1 2 3 4 5
Но он тут же выпустил ее руку и поспешно встал.
– Надеюсь, вы ничего не имеете против того, чтобы я сейчас же забрал кресло? – спросил он.
И он придвинул кресло к себе.
Она уже явно перестала его бояться. Увидев, что он испачкал руки о старую пропыленную обивку, она тут же вынула из кармана свой платок и протянула ему.
Деньги все еще лежали на столе.
– A propos, – сказал он, – разрешите мне вас спросить, не лучше ли будет, если вы сохраните, по возможности, в тайне нашу сделку? Вовсе не обязательно, чтобы весь город болтал об этом. Договорились?
– Да, – сказала она задумчиво.
– На вашем месте я бы поскорее спрятал деньги. Впрочем, сперва я завесил бы окошко… Вот возьмите хоть эту юбку!
– Не будет ли тогда слишком темно в комнате? – сказала она с сомнением, но все же взяла юбку и завесила окно; Нагель помог ей.
– Это надо было сделать в самом начале, – сказал он. – Нехорошо, если меня здесь увидят.
Она промолчала. Потом взяла деньги со стола, протянула ему руку и попыталась было поблагодарить его, но не смогла вымолвить ни слова.
Он долго не выпускал ее руки из своей и вдруг сказал:
– Разрешите задать вам один вопрос: вам, видимо, трудно сводить концы с концами, жить вот так, без всякой помощи, без поддержки… Скажите, вы получаете какое-нибудь пособие?
– Да.
– Простите, дорогая фрекен, что я расспрашиваю вас! Но если пронюхают, что у вас появились кое-какие сбережения, то вас не только тут же лишат помощи, но и отберут эти деньги, просто-напросто отберут. Вот почему так важно хранить в тайне эту историю с креслом. Как опытный человек, я хочу дать вам добрый совет: молчите. Ни одной живой душе ни слова о нашем маленьком дельце… Кстати, мне сейчас пришло в голову, что следовало бы дать вам более мелкие купюры, чтобы вам не нужно было их менять.
Все-то он обдумывает, все предусматривает. Нагель снова садится и принимается отсчитывать мелкие бумажки. Собственно говоря, он толком и не считает, а просто вываливает на стол все мелкие деньги, какие у него при себе, берет наугад – сгребает в кучу и придвигает к ней.
– Ну вот, а теперь спрячьте все это, – говорит он.
Она отворачивается, расстегивает свой лиф и прячет деньги на груди.
И хотя она уже успела привести себя в порядок, он, вместо того чтобы встать, продолжает почему-то сидеть и спрашивает как бы невзначай:
– Да, что это я еще хотел сказать… Вы случаем не знакомы с Минуткой?
Он заметил, что она вся вспыхнула.
– Мне довелось несколько раз с ним встретиться, – продолжал Нагель. – Я привязался к нему. Я думаю, что он человек надежный, золотой человек. Я поручил ему раздобыть мне скрипку и не сомневаюсь, что он мне ее достанет, как вы считаете? Впрочем, быть может, вы его и не знаете близко?
– Напротив.
– Ах да, верно, ведь он мне рассказывал, что купил у вас цветы, когда хоронили Карлсена. Значит, вы его знаете? Может быть, даже хорошо? Скажите, какого вы о нем мнения? Как по-вашему, он постарается выполнить мое порученье? Когда имеешь дело со столькими людьми, то волей-неволей приходится наводить справки. Я как-то потерял изрядную сумму только потому, что слепо доверился недобросовестному человеку. Это было в Гамбурге.
И Нагель, непонятно зачем, начинает рассказывать длинную историю про этого человека, из-за которого понес значительные убытки. Марта по-прежнему стоит перед ним, опершись о стол. Она заметно волнуется и наконец, не выдержав, прерывает его:
– Нет, нет, не говорите так о нем!
– О ком я не должен так говорить?
– О Юханнесе, о Минутке.
– Минутку зовут Юханнесом?
– Да, Юханнесом.
– В самом деле?
– Конечно.
Нагель молчит. Сообщение о том, что Минутку зовут Юханнесом, почему-то дает его мыслям новый поворот и даже меняет на некоторое время выражение его лица. Он довольно долго сидит, задумавшись, потом спрашивает:
– А почему вы его зовете Юханнесом? Не Грегордом, не Минуткой, а именно Юханнесом?
Она отвечает, смущенно опустив глаза:
– Мы знаем друг друга с детства…
Пауза.
Наконец Нагель говорит как бы шутливо и подчеркнуто равнодушно:
– Знаете, у меня создалось впечатление, что Минутка в вас сильно влюблен. Да, правда, это бросается в глаза. И, честно говоря, меня это нимало не удивляет, хотя, должен признаться, на мой взгляд Минутка в данном случае чересчур смел. Ведь он не какой-нибудь там безусый юнец, да к тому же он в некотором роде калека. Но, господи, разве можно понять женщин? Вдруг им взбредет что-то в голову, и они вешаются невесть кому на шею, отдаются по собственной воле, с радостью и даже с восторгом. Ха-ха-ха! Таковы женщины! В тысяча восемьсот восемьдесят шестом году я стал свидетелем того, как молодая девица моего круга выбрала себе в мужья рассыльного своего отца. Этой истории я никогда не забуду. Он был мальчиком у них в лавке, ну, просто ребенок шестнадцати – семнадцати лет от силы, еще даже не брился. Правда – смазлив, и даже весьма, не спорю. И вот на этого неоперившегося птенца она и кинулась со всей своей испепеляющей страстью и увезла его за границу. Полгода спустя она вернулась, и, представьте, любви как не бывало… Да, печально, что и говорить, но любви и след простыл. Несколько месяцев она так скучала, что чуть не померла. Но она ведь была замужем. Как быть? И вдруг она словно с цепи сорвалась, плюнула на все и вся и буквально пошла по рукам в среде студентов, да и приказчиков тоже, и за короткий срок приобрела скандальную известность под кличкой «Липучка». Весьма прискорбный случай, не правда ли? Но, знаете, она умудрилась еще раз удивить мир. Проведя года два в чаду этих утех, она в один прекрасный день начинает сочинять новеллы, становится писательницей, и говорят, у нее большой талант. Два года в компании студентов и приказчиков оказались на редкость поучительными, они, так сказать, сформировали ее, и она пристрастилась к перу. С тех пор она пишет превосходные вещи, между прочим. Ха-ха-ха! Чертова баба, скажу я вам!.. Вы, женщины, все таковы. Вот вы смеетесь, но не возражаете мне, ничуть не возражаете. От семнадцатилетнего мальчишки-рассыльного вы теряете голову. Я уверен, что и Минутка мог бы не жить всю жизнь бобылем, приложи он хоть немного усилий. В нем есть что-то, что производит впечатление даже на мужчин, вот на меня, например. Сердце у него удивительно чистое, и в голосе его я никогда не слышал фальшивых нот. Вы согласны со мной, ведь вы, наверно, знаете его как свои пять пальцев? А что говорят о его дяде, торговце углем? Небось, старый пройдоха, так мне кажется. Во всяком случае, симпатий не вызывает. Как я понимаю, вся его торговля держится на Минутке. А если так, то невольно возникает вопрос: а почему бы Минутке не завести свое собственное небольшое дело? Короче говоря, по-моему, Минутка был бы в силах содержать свою семью, будь она у него… Вы качаете головой?
– Нет, я не качаю головой.
– Значит, вы потеряли терпение. И я вас понимаю: вам просто надоели мои разглагольствования о человеке, вам совершенно безразличном. Послушайте, знаете, о чем я сейчас подумал? Вы только, бога ради, не сердитесь на меня, я, поверьте, хочу вам добра – запирайте как следует двери на ночь! Не глядите на меня с таким страхом… Дорогая фрекен, не пугайтесь и не относитесь ко мне с подозрением. Я ведь всего-навсего хочу посоветовать вам не доверять слепо людям, особенно теперь, когда у вас появились деньги. Правда, я не слышал, чтобы в городе было неспокойно, но, как говорится, береженого бог бережет… К двум часам ночи на улицах уже совсем темно, а на днях именно около двух я слышал чьи-то шаги у себя под окнами. Да, представьте себе. Надеюсь, вы не в обиде на меня за этот совет… Ну, всего вам доброго. Я рад, что сумел в конце концов приобрести это кресло. Будьте здоровы, дорогая Марта.
И Нагель пожал ей руку. С порога он еще раз обернулся и сказал:
– Послушайте, вы должны всем говорить, что я дал вам за это кресло две кроны. Ни шиллинга больше. Иначе вас лишат пособия, не забывайте этого. Я могу на вас положиться, да?
– Да, – ответила она.
Он ушел, унося с собою кресло. Лицо его сияло, он кряхтел от удовольствия и даже громко смеялся, словом, вел себя, как плут, которому удалось обвести кого-то вокруг пальца. «Господи, как она, наверное, сейчас радуется, – в волнении шептал он про себя. – Ха-ха, небось ночью глаз не сомкнет от такого богатства!»
В гостинице он застал Минутку, который его ждал. Минутка пришел с репетиции и держал под мышкой рулон афиш. Да, живые картины будут, видно, на славу. Публике покажут несколько исторических сцен, а для большего эффекта их осветят разноцветными фонарями. И он тоже участвует, правда, в качестве статиста на заднем плане.
А на какой день назначено открытие благотворительного базара?
На четверг, 9 июля, в день рождения королевы. Но уже сегодня вечером Минутка должен расклеить повсюду эти афиши, получено даже разрешение налепить одну на воротах кладбища… Впрочем, он зашел, чтобы рассказать, как обстоит дело со скрипкой. Ему не удалось ее раздобыть. В городе есть только одна приличная скрипка, но она не продается, она принадлежит органисту и нужна ему самому: в день открытия базара он намерен участвовать в концерте, сыграть несколько вещей.
Ну что ж, раз так, то ничего не поделаешь.
Минутка собирается уходить. Когда он уже стоит с шапкой в руках, Нагель предлагает:
– А не выпить ли нам по стаканчику? Должен вам сказать, у меня сегодня хорошее настроение, мне очень повезло. Знаете, мои долгие хлопоты увенчались наконец успехом, я приобрел уникальное кресло, какого нет ни у одного коллекционера в стране, готов биться об заклад. Вот оно, взгляните! Вы в состоянии оценить это чудо из чудес? Работа старого голландского мастера, единственное в своем роде! Я не уступлю его, сколько бы мне ни предложили, клянусь богом! Давайте обмоем мою покупку, если вы не возражаете. Разрешите, я позвоню горничной? Нет? Но ведь афиши вы можете и завтра расклеить… До чего же мне повезло сегодня! Вы, должно быть, не знаете, что я в некотором роде коллекционер и живу здесь в надежде пополнить свои коллекции! Неужели я вам не рассказывал про коровьи колокольчики, которые я собрал? Господи, тогда вы еще ничего обо мне не знаете! Конечно, я агроном, но у меня есть и другие интересы в жизни. У меня собрано двести шестьдесят семь колокольчиков! Начал я их собирать лет десять назад, а теперь, слава богу, у меня уже первоклассная коллекция. А вот это кресло, знаете, как я его раздобыл? Чистая случайность и везенье. Иду я как-то раз по улице, спускаюсь к пристани, а поравнявшись с маленьким домишком, заглядываю по привычке в окно и столбенею: я вижу кресло и сразу понимаю, какая это ценность. Стучу, вхожу в дом, меня встречает женщина не первой молодости, совсем седая… как же ее зовут? Да это, впрочем, и не важно. Вы, возможно, ее и не знаете. Зовут ее, если не ошибаюсь, фрекен Гудэ. Марта Гудэ или что-то в этом роде… Поначалу она ни за что не соглашалась продать это кресло, но в конце концов я ее уломал. И вот сегодня я наконец принес его. Но самое невероятное в этой истории то, что оно досталось мне, можно сказать, даром. Правда, я кинул на стол две кроны – так, для очистки совести, и чтобы она потом не раскаивалась. Но ведь кресло-то стоит сотни. Это, конечно, между нами. Неприятно, когда о тебе идет дурная молва. Впрочем, я себя ни в чем не могу упрекнуть. У фрекен Гудэ нет решительно никакой деловой хватки, а я, как коллекционер и коммерсант, вовсе не обязан блюсти ее интересы. Надо быть круглым дураком, чтобы отказываться от своей выгоды. Ведь верно? Это и есть, так сказать, борьба за существование… Теперь, когда вы в курсе всего, я надеюсь, вы согласитесь выпить со мной стакан вина?
Но Минутка по-прежнему уверял, что ему надо идти.
– Какая досада, – сказал Нагель, – а я радовался возможности поболтать с вами. Здесь в городе вы – единственный человек, который всегда вызывает у меня интерес, единственный, с кем мне хочется общаться. Ха-ха! Хочется, видите ли, общаться. Так вас, значит, зовут Юханнес? Мой дорогой друг, это я знал давно, задолго до вчерашнего вечера, когда мне случайно назвали ваше имя… Да не пугайтесь так, что вы, в самом деле… Это просто несчастье какое-то, я всегда пугаю людей. Нет уж, не отрицайте, вы поглядели на меня с ужасом и, по-моему, хотя этого я не буду утверждать, даже вздрогнули.
Минутка тем временем уже добрался до двери. Видно было, что ему не терпелось поскорее проститься и уйти. Разговор этот явно становился для него все более мучительным.
– Сегодня шестое июля? – спрашивает вдруг Нагель.
– Да, – отвечает Минутка и хватается за ручку двери.
Нагель медленно подходит к нему совсем вплотную и, заложив руки за спину, пристально глядит ему в глаза.
– А где вы были шестого июня? – спрашивает он шепотом.
Минутка не отвечает, не произносит ни слова. Этот пронзительный взгляд и зловещий шепот повергают его в панический страх, он не в силах понять странного, ничем не объяснимого вопроса о дате месячной давности, он рывком распахивает дверь и выскакивает в коридор. Некоторое время он топчется на месте, не соображая, где лестница, а Нагель стоит в дверном проеме и кричит ему вслед:
– Нет, нет, это бред какой-то, безумие. Прошу вас, забудьте… Я объясню вам в другой раз, в другой раз…
Но Минутка ничего не слышал, он успел сбежать вниз, прежде чем Нагель крикнул ему вслед эти слова, и, не оглядываясь, выскочил на улицу, пересек рыночную площадь, доковылял до колонки, свернул в первый же проулок и исчез.
Час спустя – в десять вечера – Нагель закурил сигару и вышел из гостиницы. Город еще не угомонился. На дороге, ведущей к пасторской усадьбе, было много гуляющих, а с ближних улочек доносились смех и гомон игравших детей. Наслаждаясь теплым вечером, люди сидели на крылечках своих домов, тихо разговаривали или дружески перекрикивались с соседями.
Нагель спустился к пристани. Он видел, как Минутка расклеивает афиши на стенах почты, банка, школы и тюрьмы… Как старательно он это делал, с каким чувством ответственности! С какой охотой он занялся этим делом, не считаясь со временем, хотя ему давно бы пора идти отдыхать. Нагель прошел мимо Минутки, поклонился ему, но останавливаться не стал.
Дойдя уже почти до самой пристани, он услышал позади себя чей-то взволнованный голос. Он обернулся. Это была Марта Гудэ, она догнала его и сказала, задыхаясь:
– Простите, вы дали мне слишком много денег.
– Добрый вечер! – ответил он. – Вы тоже вышли погулять?
– Нет, я была в городе, я ждала вас у гостиницы. Вы дали мне чересчур много денег.
– О! Начинается сказка про белого бычка?
– Да нет же, вы просто обсчитались! – крикнула она с отчаянием. – Там оказалось больше двухсот крон.
– Ну и что? Я в самом деле передал вам несколько лишних крон? Хорошо, вы можете мне их вернуть.
Она начала было расстегивать лиф, но тут же остановилась и растерянно оглянулась, не зная, как быть. В конце концов ей снова пришлось извиняться: здесь кругом столько народу, она не может вынуть эти деньги на улице, они так хорошо упрятаны.
– И не надо, – поторопился он ей ответить. – Я могу сам за ними зайти. Вы разрешите мне зайти?
И они вместе направились к ее домику. Встречные провожали их любопытными взглядами.
Когда они вошли в комнату, Нагель снова сел на то же место, где сидел раньше, у окна, все еще завешенного юбкой. Пока Марта доставала деньги, он молчал и заговорил только после того, как она протянула ему несколько мелких купюр, еще сохранивших тепло ее тела, несколько истертых, поблекших десятикроновых бумажек, которые ее честность не позволяла ей продержать у себя даже одну ночь. Нагель попросил ее оставить эти деньги себе.
Но теперь она, видимо, снова почувствовала недоверие к его намерениям. Она робко взглянула на него и сказала:
– Нет… Я вас не понимаю…
Тогда он вскочил и пошел к дверям.
– Зато я вас отлично понимаю, – ответил он. – Поэтому я немедленно ухожу. Теперь вы успокоились?
– Да… Нет, не стойте у дверей!
Она даже протянула обе руки, чтобы удержать его. До чего же это странное существо боялось кого-либо обидеть!
– В таком случае у меня к вам просьба, – сказал Нагель, все еще не садясь. – Вы могли бы мне доставить, если бы захотели, большую радость, и я нашел бы способ отблагодарить вас за это. Я прошу вас прийти на открытие благотворительного базара в четверг вечером. Вы не откажете мне в этом удовольствии? Вас это развлечет, там будет много народу, много света, музыка, живые картины… Придите, прошу вас, вы не пожалеете! Вы смеетесь? Отчего вы смеетесь? Бог мой, какие у вас ослепительные зубы!
– Да я же никогда никуда не хожу, – ответила она. – Как только вы могли подумать, что я решусь туда пойти. Да и зачем? Почему вы хотите, чтобы я туда пошла?
Он объяснил ей откровенно и честно, что это взбрело ему в голову уже давно, недели две назад, потом он почему-то забыл про эту затею, а сейчас вдруг снова вспомнил. Он хочет только, чтобы она была там, чтобы она присутствовала на празднике. Он хочет ее там увидеть, но если она пожелает, он даже не подойдет к ней, не заговорит. Он не собирается быть ей в тягость, это вовсе не входит в его намерения. Он просто будет рад, что она хоть разок окажется вместе со всеми, что он услышит, как она смеется, увидит ее совсем молодой. Она непременно должна прийти. Он просит ее об этом!
Нагель поглядел на Марту: как подчеркивали седые волосы жгучую черноту ее глаз! Одной рукой она нервно теребила пуговицы на корсаже, и эта рука, такая бессильная, с длинными пальцами и двумя голубыми жилками у запястья, с сероватой кожей, быть может, даже не очень чистая, казалась удивительно трогательной и целомудренной.
– Да, – сказала она, – там, наверно, будет весело…
Но ведь у нее нет платья, даже приличной юбки нет для такого вечера…
Он перебил ее: впереди еще три полных дня, к четвергу можно сшить все, что угодно. Времени предостаточно… Ну, решено?
