Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джоанн Харрис - Мальчик с голубыми глазами [2010]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: thriller, Детектив, Реализм, Роман, Современная проза, Триллер

Аннотация. В Интернете появился новый блоггер под ником blueeyedboy. На страницах своего журнала он помещает жутковатые истории, подробно описывая то, как он планирует убийства разных людей, и всячески отрицая, что он действительно совершает что-то подобное. Ну разве что он желал смерти брату, который погиб в автокатастрофе, но ведь желать не значит убивать, правда? Его почитатели восторженно комментируют эти истории, но постепенно кое-кто начинает подозревать, что все это не пустая болтовня... Впервые на русском языке!

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 

Albertine: Может, и будет. Раз тебе это так нужно… 2 ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ ALBERTINE Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com Время: 22.45, четверг, 7 февраля Статус: публичный Настроение: решительное Ее мать была художницей. Цвета и краски составляли всю ее жизнь. В мастерской матери Эмили Уайт начала ползать по полу; раньше, чем говорить, она научилась различать запахи акварели и мелков, металлический запах акриловых красок и дымную вонь масляных. Одежда ее матери насквозь пропахла скипидаром. Первым словом девочки была «бумага», а ее первыми игрушками стали свитки старинного пергамента, хранившиеся у матери под рабочим столом; ей очень нравилось, как хрустит этот пергамент, нравился его запах, похожий на запах пыли и старости. Мать творила, и Эмили училась по звуку различать, как продвигается ее работа; вот жирно шуршит кисть, нанося основу, вот скрипит металлическое перо, вот мягко шипят пастели и губки, а вот лязгнули ножницы, зацарапал по плотной бумаге карандаш… Все это были звуки ее матери, порой сопровождаемые негромкими раздраженными восклицаниями и шелестом шагов, но гораздо чаще — быстрыми комментариями насчет того или иного цвета или оттенка. Когда Эмили исполнился год, она еще толком не могла ходить, но уже называла все цвета в материной коробке с красками. Их названия звучали у нее в голове, как веселый припев: пурпур, умбра, охра. Золото, роза, марена. Алый, фиолетовый… Фиолетовый был ее любимым; тюбик с этой краской был почти пуст, и даже снизу его подкрутили, выдавливая остатки. А вот тюбик с белой краской был полон, но только потому, что был новым. Черная краска пересохла, ею редко пользовались, и тюбик с нею мать засунула на дно коробки вместе со старыми, вылезшими кисточками и лоскутами для вытирания рук. — Пат, она просто медленно развивается. То же самое было, например, с Эйнштейном. «Это наверняка выдуманное воспоминание», — решает она, как и многие другие воспоминания о ее первых месяцах жизни — о голосе матери где-то высоко над нею, об осторожных возражениях отца. — Но, дорогая, доктор… — К черту твоего доктора! Да она любой цвет в моей коробке назвать может! — Она просто повторяет эти названия вслед за тобой. — Нет! Ничего она не повторяет! Знакомая высокая нота дрожит в мамином голосе, кислая как уксус; ее запах застревает в носу, а глаза заставляет слезиться. Эмили не знает, как называется эта нота — пока еще не знает, но впоследствии выяснит, что это фа-диез, — зато может отыскать нужную клавишу на отцовском пианино. Но это секрет даже от мамы, как и те драгоценные часы, что она проводит вместе с отцом возле старого «Бехштейна». У папы во рту неизменная трубка; Эмили сидит у него на коленях и осторожно касается ручонками клавиш, когда он играет «Лунную сонату» или «К Элизе», а мама уверена, что ее дочка давно уже спит. — Кэтрин, прошу тебя… — Она отлично все видит! Запах скипидара усиливается. Это запах страданий ее матери, ее ужасного разочарования. Она хватает дочку на руки — личико девочки оказывается прижатым к материному рабочему комбинезону, — резко поворачивается, и ножка Эмили случайно проезжает по рабочему столу, задевая мольберт. Тюбики и баночки с краской, кисти и все прочее — та-та-та! — со стуком разлетаются по паркетному полу. — Кэтрин, послушай… — Голос отца звучит негромко, почти умоляюще. И от него, как всегда, слегка пахнет табаком «Клан», хотя считается, что в доме он никогда не курит. — Кэтрин, прошу тебя… Нет, она не желает его слушать. Она еще крепче прижимает к себе дочку и обращается к ней: — Ты же хорошо видишь, правда, Эмили, дорогая моя? Ведь правда? А вот это уже наверняка ложное воспоминание. Эмили тогда вряд ли было больше года, и она не могла ни понять, ни запомнить слова и интонации столь отчетливо. И все же она вроде бы вспоминает и свои слезы, вызванные растерянностью, и нервные выкрики матери, и приглушенные возражения отца, и запах мастерской, и то, как у нее склеились пальчики, когда она перепачкала их краской с комбинезона матери. И особенно отчетливо — постоянное, пронзительное дрожание ноты фа-диез в материном голосе, ноты ее поруганных ожиданий, напоминающей надрывное звучание слишком туго натянутой струны. Папа же все понял почти с самого начала. Но он был человеком слишком мягким, склонным к рефлексии — полная противоположность взрывному материнскому темпераменту. Еще совсем маленькой Эмили смутно почувствовала: мать считает, что отец почему-то ее недостоин. Возможно, когда-то он сильно ее разочаровал. Возможно, она не простила ему отсутствия честолюбия или того, что он целых пятнадцать лет не мог подарить ей ребенка, о котором она страстно мечтала. Он был преподавателем музыки в школе Сент-Освальдс и играл на нескольких музыкальных инструментах, но мать согласилась терпеть в доме только фортепиано; все остальные отцовские инструменты были проданы один за другим, чтобы оплатить для дочери бесконечные визиты к врачам и дорогие лекарства. Хотя, по словам отца, для него это особой жертвой не являлось. В конце концов, он ведь имел доступ к инструментам, хранившимся в школьных кладовых. И потом, это даже справедливо, говорил он, ведь мама так часто страдала от головных болей, а Эмили была ребенком беспокойным и моментально просыпалась при малейшем шуме. В результате отец перетащил все свои пластинки и записи в школу, где всегда мог послушать их во время обеденного перерыва или большой перемены, кроме того, именно в школе он проводил большую часть своего времени. «Ты должна понять, каково ей было». Это слова отца; вечно он старался извинить мать, вечно вставал на ее защиту, точно усталый старый рыцарь, привыкший служить безумной королеве, уже утратившей трон и королевство. Эмили потребовалось немало времени, чтобы узнать причину отцовского раболепия. Оказывается, однажды он согрешил: сошелся с ничего не значившей для него женщиной и подарил ей ребенка. И теперь пребывал в неоплатном долгу перед Кэтрин. А это означало, что до конца жизни ему придется играть в семье вторую роль, никогда ни на что не жаловаться, никогда не протестовать и никогда даже не надеяться на нечто большее, чем служение ей, Кэтрин, но удовлетворять все ее запросы, искупая то, что искупить совершенно невозможно… «Детка, ты должна понять». Они жили на его зарплату; мать считала своим естественным правом претворять в жизнь собственные творческие амбиции, тогда как отец работал за двоих и содержал семью. Впрочем, время от времени какой-нибудь маленькой галерее удавалось продать один из материнских коллажей. И это лишь подстегивало ее честолюбие. Она уверяла всех, что просто опередила свое время. Что в скором будущем она непременно прославится. Что бы ни оказало столь сильного влияния на формирование ее характера, но яростной решимости ей, безусловно, было не занимать; например, она со всей страстностью стремилась родить ребенка, и это жгучее желание не угасало в ней много лет, хотя даже куда более скромные ожидания отца почти сошли на нет. Наконец появилась Эмили. «Ах, какие мы строили планы! — это точно слова отца, хотя и весьма сомнительно, что ему позволялось строить планы насчет маленькой Эмили. — Какие надежды возлагали на тебя, детка!» На семь с половиной месяцев мать Эмили стала почти ручной, домашней; она вязала пинетки в пастельных тонах и слушала старинную веселую музыку, чтобы легче прошли роды. Рожать она хотела самостоятельно, но в последний момент потребовала маску с газом, так что именно отец первым пересчитывал крохотные пальчики на ручках и ножках новорожденной дочки, затаив дыхание от поразительного, какого-то щекотного ощущения в кончиках пальцев, которыми касался этой совершенно безволосой обезьянки с прищуренными глазками и крошечными стиснутыми кулачками. — Дорогая, она безукоризненна. — О боже мой… Но родилась она почти на два месяца раньше срока. Ей дали слишком много кислорода, что вызвало отслоение сетчатки. Хотя сразу никто ничего не заподозрил — тогда считалось вполне достаточным, если с руками-ногами у ребеночка все в порядке. А когда несколько позже слепота Эмили стала почти очевидной, Кэтрин продолжала упорно это отрицать. «Эмили — ребенок особенный, — утверждала она. — Просто для проявления ее талантов требуется время». Подруга матери, Фезер Данн, астролог-любитель, давно уже предсказала девочке блестящее будущее и заявила, будто у Эмили существует мистическая связь с Сатурном и Луной, подтверждающая ее исключительность. Когда же педиатр окончательно потерял терпение, мать Эмили просто сменила врача, и тот порекомендовал травы, массаж и цветотерапию. Три месяца Кэтрин прожила, окутанная ароматом душистых снадобий и свеч, она напрочь утратила интерес к своим холстам и ни разу даже волосы толком не расчесала. Патрик Уайт тревожился, подозревая у жены послеродовую депрессию. Но Кэтрин все отрицала, продолжая кидаться из одной крайности в другую; то она, как волчица, защищала ребенка, даже отцу не позволяя подходить близко к девочке, то сидела совершенно безучастная, не отвечая на вопросы и не обращая внимания на живой сверток, лежавший рядом и неумолчно скуливший. Порой бывало и хуже, так что отцу приходилось обращаться за помощью к соседям. Например, Кэтрин вдруг заявляла, что в больнице совершили чудовищную ошибку, перепутав детей, и ее чудесного, идеального ребенка отдали кому-то, подменив этим ущербным. «Ты только посмотри на нее, Патрик, — обращалась она к мужу. — Она ведь и на ребенка-то не похожа. Она просто ужасна. Ужасна!» Мать рассказала Эмили об этом, когда той исполнилось пять лет. «Между нами не может быть никаких секретов, потому что мы с тобой неразрывное целое. И потом, любовь — это ведь безумие, верно, дорогая? Некая одержимость, верно?» Да, это был ее голос, голос Кэтрин Уайт. «Она все чувствует сильнее, чем мы», — это уже говорил отец, словно извиняясь, что сам чувствует далеко не так сильно. Но именно благодаря отцу жизнь в их семье продолжалась даже во время нервных срывов Кэтрин; отец оплачивал бесконечные медицинские счета, готовил еду, наводил в доме порядок, переодевал и кормил Эмили, каждый день нежно провожал Кэтрин в заброшенную мастерскую, показывал ей кисти и краски, а заодно и обращал ее взгляд на ребенка, ползавшего среди свернутых в трубку бумаг и хрустящих стружек. Однажды Кэтрин взяла кисточку