Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Андре Моруа - Семейный круг [1932]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, Классика

Аннотация. Пережив в детстве глубокое потрясение из-за супружеской неверности своей матери, Дениза обрекает себя на жизнь, полную сомнений и поиска. Героиня Моруа, как мятежный буревестник, мечтает найти свое счастье в жизненных бурях, которые оборачиваются лишь легкой рябью адюльтера, а мать Денизы, отдавшись чувству, счастлива в новом браке. Первая мировая война, экономические кризисы тридцатых годов, феминизация общества не в силах разорвать тесных семейных уз, образующих тот самый «семейный круг», в котором переплетаются судьбы героев романа.

Полный текст.
1 2 3 4 5 

— Бертран, пожалуй… — Итак, вы обещаете? Вы мне позвоните? — сказала Дениза Бертрану Шмиту. Баронесса, стоя у двери, разливала апельсиновую и вишневую воду. Шмиты удалились одновременно с четой Сент-Астье. — Вы с Ольманом знакомы? — спросил Сент-Астье у Бертрана. — Нет. Я хорошо знал его жену. Но это было пятнадцать лет тому назад… Он умница. — Ложный ум, — возразил Сент-Астье. — Какой-то сорвиголова. Дела его, кажется, плохи. Два его африканских предприятия не сегодня-завтра лопнут, не говоря уже о том, что, по моим сведениям, у него под ударом большой капитал в Германии. — Жена его просто сумасбродка! — резко воскликнула госпожа Сент-Астье. — Не кричите так на лестнице, Сесиль, — остановил ее муж, — могут услышать. V — И что же? Вы сдержали клятву? — спросил Бертран. После встречи на званом обеде он стал почти ежедневно после полудня приходить к Денизе Ольман. Она его принимала, уютно устроившись на диване. В окнах видны были деревья парка Монсо. На низеньком столике, стоявшем около нее, громоздились книги, и Бертран перебирал их, читая названия. Среди них были романы, которые он посоветовал ей прочесть, но она читала также и научные труды. Вероятно, Лотри посоветовал ей обратить внимание на «Economic life in Soviet Russia»,[40] а на историю византийского искусства — Бродский. Вкладом Монте, по-видимому, был «Бакалавр» Валлеса,[41] а может быть, и книга о внешней политике. Является ли кто-нибудь из них ее любовником? Этого Бертран не знал. За эти две недели она постепенно рассказала ему свое прошлое — ей было приятно, что, восстанавливая минувшее, она как бы освобождается от него; о настоящем она почти не говорила. Среди мужчин у нее было много друзей. Она их свободно принимала, даже выезжала с ними. Заставая их у себя дома вечером, по возвращении из банка, Ольман дружески их приветствовал. Бертран внимательно приглядывался к этой зыбкой почве и не мог понять ее основы. — Вы сдержали клятву? — повторил он вопрос. Она покачала головой. — Зачем спрашивать? Ведь вы знаете, — ответила она. — Ничего я не знаю… Во всяком случае, ничего определенного… В свете вам приписывают много связей. — В том числе с вами — последние две недели. — То-то оно и есть. А так как это неверно в отношении меня — я остерегаюсь верить в другие. Она приподнялась, опираясь на локоть, и посмотрела на цветы. — И хорошо делаете, что не верите, — сказала она. — Нет, все те, кого я постоянно вижу, кто заполняет мою жизнь и кого, как вы выразились, мне «приписывают», — всего лишь друзья… После некоторого колебания она проговорила с усилием: — Но у меня были любовники… И все же… Послушайте, Бертран, мне очень хотелось бы объяснить вам… Мне хочется, чтобы вы узнали меня лучше… Мне так надо об этом поговорить… А я могу поговорить только с аббатом или с таким человеком, как вы, потому что вы, в силу своей профессии, всегда прислушиваетесь к человеческому сердцу… Но я боюсь, «излагая», все извратить. Вам не кажется, что слова все искажают? Они так неуклюжи, так жестки по сравнению с чувствами! Мою истинную мысль не передашь; она как тот ручеек, в который попала капля бензина, — она мерцает и с каждым мигом видоизменяется… Я говорю: «Я не любила свою мать». Выходит грубо и неточно; я не любила ее, но восторгалась ею и безумно хотела любить… О моем поведении за последние пять лет можно сказать то же самое… Вам оно покажется чудовищным, а мне видны его движущие пружины… Как же сделать, чтобы и вы их увидели? Она полуприкрыла глаза, как студентка, припоминающая доказательства какой-нибудь теоремы, и протянула Бертрану руку, которую тот взял в свою. Рука у нее была длинная, очень белая и поразительно нежная. — Вот что я обнаруживаю в себе, когда стараюсь понять самое себя. Женщина, которую вы хорошо знаете, — Соланж Вилье, — как-то сказала мне, что из детских лет она вынесла впечатление униженности и что потом всю жизнь старалась как-нибудь возместить, как-нибудь унять эту боль… Так вот — в отношении меня это еще вернее, чем в отношении Соланж… У меня чувство униженности объяснялось тем, что мысль о недостойном поведении матери не давала мне покоя… Знаете, в прошлом году мне пришлось несколько раз беседовать с очень умным врачом — доктором Биасом; он мне сказал обо мне самой такие вещи, которые меня сначала возмутили, потому что были даже чересчур справедливы, но потом я поняла, насколько он прав. Он считает, что ребенок может расти уравновешенным и счастливым только в том случае, если между родителями нормальные отношения, то есть если отец — сильный человек, который главенствует и которому подчиняются, а мать — нежная, достойная уважения и покорная отцу… Если же, как то было у меня, дочь обманулась в отце, если со стороны матери она чувствует женское соперничество, а потом — ревность, если окружающее общество относится к ее родителям с неодобрением и насмешкой, у нее возникает чувство виновности. — Почему — виновности? — Потому, что она критикует самое себя и своих близких с точки зрения «посторонних»… Только не прерывайте меня, Бертран, мне и без того очень трудно… Мне стоит большого напряжения коснуться самой глубины раны… Итак, разочаровавшись в отце, в мужчине, она берет на себя осуществление мужского начала. Она противодействует матери (так было и со мной), она стремится так или иначе возвыситься над ней. Я, например, хоть и не придаю значения деньгам, все же была рада, что после замужества стала гораздо богаче мамы… Девушка начинает учиться, как мужчина, у нее появляется мужская гордость и другие мужские качества: отвага, безупречная честность… Долгое время я считала, что ищу сильного человека, который превосходил бы меня, которого я могла бы любить; но должна сознаться, что всякий раз, когда я встречала такого человека, я избегала его… или вступала с ним в борьбу… На самом деле я искала человека слабого, рядом с которым сама могла бы оказаться сильной… Вот в чем, вероятно, причина, тогда мною самой не осознанная, по которой я вышла замуж за Эдмона. По этой же причине, Бертран, я никогда не полюблю вас. Вы слишком уравновешенны, ваше искусство дает вам такую умственную свободу, что — я убеждена в этом — я вам не нужна… Когда я встретилась с вами у госпожи Шуэн, я почуяла опасность: общие воспоминания детства, ваша профессия, очень интересовавшая меня… И вот я сразу же отрезала все пути… Я могла бы разыграть перед вами роль влюбленной, а я, наоборот, рассказываю вам все, что может только отдалить вас от меня… Я обесцениваю себя в ваших глазах… Я подаю вам ключ, потому что знаю, что вы не примете его… Если бы я почувствовала, что вы протягиваете руку, чтобы завладеть им, я бы его тотчас же спрятала… И я, вероятно, поведу себя в отношении вас неприязненно… Я уничтожу вас в себе… Понимаете? Он сидел, задумавшись. — Полагаю, что все это сложнее, — проговорил он. — Тем не менее… — Подождите минутку, я велю подать чай. VI — Тем не менее, — продолжал Бертран, — раз вы не удовлетворились мужем, который принес вам успокоение, который боготворил вас и к которому вы и теперь еще относитесь с таким явным расположением, — значит, вы, сознательно или нет, все же стремились к настоящей любви. — Да нет, Бертран, к любви физической… Я знаю, что истинной любви не испытаю никогда… Знаю потому, что для женщины истинная любовь значит покоряться, находить счастье в покорности, а я по своему характеру не могу покоряться… Два-три раза я почувствовала, что вот-вот стану рабой, что возле этого человека я таю, расплавляюсь… И я сразу же бежала прочь… — Зачем же? Кто унизится — будет возвышен… — То же самое говорил, когда мне было восемь лет, священник, которого я очень любила… А я унижаться не могу. Но какой ужас: я совсем обнажаюсь перед вами. Это вас коробит? Вовсе нет. Я восторгаюсь трезвостью вашего самосознания, вашей откровенностью. Однако я плохо представляю себе вашу жизнь. Если возлюбленные, о которых вы говорите, не были теми, кого «приписывает» вам свет, то кто же они такие? — Не все ли равно, Бертран? Она задумалась, и он не стал нарушать течение ее мыслей. — Первый, — сказала она наконец, — был молодой человек, с которым я встретилась на юге, как раз у Соланж Вилье. Жалкая история! Я была одна, скучала, до этого я три года провела в мертвящей обстановке. Появился этот человек. Он был красивый, живой, веселый… Он нес с собою все, чего мне недоставало: свободу, молодость, любовь к природе… Он повез меня кататься на яхте… Он поэтично говорил о море… Мне показалось, что я влюблена. Когда я поняла, чего он хочет, я попыталась отойти от него. Тут весь кружок Вилье стал трунить надо мной. Соланж называла меня «паинькой». Я была очень самолюбива, чувствительна к насмешке… Как-то вечером в Каннах Соланж, вопреки моей воле, буквально толкнула меня в машину этого человека… Потом я заболела нервным расстройством… Хотела застрелиться… А человек-то отнюдь этого не стоил. Он оказался ничтожеством; был женат на богатой женщине и заботился только о том, как бы не скомпрометировать себя… Не знаю даже, зачем я вам рассказываю о нем. Я никогда о нем не вспоминаю… Странно… Смеркалось. От фонаря, горевшего в парке, в темный будуар падали причудливые, пляшущие отсветы. Дениза поправила тюльпаны, стоявшие в вазе на столе. — А потом? — спросил Бертран после долгого молчания. — Короткие связи, — ответила она. — Я ни за что не допустила бы скандала в моем доме. Любовник, введенный в семью, напоминал бы мне историю моей матери; это вызвало бы у меня только отвращение. А остальное… — И от ваших избранников, Дениза, вы отходили… сразу же? — Да, почти всегда. — И эти несчастные не пытались бороться? — Пытались. Тот аббат, о котором я сейчас упомянула, тоже говорил мне: «Дениза, вы как пламя, вы сжигаете все, к чему прикоснетесь». Так и осталось до сих пор. На мне лежит проклятие. — Вы были верующей в то время, когда мы с вами дружили? — Не знаю. Я была очень верующей в детстве: потом мне захотелось стать свободной ради протеста против семьи, против окружающих. А теперь уж сама не знаю… Какая странная вещь наш мир, если он ни к чему не ведет… Как можете вы работать с мыслью о смерти? — А я о смерти никогда не думаю. Мы не будем знать, что умерли, следовательно, смерть — не такая идея, чтобы… — Слова, дорогой Бертран, слова, слова!.. Мы видим свое постепенное умирание, мы знаем, что умрем… Но мне хотелось бы знать, Бертран, как вы представляете себе смысл