И в конце концов Марта уступила.
– Разве можно хоронить себя заживо? – сказал Нагель. – Это к добру не приводит. Да еще с такими глазами и с такими зубами, – нет, это, право, грешно! А этих нескольких крон, что лежат на столе, как раз должно хватить на платье… Да, да, тут не о чем и говорить!.. Тем более что это ведь его затея, и она согласилась только ему в угоду.
Он простился, как всегда, немногословно и сдержанно, не давая ей никакого повода к беспокойству. Проводив его до дверей, она сама еще раз протянула ему руку и поблагодарила за то, что он пригласил ее на праздник. Уже много-много лет она нигде не бывала и совсем отвыкла от общества. Но она постарается вести себя там хорошо.
Большое дитя, она обещает вести себя хорошо! Да разве об этом речь?..
16
И вот настал четверг. Накрапывал дождик, но благотворительный базар все же открыли при большом стечении народа. Играла музыка, и на площади собрался не только весь город, но и немало людей понаехало с хуторов – не пропускать же такое редкостное развлечение.
Около девяти вечера, когда пришел Нагель, зал был уже битком набит. Он остался стоять у самых дверей и несколько минут слушал чью-то речь. Он был бледен и одет, как всегда, в свой желтый костюм. Но повязку с руки он снял, – видимо, обе ранки уже зажили.
Впереди, у самой сцены, он увидел доктора Стенерсена и его жену, а чуть правее стоял Минутка и остальные участники живых картин, но Дагни среди них не было.
В зале было невыносимо жарко от свечей и так тесно, что Нагелю вскоре захотелось выйти. В дверях он столкнулся с поверенным Рейнертом и поклонился ему, на что Рейнерт ответил едва заметным кивком. Нагель прошел дальше и стал у стены в коридоре.
И вдруг он видит нечто такое, что потом еще долго занимает его мысли и возбуждает крайнее любопытство: по левую руку от него была отворена дверь в небольшую, освещенную лампой комнату, служившую гардеробной, и у вешалки он замечает Дагни Хьеллан, которая что-то делает с его висящим на крючке пальто. Ошибки тут быть не может – ни у кого в городе нет такого желтого весеннего пальто, да к тому же он хорошо помнит, куда он его повесил. Казалось, она ищет что-то или делает вид, что ищет, и при этом все щупает его пальто. Он тотчас отвернулся, боясь застать ее врасплох.
Это странное происшествие разволновало Нагеля. Что она искала, что она делала с его пальто? Он все время думал об этом и никак не мог успокоиться. Кто знает, быть может, она хотела убедиться, что у него нет револьвера в кармане, видно, считая, что он в своем безумии способен на все? А вдруг она сунула ему записку?
На какой-то миг он не исключил и этой счастливой возможности. Нет, нет, она просто искала свое пальто, это, конечно, только случайное совпадение. Как могла прийти ему в голову такая несбыточная фантазия!.. Когда же он заметил, что Дагни, вернувшись в зал, пробирается сквозь толпу к сцене, он тут же с сильно колотящимся сердцем кинулся к своему пальто, но в карманах записки не нашел, там не было ничего, кроме перчаток и носового платка.
В зале раздались громкие аплодисменты. Фогт закончил свою речь и открыл благотворительный базар. Люди хлынули в коридор и в смежные комнаты, где было не так жарко, расселись вдоль стен и стали пить прохладительные напитки. Несколько местных барышень, одетых как официантки, в белых передничках и с салфетками через руку, сновали среди публики с подносами, уставленными стаканами.
Нагель искал Дагни, но ее нигде не было видно. Он поклонился фрекен Андерсен, на которой тоже был белый передник; он спросил вина, и она принесла ему бутылку шампанского.
Он удивленно взглянул на нее.
– Вы же ничего другого не пьете, – с улыбкой сказала она.
Это не лишенное ехидства внимание все же несколько развеселило его. Он попросил ее выпить с ним, и она с готовностью подсела к нему, хотя дел у нее было полным-полно. Он поблагодарил ее за любезность, сделал ей комплимент по поводу ее туалета и выразил свое восхищение старинной брошкой, которой был сколот вырез ее платья. Она выглядела весьма привлекательно: удлиненное аристократическое лицо с крупным носом поражало своей почти болезненной изысканностью линий, оно было неподвижно, как маска, его не искажала нервическая мимика. Она говорила с удивительным самообладанием, в ее присутствии возникало чувство уверенности и покоя, это была в полном смысле слова светская, дама.
Когда фрекен Андерсен встала, Нагель сказал:
– Сегодня вечером здесь должна быть одна особа, которой я хотел бы оказать хоть немного внимания. Я говорю о фрекен Гудэ, о Марте Гудэ, не знаю, знакомы ли вы с ней. По-моему, она уже пришла. Я не могу вам передать, как бы мне хотелось ее чем-нибудь порадовать. Она так одинока, Минутка мне кое-что рассказал о ней. Как вы считаете, фрекен, не мог бы я пригласить ее сюда, за наш столик, конечно, при условии, что вы не имеете ничего против того, чтобы оказаться в ее обществе?
– Да что вы, что вы! – ответила фрекен Андерсен. – Я сама с удовольствием схожу за ней и приведу ее сюда. Я знаю, где она.
– Но вы, надеюсь, тоже вернетесь?
– Да, благодарю вас.
Пока Нагель сидел и ждал, в буфет вошли поверенный Рейнерт, адъюнкт и Дагни. Нагель встал и поклонился. Несмотря на жару, Дагни тоже была бледна. На ней было кремовое платье с короткими рукавами и тяжелая золотая цепь, пожалуй, даже слишком тяжелая. Эта цепь ей удивительно не шла. На мгновение Дагни остановилась в дверях; одну руку она держала за спиной и теребила пальцами кончик своей косы.
Нагель подошел к ней. Немногословно, но горячо попросил он простить его за то, что случилось в пятницу; это было в последний, в самый последний раз. Больше он никогда не даст ей повода сердиться и ей уже не придется прощать его за что бы то ни было. Он говорил тихо и сказал именно те слова, которые нужно было сказать.
Она все выслушала, даже посмотрела на него, а когда он замолчал, ответила:
– Я едва понимаю, о чем вы говорите, я все забыла, я хочу забыть.
И она ушла, окинув его совершенно равнодушным взглядом.
Гул голосов, звяканье чашек и стаканов, хлопанье пробок, хохот, крики – все это смешивалось с несущимся из зала грохотом духового оркестра, который играл на редкость дурно…
Наконец появились фрекен Андерсен и Марта, с ними шел и Минутка. Все они сели за столик Нагеля и провели вместе около четверти часа. Время от времени фрекен Андерсен приходилось вставать и приносить кофе тем, кто просил, и в конце концов она уже не вернулась к столику Нагеля – так много у нее было дел.
Между тем начался концерт: исполнил несколько песен вокальный квартет, студент Эйен громко продекламировал стихотворение своего собственного сочинения, две дамы играли в четыре руки на фортепьяно, и органист впервые выступил как скрипач. Дагни по-прежнему сидела в обществе двух своих спутников. Кто-то позвал Минутку, его послали за чашками и стаканами, а заодно велели заказать побольше бутербродов – всего оказалось слишком мало для такой массы народу.
Когда Марта осталась одна с Нагелем, она тоже встала и хотела было уйти. Не может же она сидеть с ним одна, и так поверенный – она это заметила – отпустил на их счет какое-то замечание, вызвавшее смех фрекен Хьеллан. Нет, право же, ей лучше всего уйти.
Но Нагель все же уговорил ее выпить с ним хотя бы еще один глоточек вина. Марта была в черном. Новое платье сидело на ней хорошо, но ей не шло, оно старило ее, убивало своеобразие ее внешности и чрезмерно подчеркивало седину волос. Только глаза ее мерцали, а когда она смеялась, ее лицо, пылавшее лихорадочным румянцем, становилось прелестным и юным.
– Ну как, вам весело? – спросил он. – Вам хорошо здесь?
– Да, спасибо, – ответила она. – Мне здесь очень нравится.
Он занимал ее разговорами, пытаясь приноровиться к ней, рассказал тут же придуманную историю, над которой она много смеялась, – речь шла о том, как он добыл один из самых редких коровьих колокольчиков в своей коллекции. Настоящее сокровище, истинно бесценная вещь! На нем было даже выгравировано имя коровы, ее звали Эйстейн, и, судя по имени, это был бык.
Тут она вдруг начала хохотать; она совсем забылась, не помнила уже, где находится, и, раскачиваясь на стуле, как ребенок, хохотала от души над этой жалкой шуткой. Она так и сияла.
– Представьте себе, – сказал Нагель, – мне кажется, Минутка вас ревнует.
– Нет, – возразила она неуверенно.
– А мне показалось. Впрочем, мне и в самом деле очень приятно сидеть с вами вдвоем. Так весело слышать ваш смех!
Она ничего не ответила и опустила глаза.
Они продолжали разговаривать. Нагель повернулся, чтобы не выпускать из поля зрения столик, за которым сидела Дагни.
Прошло несколько минут. К ним снова подошла фрекен Андерсен, перекинулась с ними двумя-тремя словами, отхлебнула глоток из своего стакана и опять убежала.
Вдруг Дагни встала со своего места и подошла к столику Нагеля.
– Как вам здесь весело, – сказала она, и голос ее дрогнул. – Добрый вечер, Марта. Над чем вы так смеетесь?
– Веселимся как можем, – ответил Нагель. – Я болтаю что попало, а фрекен Гудэ так добра ко мне, что даже смеется… Нельзя ли просить вас выпить с нами стаканчик вина?
Дагни села.
Грохот рукоплесканий донесся из зала, и Марта воспользовалась этим, чтобы встать. Она, мол, хочет взглянуть, что там происходит. Она отходила от них все дальше, а у дверей обернулась, крикнула: «Выступает фокусник. Этого я не могу пропустить!» – и исчезла.
Пауза.
– Вы покинули ваших кавалеров, – сказал Нагель и хотел еще что-то добавить, но Дагни прервала его:
– А вас покинула ваша дама.
– Но она вернется. Вы не находите, что фрекен Гудэ сегодня очаровательна? Сегодня вечером она веселится, как малое дитя, правда?
На это Дагни ничего не ответила и спросила:
– Вы уезжали?
– Да.
Пауза.
– Вам в самом деле здесь так весело?
– Мне? Да я толком не знаю, что здесь происходит, – сказал он. – Я пришел сюда не веселиться.
– А для чего же вы тогда пришли?
– Конечно, только для одного: чтобы увидеть вас. Издали. И не надеясь даже заговорить с вами…
– Вот как! Поэтому вы и привели с собой даму?
Последнее замечание Дагни Нагель не понял. Он взглянул на нее и раздумчиво сказал:
– Вы что, имеете в виду фрекен Гуда? Не знаю, право, что вам и ответить. Мне так много о ней рассказывали. Она всегда сидит дома одна-одинешенька, год за годом одна, в ее жизни нет никакой радости. Я не привел ее сюда, мне просто хотелось развлечь ее здесь немножко, чтобы ей не было скучно. Вот и все. Фрекен Андерсен нашла ее и привела к моему столику. Господи, как печальна ее участь! Недаром она совсем седая…
– Уж не думаете ли вы… не воображаете же вы, в самом деле, что я ревную? Неужели? Но в таком случае вы жестоко ошибаетесь! Я прекрасно помню ваш рассказ о том сумасшедшем, который катался один на двадцати четырех экипажах; человек этот з-заикался, как вы сказали, и был влюблен в девушку по имени Клара. Да, я все это помню достаточно подробно. Итак, эта Клара не хотела иметь ничего общего с этим заикой, но она не пожелала, чтобы он женился на ее горбатой сестре. Не знаю, право, зачем вы мне рассказали эту историю, вам самому лучше знать, а мне ведь это безразлично. Но ревновать вы меня все равно не заставите. Если вы этого добиваетесь нынче вечером, то зря стараетесь. Этого не добиться ни вам, ни вашему заике!
– Господи! – вырвалось у него. – Не могу допустить, чтобы вы говорили это серьезно.
Пауза.
– Напрасно, я говорю это совершенно серьезно, – сказала она.
– И вы в самом деле полагаете, что я вел бы себя так, если бы хотел вызвать вашу ревность? Сидеть здесь с сорокалетней дамой и преспокойно ее отпустить, как только вы появляетесь… Нет, вы, видно, считаете меня дураком.
– Уж и не знаю, кем вас считать, знаю только, что вы ухитрились каким-то образом приблизиться ко мне и заставили пережить самые тягостные часы моей жизни, я перестаю сама себя понимать. Я не знаю, глупы ли вы или безумны, да и не собираюсь в этом разбираться. Мне это безразлично.
– Конечно, – согласился он.
– Да и с какой стати это должно меня занимать? – продолжала она, взбешенная его покорностью. – Бог ты мой, какое мне до вас дело? Вы себя дурно вели по отношению ко мне, а я еще должна за это заниматься вами! Тем не менее вы рассказываете странную историю, полную каких-то намеков, да, я убеждена, что про Клару и ее горбатую сестрицу вы рассказали не без умысла, наверняка не без умысла! Почему вы преследуете меня? Я не говорю про нынешний вечер. Сегодня я сама подошла к вам. Но вообще, почему вы не оставляете меня в покое? И то, что я сейчас задержалась у вашего столика и перемолвилась с вами, вы, конечно, истолкуете по-своему, будто это сильнее меня, будто это для меня так важно…
– Дорогая фрекен, вы ошибаетесь, я нимало не обольщаюсь.
– Не обольщаетесь? Но почем я знаю, что вы говорите правду? Нет, я вовсе в этом не уверена. Я сомневаюсь в вас, не доверяю вам, я готова заподозрить вас в чем угодно. Возможно, я несправедлива к вам, но пусть хоть раз и я причиню вам боль. Я так измучилась от ваших намеков, от вашего преследования…
Нагель молчал и медленно вертел в пальцах свой стакан. Когда же она снова сказала, что ни в чем не верит ему, он ответил:
– Я это заслужил.
– Да, – повторила она. – Я вам ни в чем не верю. Даже ваши плечи вызывали у меня недоверие, я подозревала, что ваши широкие плечи – дело рук портного. Не таясь могу сказать вам, что только что в гардеробной я ощупывала ваше пальто, чтобы выяснить, не подложена ли вата в плечах. И хотя в этом случае я вас зря подозревала – плечи в пальто не подложены, все же я полна к вам недоверия, и с этим я ничего не могу поделать. Я, например, уверена, что вы не погнушались бы никаким средством, чтобы казаться на несколько дюймов выше, чем есть, а уж ростом вы похвалиться не можете. Не сомневаюсь, вы воспользовались бы этим средством, если бы оно существовало. Господи, да как же не испытывать к вам недоверия? Кто вы, собственно говоря, такой? Зачем вы приехали в наш город? Да и живете вы не под своим именем. Ведь ваша фамилия Симонсен, просто Симонсен, и все. Мне об этом сказали в гостинице. Я слыхала, к вам приезжала дама, видимо, ваша близкая знакомая, и она назвала вас Симонсеном прежде, чем вы успели предупредить ее. Боже мой, до чего это все смехотворно и вместе с тем гадко! В городе говорят, что вы, забавы ради, раздаете маленьким мальчикам сигары и заставляете их курить, что вы учиняете на улице скандал за скандалом, что вы приставали к какой-то служанке на рынке, да, приставали в присутствии других людей. И несмотря на все это вы считаете себя вправе преследовать меня, ходить за мной по пятам… Вот больше всего меня и мучает то, что вы осмелились…
Она замолчала. Губы ее еще подергивались, выдавая волнение. Она говорила страстно и безусловно искренне, она говорила, что думала, и не щадила его. Он ответил не сразу.
– Вы правы. Я причинил вам много страданий… Конечно, когда целый месяц, изо дня в день, пристально наблюдаешь за человеком, следишь за каждым его словом и поступком, то легко подметить что-нибудь дурное и уцепиться за это, тут недолго оказаться и предвзятым, но суть не в этом, я согласен. Городок невелик, я у всех на виду, за мной глядят во сто глаз, обсуждают всякий мой шаг, это неизбежно. Да и я не такой, каким надо бы быть.
– Господи! – воскликнула она. – Ну да, вы в центре внимания, потому что наш городок маленький, это очевидно. В большом городе вы были бы не единственным, кто возбуждает любопытство.
Ее холодная и разумная отповедь в первую минуту вызвала у него искреннее восхищение. Он хотел было даже высказать ей это, но одумался. Она была чересчур возбуждена, слишком враждебно к нему настроена, да, кроме того, она все же недооценивала его. Это его задело за живое. За кого же она его принимает? За самого ординарного человека, случайно заехавшего в маленький городок и привлекшего к себе внимание только тем, что он чужой, да еще носит желтый костюм? И он сказал не без горечи:
– А не говорят ли, что я написал похабный стишок на надгробной плите Мины Меек? Может, кто-нибудь и это подглядел? А между тем это правда, чистая правда. Правда также и то, что в вашей аптеке, да, в аптеке вашего города, я требовал лекарство от дурной болезни, название которой я написал на листке бумаги, но лекарства мне не дали, потому что у меня не было рецепта. А заодно, пока не забыл, я спрошу вас: не рассказывал ли вам Минутка, что я однажды соблазнял его двумястами крон, уговаривая назваться отцом моего ребенка? Это тоже истинная правда, Минутка может это подтвердить… И это еще не все, я могу продолжить…
– Нет, не нужно, и так достаточно, – с вызовом перебила его Дагни и, смерив его жестким холодным взглядом, напомнила ему о подложных телеграммах, о состоянии, которого нет и в помине, о футляре, который он возит с собой, хотя у него нет скрипки и он не умеет играть; она перечислила все дурное, что знала про него, не преминула напомнить и про медаль за спасенье, полученную им, как он сам рассказывал, нечестным путем. Она помнила все и не щадила его; каждая мелочь получила вдруг для нее особое значение, и она дала ему понять, что верит теперь во все его низкие поступки и побуждения, тогда как прежде считала, что он только оговаривает себя. Да, он, несомненно, опасный и двуличный человек. – И вот, несмотря на это, вы все же пытаетесь застигнуть меня врасплох, лишить покоя, принудить бог весть к чему. В вас нет ни стыда, ни совести, вы безжалостны ко всем и даже к себе, вы только и делаете, что объясняетесь и объясняетесь…
Но тут ее прервал доктор Стенерсен; чем-то крайне озабоченный – он был одним из распорядителей и с душой отдавался своим обязанностям, – он заскочил сюда на секунду и тут же побежал дальше.
– Добрый вечер, господин Нагель, – крикнул он на ходу. – Благодарю вас за тот вечер, это было нечто невообразимое!.. А вы, фрекен Хьеллан, готовьтесь, скоро начнутся живые картины.
И доктор исчез.
