уж очень напуганной и поэтому вдвойне старательной, Сашка предложил брату ходить в обнимку. На машину, с машины, в столовку, во двор…
— Жарко небось, — сказал непонятливый Колька.
— Терпи!
— А зачем? — опять спросил Колька.
— А затем! — передразнил Сашка. — Как пойдешь, так и поймешь! Места-то сколько меж нами остается!
Колька сообразил. Поинтересовался:
— А эти… Которые влюбленные: тоже носят? Они ведь всегда обнимаются. Сам видел!
Сашка подумал, сказал:
— А фиг их знает.
Теперь они ходили, взяв друг друга за плечи. Женщины из цеха, глядючи на них, произносили: «Ишь какие дружные! Водой не разлить!» Кто мог догадаться, что если бы их удалось разлить водой, под рубахами обнаружились бы целых две банки: одна на другой. Отрепетировано было за колонией в кукурузе, а проверено в стенах колонии. Когда шли обнявшись, ни при каких условиях разглядеть банок было нельзя. Разве что прощупать, но кто бы стал щупать?!
Правда, именно тетка Зина в тот день, когда заложили они между собой первые банки, что-то заподозрила.
Раньше сколько мимо обнявшись ходили, и ничего. Не останавливала, не спрашивала ни разу. А тут, вот бабье чутье-то, тетка Зина как закричит пронзительно, на весь цех:
— Эй, ты! — на Сашку, конечно. Его она узнавала и без красной тесемки на любом расстоянии. — Поди, говорю. Чево ты все мимо… мимо…
Подошли оба, не разжимая объятий. Банки холодили кожу, елозили гладким стеклом по ребрам во время вдоха и выдоха. Иногда похрупывали друг о дружку.
Тетка Зина посмотрела на братьев и сказала:
— Чево склещились-то? Аль на толчок тоже по двое ходите?
Колька молчал. Его тетка Зина и не спрашивала, она его вообще не признавала. Да и Сашка придумает быстрей, чего и как ей ответить.
И Сашка сразу же ответил миролюбиво, что ходить так по двору удобней, потому что им посекретничать надо. От уха до уха ближе выходит.
Сашка в общем-то не врал. Секрет и правда был, только не в ушах дело.
— Ишь какие! — вздорно проговорила тетка Зина. — Шикреты! А вот узнаю я ваши шикрегы, что тогда? — и придирчиво посмотрела им вслед. Но ничего не заметила.
А братья, не торопясь, вышли наружу да скорей за угол.
Тут, на заднем дворе, за спиной цеха, где никогда не появлялись работники завода, находилась свалка. Банки, ящики разные, тележки, бочки и прочая рухлядь. Здесь-то джем надежно прикрыт.
Оставалось переправить его на волю.
Для интересу, хоть мало верилось, испытали братья проходную. Но вохровская старуха с незаряженной винтовкой, хоть и не была догадлива, как тетка Зина, но прикрикнула на них: мол, чево скопом лезете, ходите, как люди, чередой, как все ходють!
«Как все — можно, — подумалось братьям. — Да вот банки тогда не пронесешь!» Был у Сашки еще один способ: перебрасывать джем через забор. Только забор-то каменный, глухой, метра два высоты.
Забежал однажды Колька после работы, выскочив вперед всех, а Сашка с заднего двора кинул ему несколько пустых банок.
Из пяти штук поймал Колька только одну. Поменялись они местами, но результат оказался не лучше. Сашка и вовсе ни одной не поймал. А больше предложить он ничего не смог. Словно бы торможение у него с головой вышло.
Колька как бы невзначай Сашке жмень сахарного песку подсунул. Слыхал, что от песка мозги варят быстрей. Вон как джем в котле!
Но и песок не влиял на брата. Он поскучнел, потускнел, зачах, даже осунулся.
Бродил один по двору или подолгу разговаривал с теткой Зиной. А чего с ней говорить, ее на это дело не уговоришь, Колька был уверен. Банки лежат, а время идет… Вдруг их больше не повезут на завод: каждый день последним может стать!
Однажды Сашка сказал:
— Знаешь… Они здесь тоже были.
— Кто? — спросил Колька, но уже и сам догадался. — Черти?
Так Илья звал чеченцев.
— Ага. Черти. Проскакали на лошадях, с винтовками… Стрельнули, и скорей в горы. Тетка Зина видела. Говорит, чуть не померла со страха.
— Убили кого? — спросил Колька.
— Не знаю. А ты думаешь, Регина Петровна почему молчала?
— Почему?
