Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Лион Фейхтвангер - Лже-Нерон [-]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_history, История

Аннотация. Под видом исторического романа автор иносказательно описывает приход нацистов к власти в Германии.

Полный текст.
1 2 3 4 5 

   Однажды сенатор нашел его погруженным в  созерцание  золотой  монеты  с двойным профилем.    - Скажите откровенно, - вызывающе спросил Нерон, - вы не находите  этот рисунок слишком претенциозным?    - Это гордый, смелый символ, - возразил с непроницаемым  видом  Варрон, переводя взгляд с головы в натуре на две головы на золоте.    Но Нерон-Теренций ответил мечтательно, самодовольно:    - Да, мой Варрон, надо спуститься к летучим мышам, чтобы отважиться  на такую мудрую смелость. 15. БОГ НА ЛЕТУЧЕЙ МЫШИ    Каким прочным ни казалось господство Нерона, внутреннее сопротивление в стране нарастало. В подвластных Нерону областях  жилось  нехорошо.  Внешне царил, правда, порядок, но он достигался террором и лишениями.    На главных площадях городов поставлены были железные и каменные  доски, где   в   пышной   широковещательной   форме   перечислялись   привилегии, предоставленные Нероном вновь покоренным областям и городам. Но  пока  это были пустые юридические формулы. Пока присутствие нового  императора  было сопряжено  для  маленьких  стран  Междуречья  с  тяготами,  гораздо  более чувствительными, чем прежние налоги. Князья старались взвалить эти  тяготы на плечи арендаторов и предпринимателей. Те, в свою очередь, на крестьян и ремесленников, которые опять-таки нажимали на рабов;  таким  образом,  все ощущали это новое бремя.    Не повезло и  торговле.  Рим  чинил  всякие  затруднения  на  сирийской границе. Караваны, возившие китайские  шелка,  арабские  пряности,  жемчуг Красного моря, товары Индии  в  Римскую  империю  и  выменивавшие  на  них римские  продукты,  искали  других   путей.   Главные   источники   дохода Месопотамии иссякали.    Все ждали, что вместе с Нероном придет  процветание,  изобилие,  ждали, что, когда страна избавится от римских пошлин  и  налогов,  каждому  будет пирог вместо  хлеба,  вино  вместо  воды.  Но  никаких  пирогов  не  было, напротив, даже хлеба стало не хватать, а в вино приходилось подливать  все больше воды. Конечно, тот, кто непосредственно имел дело с Нероном  и  его приближенными, тот жирел, у того прибавлялось денег и  спеси.  Таких  было немало: его чиновники и поставщики, его солдаты и полиция, те, кто  строил для него и его приближенных замки, дома и дороги, те, кто шил мундиры  для его армии и ковал для нее оружие. Немало их было, не меньше, чем  один  из десяти. Но пирог и жаркое, которые они ели,  которые  ел  каждый  десятый, были вырваны изо рта у других, у девяти из десятка.    Ропот недовольных не умолкал. Мрачные пророчества  Иоанна  из  Патмоса, святого  актера,  который  по-прежнему  скрывался  в  пустыне,  все  более тревожили массу. Теперь уже никто не хотел  верить,  что  Апамею  затопили действительно христиане.  Отъезд  Клавдии  Акты,  любимицы  народа,  также возбуждал сомнения насчет Нерона. Люди, ограбленные Кнопсом и Требоном или как-нибудь иначе обойденные, униженные, ненавидели и  сеяли  ненависть.  У убитых были друзья и сторонники, которые не забывали и не молчали.    К тому же начались нескончаемые трения между  офицерами  и  чиновниками Требона и туземными сановниками и военными. С давних пор  римские  офицеры смотрели сверху вниз  на  своих  восточных  товарищей,  восточные  солдаты назывались   "вспомогательными   войсками";   римляне    и    теперь    со снисходительным пренебрежением относились к туземным генералам.  Филипп  и Маллук возмущались манией  величия  Нерона,  произволом  и  наглостью  его приближенных. Ведь в  конечном  счете  именно  они  дали  власть  римскому императору  и  помогали  ему  держаться  на  поверхности.  Они  с   гневом убеждались,  что  потеряли  всякую  власть  над  обманщиками,  дураками  и разбойниками, которых они вынуждены были призвать  на  помощь  для  охраны своего суверенитета и своих  старых  владений.  Поддерживая  Нерона  перед внешним миром, они внутри вели медленную, подспудную,  подлинно  восточную войну против Нерона, войну на  истощение.  Варрон  старался  по  мере  сил сгладить противоречия; но это плохо удавалось ему, вражда между восточными офицерами и западными чиновниками продолжала возрастать.    Нерон Теренций не хотел замечать всех  этих  трудностей.  Он  опьянялся звучанием слов "империя, власть, армия, народ, Восток"; но,  по  существу, вопросы политики и хозяйства были ему безразличны и интересовали его  лишь постольку, поскольку служили предлогом для звонкой риторики. Императорская власть, роль  предводителя  означали  для  него  блеск,  стечение  народа, парады, возведение построек, празднества, "ореол" и прежде всего  -  речи, речи. Когда же дело касалось политических  и  экономических  вопросов,  он снисходительно кивал  головой  и  укрывался  за  броней  своего  "царского величия" в убеждении, что если бы  ему  действительно  угрожали  серьезные трудности, то его внутренний голос подсказал бы ему правильный путь.    Серьезно он относился только к одному: к охране  своего  императорского величия. Он возобновил и  усилил  законы  против  оскорбления  величества, упраздненные Флавиями.  Его  сенат  вынужден  был  судить  за  этого  рода преступления с  такой  строгостью,  как,  бывало,  во  времена  Тиберия  и Калигулы. Были изданы суровые декреты. Никто, кроме  императора,  не  смел пользоваться смарагдом, чтобы лучше видеть.  Запрещено  было  браниться  и рыгать  перед  изображением  императора.  Малейшая  провинность   в   этом отношении, даже нечаянная, каралась. Доносы процветали.    За оскорбление величества,  в  конце  концов  был  осужден  и  ковровый фабрикант Ниттайи. Он давал много денег на  спортивные  цели,  устроил  на своей вилле тот красивый двор для игр, где в свое время встречались иногда Варрон и полковник Фронтон, покровительствовал искусству. Но однажды он не к  месту  проявил  бережливость:  из-за  превышения  первоначальной  сметы отказался взять на фабрике на Красной улице заказанную  им  статую  Митры. Теперь против него  было  выдвинуто  обвинение:  он  будто  бы,  собираясь отправлять естественную нужду, не снимал с пальца перстня, в который  была вделана камея с изображением головы Нерона. Сенат присудил его  к  ссылке. Император удовольствовался тем, что конфисковал  его  имущество.  Нерон  и Кнопс посмеивались. Теперь торговец коврами Ниттайи уже не мог  притеснять честных горшечников в тех случаях, когда заказ не  укладывался  в  скудную сумму, которой он предполагал отделаться.    Распространение  слухов  о  мужском  бессилии  Нерона  император  также толковал как  оскорбление  величества.  Так  как  эти  слухи  нельзя  было заглушить запретами, он пытался действовать другими путями.  На  глазах  у всех к нему в спальню приводили по  его  приказанию  женщин  -  знатных  и простолюдинок; а затем через несколько дней эти  женщины  исчезали.  Всюду шепотом, на  ухо  рассказывали,  что  боги,  завидуя  счастью  Нерона,  не позволяли ему наслаждаться утехами любви и умерщвляли  каждую  женщину,  к которой он прикасался. Когда небо вернуло ему власть, император  надеялся, что это проклятие будет с него снято, но теперь оказывается, что  оно  все еще в силе. Поэтому император решил окончательно отказаться от женщин.  По той же причине - не желая,  чтобы  проклятие  это  поразило  его  подругу, Клавдию Акту, - он расстался с ней и, несмотря на свою любовь, отослал  из своей империи. Были люди, которые этому верили.    Нерон чувствовал себя в безопасности, счастливым, и ему  казалось,  что власть его упрочена на вечные  времена.  Он  принимал  парады,  солдаты  с ликованием встречали его. На Евфрате поднялся точно из-под земли его город Нерония, в городах подвластных ему областей  повсюду  вырастали  белые,  в золоте здания. Его окружал "ореол", впереди  него  несли  огонь.  Не  было никого, кто усомнился бы в том, что в Лабиринте становилось светло,  когда он туда спускался; он отправлялся в свой искусственный грот, кормил  своих летучих мышей, в  которых  жили  души  людей,  посланных  им  в  подземное царство, вел с ними разговоры. Он созерцал, сытый  и  счастливый,  золотую монету с двойным контуром своего лица. Он все теснее  срастался  со  своим выдуманным "ореолом".    А  на  реке  Скирт,  над  городом  Эдессой,  с  каждым  днем  все  выше поднималось на скале его изображение: Нерон верхом на летучей мыши. Зеваки толпились вокруг и глазели на рабочих и на гигантский барельеф. Императору это изображение казалось прекраснее, чем  статуя  всадника  Митры.  Народу оно, быть может, внушало страх, а  быть  может,  казалось  смешным.  Этого никто не знал: ибо никто не осмеливался говорить об изображении императора - из страха перед шпионами Кнопса и Требона.    Работа  подвигалась  вперед.  Уже  можно  было  назначить  день,  когда барельеф будет открыт и освящен: 21 мая. 16. РАДИКАЛЬНОЕ РЕШЕНИЕ    Кнопс теперь часто встречался со своим тестем, горшечником Горионом:  у него он  выведывал,  что  думают  массы  о  Нероне.  Грубая  фамильярность Гориона, все возраставшая, уже сама по себе была для  Кнопса  мерилом,  по которому он мог судить о недовольстве императором в народе.    Вскоре дело дойдет до  того,  что  тесть  его  дерзнет  даже  вспомнить бесстыдную пословицу о трех К, от которых тошнит; мысленно Горион,  должно быть, уже давно повторяет ее.    Нет, Кнопс не закрывал глаз на  ежедневно  возраставшие  трудности.  Не было ли его решение -  ждать,  пока  Нерон  завоюет  Антиохию,  -  слишком смелым? Не умнее ли было бы заранее, уже  сейчас,  соскочить  с  колесницы Нерона?    Но была одна вещь, которая удерживала его. Его девочка, его  жена,  его маленькая упругая аппетитная Иалта, была беременна. То, что у  него  будет законный, свободно рожденный, богатый сын - хитрый, сильный Клавдий Кнопс, перед которым будут открыты все пути, наполняло его сумасшедшей  радостью. Он грубо ласкал Иалту, мать этого  будущего  Клавдия  Кнопса,  окружал  ее лейб-медиками,  банщицами,  прислужницами,  отчаянно  бранился,  если  она требовала огурцов или других солений и отказывалась есть сладкие  полезные пироги из миндаля и полбы, которые должны были сообщить их  будущему  сыну приятную внешность. Нет, он не смеет удирать.  Его  долг  перед  маленьким Кнопсом - проявить выдержку. Он должен сделать последнее отчаянное  усилие и  оградить  своего  сыночка  золотой  стеной  от  опасностей  жизни.   Из конфискованного имущества торговца коврами Ниттайи он взял  львиную  долю, но тут предстоял улов  еще  пожирнее.  Был  там  некто  Гиркан,  откупщик, скряга, который отказался пожертвовать, как от него ожидали, крупную сумму на  храм,  посвященный  гению  Нерона.  Разве   этот   отказ   не   служил доказательством того, что деньги богача Гиркана лежали не в том  мешке,  в каком им следовало лежать? Его, Кнопса, дело было  перевести  их  в  более достойные руки, в маленькие любимые  ручонки  его  будущего  сына  Клавдия Кнопса.    Нет, пока это не сделано, он не имеет права покидать  Нерона.  Но  если оставаться при Нероне, то  надо  срочно  принимать  меры  против  мятежных настроений,  которые  растут  с  угрожающей   быстротой.   Все   остальные беспомощны, у них нет фантазии. Они и  не  видят  размеров  приближающейся опасности и не находят средств для борьбы с ней. От него, Кнопса,  зависит найти настоящее средство. Один за другим рождались у него в голове проекты - много разнообразных проектов. В конце концов он  остановился  на  одном, который давал возможность сразу поймать двух зайцев - спасти своего Нерона и добыть желанный улов для Клавдия Кнопса.    Он рассматривал свой проект со всех сторон. Проект был хороший, смелый, радикальный. Конечно, Кнопсу становилось не по себе, когда он вспоминал  о Варроне и  царе  Филиппе.  У  них,  конечно,  опять  будут  тысячи  всяких возражений. С Варроном у него и без того постоянные трения. С тем  большим энтузиазмом встретит его план Требон. Жаль, конечно, что ему волей-неволей придется посвятить в дело Требона и привлечь его  к  осуществлению  плана. Кнопс  ревновал  к  нему  Нерона,  он  завидовал   популярности,   которой пользовался Требон; кроме  того,  он  страдал  от  своего  раболепства,  и уверенно-повелительный  тон  Требона  вызывал  в  нем   зависть.   Но   он сомневался,  сможет  ли  без  помощи  Требона  привлечь  на  свою  сторону Теренция, а главное - ему нужен был для проведения  его  замысла  твердый, опытный в военном деле человек, который  умел  бы  приказывать,  требовать соблюдения дисциплины и который не боялся бы крови.    С Требоном не трудно было сговориться. Последний  давно  уже  мечтал  о повторении "недели меча и кинжала". Они вдвоем отправились к Нерону.    Кнопс начал свою речь с того, что, по  сути  дела,  народ,  дескать,  и теперь еще любит Нерона  так  же,  как  в  момент  его  воскресения.  Если существует видимость недовольства, то в этом  виновата  маленькая  горстка завистников и хулителей. Это люди, которые после  возвышения  Нерона  были оттерты в сторону, или же те, кто сначала с энтузиазмом его  встретил,  но затем был обманут в своей  безмерной  алчности.  Таких  подстрекателей  не очень много, но у них посты, влияние, голос, деньги. Если их устранить, то воздух  очистится.   После   неудачного   опыта   с   процессом   христиан рекомендуется на этот раз действовать быстро и покончить с противниками  и хулителями без канительного  судебного  разбирательства,  сразу,  в  одну, заранее назначенную ночь.  Юридическая  допустимость  такого  сокращенного судопроизводства не подлежит сомнению. Император - верховный  судья,  и  в качестве  такового  он  вправе,  однажды   убедившись   в   справедливости обвинения,  без  всяких  проволочек  осудить  обвиняемых  и  приказать  их казнить. Если будет на то его милость, он  может  задним  числом  изложить свои мотивы сенату. Действуя энергично, вскрывая  без  промедления  нарыв, можно добиться того, что недовольство в стране за ночь, буквально за  одну ночь, будет в корне пресечено. А ужас этой ночи благодетельно повлияет  на тех недовольных, которые уцелеют, заставит призадуматься всех, кому придет охота распространять глупые, клеветнические измышления о режиме.    Живо и точно излагал Кнопс свой проект. При этом он переводил с  Нерона на Требона дружески-лукавый взгляд своих блестящих,  быстрых  карих  глаз. Проект, очевидно, забавлял его самого, и он ожидал, что  и  другим  проект доставит удовольствие. Так бывало еще в те времена, когда они с  Теренцием работали на Красной улице: они развивали  планы,  как  надуть  компаньона; обычно планы эти бывали весьма удачны.    Все трое смотрели друг на  друга  -  Теренций,  Требон,  Кнопс.  И  еще прежде, чем Кнопс закончил свою речь, всем  трем  было  ясно,  что  проект превосходен, что он достоин автора наводнения в Апамее. Молча сидели  они, даже шумный Требон затих, он только чуть-чуть подмигивал Теренцию,  и  все трое, глубоко удовлетворенные, думали одно и то же: "Утопить в  крови  всю эту сволочь". А Нерон формулировал эту мысль еще точнее: "Передавить всех, передавить, как мух".    Вслух он сказал:    - Благодарю тебя, мой Кнопс. Я передам твой совет богам; посмотрим, что скажет мне мой внутренний голос.    Однако оба, и Кнопс и Требон, знали,  что  этот  внутренний  голос  уже сказал свое слово и оно как раз  совпадает  с  их  собственным  внутренним голосом: мысленно каждый из них уже думал о своем списке. 17. ТРИ РУКИ    И в самом деле, в ту же ночь  голос  богов  говорил  с  Нероном,  а  на следующий день они опять собрались втроем, чтобы продумать детали плана. С тех пор как они взяли власть, значительное число их врагов уже умерло.  Но ведь им троим было вместе 134 года, немало неприятного повстречалось им на пути, у них была хорошая память, за 134  года  они  нажили  много  врагов. Можно было еще собрать богатую  жатву.  К  тем,  кого  они  сильнее  всего ненавидели, они, разумеется, не могли и  не  смели  подступиться.  Хорошо, например, было бы взять Иоанна из Патмоса  за  глотку,  посылавшую  в  мир наглые пророчества. Чудесно бы сжать  пальцы  вокруг  тонкой,  гордой  шеи Клавдии  Акты,  этой  девки,  этой  проклятой,  и  замечательно  было   бы посмотреть, как хрипит Варрон, этот высокомерный аристократ,  который  так вежлив и так глубоко, всей душой их презирает.  Да  и  достойного  Маллука было бы приятно хватить по башке; интересно бы поглядеть  также,  сохранит ли - протягивая ноги, находясь при последнем  издыхании,  -  свои  хорошие манеры тонко воспитанный, происходящий от древних царей  Филипп.  Но  боги завистливы, самого лучшего они не разрешают человеку.    Но все же боги разрешили им многое. Все трое сидели за красивым столом, выточенным из дерева ценной породы, перед каждым лежали грифель и восковые дощечки,  а  перед  Кнопсом,  кроме  того,  были  чернила  и  бумага.  Они записывали, вытирали написанное, размышляли. Время от времени один из  них бросал какое-нибудь имя, другие улыбались, они уже отметили у себя  то  же имя; Кнопс заносил его в окончательный список. Иногда кто-нибудь из  троих возражал, тогда соответствующее имя временно вычеркивалось;  окончательное решение будет принято потом.  Но  возражения  были  редки,  список  Кнопса заполнялся. Они не торопились, эти  трое,  имена  назывались  медленно,  с паузами; когда то или иное имя вносилось  в  окончательный  список,  Нерон предпосылал ему цитату из какого-нибудь классика, чаще  всего  из  Софокла или Еврипида.    Последние, истинные мотивы - личные, из-за которых имена и вносились  в список, упоминались редко; охотнее приводились  какие-нибудь  политические доводы. Требон, например, предложил лейтенанта Люция. Он  терпеть  не  мог этого человека, обнаружившего такую быстроту и решимость  во  время  битвы при Суре; терпеть не мог за то, что тот был очень элегантен, происходил из старинного рода, и за то, что он оплакивал Фронтона, и за то, что  женщины строили ему глазки. Ах, был бы жив сам Фронтон, с каким  бы  удовольствием Требон донес на него и предложил включить полковника в список!  Как  жаль, что этот надменный Фронтон уже умер, этот хвастун,  который,  умирая,  все еще претендовал на то, что именно он выиграл битву при Суре, между тем как победителем  был  Требон;  и  вот   Требону,   к   сожалению,   приходится довольствоваться Люцием. Обвинения, которые он  выдвигал  против  Люция  - ведь о настоящих причинах ему пришлось умолчать,  -  звучали  не  особенно убедительно. Люций, говорил он, распространяет злые слухи,  заявляет,  что Нерон - друг черни и всякого аристократа преследует ненавистью.  Кнопс  не находил  ни  одного  веского  соображения  в  пользу  расправы  с  молодым блестящим офицером, который пользовался всеобщей любовью, ему было  как-то неловко. Но если он не выдаст Требону Люция, то Требон начнет злобствовать против него, Кнопса, и отводить его кандидатов. Он поэтому  внес  Люция  в список, а Нерон процитировал: "Смерть положит верный конец всякой борьбе".    Кнопс,  в  свою  очередь,  не  встретил  затруднений,  когда  предложил включить в список откупщика Гиркана. Разумеется, он ни слова не  сказал  о том, что, по его мнению, деньги Гиркана  найдут  себе  лучшее  применение, находясь в руках его будущего малютки, Клавдия Кнопса, чем в сундуках  его нынешнего владельца; он лишь упомянул  об  отказе  откупщика  пожертвовать крупную сумму на храм, посвященный гению императора, и о том,  что  вообще Гиркан саботировал финансовые мероприятия  правительства.  Но  этого  было совершенно достаточно. Нерон и Требон довольно безучастно кивнули, и Нерон процитировал Софокла: "Боги ненавидят  дерзкое  высокомерие".  И  вот  имя Гиркана уже стоит в списке, написанное быстрым, опрятным почерком  Кнопса, и сердце Кнопса исполнено радости.    Они писали на своих восковых дощечках медленно, вдумчиво, точно играя в сложную игру, и когда какое-нибудь имя вносилось в  окончательный  список, на пергамент, - они для  порядка  стирали  его  со  своих  дощечек,  чтобы освободить  место  для   нового.   