для рисования, некоторое время ее рассматривала, потом снова положила на место; и все же это был первый проблеск интереса к прежнему увлечению, проявившийся за несколько месяцев. Патрик воспринял это как признак улучшения. Так и оказалось; когда Эмили исполнилось два, творческий энтузиазм матери полностью возродился, и хотя теперь ее страстные помыслы были направлены исключительно на ребенка, они была не менее горячи, чем прежде. Все началось с той головы из синей глины. Однако глина, хоть и была весьма интересной, надолго внимание Эмили не задержала. Малышку влекло все новое, ей хотелось трогать, чувствовать разные запахи, ощущать поверхность предметов кончиками пальцев. Мастерская стала тесна ей, и она научилась, держась за стенку, выбираться в другие комнаты, находить солнечное пятно где-нибудь под окном, устраиваться в нем и, включив магнитофон, слушать всякие сказки и истории, она научилась также открывать крышку пианино и одним пальчиком осторожно нажимать на клавиши. А еще Эмили обожала играть с жестяной банкой, в которой мать хранила запасные пуговицы; она засовывала руку глубоко внутрь, гремела пуговицами, потом осторожно вываливала их на пол и начинала подбирать одинаковые — по размеру, по форме и по текстуре. Таким образом, во всех отношениях, кроме одного, Эмили была самым обычным ребенком. Она любила слушать сказки, которые специально записывал для нее отец, любила гулять в парке, любила своих родителей и своих кукол. Иногда, хотя и довольно редко, у нее бывали вспышки яростного гнева, впрочем совершенно нормальные для маленького ребенка. Она страшно радовалась, когда они ездили в гости на ферму в Пог-Хилл, и, как и большинство детей, мечтала о щенке. К тому времени, как Эмили научилась ходить, мать уже почти смирилась с ее слепотой. Специалисты стоили дорого, а их заключения являли собой неизбежные вариации на одну и ту же тему. Изменения в сетчатке были необратимы; девочка реагировала только на очень яркий, направленный прямо в глаза световой луч, да и то довольно слабо. Форму предметов она не различала совсем, как и их цвета, и едва способна была уловить движение. Но Кэтрин Уайт сдаваться не желала. Она с невероятной энергией, с какой прежде предавалась занятиям живописью, стала учить Эмили. Сначала была лепка — чтобы развить чувство пространства и творческое начало. Потом счет на больших деревянных счетах со щелкающими костяшками. Далее буквы с помощью азбуки Брайля и машинки для выдавливания надписей на бумаге. Затем, по совету Фезер, цветотерапия, предназначенная, по ее словам, «для стимуляции с помощью воображения тех отделов головного мозга, которые отвечают за зрение». «Если это получается у мальчика Глории, то почему не должно получаться у нашей Эмили?» Этот довод Кэтрин использовала всякий раз, когда Патрик пытался протестовать. И было совершенно неважно, что у мальчика Глории иной случай; куда важней для Кэтрин Уайт было то, что Бен — или мальчик Икс, как с типично научной претенциозностью именовал его доктор Пикок, — оказался экстрасенсом. Ну а если подобные способности обнаружились у сына уборщицы, то почему бы им не обнаружиться у ее, Кэтрин, маленькой дочки? Малышка Эмили, конечно, понятия не имела, в чем предмет родительских споров. Но ей очень хотелось доставить родителям радость; она с удовольствием училась, а из этого естественным образом следовало и все остальное. Цветовая терапия до определенной степени оказалась действенной. Хотя слова сами по себе имели для Эмили не больше значения, чем названия красок из коробки. Зеленый навевал воспоминания о летних лужайках и скошенной траве. Красный был запахом Ночи костров, он приносил с собой звуки потрескивающих дров и жар пылающего огня. Синий — это вода, ледяная и безмолвная. — В твоем имени тоже есть название цвета, — сообщила ей Фезер, у которой были длинные колючие волосы и от которой пахло пачулями и сигаретным дымом. — Эмили Уайт, правда ведь, очень мило? Уайт. Белый. Белоснежный. И такой холодный, что обжигает кончики пальцев, жжет холодом, обмораживает. — Эмили, разве тебе не нравится этот красивый снежок? «Нет, не нравится», — думала Эмили. Мех красивый. Шелк красивый. Пуговицы в жестяной банке тоже красивые, и рис или чечевица, которые с шелестом сыплются сквозь пальцы. А вот в снеге ничего красивого нет, он делает больно пальчикам, и ходить по нему скользко. И потом, белый — вообще никакой не цвет. Белый — это безобразное рычание, которое доносится из радиоприемника, когда ищешь какую-нибудь станцию и не находишь, а звук то и дело прерывается, и ничего не слышно, кроме жуткого шума. Шума белого цвета. Ведь есть же выражение «белый шум». Белый шум. Белый снег. Белоснежка, наполовину мертвая красавица, которая то ли спит, то ли просто лежит как труп под хрустальным колпаком. Когда ей исполнилось четыре года, отец предложил отдать ее в школу. Например, в Кирби-Эдж, где есть всякие специальные приспособления для слабовидящих детей. Но Кэтрин даже обсуждать это отказалась и заявила, что с помощью Фезер сама будет учить девочку, раз эти занятия и так уже дали чудесные результаты. Кэтрин всегда знала: Эмили — исключительный ребенок, и нечего зря разбазаривать ее таланты в школе для слепых, где ее могут научить разве что плести коврики для прихожей и жалеть себя; да и в обычной школе ее девочке совершенно не место — там она всегда будет чувствовать себя второсортной. Нет, пусть Эмили учится дома, чтобы, когда вскоре она обретет способность видеть — а Кэтрин нисколько не сомневалась, что в один прекрасный день это произойдет, — она была готова встретиться лицом к лицу со всем тем, что вздумает преподнести ей окружающий мир. Патрик, как мог, энергично протестовал, но его мнение почти ничего не значило. Фезер и Кэтрин вообще вряд ли его слышали. Фезер верила в прошлую жизнь и карму и не сомневалась: если правильно стимулировать некоторые участки мозга, то к Эмили вернется прежняя «визуальная память». А Кэтрин верила… Ну, вам уже известно, во что верила Кэтрин. Она могла бы жить с безобразным ребенком, с уродом, даже с калекой. Но со слепым? С ребенком, который совершенно не воспринимает цвет?.. Цвет, цвет, цвет. Зеленый, розовый, золотой, оранжевый, пурпурный, алый, синий. У одного только синего тысяча оттенков, от небесно-голубого до темно-темно-синего цвета полуночного неба: лазурный, сапфировый, кобальтовый, индиго, и цвет моря, и сероватый цвет пороха, и электрик, и цвет незабудки, и бирюзовый, и аквамарин, и саксонский фарфор… Девочка понимала обозначения цветов. Улавливала их смысл и звучание, научилась повторять ноты и аккорды этой пестрой гаммы. Однако природа цветов ей по-прежнему была недоступна. Эмили была подобна лишенному слуха человеку, который научился играть на пианино, понимая: то, что он слышит, не имеет с музыкой ничего общего. Зато она умела притворяться. О да, это она умела! — Посмотри, какие нарциссы, Эмили. — Да, очень красивые. Такие золотистые, как солнышко. На самом деле на ощупь они казались ей безобразными: холодными и какими-то мясистыми, словно ломти ветчины. Эмили куда больше нравились толстые шелковистые листья подорожника или лаванда с похожими на шишки гроздьями цветов и усыпляющим запахом. — Может, нам с тобой нарисовать эти нарциссы? Хочешь, дорогая, Кэти поможет тебе? Мольберт для нее установили в мастерской. Слева находилась большая коробка с красками, названия которых были написаны с помощью шрифта Брайля. А справа стояли три плошки с водой и лежали кисточки — на выбор. Эмили больше всего нравились соболиные кисточки. Они были самыми лучшими и такими мягкими, как кончик кошачьего хвоста. Ей нравилось водить кисточкой у себя под нижней губой — это было такое чувствительное местечко, что она ощущала в кисточке каждый волосок, каждую ворсинку на бархатной ленточке, прикрепленной к концу кисти. Бумагу — плотную блестящую бумагу для рисования с ее чистым запахом свежего постельного белья — прикрепляли к мольберту специальными зажимами и разделяли на квадраты, как шахматную доску, с помощью проволочек, натянутых вдоль и поперек листа. Таким образом Эмили могла с точностью определить, в каком квадратике сейчас рисует, и не перепутать небо с листвой. — А теперь деревья, Эмили. Хорошо. Очень хорошо. Мама подводит ее к деревьям. «Они высокие, — думает Эмили. — Выше, чем папа». Кэтрин позволяет ей трогать их, прикасаться лицом к их грубым, шершавым стволам, и кажется, словно обнимаешь какого-то огромного бородача. У каждого из них свой запах и какой-то намек на движение — оно одновременно и где-то далеко, и совсем близко, но всегда ощутимо. — Ветер дует, — предполагает Эмили, стараясь изо всех сил. — Деревья шевелятся на ветру. — Хорошо, милая! Очень хорошо! Мазок, еще мазок. Теперь белый на бесцветную для нее бумагу, которая уже стала зеленой. Эмили знает это, потому что Кэтрин радостно обнимает ее. И девочка чувствует, что мама вся дрожит, и в ее голосе звучит не та резкая нота фа-диез, а нечто куда менее пронзительное и слезливое. И душа Эмили словно распухает от гордости и счастья, потому что она очень любит свою маму, любит даже запах скипидара, ведь это запах ее матери, и уроки рисования она тоже любит, потому что в результате мама гордится ее успехами. Хотя после уроков Эмили снова прокрадывается в мастерскую и тщетно пытается понять: что же делает маму такой счастливой? Ведь сама Эмили ощущает на бумаге только мельчайшие шероховатости и морщинки, как на руках после мытья. А больше ничего — даже если прикоснуться к бумаге нижней губой. Она старается гнать от себя разочарование. Наверное, там все-таки что-то есть, что-то должно быть, раз так говорит ее мама. КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ blueeyedboy: Это прекрасно, Альбертина. Albertine: Рада, что тебе понравилось, Голубоглазый… 3 ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com Время: 04.16, пятница, 8 февраля Статус: публичный Настроение: творческое Музыка: Moody Blues, Story in Your Eyes Бедная Эмили. Бедная миссис Уайт. Такие близкие люди и все же так далеки друг от друга. Для Голубоглазого все началось с неудачной попытки выяснить, уж не мистер ли Уайт его настоящий отец, а превратилось в нечто куда более сложное: теперь он как одержимый преследовал всех членов семейства Уайт — и миссис Уайт, и ее мужа, и особенно Эмили, ведь она могла бы быть его маленькой сестренкой, если бы жизнь повернулась иначе. И в течение всего лета, одиннадцатого лета его жизни, Голубоглазый украдкой следил за ними и тщательно записывал в дневник, когда они пришли домой и когда ушли, как были одеты, чем каждый из них любит заниматься, чего больше всего боится. В общем, все, что касалось их внутренней жизни, он бережно заносил в свою Синюю книгу с матерчатым переплетом. Он ходил за ними и в парк со скульптурами, где так нравилось играть маленькой Эмили, и на так называемую открытую ферму любоваться поросятами и ягнятами, и в гончарную мастерскую-кафе в центре города, где, заказав чашку чая, можно взять комок глины, самому что-то вылепить, обжечь изделие в печи, раскрасить, унести домой и с гордостью поставить на каминную полку или на письменный стол. В