— Она их видела. И заболела. Тетка Зина говорит, от страха, так бывает.
— Регина Петровна ничего не боится, — сказал Колька.
— А мужички? А взрыв? Думаешь, не страшно?
Братья сидели на задней части двора, на ящиках, близ своей заначки. У самых ног в траве протекал через двор ручей. В него сбрасывали отходы из цеха. Ручей был грязновато-желтого цвета и вонял.
— Ну? Ты придумал? — спросил Колька.
— Чево?
— Сам знаешь чего! Так и будем на заначке сидеть?
Сашка почесался и сказал:
— Эх, чешка вошится… — Что означало на детдомовском жаргоне «вошка чешется». И без всякой связи:
— Давай уедем, а?
— Сейчас?
— Ну, завтра. Вон, тетка Зина говорит, она бы давно удрала, да у нее семья… Они тут мобилизованные, их к заводу прикрепили. А нас-то никто не прикреплял!
— Как же Регина Петровна? — спросил Колька. Сашка задумался.
— А вдруг она не вернется?
— Она вернется, — твердо пообещал Колька. — У нее мужички здесь.
— А вдруг она умерла?
— Нет, — опять сказал Колька. — Мы ее только дождемся и на дорогу банок накопим. Нам все равно их вынести надо.
Сашка молчал, смотрел на дальние горы, размытые, едва видневшиеся в бледновато-голубой дымке. Светило нежарко солнце. Было тихо. Лишь всплескивал ручей да жужжали осы.
— А может, никаких чертей нет? — спросил с надеждой Колька. — Ведь их с милицией ловят? Раньше бухали, бомбили. А теперь и бухать перестали.
Колька говорил не потому, что верил. Ему понравилось жить на Кавказе.
Еще бы! Сбылась мечта, извечная мечта голодного шакала о жратве. Где это он еще вволю сможет объедаться сахаром, да «блаженной» икрой, да вареньем? Тетка Зина сказала, что везли их в рай, так он и в самом деле тут рай, на заводе.
И нечего плакаться, что к заводу прикрепили. А Колькина бы мечта, чтобы вовсе от завода никуда колонистов не открепляли. Вырастет, попросит, пусть его навсегда прикрепят. Вот когда сладкая жизнь для него начнется! Будет, как евреи, сахар носить! А уж кто носит, в убытке не остается.
Сашка посмотрел на Кольку и понял, о чем он думает.
— Ладно, — сказал он брату. — Подождем.
— А джем? Как с ним быть? — не унимался Колька.
Сашка пристально посмотрел на горы, на забор, под которым протекал гнилой ручей.
— Будем сплавлять.
— Чево? — не понял Колька. Сашка засмеялся.
— Пустим их по воде, банки, понял?
— Как это?
— Как… Не знаю. Придумаем, — пообещал Сашка. Он подставлял лицо под солнце и, закрыв глаза, о чем-то думал.
Идея Сашки была мировая. Привязать варенье к деревяшке и пустить по течению. Ну, а по другую сторону забора все это, конечно, ловить…
Попробовали разок: деревяшка утонула. Нашли доску. Но и доска не пошла, в осоке застряла из-за своей неповоротливости.
Сашка дело с досками отставил. Весь перерыв шлялся по двору, рыскал глазами по углам, искал. Чего искал, он и сам не знал. Наконец на свалке набрел на галошу. Большую такую галошу, непонятно, кто ее, этакую громадину, мог носить! Гулливер разве какой!
Принес Сашка галошу к ручью. Камень в нее сунул, с кулак примерно, пустил по течению.
Проскочила галоша все буруны, все заторы, под стенкой проплыла, а там, за стенкой, Колька ее поджидал.
Тогда Сашка банку песком нагрузил и сунул в галошу. Галоша опрокинулась, банка утонула.
Сашка еще раз банку с песком загрузил и на этот раз крепко веревкой связал банку и галошу.
Это все пронеслось, пролетело по воде и выплыло наружу. Только часть песка просыпалась. Да черт с ним, с песком-то, песок — пускай, — решили братья. — Джем не размоет, он напрочь закрыт. Лишь бы не тонул, а плыл, ведь со дна его не достанешь! Загонит, закатит течением в камыш, ищи-свищи!
В какой-то вечер, сразу после работы, вышел Колька вместе со всеми ребятами за ворота и пустился бегом к ручью. Колонистам за проходной все равно приходилось подолгу ждать свою машину.
Место, где вытекал ручей, было пустынное, находилось оно в стороне от проходной.
Оттого и бежать надо было изо всех сил, заводская кирпичная стена протянулась на полкилометра!