Писала   мясистая,   белая,   пахнувшая благовонными маслами и водами рука  Нерона,  писала  узкая,  костлявая,  с тупыми ногтями рука Кнопса, писала огромная,  покрытая  рыжеватым  пушком, красная лапа Требона. Они вписали много имен, большей  частью  арамейских, но также и римских,  греческих,  арабских,  парфянских,  еврейских,  имена мужчин и женщин, очень молодых и очень старых. В список уже занесено  было около трехсот имен.    Это  было  продолжительное  заседание,   приятное,   но   утомительное. Приходилось усердно скрести во всех уголках своей памяти, чтобы никого  не забыть. Пока легко  можно  было  заполучить  любого,  а  впоследствии  это потребовало бы гораздо больших усилий. Поэтому они, не жалея  сил,  ломали себе  голову,  искали,  рылись,  высматривали,  находили.  Наконец,  упало последнее имя. С удовольствием слушал Нерон, как перо скрипело по  бумаге, он мечтательно процитировал: "Не родиться - вот наилучшая участь".  А  про себя он думал: "Передавить всех, как мух, передавить".    - Готово? - спросил Кнопс.    - Готово, - откликнулся Требон.    - Готово, - подтвердил Нерон.    Во всех трех голосах прозвучало легкое сожаление. Кнопс начал считать.    - Триста семнадцать, - заявил он.    Нерон поднялся, чтобы закрыть заседание.    - Триста семнадцать ложных  друзей,  -  сумрачно  сказал  он,  печально посмотрел на Кнопса и Требона и со вздохом взял список.    Когда Кнопс и Требон ушли, он стал  изучать  список.  Это  были  четыре пергаментных свитка. Пергамент - не особенно  благородный,  а  имена  были разбросаны в беспорядке, некоторые всажены туда, где еще оставалось место, - вверху, внизу, на полях, но все были написаны разборчиво. Нерон вспомнил о той мучительной ночи в храме Тараты, когда он старался скоротать тяжелые минуты, думая о своих недругах и мысленно уничтожая  их.  Он  с  нежностью погладил пергамент,  посмотрел  на  него  удовлетворенным  и  мечтательным взглядом, улыбнулся полными губами. Затем он тщательно,  почерком  Нерона, поставил на отдельных листах номера - первый, второй, третий, четвертый  - и на каждом надписал: "Список осужденных". Потом взял список номер первый, поискал свободное местечко  и  очень  тщательно  вывел:  "Читал,  взвесил, осудил". Но ему показалось, что это еще недостаточно сильное слово,  и  на следующих списках  он  написал:  "Читал,  взвесил,  приговорил".  Подписал каждый из четырех списков:  "Нерон-Клавдий,  Цезарь  Август".  Скатал  все четыре пергамента - один в другой - и сунул в рукав.     В этот день он обедал наедине с Варроном. После обеда Варрон  заговорил о политических и экономических трудностях.  Он  выработал  подробный  план преодоления этих трудностей. В первую очередь предложил повысить жалованье чиновникам и ввести мораторий для экспортеров. Император слушал с большим, чем обычно, вниманием, он, казалось, был в хорошем настроении.    - Вы очень прилежны, мой Варрон, - сказал он, - и  вы,  конечно,  самый умный из моих государственных  деятелей.  Но  в  конечном  счете  успех  в политике  создается  не  умом,  а  интуицией,  и  последнее,  самое  ясное понимание боги даруют только  своим  избранникам,  носителям  царственного "ореола".    Варрон  ответил  на  это  изречение  императора   глубоким   церемонным поклоном.    - И все-таки, - возразил он сухо и вежливо, - я  считаю  нужным  прежде всего повысить жалованье чиновникам и назначить мораторий для экспортеров.    - Да, да, - ответил с несколько скучающим видом Нерон. -  Вы,  конечно, очень умно все это придумали. Но верьте мне,  мой  Варрон,  в  решительную минуту полезны  только  такие  решения  и  действия,  которые  исходят  от носителя "ореола". Быть может, - заключил он туманно и глубокомысленно,  - опытные люди придут  в  ужас  от  беспощадности  и  прямолинейности  таких действий и решений, но в конечном счете весь народ поймет их величие, люди воспримут их как судьбу, ниспосланную богами, да это и в самом деле так.     Варрон почтительно слушал.    - Я, следовательно, могу, - спросил он с деловым видом, вместо  всякого возражения, - представить документы  о  моратории  и  повышении  жалованья чиновникам?    Нерон не рассердился на своего собеседника за то, что  тот  так  дерзко прошел мимо его изречения.    "Дай только время, мой милый, - думал он. - Кое-кому уже не понадобится твой мораторий и твое повышение жалованья". И он  с  удовольствием  ощутил через ткань одежды прикосновение драгоценного свитка.    Позднее он отправился в искусственный  грот,  к  своим  летучим  мышам. Велел прикрепить факел к стене, отослал факельщика, остался один со своими животными.  Они  слетались  к  нему,  потревоженные,  с  легкими  птичьими вскрикиваниями, в ожидании кормежки. Но он  лишь  вытащил  свой  свиток  и прочел отвратительным мохнатым тварям заголовок: "Список осужденных  номер один" - и затем перечень  имен.  Так  как  Кнопс  записывал  имена  в  той последовательности, в какой они назывались, то  эта  в  случайном  порядке составленная сводка при медленном чтении вслух иногда производила странный звуковой эффект. Это нравилось Нерону. Он повторял отдельные имена,  играл ими, смаковал их, произносил их полным голосом. Со вкусом  продекламировал свои любимые гомеровские стихи: "Как мыши летучие, скалы покинув, трепещут крылами, жмутся друг к другу - так души нисходят в подземное царство".  Он посулил своим животным: "Вашего полку прибудет, друзья мои". И все время у него кружились в голове слова: "Передавить всех, как мух,  передавить".  И порой  -  почти  одновременно:  "Благо  государства  -  проклятые  гнусные заговорщики - верховный судья". При звуке этих последних слов - "верховный судья" - он особенно воспламенялся и уже слышал,  как  он  произносит  эти слова перед своим  сенатом  и  доказывает  в  большой  речи  необходимость кровавой ночи. 18. ИМПЕРАТОР И ЕГО ДРУГ    Кнопс также не переставал думать о списке. Он уже видел  мысленно  ночь расправы, и к его глубокому удовлетворению примешивалось маленькое чувство неловкости: он плохо переносил вид крови. Но ему  доставляло  удовольствие представлять себе изумление на лицах людей, которых  внезапно  разбудят  и стащат с постели.    От мыслей о списке Кнопс никак не мог отделаться. Он лежал возле  своей Иалты, с удовольствием осязал ее округляющийся живот. Конечно, он вспомнит еще парочку имен, которые не мешало бы занести в список, -  но  будет  уже поздно. Жаль, что нельзя вписать туда Варрона и Филиппа. На  бедрах  своей Иалты написал он: "Варрон", написал: "Филипп". Он  рассмеялся,  когда  она сердито запретила ему щекотать ее.    На другое утро он спозаранку отправился во дворец Нерона. Император был еще в постели, но тотчас же принял его. Он,  по-видимому,  был  в  хорошем настроении. Он блаженно потягивался, когда вошел Кнопс.    - Это была у тебя превосходная идея, насчет списка, - сказал  Нерон  и, достав драгоценную бумагу  из-под  подушки,  стал  развертывать  листы.  - Триста семнадцать, - размышлял он вслух,  сдвигая  брови  над  близорукими глазами. - Мало и много. - Он стал просматривать список.    Но в эту минуту, когда он лежал и читал список, он вдруг перестал  быть Нероном. Его лицо невольно приняло  расчетливое,  хозяйское  выражение:  с таким лицом он,  бывало,  проверял  счета,  в  которых  Кнопс  подытоживал задолженность заказчика или сумму взносов поставщику. Да, на какую-то долю секунды  Нерон  внезапно  превратился  в  мелочного  горшечника  Теренция, который проверяет своего раба, - не собирается ли тот надуть его.    Он почувствовал, что "божественный ореол"  изменил  ему,  и  испугался. Быстро, искоса взглянул на Кнопса - не заметил ли тот?    Кнопс стоял,  как  всегда,  почтительно-благоговейно,  и  на  его  лице Теренций не уловил ни малейшей перемены. Но где-то в  глубине  сознания  у него мелькнула мысль: а что делается у Кнопса в душе?  Кнопс  знал  о  нем очень много. Слишком много. Нехорошо, когда человек слишком много знает  о своем ближнем. Разве, например,  не  Кнопс  позволил  себе  наглую  шутку: римский, мол, народ, занявшись чтением стихов своего императора, не сможет - потому что некогда будет - работать.  Только  человек,  который  слишком много знает, может позволить себе такую шутку. Испуг императора по  поводу ненадежности его "ореола" внезапно превратился в возмущение  ненадежностью Кнопса.    Разумеется, на лице Нерона нельзя было прочесть  этих  мыслей.  "Ореол" давно уже вернулся, перед Кнопсом снова был сытый, довольный Нерон.    - Триста семнадцать, - повторял он, довольный,  углубившись  в  список, точно созерцая его. - Хороший список, но кое-кого мы,  наверное,  упустили из виду. Что и говорить, - пошутил он, указывая на листы, густо исписанные даже по краям, - мы  хорошо  использовали  бумагу.  Немного  тут  осталось места, посмотри-ка. Трудно вписать хотя бы еще одно имя. Вот тут свободное местечко и еще вот тут. Сюда бы можно вписать  еще  два  имени.  И  притом коротенькие - иначе их и не прочтешь. Но тогда  уже  список  действительно будет заполнен. Дай-ка подумать. - Он задумался, прикусив нижнюю  губу.  - Нашел, - сказал он весело. - Мой внутренний голос шепнул мне  на  ухо  эти два коротеньких имени. Он редко говорит в присутствии посторонних,  но  на этот раз он заговорил. Тебе, конечно, хотелось бы знать, - прибавил  он  с лукавым видом, который встревожил Кнопса, - что это за имена. Но я тебе не скажу, а сам-то ты, конечно, не догадаешься.    Листы лежали перед ним на одеяле, он потянулся блаженно, весело. Кнопсу стало не по себе.    - Дай мне чернила и перо, - приказал император.    Услужливо, несмотря на то, что ему было  не  по  себе,  исполнил  Кнопс требование императора. Нерон поудобнее устроился в постели, поднял  колени под одеялом, чтобы использовать их в качестве пюпитра, и снова приказал:    - Достань-ка мне дощечку и подержи, чтобы я мог писать.    И он вписал два имени.    Но он так держал перо и бумагу, что Кнопс не мог разобрать самих  слов, он видел только движения его руки и пальцев. Это  действительно  были  два коротеньких имени. Когда он  вписывал  первое  имя,  Кнопсу  удалось  лишь уловить, что император писал его греческими буквами. Что касается второго, написанного по-латыни, он ясно видел, что оно начинается буквой  "К".  Еще прежде, чем император дописал его до конца, догадка Кнопса превратилась  в уверенность: это второе имя было "Кайя".    Вздыхая, Нерон снова взял свитки, свернул их в тонкую трубочку,  вложил одну в другую, сунул себе под подушку. Снова  вытянулся  и,  удобно  лежа, долго и витиевато болтал о  том,  каких  многочисленных  и  тяжелых  жертв требует "ореол" от своего носителя.    Кнопс  благоговейно  слушал.  Но  пока  он  стоял  в  смиренной   позе, прислушиваясь к словам Теренция, в его душе  беспорядочно,  с  невероятной быстротой вставали и снова исчезали тысячи образов, мыслей. "Конечно,  это Кайя, - думал он. - То, что он болтает о жертвах, может относиться  только к Кайе. Совершенно ясно, что он написал "Кайя". Но ведь это бессмыслица  - губить ее.  Ведь  именно  при  теперешнем  положении  Варрон  не  может  и помышлять о том, чтобы натравить на него Кайю. Чистое безумие, что  он  ее губит. Это только повредит ему. Она,  быть  может,  единственный  человек, который любит его, если не считать меня, дурака, который, несмотря  ни  на что, тоже к нему привязан". Так думал он; но сквозь  эти  мысли  и  где-то глубоко под ними  вставал  мучительный  вопрос:  а  второе  имя,  то,  что написано раньше?    - Величайший дар, - говорил между  тем  Нерон,  -  которым  боги  могут одарить смертного, - это "ореол". Но вместе с тем это и  тягчайшее  бремя. Жертвы, жертвы. "Ореол" требует жертв.    "Это все еще относится к Кайе, - думал Кнопс. - Каким вздором  начинена эта мясистая голова, но что же все-таки это  за  имя,  второе,  греческое? Если он по своей глупости внес Кайю в список, то кто же  другой?"  И  хотя Кнопс в глубине души уже знал,  что  это  за  имя,  он  старался  мысленно представить себе белую мясистую руку императора и  восстановить  в  памяти все ее движения в то время, как она писала. И он видел движения этой руки. Видел, как эта рука написала букву "Каппа", вертикальный штрих и две косых балки,  видел  и  угадал  простое  строение  буквы  "Ни",  пузатую,  точно беременную "Омегу", замысловатый зигзаг "Пси". Как ни странно,  но  он  не очень испугался, когда это всплыло в его  сознании.  "Это  не  может  быть "Кнопс", - думал он. - Совершенно непонятно,  зачем  ему  вносить  меня  в список. Ведь именно я сделал из него то, чем он стал,  и  если  существует человек, который может помочь ему продержаться, так это - я". Но в  то  же время ему вспомнилась маленькая шутка, которую он,  Кнопс,  позволил  себе после чтения "Октавии", чтобы подогреть настроение, глупая шутка о римском народе, который, читая поэмы императора, не сможет работать за отсутствием времени; уже тогда он почувствовал, что совершена ошибка. Вдруг ему  стало ясно, как день,  как  тяжела  была  эта  ошибка,  и  четко  встала  в  его воображении рука писавшего: три  шеста  "Каппы",  простое  строение  "Ни", пузатая,  точно  беременная  "Омега",   замысловатый   зигзаг   "Пси".   С болезненной четкостью увидел он перед  собой  написанное  почерком  Нерона слово "Кнопс".    Нерон, со своей стороны, говоря  о  "жертвах,  жертвах",  действительно думал о Кайе и о том, что в сущности жалко уничтожать ее. "Что  она  любит меня, - думал он, - не подлежит сомнению. А что она слепа  и  глупа  и  не видит дальше своего носа, в этом она неповинна. Но и я в  этом  неповинен. Может быть,  и  глупо,  что  я  приговариваю  ее  к  смерти,  может  быть, когда-нибудь я в этом раскаюсь. Но нет, это не глупо. Она не видит, что  я Нерон. Она этого не понимает. Она оскорбляет мой "ореол". Не ее это  вина, но и не моя вина в том, что, к сожалению, я вынужден ее убрать. Меня ничто не может  связывать  с  женщиной,  которая  оскорбляет  мой  "ореол".  Кто оскорбляет мой "ореол", тому не жить на свете. И если эта  проклятая  Акта покамест от меня ускользнула, то, по крайней мере, Кайя здесь.  Передавить всех, как мух, передавить. В сущности, жалко мне  и  эту  муху  -  Кнопса. Преданный и забавный человек. Как почтительно он стоит предо мной. Предан, как собака, и притом хитер. Но он позволил себе гнусную шутку, и  боги  не хотят, чтобы человек, позволивший себе такую  шутку,  оставался  в  живых. Кроме того, он очень много знает. Он знает о  теперешнем  Нероне  столько, сколько теперешний Нерон знает о Нероне - обитателе Палатина. Это  слишком много. Но все-таки мне его  жалко.  Надо  в  него  хорошенько  вглядеться. Вскоре я увижу его только в образе летучей мыши. Передавить всех, как мух, передавить".    Между тем перед глазами Кнопса танцевало маленькое, но четкое и грозное словечко: "Кнопс". "Конечно, вписано имя "Кнопс", - думал он. -  Но  зачем он его написал? Скверная получилась шутка - я сам попал  в  список,  который сам же изобрел. Как же это вышло? Чепуха. На кой мне черт  знать  причины? Передо мной теперь единственная задача - выбраться из этого списка".    "Самое простое - не дать ему ничего заметить - и уйти, исчезнуть.  Ушел - и поминай как звали. Прежде, чем он успеет дать приказ  Требону,  я  уже улетучусь. Как только я выберусь из Эдессы, я дам знать Иалте,  чтобы  она отправилась вслед за мною с маленьким Клавдием Кнопсом. А Гориона взять  с собой? Это лишнее бремя. Но если дела пойдут плохо, для маленького Клавдия Кнопса будет полезно, если хотя бы Горион  будет  с  ним.  Дела,  конечно, пойдут неплохо, но страховка не помешает. Что за чушь,  почему  Горион  не выходит у меня из головы? У меня, клянусь  Геркулесом,  есть  теперь  дела поважнее. "Кара, Киликия и Каппадокия - три К, от которых тошнит". Нет, не следовало бы брать с собой Гориона".    "Чушь. Просто немыслимо, чтобы он меня убрал.  Нерон  не  убьет  своего Кнопса. Он слишком его любит. Было бы идиотизмом поддаться панике  и  дать тягу. И ведь деньги здесь. Не могу же я бросить на произвол судьбы  деньги маленького Кнопса. Это было бы преступлением. Только не терять головы. Кто у кого в руках? Нерон у Кнопса или Кнопс у Нерона? Странно, что я даже и в мыслях всегда называл его Нероном. Он замечательный  человек,  даже  когда шутит злые шутки. А я разве не  позволяю  себе  злых  шуток?  Не  будь  он большим человеком, я бы теперь, конечно, не называл его мысленно  Нероном. Я его люблю, а раз я его люблю, я смогу его переубедить. И я это сделаю".    - Говорил я тебе, - произнесла массивная голова, лежавшая на подушке, - что уже решено, когда назначить эту ночь? На пятнадцатое мая.    "Ночь на пятнадцатое мая, - думал Кнопс. - Еще четыре дня, но я не могу ждать четыре дня. Я должен решить сейчас, сию же минуту, что делать".    "Самое  умное  -  просто  говорить  правду.  Иногда   правда   приносит наибольшую выгоду. Надо показать ему, что я действительно люблю его.  Надо заставить его понять, что ему нечего  бояться,  если  он  оставит  меня  в живых, и, наоборот, много придется ему бояться, если он потеряет  меня.  Я буду говорить с ним совершенно искренне".    В фамильярной, лукавой и раболепной позе стоял он перед Нероном.    - Итак, в ночь на пятнадцатое мая, - начал он задумчиво,  -  произойдет великая проверка. - Естественно, что при такой проверке император  захочет основательно прощупать людей, даже близко к  нему  стоящих,  какого-нибудь Требона или его самого, Кнопса, - так сказать, устроить над  ними  суд.  - Он, Кнопс, проверил себя, не было ли хоть когда-нибудь и хотя бы  в  самой сокровенной  его  глубине   какой-нибудь   мыслишки,   которая   была   бы прегрешением против императорского "ореола". Он, Кнопс, не мог  открыть  в себе ничего такого. Но ведь он - простой  смертный,  мысли  его  неуклюжи, взгляд, которым он смотрит в  собственную  душу,  недостаточно  зорок,  не обладает  той  остротой,  какая  присуща  благословенному  богами  взгляду императора. Он убедительно просит Нерона сказать ему, не открыл ли Нерон в нем таких вещей, которые не выдерживают последнего испытания.    Кроткая,  коварная  улыбка  мелькнула  на  пышных  губах  Теренция.  На мясистом лице установилось веселое выражение -  весело  было  чувствовать, что под подушкой лежит список. Теренций самодовольно  поглаживал  холеными пальцами одеяло. Сильнее обычного прищурил близорукие глаза,  но  внезапно поднял веки и брови, посмотрел на Кнопса неожиданно  открытым  взглядом  и сказал тихим, самодовольным, грозным голосом:    - Ты знаешь слишком много, мой Кнопс. Одному лишь императору полагается знать так много.    Кнопс был уверен, что император включил в список именно его имя; однако сейчас, когда Нерон так прямо и без околичностей сказал об этом, его точно громом  поразило.  Но  он  все  же  силился  не  побледнеть,  не  утратить способности логически мыслить. Хуже всего было то, что  названная  Нероном причина не зависела от воли Кнопса и не была заложена в нем  самом  -  она связана была только с характером их отношений, которые не от него зависели и не могли быть изменены. И  все  же  он  нашел  возражение,  быть  может, единственное, которое могло парализовать выдвинутый Нероном аргумент.    - Разве нельзя, - спросил он смиренно, - выжечь знание любовью?    Императора, по-видимому, тронул этот ответ. Массивное лицо  на  подушке стало задумчивым.    - Может быть, и можно, - произнесли полные губы. - Вопрос лишь  в  том, стоит ли императору решать задачу: что больше - любовь  знающего  или  его знания? Проще было бы для императора "выжечь"  человека,  который  слишком много знает.    Ему  доставляло  глубокое  наслаждение  играть  с  человеком,   который позволил себе ту дерзкую шутку. Но Кнопс видел,  что  его  довод  все-таки даром не пропал.    - Разве императору не нужен друг? - настойчиво продолжал он наседать на Теренция. - Разве друг, который верно служил императору еще  тогда,  когда императору приходилось скрываться, не дороже нового?    - Не спрашивай слишком много, - самодовольно осадил его  Нерон,  смакуя ревнивый намек Кнопса на Требона.    - Слушай, - сказал он вдруг возбужденно, приподнявшись  на  постели.  - Мне пришла в голову одна мысль.  Я  задам  тебе  вопрос.  Даю  тебе  право ответить три раза. Если ты  в  третий  раз  не  дашь  правильного  ответа, значит, ты не выдержал испытания и стоишь не больше, чем летучая мышь.    - Спрашивай, мой господин и император, - смиренно попросил Кнопс.    Нерон снова лег. Сделал вид, что зевает, и вдруг в упор спросил:    - Кто я такой?    Кнопс с минуту размышлял.    - Ты - мой друг и повелитель, - ответил он громко, убежденно.    - Плохой ответ, - зевнул Нерон, - так может ответить любой. От  тебя  я жду лучшего.    - Ты - император Нерон-Клавдий Цезарь Август, - на этот раз  неуверенно ответил Кнопс. Это был уже второй из трех предоставленных ему ответов.    - Еще хуже, - презрительно сказал Нерон. - Это  знает  всякий.  Дешево, как мелкая монета.    Этим он,  быть  может,  бессознательно  навел  Кнопса  на  след.  Кнопс вспомнил о золотой монете  с  двойным  изображением  и  на  этот  раз  без колебаний, с бьющимся сердцем, но  с  уверенностью  в  успехе  дал  третий ответ:    - Ты - мой император Нерон-Клавдий-Теренций.    Еще не кончив, он испугался дерзости того, что  сказал.  Но  голова  на подушке улыбнулась, и по этой улыбке Кнопс  увидел,  что  дал  именно  тот ответ, которого ждал от него Нерон-Теренций.    И в самом деле Нерон хоть и молчал, но улыбался  все  более  довольной, веселой улыбкой.    "Кнопс, действительно, знает очень много, - признал он. - Кнопс  понял, что родиться Нероном - это немало, но еще  больше  -  самому  из  Теренция сделаться Нероном". Он потянулся, сказал:    - Подойди-ка поближе, Кнопс. Ты молодец.    В Кнопсе все радовалось и ликовало. Это была труднейшая задача из всех, перед которыми ставила его судьба, и он решил ее превосходно.  Теперь  уже он наверняка завладеет уловом: деньги старого откупщика  Гиркана  уже  все равно что в руках маленького Клавдия Кнопса.    Он подошел к постели Нерона, с сердцем, полным преданности императору и господину.    - Ты любишь меня больше, чем Требона? - сказал он настойчиво. - Его  ты не внес в список, - заметил он с гордостью. - Он не стоит этого. Скажи, ты любишь меня больше?    Нерон вместо ответа похлопал его по руке. Затем ударил в ладоши:    - Эй, кто там, позвать Требона!    Лениво вытащил он из-под подушки список и  зачеркнул  имя  Кнопса  так, чтобы тот видел. Затем - все в присутствии Кнопса - принял  ванну,  весело болтая о всякой всячине.    Когда явился Требон, он выслал всех, кроме Кнопса.    - Вот список, мой Требон, - сказал  он.  -  Здесь  триста  девятнадцать имен, но одно зачеркнуто. Зачеркнутое не в счет. Остается, значит,  триста восемнадцать. Теперь ничего больше не прибавлять и не вычеркивать. С теми, кто включен в список, поступить, как  мы  договорились.  Срок  -  ночь  на пятнадцатое мая.    Он зевнул, повернулся на бок,  и  оба  осторожно  удалились,  чтобы  не потревожить его. 19. В НОЧЬ НА ПЯТНАДЦАТОЕ МАЯ    Ночь на пятнадцатое мая была теплая, почти душная, и "мстители Нерона", которым было поручено ликвидировать  людей,  внесенных  в  проскрипционный список,  порядком  потели.  Но  они  выполнили  свою  работу  по-военному, добросовестно.    Кайя, когда ее схватили, не поняла, что  происходит.  Она  думала,  что пришел тот день, которого она все время  с  трепетом  ждала,  день,  когда обман раскроется, а Теренций и  его  друзья,  стало  быть,  и  она,  будут схвачены. Она плакала оттого, что в этот тяжкий час ей не суждено быть  со своим Теренцием.    - Не губите моего Теренция, не губите моего доброго, глупого  Теренция! - так кричала она, так она думала, чувствовала, когда ее убивали.    А в общем, в эту ночь на пятнадцатое мая все произошло  так,  как  было предусмотрено.  Из  трехсот  восемнадцати  человек,  внесенных  в  список, ускользнуло   только   четырнадцать,   и    произошло    одно-единственное недоразумение. Спутали горшечника Алкаса, человека, попавшего в список  за то, что однажды на празднестве  горшечного  цеха  он  грубо  раскритиковал распоряжения руководителя игрищ Теренция, с музыкантом, носившим такое  же имя. Это была ошибка, столь же роковая для музыканта, сколь благодетельная для  горшечника.  Взятому  по  недоразумению  Алкасу  не  помогли  никакие уверения, что он - Алкас-музыкант. Люди Требона действовали, как  им  было приказано, и ликвидировали Алкаса. Нерон, когда  ему  рассказали  об  этом недоразумении, громко расхохотался.  Он  вспомнил  поэта  Цинну,  которого после убийства Цезаря умертвили вместо Корнелия Цинны. Неудачливость поэта вошла в поговорку:  десять  лет  работал  он  над  маленькой  стихотворной новеллой "Смирна" и был убит по недоразумению как раз в тот момент,  когда довел свое произведение до полной неудобопонятности. Вспомнив о нем, Нерон рассмеялся, пришел в хорошее настроение и даровал жизнь горшечнику Алкасу.    Варрон, когда "мстители  Нерона"  пришли  за  Кайей,  напрасно  пытался воспротивиться их намерению. Он набросился на них возмущенный, властный, - ведь он умел повелевать. Напрасно. Поднятый с постели, наспех одевшись, он в гневе отправился к Теренцию. Но попасть  к  нему  не  удалось.  Вежливо, решительно разъяснили ему дежурные  камергеры  и  офицеры,  что  император работает над речью, которую он завтра произнесет в своем сенате, и что  он дал строгий приказ не впускать никого - кто бы ни добивался  аудиенции.  С трудом сохраняя выдержку, Варрон вынужден был удалиться.    Сначала он рассердился на себя -  как  мог  он  так  плохо  следить  за "созданием", как мог он допустить, чтобы Теренций попал в  руки  Кнопса  и Требона. Потом им овладел бешеный гнев на Теренция. Всем  существом  своим рвался он покончить с "созданием". Но по грубой иронии судьбы все, чем  он владел, было связано с "созданием", и, покончив с ним, он  покончил  бы  с собой.    Много часов просидел он в одиночестве, думал, размышлял, спорил с самим собой. Но гнев его все ослабевал, переходя в ощущение пустоты и  бессилия. Варрон достал  из  ларца  расписку  об  уплате  шести  тысяч  сестерций  и уставился неподвижным взглядом в графу "убыток". Он потерял  очень  много: достоинство, принадлежность к  западной  цивилизации,  друга  Фронтона,  в сущности - и дочь  Марцию,  большую  часть  своего  состояния,  почти  все иллюзии. По существу, единственное, что оставалось, был он сам.    Царь Маллук, услышав о резне, встал,  приказал  одеть  себя,  прошел  в покой с фонтаном. Там он опустился на корточки; спокойно,  с  достоинством сидел он среди ковров. Но в душе он слышал вопли избиваемых, не  могли  их заглушить ни  ковры,  ни  плеск  фонтана.  Еще  была  ночь,  когда  пришел верховный жрец Шарбиль  и  молча  уселся  рядом  с  ним.  К  утру  Шарбиль осторожно сказал, что если кто-нибудь прибегает к таким средствам, как эта кровавая ночь, значит, он сам махнул на себя рукой. Шарбиль умолчал о том, какой, собственно, вывод следовало сделать из его  слов:  надо  бы  выдать человека,  который  сам  в  себе  отчаялся.  Маллук  очень  хорошо   понял недоговоренное. Но он сохранял достоинство; даже в мыслях своих  не  хотел он взвешивать того, что предлагал ему верховный жрец. Так,  молча,  сидели они, пока не настало утро. Когда Шарбиль, ничего не  добившись,  удалился, тоска Маллука усилилась. У него была богатая фантазия; сказка, которую  он в оазисе рассказывал неведомым людям, сказка о  горшечнике,  который  стал императором,  полна  была  причудливых  эпизодов;  но   такого   мрачного, кровавого эпизода он не предвидел. Долго сидел он, погруженный  в  тяжелые грезы. Он тосковал по своей пустыне, но в такую минуту он не мог  покинуть страну. Ему очень хотелось сесть на коня, но в это утро он боялся смотреть в лицо жителям Эдессы. Наконец, он со вздохом отправился в свой гарем.    Когда царь Филипп услышал о кровавой  бане,  его  охватило  отвращение, доходившее почти до тошноты. Он бросился в библиотеку, к своим  книгам.  В произведениях  поэтов  и  философов  были  прекрасные  стихи,  возвышенные изречения,  слова,  звучавшие  глубоко  и   красиво:   "Восток,   глубина, красочность, гуманность, мудрость, фантазия, свобода", - но слова и  стихи не утешили его. В действительности ко  всем  этим  понятиям  примешивалась грязь и кровь. Гордые утешительные слова поэтов были только  покровом,  за которым скрывались кровь,  грязь,  горе.  Слишком  тонким  покровом:  взор мудрого проникал сквозь него. 20. РАЗМЫШЛЕНИЕ О ВЛАСТИ    Нерон созвал свой сенат - и в  ту  минуту,  когда  он  в  большой  речи обосновывал перед ним необходимость проскрипций, он, пожалуй,  ощущал  еще большее блаженство, чем на башне Апамейской крепости, когда  он  с  высоты воспевал и созерцал гибнущий город, или когда в Риме впервые прочел  перед сенатом послание императора.    Он говорил о тяжелых обязательствах, которые налагает власть на  своего носителя.    - Какой внутренней борьбы, - воскликнул он, - стоило мне убить стольких людей, в том числе  и  таких,  которые  мне  были  друзьями  и  более  чем друзьями! Но я думал о величии  империи,  я  совладал  со  своим  сердцем, принес жертву, стер с лица земли заговорщиков. - Он  зажигался,  опьянялся собственными словами, он верил в них, верил в свои страдания и  в  величие своей жертвы, с бешенством обрушивался на преступников, на  представителей узурпатора Тита, на секту бандитов-христиан. Он говорил  с  пеной  у  рта, впадал в исступление, выворачивал себя наизнанку. Он метал громы и молнии, бесился, умолял, проливал слезы, бил себя  в  грудь,  заклинал  богов.  Он закончил:    - Я не несу ответственности ни перед кем - лишь  перед  небом  и  своим внутренним  голосом.  Но  я  слишком  почитаю  вас,  отцы-сенаторы,  чтобы уклониться от вашего суда. Вы знаете, что именно  произошло,  вы  слышали, почему оно произошло. Судите. И если я не прав, повелите мне умереть.    Конечно,  ему  не  повелели  умереть,   а   устроили   благодарственное празднество богам в  честь  спасения  императора  и  империи  от  огромной опасности.    Кровавая ночь возымела на сенат и  на  народ  именно  то  действие,  на которое заранее рассчитывали Кнопс и Требон. Деяние Нерона,  мгновенное  и страшное, вызвало ужас, благоговение, удивление. "Одним махом",  -  сказал Кнопс, характеризуя свои и Нерона действия, и слова "одним  махом"  играли отныне большую роль в словаре населения Сирии.    Оправившись от первого испуга, толпа еще больше стала любить и почитать Нерона за его энергию и мрачное великолепие, она забывала растущую  нужду, ослепленная величием своего императора.  Только  теперь  поняла  она,  что хотел сказать Нерон мрачным символом всадника  на  летучей  мыши.  Летучая мышь - отвратительное  исчадие  ночи  -  это  было  единственное  средство передвижения, при помощи которого власть могла вознестись к небу.    Толпа это почувствовала и одобрила, и, когда двадцать  первого  мая,  в положенный срок, состоялось освящение барельефа на скале, она с ликованием приветствовала,  полная  благоговейного  трепета,  того  человека,   черты которого на вечные времена были  запечатлены  на  скале  в  исполинском  и весьма реалистическом виде.    Во всем мире кровавая ночь  вызвала  негодование.  Но  оно  длилось  не долго.    Император Тит в своем дворце на Палатине  вначале  не  осуждал  Нерона. Хотя его называли и сам он себя называл  "радостью  человечества",  но  он знал, что невозможно дать людям счастье без применения насилия. Он  сам  в качестве полководца участвовал в двух войнах,  подготовил  государственный переворот, приведший к власти его отца, посылал на казнь многих людей и не слишком высоко ценил человеческую жизнь. И все же, когда  он  просматривал  список убитых, лицо его исказила гримаса отвращения. Он  нашел  имя  Кайи,  нашел имена других, которые были убиты  только  из  личного  тщеславия  и  жажды мести, обуревавших авторов списка. То, что этот мелкий негодяй и его сброд натворили в Междуречье, было лишь в ничтожной части политикой,  в  большей же своей части - взрывом злобного безумия. Император Тит тихо, с  глубоким отвращением, произнес:    - Мелкая рыбешка - и так воняет!    Секретарь Тита передал эти слова дальше. И  с  тех  пор,  если  человек мелкого пошиба получает в руки власть над широкими массами и  сеет  вокруг себя зло, обычно говорят:    - Мелкая рыбешка - и так воняет! ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ПАДЕНИЕ. 1. НАГЛАЯ ПЕСЕНКА    Однако не в этой кровавой ночи усматривают современники начало  падения Нерона-Теренция, а в явлении куда более  незначительном,  даже  совершенно неприметном - в маленькой песенке. "Боги сразили мужа  Максимуса-Теренция, называвшего себя Нероном, его же собственным орудием, - пишет  историк.  - Искусство его, заключавшееся в декламации и пении, вознесло  его,  но  пал он, споткнувшись о маленькую песенку".    Кто сочинил эту песенку и кто спел ее в  первый  раз,  неизвестно.  Она появилась как-то вдруг, дерзкая  песня,  каких  на  Востоке  было  тысячи, меланхолические,  насмешливые,  арамейские  строфы.  Свойственная   песням жителей пустыни монотонность мелодии, или, точнее, напева, придавала  этой песне особую наглость и насмешливость. Слова ее были такие:    Горшечник изготовил штучку,    Здоровеннейшую штучку,    Пошла та штучка в ход.    Малютка Акта к нам явилась,    На штучку сразу же воззрилась,    Но штучка в ход нейдет!    Горшечнику бы жить с горшками    И с кувшинами,    А не с царями.    Горшечнику, коль невдомек,    Какой его шесток,    Его проучат, дайте срок,    Кто мал, а кто высок.    А потому, горшечник мой,    Ты подожми-ка хвостик свой,    Нагрянет император твой,    Ты только пискнешь.    И тут конец тебе придет,    И прахом штучка вся пойдет.    И ты повиснешь.    Под аккомпанемент цитры и барабана она звучала особенно эффектно, но  и без аккомпанемента она легко запоминалась.  Ее  мелодия  была  изыскана  и вместе с  тем  проста,  нечто  вроде  рабского  напева,  но  с  крохотными циничными, двусмысленными паузами, например, перед "штучкой".  И  затем  - конец. Конец как-то так меланхолически и нагло повисал в воздухе, что  все то печальное, жалкое, обреченное  на  гибель,  что  скрывалось  во  взятом напрокат императорском великолепии, сразу проступало наружу и так ощутимо, как этого не могли бы сделать самые убедительные доказательства.    Требон мог запретить пересуды  о  событиях  пятнадцатого  мая,  он  мог жестоко расправляться с людьми за всякие словесные  поношения  императора, но не мог же он запретить, например, эту крохотную, нахальную паузу  перед "штучкой" или помешать тому, чтобы песня  эта  меньше  чем  в  две  недели завоевала всю страну. Все, и  говорившие  и  не  говорившие  по-арамейски, знали слова этой песенки. Стоило лишь промурлыкать два-три такта, и каждый уже знал, что хочет сказать собеседник, злобно, жестоко ухмылялся и  думал свою думу.    Популярность этой песенки объяснялась тем, что положение в Междуречье и в той части Сирии, которая управлялась Нероном, становилось все хуже. Ночь на пятнадцатое мая укрепила, правда, престиж  существовавшего  режима,  но хозяйственного положения страны она не улучшила.  Хлеба  стало  меньше,  а сладости и вовсе исчезли. Вдобавок росло озлобление, вызываемое произволом ставленников Нерона, насилиями Требона, Кнопса и их помощников, милостями, которыми осыпал император  небольшую  клику  приближенных  за  счет  всего населения. Песня о горшечнике нашла отклик в ушах и сердцах всего  народа. Ее пели на улицах больших городов:  Самосаты,  Эдессы,  Пальмиры,  Апамеи, Лариссы. Пели ее лодочники, бороздившие реки Евфрат и Тигр, пели крестьяне и рабы, которые пахали, сеяли и снимали урожай, пели  ремесленники  и  те, кто работал на  мануфактурах  у  предпринимателей,  прачки  у  колодцев  и играющие на улицах дети, пели бедуины в пустыне и те, которые подстерегали эти караваны, чтобы напасть на них и разграбить.    Это была маленькая песенка, песенка о горшечнике, но что-то в ней  было такое, что она не на шутку подтачивала  устои  нероновского  царствования. Правда, императора восторженно встречали, где бы он ни появлялся.  Но  кто внимательно прислушивался, тот мог уловить сквозь  возгласы:  "О  ты,  наш добрый, наш великий император Нерон", - нахальные стишки:    Горшечнику бы жить с горшками    И с кувшинами,    А не с царями.    И конец, так печально, так смешно, так жалко и так  злобно  повисший  в воздухе:    И ты повиснешь... 2. ЗАНАВЕШЕННЫЙ ЛАРЬ    Губернатор Цейон музыкальностью не отличался. Однако в ожидании  гонца, который должен был доставить ему с только что прибывшего корабля почту  из Рима, он напевал без слов песенку о горшечнике. Обутый в котурны сенатора, в тяжелой, украшенной пурпурными полосами мантии, он  сидел,  напряженный, прямой, за  письменным  столом  и  мурлыкал  про  себя  нахальную,  глупую песенку.    Цейон  был  неузнаваем.  Подавленность,  летаргия   последних   месяцев исчезли. Получив сообщение о событиях  пятнадцатого  мая,  он  впервые  за долгое время дернулся и выпрямился. Как и князья Востока,  он  усмотрел  в кровавой ночи акт отчаяния, на который способен лишь человек,  чувствующий приближение конца.    Правда, с этих пор прошло уже довольно  много  времени,  а  в  пределах царствования мнимого Нерона все еще ничего  не  изменилось.  Больше  того, Нерон-Теренций одержал даже еще какие-то частичные победы в Сирии.  И  все же Цейон был уверен, что закат  Теренция  наступил  и  что  наивный  текст песенки о горшечнике вполне подтверждается теми  сведениями  о  внутреннем положении в Междуречье, которые он получал через своих агентов.    Цейон стал мудр, он остерегался проявлять слишком большой оптимизм.  Он не думал, что власть Теренция быстро и сама собой  рухнет.  Он  знал,  что Требон со своей прекрасно вооруженной, дисциплинированной армией еще долго мог держаться в Междуречье. Но власть мошенника Теренция была  поколеблена изнутри, и сам он созрел для падения, нужен был лишь внешний толчок, чтобы все это рухнуло.    И толчок этот близок. Цейон ждет почты из Рима, он не сомневается,  что она принесет ему ответ,  разрешающий  все  вопросы.  Время  подавленности, бездейственного выжидания событий миновало. Цейон почистил свою армию,  он испытал  каждого  офицера  и  солдата,  выкинул  всех,  кого  можно   было заподозрить в сочувствии движению так  называемого  Нерона.  Полгода  тому назад легионы Цейона представляли собой  скандальное  зрелище,  теперь  же опасность того, что среди офицеров найдутся элементы,  которые  польстятся на обещания Варрона или Требона, устранена полностью.    Но где же гонец? Собственно, ему давно бы пора быть здесь.  Цейон  стал перебирать  деловые  записи,  но  читать  не  смог.  Если  бы  в   военном министерстве вняли его доводам и решились отозвать  Четырнадцатый  легион, который больше других заражен нероновским движением, а взамен послали  ему Девятый, тогда все  обстояло  бы  прекрасно,  тогда  ему  нечего  было  бы бояться, пусть бы даже дело дошло до войны с парфянами.    И тут конец тебе придет,    И штучка прахом вся пойдет,    И ты повиснешь.    Цейон оборвал мелодию, как бы повисшую в воздухе.    Гонец.  Наконец-то.  Распечатывая  письмо  императора,  Цейон  не   мог удержать дрожи в пальцах. Он пробежал длинное послание. Налоговые вопросы, административные мероприятия, указания по поводу культа бога Митры. А  где же о главном? Вот, оно здесь: "Что касается ваших предложений, мой  Цейон, относительно  замены  нашего  Четырнадцатого легиона  Девятым,  то  мы,   обсудив, одобрили это и отдали соответствующий приказ".    Цейон письма до конца не дочитал. Девятый, он получит  Девятый  легион! Какое признание проделанной им  работы,  какая  награда  за  нее!  Военная сторона его  губернаторской  деятельности  его  всегда  привлекала  больше всего. О, чего только он не сделает, имея  в  своем  распоряжении  Девятый легион, этот чудесный материал! В голове Цейона зарождаются тысячи планов. Он бодр, как в  свои  лучшие  годы.  