В зале снова заиграла музыка, и публика уже не сидела так тихо. Дагни приподнялась и заглянула в зал, потом обернулась к Нагелю и сказала:
– Марта возвращается.
Пауза.
– Вы не слышали, что я сказала?
– Слышал, – ответил он с отсутствующим видом. Он сидел, не поднимая глаз, и продолжал вертеть стакан с вином, так ни разу и не пригубив его, а голова его склонялась все ниже и ниже.
– Т-с-с… – сказала она с усмешкой. – Слышите музыку? Не правда ли, когда слышишь такую музыку, хочется сидеть вдалеке, скажем, в соседней комнате, и держать в своей руке руку любимой – не это ли вы мне как-то сказали? Кажется, играют тот же самый вальс Ланнера, и теперь, когда Марта придет…
Но тут, видимо, она вдруг раскаялась в своей язвительности, замолчала, глаза ее помягчели, и она нервно откинулась на спинку стула. А он по-прежнему сидел с низко опущенной головой, она видела, как его грудь прерывисто вздымалась. Она встала, взяла свой стакан и хотела, перед тем как уйти, что-то сказать, несколько дружеских слов на прощанье, чтобы хоть немного сгладить неприятное впечатление, она даже начала говорить:
– Ну, теперь мне пора…
Он метнул на нее взгляд, разом встал и поднял свой стакан. Они молча выпили. Видно было, каким усилием воли он сдерживает дрожь в руках, какой внутренней борьбы ему стоит спокойное выражение лица. И этот человек, которого она только что видела совершенно раздавленным, уничтоженным ее издевкой, говорит вдруг с холодной учтивостью:
– Ах да, фрекен, не будете ли вы так любезны… Я ведь вас, наверно, больше не увижу… Так вот, не будете ли вы столь добры при случае напомнить вашему жениху, что он два года назад обещал Минутке две теплые фуфайки, да, видно, запамятовал. Извините, что я вмешиваюсь в дела, которые меня не касаются, но я поступаю так исключительно ради Минутки. Я надеюсь, вы простите мне эту дерзость. Скажите, что речь идет о двух шерстяных фуфайках, не сомневаюсь, он тут же вспомнит.
Она стояла как оплеванная, с выражением полной растерянности на лице, не находя слов и забыв даже поставить стакан на стол. Ее оцепенение длилось не меньше минуты. Но вот она взяла себя в руки, кинула на него бешеный, полный ярости взгляд, уничтожающий ответ был в ее глазах, затем она повернулась к нему спиной и пошла прочь. Свой стакан она поставила на столик возле двери и исчезла в толпе.
Видно, она совсем забыла, что поверенный и адъюнкт все еще ждут ее.
Нагель сел. Плечи его снова стали вздрагивать, и он несколько раз судорожно стиснул голову. Вид у него был сокрушенный. Но когда к нему подошла Марта, он вскочил, лицо его осветилось благодарной улыбкой, и он пододвинул ей стул.
– Какая вы добрая, какая вы добрая! – воскликнул он. – Садитесь, пожалуйста, я постараюсь, чтобы вам не было скучно, я расскажу вам миллион историй, если вы только пожелаете. Вы увидите, как нам будет весело, если вы только сядете со мной. Дорогая, ну прошу вас! Вы уйдете, как только вам захочется, но тогда вы разрешите мне уйти вместе с вами, ведь верно? Я никогда ничем не огорчу вас, никогда! Не хотите ли вы выпить хоть немного вина? Я расскажу вам что-нибудь очень веселое, и вы опять будете смеяться. Я так рад, что вы вернулись. Господи, какая радость слышать ваш смех, ведь вы всегда так серьезны. Видно, в зале было не очень-то весело? Да? Посидим лучше здесь немножко, там такая немыслимая жара. Прошу вас, садитесь!
Марта постояла в нерешительности, но в конце концов все же села.
И Нагель начинает говорить. Он так и сыплет анекдотами и разными смешными историями, болтает без умолку о чем попало, лихорадочно, даже как-то надсадно, боясь, что она уйдет, как только он умолкнет. Он то краснеет, то бледнеет, весь взмокший от напряжения, и беспомощно хватается за голову, чтобы вновь собраться с мыслями. А Марта принимает его жесты за комические ужимки и хохочет в простодушном неведении. Ей не скучно, ее застылое сердце отогревается, и постепенно она сама тоже вступает в разговор. Как она удивительно сердечна и наивна! Когда он сказал, что жизнь так нестерпимо жалка, не правда ли, она ответила: «Выльем за жизнь!» И это сказала она, которая из года в год едва перебивалась с хлеба на воду, продавая яйца на рынке!.. Нет, жизнь не так уж плоха, а иногда бывает даже совсем хорошей!
Жизнь иногда бывает даже совсем хорошей, сказала она!
– Да, вы тоже правы, – ответил он. – А теперь пойдемте смотреть живые картины. Давайте постоим здесь, в дверях, тогда мы сможем вернуться за наш столик, если вы захотите. Вам видно? А то я приподниму вас.
Она засмеялась и отрицательно покачала головой.
Как только на сцене появилась Дагни, его веселость разом пропала, а глаза как бы остекленели, он видел только ее. Он смотрел туда, куда она смотрела, он охватывал ее своим взглядом всю, с ног до головы, следил за выражением ее лица, обратил внимание даже на то, что роза на ее груди поднималась и опускалась, вверх и вниз, вверх и вниз. Она стояла сзади всех, но ее легко было узнать, несмотря на грим и костюм. В центре сцены сидела фрекен Андерсен, изображая королеву. Эта пластическая группа, подсвеченная красными фонарями, вся эта выставка замысловатых костюмов и реквизита представляла собой малопонятную аллегорию, создать которую стоило немалых трудов доктору Стенерсену.
– Как красиво! – воскликнула Марта.
– Да… Что именно красиво? – спросил он.
– Живая картина… Разве вы не видите? Куда вы смотрите?
– В самом деле очень красиво.
И чтобы не вызвать у нее подозрений и скрыть, что он глядит только в одну точку, Нагель принялся расспрашивать ее о каждом участнике представления, но едва слышал, что она ему отвечала. Они глядели на сцену до тех пор, пока не погас красный свет и не опустили занавес.
С краткими перерывами все пять живых картин последовали одна за другой. Когда пробило двенадцать, Марта и Нагель все еще стояли в дверях зала и смотрели последнюю картину. Наконец занавес опустился, снова заиграла музыка, и они вернулись к своему столику.
Доброта взяла в ней верх над всеми остальными чувствами, и она уже не заговаривала об уходе.
Несколько барышень ходили между столиками с записными книжками и записывали номера лотерейных билетов, на которые можно было выиграть куклы, качалки, вышивки, чайные столики и даже напольные часы. Стало очень шумно, люди уже не стеснялись и говорили громко. И в зале, и в соседних комнатах гул стоял, как на бирже. Праздник должен был закончиться только в два часа ночи.
Фрекен Андерсен снова подсела к столику Нагеля. О, она так устала, так устала! Большое спасибо, она с удовольствием выпьет, только, пожалуйста, полстаканчика. Не позвать ли сюда и Дагни?
И она побежала за Дагни. Вместе с ними пришел и Минутка.
Дальше происходит вот что.
Неподалеку от них кто-то опрокинул столик, и несколько чашек и стаканов упали на пол. Дагни вскрикнула и судорожно схватила Марту за руку. Но тут же рассмеялась и принесла свои извинения, лицо ее, однако, было пунцовым – так сильно она разволновалась. Она была возбуждена до предела, смеялась резким, отрывистым смехом, а глаза ее неестественно блестели. Она была уже в пальто, собиралась идти домой и ждала адъюнкта, который, как всегда, должен был ее проводить.
Но адъюнкт все еще сидел с поверенным; в течение всего вечера он так и не встал со своего стула и уже сильно захмелел.
– Господин Нагель тебя охотно проводит, – сказала фрекен Андерсен.
Дагни расхохоталась. Фрекен Андерсен с изумлением взглянула на нее.
– Нет уж, – сказала Дагни, – с господином Нагелем я больше не отважусь идти домой. Ему в голову приходят такие странные фантазии. Как-то раз, но это, конечно, строго между нами, он просил меня назначить ему свиданье. Честное слово! Под деревом, сказал он, под большой осиной, там-то и там-то. Нет, господин Нагель для меня слишком опасный кавалер. Представьте себе, нынче вечером он самым решительным образом требовал от меня какие-то шерстяные фуфайки, которые мой жених будто бы обещал когда-то Грегорду. А между тем сам Грегорд, оказывается, ничего об этом не знает. Правда, Грегорд? Ха-ха-ха, ну что вы на это скажете?
Она вскочила, все еще продолжая смеяться, подбежала к адъюнкту и что-то ему сказала. Видимо, просила, чтобы он проводил ее.
Минутка сильно разволновался. Он попытался что-то сказать, что-то объяснить, но тут же запнулся, замолчал и испуганно глядел то на одного, то на другого. Даже Марта была поражена и подавлена. Нагель шепнул ей несколько ободряющих слов и принялся снова наполнять стаканы. Фрекен Андерсен быстро нашлась и заговорила о благотворительном базаре: подумать только, такая пропасть народу, а ведь расходы были не так велики…
– Скажите, кто эта дама, что играла на арфе? – спросил Нагель. – Красавица в духе Байрона, с серебряной стрелой в волосах.
– Это приезжая дама, она гостит здесь. Разве она такая красивая?
Да, он находит ее очень красивой. И он стал расспрашивать об этой даме, хотя все видели, что мысли его заняты другим. О чем он думал? Почему его лоб вдруг прорезала горькая складка? Он по-прежнему медленно вертел в руках стакан.
Дагни вернулась к их столику и стала за стулом фрекен Андерсен. Застегивая перчатки, она говорит своим ясным красивым голосом:
– А что вы, собственно, имели в виду, когда назначали мне свидание, господин Нагель? Какие у вас были намерения? Может быть, вы объясните это сейчас?
– Дагни, опомнись! – шепчет фрекен Андерсен и поднимается с места. Минутка тоже встает. Все чувствуют себя ужасно неловко. Нагель поднимает глаза, его лицо не выражает особого волнения, но все замечают, что он ставит свой стакан, стискивает пальцы и тяжело дышит. Что он сейчас сделает? Что означает эта чуть заметная улыбка, которая тут же сбежала с его лица? К всеобщему удивлению он говорит спокойным голосом:
– Вы спрашиваете, почему я просил вас о свидании? Не лучше ли будет, если я избавлю вас от этого объяснения, фрекен Хьеллан? Я и так причинил вам уже столько огорчений. Я глубоко опечален этим и, видит бог, все бы сделал, чтобы этого не было. А почему я в тот раз просил вас о свиданье, вы и сами понимаете, я не скрывал этого от вас, хотя, может, и следовало бы. Будьте великодушны ко мне. Больше мне нечего добавить.
Он замолчал. Она тоже ничего не сказала. Видимо, она ожидала от него другого ответа. Но тут подошел адъюнкт, как нельзя более кстати, чтобы прервать это тягостное молчание. Он был сильно навеселе и нетвердо держался на ногах.
Дагни взяла его под руку, и они пошли к дверям.
После их ухода все вздохнули свободнее, и вновь завязался оживленный разговор. Марта хохотала безо всякого повода и даже хлопала в ладоши. Иногда, когда ей вдруг начинало казаться, что она чересчур много смеется, она краснела, умолкала и испуганно озиралась по сторонам, не обратили ли на нее внимание. Это очаровательное смущение, которое то и дело сковывало ее, приводило Нагеля в восторг, и он балагурил почем зря, только чтобы веселить ее. Он даже дошел до того, что исполнил «Старика Ноя», зажав между зубами пробку.
К ним присоединилась и фру Стенерсен. Она заявила, что ни в коем случае не уйдет отсюда, пока все не кончится. По программе оставался еще один номер – выступление двух акробатов, которое она непременно хотела посмотреть. Да, она всегда сидит до самого конца. Ведь ночи такие длинные, и ей обычно так грустно, когда она возвращается домой и остается одна. Не пойти ли им всем в зал смотреть акробатов?
И все пошли в зал.
Им навстречу по проходу идет высокий бородатый человек и несет скрипку в футляре. Это органист, он исполнил свой номер и теперь направляется домой. Он останавливается, здоровается и тут же начинает говорить с Нагелем о скрипке. Да, Минутка был у него, спрашивал насчет скрипки, хотел ее купить, но он, к сожалению, никак не может ее продать, она досталась ему по наследству, он относится к ней как к своему другу, она ему очень дорога. Да, на ней даже есть его монограмма. Он может показать, это не простая скрипка… И органист осторожно открывает футляр.
И вот все видят этот изящный темно-коричневый инструмент, заботливо обернутый алым шелковым платком, со струнами, переложенными ватой.
Не правда ли, прекрасная вещь? А вот эти три буковки из маленьких рубинов, вот здесь, на грифе, означают: Густав Адольф Кристенсен. Нет, продать такой инструмент грешно! Как же без нее коротать дни, если находит тоска? Но вот если речь идет о том, чтобы немного поиграть на ней, взять несколько аккордов, это дело другое…
Нет, Нагель не собирается играть на скрипке.
Но органист уже вынул инструмент из футляра, и в то время как акробаты делали последние упражнения, а публика хлопала, он продолжал говорить об этой редкостной скрипке, которая переходит от отца к сыну вот уже в четвертом колене.
– Легкая, как перышко, убедитесь сами, возьмите ее в руки…
Да, Нагель согласен, – она действительно легка, как перышко. Как только скрипка оказалась у него в руках, он стал оглядывать ее со всех сторон и коснулся струн. Потом он произнес с видом знатока: это, несомненно, Миттельвальдер. Однако понять, что это Миттельвальдер, было нетрудно, поскольку на внутренней стороне деки виднелась наклейка с названием фирмы. Так зачем же было принимать этот вид знатока? Когда акробаты ушли со сцены и публика перестала аплодировать. Нагель вдруг встал и молча, не произнеся ни единого слова, протянул руку за смычком. И в следующее мгновение, хотя люди в зале поднимаются, чтобы идти к выходу, он, не обращая внимания на шум и громкий говор вокруг, начинает играть, и тогда постепенно воцаряется тишина. Этот приземистый, широкий в плечах человек в кричаще-желтом костюме вызвал у присутствующих величайшее изумление. Да и что он играл? Какой-то романс, баркаролу, какой-то танец, венгерский танец Брамса, какое-то страстное попурри. Резкие волнующие звуки наполнили весь зал. Он склонил голову набок, и во всем его облике было что-то загадочное. Да к тому же он заиграл так неожиданно, без объявления, стоя посреди залы, где было довольно темно, да еще его странная внешность и феноменальная техника – все это ошеломило публику, он казался каким-то сказочным существом. Нагель играл в течение нескольких минут, и за все это время никто не шелохнулся, никто не двинулся с места. Но вот в его игре зазвучали патетические ноты, прорвались дикие, неистовые звуки фанфарной силы, при этом он сам словно замер, и лишь рука его со смычком летала над струнами, а склоненная голова плотно прижимала скрипку к плечу. Выступив так неожиданно даже для устроителей вечера, он как бы взял штурмом всех этих равнодушных горожан и крестьян из окрестных хуторов. Они не могли постигнуть, как такое вообще возможно. Игра Нагеля казалась им еще лучше, чем была на самом деле, просто верхом совершенства, хотя он и играл с необузданной лихостью. Но спустя несколько минут он вдруг взял два-три диссонансных аккорда, скрипка завыла, застонала так душераздирающе, что все застыли в недоумении. Еще два-три таких вопля, и он разом оборвал игру. Он опустил скрипку, и все кончилось.
Прошло не меньше минуты, прежде чем люди опомнились. Разразилась буря аплодисментов, кричали «браво», вскакивали на стулья и снова кричали «браво». Органист с глубоким поклоном принял из рук Нагеля скрипку, погладил ее и бережно положил в футляр. Затем он схватил Нагеля за руку и долго его благодарил. Публика в зале продолжала неистовствовать. Прибежал доктор Стенерсен и, едва переведя дух, воскликнул:
– Черт возьми, старина, вы же играете!.. Играете! Да еще как!
И он потряс Нагелю руку.
Фрекен Андерсен, сидевшая вблизи Нагеля, смотрела на него с величайшим изумлением.
– А ведь вы говорили, что не умеете играть?
– Да я и не умею, – ответил он. – О такой игре не стоит и говорить, признаюсь вам чистосердечно. Если бы вы только знали, насколько это было дилетантское исполнение, так, подделка! Но ведь звучало как подлинное, не правда ли? Ха-ха-ха, приятно подурачить людей, нечего церемониться!.. А не вернуться ли теперь к нашему столику? Попросите, пожалуйста, фрекен Гудэ пойти с нами.
И они направились в буфет. Все еще говорили об этом таинственном человеке, который их так глубоко поразил. Даже поверенный Рейнерт подошел к Нагелю и сказал с поклоном:
– Разрешите поблагодарить вас. Несколько дней назад вы пригласили меня к себе на ужин, но я был занят и не смог воспользоваться вашим любезным приглашением. Однако я весьма, признателен вам за внимание.
– А почему вы закончили такими ужасающими аккордами? – спросила фрекен Андерсен.
– Откуда я знаю, – ответил Нагель. – Так получилось. Хотел прищемить дьяволу хвост.
К ним опять подошел доктор Стенерсен и снова сделал Нагелю комплимент по поводу его игры. А Нагель снова ответил, что все это сплошное лицедейство, обман, рассчитанный на внешний эффект. Если бы они только знали, как это было плохо! Почти все двойные ноты звучали нечисто. Он слышал, что фальшивит, но лучше не получалось: он так давно не упражнялся.
Все больше народу собиралось вокруг столика Нагеля, сидели до последней минуты, поднялись, только когда стали тушить свет. Оказалось, что уже половина третьего.
Нагель наклонился к Марте и шепнул ей:
– Позвольте, я провожу вас. Я должен вам кое-что сказать.
Он поспешно расплатился, пожелал доброй ночи фрекен Андерсен и вышел вслед за Мартой. У нее не было пальто, – только зонтик, который она старалась нести незаметно, потому что он был весь рваный. Когда они вышли из дверей, Нагель обратил внимание на то, что Минутка проводил их долгим печальным взглядом, а лицо его было необычно бледно.
Они пошли прямо к домику Марты, по дороге Нагель все время оглядывался по сторонам и, убедившись, что никто их не видит, сказал:
– Я был бы вам очень благодарен, если бы вы решились пустить меня на несколько минут к себе.
Она не знала, как поступить.
– Уже так поздно, – сказала она.
– Вы же помните, я обещал никогда и ничем не огорчать вас. Я должен поговорить с вами.
Она отворила дверь.
Когда они вошли, она стала зажигать свечу, а он снова чем-то завесил окно, потом спросил:
– Ну как, вам было весело сегодня?
– О да, благодарю вас! – ответила она.