Свистнул Колька, как было условлено, я, мол, тут, на стреме… Валяй, запускай свою технику!
Свистнул и стал ждать. Даже прилег на траву, чтоб видней было.
Время шло. Тянулись минуты, пустые, потому что пусто на воде было.
И вдруг, когда уже и не ждал, когда стал подниматься да отряхиваться, увидел: черная галоша, как подарок судьбы, вынырнула из-под стены и поплыла… Как английский тяжелый дредноут — в книжке картинку когда-то видел! Плыла, поворачиваясь по течению разными боками, а в ней — вот главное! — драгоценный пассажир в золотой шапочке!
Отвязал Колька баночку, от избытка чувств поцеловал ее в золотую макушку и в холодное донышко поцеловал. И у щеки подержал. И около уха: слушая, как переливается густой маслянистый джем.
Банка на свободе смотрелась иначе, чем там, на территории завода, где она вроде бы еще и не была своя.
И галошу Колька погладил, как живую.
Гладил и приговаривал:
— Хорошенька-я, галошечка… Умненькая… Славненькая. Глашечка ты наша родненькая!
Так и стали ее называть братья между собой: Глаша.
Однажды Кузьменыши зашли к девочкам в спальню. Помялись, попросили: нельзя ли, мол, с мужичками Регины Петровны немного погулять.
Девочки разрешили. Только ненадолго, сказали. И далеко не шляться…
С оглядкой привели братья своих меньших братьев на берег желтой Сунжи, вытащили из заначки драгоценную банку джема, вскрыли ее. Посадили мужичков на траву, стали угощать. Ложка была одна, кормили по очереди. Одну ложку Жоресу, другую Марату.
Мужички ели, не торопясь, серьезно. Старательно вылизывали ложку, время от времени заглядывали в банку, много ли там осталось. И хоть видно было, что им ужасно понравилось, еще бы, райская пища! — но сами ничего не просили, а ждали, когда им еще дадут.
Потом сразу как-то наелись.
Вздохнули, заглянув напоследок в банку, спросили: «А еще будет?»
— Будет, — пообещал Колька. — Глаша привезет, и будет.
— Глаша — это кто? — спросил Жорес. Сашка посмотрел на Кольку и сказал:
— Глаша — это… Это Глаша. Она хорошая.
— Может, это ваша мама? — спросил Марат.
— Нет, — сказал Колька. И вздохнул.
— А мы соскучились, — пожаловался Марат. — Без мамы плохо.
— Конечно, плохо, — подтвердил Колька.
— А ваша мама приедет?
— Не знаю, — сказал Колька и стал закрывать банку. Закрывал и слизывал с краев капельки джема. На мужичков не смотрел.
— Все мамы приедут, — сказали мужички.
Кузьменыши заторопились, спустили детишек к воде, обмыли им губы, щеки, руки, все это было сладкое. По дороге в колонию предупредили: про джем, который привозит Глаша, — молчок… А то Глаша обидится.
Братья пообещали.
Чистеньких, зарумянившихся, очень довольных вернули мужичков девочкам.
Колька опять спросил:
— Когда же вернется Регина Петровна?
— Вернется, — сказали девочки. Ясно было, что-то они недоговаривают.
А между тем Глаша возила джем исправно, и однажды Колька сунул руку в лаз, на ощупь посчитал. Выходило, что у них в заначке скопилось целых одиннадцать банок.
— Одиннадцать! — сказал он шепотом брату, который, как всегда, когда лазали они в нору, стоял на стреме.
Видели бы томилинские! Да они бы рехнулись, если бы им показать такое богатство!
За крошечку сахарина продавались в рабство, с листьев, рискуя головой, слизывали, забравшись на липу, по весне сладкий сок… Ели мороженую картошку — не только из-за голода, из-за сладости. О конфетах лишь легенды рассказывали, никто их в глаза не видел. Да и варенья никто не видывал тоже.
— Одиннадцать! — повторил Колька для весомости. — И еще два пустых мешка от сахара!
Мешки они прихватили, чтобы сподручней с вещами было, когда побегут.
18
Шакалы на то и шакалы, чтобы все видеть. У братьев четыре глаза, а у шакалов сто четыре. И каждый за угол умеет смотреть, не только напрямую. И усмотрели.
Как ни береглись братья, как ни пытались втихую сплавлять свою Глашу, их все-таки засекли.
Не взрослые, те простофили, лопухи, непонятно, зачем им глаза повтыкали… Свои засекли, шакалы.