Пусть  сколько  угодно  называют  его Дергунчиком - и здесь, в Антиохии, и всюду на Востоке. За последние месяцы прозвище это приобрело другой смысл, и сейчас, пожалуй,  дело  близится  к тому, чего ему в свое время иронически пожелал Варрон,  -  чтобы  имя  это произносилось не  с  издевательским  оттенком,  а  доброжелательно,  почти ласково.    Не терять ни минуты. Порадоваться можно будет после.  Цейон  перебирает полученную корреспонденцию. Вот письмо друга его Паэтуса,  который  обычно держит его в курсе римских дел. Если на то, чтобы  друзья  его  в  военном министерстве провели замену Четырнадцатого легиона  Девятым,  понадобилось столько времени,  писал  Паэтус,  то  виновата  в  этом  лишь  злополучная нерешительность  императора.  Но  недалеко  то   время,   когда   подобные препятствия отпадут.  Император  -  сведения  эти  он,  Паэтус,  почерпнул непосредственно у доктора  Валенсия,  лейб-медика,  -  нынешнего  года  не переживет. Цейон прерывисто вздохнул, лицо его покрылось пятнами. Как  это просто сказано, несколько небрежно начертанных слов:  "Нынешнего  года  не переживет", - словно: "Сердечный привет".  А  между  тем  ведь  это  нечто грандиозное,  ошеломляющее,  милостивейший  дар  богов!  Если  только  Тит действительно умрет, а его место на престоле  займет  молодой,  энергичный Домициан, тогда  песенка  о  горшечнике  станет  реальностью,  тогда  делу горшечника - крышка; Цейон,  под  прикрытием  Палатина,  перейдет  Евфрат, вытащит всех этих молодчиков, распнет их на кресте.    Надо бы, в сущности, сесть  за  письменный  стол.  Цейон  поработает  с удовольствием, добросовестно, теперь, после письма императора,  дел  целая куча. Но он не в состоянии  теперь  работать.  Ему  хочется  движения,  он должен переварить свою удачу.    Он пересек зал. Вот и  завернутый  ларь  с  восковым  изображением  его предка. Нет, сегодня он не старается незаметно  проскользнуть  мимо  этого ларя. Он даже замедляет шаг, он выпячивает грудь  и,  проходя  мимо  ларя, кивает ему, улыбается.  Он  победит,  он  уничтожит  этого  проходимца.  А победив, он испросит себе награду, - в присутствии императора и сената  он снимет с ларя покрывало. 3. ДОБРОДЕТЕЛЬНЫЙ ОТЕЦ    Пока правительство Тита  бездеятельно  взирало  на  возвышение  Нерона, никто не осмеливался громко заговаривать о  своих  сомнениях  в  тождестве этого Нерона с подлинным. Но как только распространилась  весть  о  походе Девятого в Сирию, языки мгновенно развязались. Даже те, кто до  этой  поры верил в Нерона, стали сомневаться в своем бравом императоре.    Так как правительство упорно замалчивало события по ту сторону  границы и препятствовало распространению правильных сведений, то возникали  слухи, которые,  передаваясь  тайно  из   уст   в   уста,   вырастали   в   нечто фантастическое. Причудливо сплетались предсказания святого артиста  Иоанна из Патмоса со слухами о вооружениях в Сирии и  о  предстоящей  карательной экспедиции, которую готовит губернатор Цейон. Трехглавым псом ада  называл Иоанн триумвират Теренций, Требон, Кнопс,  прозвище  это  стало  народным. Геракл, говорили в народе, пустился в  путь,  чтобы  изловить  трехглавого пса. Деятельность  противников  Нерона  усилилась,  надписи  на  стенах  - насмешливые, негодующие - умножились, песенка о горшечнике была у всех  на устах и у всех в сердце.    Но в городах стояли войска Нерона. Они маршировали по улицам,  крепкие, сытые, прекрасно вооруженные, нечего было и думать о том, чтобы  крестьяне и   горожане,   как   бы   много    их    ни    было,    неорганизованные, недисциплинированные, могли бы вступить в борьбу с такой армией.  И  жизнь текла по-старому. Чужестранец,  попав  в  Самосату  или  Эдессу,  вряд  ли заметил бы признаки  внутренней  неурядицы  в  стране,  наоборот,  у  него создалось бы впечатление, что народ доволен властью Нерона и счастлив.    Туземные князья и знать в своих  официальных  выступлениях  по-прежнему изъявляли радость по поводу пребывания в их  странах  высокого  гостя.  Но князья эти и знатные господа плохо спали и  не  скрывали  своей  досады  в беседах с Варроном. Они знали, что среди  народов,  населяющих  их  земли, растет глухое недовольство, они видели, что запасы хлеба, вина, сластей  и денег  иссякают,  а  тирания  Теренция,  Требона,  Кнопса  угнетает  людей сильней, чем раньше их угнетал большой, далекий Рим.    Из советников Нерона Кнопс яснее  других  чувствовал,  как  пошатнулись основы нероновского трона.  Он  замечал  это  прежде  всего  по  поведению ближайших к нему людей. Тесть его, Горион, дерзнул  даже  затянуть  в  его присутствии своим грубым, малоприятным голосом песенку о горшечнике,  хотя она задевала его самого как владельца фабрики на Красной улице и как тестя Кнопса.    Кнопс, однако, пропускал мимо ушей эти наглые  выходки.  Он  знал,  что такое сильное  средство,  как  проскрипционные  списки,  подействует  лишь ненадолго, и решил сразу же после кровавой ночи скрыться,  он  хотел  лишь поместить  в  надежное  место  деньги  Гиркана,  точнее,  деньги  будущего маленького Клавдия Кнопса. Но именно эти деньги,  этот  чудесный,  желтый, огненный металл, задерживали его. Правда, откупщик налогов Гиркан был убит в ночь на пятнадцатое мая, но миллионы  его  оказались  совсем  не  такими доступными, как думал Кнопс. Они вложены были в многочисленные, более  или менее  разветвленные  предприятия,  состояли  из  долгов,   из   различных претензий, частью переведены были, во избежание налогов,  за  границу  или просто хорошенько припрятаны. Помимо  этого,  Варрон  не  спускал  глаз  с Кнопса, а Варрон был неприятный противник, противник, с которым не войдешь ни в какие соглашения. Кнопсу  пришлось  прибегнуть  к  тысяче  ухищрений, чтобы переправить золото Гиркана  к  себе  в  мешок.  Это  затягивало  его отъезд. Он ясно отдавал себе отчет в  надвигающейся  опасности  и  томился отсутствием спокойствия и уверенности. Он был не из храброго  десятка,  он знал, что если запоздает, его ждет ужасная, мучительная смерть;  когда  он слышал заключительные слова песенки о  горшечнике:  "И  ты  повиснешь",  - страх заползал ему в душу, страх  царапал  ему  каждый  нерв.  Но  он  был хорошим, добросовестным отцом, он не мог бросить на произвол судьбы деньги своего сыночка, он стиснул зубы и остался. 4. ПОГИБШИЙ ТОВАРИЩ    Фельдмаршал  Требон  расхаживал,  как   всегда,   шумный,   в   хорошем настроении. Со стотысячной, хорошо организованной  армией  нечего  бояться того,  что  знатные  господа  называют  "психологическими  затруднениями". Требон по-простецки высмеивал господ и их нелепые выдумки. Не пугало его и превосходство сил у Цейона. Втайне, правда, ему становилось не по себе при мысли о теоретической подготовленности офицеров Цейона, окончивших военные академии. С этой точки зрения гибель Фронтона и убийство лейтенанта  Люция явились большим уроном, и фельдмаршал Требон, когда  выдавалось  свободное время,  проводил  час-другой  за  нелегким  чтением   "Учебника   военного искусства".    Устранение лейтенанта Люция дало себя неприятно почувствовать еще  и  с другой стороны.  Убийство  храброго  и  заслуженного  лейтенанта,  который столько сделал для победы Нерона, вызвало недовольство в армии. Офицеры  и солдаты попросту отказывались верить, что товарищ их  Люций  изменил  делу императора, за которое он боролся, не щадя жизни. Кто  мог  быть  за  себя спокоен, если этого Люция столь  гнусно,  без  суда,  уничтожили?  Солдаты ругались, агитировали и  решили,  что  мимо  этого  факта  насилия  пройти нельзя.    Армия послала депутацию к фельдмаршалу Требону с вопросом, знал  ли  он об убийстве Люция, дал ли он на него свое согласие и в чем провинился этот их товарищ и каковы  доказательства  его  вины;  если  же  убийство  Люция совершено было без ведома Требона, то что фельдмаршал намерен  предпринять для того, чтобы виновники убийства понесли наказание?    На мгновение у Требона мелькнула мысль, не задержать  ли  депутацию,  а затем предать ее военному суду. Но он чувствовал  душу  солдата  и  быстро сообразил, что лучше не защищать убийство  Люция.  Солдата  нельзя  лишить возможности иметь свои объекты любви  и  ненависти.  Лейтенант  Люций  был любимцем  армии,  следовательно,  он  был  невиновен  и  убийство  его   - преступление. Он, Требон, совершил промах, внеся Люция  в  проскрипционные списки, и вынужден теперь считаться с неприятными последствиями этого.  Он заявил, что убийство лейтенанта осуждает, и обещал добиться удовлетворения требований армии.    Он пошел к Нерону. Тот, когда Требон явился, лежал  на  софе,  ленивый, хмурый. Правда, слушая донесения своих советников о вооружениях Цейона, он как будто совершенно не реагировал на них,  пропускал  их  мимо  ушей,  но когда он оставался один, он мрачнел, массивное лицо  его  темнело,  нижняя губа выпячивалась с выражением еще большего неудовольствия, чем обычно.    Песенка о горшечнике угнетала его. Евреи, как ему рассказывали,  верят, якобы бог в отместку за разрушение  храма  посадил  Титу  в  голову  муху, которая, не переставая, мучает его, - в этом, мол, и  заключается  болезнь Тита. Песнь о горшечнике жужжала в ушах Нерона, как эта самая муха в мозгу у  Тита.  Нерон  не  мог  избавиться  от  этой  песни,  она  терзала  его, подтачивала его "ореол".    Он обрадовался приходу Требона, это отвлекло его.    - Боги не говорят со мной сегодня, - сказал он, - мой внутренний  голос молчит. На случай такого дня не худо бы иметь субъекта,  вроде  горшечника Теренция, который в свое время, бывало, развлекал меня. Но на худой  конец и ты хорош.    Требон не знал, как ему истолковать приветствие императора - как добрый знак или  дурной;  человек  поистине  не  робкого  десятка,  он  испытывал какое-то замешательство.  Нерон  по-прежнему  был  для  него  императором, богом. Потребовать от него то, что он, Требон, собирался потребовать, было по меньшей мере смело.    - Мои солдаты, - начал  он,  -  беспощаднее  прежнего  расправляются  с населением за известную бесстыдную песенку. В одной Самосате  мы  схватили триста двадцать четыре человека и отдали под суд. Но теперь народ  изобрел новый фортель. Они поют нелепую "Песню о юле", песню  этой  девки  Клавдии Акты, но на новые слова.    - Что за новые слова? - спросил Нерон.    - Очень глупые слова, - неохотно  ответил  Требон.  -  Я  не  хотел  бы повторять их.    - Прочти мне текст, - приказал Нерон, не повышая голоса.    И Требон прочел. Текст гласил:    Юла уже не кружится, горшечник,    Рад ли ты, что она уже не кружится?    Рад ли ты, что всему конец?    Я рада...    Нерон внимательно слушал.    - Слова действительно очень глупые, - подтвердил он.    - Может быть, запретить эту песню? - спросил Требон ретиво.    - Песню о юле ты запретить не можешь, - деловито возразил  Нерон,  -  в Риме посмеялись бы над этим. Неумно было уже и запрещение той бессовестной песенки. Нельзя отдать под суд песню.    - Да, это затруднительно, - угрюмо согласился Требон.  -  Они  напевают мелодию без слов. Когда хватаешь поющих, они заявляют, что, мол, это не та мелодия, и никто не может доказать, что они лгут.    - Действительно, нелегко, должно быть, преследовать песню, -  размышлял вслух Нерон. - У песни - лицо, похожее на тысячи других, и никогда  нельзя знать, попал ли ты в подлинное лицо или только в похожее.    - Я, значит, не буду больше преследовать за песню,  -  смиренно  сказал Требон.    - Вздор! - возмутился Нерон. - Ты обязан за нее  преследовать.  Каленым железом нужно выжечь ее. Но ты не способен на это.    Требон покорно проглотил пилюлю.    - Твой слуга Требон, о великий император, - сказал он, - верен тебе, но он  прямолинеен  и  неуклюж.  Оказалось,  к  сожалению,  что  он  поступил несправедливо, предложив в свое время проставить в известном  списке  одно имя.    Нерон сдвинул брови.    - Как так несправедливо? - сказал он. - Я одобрил списки. Тем самым все в них стало справедливо.    Требон   отступил,   испуганный.   Но   он   обещал   своим    солдатам удовлетворение, и он должен быть настойчив. Через некоторое время он  стал опять осторожно пробираться вперед.    - Армия любила Люция, - сказал он. - И сейчас еще любит.    - Люция? - повторил Нерон. - Кто это - Люций?    - Это тот самый, о котором я  говорю,  -  ответил  Требон,  и  так  как император не разгневался, он собрался с духом и скороговоркой продолжал:    - Армия - рука императора. Когда руке больно,  когда,  скажем,  на  ней царапина, не следует разве императору приложить к больной руке мазь?    "Если Нерон вспылит, - подумал Требон, - если он рассердится, я не буду настаивать. Мне жаль моих солдат, но я передам их военному суду".    Нерон не рассердился. Нерон рассмеялся. Требон поэтому продолжал:    - Император давно не оказывал чести своим солдатам - он давно не держал им  речи.  Армия  жаждет  слова  императора.  Ласковое  слово   императора удваивает мощь армии.    - Что же случилось с твоим Люцием? - милостиво спросил Нерон.    Перед Требоном была труднейшая часть его задачи.    - Было бы хорошо, - осторожно начал он, - если бы  император  рассказал своим солдатам об их собрате Люции,  если  бы  император  разъяснил  своей армии, что считает этого Люция хорошим офицером и сожалеет,  что  его  нет более в живых.    Нерон оглядывал сквозь свой смарагд Требона с ног до головы.    - Гм, - сказал он, - я, стало быть, должен хоронить  твоих  покойников. Ты знаешь, Требон, что ты наглец?    Но  слова  эти  прозвучали  не  очень  грозно.   Нерон   погрузился   в размышления, и Требон знал, что в эти минуты принимаются решения,  которые могут весьма существенно повлиять на его, Требона, популярность  в  армии. Он внимательно следил за лицом императора, напряженно ожидая слов, которые слетят с  уст  его.  Вот  уста  эти  разомкнулись,  сию  минуту  император заговорит, ответит ему. Требон слушал, весь превратившись в  ожидание.  Но то, что слетало с этих уст, не было ответом ему: Нерон вполголоса  напевал маленькую, проклятую наглую песенку о горшечнике. Требон был немузыкален и часто путал мелодии. Но на этот раз он не мог перепутать, это, несомненно, была знаменитая песенка, и сердце у Требона сжалось от испуга.    Император же, внезапно оборвав песню, улыбнулся и сказал:    - В сущности, такая задача, как оплакивание смерти храброго солдата, не лишена прелести, и я полагаю, что подобная траурная речь  будет  достойным вкладом в собрание моих сочинений.    И снова, видимо, уже работая над формой своей речи, он машинально,  без слов, замурлыкал песенку о горшечнике. Требон удалился, скорее угнетенный, чем осчастливленный.    И вот Нерон созывает в свой личный  маленький  театр  цвет  офицерства. Прежде всего он показывает офицерам героическую оперу, в  которой  великий Александр в состоянии опьянения  убивает  Клита,  человека,  спасшего  ему жизнь.  После  этого  символического  зрелища  Нерон  в  большой,  местами трогательной, местами патетической речи  произнес  извинение  за  убийство лейтенанта Люция. В сильных словах он славил  мужество  и  военный  талант лейтенанта. Но затем  он  заговорил  о  дисциплине,  напомнил,  что  время военное, что ведется тяжелая  борьба  с  узурпатором  Титом,  а  на  войне дисциплина -  первое  требование.  Люций  же  неоднократно  в  присутствии заслуживающих доверия свидетелей,  как  римлян,  так  и  местных  жителей, произносил заговорщические речи, распространил глупые и лживые сведения  о якобы низком происхождении императора и его расположении  к  людям  низкой крови. Свидетельские показания, скрепленные присягой, налицо. Протоколы, в которые они занесены, в любую минуту  к  услугам  фельдмаршала  Требона  и других генералов. Возможно, что глупые мятежные речи лейтенанта были  лишь мальчишеской болтовней,  и  в  мирное  время  такие  речи  можно  было  бы извинить. Но не в военное. Он, император, проверил дело, взвесил все  "за" и "против" и осудил лейтенанта. Нелегко было вынести такой  приговор,  ибо император любил молодого офицера, как  сына.  Но  как  Брут  осудил  своих сыновей,  так  и  ему,  Нерону,  пришлось  подчиниться  велению  богов   и приговорить к смерти  лейтенанта.  Наряду  со  многими  другими  это  была тяжелая жертва, принесенная императором для  блага  государства  и  армии. Может быть, одна из самых тяжелых. Но император надеется: своими  будущими подвигами армия докажет, что кровь лейтенанта  пролита  не  напрасно,  что кровь эта напитает новыми соками дисциплину солдата.    Он был в ударе: вовремя  благозвучно  всхлипывал,  где  нужно  было,  - гремел и воспламенялся собственными словами.  Этот  удивительный  человек, Нерон - Теренций, был и в самом  деле  искренне  опечален  смертью  своего храброго солдата. Но  офицеры,  заполнявшие  зал  театра,  слушали  его  с каким-то чувством  неловкости,  скорее  встревоженные,  чем  растроганные. Многие втайне спрашивали себя, не было ли бы умнее и достойнее  стоять  по ту сторону Евфрата, в рядах собратьев, против которых, вероятно,  придется в ближайшее время биться, чем воевать под  знаменем  этого  комедианта.  И офицер,  сформулировавший  при  выходе  из  дворца  впечатление  от   речи императора в словах: "Две оперы подряд -  это  уже  слишком",  -  выразил, вероятно, мнение большинства.    Сам Требон, который слушал эту речь из императорской ложи,  должен  был бы, в сущности, радоваться, ибо, убедив Нерона извиниться перед армией, он разрешил свою трудную  задачу.  Но  он  чувствовал  скорее  смущение,  чем удовлетворение. Сквозь высокопарные слова императора  ему  слышалось,  как Нерон мурлычет песенку о горшечнике, песенка заглушала красивые  слова,  и Нерон был уже не Нероном, а всего лишь Теренцием. 5. ДЕЙСТВОВАТЬ И НЕ ОТЧАИВАТЬСЯ    Варрон не присутствовал на этом спектакле. Это  было  оскорбительно  и, следовательно, неумно, но он не в силах был превозмочь своего отвращения к Кнопсу и  Требону.  Когда-то  он  слишком  сильно  презирал  обоих,  чтобы ненавидеть. Теперь же в нем из чувства собственной беспомощности вырастала и крепла злобная враждебность к ним.    Он не мог сказать, что идея с проскрипционными списками была неудачной, но его отталкивала глупая, низменная форма ее осуществления. Варрон не был сентиментален,  но  он  отделял  личные  чувства  от  политики.  Смешивать политику с личной местью - это, по  его  мнению,  было  в  такой  же  мере дилетантством, как и безвкусицей. Расправа с такими  людьми,  как  Кайя  и лейтенант Люций, была, с его точки зрения, не столько даже  преступлением, сколько просто идиотством.    Он,  Варрон,  стал  игрушкой  в  руках  собственных  ставленников,  что совершенно недопустимо, людей этих необходимо обезвредить.    Это было не так просто. Способный на любое насилие, Требон  пользовался популярностью,  Кнопс  был  бессовестен,  изобретателен,   хитер.   Варрон обзавелся агентами, чтобы собирать против Кнопса и  Требона  обличительный материал.  Агенты  составляли  акты,  в  которых  на  основании  отдельных многочисленных данных доказывалось,  что  Кнопс  и  Требон  злоупотребляли властью во имя личной мести и наживы. Варрон сам не  лишен  был  присущего римлянам здорового корыстолюбия, он не знал жалости  к  эксплуатируемым  и угнетенным и сам, не задумываясь, содрал в свое время десять шкур с  целой провинции. Но то, что он, Варрон, совершал с изяществом и быстротой, Кнопс и Требон делали грубыми, неуклюжими  руками.  Варрон  искренне,  убежденно отвергал методы Требона и Кнопса.    Чтобы подготовить падение Кнопса и Требона, требовались время  и  труд. Чрезвычайно сложное дело администрирования поглощало много сил. Надо  было измышлять все новые и новые средства для борьбы с растущим среди населения недовольством, надо было изыскивать все новые и новые  денежные  источники для неотложного увеличения армии. И Варрон работал, работал много, работал со страстью. Неутомимым, почти неистовым трудом он пытался как бы отогнать от себя мрачное чувство безнадежности, нередко сжимавшее ему горло.    