– Я рад, но не об этом я хотел поговорить с вами. Сядьте сюда, поближе ко мне. И прошу вас, не пугайтесь. Обещайте, что не будете меня бояться. Хорошо? По рукам?
Она протянула ему руку, он пожал ее и, не выпуская, сказал:
– Вы действительно не думаете, что я лгу, что я буду вас обманывать? Нет? Так вот, я хочу вам сказать… А вы в самом деле не думаете, что я буду обманывать вас?
– В самом деле.
– Тогда я объясню вам все по порядку… Но в какой мере вы мне верите? Я хочу сказать, полностью ли вы мне верите, до конца или нет? Чушь! Что за вздор я болтаю… Дело в том, что мне нелегко это произнести… Поверите ли вы мне, если я вам, например, скажу, что вы мне нравитесь? Да вы и сами это, наверно, заметили. Но если я пойду дальше и скажу… Одним словом, я просто-напросто хочу попросить вас стать моей женой. Да, моей женой, теперь это сказано. Не моей невестой, а моей женой… Господи, как вы перепугались! Нет, нет, не отдергивайте вашу руку, я объясню вам все по порядку, и вы меня лучше поймете: не убеждайте себя только, что вы ослышались, я действительно с открытой душой, безо всяких колебаний делаю вам предложение, и, верите, я имею самые серьезные намерения. Допустите на минуту такую возможность и разрешите мне продолжать. Ну, хорошо, сколько вам лет? Собственно говоря, я не это хотел спросить, мне – двадцать девять, легкомыслие мне уже не по возрасту, а вы, наверно, старше лет на пять, на шесть, но это не имеет никакого…
– Я старше на двенадцать лет, – сказала она.
– На двенадцать лет! – воскликнул он в восторге от того, что она следит за его словами и не совсем потеряла голову. – Значит, на двенадцать лет старше, да это же великолепно, восхитительно! Неужели вы полагаете, что какие-то двенадцать лет могут служить препятствием? Нет, вы просто с ума сошли, дорогая! Да будь вы старше на трижды двенадцать лет, какое это имело бы значение, раз я полюбил вас и каждое слово, которое я сейчас говорю, искреннее. Я долго обдумывал этот шаг, собственно говоря, не очень долго, но все же несколько дней, я не лгу, верьте мне бога ради, умоляю вас! Все эти дни я думал об этом, я не спал по ночам. У вас такие немыслимые глаза, они заворожили меня с первого раза, как я увидел вас. За такими глазами я способен пойти на край света. Вообще глаза имеют надо мной необъяснимую власть. Как-то раз один старик силой своего взгляда заставил меня полночи бродить по лесу. Он был безумен… Ну, да это целая история. Но ваши глаза действуют на меня неотразимо… Помните, вы однажды взглянули на меня из окна, когда я проходил мимо вашего дома… Вы даже не повернули головы в мою сторону, вы только следили за мной глазами, я никогда этого не забуду. А когда потом я встретил вас и заговорил с вами, я был так растроган вашей улыбкой. Не знаю, видел ли я кого-нибудь, кто смеялся бы так сердечно и искренне, как вы. Но вы сами этого, конечно, не знаете, и в этом неведенье и заключается ваша неповторимая прелесть… Я, кажется, болтаю невесть что, я сам это чувствую, но у меня такое ощущение, что я должен безостановочно говорить, иначе вы перестанете мне верить, и это подхлестывает меня. Если бы вы не сидели как на иголках, я хочу сказать, если бы я не чувствовал, что вы готовы каждую секунду встать и уйти, мне было бы намного легче. Я прошу вас, разрешите мне снова взять вас за руку, тогда я буду говорить яснее. Вот так, спасибо. Поймите, у меня нет никакой задней мысли, я хочу добиться от вас только того, о чем прошу. И что, собственно, вас так поражает в моих словах? Вы не можете допустить, что мне пришла в голову такая безумная мысль? Вы не можете себе представить, что я – я – хочу на вас жениться? Нет, я вижу, вам это кажется невозможным. Вы сейчас думаете об этом, ведь верно?
– Да. Господи, прошу вас, хватит об этом!
– Неужели я заслужил, чтобы вы меня подозревали в неискренности…
– Нет! – воскликнула Марта в порыве раскаяния, – но то, о чем вы просите, все равно невозможно.
– Почему невозможно? Вы связаны словом с кем-нибудь другим?
– Нет, нет!
– Правда нет? Потому что если вы связаны с кем-нибудь другим – скажем, только чтобы назвать конкретное имя, например, с Минуткой…
– Нет! – громко крикнула она и при этом даже стиснула его руку.
– Нет? Значит, в этом отношении нет никаких препятствий. Разрешите же мне продолжить. Не думайте, пожалуйста, что я стою в некотором роде выше вас и это может быть препятствием нашему союзу. Я не хочу от вас ничего скрывать. Я во многих отношениях не такой, как надо. Вы сами слышали, что сегодня вечером говорила обо мне фрекен Хьеллан. К тому же до вас, наверно, доходили и городские сплетни обо мне, какой я, мол, скверный человек. Может быть, пересказывая все эти истории, ко мне были не всегда справедливы, но в главном люди правы – у меня много всевозможных недостатков. Таким образом, вы со своей чистой совестью и нежной детской душой стоите неизмеримо выше меня, а не наоборот. Но я клянусь, что всегда буду добр с вами. Верьте мне, я без труда сдержу это обещание, потому что видеть вас счастливой для меня величайшая радость… И еще одна вещь – возможно, вас страшат пересуды в городе? Но, во-первых, город будет поставлен перед фактом – и мы сможем обвенчаться, если вы захотите, даже в здешней церкви. А во-вторых, городу и так есть о чем посудачить. Вряд ли прошло незамеченным, что я несколько раз уже виделся с вами прежде и сегодня вечером был с вами вместе на благотворительном базаре, так что хуже не будет. Да и вообще, господи, какое все это имеет значение! Неужели вам еще не безразлично, что говорят люди… Вы плачете? Дорогая, вам больно, что из-за меня вы сегодня попали на язычок всем этим сплетникам?
– Нет, я плачу не из-за этого.
– Из-за чего же?
Она не ответила.
Тогда ему снова что-то приходит на ум, и он спрашивает:
– Вы считаете, что я себя дурно веду по отношению к вам? Вы ведь не пили много шампанского? И двух стаканов, наверно, не выпили? Неужели вы думаете, что я специально напоил вас и теперь, пользуясь тем, что вы чуть-чуть навеселе, пытаюсь вынудить вас согласиться. Вы поэтому плачете?
– Нет, нет, совсем не из-за этого.
– Так почему же?
– Сама не знаю.
– Но, надеюсь, вы не думаете, что я пришел к вам, чтобы заманить вас в какую-то ловушку? Бог свидетель, я совершенно чист перед вами, поверьте же мне!
– Я вам верю, но я не могу этого понять. Да и себя тоже, что-то изменилось во мне. Вы не можете этого хотеть… Не можете…
Нет, он этого хочет! И он в который раз начинает все снова втолковывать ей, сидя подле нее и держа в своей руке ее маленькую слабую руку. А дождь тем временем барабанит в оконные стекла. Он говорит очень тихо, приноравливаясь к ее понятиям, а иногда уговаривает ее, совсем как ребенка. О, как прекрасно все образуется! Они уедут, уедут далеко, одному богу известно куда, но они спрячутся так, чтобы никто не смог их найти. Ведь верно, да? Потом они купят маленький домик и клочок земли где-нибудь в лесу, в великолепном лесу или еще где; этот клочок земли будет их собственностью, и они назовут его «Эдемом», и он будет его обрабатывать; как ему этого хочется! Но иногда он, возможно, все же будет грустить; да, дорогая, это вполне может случиться; что-то на него найдет, вдруг вспомнится какое-то горькое переживание, это ведь бывает, но тогда она будет терпелива, не правда ли? А он не даст ей почувствовать своего настроения, никогда, это он обещает; он будет просто тихо сидеть один и стараться побороть это в себе или на время уйдет далеко в лес, а потом вернется. Но никогда в их доме не будет произнесено ни одного резкого слова. И они украсят его самыми красивыми дикими растениями, и мохом, и камнями, которые они найдут, а пол устелят можжевельником, он сам будет его приносить из лесу. А в рождество они всегда будут выставлять сноп для птичек. Подумать только, как незаметно пробежит время и как они будут счастливы! Они всегда будут вместе уходить и вместе приходить и никогда не будут разлучаться. Летом они будут совершать далекие прогулки и наблюдать, как от года к году разрастаются деревья и травы. Господи, а сколько добра они смогут сделать странникам, которые будут, наверно, проходить мимо их дома! И скот они будут держать – две крупные, с блестящей шерстью коровы, и они приучат их есть из рук, а когда он будет копать и мотыжить, словом, обрабатывать землю, она будет ухаживать за коровами…
– Да, – отозвалась Марта. Это вырвалось у нее непроизвольно, и Нагель услышал это «да». Он продолжал ее уговаривать.
А день или два в неделю они не будут работать, они вместе будут уходить на охоту или на рыбалку, вместе, рука об руку, она в коротком платье с поясом, он в блузе и в башмаках с пряжками. Они будут петь, громко разговаривать и аукаться, а эхо будет гулко разноситься по лесу. Ведь верно, рука об руку?
– Да, – снова сказала она.
Мало-помалу он увлек и ее; он так живо рисовал ей картину их будущей жизни, он так хорошо все обдумал, не упустил ни одной мелочи. Он учел даже то, что необходимо найти такое место, где есть вода. Да, но уж об этом он позаботится, он обо всем позаботится, пусть она только ему доверится. О, у него достанет сил расчистить место для их дома в самом густом лесу, у него крепкие руки, да она сама видит, какие у него кулачищи!.. И он, смеясь, положил ее нежную детскую ручку на свою ладонь.
Она полностью подчинилась ему, он мог бы сделать теперь с ней все, что угодно. Когда он погладил ее по щеке, она не шелохнулась и только поглядела на него. Потом он тихонько спросил ее, приблизив губы к самому ее уху, решилась ли она, согласна ли. И она ответила: «Да», – задумчивое, мечтательное «да», которое она прошептала еле слышно. Но вскоре ее снова одолели сомнения: нет, если все обдумать как следует, то это невозможно. Как он может этого хотеть! Кто она такая?
И он снова принялся убеждать ее, что он этого хочет, хочет всей силой своей души. Она не будет ни в чем терпеть нужды, даже если первое время им будет туговато, он станет работать за двоих, ей нечего опасаться. Он говорил битый час и постепенно преодолевал ее сопротивление. Дважды за этот час ее вдруг охватывал ужас, она закрывала лицо руками и кричала «нет! нет!», но все же снова сдавалась, пристально вглядывалась в его лицо и понимала, что он вовсе не ищет минутной победы. Значит, на то божья воля, раз он так этого желает! Он оказался сильнее, бороться дальше было бесполезно. И в конце концов она произнесла твердо и решительно: «Да».
Свеча, воткнутая в горлышко бутылки, совсем оплыла, а они все еще сидели, каждый на своем стуле, держали друг друга за руки и разговаривали. Она была просветленно растрогана, глаза ее то и дело застилали слезы, но она улыбалась.
– А что до Минутки, то я уверен, он ревновал вас на благотворительном базаре.
– Да, – ответила она. – Возможно. Но тут уж ничего не поделаешь.
– Это верно, тут уж ничего не поделаешь!.. Послушай, мне бы так хотелось тебя чем-нибудь порадовать нынче, но чем, скажи? Мне хочется, чтобы у тебя просто дух зашелся бы от восхищения. Скажи, что тебя может обрадовать, требуй от меня все, что хочешь. Но ты слишком добра, мой дорогой друг, ты никогда ни о чем не попросишь! Да, да. Марта, запомни, что я тебе сейчас скажу: я буду защищать тебя, я буду стараться угадывать все твои желания и заботиться о тебе до конца дней своих. Запомни это, дорогая! Ты никогда не сможешь попрекнуть меня, что я забыл свое обещание.
Было четыре часа утра.
Они встали; она подошла к нему, и он прижал ее к своей груди, она обвила руками его шею. Так молча стояли они некоторое время; ее робкое чистое сердце монашки бешено колотилось, он чувствовал это и, чтобы успокоить ее, ласково гладил по волосам. Ничто больше не стояло между ними.
Марта заговорила первая:
– Я не сомкну глаз всю ночь, я буду думать. Я увижу тебя завтра? Ты хочешь?
– Конечно, завтра. Конечно, хочу. Когда? Могу я прийти в восемь часов?
– Да… Хочешь, я надену это же платье?
Ее наивный вопрос, ее дрожащие губы, широко распахнутые глаза, так доверчиво устремленные на него, – все это растрогало Нагеля, расплавило его сердце, и он сказал:
– Дорогая детка моя, делай как хочешь. Какая же ты хорошая!.. Нет, ты должна спать сегодня ночью, непременно спать. Подумай обо мне, пожелай мне спокойной ночи и засни. Тебе не будет страшно одной?
– Нет… Ты промокнешь, пока дойдешь до дому.
Она и об этом подумала!
– Будь счастлива и спи спокойно, – сказал он.
Когда он уже был в прихожей, он вспомнил что-то, обернулся к ней и сказал:
– Я забыл предупредить тебя: я совсем не богат. Может быть, ты думаешь, что я богатый человек?
– Мне это безразлично, – ответила она, вскинув голову.
– Нет, я совсем не богат. Но все же мы сумеем купить и домик, и все, что нужно для хозяйства, на это у меня денег хватит. А потом я сам буду добывать средства к существованию, я с радостью взвалю на себя все тяготы, на это мне и даны руки… Ты не разочарована тем, что я не богат?
Она сказала, что нет, и еще раз сжала его руки. С порога он попросил ее покрепче запереть дверь и вышел на улицу.
Дождь лил как из ведра, и темно было, хоть глаз выколи.
Он направился не в гостиницу, а свернул на дорогу, ведущую к усадьбе пастора. С четверть часа он шел в непроглядной тьме, едва различая путь. Наконец он замедлил шаг, свернул на просеку и оказался у большого дерева. Это была та осина. Он остановился.
Ветер раскачивает верхушки деревьев, дождь хлещет пуще прежнего – только это и слышно вокруг. Он шепчет какое-то слово, имя, он говорит: «Дагни, Дагни». Потом замолкает и снова повторяет: «Дагни, Дагни». Спустя некоторое время он произносит это имя громче и в конце концов кричит во весь голос: «Да-а-гни!» Она оскорбила его нынче вечером, обдала его своим презрением. Его грудь жжет каждое сказанное ею слово, и все же он стоит здесь и зовет ее. Он становится на колени перед деревом, вынимает свой перочинный нож и в темноте начинает вырезать на коре ее имя. Так проходит несколько минут, он ощупывает пальцами вырезанную букву и режет следующую, снова ощупывает – и так, пока не вырезает все имя полностью.
Все это время он стоял на коленях с непокрытой головой.
Уже выйдя на дорогу, он вдруг остановился, что-то обдумал и повернул назад. Он ощупью добрался до осины, провел пальцами по коре и нашел вырезанные буквы. Он снова падает на колени, приближает лицо к стволу и целует это имя, каждую букву, словно ему не суждено больше их увидеть, потом вскакивает на ноги и поспешно уходит.
В гостиницу Нагель вернулся в пять часов утра.
17
Тот же дождь, тот же мрак, та же ненастная погода были и на другой день. Казалось, не будет конца тем потокам воды, которые гудели в водосточных трубах и хлестали в окна. Проходил час за часом, пробило полдень, а небо не светлело. В маленьком садике позади гостиницы все было размыто и прибито водой, набрякшие отяжелевшие листья лежали в жидкой грязи.
Нагель не выходил весь день, читал, по своему обычаю мерил шагами комнату и беспрестанно смотрел на часы. Казалось, этому дню не будет конца. Сгорая от нетерпения, он ждал, когда наступит вечер.
Как только пробило восемь, он отправился к Марте. У него не было дурного предчувствия, но она встретила его с измученным, заплаканным лицом. Он заговорил с ней, она отвечала односложно, как-то неопределенно и не глядела на него. Несколько раз она просила простить ее и не сердиться.
Он взял ее за руку, она задрожала и рванулась прочь. Но ему все же удалось усадить ее на стул рядом с собой. Так она и просидела вей" тот час, который он провел у нее. Что случилось? Он одолевал ее вопросами, требовал объяснения, но она все отмалчивалась.
Нет, она не больна. Просто она думала обо всем этом.
Ах, вот оно что, она сожалеет о данном ею обещании. Уж не опасается ли она, что не сможет его полюбить?
Да… Наверно… Но пусть он простит ее и не сердится! Она думала об этом всю ночь, всю ночь напролет, и чем больше она думала, тем более невозможным ей это представлялось. Она заглянула в самую глубину своего сердца и боится, что не сумеет полюбить его так, как должна бы.
– Ну что ж, тогда…
Пауза…
Но не думает ли она, что сможет полюбить его потом, со временем? Он так радовался тому, что сумеет наконец начать новую жизнь. О, он будет так добр к ней!
Ее это тронуло, она прижала руки к груди, но по-прежнему молчала и не поднимала глаз.
Не думает ли она, что он сумеет заслужить ее любовь позже, когда они будут жить вместе, и она убедится, на что он способен ради нее.
Она прошептала: «Нет». И несколько слез упали с ее длинных ресниц.
Пауза. Его бил озноб. Синие вены надулись на его висках.
Ну что ж, дорогая, на нет и суда нет! Пусть она не плачет из-за этого. Слезами тут не поможешь. Пусть она простит, что он докучал ей своими просьбами. Ведь он хотел ей только добра…
Она порывисто схватила его за руку. Он был удивлен ее горячностью.
Нет ли в его натуре, спросил он, чего-либо такого, что ее особенно отталкивает? Тогда он постарается измениться, исправить свои недостатки, если это только в его силах. Быть может, ей не нравится, что он…
Она прервала его, прошептав:
– Нет, вовсе нет. Но все это просто невозможно. Я ведь даже не знаю, кто вы такой, например. Нет, я не сомневаюсь, что вы желаете мне добра, поймите меня правильно…
– Кто я такой, например, – повторил он и поглядел на нее. В его мозгу мелькнула догадка, он понял: что-то подорвало ее доверие к нему, какая-то враждебная сила встала между ним и ею, и он спросил:
– У вас кто-нибудь был сегодня?
Она ничего не ответила.
– Простите, пожалуйста, да и, в сущности, какое это имеет теперь для меня значение… У меня нет права задавать вам вопросы.
– Как я была счастлива сегодня ночью, – сказала она. – Господи, как я ждала, чтобы скорее наступило утро, как я ждала вас! Но днем меня снова одолели сомнения.
– Скажите мне только одно: вы, значит, не верите, что я был честен по отношению к вам, вы утратили ко мне всякое доверие?