Однажды Колька торчал у ручья, поджидал Глашу. Увидел, кто-то из колонистов бежит в его сторону.
Колька на всякий случай штаны приспустил. Пусть думают, что он тут по нужде торчит.
— Тебя там ищут! — крикнул колонист.
— Кто меня ищет? — спросил Колька и покосился на ручей: не дай бог Глаша поплывет, тут все и откроется!
Не подозревал, что все давно открыто и заговор против них созрел.
— Брат тебя ищет! Кузьменыш! Он там, на заднем дворе! Сашка, что ли?
— Это я — Сашка, — сказал Колька.
Подтянул он штаны, бросил последний взгляд на ручей, на колониста и пустился бежать вокруг стены. К проходной уже подлетел, а тут Сашка навстречу.
— Ты… звал? — запыхался Колька, дышит тяжело.
— Я? Звал? — удивился Сашка. — Я не звал. А Глаша где?
— Какая… Глаша? Ты разве послал?
— А ты не принял?
Уставились друг на друга Без слов стало ясно: подловили.
Брели на посадку, Колька вяло спросил:
— Может, отдадут?
— Шакалы-то? — Сашка усмехнулся, носом засопел. — Не банку жалко… Они дело порушили… Понял?
И с тем молчок. Даже в машине не глазел по сторонам, не рассматривал шакальи рожи, не пытался угадать, кто сыграл с ними шутку.
Если рассудить здраво, то и обижаться Кузьменышам надо лишь на себя. Подловить других и не дать подсмотреть за собой — это и есть главная забота любого колониста.
Если он хочет выжить.
А выжить все хотят.
И шакалы хотят… Вот стаей и обступили, и рвут уже…
Галошу, Глашу, они, конечно, вернули. А джем не вернули. Поделили еще там, до прихода машины, и все начисто вылизали. Будто не с завода вышли, где можно было и без того нажраться. Ан, нет. Та же банка да на свободе вдвое слаще показалась!
Теперь колонисты тащили банки из цеха куда больше, чем раньше. В штанинах тащили и за пазухой, для чего, наподобие наших братьев, объединились в пары, тоже стали в обнимку ходить.
Работницы на заводе надивиться не могли: как это наши сиротки возлюбили друг друга! Господи, по двое, в обнимку, такие миленькие, славненькие… Прямо ангелочки!
Ангелочки же тащили и тащили. У них под одеждой не крылышки прорезались, а крышки от консервных банок!
Под конец придумали в корзинку загружать. Эти корзины время от времени, чтобы освободить цех, вытаскивали наружу. И мешки из-под сахара, и битую тару.
Сашка увидел, ахнул: что значит коллективный ум! Он-то сам до корзины не допер, а шакалы доперли. Они все сволакивали теперь на задний двор, целые склады там образовались.
Галоша работала в несколько смен. Шакалы стали звать ее Волшебной калошей, кто-то сказку такую читал.
Но никакая сказочная калоша не могла сравниться с этой, реальной Волшебной калошей: эта давала не какое-то фантасмагорическое счастье, а вполне реальное, переведенное в энное количество сладких джемовых банок с золотыми крышечками!
Сперва братья переживали за свою Глашу, особенно волновался Колька, не утопили бы, не потеряли, не порвали…
Но однажды Сашка сказал:
— Берите насовсем! Пользуйтесь!
Колька услыхал, едва не бросился отнимать. Даже слезы покатились. Так вот, задарма, ничего не потребовав взамен, отдать их золотую, родненькую, славную Глашу?! Лучше, наверное, банки из заначки отдать! Они столько не стоят, сколько их замечательная Глаша!
Колька так рассвирепел, что крикнул:
— Сбрендил, да? — и повертел пальцем у виска. Показывая, насколько у Сашки перевернулись мозги и насколько он сбрендил.
А Сашка спросил невинно:
— Заметно?
Колька присмотрелся, вытер дурацкие слезы. Нет, не было заметно, что Сашка сбрендил. Он и улыбался, как бывший Сашка, и глаза у него были все те же. Только вот с башкой что-то случилось — стала она варить наперекосяк, может, он джему переел! Колька не случайно в него пихал в последнее время… Может, у него мозги от сладостей слиплись?
— Но ведь Глаша-то наша! Наша! — закричал ему Колька с отчаянием. — Как мы без нее жить-то будем?
— Потише… — сказал Сашка, и оба брата оглянулись.
Но никто не слышал их спора. Находились они на заднем дворе, где были полными хозяевами.