Когда не помогала работа, он спасался в своем последнем  убежище  -  он шел к Марции. Марция, с тех  пор  как  Клавдия  Акта  побывала  в  Эдессе, перестала бояться отца, не чуждалась, как прежде, и  это  сближение  между ней и отцом продолжалось и после отъезда Акты. Марция принимала его, когда он приходил к ней, и иногда даже сама отправлялась к нему. Он  проводил  с ней долгие часы, она сидела, а он ходил по комнате из угла в угол,  говоря о вещах, волновавших его. Он предавался вслух размышлениям о том, как  это дерзко и глупо, когда отдельная  личность  предполагает  изменить  течение мировой истории. Разве действия человека, даже самого могущественного,  не предписываются на девять десятых обстоятельствам? Он, Варрон,  не  больше, чем его Нерон, был волен в своих  действиях.  В  том,  что  план  его  так удался, виноват не  государственный  ум  его,  Варрона,  а  "конъюнктура", счастливое стечение обстоятельств, от него не зависящих. Где вообще искать решающие факторы политического  успеха?  В  большинстве  случаев  их  надо искать очень далеко, в сфере,  которую  действующее  лицо,  запутавшись  в нитях данного политического процесса, не в  состоянии  познать.  Каким  же образом можно оказывать влияние на ход больших  политических  событий?  От чего  зависит,  например,  будущее  его  затеи,  судьба   Нерона   и   его собственная?  Ведь  не  от  настроений  же  народов  Междуречья  и  не  от вооружений Цейона! Так могут думать только  близорукие  люди,  не  видящие дальше своего носа. Наступит ли смерть Тита сегодня или через год,  выйдет ли Артабан победителем из  тяжелых  боев,  которые  он  ведет  на  крайнем Востоке, или потерпит поражение - от этих обстоятельств зависит судьба его и его Нерона, а это вещи, ход которых вряд ли кто-нибудь может затормозить или ускорить, рассчитать и учесть. Он, Варрон, сделал все возможное, чтобы повернуть ход событий себе на пользу, и  впредь  сделает  для  этого,  что будет в его силах. Но то, что  он  в  состоянии  бросить  на  чашу  весов, ничтожно, и он был бы дураком, если бы думал, что это имеет значение.    Такие и подобные мысли высказывал он перед молчаливо сидевшей  Марцией. Глаза ее следили за ним, шагавшим из угла в угол, но он не  знал,  слушает ли она его, а если слушает, то понимает ли. Однажды, когда он  излагал  ей ряд подобных мыслей, она сказала ему:    - Ты бы  поговорил  об  этом  с  нашим  Фронтоном.  Он  умен  и  хорошо разбирается в этих вещах.    - С Фронтоном? - переспросил Варрон растерянно.    - Да, с Фронтоном, - ответила Марция просто.    - Где же я его найду? - осторожно спросил Варрон.    - Нужно, конечно, -  задумчиво  ответила  она,  -  обладать  настоящими глазами, чтобы видеть его. Многие не узнают его, принимают его за  Нерона. Если бы ты, дорогой отец, отдал меня  в  весталки,  я  бы  его,  наверное, всегда могла видеть.    Она сказала это, однако, улыбаясь и без горечи или  укора.  Потрясенный Варрон не нашелся, что ответить, и вскоре ушел.    Некоторое время он избегал бесед с Марцией.  Но  ему  не  хватало  этих бесед, как ни безответны были ее речи, и он посещал Марцию так часто,  как мог. Он стремился успокоить себя собственными рассуждениями.    - Просто удивительно, - говорил он, например, - как много мы успели  за такое короткое время. Мы создали  сильную,  боеспособную  армию,  мы  даже туземные войска, прививая им римскую дисциплину,  переработали  в  хороший материал, мы укрепили союз с Артабаном, превратив его в  надежное  тыловое прикрытие. Города выглядят по-новому, в них больше порядка,  в  управлении ими нет прежней расхлябанности, оно по-настоящему хорошо организовано.    Мы научили римлян и греков, живущих здесь, смотреть  на  людей  Востока иными глазами, чем до сих пор, лучше обращаться с ними.  Еще  никогда  под этими  небесами  отношения  между  Западом  и   Востоком   не   были   так дружественны, как теперь. Было бы очень горько,  если  бы  все  это  снова рухнуло, и это не рухнет. Недовольство, охватившее страну, идет на  убыль. Дай только прогнать этот сброд, этих Кнопсов, Требонов и прочих.  То,  что мы здесь делаем, хорошо и разумно, и наши действия увенчаются успехом.    На этот раз Марция, видимо, слушала  его,  ее  красивое,  светлое  лицо улыбалось, и улыбка эта,  как  казалось  ему,  была  улыбкой  понимания  и сочувствия. Но когда он кончил, Марция ничего не сказала. Очень  тихо  она что-то напевала. Если он не ошибался, это была песенка о горшечнике. 6. РОКОВАЯ ВАННА    Четвертого сентября  император  Тит,  как  он  это  делал  каждый  год, отправился в свое поместье под Козой. Уже во время короткого  переезда  он жаловался на удручающую дурноту, прибыв же на место, он тотчас же  слег  и уже больше не поднимался. Тринадцатого сентября лейб-медик Валенсии  ввиду угрожающе поднявшейся температуры прописал императору  снеговую  ванну.  В этой  ванне,  в  присутствии  лишь  лейб-медика  и  иудея  Иосифа  Флавия, император Тит скончался.    Многие говорили,  что  лейб-медик  Валенсии,  назначая  роковую  ванну, действовал против предписаний своей науки, так как он был подкуплен  неким лицом, заинтересованным во вступлении на престол нового  императора.  Была ли доля  правды  в  этом  слухе,  сказать  трудно.  Доктор  Валенсии  слыл ученейшим врачом империи; определить, какова должна быть продолжительность снеговой ванны, очень трудно; здесь легко мог  допустить  ошибку  и  самый лучший врач. Как бы там ни было, но император Тит, приняв снеговую  ванну, умер. С означенного четырнадцатого сентября он был  богом,  а  императором стал брат его Домициан.    Весть  об  этом  событии  пронеслась  по  всему  миру.  С  невероятной, непостижимой быстротой перелетела она море и проникла в Сирию, в Антиохию.    Когда явился гонец с зловещим знаком - пером  на  своем  жезле,  Цейон, прежде  чем  гонец  открыл  рот,  уже  знал,  что  за  весть  он   принес. Непроизвольно вздернул он  плечи,  весь  вытянулся,  с  головы  до  пят  - Дергунчик. Нетерпеливо, властно кивнул он гонцу, чтобы тот удалился. И вот один - он целиком отдается своему невероятному счастью.    Ему чуть-чуть неловко, лояльному чиновнику  Люцию  Цейону,  что  он  не испытывает ни малейшего огорчения по поводу смерти Тита - своего господина и императора, которому он присягал в верности. Но тут ничего не поделаешь. Он чувствует лишь огромную радость. Миротворцем называл себя  Тит.  Мир  - великое дело, но если за мир нужно платить - теперь, когда императора  нет в живых, Цейон может позволить себе подобные мысли - такой мерой трусости, поношений, смирения, то мир  этот  губит,  отравляет  все  вокруг.  Теперь химере этой конец. Минерва,  богиня  разума,  снова  берет  Землю  в  свои сильные, спокойные руки,  в  этой  части  света  он,  Цейон,  -  наместник Минервы, и дело свое он сделает хорошо.  Армия  его  стоит  наготове,  она сильна, боеспособна, и теперь он, спаситель, с помощью армии восстановит в этой части света подлинный мир.    Он  улыбнулся.  Он  представил  себе  гладкое,   мясистое,   иронически улыбающееся лицо Варрона. Да, теперь улыбается он,  Цейон,  а  не  Варрон. Столько месяцев казалось, что верх берет  этот  беспутный  человек,  но  в конце концов победил все-таки он, Цейон, а с ним - долг, дисциплина,  Рим, разум.    В Междуречье весть о вступлении на престол Домициана породила  зловещие слухи.  Говорили,  что  Цейон   собирается   перейти   Евфрат   во   главе двухсоттысячной  хорошо   обученной   армии,   жестоко   покарать   города Месопотамии,  называли  даже  дату,  когда  это  произойдет,  говорили  об ультиматуме, срок которого истекает десятого октября.    Если раньше деяния Нерона - потопление Апамеи, преследования  христиан, проскрипционные списки - "одним махом" завоевали ему поклонение черни,  то теперь, когда власть его как будто пошатнулась, те  же  деяния  обратились против него, вызывали сугубое презрение и  ненависть  к  нему.  Нерон  был Нероном, пока в него верили. С той минуты, как возникли сомнения, он  стал Теренцием. То, что было возвышенно и благородно, пока это совершал  Нерон, стало отвратительно и низко, раз это сделал Теренций. И больше того.  Если до сих пор деяния его доказывали, что он был Нероном  -  только  император способен с таким бессердечием совершать возвышенные поступки, - то  теперь те же деяния доказывали, что это мог быть только Теренций, только  человек дна мог унизиться до таких лютых жестокостей.    По  улицам  Самосаты,  Эдессы  тянулись  потоки  демонстрантов,   улица оглушительно,  вразброд  и  хором  пела  песнь  о  горшечнике.   Вспыхнули беспорядки. Требон без лишних церемоний объявил осадное положение, железом и кровью восстановил авторитет Нерона. Но он не мог помешать  тому,  чтобы на территории Сирии, захваченной Нероном, многие римские гарнизоны перешли на сторону Домициана. Солдаты убивали верных Нерону офицеров, срывали  его изображения  со  знамен  и  посылали  депутации  к  Цейону  с  изъявлением раскаяния, покорности, послушания. 7. "СОЗДАНИЕ" ВЫХОДИТ ИЗ-ПОД ОПЕКИ    Нерон возлежал за трапезой, когда ему доставили депешу с  извещением  о смерти Тита. Хотя его окружало множество людей, ему на этот раз не удалось сохранить  равнодушие.  Он  изорвал  депешу  в  клочья,  опрокинул   стол, расшвырял кубки, грубо разогнал гостей.    Но наутро он уже  обрел  свое  прежнее  спокойствие,  и,  когда  ему  в последующие дни докладывали о политическом положении, он слушал с  обычным выражением пресыщенности, скуки. Однажды, когда Требон доложил ему, что  в одной из  воинских  частей,  которая  оказалась  ненадежной,  он,  Требон, приказал казнить каждого десятого, Нерон кивнул массивной головой и сказал кротко, со смаком:    - Это ты хорошо сделал,  мой  Требон.  Поступай  так  и  в  дальнейшем. Передавить, передавить всех, как мух.    Ему доложили о Суре, которая снова перешла в руки  Флавиев.  Он  принял этот факт с полным самообладанием. Но на следующий день он велел вызвать к себе известную  особу  Люде,  слывшую  в  Сирии  лучшей  специалисткой  по составлению ядов, и потребовал у нее быстро  и  безболезненно  действующий яд. Она доставила  ему  отраву  в  золотой  капсюле,  но  капсюля  ему  не понравилась,  пришлось  долго  искать  такую,  какая   отвечала   бы   его требованиям.    Все чаще, оставаясь  один,  он  предавался  мрачным  предчувствиям.  Он декламировал строфы из  Гомера,  в  которых  мертвый  Ахилл  оплакивает  в подземном царстве участь усопших:    Лучше б хотел я живой, как поденщик, работая в поле,    Службой у бедного пахаря хлеб добывать свой насущный,    Нежели здесь над бездушными мертвыми царствовать, мертвый.    Он погружался в бесконечное раздумье. С чего, в сущности, начались  все его несчастья? Долго искать ответа на  этот  вопрос  не  приходилось.  Он, Нерон, сам навлек на себя свои беды. Он даже точно знал минуту, мгновение, когда  это  произошло:  когда  он  взял  перо  в  руки,  чтобы  вписать  в проскрипционный список имя Кайи.  Список  был  отличный.  Он,  Нерон,  сам испортил его своей огромной ошибкой, он прогневил богов и навлек  на  себя роковую их кару. До мелочей вспоминал он это злосчастное мгновение: как он подтянул колени, как  Кнопс  подложил  ему  дощечку,  чтобы  удобнее  было писать,  как  он  водил  пером.  Не  боги  водили  его  рукой  тогда.   Не божественный голос нашептал ему это имя, глупая, бездарная  рука  Теренция вписала его.    Теперь,  когда  злые  силы  все  теснее  обступали  его,  он  с  особой болезненностью ощущал, какое давящее одиночество окружает его с  тех  пор, как Кайи не стало. Уж одно ее существование давало ему уверенность в  том, что есть последнее убежище, куда он может спастись в  случае  краха,  и  в этой уверенности он черпал свое величие. С той минуты, как  Кайя  сошла  в подземное царство, Нерон сразу стал  Теренцием;  но  Теренцием  без  Кайи, бедным, беззащитным рабом, который зарвался.    Горшечнику коль невдомек,    Каков его шесток,    Его проучат, дайте срок.    Кайя была, как шерстяная фуфайка зимой: царапает, но греет. Как это  ни смешно, но волшебная уверенность, которая давала ему возможность  с  таким спокойствием вести императорское  существование,  исходила  от  неласковой близости Кайи. И он сам, дурак, столкнул Кайю вниз, в царство  теней,  сам нарушил чары.    Он отправился к своим летучим мышам.  Боязливо  изучал  их  безобразные морды. Которая из мышей - Кайя? Он пытался гладить их, но они отлетали  от него с противным писком. Они ненавидели его. Кайя рассказала им, что он  в глупости своей совершил, и они теперь его ненавидели. Кайя не  успокоится, пока не заставит его самого сойти к ней, к ней, с кем он нерушимо  связан. Во вскриках летучих мышей ему слышался пронзительный вой, с которым  фурии у Эсхила гонятся за Орестом: "Лови, лови,  лови,  держи",  -  и  короткий, отрывистый, резкий писк животных терзал ему нервы.    Он очень жалел себя. Во всем все-таки виновата Кайя. Она  не  верила  в него. Если бы она верила, он никогда бы не совершил этого  безумия,  этого преступления - он никогда бы не убил ее. Почему она не верила в него? Быть может,  потому,  что  он   оказался   несостоятельным   как   мужчина.   А несостоятельным он был потому, что сила нужна была ему для его искусства и для его народа. Он был жертвой своего искусства и своего человеколюбия.    Жертва, да, да, он жертва, и с исторической точки зрения также.  Не  он оказался несостоятельным, другие  были  несостоятельны.  Ему  было  богами предначертано блистать, произносить  речи,  излучать  "ореол".  Давать  же народу хлеб, вино, деньги - не его это дело, это дело его советников.  Они оказались несостоятельны, он совершал, он давал  то,  что  полагалось  ему совершать и давать по его сану.    Одно он сделал неправильно, и за это  теперь  платится:  не  надо  было вносить имя Кайи в список.    Порой, особенно по ночам, когда он лежал  в  постели,  его  посещали  в высшей степени неимператорские картины и мысли. Его отец  был  добродушный человек, он скорее баловал его, чем держал в строгости. Но  одну  вещь  он ему решительно запрещал. На склад, где были выставлены статуи для продажи, маленькому  Теренцию  запрещалось  ходить  одному,  без   взрослых.   Отец опасался, как бы мальчик не разбил чего-нибудь. Застав ребенка  одного  на складе, отец, при всей своей ласковости и нежности, порол его.  Маленькому же Теренцию ужасно нравилось проникать  в  запретное  помещение;  глиняные изображения вызывали в нем любопытство, ему хотелось поближе и без  помехи исследовать их свойства. Он ощупывал их, постукивал по ним, чтобы услышать приятный шум, издаваемый статуями, их голоса. Часто  он  фантазировал  при этом. Несомненно, у каждой статуи был свой  собственный  голос,  и  статуи мужчин звучали не так, как статуи женщин. К сожалению, они стояли  рядами; ряд статуй Митры, ряд статуй Тараты; поэтому нельзя было  обстукать  Митру сейчас же вслед за Таратой, чтобы сравнить, как звучат эти статуи,  рядом. И вот однажды, незаметно прокравшись на склад, маленький Теренций собрался с духом, схватил одну из статуй Тараты и попытался перетащить ее к  статуе Митры. Фигуры были довольно тяжелые, и мальчик пыхтел вовсю.  Он  был  уже почти у цели, как вдруг, в последнюю минуту, Тарата выскользнула у него из рук, упала, ее высоко поднятая  рука  с  барабаном  отломилась.  Маленький Теренций страшно испугался. Сию минуту придет отец, накажет  его,  изобьет его до смерти за то, что он испортил статую. На него  напал  дикий  страх, все внутри у него обмякло, он заранее ощущал побои, которые  его  ожидали; было гораздо больнее, чем могло быть на самом деле.    Так и теперь, в  видениях,  посещавших  его  в  минуты  забытья,  Нерон предчувствовал грядущее несчастье,  он  видел,  как  врывается  во  дворец толпа, видел, как люди бросаются на него, бьют, топчут ногами насмерть.  И он боялся ночи, боялся больше всего тех нескольких минут забытья,  которые предшествовали сну.    Часто он уже не в состоянии был отличить,  кто  он:  Теренций,  который дожидался часа, когда он примет свой подлинный облик - облик  Нерона,  или Нерон, который жаждет  вернуться  к  своему  подлинному  облику  -  облику Теренция под крылышком Кайи. Две шкуры  были  у  него  -  которая  из  них настоящая?    Маленький, пустяковый случай разрешил этот вопрос. Случай этот заставил его действовать по собственному почину, без помощи совета со  стороны,  он заставил заговорить его подлинный внутренний голос, голос Теренция, и тот, кто в данном случае действовал, был не Нерон.    А случилось  вот  что.  Прохожие  по-прежнему  почтительно  взирали  на гигантский барельеф, изображавший императора на  летучей  мыши,  и  слегка содрогались от неприятного чувства. Однажды несколько молодых людей  стали громко   поносить   памятник.   Никем   не   останавливаемая,   поощряемая сочувственным молчанием окружающих и удовлетворением, написанным на лицах, молодежь все больше и больше смелела.  Наконец,  кто-то  бросил  камень  в скульптуру, за первым камнем полетел второй, третий,  множество.  Большого вреда камни эти нанести барельефу не могли. Но вот кто-то уже  с  ломом  в руках начал взбираться на самый памятник. Человек взмахнул  ломом,  ударил по носу императора, отколол  кусок  носа.  За  первым  смельчаком  полезли другие, все больше, больше, люди  с  яростью  и  сладострастием  принялись разрушать барельеф. Значительных результатов они не добились.  Камень  был крепкий, вскоре явились солдаты Требона и положили конец этому бесчинству.    Во многих городах еще раньше  происходили  демонстрации  гораздо  более серьезного свойства, и император никак не реагировал на них. Но, узнав  об этой ребяческой выходке, он сразу потерял всякое  самообладание.  Он  весь съежился,  заплакал,  безудержно   завыл   в   присутствии   растерявшихся секретарей, камергеров, лакеев.    Наконец,  все  еще  бурно  всхлипывая,  он  выслал  всех,   лег,   стал прислушиваться к своему внутреннему голосу. Голос говорил:    - Беги. Улепетывай. Улепетывай. Вон из Эдессы. Уноси ноги. Удирай.  Это последний знак. Беги. Улепетывай.    Но голос его говорил тоном Кайи и ее словами, а он лежал,  окаменев,  и слушал, как Кайя неласково ему твердила:    - Беги. Улепетывай. Уноси ноги. Удирай.    Он долго лежал так,  исполненный  страха.  Наконец  с  большим  усилием приподнялся. Сел. Размышлял. Хлопнул в ладоши, позвал слуг, велел прислать ему Кнопса. В ожидании Кнопса ходил по комнате тяжелыми шагами, что-то бормоча  про себя, глубоко погруженный в свои мысли, порой прислушиваясь, точно они уже пришли, враги, чтобы схватить его. Наконец явился Кнопс. И тотчас же,  без предисловия,  без  мотивировки,  Нерон  предложил   ему   бежать,   тайно, переодетыми, немедленно, этой  же  ночью,  в  Ктесифон,  к  великому  царю Артабану.    Кнопс слушал сбивчивые  речи  Нерона  молча,  внимательно;  но  комната завертелась у него перед глазами, весь мир завертелся. В глубине  души  он давно знал, что из  любви  к  сыну  он  упустил  время,  и  теперь,  после вступления на престол Домициана, он  уже  не  сможет  соскочить  с  бешено несущейся под гору колесницы Нерона. Но то, что Нерон, пребывающий  всегда в блаженной  уверенности  сумасшедшего,  сам  признал,  что  всему  конец, поразило его как громом.    Нерон между тем  забрасывал  его  массой  панических  слов,  настойчиво предлагая бежать вместе.    - Бежим, - говорил он. - Давай  улепетывать.  Надо  улетучиться,  чтобы духу нашего здесь не было. Надо удирать.    Кнопс слушал его вполуха, он презирал этого глупого  человека.  Бежать. Какая бессмыслица. До Артабана далеко, а как только Нерон покинет  Эдессу, всюду немедленно вспыхнет открытый мятеж,  и  ему  ни  в  коем  случае  не добраться живым до юго-восточной границы. Здесь, в Эдессе, у него есть  по крайней мере его сильная надежная гвардия.    