– Нет, не совсем. Не сердитесь на меня, дорогой! Вы ведь не здешний, и я знаю о вас лишь то, что вы сами о себе говорите. Возможно, вы говорите все искренне, но потом, быть может, раскаетесь. Я ведь не знаю, какие вам потом придут мысли.
Пауза.
Он берет ее за подбородок, чуть запрокидывает ей голову и говорит:
– А что еще говорила вам фрекен Хьеллан?
Она была застигнута врасплох, вскинула на него испуганный взгляд, который выдал ее смятение, и воскликнула:
– Я этого не говорила!.. Неужели я это сказала?.. Нет, я этого не говорила!..
– Да, да, вы этого не говорили, – подтвердил он. Он задумался и уставился в одну точку. – Да, вы не сказали, что она была здесь, вы не назвали ее имени, можете быть спокойны… Значит, фрекен Хьеллан здесь действительно была, вошла вот в эту дверь и вышла из нее, справив свое дело. Видно, ее это задело за живое, раз она прибежала сюда в такую непогодь… Да, весьма странно… Дорогая, милая Марта, добрейшая вы душа! Мне хочется встать перед вами на колени, потому что вы такая добрая! Верьте мне, верьте мне хоть сегодня. А потом вы увидите, я вам докажу, что у меня и в мыслях не было обмануть вас. Не берите сейчас назад свое обещание. Обдумайте все еще раз! Хорошо? Подумайте до завтра, и мы снова встретимся…
– Не знаю… Право, не знаю, – перебила она его.
– Не знаете? Значит, вы намерены сейчас отделаться от меня раз и навсегда. Ну что ж…
– Я лучше приду к вам когда-нибудь потом… Когда вы будете женаты… когда у вас будет свой дом… Я хочу сказать, когда вы… Я стала бы у вас служанкой. Так мне было бы лучше.
Пауза. Да, ее недоверие к нему уже успело пустить глубокие корни, он почувствовал себя бессильным преодолеть его и не мог уже, как прежде, успокоить ее. И с болью в сердце он ощущал, что чем горячее говорит, тем больше она ускользает от него. Но почему она так плачет, что мучает ее? И почему она не выпускает его руки из своей? Он снова заговорил о Минутке, он решил прибегнуть к этому, как к последнему средству. Он хотел во что бы то ни стало встретиться с ней завтра, после того как она еще раз все хорошенько обдумает.
– Простите, что я уж в который раз заговариваю с вами о Минутке, – сказал он. – И пусть это вас не тревожит, у меня есть свои причины затевать этот разговор. Я не могу сказать об этом человеке ничего дурного. Напротив, я, как вы помните, всегда говорил вам о нем все самое лучшее. Но я не исключаю, что именно он стоит у меня на пути. Поэтому я тогда расспрашивал вас о нем и утверждал, что он не хуже любого другого мог бы содержать семью. Да я и сейчас считаю, что он вполне с этим справится, если только ему помогут поначалу. Но вы и слушать об этом не хотели. Минутка вас не интересовал, и вы даже просили не говорить больше о нем. Хорошо! Но все же у меня остались подозрения, и вы меня до конца в этом не разуверили, поэтому я вас снова спрашиваю: нет ли чего-нибудь между вами и Минуткой? Если это так, я немедленно ретируюсь… Вот вы качаете головой. Но в таком случае я решительно не понимаю, почему вы отказываетесь до завтра еще раз обдумать все как следует и дать мне окончательный ответ. Это было бы только справедливо. А вы – вы ведь так добры!
И она сдалась. Она даже встала в порыве волнения и, смеясь и плача одновременно, погладила его по волосам, как уже однажды делала. Да, она хочет его завтра увидеть, очень хочет, только пусть он придет немного пораньше, часа в четыре или в пять, одним словом, засветло, чтобы не было пересудов. А теперь ему надо уйти, и уйти как можно скорее, так будет лучше. Да, да, пусть он придет завтра, она будет дома и будет его ждать.
Что за дитя эта седая девушка! Достаточно было одного слова, какой-то невнятной фразы, чтобы вновь сильно забилось ее сердце и лицо озарилось нежной улыбкой. Она не выпускала его руки из своей до последней минуты, шла с ним до самой двери рука в руке. С порога она очень громко пожелала ему спокойной ночи, словно поблизости был кто-то, кому она бросала вызов.
Дождь перестал, наконец-то, можно сказать, перестал, кое-где в разрывах темных туч уже проглядывало голубое небо, и лишь изредка, то там, то здесь еще падали на мокрую землю тяжелые капли.
Нагель вздохнул свободнее. Да, он сумеет заново завоевать ее доверие, конечно, сумеет! Он пошел не домой, а по набережной вдоль берега и, миновав окраинные домишки, опять оказался на дороге, ведущей к пасторской усадьбе. Кругом не было ни души.
Но не успел он пройти и нескольких шагов, как увидел на обочине человеческую фигуру. Видимо, кто-то сидел на краю дороги, а теперь поднялся и пошел. Он пригляделся и узнал Дагни, ее белокурая коса резко выделялась на темном дождевике.
Дрожь пронизала его с головы до ног, он даже остановился на мгновение, он был крайне удивлен. Разве она не занята нынче вечером на благотворительном базаре? А может быть, она просто вышла пройтись перед началом живых картин. Она шла очень медленно, даже останавливалась несколько раз и глядела на птиц, которые теперь снова начали летать между деревьями. Видела ли она его? Не хотела ли она его испытать? Не поднялась ли она с обочины при его появлении лишь затем, чтобы проверить, осмелится ли он и на этот раз заговорить с ней?
Ей нечего волноваться, никогда больше он не станет докучать ей! И вдруг в нем вскипает злоба, слепая, неукротимая злоба против этой девушки, которая, быть может, снова вызовет его на какой-нибудь отчаянный поступок только для того, чтобы потешиться потом над его слабостью. Конечно, с нее станет рассказать сегодня всем на благотворительном базаре, что он продолжает ходить за ней по пятам. Разве не была она недавно у Марты и не разрушила своими руками его счастье? Неужели ей недостаточно всего этого? Неужели она намерена и впредь чинить ему зло? Она хотела рассчитаться с ним сполна, – хорошо, но ведь и так она уже отплатила ему с лихвой.
Они оба идут одинаково медленно, один за другим, и все те же пятьдесят шагов отделяют их друг от друга. Так продолжается несколько минут. Вдруг она роняет носовой платок. Он видит, как он скользит вдоль пояса ее дождевика и падает на землю. Знает ли она, что уронила его?
И Нагель убеждает себя, что это просто уловка, что ее гнев еще не улегся, что она хочет заставить его поднять этот платок и принести ей для того, чтобы она, заглянув ему в глаза, насладилась бы его поражением у Марты. Злость охватывает его, он поджимает губы, горестная складка перерезает лоб. Ха-ха, черта с два она дождется, чтобы он подбежал к ней и дал повод рассмеяться ему в лицо! Поглядите, она обронила платочек, вот он лежит прямо посреди дороги, белоснежный, тоненький, кружевной, и нужно только нагнуться и поднять его…
Он шел все так же, не ускоряя шага, а когда поравнялся с платком, наступил на него и, не останавливаясь, двинулся дальше. Еще несколько минут они шли вперед на том же расстоянии друг от друга. Вдруг он увидел, что она посмотрела на часы и, резко повернув, направилась к городу. Теперь она шла ему навстречу. Быть может, она заметила, что потеряла платок. Он тоже повернул и медленно шел перед ней, а поравнявшись с ее платком, снова на него наступил, на этот раз у нее на глазах. Он шел дальше и чувствовал, что она идет сзади, совсем близко от него, но не прибавил шага. Так они шли до самого города.
Дагни, как он и предполагал, направилась к зданию, где был устроен благотворительный базар, а он вернулся в гостиницу.
Поднявшись в номер, он распахнул окно и оперся локтями о подоконник. Он чувствовал себя разбитым, просто раздавленным от пережитого волнения. Его злость прошла, он как-то сник и, уронив голову на руки, затрясся как в ознобе от беззвучных рыданий. Вот, значит, чем все это кончилось! О, как он сожалел о том, что случилось, как он хотел, чтобы этого никогда не было! Она уронила свой платок, возможно, не случайно, а с целью его, Нагеля, унизить. Ну и что с того? Он мог бы его поднять, сберечь и всю жизнь носить на груди. Какой белоснежный был этот платок, а он втоптал его в грязь! И кто знает, вдруг она и не отняла бы у него платок, если бы он его поднял, а разрешила бы ему оставить его у себя. Кто знает! А даже если бы она захотела отобрать у него платок, он упал бы перед ней на колени и молил бы, простирая к ней руки, явить великую милость и оставить ему платок на память. И пусть бы она в ответ рассмеялась ему в лицо, что с того!
Вдруг он срывается с места, сбегает с лестницы, перепрыгивая через ступеньки, выскакивает на улицу, чуть ли не бегом пересекает город и снова устремляется к дороге, ведущей к пасторской усадьбе. Быть может, ему удастся найти платок! И действительно, Дагни не подняла его, хотя наверняка видела – в этом Нагель был уверен, – как он на него наступил. Платок лежал на том же самом месте. Слава богу! Как все-таки ему везет! С бешено колотящимся сердцем прячет он платок, поспешно возвращается домой и тут же начинает полоскать его в воде, полощет очень долго, потом тщательно разглаживает рукой. Платок уже не был таким ослепительно-белым, и один уголок его был разорван, видимо, он зацепил кружево каблуком. Но какое все это имеет значение! Как он счастлив, что подобрал его!
Только когда он снова сел у окна, он сообразил, что бегал через весь город с непокрытой головой. Да, он сумасшедший, он действительно сумасшедший! А что, если она его видела? Может быть, она все это нарочно подстроила и в конце концов он все же так глупо попался в ее ловушку. Нет, необходимо как можно скорее положить этому конец! Он должен заставить свое сердце не колотиться, когда видит ее, он должен научиться встречать ее с поднятой головой и холодными глазами, ничем не выдавая своих чувств. Он добьется этого, чего бы это ему ни стоило! Он уедет отсюда и увезет с собой Марту. Пусть Марта слишком хороша для него, но он скрутит себя в бараний рог, чтобы стать достойным ее, не даст себе ни минуты покоя, пока не заслужит ее любви.
Погода все улучшалась, свежий ветерок, врываясь в окно, доносил до него запахи мокрой травы и сырой земли, и он понемногу приходил в себя. Да, завтра он пойдет к Марте и будет умолять ее согласиться…
Но уже утром следующего дня все его надежды рухнули.
18
Началось с того, что рано утром явился доктор Стенерсен. Нагель еще лежал в постели. Доктор извинился. Этот проклятый благотворительный базар отнимает у него буквально все время и днем и ночью. Да, и сюда он пришел с поручением, с некоторого рода миссией: он должен упросить Нагеля снова выступить сегодня в концерте. В городе только и разговоров, что о его игре, все сгорают от любопытства, не могут спать – нет, право же…
– Я вижу, вы читаете газету? Ох, уж эта политика! Вы обратили внимание на последние назначения! Да и с выборами в целом все идет не так, как надо. Результаты никак нельзя считать пощечиной шведам… На мой взгляд, вы слишком поздно валяетесь в постели – ведь уже пробило десять. А какая нынче погода! Такая теплынь, что воздух дрожит! В такое утро хочется выйти, пройтись немного.
Да, Нагель как раз собирается вставать.
Какой же ему дать ответ устроителям благотворительного базара?
Нет. Нагель не будет играть.
Как же так? Ведь это такое важное для города дело. Вправе ли он не оказать такой небольшой услуги?
Все это, несомненно, так, но играть он просто не в состоянии.
Боже мой, а все рассчитывали на него, особенно дамы. Вчера вечером они форменным образом атаковали доктора, настаивая, чтобы он это организовал. Фрекен Андерсен просто не давала ему покоя, а фрекен Хьеллан отвела его в сторону и велела не отставать от Нагеля до тех пор, пока он не пообещает сыграть.
Но ведь фрекен Хьеллан и представления не имеет об его игре. Она никогда не слышала, как он играет.
Верно, но просила она настойчивее всех. Даже предложила аккомпанировать. Под конец она сказала: передайте ему, что мы все его просим…
– Ну, что вам стоит в конце концов провести десять-двенадцать раз смычком по струнам и доставить всем удовольствие!
Нет, он не может, в самом деле не может.
Ну что за отговорки? Ведь в четверг вечером он мог?
Но Нагель настаивал на своем: пусть доктор войдет в его положение, он умеет играть только эти несколько жалких тактов, это бессвязное попурри, он разучил два-три танца, чтобы при случае удивить общество. Да, кроме того, он так ужасно фальшивит, что ему самому противно слушать свою игру, поверьте, противно…
– Да, но…
– Доктор, я не буду играть!
– Но, может быть, если не сегодня вечером, то хоть завтра? Завтра воскресенье, закрытие базара, ожидается бог весть сколько народу.
– Нет, вы должны меня извинить, но завтра я тоже не буду играть. Вообще стыдно брать в руки скрипку, если не умеешь играть лучше, чем я. Просто диву даешься, доктор, что вы не услышали, как я дурно играю.
Этот удар по самолюбию доктора возымел свое действие.
– Нет, почему, я заметил, что вы кое-где детонировали, сыграли не совсем чисто, но, черт возьми, не все же знатоки!
Все старания доктора оказались тщетными, он получил окончательный отказ и ушел.
Нагель стал одеваться. Значит, Дагни, оказывается, горячо настаивала, чтобы он играл, хотела даже ему аккомпанировать! Это что, новая ловушка? Вчера вечером у нее ничего не вышло, и сегодня она решила сквитаться с ним таким образом?.. Господи, а вдруг он к ней несправедлив, быть может, она его уже не ненавидит и не хочет ему мстить? И он мысленно попросил у нее прощения за свою подозрительность. Он взглянул в окно на рыночную площадь. Как ослепительно сияет солнце, какое чистое небо! Он начал напевать.
Когда он был уже почти одет к выходу, Сара просунула ему в дверь письмо. Письмо это принес не почтальон, а посыльный. Оно было от Марты и состояло всего из нескольких строчек: пусть он не приходит сегодня вечером, потому что она уехала из города. Она богом молит его простить ее и не разыскивать. Ей было бы невыносимо тяжело его снова увидеть. Прощайте! В самом низу листка, под подписью, была приписка, что она никогда его не забудет. «Я никогда не смогу вас забыть», – написала она. От этого письмеца, содержавшего лишь несколько фраз, веяло глубокой печалью. Даже буквы были какие-то поникшие, унылые. И все же она с ним прощалась.
Он рухнул на стул. Конец, все пропало! И там его оттолкнули. Подумать только, все словно в заговоре против него! Имел ли он когда-нибудь более чистые и честные намерения, и тем не менее, тем не менее все напрасно! Долго сидел он не двигаясь.
Потом он вдруг вскакивает со стула. Он глядит на часы. Одиннадцать. Быть может, он еще застанет Марту! Без промедления бежит он к ее дому. Дом заперт, он глядит в окна – ее нет.
Он потрясен. Он бредет назад, плохо соображая, что делает, не видя ничего вокруг. Как она могла так поступить? Как она могла так поступить? Почему она не позволила ему проститься с ней, пожелать ей всего самого, самого хорошего, раз уж она решила уехать. Он мог бы стать перед ней на колени и земно поклониться ей за ее доброту, за ее чистое, чистейшее сердце. Но она не захотела этого. Да, тут уж ничего не поделаешь!
Выйдя в коридор, он натолкнулся на Сару и узнал, что письмо принес посыльный из пасторской усадьбы. Значит, и это дело рук Дагни, ей удалось осуществить свой план, она все точно рассчитала и нанесла свой удар так внезапно, что захватила его врасплох. Нет, она, видно, никогда его не простит!
Весь день он провел на ногах – то бродил по улицам, то мерил шагами свою комнату, то шатался по лесу, но он нигде не находил себе места, не знал ни минуты покоя. Он шагал с низко опущенной головой и с широко открытыми, но ничего не видящими глазами.
Следующий день он провел точно так же. Это было воскресенье, и с хуторов понаехала масса народу, чтобы побывать на базаре и посмотреть живые картины, которые показывали в последний раз. Нагель снова получил приглашение выступить в концерте, сыграть хотя бы один номер; на этот раз просить его пришел другой член распорядительного комитета, консул Андерсен, отец Фредерики. Но Нагель снова ответил отказом.
В течение четырех дней Нагель ходил как помешанный, он был в каком-то странном состоянии, он словно отсутствовал, весь во власти одной мысли, одного чувства. Каждый день он наведывался к домику Марты, чтобы посмотреть, не вернулась ли она. Куда она уехала? Но даже если бы ему и удалось ее найти, что изменилось бы? Для него ничто уже не могло измениться!
Однажды вечером он чуть было не столкнулся с Дагни. Она выходила из лавки и оказалась так близко от него, что едва не задела его локтем. Ее губы дрогнули, словно она хотела заговорить с ним, но вдруг она вся залилась краской и так ничего и не сказала. Он почему-то не сразу узнал ее, от растерянности даже остановился на мгновенье и посмотрел на нее, но потом резко отвернулся и пошел прочь. Она шла за ним, он слышал, что она все ускоряет и ускоряет шаг; ему казалось, что она старается его догнать, и он тоже прибавил ходу, чтобы уйти, чтобы спрятаться от нее. Он боялся ее, она наверняка принесет ему еще какое-нибудь несчастье! Наконец он добрался до гостиницы, вбежал в холл и, охваченный настоящей паникой, стремглав кинулся вверх по лестнице к себе в комнату. Слава богу, он спасен!
Это было 14 июля, во вторник…
На следующее утро он принял, казалось, решение действовать. За эти дни он внешне сильно изменился, лицо его стало землисто-бледным и как бы застыло в неподвижности, а глаза остекленели, утратили выражение. И все чаще случалось ему долго бродить по улицам, прежде чем он замечал, что кепку свою он опять оставил в гостинице. В этих случаях он всякий раз говорил себе, что так продолжаться не может, что надо этому положить конец; и, говоря это, он до боли сжимал кулаки.
Встав в среду утром с постели, он первым делом вынул из кармана жилета пузырек с ядом и принялся его изучать; взболтнул его, понюхал и снова спрятал. Пока он одевался, он по старой привычке отдался нескончаемому и бессвязному потоку мыслей, которые постоянно его терзали и не давали отдыха его усталой голове. Его мозг работал с невероятной, с безумной быстротой. Он был так возбужден и в таком отчаянии, что с трудом сдерживал слезы, бесчисленные тревоги одолевали его.
Да, слава богу, у него есть этот пузырек! Жидкость прозрачна, как вода, и пахнет миндалем. Скоро ей найдется применение, очень скоро, раз нет другого выхода. Значит, пришел конец. Ну что ж, можно и так. А он-то мечтал, прекраснодушно мечтал совершить нечто значительное на земле. Нечто такое, от чего нынешние людоеды содрогнулись бы и осенили себя крестным знамением, – но ничего не вышло, не удалось… Почему же ему не использовать эту жидкость по назначению? Остается лишь одно – выпить ее со спокойным лицом. Да, да, и он это сделает, когда придет срок, когда пробьет его час.