ту «субботу синей глины» Голубоглазый высмотрел миссис Уайт с дочкой, когда они медленно спускались с холма в Молбри. Четырехлетняя Эмили была в красном пальтишке, которое делало ее похожей на елочный шарик, несколько неуместный летом. Она чуть подпрыгивала на ходу, и ее маленькая темная головка тоже подпрыгивала. Миссис Уайт была в элегантных сапожках и красивом голубом платье с набивным рисунком, длинные светлые волосы свободно падали на спину. Голубоглазый упорно тащился за ними, стараясь держаться поближе к зеленым изгородям, тянущимся вдоль тротуара, и миссис Уайт ни разу его не заметила, даже когда он осмелился совсем приблизиться, следуя за ее голубым платьем с упорством молодой ищейки. Голубоглазый шпион. Ему нравилась эта фраза, осторожная как шепот, эта жемчужная нитка слогов, таящая в себе слабый запах ружейного выстрела. Он шел за ними до гончарной мастерской-кафе в центре Молбри, где их за столиком на четверых уже поджидала Фезер с чашкой кофе и наполовину выкуренной сигаретой, зажатой в ухоженных пальцах. Он с удовольствием присоединился бы к ним, но эта Фезер всегда действовала на него угнетающе. С той самой первой встречи на рынке он чувствовал, что она его почему-то недолюбливает — возможно, считает, что он недостаточно хорош для Кэтрин Уайт и Эмили. Так что он сел отдельно, хотя и за соседний столик, старательно делая вид, что заскочил сюда просто так, словно у него есть деньги, которые можно потратить, и какая-то личная цель. Фезер как обычно посматривала на него с подозрением. На ней было коричневое платье с этническим рисунком, а руки унизаны множеством черепаховых браслетов с какими-то побрякушками, которые постукивали и позванивали, стоило ей шевельнуть пальцами с недокуренной сигаретой. Голубоглазый старался не встречаться с ней взглядом, делая вид, что смотрит в окно. А когда наконец осмелился все же покоситься в их сторону, Фезер, не обращая на него внимания, довольно громко разговаривала с миссис Уайт, поставив локти на стол и время от времени стряхивая сигаретный пепел в пустую чайную чашку. Тут к Голубоглазому подошла хорошенькая официантка и спросила: — Вы что, все вместе? И он догадался: она думает, что он пришел с миссис Уайт! И ответил «да» прежде, чем успел прикусить язык. Фезер продолжала что-то громко рассказывать, а потому его маленький обман остался незамеченным; через несколько минут официантка и ему принесла пепси и комок глины и ласково предложила позвать ее, если ему понадобится что-нибудь еще. Он раздумывал, что именно слепить из глины. Может, собачку для материной коллекции? Или вещицу, которую можно поставить на каминную полку? Да что угодно, лишь бы отвлечь мать от мыслей об Особняке, о научной работе доктора Пикока и о различных аспектах синестезии. Голубоглазый продолжал наблюдать за своими соседями, низко склонившись над пепси и неодобрительно поглядывая на Эмили, распластавшей по комку синей глины пухлые ручонки, напоминающие лучи морской звезды. Фезер подбадривала ее и все повторяла: «Слепи что-нибудь, дорогая. Придай глине конкретную форму. Любую». Миссис Уайт внимательно следила за дочерью и от напряжения даже немного подалась вперед; на лице у нее были написаны надежда и ожидание; ее длинные волосы опустились совсем низко, и Голубоглазому казалось, что они вот-вот прилипнут к этой глине. — Что это будет? Чье-то лицо? Эмили издала странный звук, который мог бы сойти за неохотное согласие. — Ага, значит, это глаза, а это нос, — с явным воодушевлением подхватила Фезер, хотя Голубоглазый не видел ничего такого, что бы вызывало восхищение. Руки Эмили двигались по глине, делая в комке углубления, ощупывая его кончиками пальцев, царапая ногтями, чтобы создать видимость волос. Теперь и он мог бы подтвердить, что это действительно чья-то голова, хотя и вылепленная весьма примитивно, неправильной формы, с ушами как у летучей мыши и нелепым, высоченным лбом ученого-мудреца, как бы подавляющим остальные черты. Глаза заменяли неглубокие впадины, сделанные большим пальцем, собственно, их и заметно-то не было. Но Фезер и миссис Уайт просто охали от восторга, разглядывая это изделие, и Голубоглазый даже придвинулся ближе, пытаясь понять, что же там такого замечательного. Тут Фезер так гневно на него взглянула, что он шарахнулся назад и хотел уже сбежать, но было поздно: миссис Уайт тоже заметила его, и в ее глазах он увидел тревогу, а не радость узнавания. Казалось, она решила, что он может быть опасен, что он пришел повредить Эмили, ударить ее или… — А ты-то что здесь делаешь? — обратилась к нему миссис Уайт. Голубоглазый пожал плечами. — Н-ничего. — Где же твои братья? И мать? Он снова пожал плечами. Оказавшись наконец лицом к лицу с теми, за кем так давно наблюдает, он обнаружил, что практически лишился дара речи и способен произнести всего несколько слов, да и то сильно заикаясь. В общем, он оказался совершенно беспомощен и не смог оправдаться, когда миссис Уайт возмущенно воскликнула: — Ты постоянно меня преследуешь! Чего тебе нужно? И опять он лишь молча пожал плечами. Этого он не смог бы объяснить даже ей, даже если б они были одни, а уж в присутствии Фезер пускаться в объяснения было и вовсе невозможно. Он смущенно поерзал на стуле, чувствуя себя на редкость глупым и по собственной вине угодившим в ловушку, и вдруг ощутил в горле проклятый вкус витаминного напитка; виски моментально пронзила боль, казалось, лоб раздулся и вот-вот лопнет, словно воздушный шарик, если его сильно сжать руками… Фезер прищурилась и спросила: — А ты знаешь, что это называется вторжением в частную жизнь? Между прочим, Кэтрин вполне может и полицию вызвать. — Он всего лишь ребенок, Фезер, — остановила ее миссис Уайт. — Все дети когда-нибудь вырастают, — с мрачным видом заметила Фезер. — Чего тебе нужно от нас? — снова спросила миссис Уайт. — Я п-просто х-хотел п-повидать Эмили, — выдавил Голубоглазый. Чувствуя, как к горлу подступает тошнота, он посмотрел на комок нетронутой глины и на полупустую бутылку пепси. Он вовсе не собирался ничего заказывать. Да у него и денег не было заплатить за это. А теперь еще подруга миссис Уайт намекает, что надо бы вызвать полицию… Он ведь действительно собирался открыть миссис Уайт правду. Хотя теперь вряд ли понимал, где она, эта правда. Ему-то казалось, что стоит заговорить, и он сразу подберет нужные фразы. Но теперь, когда запах витаминного напитка становился все сильнее, а боль в висках все мучительней, он вдруг понял, что ему нужно от нее что-то более личное, некое слово, окутанное мантией из оттенков синего… Поздней ночью в своей комнате, оставшись наконец в полном одиночестве, он вытащил из-под кровати заветную Синюю книгу и стал писать, но то были не очередные дневниковые записи, а выдуманная история. КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ ClairDeLune: Интересно, как простые фантазии эволюционируют в творческий процесс. Если не возражаешь, я бы распространила эту историю среди участников нашего литературного семинара — или, может, ты сам придешь на занятие? 4 ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY Время: 22.40, пятница, 8 февраля Статус: ограниченный Настроение: зловещее Музыка: Jarvis Cocker, I Will Kill Again Сегодня ранним вечером, пока мать еще готовилась к выходу, к нам заехала Элеонора Вайн и тут же воспользовалась возможностью наставить вашего покорного слугу на путь истинный. Судя по всему, мое затянувшееся отсутствие на семинаре «Литературное творчество как терапия» не осталось незамеченным и вызвало массу комментариев. Сама-то Элеонора этот семинар не посещает — слишком много людей, слишком много грязи, — но Терри наверняка все ей докладывает. Люди любят поболтать с Элеонорой. Каким-то образом она умеет вызывать на откровенность. И я прекрасно вижу, как ее мучает то, что она столько лет со мной знакома, а знает обо мне ровно столько же, сколько знала, когда мне было года четыре от роду… — Тебе, пожалуй, следует вновь начать посещать эти занятия, — заявляет она мне. — И вообще, почаще выходить из дома. Заводить новых друзей. Хотя бы ради своей матери… Ради матери? Да ладно, не смешите меня. Я поправил наушник айпода; только с его помощью я и могу общаться с Элеонорой. В ухе раздавался хриплый голос Джарвиса Кокера — он как раз признавался, что при первой же возможности сделал бы с такой особой, как Элеонора… А та, по-рыбьи выпучив глаза, с упреком на меня смотрела. — Мне известно, что кое-кто там очень по тебе скучает. — Вот как? Я с самым невинным видом уставился на нее. — Не скромничай. Ты нравишься ей. — Элеонора игриво меня подтолкнула. — Но ведешь себя хуже некуда. — Учту. Спасибо за информацию, миссис Вайн. Старая селедка! Повсюду надо сунуть свой нос! Да разве способен кто-то по-настоящему живой посещать подобное сборище говнюков и лузеров? Я прекрасно знаю, кого она имеет в виду, но мне эта особа безразлична. В наушнике голос Кокера сменил тональность и теперь звучал протяжно и жалобно. И не верь, если я стану уверять тебя в своей дружбе, Ведь дай мне хоть полшанса, и я снова начну убивать… Но Элеонора Вайн прилипнет — не отлепишь. — Ты мог бы стать таким привлекательным молодым человеком! Надо только эти синяки и ссадины залечить. Зачем тебе всякая дешевка? Я видела, как ты ухлестывал за той девицей! А ведь ты не хуже меня понимаешь: если твоя мать узнает, тебе несладко придется. Я слегка вздрогнул при этих словах, но все же произнес невозмутимо: — Не понимаю, кого вы имеете в виду. — Ту девицу из «Розовой зебры». Ну, такую, с ног до головы в татуировках. — Бетан? — изумился я. — Да она ненавидит меня! Приподняв бровь, похожую на проволочку, Элеонора заметила: — И все-таки вы называете друг друга по именам. — Да я почти с ней не разговариваю, разве что любимый «Эрл грей» заказываю. — Ну, я-то слышала кое-что другое, — возразила Элеонора. И это тоже наверняка Терри. Она иногда бывает в «Зебре». По-моему, она вообще за мной следит. Во всяком случае, мне становится все труднее избегать этой девицы. — Уверяю вас, Бетан совершенно не в моем вкусе, — решил я поставить точку. Тут Элеонора, судя по всему, несколько успокоилась, и на ее хищном, алчном лице вновь появилось шаловливое выражение. — Значит… ты подумаешь о моих словах? Учти: такая девушка, как наша Терри, не станет ждать вечно. Тебе надо поторопиться… — Хорошо, я подумаю, — ответил я с тяжким вздохом. Она посмотрела на меня с явным одобрением. — Я знала, что ты мальчик здравомыслящий. А теперь… я, пожалуй, пойду. Твоей матери пора на занятия в танцкласс. Но держи меня в курсе, хорошо? И помни, что, как известно… Мне стало интересно, какое клише она использует на этот раз. «Кто не рискует, тот не пьет шампанское»? Или «Куй железо, пока горячо»? Но закончить фразу Элеонора не успела: в этот момент вошла мать — вся в черном, на платье блестки, туфли на шестидюймовых каблуках. Вот уж не завидую ее партнеру! — Элеонора! Какой приятный сюрприз! — Мы тут немного поболтали с Би-Би, — сообщила гостья. — Как мило. Мне показалось, что мать подозрительно прищурилась. — Меня удивляет, что у него до сих пор нет подружки. — Элеонора искоса взглянула на меня и снова