жизни. Когда мы бывали вместе прежде, говорили всегда вы. А теперь вы только слушаете. Это несправедливо. — Позвольте рассказать вам содержание пьесы, которую я собираюсь написать. Она в какой-то мере выражает мое понимание жизни. — Пожалуйста! Я обожаю всякие истории. — Это не история, это метафизическая пьеса. В прологе появится человек с марионетками — седобородый великан. Он вынет из ящика кукол и, расправляя их, станет объяснять, к какой роли каждая из них предназначается. Тут будет влюбленный, ревнивец, честолюбец, бедняк, богач, революционер, консерватор, судья, преступник. В первом действии марионеток будут изображать уже живые актеры; они выйдут на сцену и станут разыгрывать пьесу, о которой в прологе говорил петрушечник; сам он теперь будет находиться на другой, верхней, сцене и оттуда будет управлять веревками, которые приводят кукол в действие. — И на руках и ногах актеров будут веревки? — Ну конечно, и первое действие они разыграют, жестикулируя угловато и отрывисто, как марионетки. Так же начнется и второе действие. Вдруг один из персонажей резко остановится, и зрители поймут, что он уже не подчиняется веревке. Освободившись, он разъясняет другим действующим лицам, какие безумства они собираются совершить и как этого избежать. Теперь марионетки начинают разыгрывать уже не ту пьесу, которую сочинил петрушечник, а другую, сочиненную ими самими. — Бунт роботов против их создателя? — Вот именно. Я и хочу показать, что все мы — роботы Господа Бога. — Прекрасная идея, Бертран, непременно напишите эту пьесу. — Я и работаю над ней. Уже написал первый акт. Даже название придумал: «Марионетки поняли пьесу». — А чем кончится? — Вот этого я еще не знаю. Думаю, что петрушечник сломает непокорную куклу и восторжествует. Ибо как-никак, а веревки-то существуют. — И притом туго натянуты. Но вы правы, некоторые из них можно ослабить. Во всяком случае, как я вам только что говорила, сама я долгое время считала себя проклятой, а с тех пор как я решилась смелее заглянуть в самое себя, я начинаю преодолевать неумолимую судьбу. В эту минуту в комнату вбежала девочка и сразу остановилась, смутившись при виде незнакомого господина. — Поздоровайся, Мари-Лора. Что тебе? — Мама, приехала бабушка из Пон-де-Лэра. Она у нас в классной и зовет вас. Дениза с досадой покачала головой. — Хорошо. Скажи, что я приду через несколько минут. Она отбросила меховую накидку, вздохнула и встала с недовольным видом. Бертран улыбнулся: — Вот и веревочка… Вы по-прежнему «одержимы» матерью. Я поражаюсь этому с самого начала вашего рассказа, и мне кажется, что вы не вполне справедливы… Я помню ее, она была обворожительна… Она допускала ошибки? Да, однако кто из нас… — Конечно, Бертран. Но я ставлю этой женщине в вину не то, что она была эгоисткой, изменяла отцу, а то, что все это скрывала под личиной добродетели. Вы смеетесь? Право же, я не прощаю нашим предкам именно их лицемерие… Мне хотелось бы показать вам мамины письма. Погодите, я вам прочту всего лишь строчку из последнего письма. Восхитительная строчка! Подождите… Вот: «Утешением мне служит мысль, что в жизни я давала гораздо больше, чем получала сама». Великолепно, не правда ли? — Марионетка не совсем поняла пьесу, — возразил Бертран. — Ваша матушка ждет вас. Я ухожу. — Нет, нет, Бертран, еще нет и шести. Я имею право еще на целый час… Я пойду к ней, а вы пока возьмите книгу. Я не долго. VII Дениза застала мать в классной комнате за оживленным разговором с воспитательницей. При ее появлении собеседницы умолкли. Мари-Лора стояла у стола, делая вид, будто наклеивает марки, но ее растерянный вид и потупленный взор красноречиво говорили о том, что она слышала нечто такое, что сильно смутило ее. Патрис возился с заводной игрушкой на ковре. — А вот и мама! — воскликнула госпожа Герен. — Здравствуй, дорогая… Лакей мне сказал, что у тебя гость, какой-то господин. Мне не хотелось тебя отрывать. — Напрасно вы не вошли, — ответила Дениза. — «Господин» — самый обыкновенный, это Бертран Шмит. Вы с ним знакомы. — Да что ты? Он у тебя бывает? Как ты с ним снова встретилась? Мы читаем его романы. Жорж находит, что они интересны, но несколько бесцветны. — Как чувствует себя Жорж? Госпожа Герен оживилась. Дениза подумала: «Как она его любит! Стоит только произнести его имя, и она молодеет лет на десять… Впрочем, она и в самом деле поразительно моложава». — Жорж чувствует себя превосходно, благодарю… Он тебе кланяется. Твои сестры считают, что он к тебе неравнодушен… Ты знаешь, что он читал доклад в Медицинской академии? Не знала? А ведь об этом было в парижских газетах… Доклад из ряда вон выходящий, о детской смертности… Ты слышала, что он в Пон-де-Лэре добился снижения смертности среди детей рабочих с девятнадцати до двенадцати процентов? Результат неплохой! Господин де Тианж считает, что ему следовало бы дать орден. Префект уже хлопочет. — А как Жак? Как Лолотта? — Ничего. Их Дениза — прелесть… А Жак по-прежнему влюблен в тебя. Дениза приложила палец к губам, указывая на детей. Госпожа Герен чуть пожала плечами. — В таком-то возрасте! Что ты! Они не понимают. Я привезла им пирожных от Бельджати; они всегда говорят, что пирожные из Пон-де-Лэра вкуснее парижских. Ведь правда, малыши? — Правда, — рассеянно и равнодушно пробурчала Мари-Лора. Госпожа Герен поднялась с места и взяла Денизу за руку. — Мне надо сказать тебе несколько слов. — Ну что ж, пойдемте ко мне. Идя по коридору вслед за матерью, Дениза опять обратила внимание на ее моложавую походку. Платье на ней было светлое, безупречного вкуса. Дениза затворила дверь и приготовилась слушать. Госпожа Герен села в кресло. — Так вот… Ты знаешь, как я не люблю вмешиваться в то, что меня не касается… Однако сейчас я поговорила с мадемуазель… Не думай только, что она за спиной дурно отзывается о тебе; наоборот, она тебя обожает… Но из ее рассказа мне кое-что стало ясно… Ты слишком много выезжаешь, дорогая, принимаешь слишком много людей, и у тебя уже не хватает времени заниматься детьми… Мадемуазель делает все, что в ее силах, но ведь есть и такие вопросы, решать которые может только мать… У Мари-Лоры нет к лету красивых платьев… У Патриса большие способности к музыке, а он не делает никаких успехов, потому что нет хорошего педагога. Ты не обращаешь на детей должного внимания… Они от этого страдают, уверяю тебя. Ты не отдаешь себе в этом отчета, потому что и ты и твои сестры были страшно избалованы… Дениза стоя слушала в крайнем изумлении. Она готова была ответить довольно резко. Но Бертран ждал ее; разговору о прошлом не было бы конца. — Воспитательнице стоит только сказать мне, чего ей недостает, и я приму меры, — ответила она, решив этим ограничиться. — Тебе придется, конечно, кое-чем поступиться, — продолжала госпожа Герен, — придется отказаться от нескольких выездов с поклонниками, но уверяю тебя, в жертвах, которые приносишь ради детей, никогда не приходится раскаиваться. Неужели ты думаешь, что я не испытываю чувства гордости, когда мне говорят, что ты — одна из королев Парижа? — Какой вздор, мама, я вообще ничто… Я только стараюсь делать как можно меньше зла. А это задача трудная. Госпожа Герен заговорила еще внушительнее: — Да, очень трудная… Разве что с таким мужем, как Жорж, — тогда все становится легко. Он — чудесный, знаешь, и не только в медицине… Например, при нынешнем кризисе он ни разу не ошибся в помещении денег, ничего не потерял… А как дела Эдмона? — Хорошо, кажется… Госпожа Герен стала необыкновенно ласкова. — Какая ты красавица, моя дорогая… Но вид у тебя утомленный. Хорошо бы тебе погостить несколько дней в Пон-де-Лэре, отдохнуть; все так тебе обрадуются. Мне хотелось бы видеть тебя у нашего рояля. Недавно мы с Жоржем говорили: «Никто не играет Шопена так, как Дениза…» Послушай, я хотела у тебя спросить — твои красивые скатерти с вышивкой у тебя в ходу? Мы устраиваем в понедельник званый обед на восемнадцать персон по случаю открытия ясель; будет префект. А ведь прямо-таки нелепо покупать скатерть на один раз. — Я сейчас пришлю к вам Феликса, мама, и он вам выдаст все, что хотите… А теперь извините, пожалуйста. Бертран ждет меня уже целых полчаса один, в будуаре. Они поцеловались. VIII — Уф! — вздохнула она, вновь располагаясь на диване. — Бертран, будьте добры, подайте мне накидку… Чем вы тут занимались в одиночестве? Рассматривали портрет Эдмона? Он сел на прежнее место возле нее. — Да, я думал о том… Дениза, я страшно бестактен… — Вовсе нет! Я очень рада поговорить об Эдмоне… Окружающим не вполне понятна наша семейная жизнь. Мне было бы очень неприятно, если бы поведение моего мужа показалось вам недостаточно решительным; он человек очень благородный и великодушный… За десять лет совместной жизни я ни разу не заметила, чтобы он поступил мелочно. Дело в том, Бертран, что Эдмон совсем меня не знает, не знает ничего определенного. Как вы сами понимаете, ему раз двадцать приходилось ревновать меня к людям, с которыми я дружна, к вам, например. — Ко мне? — До чего забавны мужчины! Каждый воображает, что он — исключение и что его присутствие вполне естественно… А ведь ваше положение ничем не отличается от положения Лотри, Монте… Не раз Эдмону, ревновавшему меня к кому-нибудь из моих друзей, приходилось убеждаться, что он ошибся, что ничего нет… да ничего и не было… Он жадно собирает все, что приносит ему успокоение, и доказывает самому себе мою невиновность с таким же рвением, с каким некоторые мужья ищут доказательств измены. Мне кажется, он утвердился во мнении, что я женщина свободолюбивая, смелая, полная неожиданностей, но неспособная любить. И это уж не так далеко от истины. — Но прежде чем прийти к такому заключению, он, вероятно, много выстрадал. — Боюсь, что так… Но он всегда молчал… Впрочем, нет, — иной раз какая-нибудь фраза… Я рассказывала вам, как я была больна… Когда я уже выздоровела, мне однажды показалось, что я опять заболеваю. Ночью мне приснился кошмар, это была какая-то галлюцинация. Эдмон спал в соседней комнате; услышав мой крик, он прибежал… Я ему сказала: «Какой ужас, я опять вижу огонь». Он подошел, обнял меня. «Быть может, я не умею тебя любить, — сказал он, — но я всегда буду рядом, чтобы защитить тебя». — А чем заполнена его жизнь? — Думаю, что у него есть женщины; я ревновала, но была не права: эти не в счет… Он занят главным образом делами. Он действительно стал тем, кем мне хотелось его видеть: крупным деятелем. После смерти отца он возглавляет банки Ольмана, кроме того, он директор-распорядитель Колониального банка… Я подсказала ему мысль заняться восстановлением Европы, и он учредил организацию, задача которой — прийти на помощь сельскому хозяйству Центральной Европы. Вы не можете себе представить, как удивлялись все причастные к банку, которые знали его робким, несведущим, всецело подчиненным отцу, когда он вдруг стал организатором, начал распоряжаться. Вы понимаете меня? — Отлично понимаю. Короче говоря, он ушел в дела, как несчастный в жизни поэт уходит в свою пьесу, как писатель уходит в роман… Мне это очень интересно, потому что я сейчас увлечен идеей, что всякий деятельный