И Дагни победит…
Какая невероятная сила в этой девушке, такой, казалось бы, обыкновенной, с длинной косой и таким спокойным сердцем! Теперь он понимает этого несчастного, который не захотел жить без нее, того, что писал про сталь и про последнее «нет»; его поступок уже не вызывает у него удивления, Карлсен нашел выход, а что, собственно, ему оставалось делать?.. Как вспыхнут ее темно-синие глаза, когда она узнает, что и он отправился по тому же пути. Но я люблю тебя, люблю тебя за твою злость, люблю не только за хорошее, но и за дурное. Ты измучила меня своей снисходительностью – и как ты только миришься с тем, что у меня не один, а два глаза? Тебе следовало бы отнять у меня второй глаз, а лучше – оба. Как ты только терпишь, что я свободно хожу по улицам и что у меня есть крыша над головой? Ты оторвала от меня Марту, но я все равно люблю тебя, и ты знаешь, что я все равно тебя люблю. И смеешься над этим. А я люблю тебя и за то, что ты смеешься над этим. Можешь ли ты требовать большего? Неужто этого мало? Твои тонкие белые руки, твой голос, твои светлые волосы, твой ум, душу твою я люблю больше всего на свете, не могу перестать любить, и нет мне спасенья. Господи, помоги мне! Как тебе хотелось бы еще больше унизить меня, выставить на посмешище, но что с того, Дагни, раз я все равно тебя люблю. Мне это безразлично, по мне – поступай, как тебе заблагорассудится, для меня ты всегда будешь такой же прекрасной и достойной любви, я с радостью признаюсь в этом. Я тебя чем-то разочаровал, ты считаешь меня жалким и плохим, думаешь, что я способен на любую низость. Ты заподозрила меня в том, что я готов пойти на хитрость, лишь бы казаться повыше ростом. Ну и что ж? Раз ты так говоришь, значит, так оно и есть, и я откроюсь тебе: во мне все дрожит и ликует, когда ты это говоришь. Даже когда ты смотришь на меня с презрением или, повернувшись ко мне спиной, не удостаиваешь меня ответом, или пытаешься догнать меня на улице, чтобы унизить меня, – даже тогда мое сердце переполнено любовью к тебе. Пойми меня, я сейчас не обманываю ни тебя, ни себя, но даже если ты опять будешь смеяться, мне все равно, мое чувство от этого не изменится. Если мне случилось бы найти когда-нибудь брильянт, я назвал бы его Дагни, потому что одно твое имя обжигает меня радостью. Я дошел до того, что хотел бы все время слышать твое имя, хотел бы, чтобы его называли все люди, и все звери, и все горы, и все звезды, чтобы я был глух ко всему остальному и только твое имя звучало бы в моих ушах, как непрекращающаяся музыка, денно и нощно, всю мою жизнь. Я хотел бы в твою честь ввести новую клятву, клятву для всех народов земного шара – только чтобы прославить тебя. И если бы я согрешил этим против господа и господь предостерег бы меня, я ответил бы: считай мне этот грех, я заплачу за него своей душой, когда придет время, когда пробьет мой час…
Как странно все получается! Я вдруг остановился на своем пути, но ведь я все тот же, исполнен силы, живой. Мне открыты все те же возможности, я могу свершать те же поступки, что и раньше; так почему же я вдруг остановился на своем пути, почему все возможности стали вдруг невозможными? Неужели я сам в этом виноват? Я не знаю, в чем моя вина; я владею всеми своими чувствами, у меня нет дурных привычек, я не подвержен ни одному пороку, и я не кидаюсь слепо навстречу опасности. Я думаю, как прежде, чувствую, как прежде, владею собой, как прежде, да и людей оцениваю, как прежде. Я иду к Марте, я знаю, что в ней – мое спасение, она – мой добрый гений, мой ангел-хранитель. Она боится, она исполнена страха, но в конце концов она уже хочет того же, что и я, она дает свое согласие. Хорошо. Я мечтаю о мирной, счастливой жизни. Мы удаляемся в глушь, живем в полном уединении, в хижине на берегу ручья, мы гуляем по лесу, она – в коротком платье, я в башмаках с пряжками – все точь-в-точь так, как того требует ее доброе чувствительное сердце. Почему же нет? Магомет пришел к горе! И Марта со мной, она наполняет мои дни чистотой, а ночи – покоем, и господь бог на небе благословляет наш союз. Но вот свет вмешивается в нашу жизнь, свет возмущен, свет считает, что это сущее безумие. Свет утверждает, что ни один благоразумный мужчина и ни одна благоразумная женщина не поступили бы так, а значит, поступать так – безумие. И я стою один, один против всех, и топаю ногой, и кричу, что нет, это благоразумно! Что знает свет? Ничего. Люди привыкают к чему-то новому, принимают и признают его только после того, как это новое признал какой-нибудь учитель; все на свете лишь предположение, даже такие понятия, как время, пространство, движение, материя тоже лишь предположение. Люди нечего не знают точно, они лишь предполагают…
На мгновенье Нагель рукой заслонил глаза и несколько раз помотал головой, словно перед ним все ходуном пошло. Он стоял посреди комнаты.
О чем же это я думал?.. Хорошо, она боится меня; но ведь мы все же договорились. И я сердцем чувствую, что всегда делал бы ей только добро. Я хочу порвать со светом, я отсылаю ему кольцо обратно; я блуждал, как глупец, среди других глупцов, делал глупости, даже играл на скрипке, и толпа кричала мне «хорошо рычишь, лев!». Меня тошнит при воспоминании о моем бесконечно пошлом триумфе, когда людоеды мне аплодировали. Я не желаю больше конкурировать с телеграфистом из Кабелвога, я ухожу в мирную долину, превращаюсь в мирного обитателя леса, я молюсь своему богу, распеваю веселые песни, становлюсь суеверным. Бреюсь только в часы прилива и засеваю свое поле в зависимости от крика тех или иных птиц. А когда я устаю от работы, жена выходит из хижины и, стоя в дверях, ласково мне улыбается и кивком подзывает меня, и я благословляю ее и благодарю за эту ласковую улыбку… Марта, ты ведь согласилась, правда? Ты так твердо сказала мне «да» под конец, когда я тебе все объяснил, ты и сама уже этого хотела. И все же ничего, ничего не вышло. Тебя просто увезли, застигли врасплох и увезли, не на твою, но на мою погибель.
Дагни, я не люблю тебя, ты стоишь мне всюду поперек дороги, я не люблю твоего имени, оно меня раздражает, я искажаю его, я говорю «Дагни» и высовываю при этом язык. Христом-богом молю, выслушай меня. Я хочу прийти к тебе, когда пробьет мой час, и я умру, я явлюсь тебе на фоне стены с лицом трефового валета, я приму облик скелета и буду преследовать тебя, плясать вокруг тебя на одной ноге, и руки отнимутся у тебя от моего прикосновения. Я сделаю это, я сделаю это! Да сохранит меня господь от тебя ныне и присно и во веки веков, а это значит, пусть ты достанешься черту, всеми силами души я молю об этом…
Ну и что же, что же в конце концов? Я все-таки люблю тебя, Дагни, и ты прекрасно знаешь, что я люблю тебя, несмотря ни на что, что я раскаиваюсь в тех горьких словах, которые сказал. Ну и что же дальше? Что толку? Да-и кто знает, не к лучшему ли все сложилось? Если ты скажешь, что к лучшему, значит, так оно и есть, я чувствую, как ты, я странник, которого остановили на пути. Но даже если бы ты и захотела, порвала со всеми остальными и связала бы свою судьбу со мной – чего я, конечно, не заслуживаю, но все же предположим, что это случилось бы, – к чему бы это привело? Ты хотела бы помочь мне осуществить мои замыслы, хотела бы, чтоб я совершил то, что мне положено на земле, – но говорю тебе, мне стыдно, мое сердце останавливается от стыда при одной мысли об этом. Я делал бы все, как ты хотела, потому что я люблю тебя, но при этом я страдал бы в глубине души… Но какой, черт побери, смысл строить одно за другим эти предположения, когда все они исходят из невозможного. Ты не хочешь порвать со всеми остальными и связать свою судьбу со мной, ты злорадствуешь, смеешься надо мной, издеваешься. Какое мне дело до тебя? Точка.
Пауза. В запальчивости:
Впрочем, имей в виду, я выпью сейчас вот этот стакан воды и пошлю тебя ко всем чертям. На редкость глупо с твоей стороны думать, что я тебя люблю, что я буду еще обременять себя этим теперь, когда мой час вот-вот пробьет. Я ненавижу твой мещанский образ жизни, такой благополучный, такой причесанный и такой пустой. Я ненавижу его, бог тому свидетель, и я исполнен святого гнева, когда думаю о тебе. В кого бы ты меня превратила? Хаха, готов поклясться, что ты сделала бы из меня великого человека! Ха-ха, ведь мне в душе стыдно за твоих великих людей…
Великий человек! Сколько на свете великих людей? Сперва – великие норвежцы, это вообще самые великие люди на свете. Потом – великие люди во Франции, в стране Гюго и других поэтов. А есть еще великие люди и в балагане Барнума. И все это множество великих людей разгуливает по земному шару, который по сравнению с Сириусом не больше обыкновенной вши. Но великий человек – это не маленький человек, великий человек не живет в Париже, а пребывает в Париже. Великий человек стоит на такой недосягаемой высоте, что видит поверх своей головы. Лавуазье просил, чтобы отсрочили его казнь, пока он не закончит какого-то химического исследования, а это то же самое, что сказать: «Не наступайте на мои чертежи». Ха-ха-ха, что за комедия! Когда даже Евклид, да, да, даже Евклид со всеми своими аксиомами ни на эре не прибавил ничего к основным жизненным ценностям. О, каким убогим, каким невзыскательным, каким не гордым сделали люди мир божий!
Великих людей создают совершенно случайно, из первых попавшихся профессионалов, из тех, кому случайно удалось усовершенствовать аккумулятор, или из тех, у кого случайно хватило мускульной силы пересечь Швецию на велосипеде. И великих людей заставляют писать книги, чтобы им поклонялись еще больше. Ха-ха, это просто потеха, за такое стоит заплатить! В скором будущем каждая община заведет себе великого человека, какого-нибудь там юриста, или романиста, или полярного исследователя небывалой величины. И земля станет такой великолепно плоской и ровной, что окинуть ее взором будет проще простого.
Дагни, теперь настал мой черед. Я злорадствую, я смеюсь над тобой, я издеваюсь. Что тебе до меня? Я никогда не буду великим человеком…
Но предположим, что на свете есть невероятное количество великих людей, целый легион гениев такой-то и такой-то величины. Почему бы этого не предположить? Ну и что же? Количество их будет мне импонировать? Напротив, чем больше их будет, тем они покажутся обыденней. Или прикажете мне поступать, как поступает весь свет? Свет всегда остается верен себе, он принимает только то, что уже было принято, он восхищается великими людьми, падает перед ними на колени, бегает за ними, приветствуя их криками «ура!». И мне, что ли, так поступать? Комедия, чистая комедия! Великий человек идет по улице, а прохожий толкает в бок другого прохожего и говорит: «Вот идет такой-то и такой-то великий человек». Великий человек сидит в театре, одна учительница щиплет другую за тощую ляжку и шепчет: «Вот там, в боковой ложе, сидит такой-то и такой-то великий человек!» Ха-ха-ха! А он сам, этот великий человек, он что? Он благосклонно смотрит на это поклонение, да, да, именно так. Он считает, что люди правы, он заслуживает их внимание, принимает его как должное, не уклоняется, даже не краснеет. И с чего бы это он стал краснеть? Разве он не великий человек?
Но молодой студент Эйен не согласился бы с этим. Он сам собирается стать великим человеком. Ведь он пишет во время каникул роман. Он уличил бы меня в непоследовательности: «Господин Нагель, вы же сами себе противоречите. Поясните вашу точку зрения».
И я пояснил бы ему свою точку зрения.
Но юный Эйен не удовлетворился бы моим объяснением и спросил бы; «Значит, по-вашему, выходит, что вообще нет великих людей?»
Да, он непременно задал бы мне этот вопрос уже после того, как я разъяснил бы ему свою точку зрения! Ха-ха-ха! Вот как он понял бы мой ответ. И все же я постарался бы ему терпеливо растолковать, что именно я имею в виду; я сел бы на своего любимого конька и сказал бы: «Итак, мы имеем целый легион великих людей. Вы слышите, что я говорю! Их – целый легион! Но величайших из них – раз, два и обчелся». Вот видите, в этом и заключается разница. Скоро в каждой общине появится свой великий человек. Но величайший человек, быть может, так и не появится даже за тысячелетие. Под словами «великий человек» люди разумеют талант, может быть, даже гениальность, а гений, бог ты мой, вполне демократическое понятие, уверяю вас; съедайте по нескольку бифштексов в день, и ваш род обеспечен гениями до третьего, пятого или десятого колена. Для народа гений не означает нечто небывалое, короче, перед гением останавливаются, но он не поражает. Представьте себе такую ситуацию: ясным зимним вечером вы стоите у телескопа в обсерватории и наблюдаете созвездие Ориона. Вдруг за вашей спиной раздается: «Добрый вечер, добрый вечер». Вы оборачиваетесь – перед вами сам Фарнлей, он низко кланяется. Итак, к вам пришел великий человек, гений из боковой ложи. А вы, конечно, ухмыляетесь себе под нос и поворачиваетесь к окуляру телескопа, чтобы снова наблюдать созвездие Ориона. Со мной однажды произошел такой случай… Вы поняли, что я имею в виду? Я хочу сказать: вместо того чтобы восхищаться обыкновенными великими людьми, при виде которых простые смертные с величайшим почтением толкают друг друга в бок, я предпочитаю отдать должное маленьким, никому не ведомым гениям, юношам, которые умерли очень рано, потому что такие души обречены, это нежные, мерцающие светляки, с которыми надо столкнуться, пока они еще живы, чтобы знать, что они существуют. Вот такие в моем вкусе. Но, главное, я убежден, это уметь отличить величайшее от великого, воздвигнуть величайшее на такую высоту, чтобы оно не потонуло в пролетариате гениев. Я хочу, чтобы величайший из гениев занял подобающее ему место; так сделайте же выбор, заставьте меня преклониться, избавьте меня от гениев в масштабе коммуны, а это значит, надо найти величайшего, – его превосходительство Величайший…
На это юный Эйен скажет – да, я знаю его, он наверняка скажет: «Но согласитесь, ваши рассуждения в самом деле носят чисто теоретический характер, все это сплошные парадоксы».
Но я не могу согласиться с тем, что это только теория, никак не могу, видит бог! До чего же иначе я на все смотрю! Моя ли это вина? Я хочу сказать: виноват ли лично я в этом? Я чужой, я чужестранец в этом мире, так сказать, причуда бога, назовите меня как хотите…
С еще большим ожесточением.
И я говорю вам: мне глубоко безразлично, как вы меня назовете, я все равно не сдамся, никогда в жизни! Я стискиваю зубы, я ожесточаю свое сердце, потому что я прав; я один буду стоять против всего мира и все-таки не сдамся! Я знаю то, что я знаю, в глубине своего сердца я прав; в какие-то мгновения я вдруг ощущаю бесконечную связь во всем. Я должен еще что-то сказать, но я забыл что; однако я не сдаюсь: я разобью в пух и прах все ваши глупые представления о великих людях. Юный Эйен утверждает, будто мое мнение – это только теория. Хорошо, если мое мнение только теория, то я отказываюсь от него и найду новые доводы, еще более убедительные, чем те, что я приводил; я ведь ничего не боюсь. И я говорю… подождите, я убежден, что смогу сказать что-то еще более веское, потому что сердце мое знает правду; да, да, я говорю, я презираю и ненавижу великого человека из боковой ложи, для меня, если быть чистосердечным, он паяц и глупец, мои губы кривятся в усмешке, когда я вижу его выпяченную грудь и победоносное выражение на его лице. Разве великий человек сам добился своей гениальности? Разве он не родился уже гением? Так чего же кричать ему «ура»?
Но тут юный Эйен спрашивает: «Ведь вы сами хотели поставить его превосходительство Высочайшего гения на подобающее ему место, вы восхищаетесь этим Высочайшим гением, хотя он тоже не сам добился своей гениальности».
И юный Эйен думает, что он снова поймал меня на противоречии, да, ему это так представляется! Но я снова возражаю ему, потому что моими устами говорит святая правда; я и величайшему из великих не преклоняюсь, я даже от его превосходительства Высочайшего гения готов отречься, если это необходимо, если это очистит землю. Великим гением восхищаются за его величие, за то, что он достиг возможного предела гениальности – мы воображаем, будто это его личная заслуга, будто гений не принадлежит всему человечеству и не является в буквальном смысле слова свойством материи. В том, что Высочайший гений случайно завладел частицей гениальности, которая должна была бы выпасть на долю его отца, его сына, его внука и правнука, и что он обобрал, таким образом, свой род на несколько столетий и вверг его в ничтожество, – в этом, конечно, нет его личной заслуги. Он просто обнаружил в себе гения, понял свое предначертание и осуществил его… Теория? Нет, это не теория. Имейте в виду, что это мое убеждение, которое я выносил в своем сердце. Но если и это вам покажется теорией, то я найду еще не один убедительный довод, да, если надо будет, я смогу противопоставить вашим словам и третье, и четвертое, и пятое уничтожающее возражение, я буду стараться делать это как можно лучше, но я не сдамся.
Но юный Эйен тоже не хочет сдаваться, потому что его подпирает весь мир, и он говорит: «Значит, вы никем не восхищаетесь, ни одним великим человеком, ни одним гением!»
И я отвечаю ему, и ему становится все больше и больше не по себе, потому что он сам намерен стать великим человеком. Я выливаю на него ушат холодной воды и говорю: «Да, я не преклоняюсь перед гением. Но я преклоняюсь перед результатами деятельности гениев на земле, той деятельности, для которой великие люди являются только ничтожным орудием, так сказать, каким-нибудь жалким шилом, предназначенным делать дырки… Теперь ясно? Вы меня поняли?»
И продолжает, простирая руки:
– О, я сейчас снова увидел бесконечную внутреннюю связь всех явлений! Как это ослепительно, как это ослепительно! Великое откровение посетило меня в этот миг, прямо здесь, посреди комнаты! Для меня не было больше тайн, я постиг все до самого дна, свет бездны ослепил меня!
Пауза.