Мозг Кнопса, пока Нерон говорил, машинально продолжал  четко  работать. Один из принципов, на которых Кнопс строил свое  благополучие,  состоял  в убеждении, что из глупости ближнего можно всегда извлечь выгоду. В чем  же состоит выгода, которую в данном  случае  он  может  извлечь  из  глупости Теренция? Остро, осторожно размышлял он. Вот  уже  план  возник,  вот  уже выход найден. Хорошо. Он согласится на предложение Теренция,  он  бежит  с ним. Но не к Артабану. Не только потому, что  далекий  путь  в  Парфянское царство, который лежит через  мятежное  Междуречье,  полон  опасностей,  - пусть даже удастся ему добраться до Ктесифона, что ждет  его  там?  Жалкое существование человека павшего, человека,  которого  терпят.  Ибо  большая часть  его  имущества  находится  на  территории   Рима   и   Месопотамии, недосягаемой для  него  из  пределов  парфянских  границ.  Нет,  уж  лучше отважиться на смелый шаг, но сулящий лучшие виды.  Он  не  поведет  Нерона через Тигр к Артабану, а переправит гораздо  более  коротким  путем  через Евфрат в Рим и выдаст римским властям. Тогда у него  будет  хоть  какая-то надежда на помилование.    Все это он в одно мгновение, слушая Нерона,  рассчитал.  Глаза  Нерона, когда он кончил говорить, с тревогой уставились на рот Кнопса, Нерон  явно почувствовал облегчение, когда Кнопс, после нескольких  секунд  колебания, сказал "да". Он сказал лишь "да"; с быстротой  и  решительностью  опытного человека он взял выполнение плана в свои руки. Он сейчас  же  заявил,  что раздобудет широкий простой плащ и капюшон, чтобы укутать императора с  ног до головы, за четверть часа до полуночи зайдет за  императором  и  устроит так, чтобы у юго-восточных ворот их дожидалось несколько надежных слуг.    При других обстоятельствах  Нерон,  обычно  очень  чуткий,  пожалуй,  и заметил  бы,  что  Кнопс,  при  всей  решительности  его   тона,   чего-то недоговаривает, что в словах его сквозит  легкое  смущение.  Но  одержимый паникой, он не учуял того, что задумал Кнопс. А может быть,  он  не  хотел этого учуять, не хотел - поскольку Кайи на свете не было - потерять еще  и этого стариннейшего друга. Он  цеплялся  за  него.  Он  поблагодарил  его, обрадованный. 8. ТЕРЕНЦИЙ ПОКАЗЫВАЕТ СВОЕ НУТРО    Незадолго до полуночи Кнопс, как было условлено,  зашел  за  Теренцием; укутанные  в  темные  плащи,  они  направились  к  юго-восточным  воротам, довольно далеко расположенным. На улицах было почти  пусто,  лишь  изредка показывались патрули, и Нерон жался, прячась от них, к стенам домов.    Светила луна, дома были залиты неверным молочным светом,  на  пустынной площади,  которую  им  пришлось  пересечь,   спали   собаки;   когда   они приблизились, псы зашевелились, заворчали. Нерон почувствовал страх:  ведь его светилом было солнце, не луна.    Гулкие шаги. Кто это там, в конце улицы? Разве в  городе  еще  остались солдаты? Напрасно уговаривал его Кнопс, что на гвардию  можно  положиться. Нерон, охваченный паникой, не слышал его слов. Им овладел такой же  страх, как тогда, когда он бежал с Палатина. Если вооруженные люди его увидят, он погиб.    Вот они на бедной  уличке,  в  кварталах  христиан,  около  маленького, запущенного, как будто нежилого домика. Нерон прижимается к  двери,  дверь поддается. Кнопс хочет его удержать. Нерон вырывается,  оставляет  плащ  в руках Кнопса, вбегает  в  дом,  захлопывает  дверь,  всей  своей  тяжестью наваливается на нее; вот большой деревянный засов, он задвигает его.  Так. Здесь по крайней мере темно, хотя бы  на  короткое  время  он  укрылся  от солдат. Он доволен, что избавился от этого проклятого лунного света. Рад и тому, что он избавился  от  Кнопса.  Он  забивается  в  угол,  в  желанную темноту, туда, в самый густой мрак. Застывает с бьющимся сердцем.    С улицы слышен звон оружия. Возможно, что солдаты  ведут  переговоры  с Кнопсом. Долго, целую вечность, стоят они  около  дома.  Наконец  шаги  их удаляются.    Так. Теперь можно перевести дыхание. Тишина. Но нет. Кто-то  возится  у двери. Дом  запущенный,  разваливающийся,  деревянный  засов  не  выдержит напора. Нет, он не поддается, тот человек напрасно  тратит  усилия.  Может быть, это Кнопс. Вот он тихонько окликает Теренция. Да, это голос  Кнопса. Впустить Кнопса? Нет, Кнопс слишком смел. Из-за него он, Нерон, чуть  было не  столкнулся  с  вооруженными  людьми,  -  тогда  все  погибло  бы!   Он загадывает. Если Кнопс откроет дверь, он доверится ему, если же нет, Нерон один пустится в путь к царю Артабану. Снаружи  все  еще  доносятся  тихие, настойчивые призывы. Долго.  Наконец  они  стихают.  Все  решилось.  Нерон остается один.    Он притаился в своем углу. Он доволен. Но постепенно - это была одна из первых осенних ночей - ему становится холодно. Он встает,  разводит  руки, снова сводит их, но трещит пол, и он пугается. В углу  что-то  прошуршало. Возможно - крыса. Он снова забивается в свой закуток, растирает  застывшие колени, клянет Кнопса за то, что тот взял его плащ.  Кайя  никогда  бы  не забрала у него плащ. Ах, если бы Кайя была с ним.    Что это еще за Кайя? Зачем ему Кайя? Ведь он Нерон. Или - нет? Ведь это он тогда читал перед сенатом послание императора, ведь это он воспевал  на башне Апамейской цитадели потоп, ведь это он  оправдывал  в  большой  речи проскрипционные списки. Или ему все это приснилось?    Верно то, что он был одно время  Нероном  и  одно  время  -  Теренцием. Отчетливо, ясно вставали в памяти картины того,  как  он  произносил  речи перед своим сенатом, перед своими войсками, перед цехом  горшечников,  как он  величаво  и  блистательно  шествовал  перед  своим  народом,  как   он подписывал правительственные указы и  торговал  статуями  Митры.  Все  это было. Но этого больше нет. Кто же он теперь? Не Теренций и не Нерон.    Он ложится на пол, скрючивается, подтягивает колени.  Теперь  он  будет спать. Он считает до ста,  до  пятисот.  Машинально  произносит  заученные наизусть стихи. И внезапно он оказывается  мальчуганом,  который  украдкой забрался на склад статуй, он разбил статую  Тараты,  и  оттуда,  из  ночи, сейчас придет отец, а когда дело касается статуи,  отец  не  помнит  себя, отец убьет его.    Нет, в этом холоде и на этом твердом полу не уснешь. Только  застываешь весь. Можно получить ревматизм, насморк, воспаление  легких.  Но  на  этом дело и кончится - умереть достойной смертью от этого нельзя. Он снова стал растирать тело. Неожиданно ощутил под руками что-то твердое,  многогранное - капсюлю с ядом. Выпить? Конечно, надо выпить. Но кто знает, достойная ли это смерть? Он понюхал жидкость - ничем не пахло. Он  слышал,  что  людей, принимающих яд, рвет, что они  умирают  некрасиво,  корчась  в  судорогах, среди собственной блевотины. И он не выпил яда, он сидел в закутке и  ждал своей судьбы.    И судьба его явилась. Опять у двери завозилась чья-то рука, на этот раз более умелая. То, что не удалось Кнопсу, несмотря на долгие старания, этой руке удалось тотчас же. Дверь отворилась. Послышались шаги.    Тот, кто вошел, был здесь, видимо, у  себя  дома.  Шаги  были  сильные, уверенные. Человек сразу же принялся высекать огонь.  Теренций  забился  в самый дальний угол, затаил дыхание, чтобы не  выдать  своего  присутствия. Брызнули искры, вспыхнуло пламя. Теренций смотрел, полумертвый от  страха. Он увидел мужчину в широком желтовато-белом валяном  плаще,  какие  носили бедуины. Затем он разглядел часть лица,  лица,  изборожденного  морщинами. Сердце его замерло. Он узнал его, не увидев еще даже всего лица. Это  было лицо человека, которого он теперь меньше всего хотел  бы  встретить,  лицо Иоанна из Патмоса.    Ибо Иоанн вернулся. Ему долго пришлось довольствоваться тем, что  голос его доносился сюда лишь из далекой пустыни,  теперь  же  час  его  настал. Царство антихриста рушится, и он,  Иоанн,  явился  нанести  ему  последний удар.    Теренций не отрываясь смотрит из своего угла на темное, оливковое лицо. Оно еще сильнее заросло бородой, миндалевидные глаза еще грознее  светятся из-под  косматых  бровей.   Несказанный   страх   захлестывает   Теренция, нечеловеческий ужас, до мозга костей он пронизан страхом.    И вот Иоанн замечает его. На мгновение он  застывает,  съеживается.  Но затем  спокойно  всматривается.  Он  видит  мужчину,   Теренция,   Нерона, обезьяну, антихриста,  двуногое  олицетворение  лжи,  воплощение  зла.  Он выпрямляется.  Его  изрытое  резкими  складками  бородатое  лицо   кажется человеку, забившемуся в угол, огромным, гигантским. Но он не  в  состоянии отвернуться от этого лица, он не может не смотреть  в  горящие  глаза  под косматыми бровями, хотя он трижды обмирает, заглядывая в них.    Иоанн встает. Он не маленького роста, но отнюдь не великан. Теренцию же он представляется гигантом. Вот он поднимает ногу, огромную ногу  гиганта, он приближается к нему, приближается мучительно медленно; от шага до  шага проходит целая вечность.    Да, Иоанн наслаждается каждым своим движением. Он  отдан,  стало  быть, ему в руки, нежданно-негаданно, этот антихрист, его  личный  враг  и  враг человечества, убивший его сына. Иоанн испытывает огромное  желание  убить, задушить, отомстить врагу. И медленно, чтобы не расплескать этого желания, ступает он шаг за шагом.    Но наконец он все-таки проходит это длинное, это короткое, это чудесное расстояние и останавливается перед своим врагом. Тот, скорчившись, сидит в своем углу, его мясистое лицо, по которому градом катится пот,  неподвижно обращено к  Иоанну,  бледное,  обрюзгшее,  окаменевшее  от  страха.  Иоанн подымает руки, большие кисти рук, смуглые, сильные.  Чудесно  будет  сжать ими глотку врага. Иоанн взглядом примеривается к жирной шее.  Всему  злому сожмет он глотку, сжав вот эту шею, и он заранее смакует  прикосновение  к шее Теренция.    Теренций между тем трижды умирает от страха в эти бесконечные  секунды. Внутренности его обмякли, он не может удержать содержимого своего желудка, он не замечает этого, он уже осязает  руки  на  своей  шее,  со  страшным, смешанным чувством боли и желания. Да, желания, ибо он уже  призывает  это трижды - мысленно - пережитое удушье, он  не  может  больше  вынести  муки ожидания, он всей душой молит о конце. Ну вот, вот,  уже...  Эти  смуглые, огромные руки отделяет уж от его шеи ничтожное расстояние, вот в следующее мгновение они стиснут ее.    И вдруг неожиданно из горла его выдавливается звук. Голос, который, как казалось Теренцию, окаменел, вырывается наружу. Это не обычный,  красивый, тренированный голос Нерона, это жалкий, запинающийся, невнятный голос,  и, помимо воли Теренция и, пожалуй, помимо  его  сознания,  голос  произносит слова, бормочет:    - Я ведь только горшечник Теренций.    Иоанн слышит это жалкое бормотание и  останавливается.  Постигает.  Так это - антихрист? Это существо? Да  здесь  ничего  нет,  кроме  несчастной, трепещущей плоти. Он благодарит бога за то, что бог вовремя ниспослал  ему прозрение. Выбросить это на свалку - что за подвиг,  что  за  победа?  Эта работа для живодера, а не для пророка, для святого артиста.    Он  постиг.  А  теперь  он  почувствовал  и  запах.  Он  опустил  руки, отвернулся, сел на корточки перед очагом. Взглянул на  Теренция.  То,  что лежало в этом углу, этот нуль, этот жалкий общипанный воробей, он,  Иоанн, принимал за великого  злодея,  а  мир  принимал  за  орла.  Иоанн  замотал огромной головой. Губы его под  спутанными  усами  искривила  усмешка.  Он рассмеялся. Негромко, глубоким, почти добродушным  смехом,  -  так  велико было его презрение.    Теренций в страхе своем не понял. Это лицо было не только лицом Иоанна. Оно соединяло в себе все черты людей, которые когда-либо внушали ему страх - отца, Кайи, Нерона, Варрона. Безмерное удивление охватило его, когда это лицо отодвинулось, стало меньше, удалилось. Лица этого давно уже  не  было над Теренцием, а Теренций все смотрел на него, ничего не понимая,  не  мог отвести глаз.    Прошло бесконечно много времени, прежде чем он решился  пошевельнуться. Лицо, видимо, оставило его в покое, оно не застилает ему больше света,  он может выйти на волю  из  темницы,  из  царства  теней.  Он  поднялся,  ему казалось, что он придавлен каменной глыбой, он стоял,  шатаясь,  удивляясь тому, что стоит. Он потащился к двери, с трудом волоча  ноги,  не  отрывая глаз от лица страшного человека. Самое ужасное  было  -  как  пройти  мимо него? Но ему удалось, он прокрался, втянув голову в плечи,  все  еще  видя смерть перед глазами. И вдруг он рванулся и побежал, гонимый страхом,  что вот сейчас, сейчас кулак Иоанна опустится ему на  голову,  или  еще  хуже, Иоанн схватит его сзади за шею, задушит.    Но ничего не случилось. Ни кулака, ни удушья,  ни  удара.  Только  смех слышен был, смех Иоанна, глубокий, презрительный,  негромкий.  И  Теренций был безмерно удивлен, когда очутился за  дверью,  целый  и  невредимый,  с застрявшим в ушах смехом Иоанна. 9. ГОЛОС НАРОДА    Стремительное бегство Нерона из Эдессы нанесло делу его  больший  вред, чем  могло  бы  принести  самое  ужасное  поражение.  Сторонникам   Нерона казалось, что над ними насмеялись, что их  нагло  обманули.  Энтузиазм  их обратился в ярость. Они срывали статуи Нерона с  постаментов,  швыряли  их наземь, разбивали вдребезги. Многотысячная толпа  двинулась  к  скалам  на берегу реки Скирт разрушать  каменного  всадника  на  летучей  мыши.  Злые шутки,  разгульный  смех  сопровождали  этот  акт  уничтожения,  а   когда рухнувшие плиты погребли под собой несколько человек, это скорее увеличило веселье, чем остановило его. Разрушение  барельефа  вылилось  в  настоящую оргию.  Люди  обнимали  друг  друга,  праздновали  освобождение   от   ига чужеземного деспота, пели, ликовали, напивались допьяна.    Позже, без всякого уговора, точно по чьей-то команде, толпа ринулась  к дому Кнопса. Так же "одним махом",  как  популярность  его  возникла,  она внезапно исчезла, и народ уже видел в нем злого духа Нерона и его дела.    Увидя собиравшуюся  перед  домом  возбужденную,  грозную  толпу,  Кнопс послал гонца к другу своему Требону просить у него помощи. Но раньше,  чем помощь подоспела, толпа смяла стражу, охранявшую вход в  дом.  Кнопс  счел правильным  показаться  ворвавшимся  людям.  Он  принял  их,  по-простецки подшучивая, стараясь их облагоразумить, удержать. В душе  он  трепетал  от страха. Он еще ночью хотел бежать, сейчас же после того, как не удался его ход с выдачей Теренция; но Иалта, которая была уже на сносях,  чувствовала себя очень плохо, и врачи ни в коем случае не советовали пускаться в путь; Кнопс медлил, и вот как раз в ту минуту,  когда  уж  собрались  в  дорогу, нагрянула эта чернь и  помешала  укрыться  в  безопасное  место,  уйти  на заслуженный покой. Он вел переговоры с толпой, с благодушным  безразличием смотрел на начинавшийся грабеж,  раздавал  вино.  Спокойно,  прямо-таки  с довольным видом, похаживал он среди непрошеных гостей. Но на душе  у  него был мрак. Ах, на друга  его  Требона  положиться  нельзя.  Тот,  вероятно, совсем не прочь, чтобы толпа вот так, добродушно, под шутки  и  прибаутки, разорвала Кнопса на куски. Кнопс несправедлив  к  другу.  Он  слышит  звон оружия, видит солдат, полицию. Нет, к сожалению, Кнопс справедлив к другу. Это полиция не Требона,  это  сомнительная  помощь, - это солдаты царя Маллука. Правда, они вызволили его из рук толпы  и  поставили  около  него охрану, но лишь затем, чтобы самим овладеть им и взять его под стражу.    Кнопс правильно рассудил. Требон не торопился посылать ему подмогу;  он бы не возражал, если бы помощь пришла очень поздно или совсем  поздно.  Но то, что в дело вмешались люди Маллука, резко  меняло  положение.  Это  уже чересчур. Если туземные солдаты осмелятся поднять руку на людей Нерона, то куда это приведет? То, что с чернью будет  канитель,  можно  было  заранее предвидеть. Но чернь хлопнешь по башке - и все  опять  спокойно.  Если  же солдаты, если чиновники Маллука начнут бунтовать, то  это  уже  нетерпимо, это надо немедленно  пресечь.  Он  забыл,  что  сам  довел  до  этого,  он чувствовал полную  солидарность  с  Кнопсом.  В  гневе,  бряцая  и  звеня, отправился он требовать ответа у царя Маллука.    У Маллука он встретил и верховного жреца Шарбиля. Шарбиль уже несколько раз за последние недели,  когда  власть  Нерона  начала  явно  колебаться, разъяснял царю, и не только намеками, но и в недвусмысленных  словах,  что пора бы предложить Цейону обмен - выдать ему Нерона,  а  за  это  получить гарантию сохранения "статус  кво".  Но  у  Маллука,  араба,  были  твердые взгляды на святость гостеприимства, и он теперь с таким же достоинством  и неподвижностью пропускал мимо ушей слова  своего  жреца,  как  в  ночь  на пятнадцатое мая слушал - не слыша - его намеки. В последние дни,  впрочем, стало казаться, что порядочность его будет вознаграждена и в  политическом отношении. Были получены достоверные вести с крайнего Востока о  том,  что Артабан одержал решительную победу над своим противником  Пакором.  А  как только  великий  царь  парфянский  получит  возможность  перебросить  на  свою западную границу достаточное  количество  войск,  римские  генералы,  даже после вступления на престол Домициана, трижды подумают, прежде чем перейти со своей армией Евфрат. Следовательно, они хорошо сделали,  что  сохраняли верность  Нерону  и  не  предприняли  никаких  поспешных  шагов.  И   вот, бессмысленное бегство Нерона сразу  разрушило  все  надежды.  После  такой стихийной вспышки народного гнева Нерона нельзя было ни на  минуту  больше оставлять в пределах Междуречья.    Кое-что, впрочем, можно было извлечь и из этой вспышки народного гнева. То, что гнев этот прежде всего обратился против  Кнопса,  дало  Маллуку  и Шарбилю желанную возможность задержать этого человека. Он был теперь в  их руках, и это было хорошо. Ибо если Артабан одержит на крайнем Востоке - на что  теперь  есть  виды  -  окончательную  победу,   то   Рим   при   всех обстоятельствах,  прежде  чем  пойти   походом   через   Евфрат,   поведет переговоры,  и  тогда,  чтобы  доказать  свою  добрую  волю,  можно  будет предложить Риму на худой конец нероновского канцлера. Так как дело  шло  о презренном рабе, то царь Маллук, как  ни  нерушимы  были  его  взгляды  на гостеприимство, не возражал.    Все эти вопросы царь и жрец  как  раз  обсуждали,  когда  со  звоном  и бряцанием вошел Требон. После трусливого бегства мошенника  Теренция  царь Маллук и жрец Шарбиль чувствовали себя с его ставленниками очень  уверенно и поэтому с еще большей неподвижностью и важностью,  чем  обычно,  приняли шумливого, разгневанного фельдмаршала.    На жалобу Требона Шарбиль ответил,  что  офицер,  арестовавший  Кнопса, действовал не самочинно, а с ведома и по поручению правительства. Понятно, что население Эдессы взбунтовалось против алчности и произвола Кнопса, что оно не пожелало больше терпеть издевательств  после  того,  как  император Нерон бегством своим обрек своих чиновников на произвол судьбы.    Только теперь понял Требон, в какой степени его  собственное  положение становилось угрожающим после бегства Нерона. Он был человеком горячим,  но в то же время и  в  достаточной  мере  солдатом,  чтобы  мгновенно  учесть военные шансы. И тут он понял, что в уличном бою  с  населением  Эдессы  и войсками Маллука у него нет никаких видов на победу.    - Если вы так думаете, - вызывающе ответил он жрецу, в  душе,  впрочем, готовый на  уступки,  -  то  вы  в  конце  концов  и  меня  можете  велеть арестовать.    Старец промолчал и, как показалось Требону, усмехнувшись, повернул свою птичью голову к Маллуку. Царь же в первый раз с тех пор, как вошел Требон, открыл рот и сказал:    - Не бойся, капитан. Мы тебя не арестуем.    Он произнес это глубоким голосом, спокойно, без  насмешки.  Но  Требону показалось, что его ударили по голове. Больше всего потрясло его, что царь не назвал его "маршалом", а сказал "капитан". Проще и  лучше  нельзя  было поставить вещи обратно на свои места. В ту  же  минуту,  как  царь  Маллук назвал его капитаном, Требон сразу превратился из всесильного фельдмаршала в рядового провинциального офицера, точно так  же,  как  император  Нерон, бежав, сразу стал снова рабом, каким и был по рождению; Маллук же  родился царем. Требон не дерзнул возмутиться, он чуть было  даже  не  поблагодарил царя. Он смолчал.    После короткой паузы Шарбиль дал разъяснение  к  словам  Маллука.  