повернулась к матери. — Клянусь, если б я была лет на двадцать моложе, я бы сама вышла за него замуж! Я прикинул, какова будет миссис Вайн в голубых тонах — к примеру, в мешке для перевозки трупов. Ей явно пошло бы. — Вот именно, — согласилась мать. Полагаю, миссис Вайн действительно желает мне добра, хотя, по-моему, совершенно не понимает, во что ввязывается. Она просто пытается сделать как лучше — в точности как и моя мать. Но эта «наша Терри», как она выражается, вряд ли может стать предметом чьих-то мечтаний. И потом, у меня нет времени на дурацкие ухаживания. Я хочу поймать совсем другую рыбку. Миссис Вайн одарила меня гримаской, которая, как я догадался, означала ласковую улыбку. — Ты не подбросишь меня домой? Я могла бы и прогуляться, но раз уж ты все равно повезешь маму… — Конечно, конечно, — поспешно отозвался я. 5 ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com Время: 23.49, суббота, 9 февраля Статус: публичный Настроение: незамутненное Музыка: Genesis, One for the Vine Он называет ее миссис Химик-Блю. Гигиена и аккуратность — вот главная ее забота, которая за последние пятнадцать лет превратилась почти в манию, люди даже подшучивать над ней перестали. Печенье она ест только над раковиной, окна моет каждый день, пыль вытирает по десять, а то и по двадцать раз на дню, украшения на каминной полке переставляет каждые четверть часа. Она всегда чрезвычайно гордилась своим домом. «Какое странное выражение», — думает он, вспоминая, каким он знал этот дом и как она следила за приходящей прислугой, его матерью: руки стиснуты в отчаянии, на лице застыла тревога — а вдруг посудное полотенце, не дай бог, будет брошено кое-как, или коврик у двери будет лежать чуть криво, или на большом ковре в гостиной останется пылинка, или безделушки на каминной полке будут расставлены неправильно? Мистер Химик-Блю давным-давно сбежал от нее, прихватив с собой их сына-подростка. Возможно, порой она чуточку жалеет об этом, но ведь дети всегда создают столько беспорядка, они ужасно неряшливы; и потом, ей так и не удалось заставить мужа понять, до какой степени приходящая прислуга все осложняет, ведь она не только не снимает с хозяйки забот, а, наоборот, прибавляет — нужно присматривать за чужим человеком в доме, повсюду оставляющим следы пальцев; нет, она, конечно, понимает, что эта женщина и ее сынок, этот милый маленький мальчик, ни в чем не виноваты, но их присутствие невыносимо для нее, так что в итоге им все-таки придется покинуть ее дом… С тех пор ситуация только усугубилась. Просто некому стало держать ее в узде. И одержимость чистотой полностью подчинила себе всю ее жизнь. Ее уже не удовлетворял безупречный порядок в доме, где не было ни пятнышка, ни пылинки; она поднялась на новый уровень, перейдя к бесконечному мытью рук с использованием почти токсичных доз листерина. С юных лет она была несколько невротичной, да и пятнадцать лет увлечения алкоголем и антидепрессантами тоже не лучшим образом на ней сказались, так что теперь, в свои пятьдесят девять, она постоянно вздрагивала и дергалась, у нее был тик, нервная система не годилась ни к черту; странно, что жизнь еще теплилась в этом комке нервов, лишь слегка прикрытом поношенной плотью. Никто по ней скучать не будет, уверяет себя Голубоглазый. Многие, напротив, вздохнут с облегчением. Ее родные получат неожиданный подарок, например, ее сын, который бывает здесь раза два в год и которому невыносимо видеть мать такой; или ее муж, который еще больше от нее отдалился, а потому его вина разрослась в ее мыслях подобно раковой опухоли; или ее племянница, которая в отчаянии из-за того, что тетка постоянно вмешивается в ее жизнь и по доброте душевной предпринимает чудовищные попытки выдать ее замуж за какого-нибудь «милого молодого человека»… И потом, она заслуживает смерти хотя бы за то, что столько времени своей жизни потратила напрасно; за солнечные деньки, бессмысленно проведенные в закрытом помещении, за невысказанные слова, за незамеченные улыбки — за все те вещи, которые она могла бы совершить, если б не одно «но»… А теперь ее поддерживают только сплетни. Сплетни, слухи и всевозможные предположения, которые ползут от нее по телефону, точно тля по плющу. Прячась за тюлевыми занавесками, она все видит и примечает. Ничто не пройдет мимо, ни одна крошка человеческой слабости не упадет незамеченной, без ее комментариев не обойдется ни одно преступление, ни одна даже самая мелкая тайна, ни одно даже самое пустяковое отклонение от правил. Ничто не ускользнет от ее пристального внимания. Никто не избегнет ее суда. Неужели ей хоть иногда не хочется отложить все это в сторону, настежь растворить двери и вдохнуть свежего воздуха? Неужели она никогда не задумывается о том, что за ее помешанностью на чистоте попросту скрывается иной вид грязи? Может, когда-то она это и понимала, но очень давно. И теперь способна лишь следить за другими, спрятавшись в раковину, точно краб-отшельник, точно улитка, плотно закупорившая вход в свой вечный домик. А действительно, чем она целыми днями занимается? В ее дом никто не может войти, не сняв на крыльце башмаки. Чайные чашки до и после использования подвергаются тщательной дезинфекции. Продукты разносчик оставляет исключительно на пороге перед дверью. Даже почтальон не бросает корреспонденцию в щель на двери, а опускает в металлический почтовый ящик, привешенный на калитку, и потом сама миссис Химик-Блю в голубом платье с ромашками быстренько выходит из дома, чтобы забрать почту, и каждый раз у нее глаза на лоб лезут от ужаса перед дорожкой в шесть футов длиной, не прошедшей санитарной обработки… Нет, подобному искушению он противостоять не в силах! Эту особу надо удалить из жизни, как удаляют въевшееся пятно, ее надо выгнать, как выгоняют глистов, надо вытащить ее из этой раковины на открытое пространство и… В конце концов, это совсем нетрудно. Нужно лишь найти подходящий предлог и немного денег. Потом взять напрокат белый минивэн, изобразить на нем логотип несуществующей фирмы, приобрести бейсболку и темно-синий комбинезон с тем же логотипом, вышитым на кармашке, ну и заказать по Интернету всякие моющие средства, расплатившись за них позаимствованной у кого-нибудь кредиткой, которую потом можно отправить назад по почте. Неплохо также иметь при себе соответствующий планшет-блокнот — это всегда придает солидности — и брошюру с блестящими фотографиями (ее он и сам запросто состряпает на компьютере), где воспеваются достоинства очередного очищающего промышленного средства такой эффективности, что его только недавно разрешили использовать в домашних условиях. Сквозь почтовую щель в двери миссис Химик-Блю он произносит подготовленную речь, чувствуя, как эта химическая особа следит за каждым его движением своими бесцветными, как у медузы, глазами. На мгновение страх уступает в ней страстному желанию ознакомиться с «новым замечательным средством», и она на секунду скрывается внутри, а потом, как он и предполагал, приглашает «милого молодого человека» войти. На этот раз ему интересно понаблюдать за происходящим. А для решающего момента он припас маску, купленную в магазине, где торгуют излишками армейского обмундирования, и баллончик с газом, купленный по Интернету в одной американской фирме, утверждавшей, что этот газ способен изгнать из дома любых нежелательных паразитов, хотя его воздействие на человека до сих пор толком не проверено. Впрочем, одна местная бродячая собака уже внесла свой вклад в исследование этого газа, и результат показался Голубоглазому весьма многообещающим. Миссис Химик-Блю, наверное, продержится дольше, чем собака, но если учесть ее слабый иммунитет, дикую нервозность и постоянную тахикардию, из-за которой ее грудь то вздымается, то опадает, все должно получиться очень даже неплохо. Однако он рассчитывал, что будет испытывать и еще какие-нибудь чувства. Может, вину или даже жалость. Но испытывает лишь чисто научное любопытство, смешанное с совершенно детским удивлением: до чего же это оказывается просто! Смерть — не такое трудное дело. Разница между жизнью и ее противоположностью может быть совсем ничтожной — достаточно крошечного кровавого сгустка, маленького пузырька воздуха. Тело — это ведь, в конце концов, тоже механическое устройство. А в механике он немного разбирается. Чем больше количество движущихся частей, тем выше вероятность того, что какая-то из них выйдет из строя. А человеческое тело включает в себя множество подобных частей… «Ну, двигаться-то они скоро перестанут», — говорит он себе. Фаза агонии (этим термином пользуются медики для описания видимых попыток жизни отделиться от той протоплазмы, что слишком сильно себя скомпрометировала и заслужила смерть) продолжается немногим более двух минут, если верить его часам «Сейко». Он пытается сохранять бесстрастность, избегает смотреть на судорожно дергающиеся руки и ноги умирающей на полу пожилой женщины, пытается определить, что же происходит там, внутри, за этими выпуклыми глазами медузы, за ее последними, мучительными попытками набрать в легкие воздуха… В какой-то момент его и самого начинает подташнивать от этих жутких звуков, и тут же, в одно мгновение (а разве бывает иначе?), во рту возникает жуткий вкус витаминного напитка — вкус гнилых фруктов и пожухших капустных листьев, — но он заставляет себя не обращать внимания на эти фантомные явления и сосредоточиться исключительно на миссис Химик-Блю, у которой фаза агонии уже подходит к концу: плывущий взгляд начинает стекленеть, губы приобретают синевато-коричневый оттенок… В конце концов, Голубоглазый недостаточно хорошо разбирается в анатомии и физиологии, чтобы точно назвать причину ее смерти. Но, как учил Гиппократ, человеку необходим кислород. Возможно, это означает — к такому выводу он приходит чуть позже, — что миссис Химик-Блю умерла, поскольку клетки ее организма не получили нужного количества кислорода и испытанный ими шок оказался для нее летальным… Иными словами: это не его вина. Его руки в резиновых перчатках не оставили следов ни на одной из безукоризненно чистых поверхностей. Туфли на нем новые, только что из коробки, и тоже никаких читаемых следов не оставляют. А комната благодаря открытому окну быстро проветрится, и в ней уже не будет чувствоваться запах ядовитого снадобья из той канистры, которую он бросит в мусорный бак, проезжая мимо муниципальной свалки к автостоянке, чтобы вернуть позаимствованный белый минивэн, но уже без вымышленного логотипа. Смерть миссис Химик-Блю будет выглядеть как несчастный случай — спазм, инсульт, инфаркт, — и даже если у кого-то из полицейских появятся нехорошие подозрения, ничто не укажет именно на него. Он сжигает комбинезон и рабочую кепку у себя на заднем дворе, собрав в кучу сухие листья и прочий мусор, который давно уже следовало сжечь, и запах этого костра — как и запах Ночи костров — вызывает в его памяти воспоминания о конфетах-помадках, о сахарной вате, о вращающихся в темноте волшебных огненных колесах. Участвовать в подобных развлечениях мать ему всегда запрещала, хотя его братьев преспокойно отпускала на ярмарку, и они являлись домой с липкими от сластей пальцами, пропахшие дымом и покрытые слоем грязи после участия во всевозможных аттракционах. А он, как всегда, был вынужден сидеть дома, в полной безопасности, за закрытыми дверьми, чтобы с ним не случилось ничего плохого… Сегодня, однако, Голубоглазый действует совершенно свободно. Он с удовольствием ворошит костер, чувствуя лицом его жар, и внезапно испытывает невероятное облегчение… Поскольку понимает: он непременно сделает это снова. Он даже знает, кто будет следующим. Он вдыхает запах дыма, вспоминает ее лицо и улыбается про себя… И небо вокруг вспыхивает разноцветными огнями, как праздничный салют. КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ ClairDeLune: Это надо непременно обсудить. Знаешь, Голубоглазый, развитие сюжета явно высвечивает реальные взаимоотношения внутри твоей семьи. Может, напишешь мне сегодня вечером? Очень хотелось бы поговорить с тобой об этом подробнее. JennyTricks (сообщение удалено). blueeyedboy: Привет, Дженни. Мы с тобой, случайно, не знакомы? JennyTricks: (сообщение удалено). JennyTricks: (сообщение удалено). JennyTricks: (сообщение удалено). blueeyedboy: Пожалуйста, Дженни, ответь: мы с тобой знакомы? 