человек — прежде всего поэт. — «Увлечен идеей…» Вы все такой же, Бертран! Такой же, как прежде, в руанском поезде… Бертран, я люблю вас, то есть я хочу сказать, что никогда вас не полюблю… Но вернемся к Эдмону. Когда я убедилась, что в нем таятся способности большого дельца, я была счастлива и изо всех сил старалась помочь ему… Я находилась возле него во всех сражениях, а сражения бывали жестокие… Прежде всего в его собственном банке у него имелся противник — Бёрш, компаньон его отца, человек незаурядный; он совершенно не верил в финансовую будущность Эдмона и вообразил, что после смерти господина Ольмана станет властелином банка… Мы с Эдмоном называли его «тираном»… Мы с ним «справились»… Он из банка ушел… Но он повел против нас ожесточенную кампанию… его поддерживал тот самый Сент-Астье, с которым вы познакомились на днях… но с Бёршем мы не можем не считаться, потому что в его руках большой пакет акций Колониального банка. Бертран встал и облокотился на камин. — Как вы сведущи в делах! — Я упорно изучала их… Я все такая же прилежная ученица, какой была когда-то… Я вместе с Эдмоном готовлюсь к заседаниям Совета. Я стараюсь окружить его людьми, которые могут быть ему полезны… Я говорю это не для того, чтобы придать себе значительность, но чтобы вы знали, что мы с мужем — союзники, связанные тесными, нежными, нерасторжимыми узами… Понимаете? — Понимаю. Следовательно, вы тоже стремитесь заменить чувства деятельностью. — Отнюдь. — Ну как же! Смотрите-ка! У вас книга Пильняка о Волге! По-моему, это вещь незаурядная. — Мне ее дал Монте. — А с ним у вас какие отношения? — Такие же, как с вами… Он меня очень интересует, во-первых, потому, что чем-то напоминает мне друга, который был у меня в молодости, — Менико; это был талантливый юноша, но карьеры почему-то не сделал… во-вторых, потому, что Монте, хоть и держится как якобинец и террорист, в сущности, очень добрый. Зазвонил телефон. — Дайте мне, пожалуйста, трубку… Слушаю. Ах, это вы, дорогой? Ну, что на бирже? Бертран Шмит просматривал книги. Ему попалась фраза: «Человек всего лишь наблюдательный пункт, вокруг которого неистовствует буря». — А как дела в Убанги? — спрашивала Дениза. — Кто? Бёрш? Ну еще бы… Бертран раскрыл другую книгу: «Что с вами станется, если вы потеряете самого себя из виду? И к чему послужат все ваши физические и умственные терзания, если они отвлекут вас от самого себя?» — У него был смущенный вид? — говорила Дениза. — Тем лучше… Так ему и надо! Вы должны быть довольны… А сейчас едете домой? Жду вас, мой друг… Это Эдмон, — пояснила она, вешая трубку. IX Май стоял великолепный. Ольманы открыли заколоченный на зиму домик в своем нормандском поместье в пойме реки Ож. Денизе нравилась эта замкнутая со всех сторон долина. Вдали возвышался лесистый холм; он скрывал горизонт, образуя высокую, длинную, плотную линию. На первом плане, слева, раскинулся яблоневый сад, спускавшийся ко дну долины; справа — большой луг, пологий склон которого подчеркивался шеренгой елей. При взгляде с террасы эти две изящные линии сходились почти в самом центре ландшафта; простота, законченность очертаний, глубокая тишина, нарушаемая лишь поскрипыванием повозки и птичьим граем, — все это придавало безыскусственному пейзажу нечто глубоко умиротворяющее. В первое майское воскресенье Ольманы пригласили в Сент-Арну нескольких друзей: Шмитов, Монте, Лотри, доктора Биаса, аббата Сениваля, две четы из финансового мира. Шмиты и аббат собирались погостить трое суток, остальные хотели возвратиться в Париж в тот же день. Вечер стоял ясный и теплый. На террасе, залитой лунным светом, гости разбились на несколько групп. Пахло жимолостью и мятой. Бертран Шмит подошел к аббату — он очень любил его. — Господин аббат, напомните, пожалуйста, прекрасную фразу Шатобриана,[42] которую вы так превосходно декламируете: «Луна…» Аббат в восторге воздел руки и произнес, любовно выговаривая каждое слово: — «Вскоре она разлила над лесами ту великую тайну грусти, о которой она часто повествует старым буковым рощам и древним побережьям морей…» Значит, вы любите Шатобриана, господин Шмит? И, подобно ему, ищете Сильфиду? — Я долго искал ее, господин аббат. Теперь я старею; я мог бы, как наш Стендаль, написать на пряжке своих панталон: «Мне скоро сорок». — Стендаль говорил: «пятьдесят», господин Шмит. Сорок — это еще молодость. Впрочем, старость не приносит успокоения — пример тому тот же Шатобриан, и Анатоль Франс, и Гёте… Дьявол, господин Шмит, — старик; поэтому старейте, но не сознавайте этого. — Святые тоже старики. — Нет, нет, вовсе нет… Наоборот, я бы сказал, что молодости куда больше присуща святость. В долине стояла такая тишина, что слышно было журчанье реки, извилистое русло которой скрывалось за тенистыми склонами. Ослепительно яркая, почти полная луна поднималась ввысь в окружении хоровода звезд. — Я всегда удивляюсь, — сказал аббат, — как это Гёте, любивший наблюдать светила, не ведал ощущения бесконечности. У него не было ни страха перед смертью, ни понимания греховности… Странно! — Что же тут странного, господин аббат? Сознаюсь, я придерживаюсь того же образа мыслей. Как бояться того, что для меня непостижимо? Когда речь заходит о метафизике, мне представляется одинаково невозможным и утверждать и отрицать. — Церковь предпочитает неведающего безбожнику и даже еретику, — ответил аббат. — Неведающий может быть полон благочестия, ему только недостает чувства бесконечного… У вас нет чувства бесконечного, господин Шмит. В этом отношении вы — как женщины; у них этого чувства не бывает. — За некоторыми исключениями. Наша хозяйка, например… — Наша хозяйка женщина весьма умная, но ей никогда не удавалось обрести равновесие… Она тоже ищет Сильфа и боится его найти… Жизнь ее не удалась… Почти все жизни не удаются, господин Шмит, и именно поэтому вы, писатели, создаете судьбы воображаемые. Что ж, вы правы… Я тоже порою сочиняю романы; я не пишу их, я их переживаю. Нередко, например, если у меня в течение дня оказывается минут десять свободных, когда я могу помечтать, я становлюсь третьим духовником императрицы Жозефины, в Мальмезоне.[43] Работы у меня мало. Только по воскресеньям надо отслужить мессу для слуг… Зато я иногда издали вижу императора… Однажды он обратился ко мне: «Господин аббат, вчера я читал Евангелие». — «Вот как, ваше величество?» Я беру записную книжку, заношу туда его слова. В дни разгрома и ссылки я — преданный священник, я — аббат Бертран… Да, я стал бы аббатом Бертраном,[44] духовником на острове Святой Елены… Здесь он стал бы часто беседовать со мной… Я записал бы беседы Наполеона на религиозные темы… Небесный Мемориал…[45] Что это был бы за дневник! По возвращении во Францию я, разумеется, терплю гонения со стороны духовенства, сочувствующего Реставрации; меня назначают в маленький деревенский приход и оставляют там до самой смерти… Ну что ж? Судьба моя все-таки прекрасна. — Какая прелесть, господин аббат! Мне очень приятно, что вы любите Наполеона. — Еще бы не любить. Но все это, к сожалению, всего лишь вымысел… А в действительности ничто в этом дольнем мире не удается, господин Шмит, ничто… — Да нет, господин аббат, зачем же! Вспомните своего Шатобриана: «Дни очарования, восторгов, упоения…» Дениза неслышно подошла к ним, выступив из темноты, и взяла Бертрана за руку. — Кто это толкует здесь о восторгах и упоении?.. — Господин Шмит и Шатобриан, сударыня. Но оба они — жертвы иллюзии… Дни очарования мимолетны, их насчитываешь всего два-три, ну, десять… Зато пробуждение ужасно… Когда мне надо излечить какого-нибудь юношу от опасных желаний, я говорю ему: «Предположите, что то, чего вы желаете, — осуществилось, потом представьте себе, что за этим последует: „Я завоевал ее… Отлично… Она прекрасна… Прошла неделя… Она чуточку менее прекрасна, чем мне казалось… Прошел месяц… Она мне звонит по телефону, требует от меня писем, отнимает у меня время… Прошло два месяца… Она твердит все одно и то же… Она мне надоела. Она мне пишет… и пишет плохо…“» — Все это так, господин аббат, но в дни упоения всего этого представить себе невозможно. — Ах, господин Шмит, все вы, неверующие, похожи на мотыльков, которые пляшут в лучах солнца и не задумываются о том, что к вечеру их уже не станет. — А как же иначе, господин аббат? Раз я мотылек, значит, и мысли у меня должны быть безмятежные, как у мотылька. — Завидую вам, — сказала Дениза, — сама я, как и аббат, постоянно думаю о смерти. — Это потому, сударыня, что вы более христианка, чем это вам кажется, — ответил аббат. — А вы, господин Шмит, вообще не имеете права быть счастливым. Искусству и религии страдания необходимы. — Вы романтик, господин аббат. По небу, усеянному золотой россыпью, пронеслась падучая звезда. — Скорее загадайте желание, — сказал Бертран Денизе. Она ответила серьезно: — Я загадала… вернее, повторила то же, что загадала на Новый год. — А что именно, Дениза? Она запнулась. — Вы очень удивитесь… Я хотела бы в этом году умереть… Да, умереть… Я еще хороша собою, я не совершила ничего дурного, непоправимого, мне страшно, что в конце концов я не удержусь… Она сняла руку с руки Бертрана и вдруг обратилась к аббату: — Господин аббат, мне хотелось бы поговорить с вами о дочке… Бертран отошел от них и стал в потемках искать другого собеседника. Изабелла и Монте сидели в креслах около террасы. Он расслышал, что Монте говорит о выборах президента и о том, как он накануне посетил Бриана. — Он принял нас и был полон добродушия и скептицизма… Мы ему сказали: «Страна хочет видеть вас у власти». «Не будем преувеличивать», — ответил Бриан. Я очень ценю его; такой простой человек! Бертран пошел вдоль балюстрады и, пройдя несколько шагов, встретился с доктором Биасом, о котором ему часто рассказывала Дениза. — Это вы, господин Шмит? — спросил Биас. — Вы один? — Я только что расстался с аббатом. — Что вам говорил аббат? — Что говорил? Дайте вспомнить… Говорил, что я не имею права быть счастливым… — Он прав… прав вполне… Только страдания формируют талант. — А кто же не страдает, доктор? Вам-то это должно быть известно лучше, чем кому-либо. — Это верно. Но я скажу так: писатель должен культивировать в себе страдания и не давать покоя своим нервам. Он выявляет лучшие стороны своего дара, только когда доводит себя до такого состояния, что уже не может не кричать от боли… только когда касается самых чувствительных струн… У меня на этот счет особая теория, и я изложу ее вам безжалостно: современные писатели не проникают в глубины народных масс потому, что недостаточно знакомы с нищетой. Страдания бедняка — вот великая трагедия, а в ваших книгах она не находит отражения. Она чувствуется в «Отверженных», порой у Бальзака, у Достоевского… — Она нашла отражение в образе Жюльена Сореля, доктор, а он — не народный герой… — Нет, нет, Жюльен Сорель — не настоящий бедняк… — Доктор! — раздался чей-то голос. — Оказывается, я должен доставить вас в Париж? Гуляющие стали собираться на освещенной террасе. X Комната в сельском духе, с простым убранством, ситцевыми занавесками и кроватями в стиле Директории, была не лишена приятности. Изабелла