Да, да, да, да, да, да! Я чужой среди людей, и скоро пробьет мой час. Да, да… Собственно говоря, какое мне дело до великих людей! Никакого! Вот только то, что эта шумиха с великими людьми – комедия, шарлатанство, обман. Хорошо! Но разве не все на свете комедия, шарлатанство, обман? Конечно, конечно, все только обман. Камма, и Минутка, и все люди, и любовь, и сама жизнь – обман; все, что я вижу, и слышу, и воспринимаю, – обман, даже синева неба – это озон, яд, вкрадчивый яд… А когда небо совсем ясное и синее, я подымаю парус на своей лодке, там, наверху, и меня тихонько гонит вперед, по синему, обманчивому озону. И лодка из благоуханного дерева, и парус…
Дагни сама сказала, что это прекрасно. Дагни, ты это сказала, и я благодарю тебя, несмотря ни на что, потому что ты это сказала и сделала меня тогда таким счастливым, что я весь задрожал от радости. Я помню каждое твое слово, каждое я несу в себе и вспоминаю, когда брожу по дорогам и думаю о разных разностях, я никогда не забываю ни одного… И теперь, как только пробьет мой час, ты победишь. Я не хочу больше тебя преследовать. И не хочу тебе являться ночью на фоне стены; ты должна мне простить, что я пугал тебя, я говорил так из мести. Нет, я приду к тебе, когда ты будешь спать, чтобы обвевать тебя белыми крыльями, а когда ты проснешься, я буду ходить за тобой и нашептывать тебе добрые слова. Быть может, ты улыбнешься мне в ответ, когда их услышишь, да, быть может, ты улыбнешься мне. А если у меня не будет белых крыльев или если мои крылья будут недостаточно белы, я попрошу божьего ангела сделать это вместо меня, а сам я к тебе не подойду, я забьюсь в уголок и буду оттуда смотреть, как ты, быть может, улыбнешься ему. Да, я это сделаю, если только смогу, и хоть немного исправлю все то зло, которое тебе причинил. Я так радуюсь, когда думаю об этом, и меня томит только одно желание – поскорей бы, поскорей! Быть может, я смогу тебя порадовать и каким-нибудь другим чудесным образом. Я хотел бы петь над твоей головой утром в воскресенье, когда ты идешь в церковь, и об этом я тоже буду просить ангела. Если он не захочет этого для меня сделать и я не смогу его убедить, я брошусь перед ним на колени и буду молить его все более и более смиренно до тех пор, пока он не услышит меня. Я пообещаю ему за это что-нибудь хорошее, и я дам ему то, что пообещаю, я буду оказывать ему множество разных услуг, если он будет так добр… Да, да, я сумею это устроить, и мне уже не терпится поскорее начать, я в восторге, когда об этом думаю. Но теперь мне недолго осталось ждать моего часа, я сам ускорю его приход, я с радостью жду его… Подумать только, когда рассеется туман, ха, ха, ха, ха…
В счастливом возбуждении, в состоянии какого-то необычайного подъема сбежал Нагель вниз по лестнице и вошел в столовую. Он все еще пел. Но тут пустяковый случай разом перебил его ликование и на несколько часов снова погрузил его в самое мрачное настроение. Продолжая напевать, он торопливо завтракал, стоя у стола, да, он так и не сел, хотя был не один в столовой. Заметив, что двое других постояльцев глядят на него с явным недовольством, он вдруг стал перед ними извиняться: если бы он их прежде заметил, то не позволил бы себе здесь шуметь. Дело в том, что в такие дни, когда стоит такая погода, он вообще ничего не видит и не слышит вокруг себя; ну, что за дивное утро! Нет, послушайте только, мухи уже жужжат!
Но он не получил никакого ответа на свои слова, у обоих посетителей были все те же недовольные физиономии, и они с важным видом разговаривали о политике. Настроение у Нагеля тут же упало. Он умолк и тихо вышел из столовой. На улице он зашел в первую попавшуюся лавочку, запасся сигарами и направился, как обычно, в лес. Было половина двенадцатого.
Да, если бы люди не всегда оставались верны себе! Вот хотя бы эти два адвоката или коммивояжеры, у того и другого брюшко и короткие, толстые пальцы; салфетки они заткнули прямо под подбородок. Ему следовало бы вернуться в гостиницу и посмеяться над ними! Кем, они могут быть, эти благородные господа? Коммивояжеры, торгующие крупой, дешевой кожей или бог его знает чем, возможно, просто глиняными горшками. Да уж, есть кому оказывать особое уважение! И все же они в одно мгновенье развеяли всю его радость. А ведь у них даже импозантной внешности нет! Впрочем, один из них еще выглядит ничего, но у второго – у того, что торгует кожами, – кривой рот, который открывается только с одной стороны, так что он напоминает скорее петлицу. А из ушей у него кучками торчат седые волосы. Тьфу, он страшен как смертный грех! Но разве можно выражать свою радость, напевая себе под нос песенку, если такая цаца сидит за столом!
Да, люди действительно всегда верны себе, тут ничего не скажешь! Господа говорят о политике, господа обсуждают результаты выборов! Слава богу, не все потеряно. Бускеруда еще можно спасти для правых! Ха-ха, как забавно было наблюдать за их самодовольными физиономиями, когда они это говорили. Словно норвежская политика не что иное, как премудрость глупцов, замешанная на крестьянском тесте.
Но только, черт побери, не смей петь веселой песенки, не мешай работать депутату стортинга Уле! А то не избежать неприятностей. Тише: Уле думает, Уле изучает… О чем же размышляет Уле? Какие политические предложения он внесет завтра в стортинге? Ха-ха-ха, доверенное лицо в маленьком норвежском мирке, избранный народом, чтобы подавать реплики в комедии, которую разыгрывают на сцене страны, да при этом еще облаченный в священный национальный костюм, с жевательным табаком за щекой, в бумажном воротничке, размокшем от честного трудового пота. Прочь с дороги, когда идет избранник народа, посторонитесь, черт возьми, чтобы дать ему пройти!
Боже праведный, почему же только круглые, жирные нули увеличивают числа?
Впрочем, точка. К черту нули! Все это надувательство так надоедает, что больше не хочется его касаться. Лучше пойти в лес и растянуться на земле под просторным небом – там более подходящее место для чужестранца и для птиц… Легко отыскать заболоченную прогалину, лечь плашмя прямо на влажный мох и радоваться тому, что тебя всего так и пронзает сырость. Уткнешься головой в тростник и в набрякшие водой листья, и всевозможные букашки, червячки и крошечные мягкие ящерки заползают тебе в одежду, ползут по твоему лицу и разглядывают тебя своими зелеными шелковистыми глазами, а со всех сторон тебя обступает покой и тишина леса, и легкий ветерок обвевает, и господь бог сидит себе на небе и глядит вниз на тебя, на свою самую причудливую причуду. Го-го-го. Настроение тут же исправляется, тебя охватывает небывалая, нездешняя, дьявольская радость, такая, которую еще никогда не испытывал. Ты способен на любое безумие, на все, что только не взбредет тебе в голову, правда и ложь для тебя перепутались, весь мир ты повернул вверх тормашками, и ты счастлив, словно свершил благое дело. А почему бы и нет? Ты во власти неведомых импульсов, впал в какое-то странное состояние и отдаешься ему, охваченный своего рода горьким ликованием. Ты испытываешь непреодолимое желание превозносить до небес все то, над чем ты прежде насмехался; радуешься, чувствуя, что готов бороться за вечный мир, у тебя возникает желание возглавить комиссию по разработке усовершенствованной обуви для почтальонов, ты испытываешь необходимость замолвить словечко за Понтуса Викнера и выступить публично в защиту извечного миропорядка и господа бога. К черту внутреннюю связь явлений, тебе уже наплевать на нее, к черту ее, тебе на все, на все наплевать. «Что-то стало жарко. Ах, солнце светит ярко…» Чувства берут верх, ведь верно, ты настраиваешь арфу и распеваешь псалмы и гимны, да так благолепно, что и выразить невозможно.
С другой стороны, когда ты внутренне отдаешься на волю волн, и ветер гуляет у тебя в душе, то со дна ее вихрем поднимается всякая муть. Но пусть тебя несет, пусть несет, как приятно без сопротивления отдаться этому потоку. Да и зачем сопротивляться? Ха-ха, неужели запоздалому страннику нельзя провести последние мгновения так, как ему охота? Да или нет? Точка. И ты проводишь эти мгновения так, как тебе охота.
А ведь заняться можно было бы самыми разными вещами; можно было бы употребить свои силы на решение задач внутри страны, или популяризировать японское искусство, или содействовать процветанию Галлингданской железной дороги, – неважно, чему посвятить себя, лишь бы только как-то использовать свои силы, помочь чему-то осуществиться. Ты вдруг понимаешь, что такой человек, как И.Хансен, тот самый достопочтенный портной, которому ты в свое время заказал сюртук для Минутки, да, так вот, что этот Хансен имеет неоценимые заслуги как гражданин и как человек; начинаешь с того, что испытываешь уважение, а кончаешь тем, что проникаешься к нему любовью. Почему ты его любишь? Да просто потому, что тебе так хочется, и еще из упрямства, от той ожесточенной радости, которая владеет тобой, и потому, что ты впал в какое-то странное состояние, которому не противишься. Ты шепотом выражаешь ему свое восхищение, искренне желаешь всяческого благополучия, а уходя, суешь ему в руки, бог его знает почему, свою медаль за спасение на водах. Почему бы этого не сделать, раз ты во власти неведомых импульсов? Но этого мало, ты начинаешь еще раскаиваться в том, что когда-то без должного почтения говорил о депутате стортинга Уле… И только тут ты по-настоящему отдаешься сладостному безумию, хо-хо, да еще как отдаешься!
Чего только депутат стортинга Уле не сделал для государства! Мало-помалу у тебя открываются глаза, и ты видишь в верном свете его преданную и честную деятельность, и сердце твое смягчается. Ты исполнен умиления, ты всхлипываешь и даже плачешь от сострадания к нему и даешь себе в душе клятву вознаградить его сторицей. Мысль об этом старике, пришедшем прямо из народа, из народа борющегося и страждущего, наполняет твое сердце такими святыми и необузданными чувствами, что ты готов реветь белугой. Чтобы воздать Уле по заслугам, ты начинаешь чернить всех и вся, ты находишь особое удовольствие в том, что ему во славу отказываешь другим в каких-либо достоинствах, выискиваешь самые выразительные и пышные слова, чтобы его возвеличить. Начинаешь утверждать, что Уле сделал почти все, что вообще сделано на земле, что это он написал единственное фундаментальное исследование о спектральном анализе, которое необходимо прочесть, что, собственно говоря, он один в 1719 году вспахал все американские прерии, что он изобрел телеграф, а к тому же побывал на Сатурне и пять раз разговаривал с господом богом. Конечно, ты прекрасно знаешь, что ничего этого Уле не делал, но из отчаянного сострадания к нему ты все же утверждаешь, что он сделал, сделал, и при этом ревешь пуще прежнего, и божишься, и клянешься, что готов принять самые страшные муки ада, если это не так. Почему ты так поступаешь? Из раскаяния, чтобы воздать Уле сторицей! И ты начинаешь петь, чтобы его еще больше прославить, ты поешь постыдные, богохульственные гимны, ты уверяешь, что Уле сотворил мир, и расставил по местам и солнце, и звезды, и создал таким образом вселенную. А затем следует длинный ряд самых страшных клятв в подтверждение того, что это все истинная правда. Короче говоря, именно раскаяние доводит тебя до редчайшей, опьяняющей разнузданности мысли, до изощренных клятвопреступлений, до подлинного богохульства. И всякий раз, когда ты придумываешь во славу Уле что-то уж совершенно неслыханное, ты подтягиваешь под себя коленки и тихо хихикаешь от удовольствия, что тебе удалось наконец воздать Уле Улево. Да, Уле получит все сполна, Уле этого заслужил, потому что ты говорил о нем без должного почтения, а теперь в этом раскаиваешься.
Да… Так как же это было… Надо вспомнить… Не сочинил ли ты однажды гадкого, пошлого стишка насчет тела… Да, да, насчет мертвого тела… Постой, это касалось одной девицы, совсем молоденькой, она умерла и благодарила бога за то, что он одолжил ей на время тело, которым она так и не воспользовалась. Стоп. Вспомнил. Это относилось к Мине Меек. Да, сейчас я вспомнил это совершенно отчетливо и сгораю от стыда. Чего только не болтаешь всуе, а потом сожалеешь и готов в голос выть от стыда, прямо криком кричать. Впрочем, об этом стишке знает только Минутка, но мне самому мучительно стыдно перед самим собой. Не говоря уже о той глупости, которую я сморозил насчет эскимоса и бювара, – этого я никогда себе не прощу. Тьфу! Господи, готов сквозь землю провалиться!.. Спокойствие! Выше голову! К черту это самоедство! Подумать только, что если когда-нибудь всевышний соберет всех праведников на небесах в царствии своем, то ты окажешься среди них. Тьфу! Пронеси, господи! До чего же все это скучно, невыносимо скучно…
Когда Нагель вошел в лес, он свернул на первую приглянувшуюся ему полянку и упал ничком на вереск, уткнувшись лицом в руки. Что за сумбур в его голове, что за коловращение нелепых мыслей! Несколько мгновений спустя он уже крепко спал. Не прошло и четырех часов, как он встал с постели, и все же он заснул, будто провалился, смертельно усталый, вконец исчерпанный.
Был уже вечер, когда Нагель проснулся. Он огляделся по сторонам; солнце садилось, вот-вот оно скроется за паровой мельницей, птицы с громким щебетом летали от дерева к дереву. Голова у него была ясная, никаких тревожных мыслей, никакой горечи, он был совершенно спокоен. Он прислонился к стволу и задумался. Сейчас ему это сделать? В конце концов какая разница, часом раньше, часом позже? Нет, сперва надо привести в порядок кое-какие дела, написать письмо сестре, оставить Марте некоторую сумму в конверте, на память о себе; нет, сегодня вечером он не может умереть. И в гостинице он не уплатил по счету. Да и о Минутке ему тоже хотелось бы позаботиться.
Он медленно пошел назад в город. Но завтра вечером это случится, в полночь, без каких бы то ни было эффектов, быстро и просто, быстро и просто!
Когда пробило три часа утра, Нагель все еще стоял у окна своего номера и глядел на рыночную площадь.
19
На следующую ночь, часов около двенадцати, Нагель вышел наконец из гостиницы. Никаких особенных приготовлений он не сделал, только написал сестре и положил несколько купюр в конверт для Марты. Его чемоданы, футляр от скрипки и старое кресло, которое он купил, стояли на своих прежних местах, на столе валялось несколько книг. По счету в гостинице он тоже не уплатил, совершенно забыв об этом. Перед тем как уйти, он попросил Сару стереть пыль с подоконников, пока его не будет, и Сара обещала это сделать, несмотря на поздний час. Затем он тщательно вымыл руки и лицо и вышел из номера.
Все это время он был совершенно спокоен, скорее даже апатичен. Господи, есть из-за чего суетиться и поднимать шум! Годом раньше, годом позже, какое это имеет значение, да к тому же с мыслью о таком конце он жил уже долгое время. А теперь у него нет больше сил, он так устал от своих разочарований, от множества рухнувших надежд, от всего этого лицедейства, от изощренного ежедневного обмана окружавших его людей. И он подумал о Минутке, которому тоже оставил конверт с небольшой суммой, хотя чувство недоверия к этому жалкому, кособокому калеке никогда не покидало его. Подумал он и о фру Стенерсен, об этой болезненной, измученной астмой женщине, которая изменяет мужу прямо на глазах, никогда ничем себя не выдавая. Вспомнил он и об алчной малютке Камме, которая преследовала его по пятам и всюду протягивала к нему в лицемерном порыве свои жадные руки, чтобы поглубже засунуть их в его карманы. На востоке и на западе, у себя дома и за границей – повсюду люди одинаковы, он в этом убедился. Все та же пошлость, тот же обман, то же безнадежное бесстыдство, – начиная с нищего, бинтующего здоровую руку, и кончая голубым небом, которое, как известно, не более чем озон. А он сам, разве он лучше? Нет, не лучше! Но он уже подошел к черте.
Он спустился к пристани, чтобы еще раз взглянуть на пароходы, а пройдя последний причал, вдруг снял с пальца железное кольцо и швырнул его в море. Он видел, как оно упало в воду, далеко от берега. Вот в последнюю минуту все-таки делаешь попытку освободиться от всех этих фокусов.
Возле домика Марты Гудэ он остановился и в последний раз заглянул в окно. Там было тихо, как все эти дни. Пусто.
– Прощай, – сказал он.
Сам того не замечая, он направился к дому пастора. Он спохватился только тогда, когда сквозь поредевшие на опушке деревья стал виден двор усадьбы. Он остановился. Куда он идет? Что ему здесь надо? В последний раз взглянуть на два окошка на втором этаже в тщетной надежде увидеть лицо, которое ему ни разу, ни разу не удавалось там увидеть, – нет, этого он все-таки не допустит! Правда, он собирался это сделать, но он этого не сделает! Он постоял еще некоторое время и неотрывно смотрел на усадьбу пастора, он был в смятении, его неудержимо влекло…
– Прощай, – снова сказал он.
Затем он резко повернул и пошел по узкой тропинке, которая вела в лесную чащу.
Теперь можно идти куда попало и остановиться на первой подходящей полянке. Главное, никакой нарочитости и никаких сантиментов. Как нелеп был Карлсен в его смехотворном отчаянии. И стоит ли эта нехитрая затея так тщетно подготовленной мизансцены?.. Тут он замечает, что на одном башмаке у него развязался шнурок, останавливается, ставит ногу на кочку и завязывает его. Потом он садится на землю.
Он сел машинально, сам не заметив этого. Он огляделся по сторонам: высокие ели, вокруг высокие ели, кое-где кусты можжевельника да вереск, покрывающий землю. Хорошо. Хорошо!
Он вытаскивает из кармана бумажник и прячет в него письма, адресованные Марте и Минутке, в особом отделении хранится, завернутый в бумагу, кружевной платок Дагни. Он достает его, целует много раз, становится на колени, снова целует и затем начинает рвать его на мелкие лоскутки. Это занимает довольно много времени; вот уже час ночи, затем половина второго, а он методично рвет лоскутки, все мельче и мельче. Наконец, когда от платка остались одни нитки, он встает и прячет их под камень, прячет старательно, чтобы никто не смог их обнаружить, и снова садится. Ну, как будто все… Он силится вспомнить, что еще нужно сделать, но ничего не находит. Тогда он вынимает часы и заводит их, как всегда перед сном.
Он снова глядит вокруг. В лесу довольно темно, но, кажется, все спокойно. Он прислушивается, задерживает дыханье и снова прислушивается, но не слышит ни звука – птицы молчат, лес словно вымер; мягкая, тихая ночь. Он сует пальцы в карман жилета и вытаскивает заветный пузырек.