Журчал вонючий ручей, бурьян мирно прорастал сквозь старые ящики, лежащие тут с невероятно давних времен, может, даже с до войны.
Сашка надул щеки и громко выдохнул:
— Будем жить, как жили. Без Глаши. Хватит.
— Хватит? — поразился Колька. — Да мы… Мы только начали!
— И закончили, — спокойно сказал Сашка. — Теперь надо замереть.
И так уверенно он сказал, что Колька проглотил очередную фразу, которую готовился ему выдать со зла.
Колька всегда верил в изворотливый ум своего брата. Всегда. Первый раз, пожалуй, усомнился. А Сашка посмотрел на Кольку и все прочел, что тот не сказал.
— Пойми, они же забурились! — Это про шакалов. — Ты видишь, как они шуруют? Они рвут на ходу подметки, про будущее и не думают! Вот сука буду, если они не пойдут вместе с нашей Глашей ко дну… — И добавил: — Себеневе…
СБНВ расшифровывалось так: сука буду на все века! И большим пальцем, ногтем, под зуб и под горло. То есть зуб на отрыв даю и горло подставляю… Такая была клятва. Для посторонних же, для взрослых скрытый смысл клятвы якобы раскрывался так: советский боевой нарком Ворошилов… «Ворошиловым» клясться не запрещали. А «сукой» запрещали.
Сашка «сукой» не часто клялся. Тут уж можно было ему поверить.
Но Колька спросил:
— Может… Им сказать?
— Что ты им скажешь?
— Ну что… Что это, хватит. Что зашухарятся ведь, большой бенц будет, и все мы…
— Все они, — поправил Сашка.
— …И все они… это… завалятся.
— Ну, скажи, — спокойно произнес Сашка. — Они тебе сейчас же поверят… Только почему ты сам не поверил, а? Ты же сейчас рассуждал не лучше самого оголтелого хитника из этих… из шакалов!
Колька вздохнул. Трудно было и правда отказаться от богатства, дармового, которое текло прямо в руки… По ручью, разумеется, текло.
Да кто же из колонистов откажется — в преддверии той голодной зимы, которая, они по опыту знали, у них у всех впереди? Завод-то на месяц, на два: для откорма! А потом? Зубы на полку?
Но Сашка твердо стоял на своем. Шакалы оголтели, и нет у них главного, что отличает приличного вора от шакала… Нет меры, нет совести. В краже совесть тоже нужна. Себе взял, оставь другим. Умей вовремя остановиться, когда изымаешь свою долю из чужого добра. Если от многого берут немножко, это не кража, а просто дележка! Так сказал великий писатель, какой именно, Сашка забыл. Неважно: писательский опыт он усвоил.
Шакалы же несли не стесняясь! Уже в машине у кого-то выскочила банка из-под одежды. Из-под забора тащили чуть ли не у всех на глазах. Однажды прямо в ящике, который перекинул через забор замечательный грузчик-еврей.
Шоферица Вера улыбалась да пошучивала, заламывая козырек фуражки:
— Ну, пиратики! Ну, разбойнички! Как поработали? Ох, чувствую, моя машинка тяжело пойдет!
Вера видела все. Но никогда никому не доложила. Не продала, словом.
Недели, наверное, две прошло с тех пор, как Сашка себя и Кольку отставил от банок.
Ходили смирненькие, тихонькие, сами не тырили, но другим не мешали. Все произошло однажды, когда двое колонистов стали протаскивать корзину с мешками якобы во двор.
Глазастая тетка Зина остановила их:
— Чево все с мешками носитесь! Оставьте, я сама потом… Работать надо!
— Мы — помогаем! — с трудом провернули языком колонисты. Корзина была тяжела, очень тяжела: перегрузили от жадности, банок пятнадцать засунули, что ли! А теперь стояли, покраснев от натуги, и не знали, что дальше делать…
— Без помощи! — сказала тетка Зина. — Сама вынесу!
Колонисты тупо молчали, выдохлись уже. Да и корзина тянула вниз, аж потрескивала от напряжения. Потом дно с грохотом отскочило и, позванивая, полетели по бетонному полу банки, зайчики от золотых крышек брызнули во все стороны.
Банок было много. Они катились по неровному полу, а одна, словно по заказу, попала прямо под ноги главному технологу, который проходил мимо. Старик-технолог нагнулся, поднял банку, поправил очки в металлической оправе и посмотрел на этикетку.
— Джем сливовый, ГОСТ 36–72 РРУ РСФСР, — прочитал он и оглянулся: весь цех, прекратив работу, смотрел на него. А самая последняя из баночек еще продолжала катиться по цеху, будто удирала, как удирал бы колонист после такого шухера.