тщательно затворила за собою дверь. — Бертран! Поцелуйте меня! — С радостью… Но что с вами. Изабелла? Вы плачете? — Нет, нет! Я счастлива, что наедине с вами, счастлива, что люблю только вас, счастлива, что чувствую себя так прочно. — Никто из нас не прочен. — Конечно, существует смерть… Я говорю о внутреннем чувстве. Он ничего не ответил; стоя у окна, он любовался звездной ночью. Изабелле показалось, что он в дурном настроении, и она молча разделась. Он не был в дурном настроении, а был встревожен. Он думал о том, что сказал доктор Биас относительно опасности, которая таится для писателя в счастье. Дениза тоже сказала ему однажды: «Больше всего я желаю вам, Бертран, пережить драму…» На это он ответил: «Я и без того видел слишком много драм… Разве вы не знаете мудрого изречения: „Поэзия — это волнение, о котором вспоминаешь в спокойные дни“. В жизни бывает период трагический — это юность, и период размышлений о трагическом — зрелая пора». В чем же истина? Изабелла причесывалась на ночь. — А почему вы так сказали, Изабелла? — Что сказала? — Да вот сейчас вы говорили, что рады, что чувствуете себя прочно… Почему у вас возникла эта мысль? Она подумала. — Под впечатлением от этого вечера, от контраста между безмятежностью пейзажа, кажущимся благополучием дома и тайными драмами, которые чувствуются в нем… Ваша приятельница Дениза, неуверенная и кокетливая, в окружении всех этих мужчин… Лотри, напускающий на себя трагический вид, когда она прогуливается с Монте… Я долго разговаривала с Монте; он очень симпатичный и умный, но совсем потерял из-за нее голову, а ведь она может причинить ему только зло… Две другие пары — накануне развода… А Биас разгуливает среди этих больных и наблюдает за ними как врач… Вот я и подумала, что для меня жизнь куда проще; что у меня вы, и только вы, как был Филипп, и только Филипп… и что так лучше. Вот и все. Он стал раздеваться. — И действительно так — очень хорошо, — сказал он. — Но мне хотелось бы, чтобы вы больше ценили благородство совсем иного порядка, но все же неоспоримое, — благородство поведения такой женщины, как Дениза… Вы говорите: она кокетка. Нет, она не кокетка. Она женщина чувственная, неудовлетворенная, а это совсем другое дело… Но в дружбе она способна на преданность, верность, самоотверженность в такой степени, какой редко достигает женщина… Вот вам пример: недавно я, совсем случайно, узнал, что она знакома с одним из моих старых товарищей — Менико; в молодости он был своего рода гением, но, бог весть почему, его жизнь не удалась. Я раз двадцать пытался заняться им, помочь ему что-либо напечатать. Но это совершенно невозможно, он ничего не доводит до конца. Так вот, Дениза Ольман, никому о том не говоря, навещает этого человека потри раза в неделю, и, конечно, только благодаря ей он не покончил с собою… Уверяю вас, в Денизе есть нечто от святой. — Может быть. Но есть и кое-что другое. — Да и в святых было кое-что другое. Они обменивали земные добродетели и самоотречение на вечное блаженство; сделка была неплохая… А в Денизе я ценю то, что она старается быть искренней совершенно бескорыстно… У нее, вероятно, есть недостатки, слабости, но она отнюдь не лицемерка. И это действует на окружающих успокоительно. Изабелла уже легла. — А может быть, лицемерие дает превосходные результаты? Я не уверена в противном. А главное, мне кажется, что теперь мы страдаем лицемерием наизнанку. Сколько среди наших друзей я знаю таких, которые в глубине души желают жить безмятежной жизнью и портят ее только ради того, чтобы удовлетворять желания, которых у них вовсе и нет… Наконец, есть дети… Нельзя в одно и то же время гнаться за изменчивым счастьем для себя и помышлять о счастье детей. Несколько молодых женщин говорили со мной вполне откровенно. Все те, у которых были легкомысленные матери, страдали от этого. — Так бывало прежде, Изабелла, а теперь отношения все больше и больше меняются… Теперь очень часто между матерью и дочерью устанавливаются отношения товарищеские, так что дело доходит до взаимного потворства… Да вот на днях одна англичанка рассказывала, что она рано овдовела, осталась с дочкой на руках и ради нее отказалась от любви. Когда девочке исполнилось шестнадцать лет, она спросила у моей знакомой: «Мама, а я действительно папина дочь?» — «Ну разумеется. Почему такой вопрос?» — «Потому что очень интересно оказаться дочерью кого-то другого». — Ну, ваша девушка, вероятно, окружена весьма «вольнодумными» друзьями. Сомневаюсь, чтобы дети особенно изменились… Сегодня я, например, наблюдала за здешними. Маленький Патрис страшно ревниво относится к мужчинам, которые вертятся вокруг его матери. — Вы преувеличиваете… — Нет, Бертран. Нельзя в одно и то же время и увлекаться, и быть матерью. Я не принимаю всерьез и не могу жалеть женщин, которые воображают, будто можно одновременно наслаждаться и прочным браком, и свободой незамужних… Надо выбирать что-нибудь одно. Бертран, в пижаме, подошел к окну и стал смотреть на деревья, освещенные бледным лунным светом. «„Вскоре она разлила над лесами великую тайну грусти“, — подумал он. — Никак не запомню эту фразу». Он обернулся. — Я возражал вам не вполне чистосердечно. В глубине души я с вами согласен… Я верю в прочность семейной жизни и думаю, что именно эта прочность порождает истинную свободу, — даже для художника, но при условии, что он знает, что такое страдание. В сущности, жизнь и Толстого, и Флобера, и даже Пруста — как и других великих романистов — была отнюдь не романтичной… Чему вы смеетесь? — Тому, что все вопросы вы сводите к самому себе. Да и я тоже. Все так. Он тоже рассмеялся, потом погасил лампу. В комнату проник лунный свет. Немного погодя в темноте Бертран спросил: — А как Ольман, Изабелла? Вы считаете его умным? — Он очень милый, но фантазер и бука. Бертран ничего не ответил, и вскоре ему стало сниться, что доктор Биас взгромоздился ему на живот и ни за что не хочет встать. Изабелле не спалось; она думала о том, что счастливые супруги — все равно что люди, спасшиеся при кораблекрушении и после шторма плывущие на плоту. XI В течение двух недель если не вся Франция, то, во всяком случае, те пять тысяч человек, которые воображают, будто вершат судьбы мира (только на том основании, что они поздно ложатся спать), разбились на два лагеря, не менее враждебных друг другу, чем во времена дела Дрейфуса. Тианжи стояли на стороне Бриана и увлекали за собою друзей — политических деятелей и писателей. Сент-Астье и их окружение действовали в другом лагере. Дениза Ольман, горячая сторонница Бриана, настойчиво и отважно высказывала в ортодоксальных салонах свою точку зрения. Ее муж вел себя сдержаннее. Он беспокоился за свои дела и опасался любого повода к беспорядку. — Я отнюдь не против Бриана, но считаю, что ему место не в Елисейском дворце, — говорил он. — Там он будет пленником, окажется бессильным. Накануне выборов Монте, один из главарей бриандистов, резко возразил ему. — Если бы вы имели отношение к парламенту, то знали бы, что президент республики вовсе не лишен власти, — сказал он. — Думерг[46] в течение семи лет действительно руководил политикой Франции. Спросите у своих друзей, у тех, кто был министром; они вам расскажут, как в промежутке между сессиями Совета президент распоряжается кабинетом министров, как он по-своему истолковывает тот или иной кризис или результаты выборов. Предположим, что на будущих выборах большинство голосов получит «блок левых». Если президент не сочувствует этому, он может расчленить блок и образовать коалиционный кабинет, если же он одобряет этот блок, у него есть возможность, наоборот, укрепить его позицию, начав переговоры с социалистами. У президента совершенно та же власть и те же функции, что и у английского короля. Это не пустяк. — Я вполне согласна с Монте, — горячо вмешалась Дениза. — Возможна и другая точка зрения, — возразил Ольман с мягкой настойчивостью. — Бриан — человек уставший, он должен придерживаться определенного режима. Вы убьете его, если заставите ежедневно присутствовать на открытиях выставок картин. — Ему совершенно не обязательно открывать выставки картин, — резко возразил Монте. — Прежде президенты совсем не занимались такими делами; у них было больше свободного времени, и престиж их был внушительнее. Тут то же самое, что и с поездками министров. В первые годы Республики приезд министра бывал крупным событием. А теперь министерства стали чем-то вроде футбольных команд, которые каждое воскресенье утром в полном составе отправляются куда-нибудь. Но Конституцией это не предусмотрено. Ольман вздохнул, потом покачал головой. — Допустим даже, что в основном вы правы, — сказал он. — В действительности же, учитывая нынешнее состояние общественного мнения, нельзя желать, чтобы Бриан был избран, потому что это расколет Францию надвое. Президент должен быть фигурой, призывающей к умеренности, должен быть сдерживающей силой, рулем, а не поводом для разногласий. Предположим, что вы добьетесь избрания Бриана; каким же будет его возвращение в Париж? Сразу же начнутся демонстрации протеста. — Тем лучше, — возразил Монте. — Пусть только авеню Елисейских полей позволит себе устроить демонстрацию против Бриана: в следующее же воскресенье мои друзья и я сам приведем туда все окраины и пригороды… Давно пора чуточку встряхнуть страну. — Я присоединюсь к вам, Монте, — сказала Дениза. — Буду крайне польщен, сударыня. — А я — буду весьма встревожен, — заключил Ольман. Монте спросил, собирается ли она завтра в Версаль. Баронесса Шуэн приглашала ее, но ей не хочется ехать. Завтракать в обществе Сент-Астье и адмирала! Нет, результатов голосования она предпочитает ждать в Париже. Монте пообещал позвонить ей из Версаля после баллотировки, и они сговорились, что вместе отправятся смотреть въезд президента. Следующий день она провела спокойно; она ходила пешком по Парижу. Цвели каштаны. К пяти часам она вернулась домой. Монте вызвал ее к телефону раньше, чем она предполагала. — Позор! — сказал он. — Мы потерпели поражение… Да… Четыреста голосов… Да, я остаюсь на второй тур, но кандидатура Бриана уже даже не баллотируется… Меня повезут с собой Тианжи; не хотите ли встретиться часов в восемь на углу авеню Булонского леса и авеню Бюжо?.. Нет, обедать я не поеду… Зайдем в какое-нибудь кафе. — Хорошо… Я приеду… Впрочем, подождите, Монте… Эдмон еще не вернулся, не знаю, где его сейчас застать… Ну ничего — оставлю ему записку. — Но вы приедете одна? — Разумеется. Монте поджидал ее в назначенном месте. Он непринужденно, по-товарищески, взял ее под руку и повел. — На вокзале Майо есть вполне приличный ресторанчик… Времени у нас достаточно. Думер[47] не может приехать раньше девяти… Мы слегка закусим, и я вам расскажу все, что произошло в ассамблее. В прилегающие к авеню переулки прибывали войска; слышался конский топот; полицейские с плащами на руках размещались, словно стрелки, вдоль пустых тротуаров. — Третья Республика держится крепко, — заметил Монте. — Мне говорили, будто начальник полиции сказал: «За порядок я ручаюсь в любом случае… Но если выберут одного, мне нужно две тысячи человек, а если