6 ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY Время: 14.38, воскресенье, 10 февраля Статус: ограниченный Настроение: бессонное Музыка: Van Morrison, Wild Night В моем блоге сегодня масса любовных признаний и похвал. В основном это реакция на пост, который, по выражению Клэр, «настоящий стилистический прорыв» в моем творчестве. Токсик уверяет меня, что это клево! Кэп делает вывод: «Какого хрена, чувак! Это же круто!» И только Крисси по-прежнему плохо себя чувствует, однако и она считает, что это «просто потрясно (и чесслово закачаешься!)». Ну может, Крисси и плохо себя чувствует, однако она счастлива. За одну неделю ей удалось потерять сразу шесть фунтов, а значит, судя по опубликованному ею в Сети счетчику калорий, если она продолжит худеть с той же скоростью, то достигнет заветной цели уже к августу будущего года, а может, даже к июлю. Во всяком случае, она шлет свою любовь и виртуальные поцелуи той подружке с ником azurechild, которая так ее поддерживает. Зато Клэр явно огорчена. Она получила электронное послание от Голубого Ангела. Точнее, от его представителя, который требует, чтобы она немедленно прекратила отправлять Ангелу письма, и угрожает призвать на помощь закон. Бедная Клэр уязвлена и возмущена подобной несправедливостью. Она никогда не отправляла никаких писем — ни угрожающих, ни оскорбительных — ни самому Ангелу, ни его жене. Да и зачем ей это? Ведь она преклоняется перед Ангелом. И уважает границы его личного пространства. Она уверена, что все это дело рук его жены. Сам Ангел, по ее словам, слишком милый и не поступит так с человеком, который — ведь прошло уже так много времени! — стал его истинным другом. А подобное проявление ревности со стороны миссис Ангел является, с точки зрения Клэр, безусловным доказательством того, о чем она давно подозревает: их брак с Ангелом переживает кризис, а возможно, и с самого начала был не очень-то крепок. Горестные мольбы Клэр, обращенные к Голубому Ангелу, привлекают внимание пользователей; кое-кто прямо советует ей вернуться к реальной жизни, но некоторые поддерживают ее, убеждая ни в коем случае не отказываться от мечты. Многие делятся своими любовными переживаниями, разочарованиями и способами мести. Одна особа, некая HawaiianBlue, советует Клэр держаться изо всех сил и постараться завоевать внимание возлюбленного силой, продемонстрировав ему такое доказательство своей любви, что усомниться в ней будет попросту невозможно… Альбертина тоже поместила художественный пост. Я воспринимаю это как хороший знак; теперь, когда она почти оправилась от потрясения, вызванного гибелью моего брата, она каждый день общается онлайн. Пока они были вместе, она менее регулярно выходила в Сеть; порой за несколько недель она не появлялась ни разу. Будучи веб-мастером, я легко могу проследить, сколько раз она посещает свою страницу, что публикует и что читает сама. Мне известно, например, что она читает не только все мои посты, но даже комментарии к ним. Также она просматривает посты Клэр и Крисси — я знаю, что ее тревожит увлечение Крисси этими дурацкими диетами и голоданиями. С Кэпом она переписывается очень редко, явно чувствуя себя не в своей тарелке, а вот Токсик — ее регулярный собеседник, возможно, это связано с его физическим увечьем. Для некоторых людей подобные френды имеют слишком большое значение — прежде всего для тех, кто воспринимает виртуальный мир на экране как нечто куда более материальное, чем то, что их окружает за пределами компьютера. Сегодня Альбертина захотела поговорить. Возможно, из-за похорон Найджела, а может, из-за моего последнего поста, который вполне мог встревожить ее. Если честно, я на это и рассчитывал. Так или иначе, а она сама написала мне на мой личный адрес. Не уверенная в себе, потрясенная, слегка возмущенная — словом, ребенок, которого нужно успокоить и утешить. «Где ты только берешь эти истории? Отчего тебе необходимо именно здесь их выкладывать?» Ага. Вечный вопрос. Откуда берутся истории? Может, они, как сны, формируются в подсознании? Или ночью их приносят гоблины? Или же это просто формы истины, зеркальные версии вероятного будущего, но искаженного, переплетенного, подобно соломенным чучелкам, превращенным в детские игрушки… «Возможно, у меня просто нет выбора», — печатаю я. И это, между прочим, куда ближе к правде, чем ей кажется. Пауза. Я привык к ее молчанию. Молчание, однако, несколько затягивается, и я понимаю: она чем-то огорчена. «Тебе не понравился мой последний пост». Это не вопрос, а утверждение. Пауза затягивается. Единственная из всего моего онлайнового племени, Альбертина не имеет своей аватарки. Там, где у всех остальных появляется символ — у Клэр фотография Голубого Ангела, у Крисси крылатое дитя, у Кэпа мультяшный кролик, — Альбертина предпочитает картинку по умолчанию — неясный силуэт в простом голубом квадрате. Иногда это вызывает замешательство. Пиктограммы, значки, анимационные персонажи и аватары составляют существенную часть нашего общения. Точно изображение герба на средневековом щите, они служат как нашей защите, так и возможности преподнести себя всему миру; этакие дешевые гербы для тех, у кого нет ни чести, ни короля, ни родины. Ну и как же Альбертина себя преподносит? Время течет, томительно отстукивая секунды, точно нетерпеливая учительница, вызвавшая к доске нерадивого ученика. На какое-то время меня охватывает уверенность, что Альбертина уже не вернется. Наконец она отвечает: «Твой рассказ меня немного встревожил. Эта женщина напоминает мне какую-то хорошую знакомую. Если честно, одну из приятельниц твоей матери». Смешно, как переплетаются вымысел и реальная действительность. Все, как я и говорил. «Насколько я слышала, Элеонора Вайн в больнице. Она заболела вчера поздно вечером. Что-то с легкими». Да что ты? Какое совпадение! «Если бы я не знала точно, что с ней, я бы, пожалуй, решила, что без тебя тут не обошлось». «Неужели ты действительно могла так подумать?» Я вынужден улыбнуться. На мой взгляд, все это звучит несколько издевательски. Но поскольку лиц друг друга мы не видим, ничего нельзя понять наверняка. Если бы это были Крисси или Клэр, они бы непременно сопровождали каждое свое замечание каким-нибудь смайликом — веселой, хмурой или плачущей рожицей, — сводя к минимуму всякую двусмысленность. Но Альбертина смайликами не пользуется. И их отсутствие делает беседу с ней странно невыразительной — во всяком случае, я никогда не бываю до конца уверен, что понял ее. «А что, ты чувствуешь себя виноватым, Голубоглазый?» Долгая пауза. Правда или провокация? Голубоглазый колеблется, сопоставляя радость от возможности довериться Альбертине и опасность, связанную с тем, что выболтаешь слишком много. Вымысел — опасная территория, окутанная дымовой завесой, которая может вдруг рассеяться на ветру и унестись куда-то, оставив тебя совершенно голым. Наконец он решается и печатает: «Да». «Наверное, поэтому ты сочиняешь подобные вещи. Возможно, ты отчасти принимаешь на себя вину за то, в чем на самом деле не виноват». Хм. Какая интересная мысль! «А тебе не кажется, что я в чем-то виноват?» «Каждый из нас в чем-то виноват, — отзывается она. — Но порой легче признаться в том, чего мы не совершали, чем повернуться лицом к истине». Теперь она явно пытается меня поймать. Я же говорил, что она очень умна. «Итак… Зачем ты зашла на мою страницу, Альбертина? В чем ты виновна, по-твоему?» Молчание, причем такое длительное, что я почти уверен: она уже отключилась. Мигает курсор. Пищит сигнал почты. Один раз. Второй. Интересно, что бы я стал делать, если бы она просто взяла и сказала правду? Но нет, ничего на свете не бывает так просто. Интересно, она хотя бы понимает, что сделала? Понимает ли она, что все это началось тогда, на концерте в капелле[26] школы Сент-Освальдс? Слово «капелла» навсегда связано в моем восприятии с рождественскими огоньками, цветными витражами, запахом сосны и ладана. Кто ты на самом деле, Альбертина? Кто ты в душе — обыкновенное «ванильное мороженое» или «плохой парень»? Убийца, трус, мошенник, вор? И когда я доберусь до глубин твоей души, я смогу выяснить, есть там кто живой или нет? И тут вдруг она пишет, а потом быстренько исчезает, прежде чем я успеваю что-то спросить или прокомментировать ее слова. При полном отсутствии значков я никак не могу быть уверенным в ее настроениях и намерениях, но чувствую: она убегает от меня, потому что мне все-таки удалось чем-то ее задеть… «Правда или провокация, Альбертина? В чем ты хотела бы здесь исповедаться?» Ее ответ содержит всего три слова. Вот они: «Я солгала тебе». 