— Это же воровство? — спросил технолог и посмотрел вслед той катившейся баночке. — Это же настоящее воровство?
Вот тут двое шакалов, бросив корзину, и дунули. Через железные цеховые двери, да по двору, да через проходную… Их никто не пытался ловить. Да и чего двух-то ловить; попались двое, а остальные не попались, только и всего.
Колонистов от работы на заводе отставили.
19
Вечером воскресного дня колонной, хоть это была далеко не та колонна, которая недавно еще сходила с поезда, поражая своей огромностью, пришли ребята в Березовский клуб для встречи с местными жителями.
Концерт самодеятельности совпал со скандалом на заводе.
Но верней сказать, что его поторопились организовать после кражи банок, чтобы как-то растопить неприязнь между колхозниками и колонистами. За два месяца пребывания в этих местах колонисты успели насолить всем.
Клубик находился в самом центре станицы, одноэтажный, кирпичный, с колоннами на фасаде. На колоннах еще видны были следы осколков, наспех заштукатуренные и забеленные.
Зал был просторный, с откидными деревянными стульями, сбитыми по рядам. Занавеса на сцене не было. Справа и слева вели ступеньки. В простенках, по обе стороны сцены, проглядывали какие-то нерусские надписи, их замазали масляной краской и частично прикрыли портретами вождей. Так что выходило: вожди как бы своими спинами стыдливо прикрывали свои собственные призывы, только на другом, нежелательном теперь языке.
Слева на авансцене, почти у края стола, стояла фанерная трибуна, крашенная в грязновато-бордовый цвет.
Народу, как ни странно, пришло немало. Большинство переселенцев были под хмельком, оживлены, громко разговаривали, перекрикивались с ряда на ряд. В зале было шумно.
Колонисты просочились на свободные места. Но многие по извечной привычке бездомных в чужом месте не разъединяться (а вдруг бить будут!) протиснулись вперед и уселись прямо на пол между первым рядом и сценой. Те же, кто не поместился, выстроились у стенки, прижавшись к ней спиной (тоже самозащита!), заняли боковые проходы.
На сцену поднялся директор Петр Анисимович со своим привычным портфелем, и некоторые, завидев его, зааплодировали. Он направился к трибуне. Как и полагалось, он уже имел кличку: звали его за глаза «портфельчик». Колонисты говорили: «Портфельчик шмон в спальне устроил!» Теперь кто-то из них вслух прокомментировал:
— Портфельчик будет докладать. О наших достижениях.
Передние, из шакалов, кто слышал, засмеялись. Достижения их были известны.
Директор сделал паузу и, когда шум и смех утихли, начал говорить. Говорил он без бумажки. Он поздравил новоселов-колхозников с первым нелегким годом пребывания на освобожденной от врага земле. И пожелал успехов в уборке урожая и начале новой жизни. Тем более что немецко-фашистские захватчики разбиты, бегут и скоро, очень скоро, должен наступить час окончательной расплаты. Как и предсказывал вождь мирового пролетариата, «наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами».
Все зааплодировали. Не «портфельчику», а вождю, конечно.
— Наши колонисты, — продолжал директор, — тоже прибыли сюда, чтобы осваивать эти плодородные земли и после голодной бесприютной жизни начать новую трудовую созидательную жизнь, как и живут все советские трудящиеся люди… Ребята скоро начнут учиться, но они же будут помогать сельским труженикам убирать урожай…
— Да уж помогают! — выкрикнули из зала. Раздался незлобный смех.
— …А те, кто выйдет из колонии по возрасту в пятнадцать лет, поступят в колхоз или на консервный завод, — продолжал директор, постаравшись не услышать реплику. — Так что жить нам с вами по соседству придется долго. Я так думаю: сегодняшняя встреча поможет нам лучше понять друг друга и подружиться… Вот для начала колхоз выделил нам подсобное хозяйство, правда, далековато… Но ничего. У наших братцев ноги молодые, добегут… Так вот… Есть теперь база для пропитания, там посевы, телята и козы… И прочее… Спасибо!
В зале жиденько зааплодировали. Слова о долгой соседской жизни с колонистами энтузиазма не вызвали. Тем более, и кусок поля со скотиной пришлось отрезать! Но все оживились, когда директор, уже сойдя с трибуны, добавил, что колонисты народ, безусловно, способный, артистический, и они приготовили для колхозников свой первый самодеятельный концерт.