другого — то шесть тысяч, вот и все». Они взяли такси; шофер обернулся к ним. — Итак, кто же? — спросил он. — Думер, — ответил Монте. — Вот как? А откуда он родом? Если с юга — будет хорошо. — Старики из сената знают юг лучше нашего, — вздохнул Монте. За обедом он рассказал, как протекало собрание. — Атмосфера была зловещая… В кулуарах пахло изменой и затхлостью… Как только объявили результаты первого тура, вокруг Бриана образовалась страшная пустота… От этого сгорбленного старика, который вдруг остался в одиночестве в Зеркальной галерее, веяло чем-то шекспировским… Я подошел к нему; он мне сказал, стараясь казаться веселым: «Что ж вы хотите, они голосовали за своего президента». — Сент-Астье, вероятно, торжествуют? — Конечно; она шумела больше всех… Вопила на весь Трианон. Они направились к авеню Булонского леса пешком; вдоль тротуаров скапливался народ. Монте где-то добыл два стула и помог Денизе взобраться на один из них. Рядом с ней стоял какой-то толстяк в очках; отстраняясь от него, Дениза оперлась на Монте. Он стал молчаливым, его охватило чувство нежности. Он думал о том, каким бы он чувствовал себя сильным, будь возле него такая женщина. Потом вспомнил свою юность, юность несчастного студента, и день, когда он пришел в этот район нарочно для того, чтобы разжечь свою ненависть к богатым, наблюдая, как женщины вроде этой вполголоса отдают распоряжения своим шоферам. Полицейские офицеры высших рангов прохаживались посреди пустой улицы. Издали послышался рокот голосов; показалась небольшая машина, сидевшие в ней двое мужчин с беспокойством смотрели по сторонам. Дениза, которую Монте поддерживал, обхватив за талию, склонилась вперед и увидела вдали приближающихся лошадей, сверканье сабель, синее облако всадников. Экипаж был так тесно обрамлен сопровождающими, что лица президента они не увидели. Вокруг раздавались приветственные возгласы. Толстяк в круглых очках крикнул, размахивая шляпой, что-то невразумительное. Все уже кончилось. Вслед за кортежем устремился поток такси. Монте на мгновенье задержался на стуле, ради удовольствия чувствовать возле себя Денизу. Человек в круглых очках обратился к ним: — А собственно говоря, кто это проехал? — спросил он. Дениза рассмеялась. Эта фраза весь вечер веселила их. Им не хотелось разлучаться. Ночь стояла ясная, теплая. — Пройдемся вокруг прудов, — предложила Дениза. Во время прогулки Монте откровеннее, чем когда-либо, говорил о своей ненависти, о своих колебаниях и надеждах. В ней росла большая нежность, искреннее желание поддержать, подбодрить его. Эти смешанные чувства были похожи на любовь. Когда они поздно вечером вернулись в Париж, он решился поцеловать ее. Сначала она не противилась, потом ласково отстранила его. — Нет, — сказала она, — не надо… Я не принесу вам счастья… наоборот. Эдмон дожидался ее. — Вы совсем безрассудны, — сказал он. — Где вы были? Я страшно волновался. Я уже хотел позвонить в полицию. Уже целый час я сижу за дверью, слежу за каждой подъезжающей машиной. Она без особого труда оправдалась. А истина заключалась в том, что в течение этих нескольких часов она совершенно забыла о нем. Он не мог заснуть и жаловался на межреберную невралгию, которая не давала ему вздохнуть. Дениза ухаживала за ним, но думала при этом, что он жалуется главным образом для того, чтобы она занималась им. XII Раз в месяц Дениза Ольман приглашала к себе знакомых на музыкальные вечера. Она не любила приемов и изобрела средство, которое позволяло ей быть вежливой и в то же время избегать несносных разговоров. Эти вечера прославились в Париже как благодаря высокому уровню исполнителей, так и благодаря той непреклонной дисциплине, которую поддерживала на этих вечерах хозяйка дома. Вечер 29 июня 1931 года был особенно изысканным — не столько в отношении музыкантов (хотя в тот вечер у Денизы была превосходная венская певица), сколько потому, что здесь собрались крупнейшие представители финансовых кругов и светского общества, — люди, весьма далекие от искусства. Причина этого заключалась в том, что большинству из них было известно, что на следующий день банк Ольмана прекратит платежи. Многим было любопытно посмотреть, как стойко встречают супруги надвигающуюся бурю; некоторые из чувства жалости хотели выразить им свое расположение; наконец, были и такие, которые решили оказать им внимание в расчете, что оно будет вознаграждено, когда благосостояние Ольманов возродится. Разорение Ольмана было вызвано несколькими совершенно различными причинами. Сыграл тут роль и всеобщий кризис, в силу которого все предприятия находились под ударом. Но и сам Ольман допустил неосторожность. Еще в 1926 году, расставаясь с ним, его компаньон Бёрш предсказывал катастрофу: — Молодой Ольман разорится, это ясно как дважды два четыре, — говорил он. — Во-первых, он принимается одновременно за слишком много дел. Не знаю, что его разбирает, но он ведет дела так, словно соревнуется на скорость. Когда едешь слишком шибко да к тому же неосторожно — не мудрено свихнуться. Во-вторых, у него превратные понятия о деятельности банкира. Он смешивает роль банкира с ролью пионера-новатора; он воображает, будто банк может создавать плантации, заводы. Это вздор! — кричал Бёрш, сильно напирая на слово «вздор». — Банкир существует для того, чтобы поддерживать, развивать предприятие, созданное тем или иным дельцом, специалистом в данной области, а вовсе не для того, чтобы самому быть инициатором. В-третьих, взвалив себе на плечи больше предприятий, чем он в силах финансировать собственными средствами, он вынужден пускать в оборот капиталы своих клиентов, причем он вкладывает эти капиталы в дела совсем новые, еще не окрепшие и сомнительные. А основным принципом старого господина Ольмана, настоящего банкира, всегда было не волновать мелкого капиталиста и вкладывать деньги только в такие предприятия, прибыль от которых абсолютно обеспечена. Предприятие, находящееся в руках двух-трех человек, легко может «дремать» в ожидании лучших времен. Но если в нем заинтересованы широкие круги вкладчиков, то стоит только возникнуть дурным слухам, стоит только не выплатить дивиденда в первый же год — и начинается паника, бурные собрания акционеров, затруднения с кредитом. Чтобы поддержать акции, приходится прибегать к краткосрочным вкладам, а это при малейшем потрясении рынка уж и вовсе гибель. В-четвертых, Ольман со своим сахаром, каучуком, хлопком, металлами из банкира превратился в производителя сырья и, следовательно, не застрахован от любого экономического кризиса. Но это — его дело. Пусть поступает как хочет. А я — с корабля долой! Выйдя из дела в 1929 году, он стал играть на понижение акций Ольмана. Он, по его выражению, «шаг за шагом» добился снижения акций Колониального банка с 2200 до 215 франков. На этих операциях он нажил огромное состояние. Диагноз Бёрша был правилен. Как и многие, вступившие в деловой мир в начале 1920-х годов, Эдмон Ольман возомнил себя искусным пловцом потому, что поплыл в момент неожиданного прилива. На первых порах робкий, он постепенно уверовал в успех любого своего проекта. К 1927 году он уже оказался столь же бессильным приостановить развитие своей активности, как в 1812 году Наполеон был не в силах ограничить свои завоевания. Когда начался европейский кризис, он задумал, отчасти в угоду Денизе, прийти на помощь многим странам. Он кредитовал на значительные суммы банки Центральной и Восточной Европы. Крах венского «Кредитанштальта» и повторное падение курса марки нанесли ему окончательный удар. Одно время он надеялся, что «План Гувера», стабилизировав рынки, спасет и его. «Это всего лишь укол камфары», — сказал Бёрш. Для тех из гостей, которым все это было известно, вечер на улице Альфреда де Виньи представлял зрелище, полное тайного интереса. Ольман был бледен, но держался уверенно и был оживленнее обычного. Дениза, прекрасная и смелая, в гладком черном платье с брильянтовым ожерельем, спокойно рассаживала приглашенных. Близкие друзья — Бертран Шмит, Лотри, Монте — наблюдали за ней с тревогой. Гости, настроенные враждебно, как, например, супруги Сент-Астье, собирались по углам и шепотом злословили. — Шесть тысяч на вечер накануне краха — это просто неприлично! — вопила госпожа Сент-Астье. — Сесиль! — одергивал ее муж, показывая знаком, чтобы она говорила потише. Многие слышали ее. Кое-кто соглашался: — Им следовало бы отменить вечер… Другие, наоборот, считали, что устройством вечера Ольманы доказывают свою стойкость. Пять-шесть тысяч франков — ничто при балансе в несколько сотен миллионов, да к тому же — так ли уж неотвратимо разорение? Все наблюдали за Лотри, который в качестве одного из руководящих чиновников министерства финансов, конечно, знает истинное положение дел. Бертран Шмит долго поджидал, когда можно будет подойти к Денизе, и наконец отвел ее к роялю. — Это правда? — спросил он. — Да, если только не свершится чудо, а ведь вы в чудеса не верите. — Что же с вами станется? Она жестом приветствовала входящую пару, потом ответила вполголоса: — Мы отдадим все до последнего франка, драгоценности, мебель; выедем из этого особняка и будем трудиться. — Вы молодчина. Я всегда так и думал, и все же — вы достойны всяческих похвал. — Тут нет с моей стороны никакой заслуги, — ответила она, — я вовсе не дорожу всем этим… Я владела этими вещами, но они никогда не владели мною. Не говорите со мной больше, Бертран, за нами наблюдают… Лучше помогите мне рассадить их. Мне с ними не справиться. И действительно, в этот вечер ей никак не удавалось поддерживать ту дисциплину, которою славился салон Ольманов. Уже усевшиеся и успокоившиеся гости вдруг вскакивали с мест, чтобы послушать новости, которые шепотом передавали вновь прибывающие. — Вы знаете, что это ее любовник? — говорила молодая женщина, указывая на Денизу и Монте. В глубине гостиной между Лотри и Сент-Астье шел ожесточенный спор: — Как-никак, — говорил Сент-Астье, — а глубоко возмутительно, что Гувер поставил Францию перед лицом совершившегося факта и что теперь она вынуждена отказаться от своих прав. Это просто шантаж. — Дорогой мой, вы искажаете факты, — отвечал Лотри. — Франция была осведомлена… Я сожалею о другом, а именно, что предложение исходит не от нас. Четыре месяца назад Владимир д’Ормессон[48] предлагал то самое, на что вы сегодня соглашаетесь. А тогда вы кричали, словно он совершил какое-то преступление. В результате — мы упустили инициативу. Из-за таких, как вы, мы всегда опаздываем с капитуляцией. Мы начинаем торговаться, а в конце концов уступаем, отнюдь не спасая положения и не внушая к себе любви, а будь это сделано своевременно — так по крайней мере было бы восстановлено доверие… — Чье доверие? — возразил Сент-Астье. — Нельзя дурачить французов и не делать различия между долгом, который, в сущности, не что иное, как расходы, связанные с войной, и репарациями, которые являются возмещением за все то, что у нас разрушили… Никак не могу согласиться… — Довольно, довольно, Лотри! — воскликнула Дениза, стоя между рядами стульев. — Сядьте, прошу вас, и помогите сесть другим… В гостиную вошла певица. Все умолкли. Госпожа