7 ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com Время: 04.38, понедельник, 11 февраля Статус: публичный Настроение: доверительное Музыка: Hazel O'Connor, Big Brother Все делают это. Все лгут. Все раскрашивают правду, как кому нравится: рыбак безбожно преувеличивает размеры того карпа, которого он почти поймал, а политик в своих мемуарах превращает исходное железо своего личного опыта в золото истории. Даже дневник Голубоглазого (спрятанный дома под матрасом) служил скорее описанием его несбыточных мечтаний, чем фиксацией реальных фактов; там во всех подробностях и весьма патетически он описывал жизнь такого мальчика, каким никогда не смог бы стать, хотя и очень на это надеялся, — у того мальчика имелись отец и мать, у него было много друзей, он каждый день занимался самыми обычными делами, в день рождения его возили на берег моря, и он очень любил свою мать. При этом Голубоглазый понимал, что и в этих фантазиях прячется бледная и унылая правда жизни, терпеливо дожидаясь, когда приливной волной ее вынесет на поверхность и она станет видна всем… На вступительном экзамене в школу Сент-Освальдс Бен провалился. Ему бы давно следовало понять, что так и будет, но все без конца твердили: он сразу туда поступит, это ровным счетом ничего не будет стоить, это так же просто, как пересечь границу дружественного государства, от него потребуется лишь чисто символическое действие, которое обеспечит ему полный успех и учебу в заветном заведении. Да и задание-то оказалось нетрудным. Он счел его даже легким и, конечно же, выполнил бы — если бы сумел дописать до конца. Но само это ужасное место с его запахами полностью лишило Бена остатков мужества — затемненный класс, полный людей в форме, списки фамилий, приколотые к стене, враждебно ухмыляющиеся лица других мальчиков, претендующих на бесплатное обучение. В общем, он испытал паническую атаку, как заключил врач. Физическую реакцию на стресс. Приступ начался с нервной головной боли, которая быстро усиливалась и примерно к середине первого задания превратилась в калейдоскоп красок и запахов, который закрутил его, точно тропический шторм, и швырнул в беспамятство прямо на паркетный пол школы Сент-Освальдс. Его отвезли в больницу Молбри, и он умолял, чтобы его немедленно уложили в постель, прекрасно понимая, что стипендия теперь уплыла и мать будет в ярости, так что единственная возможность избежать настоящих неприятностей — спрятаться за спины врачей. Но и тут ему не повезло. Медсестра сразу же позвонила матери, та приехала, и учитель, сопровождавший мальчика в больницу, — доктор Дивайн,[27] тощий человечек, имя которого имело какой-то мутный, темно-зеленый оттенок, — описал ей случившееся во время экзамена. — Но вы ведь позволите ему пересдать? — первым делом спросила мать. Больше всего ее беспокоила вожделенная стипендия. А Бен, как назло, уже полностью оклемался и чувствовал себя превосходно; от ужасной головной боли не осталось и следа. И когда материны темные, как черника, глаза уперлись в него, он сразу понял, что ничего хорошего ему не светит. — Боюсь, что нет, — ответил доктор Дивайн. — В Сент-Освальдс это не принято. Вот если бы Бенджамин сдавал экзамен на общих основаниях… — То есть стипендию он не получит? Мать так прищурилась, что глаза ее превратились в щелочки. Доктор Дивайн слегка пожал плечами. — Боюсь, решение принимать буду не я. Возможно, он мог бы попытаться на следующий год. Мать ринулась в атаку. — Вы, наверное, просто не понимаете… Но доктору Дивайну было уже вполне достаточно. — Извините, миссис Уинтер, — прервал он ее, направляясь к двери больничной палаты, — но мы не можем сделать исключение для кого-то одного. Мать сдерживалась, пока они не добрались до дома. Ну а там-то она дала волю своему гневу. Сначала высекла Бена куском электропровода, потом стала бить кулаками и ногами, а Найджел и Брендан смотрели на это с площадки верхнего этажа, прижавшись лицом к решетке перил, точно мартышки в клетке. Она не впервые избивала его. Время от времени попадало всем — в основном, конечно, Найджелу, но доставалось и Бенджамину, и даже этому дурачку Брендану, который всего на свете боялся, так что вряд ли был способен хоть на один неправильный шаг. Она считала, что только с помощью наказаний и можно держать сыновей в узде. Но на этот раз все выглядело несколько иначе. Ведь мать всегда считала его особенным, исключительным, а он оказался одним из многих. Понимание этого, видимо, стало для нее настоящим шоком. Она была страшно разочарована. Впрочем, это теперь Голубоглазый так думает, а тогда ему показалось, что мать сходит с ума. — Ты лжешь, симулянт проклятый, дерьмо собачье! — Нет, мама, прошу тебя, перестань. Пожалуйста, перестань, — хныкал Бен, пытаясь защитить лицо руками. — Ты нарочно провалил экзамен! Ты нарочно подставил мне подножку, чтобы я упала в грязь! Готовясь к следующему удару, она одной рукой схватила его за волосы, а другой отвела его руку, которой он прикрывался. Бен зажмурился и стал судорожно искать те магические слова, которые смогли бы усмирить это взбеленившееся чудовище. И вдруг его озарило… — Пожалуйста, мама, послушай! Я же не виноват! Пожалуйста, мама… Я люблю тебя… Она так и замерла. Кулак, воздетый, точно украшенная самоцветами рыцарская перчатка, застыл в воздухе, одна бровь зловеще приподнялась. — Что ты сказал? — Я люблю тебя, мама… Теперь, когда Бен отвоевал некоторые позиции, следовало их закрепить. Он и так был весь в слезах, его колотила дрожь, так что не потребовалось особых усилий для завершения картины. И когда он прижался к матери, притворно пуская сопли и косясь на братьев, которые по-прежнему наблюдали за ними с лестничной площадки, ему вдруг пришло в голову, что в данном случае у него все отлично получилось, и если верно распорядиться теми картами, которые оказались у него на руках, то вполне можно выжить. У каждого своя ахиллесова пята, но только ему, Бену, посчастливилось обнаружить ее у собственной матери. Он успел заметить, как Брендан, прячась за перилами лестницы, смотрит на него расширенными от изумления глазами. На мгновение их взгляды пересеклись, и Бен отчетливо почувствовал, что Брендан, который никогда ничего не читал, сейчас читает его мысли так же легко, как детскую книгу сказок. Правда, брат тут же отвел глаза, но Бен запомнил этот взгляд, исполненный понимания. Неужели его истинные чувства были столь очевидны? Или, может, все это время он ошибался насчет интеллектуальных способностей Брендана, не обращая на него никакого внимания и считая никчемным неповоротливым толстяком? А что, собственно, ему известно о своем среднем брате, которого все в семье называют отсталым? Ведь мнение о Брене он попросту принимал на веру. Но теперь ему кажется, что, возможно, он сильно ошибался, что на самом деле Брен гораздо умнее, чем все они думали. Во всяком случае, ему хватило ума догадаться, что скрывается за признанием Бена в любви к матери. И в нем достаточно ума для того, чтобы представлять угрозу… Бен высвободился из материнских объятий и увидел, что Брендан по-прежнему торчит на лестнице и уже снова кажется испуганным и глуповатым. Впрочем, теперь Бенджамина было не провести, теперь он знал: брат всего лишь притворяется. Скрываясь под тускло-коричневым оперением, его средний брат затевал какую-то свою, весьма сложную игру. Для Бена оставалось тайной, что это за игра, но он уже понимал: однажды ему придется иметь дело с Бренданом… КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ Albertine: Ты отдаешь себе отчет, куда это тебя приведет? blueeyedboy: Вполне. А ты? Albertine: Я следую за тобой. Как всегда. blueeyedboy: Ах! Прошлогодний снег… 8 ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ ALBERTINE Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com Время: 20.14, понедельник, 11 февраля Статус: публичный Настроение: лживое Да, именно с этого все и начинается. С маленькой невинной лжи. Такой чистенькой, как свежий снежок. Такой беленькой, как Белоснежка из сказки, — и кто бы догадался, что этот белоснежный покров может быть опасен, что эти маленькие легкие поцелуи с неба способны нести смерть? Все дело в моменте. Одна маленькая бессмысленная ложь выбирает для себя подходящий момент, и крошечный камешек может разбудить горную лавину. Слово порой действует так же. Маленькая ложь становится этой самой лавиной, все сметающей на пути, с ревом крушащей мир, полностью меняющей его форму и как бы заново прокладывающей русло нашей жизни. Эмили было пять с половиной, когда отец впервые взял ее в ту школу, где преподавал. До этого дня его школа казалась ей особым, таинственным миром, далеким и манящим, как сказочное царство, которое ее родители иногда обсуждали за обедом. Впрочем, не слишком часто: Кэтрин не любила, когда Патрик «пускался в рассуждения о своей лавочке», и старалась поскорее сменить тему, причем именно в тот момент, когда Эмили становилось особенно интересно. В общем, Эмили считала, что школа — это такое место, куда дети ходят вместе учиться; во всяком случае, так говорил отец, хотя мать, судя по всему, была с ним не согласна. — А много там детей? Девочка умела считать и часто пересчитывала пуговицы в коробке или фасолины в банке. — Несколько сотен. — И это такие же детки, как я? — Нет, Эмили. Не такие. Школа Сент-Освальдс только для мальчиков. К тому времени Эмили уже довольно бегло читала. Детские книжки со шрифтом Брайля найти было нелегко, но мать придумала делать их самостоятельно с помощью вышивки по фетру, и теперь отцу приходилось каждый день по нескольку часов подряд «записывать» для нее всякие истории — в зеркальном отражении, конечно, — пользуясь старой швейной машинкой и приспособлением для рельефного рисунка. Эмили также знала все четыре действия арифметики: умела складывать, вычитать, делить и умножать. Ей уже кое-что было известно о судьбах великих художников; ей нравилось исследовать с помощью пальчиков выпуклые карты мира и Солнечной системы. А в родном доме она ориентировалась совершенно свободно как внутри, так и снаружи. Ее довольно часто водили на так называемую детскую открытую ферму, и она довольно много знала о различных растениях и животных. Она играла в шахматы. И училась играть на пианино — это удовольствие она делила с отцом; собственно, самые лучшие часы она проводила именно у него в комнате, вместе с ним разучивая гаммы и аккорды различных тональностей и старательно растягивая маленькие пальчики в тщетных попытках взять октаву. Но о других детях ей было известно очень мало. Она слышала их голоса, когда гуляла в парке, а однажды даже качала младенца, от которого исходил странный кисловатый запах. На ощупь он был маленький и теплый, как спящая кошка. Их ближайшую соседку звали миссис Бранниган, и по какой-то причине считалось, что она социально значительно ниже их — может, потому что была католичкой, а может, потому что арендовала дом, тогда как у них дом был куплен и полностью оплачен. У миссис Бранниган была дочка чуть старше Эмили, и Эмили с удовольствием подружилась бы с ней, но соседская девочка говорила с таким сильным акцентом, что в тот единственный раз, когда они попытались познакомиться ближе, Эмили не поняла ни слова. А вот папа работал в таком месте, где были сотни детей, и все они изучали математику, географию, французский, латынь, историю, естествознание, учились рисованию и музыке. Они кричали и дрались в школьном дворе. Они могли сколько угодно болтать друг с другом или друг за другом гоняться; они вместе обедали в длинной школьной столовой и вместе играли на лужайке в крикет и теннис… — Я бы тоже хотела ходить в школу, — заявила как-то Эмили. — Нет, туда ты ходить никогда не будешь, — отрезала Кэтрин и тут же набросилась на мужа: — Патрик, кончай разговоры о своей лавочке! Тебе же известно, как это расстраивает ее. — И нисколько меня это не расстраивает! И я бы очень хотела туда ходить. — Может, мне как-нибудь взять ее с собой? Просто посмотреть… — Патрик! — Извини. Ну просто… Ты ведь знаешь, дорогая, что через месяц у нас рождественский концерт. В школьной капелле. Я буду дирижировать. Она так любит… — Патрик, я не слушаю тебя! — Она так любит музыку, Кэтрин. Позволь мне взять ее с собой. Хотя бы разок. На этот раз Эмили все-таки разрешили пойти в школу. Возможно, потому, что папа просил, но скорее из-за того, что эта идея очень понравилась Фезер. Та страстно верила в исцеляющие возможности музыки; кроме того, она недавно прочла «Пасторальную симфонию» Жида[28] и чувствовала, что концерт вполне может оказать на Эмили дополнительное