На сцену вышли мытищинские, человек двадцать. Воспитательница Евгения Васильевна объявила песню о Сталине. Директор одобрительно кивнул. Хор грянул:
Лети, победы песня, до самого Кремля,
Красуйся, край родимый, колхозные поля.
В колхозные амбары пусть хлеб течет рекой,
Нам Сталин улыбнется победе трудовой…
Ребята из хора, те, что были впереди, вдруг пошли пританцовывать, изображая колхозников, кружиться, и всем стало весело. Зал великодушно зааплодировал, а хор стал неловко кланяться. Но так как аплодисменты не кончались, а петь по списку было нечего, мытищинские стояли и ждали. Потом они, как по команде, выкинули правую ногу вперед и запели: «Тум-та, тум-та, тум-та, тум-та…»
Раз в поезде одном сидел военный
Обы-кно-вен-н-н-ный…
Купец и франт…
Директор поднялся и стал пробираться к выходу.
Ребята, конечно, поняли так, что «портфельчик» не захотел слушать не одобренную им песню. Но причина была не в этом. Или — не только в этом.
Надо было срочно, об этом никто не знал, с шоферицей Верой доехать до колонии и принять участие в обыске, по некоторым предположениям именно на территории колонии были запрятаны банки с джемом, уворованные с завода.
Концерт был удобным поводом убрать колонистов, всех до одного из зданий техникума, чтобы провести такой обыск. Провести и успеть вернуться. По завершении концерта предполагалось, что колхозники в знак той же дружбы пригласят колонистов к себе на ужин.
Кузьменыши, как и остальные ребята, ни о чем на этот раз не догадались. Даже прозорливый Сашка был беспечен, его волновало лишь, когда им дадут выйти на сцену.
Оба вертелись в узенькой, похожей на коридор, комнатке за сценой, а воспитательница Евгения Васильевна со списком выкликала очередных выступающих.
— Каширские… Быстрей! Быстрей! Люберецкие, готовы? Люблинские…
— А мы? Когда будем петь? — подступили к воспитательнице Кузьменыши.
— Как фамилия?
— Кузьмины!
— Оба?
— Что, оба?
— А по отдельности вас как?
— Мы по отдельности не бываем.
— Ага… — сказала воспитательница Евгения Васильевна. — Значит, семейный дуэт? Ждите.
Братья посмотрели друг на друга и ничего не ответили. Хоть и семейными ни за что ни про что обозвали! А вообще с Евгенией Васильевной — Евгешей — они встречались, да, видать, та забыла. Случилось как-то, к Регине Петровне пришли, а там чай пьют втроем, Евгеша эта и еще директор. Повернулись, смотрят, а Кузьменыши, как напоказ выставленные, торчат посреди комнаты, а сразу уйти неудобно.
Регина Петровна рассмеялась и, указывая на них, говорит, вот, говорит, мои дружки, отличить, кто есть кто, нельзя; и зовут их Кузьменыши. А по отдельности запоминать не надо, все равно заморочат.
— Ведь заморочите? — спросила она братьев. Те кивнули. Все охотно засмеялись, а Регина Петровна тоже засмеялась, но не как остальные, которые развлекались, а по-родственному, как своя.
Но Кузьменыши не стали о себе напоминать. Лишь бы про номер не забыли.
В это время несколько человек, в том числе технолог с завода, директор и солдат с миноискателем, обшаривали техникумовский двор. Попадались железки, детали от каких-то старых машин, но того, что искали, не было.
Кто-то предложил вернуться в спальню старших мальчиков, где уже и так все было перевернуто вверх дном.
Несколько раз прошли из угла в угол — безрезультатно. Собрались уходить, но тут в наушниках у солдата запищало, указывая на малое присутствие металла.
Солдат провел своей «кастрюлей» на длинной ручке по комнате, потом снял наушники и показал на дальний угол.
Принесли лом, стали отрывать толстую половую доску. Она не поддавалась.
Директор с сомнением смотрел на всю эту процедуру, бросил взгляд на часы. Спросил солдата:
— Это не ошибка? — И уже к другим: — Это ведь непонятно, что происходит! Ну как они, скажите, могли что-то сюда спрятать! У них ни инструмента… Ничего…
— Ладно, — согласился технолог и поправил металлические очки. — Это последнее. Не найдем, закончим. Значит, твои молодцы ловчей нас!
— Или честней! — сказал директор. — И ничего они не украли!
— Кроме тех, шестнадцати…
— Кроме тех… — вздохнув, повторил директор.
Подросток из Раменского в это время с выражением читал стихи:
Кавказ подо мною.