Ольман объявила: — «Утро» Рихарда Штрауса. Музыка на время умерила страсти. Раза два послышался шепоток, и сразу же к говорившим обернулось несколько возмущенных лиц. Сильный, свободно льющийся голос производил впечатление той благородной уверенности, которая внушает слушателям чувство покоя и радости. Раздались громкие аплодисменты. Дениза, привстав, обернулась к слушателям и объявила: — «Bist du mit mir»,[49] — Баха. Полилась неторопливая, спокойная, трогательная мелодия. Теперь уже никто не шептался. Ольман жадно слушал, подперев рукою усталое лицо. Bist du mit mir, geh’ ich mit Freuden Zum Sterben und zu meiner Ruh’…[50] «Да, — думал он, смотря на тонкий профиль жены. — Я без страха встречу и разорение и смерть, если ты будешь со мною…» Дениза тоже мысленно относила слова этой песни к себе и Эдмону. Она отлично понимала, что он должен чувствовать в эти минуты. «Как несчастье возвышает человека! — думала она. — Я давно уже не была так довольна собою, как теперь». Ach, wie vergnügt wär’ so mein Ende, Es drückten deine schönen Hände Mir die getreuen Augen zu![51] «Будь ты со мной, я с радостью пойду навстречу смерти и покою». Песня подходила к концу. Дениза повернулась, чтобы взглянуть на Эдмона. Лицо его выражало отчаяние. Она улыбнулась ему. Бертран Шмит, наблюдавший за ними, заметил ее улыбку. «В этой чете она — сильнейшая», — подумал он. Пока исполнялся следующий романс — то был «Король-пастух» Моцарта, — он размышлял о том, как странно в ней сочетаются женское очарование и мужская сила. После концерта гости направились в столовую. Госпожа Сент-Астье рьяно, с каким-то мстительным негодованием пересчитывала пирожные, словно это были миллионы, похищенные у пайщиков Колониального банка. XIII Людская злоба — а ей нет границ — в значительной степени состоит из зависти и опасенья. Несчастье обезоруживает ее; поэтому люди, страдающие оттого, что никто их не любит, находят в катастрофах, как узколичного, так и общественного характера, горькую радость: такие катастрофы, принижая их, даруют им своего рода отпущение грехов. Когда тридцатого июня в Париже разнеслась весть о том, что Ольманы разорены, что Ольман созвал кредиторов, передал в их распоряжение все, чем он располагал, вплоть до драгоценностей и небольшого личного капитала жены, что Дениза обратилась к друзьям с просьбой подыскать ей какую-нибудь должность, чтобы она могла зарабатывать на жизнь, — это вызвано мощную волну сочувствия, и даже те, кто — как Сент-Астье — содействовали их разорению, стали изыскивать возможности спасти их. За последнее столетие промышленные и финансовые круги пережили немало периодически возникавших кризисов, но кризис, начавшийся в 1929 году, оказался небывало глубоким и во многих отношениях отличался от предыдущих. Отличие это заключалось прежде всего в том, что он носил политический характер и что правительство (даже когда в состав его входили далеко не социалистические деятели) постоянно вмешивалось в события с целью поднять или поддержать деятельность частных капиталистических предприятий. В связи с крахом Колониального банка и банка Ольмана некоторые члены парламента проявили особую настойчивость. Аргументы, которые они приводили, были весьма убедительны. Нельзя допустить разорения многих промышленников восточных районов, которые были связаны с банком Ольмана и теперь тоже потерпят крах. Нельзя допустить и того, чтобы колониальные вкладчики, среди коих много туземцев, усомнились в кредитоспособности Франции. Министерство финансов одобрительно относилось к задуманной коллективной помощи крупных банков и дало указание Французскому банку принять участие в соответствующих мероприятиях. Монте с первого же дня занялся этим вопросом со свойственной ему неукротимой энергией и привлек к хлопотам нескольких депутатов своей группы, хотя на первых порах они и были настроены враждебно. Кое-кто порицал его за эту активность: его дружба с госпожой Ольман была общеизвестна. «Салоны и женщины погубили не одного молодого радикала, которые, как и вы, приехали в Париж безупречными», — строго сказал ему старик Ферра, депутат от департамента Эн, к которому Монте был преисполнен уважения. Такие упреки огорчали его. После переговоров в министерстве он сразу поехал к Денизе. Он застал ее совсем спокойной и подробно рассказал все, что узнал. — Дело идет туго… Министерство здесь ни при чем, и сам министр, и его сотрудники настроены благожелательно, а вот банки артачатся… Утром Лотри созвал представителей крупнейших фирм. Он говорит, что никогда еще в таком вопросе не встречал столь упорного сопротивления. — Но почему же? Ведь сам Эдмон такой благожелательный человек. — В том-то и дело… Я старался выпытать что-нибудь у Лотри и из его слов почувствовал, что все враждебно настроенные люди находятся под влиянием одного и того же человека. — Бёрша? — Вот именно… Бёрш, как вам известно, весьма могуществен; во время снижения курсов он очень умело маневрировал; теперь в его распоряжении не только огромное состояние, но несколько финансовых газет. Если он будет продолжать игру на понижение так же последовательно и решительно, как до сих пор играл на понижение акций Ольмана, — то любая попытка спасти банк потерпит неудачу… Именно этот аргумент и приводят финансисты в ответ на призывы Лотри: «Жертва окажется бесполезной; мы бросим в бездну двести — триста миллионов, а через три месяца положение банка опять будет таким же, как сейчас. Вот если бы господин Бёрш стал на нашу сторону — тогда другое дело; если же он считает делом чести погубить предприятие, то он достаточно силен, чтобы добиться своего, и в таком случае все наши усилия напрасны». — Ну и как же? — После их отъезда Лотри позвонил Бёршу и просил его заехать для переговоров. Бёрш велел ответить, что он болен, но Лотри знает, что это неправда. Следовательно, тут явное нежелание. Я приехал предложить вам следующее: хотите, я сам съезжу к Бёршу… Не знаю только, достаточно ли я влиятельная фигура в его глазах… Впрочем, со слов кое-кого из наших общих знакомых я знаю, что мои последние выступления в парламенте его заинтересовали. Дениза долго размышляла. — Как бы то ни было, Монте, вы — молодчина! Однако мне пришла в голову другая идея… Не поехать ли к Бёршу мне самой? — Это рискованно. Кроме того, ваш муж не согласится. — Если я поеду, то без его ведома. Преимущество тут, мне кажется, в следующем: мое обращение, обращение женщины, предпринятое по собственной инициативе, не будет носить официального характера и, если окажется неудачным, от него можно отречься. А если поедете вы, член парламента, то вы рискуете скомпрометировать себя в глазах человека, который со временем может быть вам полезен. Уж лучше предоставьте мне попытать счастье. Он минуту подумал. — Хорошо. Но действуйте быстро, до представления баланса осталось всего два дня. Позже все будет гораздо сложнее. — Я поеду сегодня же. Монте закурил папиросу и притих. В окно доносились крики детей, игравших в парке. Монте встал. Дениза заметила, что он очень взволнован и старается скрыть это. — Как только повидаетесь с Бёршем, позвоните мне, — холодно сказал он. — Разумеется. Благодарю вас, Монте. Днем она поехала к Ольману в Колониальный банк. Высокие бронзовые ворога с украшениями в виде стилизованных пальмовых ветвей были заперты. Приходилось идти через привратницкую. Она застала мужа за необыкновенно дружественной беседой с Сент-Астье. — Дениза, — обратился он к ней, — мне хотелось бы, чтобы и вы тоже сказали Сент-Астье, как мы тронуты его отношением. — Дорогой мой, мы ведь все солидарны, — возразил Сент-Астье. Пока мужчины разговаривали, Дениза листала справочник. «Б… Ба… Бе… Бёрш (Альфред); кавалер таких-то орденов… авеню Гоша, 44 (VIII округ), телефон Карно — 13–95». «Оказывается, это совсем рядом, — подумала она, — пойду сейчас же, а если не застану дома, попрошу назначить мне время и место…» — Не буду вам мешать, Эдмон, — произнесла она вслух. — Мне надо еще кое-куда заехать, буду вас ждать дома… До свиданья, сударь… Кланяйтесь госпоже Сент-Астье. Накрапывал дождь. Она подняла воротник непромокаемого пальто и отправилась пешком, заложив руки в карманы. В тот день ей вздумалось одеться по-студенчески, и она, сама не зная почему, чувствовала себя независимой и сильной. Невидимое солнце опоясывало темные тучи огненной каймой. Что она скажет Бёршу, если застанет его дома? Она не видела его уже лет пять-шесть; ей представились его мохнатые сросшиеся брови, громкий голос. Она шла мимо больницы Божон. Какой-то человек с трясущимися руками читал вывеску: Консультация по нервным болезням. Что она скажет? Ей вспомнились экзамены: надо было ждать вопросов и не терять хладнокровия. Бёрш будет, конечно, очень суров. Она заранее готовилась быть стойкой. Лечебница для собак. У подъезда остановилась толстая дама с болоночкой на руках; в ушах у нее виднелись серьги с огромными жемчужинами; она была взволнована, словно мать, ребенку которой только что сделали операцию. Как проста жизнь. Посторонним крах банка, вероятно, кажется событием трагическим. А что это в действительности? Какие-то хлопоты, какая-то прогулка пешком. «Кланяйтесь госпоже Сент-Астье…» Магазин игрушек напомнил ей о том, что скоро именины Мари-Лоры. Что ей подарить? Она остановилась у витрины и стала разглядывать кукольную мебель, чайный сервизик, сумочку. Долго ли она еще будет в состоянии покупать своим детям игрушки? Она вышла на авеню Гоша; гроза прошла, и швейцары выходили на сырые тротуары, словно улитки на аллеи парка. Бёрш жил в большом доме в стиле 1880-х годов; арку над подъездом поддерживали коринфские колонны. На лестнице, отделанной мрамором шоколадного цвета, был расстелен сине-желтый ковер с крупными разводами, превосходно гармонировавший со старомодными витражами. Она из аскетизма не воспользовалась лифтом и позвонила у двери, еще не отдышавшись. Слуга, отворивший ей, был, видимо, в нерешительности. Он не знает, дома ли мосье; он спросит. Дениза дала ему свою визитную карточку. XIV Распахнулась кожаная портьера. Дениза увидела сросшиеся брови Бёрша. Он встретил ее весьма любезно, однако не скрыл удивления. Она вдруг почувствовала себя легко и стала объяснять причину своего визита: — Я по несколько необычному поводу… Я это и сама понимаю… И каков бы ни был результат, прошу вас сохранить это в тайне, потому что муж не знает, что я здесь… Вот что хотела я вам сказать… Все, с кем мы встречаемся в последние дни, — и финансисты, и политические деятели, — видимо, считают, что ради общего блага надо поддержать предприятия моего мужа… В то же время все утверждают, что без вашего участия или, по крайней мере, без вашего нейтрального отношения восстановление (кажется, они так это называют) невозможно. И я подумала, что проще всего, поскольку я с вами знакома, узнать о ваших намерениях у вас лично… Бёрш принял печальный, строгий и глубокомысленный вид, какой принимают богачи, когда у них просят денег. — Мадам… благодарю вас за откровенность, — ответил он. — Она мне по душе. Я буду так же откровенен. Все финансисты, с которыми вы виделись, считают, что предприятия