Царь Эдессы, пояснил он, предоставляет  капитану  Требону  возможность  стянуть свои войска в цитадель и дает ему на это три часа сроку. Царь не хотел бы, чтобы Требона постигла та же участь, что и Кнопса. Поэтому  пусть  капитан использует предоставленный ему срок.    Согнувшись, подавленный, сбитый с толку,  кляня  и  подчиняясь,  Требон удалился. 10. ПРОЩАНИЕ С ЭДЕССОЙ    Единственный человек в Эдессе, не усмотревший в  бегстве  Нерона  краха его режима, был Варрон. Успехи Артабана на крайнем Востоке вновь  разожгли его почти угасшие надежды, и Варрон никак не хотел  признать  того  факта, что идиотская выходка "создания" уничтожила все те  преимущества,  которые давала делу Нерону победа Артабана. Наоборот, он считал выгодным временное исчезновение Нерона, так как попутно навсегда сбрасывались со счетов Кнопс и Требон.    Он и не думал принимать всерьез  мятеж  в  Эдессе.  Как  только  победа Артабана станет  общеизвестным  фактом,  можно  будет  без  всякого  труда убедить население, будто  Нерон  вовсе  не  бежал,  а  лишь  отправился  к великому царю Артабану, чтобы обсудить с  ним,  как  использовать  крупную победу на Востоке для нанесения такого же решительного удара на Западе. Размышляя вслух, он шагал взад и вперед перед молча  сидевшей  Марцией. Он подошел к ней вплотную, взял в руки ее светлую голову, бережно  отогнул ее назад, сам откинул голову, чтобы лучше видеть.    - Ты не напрасно отдала себя "созданию", - уверял он ее, - сбудется все же то, что я пообещал тебе: ты вступишь на Палатин.    Приспособляясь к изменившемуся положению,  он  мысленно  уже  переносил центр тяжести своего предприятия из Эдессы в Ктесифон, столицу Артабана, и оттуда, из Ктесифона, оно представлялось  ему  в  новом  свете,  принимало огромные масштабы, расцветало.    Да, излагал он Марции свои  планы,  он  покинет  теперь  эту  нищенскую Эдессу и перенесет свою резиденцию в Ктесифон. Не потому, что он чувствует себя в Эдессе в опасности, как какой-нибудь Кнопс или Требон; дело в  том, что ему теперь нужно, наконец, связаться лично с Артабаном. В сущности,  - упущение, что он не устроил уж давно  встречи  с  Артабаном,  чтобы  лично обсудить с ним ряд вопросов. Ведешь переговоры с послами, с министрами,  а о личности самого царя имеешь самое смутное представление, не знаешь  даже черт его лица. Варрон хочет видеть царя Артабана. Он рассчитывает  открыть царю глаза на многое и дать ему несколько полезных советов.    Что касается "создания", то оно, вероятно, блуждает где-нибудь в степи. Более точных сведений пока  получить  не  удалось,  но  такой  малый,  как Теренций, не пропадет, он для этого слишком ничтожен; о таком  ничтожестве даже боги забывают, а Варрон слишком уверен в своей звезде, чтобы хоть  на минуту допустить возможность гибели "создания". Несомненно, наш  Теренций, поскитавшись по свету, очутится целым  и  невредимым  при  дворе  великого царя. Хорошо будет, если Варрон сможет его там встретить лично и несколько серьезнее заняться им.    Да, бегство Нерона, нагнавшее панику на  всех  его  приверженцев,  его, Варрона, лишь подстегнуло. Он немедленно  принялся  за  подготовку  своего переселения ко двору великого царя. Он  не  хотел,  чтобы  отъезд  его  из Эдессы мог быть истолкован как бегство. Он явился к  царю  Маллуку,  желая перед тем, как покинуть Эдессу, открыто и спокойно поговорить с ним.    Это было смело. Как  оптимистически  ни  смотрел  Варрон  на  все  свое предприятие в целом, он видел опасности, кроющиеся в  отдельных  моментах. Возможно, что царь Маллук захочет задержать его как объект для обмена  при переговорах с Римом. Но с этой опасностью Варрон считаться не мог.  Он  не мог появиться при дворе Артабана как беглец.  Он  должен  был  оставить  в Эдессе ясную ситуацию.    И вот они снова сидят втроем - Маллук, Шарбиль, он - в покое с журчащим фонтаном. Говорят, как полагается, о безразличном, и ни Варрон, ни они  не упоминают о том, что  их  больше  всего  тревожит,  -  о  бегстве  Нерона. Наконец, выждав полагающийся срок, Варрон начал:    - Я прошу моего двоюродного брата и великого царя дать мне отпуск.  То, что император удалился, заставляет также  и  меня  покинуть  на  некоторое время Эдессу.    Долгое  было  молчание.  Шарбиль  смотрел  на  царя,  ждал,  пока   тот заговорит. Царь наконец сказал, и  это  прозвучало  скорее  печально,  чем иронически:    - Ты называешь это - "удалился", брат мой?    А Шарбиль прибавил высоким, злым старческим голосом:    - Нам было  бы  желательно,  чтобы  это  "удаление"  произошло  не  так стремительно и чтобы мы, так долго  предоставлявшие  императору  охрану  и гостеприимство, заблаговременно были оповещены о его намерениях. Не мешает принять меры предосторожности, чтобы в будущем нас  не  застигли  врасплох внезапные решения западных людей.    И хитрая высохшая голова Шарбиля грозно придвинулась к Варрону.    Варрон не отступил.    - Значит ли это, - спросил он, - что вы хотите  меня  задержать?  -  Он медленно перевел взгляд на царя.    Тот грустно и с едва уловимой насмешкой ответил:    - Ты ошибаешься, западный человек и гость мой.    И Шарбиль, которому явно хотелось услышать другие слова,  вынужден  был пояснить:    - Ты плохо знаешь великого царя. То, что я тебе сказал, да не означает, что мы хотим задержать тебя. Наоборот, да будет  это  извинением,  что  мы недостаточно противимся желанию нашего гостя покинуть нас. Ибо я  не  хочу скрыть от тебя: мы даже несколько рады твоему  отъезду.  После  того,  как Нерон "удалился", как ты это называешь, великому царю  не  легко  было  бы поручиться, что в будущем сон твой будет спокоен. Мы далеки от того, чтобы сравнивать тебя с такими мутными звездами, как  Кнопс  или  Требон.  Но  у толпы глаз неразборчив, все западные люди представляются ей на одно  лицо. Никогда бы царь не прогнал тебя от своего очага; но так как ты сам выразил желание уйти, он не удерживает тебя.    - Нет, я не удерживаю тебя, -  произнес  тихо,  серьезно,  едва  ли  не грустно, глубоким голосом царь Маллук.    Варрону после слов Маллука стало ясно, что его затея с Нероном с  точки зрения властителей Эдессы самым жалким образом рухнула и что они  были  бы правы, если бы силой задержали его, его, втянувшего их в эту авантюру. Они же отпускали его на все четыре стороны да еще просили у него извинения  за то, что  были  недостаточно  вежливы.  Где  еще  можно  было  найти  такое великодушие, как не здесь, на этом непостижимом  Востоке?  Варрон  не  был сентиментален, но это его тронуло, и он поклонился глубоко  и  благодарно, скрестив по восточному обычаю на груди руки.    После долгого молчания Шарбиль начал снова:    - Куда же, о мой Варрон, ты пойдешь? Не много есть дорог, открытых  для тебя.    - Так как мой  император  Нерон  находится  на  пути  к  великому  царю Артабану, - ответил Варрон, - то и я считаю правильным направить свой путь на Восток.    - А разве он на этом пути? - насмешливо  спросил  верховный  жрец;  его желтый и сухой, как пергамент, лоб  сморщился  больше  обычного,  крашеная треугольная  черная  борода  безжизненно  свисала  вокруг  сухих   губ   и позолоченных зубов. А царь Маллук сказал:    - Ты поступаешь мудро, отправляясь на Восток. Для тебя, да и для  меня, пожалуй, лучше, если император Домициан обратится к Артабану, а не к нам с требованием выдать тебя; ибо резиденция великого царя  расположена  дальше от Антиохии, чем моя, и завеса, за которой он может  спрятать  тебя,  гуще моей. Я предоставлю в твое распоряжение слуг и охрану, которые  в  целости доставят тебя ко двору великого царя.  Быть  может,  твоя  дорога  не  так безопасна, как ты предполагаешь.    Слушая царя, Варрон испытал чувство, которого давно уже не знал,  нечто вроде благоговения. Как величественно и достойно обставлял этот  восточный царь расставание с ним, расставание, к которому Варрон стремился из  таких прозаических  расчетов.  Люди  Востока  были  лучше  римлян,   человечнее, культурнее. Варрон отступил на шаг и в упор взглянул на царя и  жреца,  на тихое лицо Маллука, с  кроткими  выпуклыми  глазами  и  горбатым  мясистым носом,  и  на  изрытое  морщинами  лицо   Шарбиля,   точно   сросшееся   с остроконечной шапкой священнослужителя.    - Я благодарю тебя, о мой брат и великий царь, -  сказал  он  искренне, сердечно, - и тебя, верховный жрец, что вы не сердитесь на меня за совет в деле Нерона.    Маллук посмотрел на него таким же прямым и открытым взглядом и сказал:    - Я не сержусь на тебя.    И почтительно, простирая обе руки с плоско вытянутыми  книзу  ладонями, царь и Шарбиль  поклонились  своему  гостю,  западному  человеку,  который покидал их и, быть может, навсегда.    Варрон же, взяв ларец с документами и свою дочь Марцию,  направился  на юго-восток, ко двору царя Артабана. 11. ВЕЛИКИЙ ЦАРЬ    Дальше Ктесифона, западной столицы  парфян,  Варрона  не  пустили;  ему предложили дожидаться в Ктесифоне, пока великий царь, после  победоносного завершения войны, вернется в свою резиденцию.    И Варрон стал дожидаться. Сидел в кабинетах министров, говорил о  своем Нероне, показывал известное послание покойного парфянского царя,  великого Вологеза, в котором тот благодарил Варрона  за  умное  содействие  в  деле окончания войны между Римом и парфянами. Министры, однако, при всей  своей вежливости далеко не так серьезно расценивали дело Варрона, как он на  это рассчитывал.  Только  мало-помалу  он  понял,  что  его  затея,  если   ее рассматривать отсюда, из  Ктесифона,  выглядит  куда  более  мизерной.  Он привык к толчее народов в Риме; но  в  Ктесифоне  мир  открывался  гораздо шире, парфяне сносились с народами, имена которых Варрон  даже  не  всегда знал или никогда не выговорил бы, если бы и знал.  Послы  скифов,  аланов, даже послы Китая дожидались возможности предстать перед  великим  царем  и изложить ему свои нужды. Варрон понял, что даже подлинный Рим не  был  для двора Артабана центром мира, не говоря уж об искусственном Риме Нерона. Он чувствовал себя порой незначительной фигурой, провинциалом, и  его  планы, связанные с Ктесифоном, казались ему безнадежными.    Но когда царь прибыл, Варрон неожиданно быстро получил аудиенцию.    Церемония была внушительной. Часть огромного тронного  зала  отделялась занавесом.  Вдоль  стен  выстроена  была   царская   гвардия,   царедворцы образовали большой полукруг. Раздался голос:    - Его величество царь царей воссел на трон.    Занавес раздвинулся, великий царь явился миру. Он восседал на  золотом, сверкающем драгоценными  камнями  троне,  окруженный  священнослужителями; рядом горел священный огонь. Тяжело и неподвижно  лежали  складки  царской мантии. Корона, спускавшаяся с  потолка  на  толстых  шнурах,  висела  над головой царя. Лицо царя больше чем наполовину скрывала  огромная,  искусно заплетенная борода, посыпанная золотой пылью.    Сановники, когда голос возгласил, что царь воссел на  трон,  пали  ниц, прикасаясь лбом к земле; опустился на колено и  Варрон.  Он  передал  свое прошение. Артабан милостиво велел  прочесть  его  вслух  и  ответить,  что обдумает его содержание. Занавес сдвинулся, и золотое  видение  восточного величества скрылось раньше, чем Варрон услышал его  голос.  Аудиенция  как будто кончилась.    Но это было не так. Варрон, разочарованный тем, что царь не обратился к нему лично хотя бы с несколькими словами, был приятно поражен,  когда  ему сообщили: его величество даст ему тотчас же вторую, личную аудиенцию.    Царедворцы и гвардия удалились. Варрон остался один в огромном зале.    Неожиданно из-за занавеса вышел небольшого роста человек. У  него  была круглая голова, его  безбородое  лицо  под  очень  черными  волосами  было поразительно белым. Только по мантии Варрон узнал царя.    А тот вместе с короной  и  бородой  сбросил  с  себя  царское  величие, позабыл  о  церемониале  и  превратился   в   человека   с   приятными   и обходительными манерами. Без долгих слов он перешел к делу,  заговорил  об "эксперименте", как он назвал затею Нерона. Его греческий язык хромал, ему приходилось часто искать подходящее слово, и все же он выражал все оттенки своей мысли.  В  неудаче  "эксперимента"  повинна  была,  по  его  мнению, ненадежность "ореола" Нерона.    - Этот "ореол", - пояснил он с легкой иронией, -  иногда,  по-видимому, перестает выполнять свое назначение. Мой главный маг, правда,  утверждает, что это невозможно. Но он ошибается, как показывает пример вашего Нерона. Когда Нерон  решался  на  эту  кровавую  ночь  или  на  свое бегство, несомненно, "ореол" бездействовал. Вам, мой Варрон, как  опытному государственному мужу, надо было позаботиться о том, чтобы  в  те  минуты, когда "ореол" Нерона изменял ему, Нерон не принимал никаких решений.    Варрону не очень-то приятно было слушать эти оригинальные  политические и  теологические  изыскания;  он  чувствовал  за  ними  скрытую   насмешку человека, сознающего свое превосходство. С досадой увидел  он,  что  царь, как ни далек он был от нероновских  событий,  понял  главную  ошибку  его, Варрона, которую сам он никак не хотел признать.  Из-за  мелочной,  личной ненависти к Требону и Кнопсу он упустил из виду главное: перестал  следить за "созданием", за переменами, совершавшимися в  нем,  за  движениями  его души.  В  непонятном  ослеплении  он  забыл  о  том,  что,  даже  лишенный собственных мыслей и собственной  индивидуальности,  человек  в  ту  самую минуту, когда его наделяют властью,  приобретает  сущность  и  содержание. Функция властвования меняет нутро носителя власти. Власть,  кредит,  слава создают индивидуальность и лицо тому, кого природа  лишила  этих  свойств. Это ему, Варрону, следовало знать, это ему следовало сказать себе.  Но  он не знал этого или не захотел с этим посчитаться. Как ни дружелюбны и мягки речи  царя  Артабана,  его  витиеватые  богословские  рассуждения  -   они показывают,  что  Артабан  ясно  понял  его,   Варрона,   ошибку   и   его непростительное упущение.    А он-то тщеславно и заносчиво думал, что здесь, при  парфянском  дворе, только и ждут его поучений! Этого-то царя собирался он  наставлять,  царя, который видел людей и политическую действительность куда более остро,  чем он, Варрон, ему-то он намеревался "на  многое  открыть  глаза",  преподать "несколько полезных советов"!    Но Варрон был по крайней мере человеком, который не упорствует, если он в чем-либо ошибется. Бессмысленно было бы прятать свои ошибки за  туманной болтовней, за глупыми оправданиями. И он прямо, мужественно,  без  попытки обелить себя признал:    - Вы правы, ваше величество. Вы осудили меня справедливо.    Артабану,  видимо,  понравилось  это  деловое  признание.  Он   оставил неприятную тему и ласково спросил Варрона:    - Так, мой милый Варрон, а теперь  скажите,  каковы,  по-вашему,  шансы Нерона в настоящий момент, после того, как он улепетнул из Эдессы.    Он сказал "улепетнул", он употребил это  простонародное  слово,  и  оно странно  прозвучало  на  его  ломаном  греческом  языке.  Это  "улепетнул" окончательно уничтожило Варрона. До какого идиотского положения  он  довел себя!  Вот  он  сидит,  самонадеянный,  как  снег  на  голову  свалившийся римлянин, и хочет что-то внушить этому прекрасно  разбирающемуся  во  всем царю парфянскому: вашему, мол, царству угрожает серьезная опасность,  если вы не пойдете  на  огромные  материальные  и  человеческие  жертвы,  чтобы поддержать Нерона. Как сказать об этом? Это попросту  глупо  и  совершенно безнадежно. Но - "здесь Родос, здесь прыгай".    Варрон превозмог себя и сказал Артабану кое-что из того, что подготовил и что было  изложено  в  объемистых  докладных  записках,  написанных  для парфянского двора.    Нерон и его Рим, в противоположность Флавиям,  из  понятных  внешних  и внутренних  побуждений,  будут  честно  соблюдать  договор  о   дружбе   с парфянами. Нерон знает, что только в союзе с парфянами можно действительно отстоять цивилизацию от нашествия северных варваров.    Варрон говорил без всякого  подъема,  ему  неприятно  было  произносить перед царем Артабаном такие дешевые фразы.    Артабан, впрочем, очень скоро прервал его болтовню вежливым,  но  очень определенным жестом.    - Мой милый Варрон, - сказал он, -  мне  небезызвестны  все  эти  общие места. Небезызвестно мне и все то, что говорит против  проекта  всадить  в ваше предприятие  новые  войска  и  деньги  после  ошибок  вашего  Нерона, совершенных из-за порчи "ореола". Одно мне неясно: что может  сегодня  еще говорить за то, чтобы я поддержал вашу затею? Об этом мне  бы  и  хотелось услышать от вас, как от представителя Нерона.    Перед  такой  трезвой  постановкой  вопроса  Варрон  почувствовал  себя школьником, не выучившим урока, и деликатность, с которой царь указывал на его ошибку, не облегчала ему ответа. Здесь могли помочь только  честность, деловитость. Сухо и без прикрас признал он, что после того, как  император бежал, он, Варрон,  отказался  от  своего  первоначального  мнения,  будто власть Нерона можно распространить до самого Палатина. Но он полагает  еще и сегодня, что вполне возможно спаять все мелкие царства  между  Тигром  и Евфратом,  прихватив  вдобавок  значительную  территорию  по  ту   сторону Евфрата, в одно  большое  буферное  государство  под  властью  императора, который с престижем имени "Нерон" соединяет сердечную преданность великому царю Артабану.    - Да, - ответил Артабан, - совершенно так же и я смотрю на  создавшееся положение. В лучшем случае  это  означало  бы  для  меня  некоторое усиление  нашего влияния в Месопотамии. А это  значит,  -  заключил  он,  вежливостью  тона смягчая резкий вывод, - и вы сами это признаете, что, взяв на себя  жертвы и риск, связанные с активной поддержкой вашего Нерона, я  добьюсь  выгоды, которая ни в каком разумном соотношении с огромными затратами  на  нее  не находится.    Варрон не ответил. Что можно  было  ответить  на  это  заключение?  Оно правильно. Он, Варрон, проиграл игру. Он конченый человек.    - Вернуться мне, стало быть, в Эдессу? - спросил он,  и  его  померкшее лицо представляло странный контраст с логичностью этого вывода.    - Не разыгрывайте предо мной героя, - почти с досадой ответил  царь.  - Вы ведь отлично знаете, что для вас  вернуться  в  Эдессу  -  значит  быть выданным Риму и погибнуть. Само собой разумеется, что  мне  приятно  иметь при своем дворе человека, который заслужил  благодарность  моего  великого предшественника Вологеза и который признал меня, когда я был  еще  слаб  и незначителен. Вы и ваш Нерон дороги мне как  гости.  Но,  к  сожалению,  я должен заранее ограничить это гостеприимство. Если оно будет грозить  миру моего государства, я вынужден буду его нарушить.    - А разве такая возможность  мыслима?  -  несколько  оторопело  спросил Варрон.    - Да, весьма даже мыслима, - серьезно ответил Артабан. - Если  Домициан будет умен, он предложит  мне  выгодные  торговые  договоры  и  не  станет сопротивляться разумному разрешению военных вопросов в Междуречье. Если он при этом поставит условием, чтобы я отступился от вас и вашего  Нерона,  я не сочту себя вправе это условие отклонить. Нельзя ставить под угрозу  мир двухсот миллионов из-за благополучия одного лица. Такой человек, как Люций Теренций Варрон, должен это понять.    Да, Варрон это понимал. Рассуждения великого царя Артабана были так  же прямолинейны и ясны, как неровен его греческий язык. И все же этот  умный, порядочный и гуманный царь, по мнению Варрона, требовал  от  него  слишком многого. Он не только хотел его выдать, он хотел, чтобы Варрон сам признал необходимость этого.    Перед  молчаливой  Марцией   Варрон   пытался   разобраться   в   своих впечатлениях.    - Мне остается, - сказал он, печально и  иронически  улыбаясь,  -  одна надежда: что Дергунчик наделает глупостей и  вынудит  тем  самым  Артабана снова вступиться за дело нашего Нерона. Но, к  сожалению,  я  сам  многому научил Дергунчика, много дури из него выбил.    