Один в вышине
Стою над снегами у края стремнины;
Орел, с отдаленной поднявшись вершины,
Парит неподвижно со мной наравне…
Сашка сказал Кольке:
— Про товарища Сталина стихи!
— Как это? — не понял Колька. До него всегда медленно доходило.
Сашка рассердился, стал объяснять:
— Ну, он же на горе стоит… Один, как памятник, понимаешь? Он же великий, значит, на горе и один… И орел, видишь, не выше его, боится выше-то, а наравне! А он, значит, стоит, и на Советский Союз смотрит, чтобы всех-всех видно было! Понял?
Подросток продолжал читать:
…Там ниже мох тощий, кустарник сухой;
А там уже рощи, зеленые сени,
Где птицы щебечут, где скачут олени.
А там уже люди гнездятся в горах..
В этом месте в зале почему-то наступила особенная, глухая тишина. Впрочем, увлеченный чтец этого не замечал, он выкрикивал бойко знакомые стихи:
…И ползают овцы по злачным стремнинам,
И пастырь нисходит к веселым долинам,
Где мчится Арагва в тенистых брегах,
И нищий наездник таится в ущелье…
Раздался странный шелест по рядам. В зале вдруг от ряда к ряду стали передаваться слова, но смысл их трудно было уловить. Понятно было одно: «Стихи-то про чеч-ню! Про них! Про гадов!» Так возбудились, что забыли и поаплодировать. Колонисты аплодировали сами себе.
…Доску наконец-то вскрыли, взвизгнули напоследок огромные гвозди, и глазам комиссии открылась яма, подземелье, в глубине которого мерцали золотыми бликами крышечки банок. Сколько их там было: сотни или тысячи, сразу невозможно было понять.
Банки были уложены кучками на землю, и на крышечках каждой из них стояла метка хозяина: буква и цифра. Это чтобы потом не перепутать!
Технолог, кряхтя, спрыгнул в яму, поправил свои железные очки, осмотрелся, все не верил, что такое может быть. Задрал голову к директору, попросил подать ему бумагу и карандаш.
— Акт будем составлять! Тут у них товару поболе, чем на заводском нашем складе, — сказал. — Оприходуем? Товарищ Мешков?
Петр Анисимович, сразу побледневший, с готовностью полез в портфель и достал бумагу. Потухшим голосом произнес:
— Это ведь непонятно, что происходит…
Когда Кузьменыши вышли на сцену, в зале стояла натянутая тишина. Братья посмотрели на передний ряд, где сидели колонисты, потом, уставясь в пространство, завели:
На дубу зеленом, да над тем простором
Два сокола ясных вели разговоры,
А соколов этих люди все узнали…
Грустная, конечно, песня, как соколы прощались, один из них умирал, а второй ему и говорит… Говорит, что мы клянемся, но с дороги не свернем.
И сдержал он клятву, клятву боевую,
Сделал он счастливой
Всю-ю стра-ну род-ну-у-ю..
Закончили на высокой ноте, очень даже трогательно, а для большего веселья грянули Гоп со Смыком. Она тоже хорошо ложилась на два голоса.
Изобразили в сценах и под рокот одобрения убежали.
Уходя, братья видели, как через сидящих на полу колонистов пробирается к своему месту директор Петр Анисимович, прижимая к груди портфель. Лицо у него, нельзя не заметить, было не просто грустным, а каким-то угнетенным, серого цвета.
Тяжело вздохнув, он уселся на свой стул и приготовился слушать, не зная, что концерт подходит к концу.
— Фокусы и манипуляции! — объявила со сцены Евгения Васильевна и, помахав рукой с зажатым списком, вызвала на середину Митька.
Митек голову обвязал найденным в подсобке башлыком наподобие какого-то восточного факира, но колонисты его узнали и сразу захихикали:
— Это Митек! Митек! Он от шупа вшпотел!
Митек сделал вид, что ничего не слышит, и вообще изображал из себя какого-то мага. Он поднял руки вверх, поводил ими в воздухе, на ладони оказалось яблоко. Митек откусил яблоко, а колонисты с первого ряда прокомментировали:
— Ни фига себе! А банку с джемом достать можешь?
Директор при этих словах вздрогнул, испуганно оглянулся.
Митек со вкусом доел яблоко, снова пошарил в воздухе, шевеля пальцами, и у него обнаружилась в руке золотая крышечка, из тех, которыми закрывают банки в цехе. Потом крышечек оказалось много, и они посыпались на сцену, а две упали в зал.
|
The script ran 0.006 seconds.