господина Ольмана надо поддержать? А я придерживаюсь иного мнения. — Однако… — начала она. Его широкая рука с короткими пальцами оперлась на стол. — Позвольте, мадам. Вы очень умны, я знаю, но у меня есть некоторый опыт, и я могу кое-что вам разъяснить в этом вопросе… Почему возник кризис? Потому, что слишком много и без достаточных оснований кредитовали, поддерживали искусственный уровень цен и тем самым поощряли выпуск продукции, значительно превышающий спрос. Что может приостановить развитие кризиса? Ликвидация избыточных производителей, — тех, которые наименее способны к борьбе. Все предыдущие кризисы изживались именно таким путем. Наступает момент, когда, как выражаются, рынок оказывается «оздоровленным» и когда крепкие организмы, устоявшие против эпидемии, вновь получают возможность нормально дышать… Хорошо. Что же предлагают ваши друзья? Что вообще делают последние два года? Спасают то, что нежизнеспособно. Это напоминает такого лесничего, который ни за что не соглашается спилить хотя бы одно дерево… Теперь стоит только какому-нибудь субъекту натворить всякого вздора, отправляются к председателю Совета министров и говорят: «Не может ли правительство оказать помощь?..» А что получается в результате? Получается, что кризис продолжает развиваться… Как это отразится на будущем? Вот как: люди совершенно утратят способность самостоятельно управлять своими делами и правильно размещать капиталы… Да и зачем им заботиться? Никто никакой ответственности уже не несет. Тут можно провести сравнение с человеком, у которого болит печень; представьте себе, что врач даст такому больному лекарство, благодаря которому он перестанет чувствовать припадки… Что из этого получится? Больной будет наедаться всякой дряни, а в один прекрасный день — крышка! Так вот, мадам, я — пассажир корабля, именуемого «Капитализм», и у меня нет ни малейшего желания видеть, как этот корабль потонет. Дениза, по обыкновению, слушала, как внимательная ученица. «Неисправима! — думала она. — Как только мне начинают излагать какую-нибудь теорию — я перестаю рассуждать…» — Отлично понимаю, — сказала она, — но дела моего мужа… Тяжелая рука вновь опустилась на стол. — Ваш муж, мадам… простите меня за резкость… Я его хорошо знаю. Это порядочный человек, труженик, но человек, не умеющий ответить: «Нет». Это человек, не умеющий, взглянув на счет дебитора, сказать: «Больше ни гроша!» Он не обладает ясным умом, это ум, осложняющий самое простое дело множеством грандиозных и невыполнимых затей… Это фантазер; он усеял Африку плантациями без единого деревца, гостиницами без постояльцев, рафинадными заводами без сахара, копями, непригодными для эксплуатации, которыми он увлекается только потому, что они туземные… А ведь залежей, которые могут прокормить рабочую силу, состоящую из рабов, недостаточно для питания большого современного предприятия… Я ничего не имею против вашего мужа, мадам, но он — поэт, а не делец… Кроме того, мадам, позвольте вам сказать, поскольку он ваш муж… и это для него большое счастье, ибо вы очаровательны, но в то же время и большое несчастье, потому что у вас тоже имеются идеи, политические и иные… Вы не раз оказывали ему весьма плохие услуги… Кредитование Германии, займы Восточной Европе… Я помню, с чего это началось, я тогда еще работал в банке… Эти идеи исходили от вас. — Да, конечно… Но разве я была так уж не права, господин Бёрш? Разве не следовало что-то предпринимать? Какая нам будет польза от того, что удастся сохранить во Франции относительно спокойный островок, если нас захлестнет, затопит всеобщий шторм? Если все вокруг погибнет, неужели вы думаете, что мы уцелеем? — Мадам, — возразил Бёрш, — я избегаю обсуждать такого рода вопросы с женщинами… Однако, если хотите знать мое мнение, то — нет, не надо было ничего предпринимать, во всяком случае, в сфере экономической, потому что здесь все грандиозные планы терпят крах. Ничем нельзя подменить общественное мнение и труд людей. Америка и Англия оказали сквернейшую услугу Германии, внушив ей иллюзию кредита… Восстановление Германии? Да, это дело чрезвычайно важное. Да, я сочувствую ему. Но это дело самих немцев — и никого более. Вне этого — нет спасения. Он посмотрел на часы. — Напрасно я заговорила об этой стороне деятельности Эдмона, — сказала она. — Она вас не может интересовать. Вопрос, который я хотела задать вам, идя сюда, проще… Согласитесь ли вы занять нейтральную позицию, если министерство сделает попытку «восстановить» банк Ольмана? Бёрш смягчился; он рад был, что высказал свою принципиальную точку зрения женщине, которая некогда была его противницей. — Вы сами понимаете, что мне отнюдь не доставляет удовольствия быть свидетелем того, как терпит крах старинная фирма, носившая одно время мое имя, — ответил он. — Кроме того, в одном пункте вы вполне правы: если ликвидацию произвести миролюбиво, это будет для всех гораздо выгоднее. Я ознакомился с балансом; капиталы вложены также и во многие промышленные предприятия, а такое предприятие — завод, оборудование — всегда представляет какую-то ценность, какой-то «х». Если предприятие приостановить — оно сразу превращается в лом, и тогда при ликвидации можно получить лишь десять или пять процентов. Она почувствовала, что надо молчать и ждать. Он снова положил руку на стол и взглянул на часы. — Вот что, — сказал он в заключение, — передайте Лотри, что завтра утром я заеду к нему… Может быть, удастся сговориться. Выйдя от Бёрша, Дениза прошлась по парку Монсо. На скамейках сидели старики с газетами в руках. Дети играли в лошадки. Самые маленькие строили из песка крепости. Ей вспомнился сад Сольферино в Руане, по которому она проходила, возвращаясь из лицея на улицу Дамьет. Жизнь идет своим чередом. Она посмотрела на часы. До обеда еще два часа. Она подозвала такси и поехала к Менико, своему любовнику. XV Банк Ольмана был спасен. Все уцелевшие банки волей-неволей выделили требуемые миллионы. Министерство финансов опубликовало сообщение, в котором приветствовало это «единодушное проявление солидарности». Личное состояние Эдмона Ольмана почти целиком пропало, но так как его поведение в дни кризиса было безупречным, кредиторы сами предложили ему остаться во главе нескольких предприятий; поэтому образ жизни семьи Ольманов, и прежде довольно скромный, почти не изменился. Июль стоял дождливый, прохладный, и Париж был окутан печалью и мглой. Безработица росла. Вслед за германской маркой у финансистов стал вызывать тревогу фунт стерлингов. Сильнейшие грозы покрывали аллеи Булонского леса жесткими белыми градинами. Дениза Ольман попросила Бертрана Шмита сходить с нею в кино. Они отправились на американский фильм. Грузовики с пивом мчались ночью по какой-то нью-йоркской улице, под эстакадой надземной железной дороги. Раскрывались огромные ворота тюрем. Револьверные выстрелы — легкие, сухие — почти совпадали с ритмом джаза. Шумела ярмарка, волны разбивались о скалы, грохотали самолеты. Бандиты в смокингах, высунувшись из роскошных автомобилей, обстреливали девушек пулеметной очередью. В антракте Дениза и Бертран разговорились. — Если бы вы только знали, до чего я устала, — говорила Дениза. — В дни волнений мне на минуту показалось, что моя жизнь наконец-то приобретет какое-то величие. Правда, уверяю вас, мне было удивительно радостно бороться рядом с мужем. Я почти что желала полного разорения, которое заставило бы меня и детей зажить обыкновенной, суровой жизнью… А потом ничего не случилось. Никогда ничего не случается. Как говорит противный Бёрш: «Теперь всех спасают». Даже крушение и то становится чем-то посредственным, умеренным. Меня по-прежнему приглашают на обеды. Бёрш присылает мне цветы. Эдмон смиренно соглашается находиться «под наблюдением». Он рад тому, что разорение сблизило нас, как некогда сблизила болезнь… А мне хочется куда-то бежать, действовать, жить. Увезите меня куда-нибудь, Бертран! — Я бы с удовольствием, — ответил он. — Да ведь это продлилось бы лишь недели две. — Почему? — Потому, что вы меня не любите; потому, что я люблю Изабеллу; потому, что… — Вот видите — и вы, как все, рассчитываете, прикидываете… А впрочем, вы правы. У них за спиной мужчина и женщина вполголоса толковали о ревности. — Думаешь, что тебя обманывают, — говорила женщина, — а оказывается, что нет; тогда проникаешься доверием, а вот это-то доверие и обманчиво. Бертран обернулся. Женщина была красивая. — Суть дела в том, что я ничем никогда не удовлетворюсь, — продолжала Дениза. — Я инструмент, поврежденный еще с детских лет. Освобожусь ли я когда-нибудь от состояния внутренней неустойчивости? Обрету ли когда-нибудь равновесие? У меня такое ощущение, будто я пружина, которая получила толчок, заколебалась и уже не может остановиться. На экране мелькали рекламные фильмы. Бутылки с вином разговаривали. Волшебные жидкости мыли автомашины. Пилюли очищали гигантские кишечники. — Чем было вызвано первое потрясение? — продолжала Дениза. — Забыла. А первое, которое запомнилось, произошло так. Мы, все три девочки, жили с мамой в Безевале… Как-то ночью я услышала, что она поет. Я подошла к окну. Около нее я разглядела незнакомого человека, того, за кем она теперь замужем… С того вечера я перестала быть счастливым ребенком. Сосед Бертрана говорил: — Безработные? Ах, старина, их сколько угодно и во Франции, как повсюду. Только у нас их называют рантье. Так изящнее. — А последнее мое большое разочарование, — продолжала Дениза, — это финансовый крах Эдмона. Я верила в Эдмона. Он казался мне смелым, великодушным… Он таким и был, но под моим влиянием он стал играть роль, для которой не был создан. Да, во всей этой истории я страшно виновата! — Дорогая Дениза, вы не вполне последовательны, — возразил Бертран. — Вы за него вышли потому, что он был существом слабым и мог стать орудием в ваших руках. Не упрекайте же его за сделанный вами выбор. — Да, вы правы. Я и говорю: расшатанность, неуравновешенность. Это неизлечимо… Я повредила людям, которых люблю, потому что у меня мучительная жажда деятельности, и я стараюсь ее утолить, заставляя этих людей действовать… Помните, Бертран, какое желание я высказала как-то вечером, на террасе Сент-Арну, при вас и аббате? Я была права… Тогда мне и следовало бы умереть. — Вовсе нет, все гораздо проще, чем вы думаете, — ответил Бертран. — Вы ищете любви, вы ее не знаете, вы принимаете за нее множество других явлений и гонитесь за ними, а как только достигнете одно из них, вы убеждаетесь, что ошиблись. Вот вся ваша история. — Вы так думаете? Зал опять погрузился в темноту. Рычал лев, просунув голову в обруч. В Пиренеях по дороге неслись лошади. Послышался удар биты по мячу — где-то в Аргентине играли в поло. Самолеты обволокли американский флот белым непроницаемым туманом. Разглагольствовал какой-то министр. Пропела птичка. Вертелся глобус. XVI Обычно Ольманы переезжали в Сент-Арну в июне. В 1931 году они отправили туда детей, а сами из-за финансовых затруднений и плохой погоды задержались в Париже. Они уехали только в конце июля, да и то с большим трудом. Всех их друзей, как и их самих, видимо, удерживала в Париже