И Варрон оглянулся на прошлое, вспомнил,  как  он  затевал  свое  дело, "эксперимент", и осудил себя за  то,  что  увлекся  западными  масштабами, вместо того чтобы придерживаться восточных. Он,  например,  всегда  думал, что он дальновиднее всех, на самом  же  деле  он  как  истый  ограниченный римлянин не умел видеть дальше пределов империи. В  сущности,  он  проявил себя таким же националистом, как и все прочие,  надменным  и  уверенным  в том, что Рим осчастливит  мир,  если  займется  его  устройством.  Теперь, слишком поздно, он понял, как велик мир и как мал Рим.    И вот уже в  этом  неисправимом  жизнелюбце  вновь  воскресает  радость созерцания, радость игры.    - Сколько ни познавай, никогда всего не познаешь, - заключил  он.  -  Я проучил  Дергунчика,  теперь  он  учит  меня.  Когда  мы  ссылали  в  Риме какого-нибудь писателя, как Мусона или Диона из Прузы, слово "ссылка" было для меня пустым звуком. А теперь, став по воле  Дергунчика  эмигрантом,  я начинаю понимать, что центр мира находится вовсе не там, где  ты  родился, что в мире столько же центров, сколько людей. 12. БЕГЛЕЦ    Нерон-Теренций - один из этих центров  мира  -  между  тем  уходил  все дальше и дальше. Он тронулся в путь еще в ночь встречи  с  Иоанном  и  уже углубился далеко в степь. Весь день он отсиживался по закуткам,  следующую ночь шел опять, все время на  юго-восток,  и  третью  ночь  тоже.  Он  был доволен, что он один. Одиночество  пустыни  помогало  ему  восстанавливать свой жестоко пострадавший  "ореол".  На  третий  день  он  сильно  мучился голодом и жаждой; но в этот третий день его "ореол" был вполне  воссоздан, так что Теренций чувствовал себя словно облеченным  в  броню.  Он  говорил себе,  что  только  свет,  излучаемый  им,   помешал   неистовому   Иоанну дотронуться до него и что судьба, конечно, не даст ему, Нерону, погибнуть. И действительно  на  следующий  день  его,  очень  изнуренного,  подобрали бедуины.    Это были неласковые люди. Когда он сказал, что  направляется  ко  двору царя царей, они недоверчиво спросили, что ему  там  нужно,  и,  услышав  в ответ вычурные и темные речи, решили, что это проходимец, бежавший раб или что-либо в этом роде, и дали ему самую унизительную и тяжелую  работу.  Но он, в сознании могущества своего "ореола", не удостоил их даже возражений, попросту  повернулся  спиной,  отошел  на  несколько  шагов  и  присел  на корточки. Они стали его бить, он  продолжал  упорствовать  в  протестующем молчании. В конце концов, спокойствие и величие, с каким он сносил побои и бедствия, сыпавшиеся на него, произвели впечатление на  бедуинов.  Правда, когда у него вырвалось признание, что он император Нерон, они лишь  слегка и презрительно  усмехнулись.  Но  втайне,  сравнив  его  лицо  с  головой, вычеканенной  на  монетах,  испугались,  не  совершили  ли   они   большой оплошности. Они продали своего неудобного пленника соседнему племени.    Нерон отнесся к этому безразлично. Испытания, постигшие его, как раз  и доказывали,  что   боги   признают   его   притязания.   Чтобы   полностью восчувствовать, что есть император, чтобы до конца быть Нероном, он должен был пройти и через падение Нерона, познать не только вершины его  славы  и блеск его. И поэтому все то зло, что обрушилось на  него,  он  принимал  с такой же готовностью, как и хорошее. Без внутреннего  протеста  примирился он с тем, что и второе племя бедуинов  обращалось  с  ним  не  лучше,  чем первое. Но  и  на  новых  его  хозяев  стало  постепенно  действовать  его молчаливое упорство, они склонялись к мысли, что это скорее  безумец,  чем мошенник, и так как душевнобольные одновременно считались у них и  святыми и достойными презрения, то над Теренцием в одно и то же время и потешались и почитали его. Неспокойно им было  с  этим  человеком,  болтающим  всякий диковинный и высокопарный вздор, и они рады были при случае развязаться  с ним, точнее, они бросили его в пустыне.    И началось долгое, мучительное странствование Нерона по пустыне.  Много раз он был на грани полного  истощения,  но  именно  это  тяжкое  скитание завершило его окончательное превращение в Нерона. Он испивал чашу  крайних лишений и уничижения и утверждался  в  вере,  что  он  "до  мозга  костей" наиболее совершенный представитель человечества - император.    После многих тяжелых и смешных приключений он попал в  подземный  город Гома, расположенный в пустыне. В ту пору там находились одни женщины, дети и старики; мужчины выехали на ежегодный  разбой.  В  Гоме  Нерону  неплохо жилось. И здесь несовершеннолетние и женщины  не  знали,  считать  ли  его проходимцем, дурачком или попавшим в беду высоким  господином.  Но  он  им нравился. Этот человек, молчаливо сидящий в  пещере,  излучал  царственное спокойствие, кротость и величие. Дети,  женщины  и  старики  собирались  и разглядывали  его  с  боязливым  любопытством.  Иногда,  когда  его  очень просили, он начинал рассказывать. Он рассказывал великолепно,  как  лучшие сказочники. Жители города Гомы слушали своего удивительного гостя и охотно давали ему приют - пока вернутся мужчины и решат его дальнейшую судьбу.    Но еще до того, как вернулись мужчины,  явились  посланцы  царя  царей. Решив, что с признанием Нерона  все  остается  пока  по-прежнему,  Артабан разослал своих лучших соглядатаев и агентов,  чтобы  разыскать  пропавшего без вести, и им удалось то, что не удалось людям Варрона, - они напали  на след скрывшегося Нерона. И они явились сюда и, к большому удивлению города Гомы,  бросились  ниц  перед   чужестранцем   и,   касаясь   лбом   земли, приветствовали его, как повелителя западного мира.    Самого Нерона нисколько не поразил приход посланцев великого царя и то, что они, распростершись в прахе, приветствуют  его.  Один  и  в  нужде  он покинул Эдессу. В блеске и великолепии, окруженный  императорской  свитой, он вступит в Ктесифон. Так ему подобало, и ничего достойного  удивления  в этом не было. Все было к лучшему в этом мире, и все, что с  ним,  Нероном, произошло, полно сокровенного  смысла.  Боги  хотели,  чтобы  миру  явился новый, до этой поры скрытый от мира Нерон, законченный, совершенный Нерон, и поэтому случилось то, что случилось. Теперь круг замкнут. Его душа,  как полагается душе императора, защищена броней от искусов как блеска,  так  и лишений. Он в ладу со своей судьбой, он понял ее  смысл,  ничто  более  не может вывести его из уверенного равновесия.    Снисходительно  и  с  величайшим  спокойствием  позволил  он  посланцам Артабана облачить себя в пышные  одеяния  и  торжественно  препроводить  в Ктесифон. На всем длинном пути ему оказывались величайшие  почести.  Народ чувствовал дыхание царственности, исходившее от этого  человека,  который, гордо замкнувшись в себе, со скучающим и важным видом следовал в Ктесифон. Без числа падали перед ним ниц люди, касаясь лбом земли, как  перед  самым великим царем.    Даже Варрон был поражен,  увидев  своего  Нерона.  После  внутренних  и внешних потрясений последних месяцев Нерон этот похудел, лицо его потеряло округлость, в рыжеватые волосы вплелись первые белые нити,  а  вокруг  губ часто витала мягкая,  усталая,  божественно  гордая  улыбка.  Трудно  было устоять перед этой улыбкой. Легким безумием веяло от этого  человека,  оно окружало его, как панцирь, сотканный  из  воздуха.  Это  не  было  прежнее "создание", и Варрон стал сомневаться, удастся ли ему при всем  напряжении воли и при всей  его,  Варрона,  хитрости  опять  приручить  этого  нового Теренция.    Нерон говорил меньше, медленнее,  более  мудро.  Очень  редко  подносил смарагд к глазам. Он не был более любопытен; он увидел все, что мог видеть человек, и ему незачем было особенно  присматриваться,  чтобы  кого-нибудь или  что-нибудь  распознать.  Гордость  его   не   была   такой   злобной, неприступность приобрела оттенок благожелательности. Его, измерившего  все высоты и глубины, ничто больше не удивляло, ничто не могло уязвить.    Теперь его нисколько не пугала и встреча с царем царей, от  которой  он прежде уклонялся, как от некоей угрозы.    Правда, когда он очутился в тронном зале, его  "ореол"  стал  чуть-чуть меркнуть. Покрывавшие стены зала фрески с  изображением  подвигов  древних персидских царей сделаны были - этого Нерон не мог не признать в  душе,  - несмотря на огромные размеры, с таким изысканным вкусом и  так  по-царски, как ему не приходилось еще до сих пор видеть. И сильнее еще,  чем  росписи на стенах, поразил его купол  зала  с  гигантской  выложенной  из  мозаики фигурой всадника - Митры, поражающего злого демона. Нерон  увяз  под  этим куполом, и с грызущим чувством сознания собственного ничтожества  вспомнил он о статуях  Митры,  которые  были  специальностью  фабрики  керамических изделий на Красной улице.    Затем  началась  та  обстоятельная,  великолепная  церемония,   которая предназначена была для  внушения  всем  и  каждому  мысли,  что  восточный властелин - нечто единственное, божественное. Занавес раздвинулся,  корона реяла, торжественно стояли  священнослужители  в  золотых  своих  бородах, пламя "ореола" светилось, ниц пали сверкающие царедворцы.  Нерону  нелегко было устоять среди повалившихся наземь сановников, и в ушах у него  словно издалека зазвучала песенка:    Горшечнику бы жить с горшками    И с кувшинами,    А не с царями.    Но когда Артабан  снизошел  до  него  и  собственными  устами  произнес несколько слов в ответ на приветствие своего друга, западного  императора, угасло все ослепительное великолепие, перед которым даже  Нерону  пришлось опустить глаза. Нет, человек с таким будничным,  негибким,  сухим  голосом лишен был величия. С чувством глубокого удовлетворения увидел  Нерон,  что на этой земле он был единственным, кто обладал подлинным "ореолом". 13. СПРАВЕДЛИВОСТЬ - ФУНДАМЕНТ ГОСУДАРСТВА    Цейон сиял. Теренций и Варрон бежали,  Филипп  и  Маллук  "готовы  были начать переговоры", это значило, что они в туманных, цветистых  выражениях заявляли о своих верноподданнических чувствах Риму. Оставался, правда, еще победоносный Артабан. Но Цейон превозмог себя,  он  намерен  был  отменить свое прежнее решение и  признать  Артабана.  Опираясь  на  свое  блестящее войско, Цейон надеялся за это признание выжать из  великого  царя  многое, между прочим также и выдачу Варрона и Теренция. Его  радовала  возможность извлечь этих молодчиков из их  последнего  убежища.  Но  он  укротил  свое нетерпение, чтобы предварительно по  возможности  укрепить  позиции.  Лишь тогда он начнет переговоры с Артабаном, когда тот  будет  знать,  что  он, Цейон,  облечен  полномочиями  в  случае  необходимости  выступить  против парфян. Со счастливым, мальчишеским нетерпением ждал он депеши из Рима.    Депеша была иного содержания, чем предполагал Цейон. Правда,  император Домициан предписывал ему держать  армию  в  боевой  готовности  на  случай нападения на Месопотамию. Но: "дальнейших заданий, - значилось в депеше, - мы для вас не предусмотрели. Более того, мы приказываем вам: приведя армию в боевую готовность, передать знаки власти - топоры  и  прутья - новому губернатору, которого мы назначим для управления нашей провинцией  Сирией. После передачи знаков власти мы ждем вас в Рим".    Дергунчик в буквальном смысле слова лишился чувств. Был сверкающе-яркий весенний день, для него  же  свет  померк.  Если  за  последние  несколько месяцев он помолодел на пять лет, то в эти несколько минут он постарел  на десять. Безумные планы сменяли один другой. Он, этот сухой, добросовестный чиновник, подумал было - это длилось несколько мгновений, - не перейти  ли самому на сторону мятежников, к Варрону и Нерону. Но, думая  об  этом,  он уже знал, что все это пустой бред,  и  некоторое  время  сидел  совершенно опустошенный. "Вертись, юла". Новый повелитель поведет армию,  его  армию, которую он, Цейон, так великолепно вымуштровал, через Евфрат и с  триумфом - обратно в Антиохию. Он же,  Цейон,  будет  прозябать  в  Риме  со  своим завернутым в покрывало ларем, стареющий, никчемный  человек,  и  все,  что останется от него на Востоке, - это веселые остроты на его счет и прозвище Дергунчик.    Жизнь Цейона потеряла смысл. Но он был добросовестный  чиновник,  и  он по-прежнему исполнял свой долг и свои обязанности.  Уже  спустя  несколько недель прибыл новый губернатор. Это был Руф Атил, молодой еще  человек,  с бесстрастным лицом,  очень  спокойный  по  характеру,  безупречных  манер. Деловито и холодно  признал  он  заслуги  Цейона  в  организации  армии  и попросил Цейона не торопиться с передачей ему знаков власти - фасций, пока он, Руф Атил, не войдет обстоятельно и без поспешности в дела управления.    Это были мучительные недели. Цейон еще сидел в своем дворце, облеченный регалиями. Но директивы императора  и  сената  посылались  другому,  более молодому, невидному, подлинному властителю, и  весь  свет  знал,  что  он, Цейон, отставлен. Он оказался не на высоте положения, он  был  повинен  во всей этой великой кутерьме, и  ему  на  смену  пришлось  послать  другого, который должен выпрямить то, что он, Цейон, искривил  и  испортил.  Он  же должен  пока   по-прежнему   представительствовать,   устраивать   приемы, подписывать приказы.    Всей душой призывал он день, когда он ступит на корабль, когда очутится на море и не будет видеть больше эти насмешливые восточные лица. Но он был воспитан в учении стоиков, он плотно сжимал губы и исполнял свой долг. Руф Атил покровительственно сообщал  в  Рим,  что  они  с  Дергунчиком  ладят; Дергунчик - добропорядочный служака.    Однажды все-таки добропорядочный служака неожиданно изменил  своей  так бережно хранимой корректности. И без видимой причины. Руф Атил осведомился лишь, как лучше всего, не  вызывая  дипломатических  осложнений,  сообщить Варрону о  решении  сената.  Цейон  покраснел  и,  с  трудом  сдерживаясь, спросил, можно ли ему знать, о чем в данном случае идет речь. Конечно, ему можно знать, ответил Руф Атил и рассказал, о чем  шла  речь.  Сенат  вынес решение по поводу жалобы Варрона на неправильно  взысканный  инспекционный налог. Сенат постановил: жалоба справедлива, двойное  обложение  доказано, казна обязана вернуть Варрону неправильно взысканные с него  сестерции.  В Риме придают большое значение тому, продолжал Атил, чтобы Варрону  вручены были по всей форме как это решение сената, так и обвинение его, Варрона, в государственной измене.    И тут случилось невиданное. Цейон, стоик, о котором  рассказывали,  что он не один  удар  судьбы  принял  с  достойным  удивления  самообладанием, несколько раз глотнул воздух,  провел,  глубоко  взволнованный,  кончиками пальцев одной руки по ладони  другой,  и  когда  Атил,  желая  помочь  ему овладеть собой,  заговорил  о  чем-то  безразличном,  Цейон  вдруг  встал, выпалил "Извините!" - и бросился вон из комнаты.    Руф  Атил  покачал  головой.  Значит,  было  какое-то  зерно  правды  в разговорах  о  том,  что  Восток  самого  трезвого  чиновника  доводит  до расстройства нервов и лишает рассудка. 14. РЕАЛЬНАЯ ПОЛИТИКА    Еще  до  церемонии  передачи  регалий  Руф  Атил  начал  переговоры   с Артабаном. Сомнения  в  законности  притязаний  Артабана,  писал  он  ему, устранены его победой, показывающей волю богов, и  Рим  в  принципе  готов возобновить с ним, Артабаном, как  с  признанным  повелителем  Парфянского царства, традиционный договор о дружбе. Предварительно, однако, необходимо ликвидировать разногласия, которые в последнее время возникли между обеими державами. Рим  -  признанием  Пакора,  Артабан  -  признанием  самозванца Теренция нарушили взаимную дружбу. Новый губернатор надеется, что  Артабан так же энергично постарается избавиться от этого самозванца,  как  Рим  от претендента на парфянский престол Пакора. Он просит поэтому великого  царя отказать мошеннику в праве убежища, которым  тот  злоупотребил,  и  выдать его, а также бывшего сенатора Варрона дружественному Риму.    Артабан ответил уклончиво. Он готов, мол, рассмотреть вопрос  о  выдаче Риму человека, которого многие признают законным императором, но пусть Рим сначала даст обязательство ни под каким видом не мстить дружественным ему, Артабану, князьям и властителям Месопотамии, которые, следуя его  примеру, признали Нерона.    На основе этой переписки начался длительный торг. Руф Атил заявил,  что готов снять всякую кару с месопотамских  князей,  но  за  это  он  требует полномочий на усиление римских гарнизонов в означенных княжествах. В ответ на это Артабан потребовал гарантий  для  своих  стратегических  позиций  в Междуречье. Обе стороны знали, что  ни  одна  из  них  не  допустит  срыва переговоров, каждая сторона всячески старалась перехитрить другую, ни одна на этот счет не обманывалась, и обе умели выжидать.  Проходили  недели  за неделями, прежде чем вырисовалась окончательная форма договора. Но наконец форма эта была выработана, и оставалось лишь определить день для обмена грамотами.    Когда переговоры стали приближаться к концу, Артабан  попросил  к  себе Варрона. Варрон знал - царь предупредил его  заранее,  -  что  Артабан  не станет подвергать себя опасности войны с Римом ради спасения его, Варрона, и Нерона; Варрон знал, конечно, о переговорах с Римом  и  о  том,  что  их завершение означает его, Варрона, выдачу. Поэтому он был готов к худшему и принял для себя решение. Он любил жизнь и не очень заботился о  сохранении "достоинства"; тем не менее, если договор будет подписан, ему не  остается ничего другого, как проглотить  золотые  пилюльки  или  вскрыть  вены.  Он понимал и одобрял позицию великого царя; все же, переступая  теперь  порог покоя, где ждал его царь, он видел в его лице лишь судью, палача, врага, и тяжкое ощущение дурноты подступило к горлу этого  в  общем  не  трусливого человека; ноги у него подкашивались.    Царь изложил с присущей ему деловитостью историю переговоров,  протянул Варрону проект соглашения, попросил спокойно прочесть документ  и  сказать свое мнение о нем.    И Варрон стал читать - и увидел. Он  увидел,  что  соглашение,  которое детально регулировало  военные,  политические  и  хозяйственные  отношения между  обоими  государствами,  составлено  было   двумя   государственными деятелями, убежденными, что  договоренность  предпочтительнее  войны;  они готовы были ради этой договоренности пойти на большее, чем были вынуждены, и выгадать меньше, чем они могли бы выгадать. Это было умное  и  достойное соглашение, дальновидное, не слишком прямолинейное и не слишком гибкое, на основе его  между  Римом  и  Парфянским  царством  можно  было  установить длительный мир. Конечно, в этом  разумном  договоре  был  также  и  пункт, гласивший, что великий царь обязуется  выдать  римским  властям  Максимуса Теренция и Теренция Варрона.    Манускрипт договора был объемист, со многими приложениями. Варрон читал долго, царь молча сидел рядом и не мешал ему. Варрон брал листы,  один  за другим, его карие удлиненные глаза внимательно пробегали по строчкам слева направо, а затем быстро назад - справа налево, от строчки к  строчке.  Так сидел он в непринужденной позе, скрестив ноги, и читал. Он  читал,  хорошо усваивая каждую подробность. Это удивляло его;  ибо  попутно  он  думал  о многом. "Вот, значит, мой смертный приговор, - думал он, например. - Это очень разумно обоснованный приговор,  и  было  бы  бессмысленно  возражать против него. Проглотить мне золотые пилюльки или вскрыть  вены?  Сердце  у меня очень сильно бьется. Замечает ли это  царь?  Надо  попытаться  дышать ровно и спокойно, чтобы ему не было слышно, как оно  бьется.  Какой  смысл показывать ему, что я взволнован, - это бы только повредило мне. А почему, в сущности, я взволнован? Ведь я все это предвидел".    Такие и подобные мысли мелькали у него в голове,  но  он  умел  владеть собой, и ему удалось ответить царю деловым тоном:    - Этот договор - самый умный из  тех,  которые  когда-либо  заключались между римлянами и парфянами.    - Да, - сказал Артабан, - было бы безумием и преступлением, если  бы  я сорвал его.    - Верно. Это было бы безумием и преступлением.    Артабан взглянул на него своими выпуклыми задумчивыми глазами и сказал:

The script ran 0.003 seconds.