Пузырек заткнут стеклянной пробкой, а на нее надет колпачок из тройного слоя плотной бумаги, обмотанный синей аптекарской ленточкой, он развязывает ленточку и вынимает пробку. Жидкость, прозрачная, как вода, со слабым миндальным запахом. Нагель подносит пузырек к глазам – он наполнен до половины. И тут издалека доносится какой-то странный, приглушенный звук – два гулких удара; это башенные часы в городе пробили два. Он шепчет: час пробил! Он поспешно подносит пузырек к губам и выпивает все до капли.
Некоторое время он еще сидел в той же позе, с закрытыми глазами, сжимая в одной руке пустой пузырек, в другой – пробку. Все произошло так легко и естественно, что он даже не успел отдать себе отчет в случившемся. Только немного спустя голова потихоньку снова заработала, он открыл глаза и растерянно огляделся вокруг. Значит, он больше никогда не увидит всего этого – этих деревьев, этого неба, этой земли. Как странно! Яд уже гуляет в его жилах, проникает во все сосудики, прокладывает себе путь по голубым артериям, скоро начнутся судороги, а потом он застынет в неподвижности.
Он явно ощущал горький вкус во рту, и язык его все больше и больше деревенел. Он стал делать какие-то бессмысленные движения руками, чтобы узнать, насколько смерть уже одолела его, начал считать деревья, досчитал до десяти и бросил. Неужели он умрет, действительно умрет этой ночью? Нет, нет, только не этой ночью! Как все это странно!
Да, он умрет, он так ясно чувствует действие кислоты где-то там, внутри. Но почему именно сейчас, немедленно? Господи, только бы не сейчас! Нет, неужели сейчас? У него уже начинает темнеть в глазах! Как гулко в лесу, хотя нет ветра… Почему над верхушками деревьев проносятся красные облака?.. Нет, только не сейчас, только не сейчас! Нет, слышишь, нет! Что мне делать? Я не хочу! Боже милостивый, что мне делать?
И вдруг целый сонм мыслей бешено закружился у него в голове. Он не готов, он должен уладить тысячу разных дел! Его разгоряченный мозг пылал – столько всего ему надо было еще успеть сделать! Он даже не уплатил по счету в гостинице, он забыл об этом, да, видит бог, такая оплошность, ее необходимо исправить! Нет, этой ночью смерть должна его пощадить! Смилостивься, смилостивься хотя бы на час, чуть больше, чем на час! Боже праведный, да он забыл написать еще одно письмо, важное письмо, хотя бы несколько строк одному человеку в Финляндии относительно своей сестры, ведь речь идет о всем ее состоянии!.. В этом взрыве отчаяния его голова работала так напряженно и четко, что он подумал даже о своей подписке на газеты. Да, ведь и от этой подписки он не отказался, значит, газеты будут все время приходить, это никогда не прекратится, вся его комната будет забита газетами до самого потолка. Что ему делать? Ведь он уже полумертв!
Он обеими руками вырывает вереск, кидается плашмя на землю, катается на животе, засовывает себе пальцы в горло, пытаясь вызвать рвоту и освободиться от яда, но все тщетно. Нет, он не хочет умереть, не хочет умереть этой ночью, и завтра тоже не хочет, он вообще не хочет умереть, никогда! Он хочет жить, да, вечно жить и видеть солнце, он не хочет, чтобы эти несколько капель яда оставались в его нутре, он извергнет их, прежде чем они его убьют. Вызвать рвоту, черт возьми, скорее, как можно скорее!
Обезумев от страха, он вскакивает на ноги и начинает метаться по лесу в поисках воды. Он кричит: «Воды! Воды!» И эхо далеко разносит его крики. Несколько минут он просто беснуется, кидается в разные стороны, натыкается на стволы, перепрыгивает через кусты можжевельника и громко стонет. Воды он так и не находит. Наконец он спотыкается и падает ничком, взрывает руками землю, поросшую вереском, и чувствует легкую боль в левой щеке. Он хочет приподняться, встать, но падение как-то оглушило его, он снова валится на землю, все более и более слабеет и уже не пытается двигаться.
Значит, так тому и быть, – ничего не поделаешь! Боже праведный, он все же умирает! Быть может, если бы у него еще хватило сил найти воды, он спасся бы. Ох, как печально все это кончится, а когда-то он был так полон ожиданий! Теперь ему суждено умереть от яда под открытым небом! Но почему он не коченеет? Он еще может пошевелить пальцами, поднять веки; как долго это тянется, как долго!
Он провел рукой по лицу, оно было холодным и мокрым от пота. Он упал лицом вниз, так он и остался лежать, не пытаясь даже повернуться. И каждый сустав у него дрожал; из разодранной щеки текла кровь, но он ничего не делал, чтобы ее остановить. Как долго это тянется, как долго! Он терпеливо лежит и ждет. Он снова слышит бой башенных часов, теперь уже пробило три. Он поражен. Неужели яд уже целый час в нем, а он все еще не умер? Он приподнялся на локте и взглянул на часы: да, три часа. Как это все же долго тянется!
А может, оно и к лучшему, что он сейчас умирает! Он вдруг вспомнил о Дагни, которой хотел петь каждое воскресенье утром и вообще делать всяческое добро, и примирился со своей судьбой, даже слезы выступили у него на глазах. Он совсем расчувствовался, молился, тихо плакал и перебирал в голове все добрые дела, которые собирается делать для Дагни. Он будет ее защищать от всего плохого! Быть может, уже завтра ему удастся прилететь к ней и быть возле нее, господи, вот хорошо бы, если бы завтра, и сделать так, чтобы она проснулась, сияя от радости! Как дурно с его стороны, что еще минуту назад он не хотел умирать, хотя и знал, что смог бы доставить ей радость; он в этом раскаивается и просит у нее прощения, теперь он просто не понимает, о чем он тогда думал. Но сейчас она уже может на него положиться, он тоскует от желания поскорее прилететь к ней в комнату и стать у ее изголовья. Через несколько часов, а может, даже через час он будет там, да, обязательно будет. А если он сам не сможет этого сделать, ему наверняка удастся уговорить божьего ангела полететь вместо него, он пообещает ему в награду что-нибудь очень хорошее. Он скажет ему: «Я не белый, мне нельзя, а ты можешь, потому что ты – белый, а за это делай со мной все что тебе заблагорассудится. Ты так смотришь на меня потому, что я черный? Конечно, я черный, но чему тут удивляться? И я готов еще долго, очень долго оставаться черным, если ты окажешь мне милость, о которой я тебя прошу. Я согласен быть черным лишний миллион лет, и даже буду еще чернее, чем теперь, если ты этого потребуешь, и за каждое воскресенье, когда ты будешь петь для нее, ты можешь прибавлять по миллиону лет, если тебе угодно. Я не лгу, я найду еще многое, что можно тебе предложить, и себя при этом не стану щадить, ты только внемли моей мольбе! Тебе не придется лететь одному, я полечу с тобой, я понесу тебя, я буду махать крыльями за нас обоих, я сделаю это с радостью, и я не запачкаю тебя, хотя я и черный. Я буду все, все за тебя делать, а ты – отдыхать. Кто знает, быть может, я смогу и подарить тебе что-нибудь за это. Что-нибудь, что тебе пригодится. И если я получу какой-нибудь подарок, я тут же отдам его тебе. А вдруг мне посчастливится, и я сумею кое-что заработать для тебя, кто знает…»
Да, в конце концов ему удастся уговорить божьего ангела, в этом он не сомневался…
И снова бьют башенные часы. Он машинально считает удары, мысли его на этом не задерживаются. Главное – запастись терпеньем. Он молитвенно складывает руки и просит бога поскорее послать ему смерть. Хорошо бы он умер через несколько минут, тогда он успел бы прилететь к Дагни еще до того, как она проснется. Он был бы всем так благодарен и пел бы всем хвалу, ему явили бы великую милость, теперь это его заветное желание…
Он закрыл глаза и заснул.
Нагель проспал три часа. Он проснулся оттого, что солнце светило ему прямо в лицо и воздух в лесу дрожал от оглушительного птичьего щебета. Он приподнялся на локтях и огляделся. Все, что случилось этой ночью, вдруг всплыло в его памяти. Пузырек валялся неподалеку. Вспомнил он и то, как яро молил он под конец бога ниспослать ему скорую смерть. А он все-таки жив. Снова какие-то тайные обстоятельства спутали все его карты. Он ничего не понимал, тщетно силился постичь, что же произошло, и ясно ему было только то, что он еще жив.
Он встал, поднял пустой пузырек и сделал несколько шагов. Нет, что бы он ни предпринимал с самыми честными намерениями, он всегда наталкивался на препятствия. Что же случилось с ядом? Это была чистейшая синильная кислота, доктор подтвердил, что доза достаточная, более чем достаточная. Да он и сам проверил действие яда, отравив собаку пастора. Пузырек несомненно тот же самый, наполненный, как и был, наполовину. Он прекрасно помнит, что проверил это перед тем, как выпить его содержимое. Пузырек всегда был при нем, он постоянно носил его в кармане жилета. Что за тайные силы преследуют его на каждом шагу?
И вдруг его осенило, что пузырек все же побывал в чужих руках. Он остановился и даже прищелкнул пальцами. Да, он не ошибается. Минутка продержал его у себя целую ночь – это было после той попойки в гостинице, когда он подарил Минутке свой жилет. Пузырек с ядом, часы и кое-какие бумаги лежали в карманах жилета. Все эти вещи Минутка возвратил ему на другой день рано утром. Старая тварь, урод слабоумный, это, конечно, он ухитрился проявить свою гнусную доброту! Какое предательство, какая подлая выходка!
Нагель стиснул зубы от злости. Что он говорил в ту ночь в своем номере? Разве он не заявил во всеуслышанье, что у него никогда не хватит духу принять яд, а эта гниль, эта мерзкая карикатура на человека, этот юродивый сидел рядом с ним, притворно молчал, а в душе не поверил ни одному его слову. Вот негодяй, вот крот паршивый! Поспешил домой, тут же вылил синильную кислоту, потом небось хорошенько прополоскал пузырек и наполнил до половины водой и, сделав это доброе дело, улегся и заснул сном праведника!
Нагель зашагал по направлению к городу. За эти три часа сна он немного отдохнул, и теперь голова его работала ясно, но горькое чувство не покидало его. Он был унижен всем, что случилось, и казался самому себе смешон. Подумать только, он явственно слышал запах миндаля, чувствовал, что язык его деревенеет, ощущал в себе смерть, а ведь в пузырьке была чистейшая вода! Он бесновался, скакал как полоумный через камни и кусты, – и все это из-за глотка колодезной воды! Злой как собака, пунцовый от стыда, он остановился посреди дороги и завыл в приступе бессильной ярости. Но тут же стал озираться по сторонам в испуге, не слышал ли его кто-нибудь, и громко запел, чтобы хоть как-то оправдать свой вопль.
Но, по мере того как он шел, он все более успокаивался, исподволь отдаваясь теплоте этого сияющего утра и тысячеголосому щебету птиц. Навстречу ему ехала телега, возница поздоровался с ним, он ответил. Собака, бежавшая рядом, завиляла хвостом и приветливо заглянула ему в лицо… Почему ему не удалось просто и достойно умереть ночью? Он с грустью думал об этом, он ведь испытал чувство покоя, с легким сердцем принимая наступающий конец, и был исполнен тихой радости до той самой минуты, как закрыл глаза и погрузился в сон. Теперь Дагни уже встала, быть может, уже вышла из дому, а он ничем не смог ее обрадовать. Как жестоко он был одурачен! Минутка прибавил еще одно доброе дело к списку своих благодеяний. Он оказал ему услугу, спас ему жизнь – точно такую же услугу, которую сам Нагель в свое время оказал незнакомому юноше, не желавшему сойти на берег в Гамбурге. Тогда-то он и заслужил медаль «За спасение на водах», хаха, заслужил медаль за спасенье! Да, вот так и спасаешь людей, ничтоже сумняшеся, творишь добрые дела, пренебрегая опасностью, смело идешь и спасаешь человека от смерти!
Стыдясь самого себя, он незаметно прокрался в свой номер и сел на стул. В комнате было чисто и уютно, протертые окна сияли, и на них даже висели новые, тщательно выглаженные занавески. На столе стоял букет полевых цветов. Никогда еще у него здесь в комнате не было цветов, и этот сюрприз удивил его и так обрадовал, что он стал потирать руки от удовольствия. Что за поразительное совпадение – как раз в такой день! Что за трогательное внимание со стороны бедной служанки гостиницы! Какая она все же милая, эта Сара! А утро и в самом деле выдалось просто удивительное. Даже там внизу, на рыночной площади, у всех радостные лица; продавец гипсовых статуэток сидит себе у лотка и с добродушным видом покуривает свою глиняную трубочку, хотя еще не заработал ни одного эре… Быть может, не так уж худо, что его безумные намерения этой ночью не осуществились? Он с ужасом вспомнил о том страхе, который пережил, когда метался по лесу в поисках воды; при одной мысли об этом его вновь забила дрожь, и сейчас, когда он спокойно сидел на стуле в этой приветливой, светлой, залитой солнцем комнате, его вдруг охватило блаженное ощущение, что он спасен от всяческого зла. А на крайний случай у него в запасе всегда остается хорошее, надежное средство, к которому он еще не прибегал. В первый раз любого может постигнуть неудача – не вышло умереть, значит, живи! Но ведь существует, например, такой предмет, как маленький надежный шестизарядный револьвер, который в случае нужды легко купить в любом оружейном магазине. Отложить – не значит отказаться.
В дверь постучала Сара. Она услышала, что он вернулся, и пришла сказать, что завтрак подан. Когда она хотела уйти, Нагель остановил ее и спросил, она ли поставила эти цветы.
Да, она, но не стоит благодарности.
Он все же горячо пожал ей руку.
– Где вы пропадали всю ночь? – спросила она, улыбаясь. – Вы ведь не ночевали дома?
– Послушайте, – сказал он, не отвечая на ее вопрос, – так мило, что вы поставили мне цветы, к тому же вы протерли окна и повесили чистые занавески. Не могу выразить, какую радость вы мне доставили, и я хочу пожелать вам за это всяческих благ. – И вдруг, поддавшись одному из своих безумных порывов, весь во власти минутного настроения, он с жаром заговорил: – Послушайте, когда я приехал сюда, у меня была с собой шуба, бог ее знает, куда она делась, но она была, это точно. Так вот, я вам ее дарю, да, да, примите ее в знак моей благодарности. Решено – шуба ваша!
Сара громко, от души расхохоталась. Зачем ей шуба?
Да, да, она права, но уж пусть она распорядится шубой, как ей будет угодно. Пусть она доставит ему радость и примет от него этот подарок… Ее смех был так заразителен, что и он засмеялся вместе с ней и принялся шутить. Бог ты мой, до чего у нее красивые плечи! Но поверит ли она, что он знает ее прелести больше, нежели она подозревает? Однажды он заглянул в столовую, чуть приоткрыв дверь: взобравшись на стол, она протирала потолки, ее юбка была высоко подогнута, и он видел ее ноги значительно выше колен, да, да, значительно выше, – удивительно красивые ноги! Хаха-ха! Но так или иначе, он намерен сегодня, еще до наступления вечера, подарить ей браслет. Она получит его через несколько часов, – может в этом не сомневаться. А кроме того, пусть помнит, что шуба принадлежит ей…
Какой он чудной! Он что, совсем рехнулся? Сара смеялась, но была несколько напугана его странными выходками. Позавчера он заплатил прачке, которая принесла ему выстиранное белье, куда больше, чем полагалось. А сегодня ему взбрело в голову отдать ей свою шубу. Видно, не зря о нем ходят по городу самые разные слухи.
20
Да, он рехнулся, он просто сошел с ума. Должно быть, так оно и есть. Чего только Сара ему не предлагала – и кофе, и молоко, и чай, и даже пиво, все, что только могла придумать, но он, едва сев, тут же встал из-за стола, так ни к чему и не притронувшись. Он вдруг сообразил, что как раз в это время Марта обычно приходит на рынок продавать яйца, – быть может, она уже вернулась; каким счастливым предзнаменованием было бы для него вновь встретиться с ней сегодня, именно сегодня. Он снова поднялся в свой номер и сел у окна.
Вся рыночная площадь лежит перед ним как на ладони; но Марты нигде не видно. Он ждет полчаса, час, зорко наблюдая за всем, что происходит в разных ее концах, но тщетно. Наконец его внимание привлекает сцена, которая разыгрывается перед почтой и собирает немало любопытных: в кругу, образованном столпившимися зрителями, прямо посреди немощеной улицы, нелепо припрыгивая, пляшет Минутка. Он без сюртука, босиком и поминутно вытирает пот с лица. Отплясав свое, он собирает у зрителей монетки. Да, Минутка опять взялся за старое, он снова начал плясать на рынке.
Нагель терпеливо ждет, пока люди не разойдутся, и тогда посылает за Минуткой. Тот поднимается к нему в номер, как всегда, исполненный почтения, со склоненной головой и опущенными глазами.
– У меня есть для вас письмо… – Нагель достает конверт, сам засовывает его Минутке в карман сюртука и говорит: – Вы поставили меня в весьма затруднительное положение, мой друг, вы сыграли со мной злую шутку и одурачили меня так ловко, что я просто восхищаюсь вами, хотя, не скрою, и сержусь на вас. Кстати, вы располагаете временем? Помните, я как-то обещал вам кое-что объяснить? Так вот сейчас я намерен это сделать, я считаю, что настал подходящий момент. Но сперва я хочу спросить вас: слышали ли вы, что в городе говорят обо мне, будто я сумасшедший? Разрешите вас успокоить – я не сумасшедший, да вы это и сами видите, не правда ли? Не стану отрицать, что последнее время был несколько возбужден, чему виной некоторые обстоятельства, мало для меня приятные, но так, видно, было угодно судьбе. Теперь я снова спокоен, и все у меня в полном порядке. Прошу вас помнить об этом. Пожалуй, бесполезно предлагать вам что-нибудь выпить?
Да, пить Минутка не будет.
– Я в этом не сомневался… Короче, я полон к вам недоверия, Грегорд. Вы, конечно, догадываетесь, что я имею в виду? Вы провели меня так хитро, что я больше не намерен делать вид, будто все в порядке. Вы оставили меня в дураках в очень серьезном деле, и все это под видом бескорыстного участия или же сердечной доброты, если вам угодно. Но так или иначе, вы меня обвели вокруг пальца. Скажите, этот пузырек побывал у вас в руках?
Минутка искоса глядит на пузырек и молчит.
– В нем был яд. Этот яд вылили, а пузырек до половины наполнили водой. Нынче ночью я имел случай убедиться, что в нем была чистая вода.
Минутка по-прежнему молчит.
– Вообще говоря, в этом поступке нет ничего дурного. Тот, кто это сделал, поступил так исключительно из добрых побуждений, желая предотвратить несчастье. Это сделали вы.
Пауза.
– Верно?
– Да, – отвечает наконец Минутка.
|
The script ran 0.017 seconds.