какая-то непреодолимая сила. Казалось, что в дни великого потрясения всей цивилизации люди, сознавая грозящую человечеству опасность, нуждаются друг в друге. Шмиты остались в городе, Тианжи — тоже. Дениза каждый вечер говорила с детьми по телефону. Мари-Лора жаловалась: — Мамочка, что же вы совсем не приезжаете… Обещайте, что приедете на мои именины, второго августа. — Второе число — воскресенье, — сказала Дениза мужу. — Надо непременно съездить. Мне не хочется огорчать детей. Поедемте в Сент-Арну в субботу, а если вы к тому времени еще не успеете закончить все дела, можете возвратиться в Париж в понедельник. Когда они приехали, оказалось, что маленький Оливье немного простудился и лежит; зато Мари-Лора и Патрис встретили их с восторгом. Дети веселились, чувствовали себя непринужденно. Патрис был занят главным образом собачкой Микет, которую ему недавно подарил садовник. — Мама, Микет хворала, но сама виновата. Знаете, чего она сделала? Она ест всякие гадости, внутренности животных… — Не говори: «Чего она сделала». Надо говорить: «Что сделала». — Знаете, папа, она по ночам охотится, она зубами убивает зайцев… Садовник сам видел. Он устроил всем нам по садику… — Да, но мы в садиках еще совсем не работали, и они заросли сорной травой… — вставила Мари-Лора. — Мамочка, вы не забыли про пирог ко дню моего рождения и про девять свечек? Дениза не забыла. Она привезла и подарок. Ей хотелось, чтобы этот торжественный день, даже в год тяжелых испытаний, остался в памяти дочери радостным событием. Погода стояла прекрасная. Коричневые и белые коровы, пасшиеся на залитых солнцем лугах, искали прохлады на опушках леса. Дениза с удовольствием села на террасе, но детская болтовня быстро ее утомила. Она завидовала женщинам, которые, как Элен де Тианж, могут часами играть в прятки, в бирюльки и находить в этом удовольствие. Воспитательницы говорили о Денизе: «Она не любит своих детей». Это было неверно; она все сделала бы для них, но в их присутствии она чувствовала себя чужой, ей не хватало терпения. — Знаешь, Мари-Лора, — сказала она, — сегодня вечером к нам приедут господин Шмит и господин де Лотри. Завтра они будут на твоем праздничном обеде. Ты заказала то, что тебе хочется? У них установился такой обычай, что каждому ребенку в день его именин предоставлялось право заказать обед по своему вкусу. Из отворенного окна донесся бесстрастный голос: — На нью-йоркской бирже… начало вялое… Индекс акций… — Это папа включил радио, — пояснил Патрис. — Эдмон! — крикнула Дениза. — Не надо! Дайте себе хоть здесь отдохнуть!.. Достаньте, пожалуйста, мою книгу. Он выключил приемник, принес ей книгу, взял газету и уселся против нее. В Сент-Арну, наедине с Денизой, в окружении детей, он чувствовал себя счастливым. Она стала было читать: «Поступки некоторых людей отзываются на многих тысячах человек подобно тому, как пертурбации и изменения среды оказывают влияние на всех живущих…» Патрис подозвал свою собачку: — Микет! Микет! Не смей это трогать! Вот противная! Микет, сюда! «Всякому существу непременно нужно мучить другое», — подумала Дениза. «Как явления, таящиеся в природе, способствуют образованию града, тайфуна, радуги, эпидемии, так явления интеллектуального порядка воздействуют на миллионы людей, подавляющее большинство которых принимает их точно так же, как принимает прихоти неба, моря, земной коры. Ум и воля…» В гостиной раздался звонок. — Телефон! — молвила она с досадой. — Париж не хочет оставить нас в покое… Подойдите, Эдмон. Он вошел в дом и тотчас же вернулся. — Это вас, — сказал он холодно. — Мужской голос. — Вероятно, Лотри или Шмит не могут приехать. Она встала, подошла к аппарату. Мари-Лора лежала на ковре в углу гост иной и рассматривала картинки в старом иллюстрированном журнале. Дениза взяла трубку. Звонил Монте. Она удивилась. Парламент был распущен на каникулы. — Слушаю! Да, понимаю, — говорила она. — Я думала, вы в Перигоре. — Нет, я в Париже, на сутки. Мне непременно надо повидать вас. У меня неприятности… Провести с вами вечер будет для меня большим утешением. — Очень сожалею, но это совершенно невозможно, — отвечала она. — Дети страшно огорчатся. Она взглянула на Мари-Лору; та молчала, погрузившись в журнал, и даже не подняла голову. — Послушайте, Монте, — продолжала Дениза, — чего же проще… Приезжайте вы сюда. У нас будут только свои — Лотри, Шмиты. — Нет, нет, — возразил он, — это совсем не то. Я не в состоянии участвовать в общем разговоре. Я хочу видеть только вас. Умоляю — приезжайте, хотя бы на один вечер… — Не могу. — Я думал, вы великодушнее. Дети будут при вас все лето. Она уже колебалась. — Но вы сами виноваты, — сказала она. — Зачем было выбирать именно этот день? Вы же знаете, что в субботу вечером мы почти всегда в Сент-Арну. — Нет, в последнем письме вы говорили, что никак не можете решиться уехать из Парижа. А я примчался из дордонской глуши специально, чтобы повидаться с вами. Представьте себе мое разочарование, когда ваш швейцар сказал, что вы уехали… Ну, прошу вас… Только на один вечер… — Но у нас весь дом заперт. — Приезжайте в гостиницу. — Нет, Монте, этого я не могу. Она посмотрела в окно. Эдмон делал вид, что читает, но, несомненно, прислушивался. Жужжали насекомые. Птичка с красной грудкой опустилась на газон и что-то клевала. В деревенской тишине слышался скрип повозки, направляющейся к какой-то ферме. Дениза представила себе осунувшееся лицо Монте, искаженное желанием и тоской. — Ну хорошо… Алло? Слушаете? Сегодня никак не могу; я жду к себе Лотри и Шмитов. Если я уеду, это будет совершенно необъяснимое невежество. А завтра я уеду отсюда после обеда и проведу с вами вечер. Довольны? Где же мы встретимся? Где? Хорошо. Хорошо, около восьми… Нет, по железной дороге… Да… Разумеется… До завтра. Она повесила трубку и вышла на террасу, намереваясь объяснить мужу сложившиеся обстоятельства. Но он уже встал с кресла: — Я, надеюсь, не так понял? — сказал он. — Вы не обещали Монте приехать завтра вечером в Париж? Она собиралась говорить с мужем ласково и деликатно, но его резкий выпад понудил ее насторожиться. — Почему? — спросила она сухо. — Потому, что это совершенно немыслимо… Мы только что приехали сюда, у нас до понедельника гости… — Вы с ними и останетесь. — Право же, Дениза, вы безрассудны… Не воображайте, что я позволю вам провести ночь одной в Париже… — А вы не воображайте, что я стану просить у вас позволения… — В таком случае я поеду вместе с вами. — А это уж совсем нелепо и невозможно… Нельзя же оставить здесь гостей одних. Наконец, я еду в Париж, чтобы повидаться с Монте, он расстроен, у него большие неприятности, и он хочет видеть меня, а не вас… — Да, но вы сами рассудите, Дениза… Неужели вы думаете, что я допущу, чтобы вы поехали к этому человеку? Она уже вышла из себя: — Да, думаю. Я не делаю ничего дурного. И для вас, и для меня Монте оказался безупречным другом, вы это отлично знаете. Теперь он в беде; не в моих привычках отказывать друзьям, когда они нуждаются в помощи. Хотите вы этого или не хотите, а я поеду, и поеду одна. — Где вы будете ночевать? — В гостинице… Или у нас. — Там все заперто. — Привратнице не так уж трудно будет приготовить мне постель. Тут с ревом прибежал Патрис: — Мамочка! Микетку стошнило мне прямо на руки! — Вы обещаете мне ночевать у нас? — спросил Ольман. Она увидела перед собою детей. Мари-Лора побледнела. Дениза сделала мужу знак, чтобы он замолчал. — Please stop this… The children are listening…[52] Что ты говоришь, Патрис? — Микетку стошнило мне на руки! — А кто виноват? — возразила брату Мари-Лора. — Ты ее кормишь мясом по четыре раза в день, а садовник тебе запретил. — Неправда! Неправда! Вот я вам скажу, чего она сделала… Она копалась в помойке. — Довольно, перестань! — сказала Дениза. — Поди попроси мадемуазель, чтобы она вымыла тебе руки одеколоном. И не говори: «Я вам скажу, чего она сделала». Говори: «Я скажу, что она сделала». Понял? XVII Чтобы положить конец пререканиям, она пошла вместе с детьми наверх; проходя через буфетную, она распорядилась: — Люси, приготовьте мне чемодан на завтра, часам к трем. Я поеду в Эвре к поезду шесть тридцать девять. Положите только розовый халат, пижаму, смену рукавчиков и воротничок… Платьев не надо, я в понедельник вернусь… Вдруг она осеклась: в зеркальце, висевшее на стене, она увидела Мари-Лору. Девочка стояла у нее за спиной и слушала, понурив голову. — Что ты тут делаешь, Мари-Лора? — Я жду Патриса, мамочка. Он моет руки. — Жди его внизу. Или поиграй с Оливье. — Хорошо, мамочка… А вы в самом деле хотите уехать? — Только на одну ночь, милочка, и не сегодня, а завтра. — А завтра я именинница. — Вот поэтому я и поеду только вечером. А на твоем именном обеде я буду. Мари-Лора насупилась. — Вечером я тоже буду именинницей, — заметила она. Потом она крикнула брату: — Пат, когда вымоешься — возьми велосипед, прокатимся до конца аллеи. И ушла, не взглянув на мать. День прошел тягостно. Дети куда-то исчезли и явились только к чаю. Эдмон был бледен, молчалив и открывал рот только для того, чтобы пожаловаться, что его опять «схватило». Последнее время он считал себя больным, упоминал об аневризме, о грудной жабе. Врачи говорили, что сердце у него в порядке, а явления, на которые он жалуется, — нервного происхождения. Шмиты и Лотри приехали вместе в седьмом часу; они сразу же поняли, что попали в напряженную обстановку и что надо вести себя очень осторожно. Вскоре дети пришли, чтобы попрощаться перед сном. Дениза была с ними ласковее обычного, зато они еле поцеловали ее, а «спокойной ночи, мамочка» произнесли чуть слышно. Начинало смеркаться. В Сент-Арну сумерки напоминали вечера на морском берегу. Гряда огненно-красных облаков окружила холмы. Зажглась первая звездочка. На террасу доносился аромат жимолости. Дениза завела патефон и поставила «Pea-Nut»[53] — модную в тот год песенку, которая ей очень нравилась. Мужчины молча курили. Изабелла, полная любопытства и иронии, старалась разгадать тайну этого напряженного вечера. Бертран сказал: — Мне хочется пройтись. Составьте мне компанию, Дениза. — Тогда наденьте пальто или накиньте испанский шарф, — сказал ей Ольман. Лотри пошел в гостиную, чтобы выключить патефон. Изабелла осталась одна с Ольманом. Они заговорили о воспитании детей. Изабелла сказала, что ее сын Ален не любит читать. Патрис такой же. Это поколение техников. Потом Ольман попробовал — очень нерешительно — подготовить Изабеллу к завтрашней поездке Денизы. Вечером Шмиты в своей комнате обсуждали положение. — Это просто невероятно! — говорила Изабелла. — Завтра в пять она уедет, оставив нас с мужем… Вот уж действительно — не церемонится. — Она мне все объяснила, — ответил Бертран. — У нее особые причины, и я ее отлично понимаю. — Какие причины? — Я не могу сказать, она доверилась только мне. На другое утро, когда горничная пришла в спальню Денизы, чтобы открыть шторы, она сначала убедилась, что господин Ольман в ванной, на другом конце коридора, а потом подошла к кровати: — Со мной приключилась беда, мадам, — сказала она. — Но я не виновата. Я тут ни при чем.

The script ran 0.002 seconds.