терапевтическое воздействие, как бы подкрепив благотворное влияние занятий лепкой и рисованием. Однако Кэтрин от подобной перспективы по-прежнему была не в восторге. Ей как будто не давала покоя вина — та самая, что заставила ее удалить из дома все следы страсти мужа к музыке. Фортепиано было исключением, но даже и его переместили в гостевую комнату, и теперь оно стояло среди ящиков с забытыми бумагами и старыми вещами. Туда Эмили заходить не полагалось. Но энтузиазм Фезер перевесил чашу весов; в вечер концерта они все вместе пешком отправились в школу Сент-Освальдс, и от Кэтрин пахло скипидаром и розами («Это розовый запах, — пояснила она Эмили, — запах прелестных розовых роз»). Фезер, как всегда, разговаривала очень громко и быстро, а отец шел рядом с Эмили и нежно придерживал ее за плечо, чтобы она не поскользнулась на мокром декабрьском снегу. — Ну как, ты довольна? — прошептал он ей на ухо, когда они почти добрались до места. — Угумм. Она была немного разочарована, узнав, что событие состоится не в самой школе. Ей так хотелось побывать там, где работает папа, войти в классные комнаты с их деревянными партами, ощутить запах мела и полироли, услышать гулкое эхо шагов по деревянным полам; позже все это было ей позволено. Концерт же намечался не в школе, а в капелле, находившейся рядом. Там должен был петь школьный хор, а ее отец — дирижировать; это слово Эмили понимала как «вести, направлять», то есть указывать певцам путь. Вечер был холодный, сырой, в воздухе пахло дымом каминов. С проезжей части доносились звуки автомобилей и звонки велосипедов, вокруг слышались голоса, несколько приглушенные густым туманом. Эмили замерзла, хотя была в теплом зимнем пальто; ее хорошенькие башмачки на тонкой подошве поскрипывали по замерзшей гравиевой дорожке; на волосах повисли капельки осевшего тумана. Туман дает ощущение того, что мир вокруг сжался и все предметы стали меньше, чем на самом деле, а вот ветер, наоборот, словно расширяет пространство, заставляет деревья шуметь так, будто они вот-вот воспарят на своих могучих крыльях… Тем вечером Эмили чувствовала себя какой-то особенно маленькой, превратившейся почти в ничто, словно придавленной к земле мертвым влажным воздухом. Время от времени мимо нее кто-то проходил — она слышала шелест дамского платья, а может, мантии кого-то из преподавателей, слышала обрывки фраз, тут же умолкавшие где-то вдали. — А там будет не очень много народа, Патрик? Эмили плохо переносит толпу. Это был голос Кэтрин, тугой, как лиф нарядного платьица Эмили, вообще-то очень хорошенького, розового, но, видимо, надетого в последний раз — когда его достали из гардероба, стало ясно, что она почти из него выросла. — Все будет отлично, не волнуйся. И места у вас в первом ряду. Вообще-то Эмили ничего против толпы не имела. А вот шум этот ей действительно не нравился, особенно ровные невнятные голоса, из-за которых все на свете перепутывалось и становилось с ног на голову. Она взяла отца за руку и довольно крепко ее стиснула. Одно пожатие на их с отцом языке означало: я люблю тебя. Двойное пожатие в ответ — я тоже люблю тебя. Это была еще одна их маленькая тайна вроде той, что она теперь почти может взять октаву, если как следует растянет пальцы, а также может сыграть главную тему в пьесе «К Элизе» Бетховена вдвоем с отцом, пока он исполняет партию левой руки. Внутри капеллы было холодно. В семье Эмили в церковь никто не ходил, а вот соседка, миссис Бранниган, ходила, и очень часто; однажды она даже посетила церковь Сент-Мэри,[29] ездила туда специально послушать эхо. Но и в капелле Сент-Освальдс эхо звучало впечатляюще; их шаги — шлеп-шлеп — отдавались от твердого гладкого пола, и казалось, звуки поднимаются вверх, словно люди, которые, беседуя на ходу, ступают по гулкой лестнице. Потом от отца она узнала причину: оказывается, в капелле очень высокий потолок, а тогда она воображала, что хор разместится где-то у нее над головой, подобно ангелам. Еще в капелле был особый запах — чуточку напоминающий пачули Фезер, только сильнее и какой-то дымный. — Это благовония, — сообщил отец. — В храмах всегда курят благовония. Храм. Он уже объяснял ей значение этого слова. Храм — такое место, куда всегда можно пойти и оказаться в безопасности. Там будет запах благовоний и табака «Клан» и будут звучать ангельские голоса. Вот что такое храм. Эмили постоянно ощущала вокруг какое-то движение. И люди беседовали более приглушенными голосами, чем обычно, словно боялись эха. Папа ушел к своим хористам, а Кэтрин стала описывать Эмили орган, молельные скамьи и витражи в окнах; и все время Эмили улавливала в зале шуршание — вшш-вшш-вшш — и еще какие-то шумы, явно свидетельствовавшие о том, что публика рассаживается по местам и успокаивается, готовясь слушать. Потом наступила тишина, и хор запел. Уже при первых звуках Эмили показалось, будто внутри у нее что-то сломалось, будто там приоткрылась какая-то дверка. Именно это, а вовсе не тот комок глины, и стало для нее самым первым по-настоящему ярким воспоминанием — то, как она сидела в капелле Сент-Освальдс и слезы текли у нее по лицу прямо в приоткрытый в улыбке рот, а музыка, чудесная музыка, так и кипела вокруг нее. Музыку она слышала далеко не впервые, но их домашнее баловство на стареньком пианино или жестяные звуки, доносившиеся из приемника на кухне, лишь отдаленно напоминали истинную музыку. Эмили не находила верного слова, которым могла бы назвать то, что сейчас слышала, как не находила и слов, которые передали бы ее новые эмоции. В целом их можно было бы назвать пробуждением. Позднее мать пыталась приукрасить эту историю, словно та и впрямь нуждалась в приукрашивании. Самой-то Кэтрин никогда по-настоящему не нравилась религиозная музыка, и уж меньше всего — рождественские гимны с их простенькими мелодиями и убогими стишками. Моцарт — еще куда ни шло, с его страстным призывом, обращенным к родственным душам. В общем, выдуманная матерью легенда имела десяток различных вариаций, от Моцарта до Малера и даже до неизбежного Берлиоза, словно сложность музыки имела какое-то отношение к самим звукам или к тем ощущениям, которые они пробуждают в человеке. А исполняемое хором произведение было всего-навсего версией а капелла старинного рождественского гимна: Средь зимнего мрака Ветер от холода стонет, Земля тверда как железо, И в камень вода обратилась. В том, как звучат в хоре мальчишеские голоса, есть нечто непередаваемое, нечто трепетное и тревожащее. Их голоса взмывают ввысь, пребывая как бы на грани срыва, и в них странным образом сочетаются нечеловеческая нежность и беспредельная чистота с почти болезненной резкостью. Эмили слушала первые такты гимна, полностью погрузившись в мир музыки. Затем голоса вновь взлетели: Снег выпадает, Ложится на землю Слой за слоем, Слой за слоем… При повторе фразы «слой за слоем» голоса мальчиков добрались до той самой ноты, верхнего фа-диез, которая всегда воздействовала на Эмили столь мистическим образом, и девочка заплакала. Не от горя и даже не от взрыва эмоций; это был просто рефлекс, оскомина, возбуждение вкусовых бугорков на языке после того, как съешь что-нибудь очень кислое или обожжешь рот острым перцем чили. «Слой за слоем, слой за слоем…» Мальчики пели, и все в душе Эмили вторило им. Она тряслась от зимнего холода, она улыбалась, она поднимала лицо к невидимым небесам и открывала рот, ловя эти падающие снежинки. На целую минуту Эмили застыла, вся дрожа, на краешке сиденья, и каждый раз, когда голоса мальчиков брали верхнюю фа-диез, эту странную, магическую ноту, полную вкуса мороженого и головной боли, глаза девочки моментально наполнялись слезами, и слезинки стекали по ее щекам. Ее нижняя губка дергалась от волнения — ей казалось, что она соприкасается с самим Господом Богом… — Эмили, что с тобой? Ответить она не могла. Сейчас для нее имели значение только эти волшебные звуки. — Эмили! Каждая нота входила в ее душу нежно и легко, как нож в масло, каждый аккорд являл собой единство формы и содержания. По лицу снова полились слезы. — С ней явно что-то не так! — Резкий голос Кэтрин доносился словно откуда-то издалека. — Нет уж, Фезер, извини, но я увожу ее домой. Эмили почувствовала, как мать задвигалась, потянула за ее пальто, на котором она сидела, чтобы быть повыше. — Вставай, милая, пойдем. Нам вообще не следовало сюда приходить. Неужели в голосе матери звучит удовлетворение? Ее ладонь у Эмили на лбу была горячей, как в лихорадке, и какой-то липкой. — Она вся горит, Фезер! Дай-ка мне руку, Эмили, и мы… — Нет, — сердито прошипела Эмили. — Детка, дорогая, ты расстроена… — Ну пожалуйста!.. Но мать уже схватила ее за руку и потянула из зала. И даже аромат дорогих духов не заглушал исходившего от Кэтрин явственного запаха скипидара. Эмили отчаянно пыталась за что-нибудь зацепиться, подыскивала такие волшебные слова, которые заставят мать остановиться и понять, что ей, Эмили, совершенно необходимо вернуться и еще послушать… — Пожалуйста, мамочка! Эта музыка… «Твоя мама к музыке равнодушна», — раздался у нее в ушах отцовский голос, странно далекий, но вполне отчетливый. К чему же она тогда неравнодушна? Что в таком случае заставит ее вернуться? Кэтрин уже почти удалось вытащить дочку из зала. Эмили так отчаянно сопротивлялась, что у нее даже платье под мышкой лопнуло — оно было слишком мало. Ее душило пальто с меховым воротником, которое мать на нее напялила. И волна скипидарного запаха была удушающей, запаха лихорадочной горячности, запаха материной болезни… И Эмили вдруг отчетливо поняла — с той зрелой прозорливостью, которая намного опережала ее реальный возраст: она никогда больше не пойдет в отцовскую школу, никогда не посетит ни одного концерта, никогда не будет играть с другими детьми, так как мама боится, что они сделают ей больно или толкнут ее, никогда не будет бегать с ними в парке, потому что может упасть… Эмили думала о том, что если они сейчас уйдут из зала, то мама постоянно будет поступать так, как захочет. Слепота, которая никогда ее, Эмили, особенно не тревожила, все-таки утащит ее на самое дно, как собаку с привязанным к хвосту камнем, и тогда она попросту захлебнется и утонет. Должны же найтись какие-то слова, магические слова, которые заставят маму остаться! Но ей было всего пять лет, и никаких магических слов она не знала и чувствовала, что скользит по проходу между рядами, зажатая мамой и Фезер, а чудесные голоса хора все бурлят в воздухе, точно весенние воды… Средь зимнего мрака Когда-то давно-о… И тут ее осенило. Это было так просто, что она даже охнула, потрясенная собственной наглостью. Оказывается, она действительно знает магические слова! Десятки слов! Знает чуть ли не с колыбели, просто до сих пор не находила им применения. И отлично понимает, какая устрашающая сила заключена в них. Эмили открыла рот, потрясенная внезапным демоническим озарением, и прошептала: — Цвета… Кэтрин Уайт сразу резко затормозила, забыв даже поставить на пол поднятую ногу. — Что ты сказала? — Цвета. Пожалуйста. Я хочу остаться. — Эмили глубоко вздохнула. — Я хочу послушать цвета. КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ blueeyedboy: Как смело с твоей стороны, Альбертина. Полагаю, мне придется ответить тем же… 9 ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com Время: 23.03, понедельник, 11 февраля Статус: публичный Настроение: насмешливое Музыка: Pink Floyd, Any Colour You Like Послушать цвета. Ой, пожалуйста, только не говорите мне, что она была невинной! Не утверждайте, что тогда она толком не понимала своих действий. Миссис Уайт было известно абсолютно все о мальчике Икс и его синестезии. И она прекрасно знала: доктор Пикок непременно будет где-то поблизости. Одно только это заставило бы ее проглотить наживку, но еще легче было сделать так, чтобы она поверила: Эмили под воздействием музыки начала слышать цвета. Бен тогда первый год учился в школе Сент-Освальдс. Легко представить его: маленький хорист, с ног до головы вымытый и вычищенный, в синей школьной форме, готовый вместе с другими вступить под торжественные своды капеллы, украшенные каменными фестонами. Догадываюсь, о чем вы подумали: он ведь провалился на вступительном экзамене. Но это было связано только с лишением стипендии. Мать вытащила отложенные на черный день деньги, доктор Пикок добавил свои, и в конце концов они умудрились сделать так, что Бен все-таки в эту школу поступил, но, к сожалению, как платный ученик. И вот теперь он стоял в первом ряду школьного хора и ненавидел каждую минуту этого действа, понимая, что если у мальчишек из его класса до сих пор, может, и не хватало причин проникнуться к нему полным презрением, то теперь-то они ни за что не оставят его в покое. Мало того, мать еще и Найджела на концерт почти силком притащила, и уж он-то непременно отплатит ему за это щипками, пинками и тумаками. Средь зимнего мрака Ветер от холода стонет. Бен тщетно молился о скорейшем наступлении пубертатного периода. Тогда у него начнет ломаться голос и он, возможно, будет освобожден от участия в выступлениях хора. Но, увы, несмотря на то что многие мальчики у них в классе весьма активно мужали, тянулись вверх, как пальмы, и вечно воняли юношеским потом, Бен по-прежнему оставался хрупким и бледным, точно девчонка, и его волшебное ломкое сопрано оставалось при нем… Земля тверда как железо, И в камень вода обратилась. Он видел мать в четвертом ряду, напряженно вслушивавшуюся в звучание его голоса, а рядом с ней — доктора Пикока и Найджела, которому шел семнадцатый год и который с хмурым видом, раскинув ноги, развалился на скамье. Рядом с Найджелом сидел потный, дурно пахнущий Брендан, который, как всегда, чувствовал себя не в своей тарелке и выглядел соответственно — со своими гладко прилизанными волосами и поджатыми, как куриная гузка, губами он напоминал самого большого в мире младенца. Вообще Голубоглазый старался не смотреть по сторонам и полностью сосредоточиться на музыке. И тут вдруг в первом ряду он заметил миссис Уайт, а рядом — маленькую Эмили в коротеньком красном пальтишке и в розовом платьице; волосы у нее были собраны в два пышных хвоста, а лицо так и светилось какой-то странной смесью горя и радости… На мгновение ему показалось, что взор девочки устремлен прямо на него; но ведь у слепых взгляд всегда обманчив, верно? Конечно, Эмили не могла его видеть. Что бы он ни делал, как бы ни старался привлечь ее внимание, она все равно никогда его не увидит. Тем не менее его притягивал взгляд ее незрячих глаз, непроизвольно двигавшихся туда-сюда, точно шарики в голове куклы, точно две голубые бусины, в которых отражалось его, Голубоглазого, невезучая судьба. Он почувствовал начало головокружения, потом в висках в такт музыке застучала знакомая боль. Та самая, невыносимая. Голубоглазый попытался найти от нее защиту, представив себе, что его заключили в некую капсулу — твердую, как железо, холодную, как камень, синюю, как глыба арктического льда. Но от этой боли спасения не было. Он понимал, что она так и будет усиливаться до тех пор, пока не швырнет его на пол, как жалкую тряпку… На хорах было жарко. Но хористы в белых рубашках и с раскрасневшимися лицами пели словно ангелы. В школе Сент-Освальдс к хоровому пению относились очень серьезно, так что мальчики были отлично вымуштрованы и, точно солдаты, были способны часами стоять и петь, держа спину прямо. Никто никогда не жаловался. Никто просто не осмеливался это сделать. «Пойте от всей души, мальчики, и улыбайтесь! — трубил на репетициях хормейстер. — Вы делаете это во имя Господа нашего и нашей славной школы Сент-Освальдс. Я не допущу, чтобы кто-то из вас подвел всю команду…» Но вот Бен Уинтер что-то явно побледнел. Возможно, из-за жары и духоты, пропитанной благовониями, а также из-за постоянного напряжения, в котором пребывал, пока хранил на лице лучезарную улыбку. Вспомните: он всегда был хрупким ребенком; так и его мать постоянно говорила. Более хрупким и более чувствительным, чем двое его братьев, и куда более склонным ко всяким болезням и прочим напастям… Ангельские голоса снова взмыли ввысь в звонком крещендо. Снег выпадает, Ложится на землю. Вот тут-то все и случилось. Словно в замедленной съемке: глухой стук, возня в первом ряду, бледнолицый мальчик падает на пол часовни, но этого никто не видит, и он ударяется головой о край скамьи — после этого удара ему наложили четыре шва, а на лбу остался шрам в виде полумесяца… Но почему же никто не заметил? Почему Бен всегда оказывался обойденным вниманием? Никто не заметил, как он упал — даже его мать, — поскольку в тот самый момент маленькая слепая девочка в первом ряду испытала что-то вроде паники, и все взоры моментально обратились к ней. Эмили Уайт в розовом платьице, махая ручонками, отбивалась от своей матери и громко кричала: «Дайте же мне послушать! Папочка, пожалуйста… Дайте мне послушать цвета!» КОММЕНТАРИЙ В ИНТЕРНЕТЕ Albertine: С благополучным возвращением, Голубоглазый. blueeyedboy: Рад, что тебе понравилось, Альбертина. Albertine: Ну, «понравилось», пожалуй, не самое подходящее слово… blueeyedboy: С благополучным возвращением, Альбертина… 10 ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ ALBERTINE Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com Время: 23.49, понедельник, 11 февраля Статус: публичный Настроение: чувствительное Послушать цвета. Возможно, ты помнишь эту фразу. Легко соскальзывающая с языка взрослого человека, она, должно быть, казалась невыносимо пронзительной в устах пятилетней слепой девочки. Так или иначе, но это подействовало. Послушать цвета. Даже не подозревая об этом, Эмили Уайт открыла шкатулку с волшебными словами и была прямо-таки опьянена их могуществом и той силой, которую они в ней открыли; теперь она сама, точно маленький генерал, командовала всеми; Кэтрин, Фезер, а впоследствии и доктор Пикок безоговорочно и с радостью подчинялись ее командам. — Что же ты видишь? Уменьшенное трезвучие в фа миноре. Волшебные слова разворачивались, точно слои оберточной бумаги, и, слетая один за другим, падали на пол. — Розовый. Голубой. Зеленый. Такие красивые! Мать в полном восторге стиснула ей руки. — А еще что, Эмили? Расскажи скорей, что ты еще видишь. Аккорд фа мажор. — Красный. Оранжевый. Пурпурный. Черный. Это было как пробуждение. Та адская сила, которую она в себе обнаружила, вдруг удивительным образом расцвела, и музыка стала неотъемлемой частью ее повседневной жизни. Пианино извлекли из гостевой комнаты и настроили; уроки музыки, которые тайком давал ей отец, теперь стали вполне законными, и Эмили было разрешено упражняться сколько угодно, даже если Кэтрин работала в мастерской. Затем настала очередь газетчиков; письма и подарки поклонников посыпались дождем. Еще бы, ведь в этой истории таился огромный потенциал. В ней было все необходимое: рождественское чудо, фотогеничная слепая девочка, музыка, искусство, даже наука, доступная пониманию каждого человека с улицы, любезный доктор Пикок и, наконец, масса противоречивых заявлений из мира искусства. Все это заставляло журналистов то заинтересовываться данной темой, то отходить от нее на некоторое время; по крайней мере три года спекуляции вокруг Эмили до конца не затихали. Вскоре подключилось телевидение, а потом даже появился сингл — причем этот хит вошел в десятку лучших! — в исполнении какой-то рок-группы, название которой я забыла. Зато помню, что эту песню использовали потом в голливудском фильме, созданном по книге с аналогичным названием, где роль доктора Пикока исполнил Роберт Редфорд, а слепую девочку, видящую музыку, сыграла маленькая Натали Портман. Сначала Эмили воспринимала это как само собой разумеющееся. В конце концов, такой малышке просто не с чем было сравнивать. Но она действительно была очень счастлива — целыми днями она слушала музыку, училась тому, что любила больше всего, и взрослые были ею довольны. В течение последующих двенадцати месяцев Эмили посетила множество различных концертов, видела «Волшебную флейту» и «Лебединое озеро», слушала «Мессию». Несколько раз она ходила с отцом в его школу, чтобы на ощупь познакомиться с различными инструментами. Теперь она знала их — флейты с изящными вытянутыми телами и прихотливым звучанием, пузатые виолончели и огромные контрабасы, французские рожки и тубы, похожие на огромные кувшины из школьной столовой, наполненные звуками, скрипки с тонкой талией, колокольчики, звенящие, как сосульки, толстые барабаны и плоские тамтамы, плещущие звуками цимбалы и грохочущие тарелки, треугольники и тимпаны, трубы и тамбурины. Иногда отец играл ей. Он становился совсем другим, если рядом не было Кэтрин, — он шутил и рассказывал смешные истории, бывал очень веселым и танцевал под музыку вместе с Эмили, так что у нее от смеха кружилась голова. Отец признался, что когда-то хотел стать профессиональным музыкантом и играть на кларнете, а не на фортепиано; кларнет вообще был его любимым инструментом. Однако кларнетисты, получившие классическое образование, были не очень-то востребованы, и небольшие амбиции отца так и угасли, подавленные и никем не замеченные. А вот ее мать Кэтрин преображалась по иным причинам. Но Эмили понадобилось несколько месяцев, чтобы это обнаружить, и гораздо больше времени — чтобы это понять. Тут мои воспоминания утрачивают всякую связь друг с другом; реальность сплетается с легендами, так что я даже себе не могу доверять, как бы ни хотелось быть точной и правдивой. Только факты говорят сами за себя, но даже и они столько раз подвергались обсуждению и бесконечным сомнениям, столько раз неверно излагались и неверно прочитывались, что лишь какие-то жалкие остатки воспоминаний могут подсказать мне, как все было на самом деле. Итак, факты. Ты, Голубоглазый, наверное, знаешь эту историю. На том концерте в четвертом ряду с самого краю сидел некто по имени Грэм Пикок. Шестидесяти семи лет от роду, местная знаменитость, известный гурман, человек довольно приятный, но несколько эксцентричный, щедрый покровитель искусств. Так вот, в тот декабрьский вечер, слушая исполнение рождественских гимнов в капелле Сент-Освальдс, доктор Пикок вдруг оказался участником событий, которые переменили всю его жизнь. У маленькой девочки — дочки одного из приятелей доктора — случилось что-то вроде приступа паники. Мать пыталась вытащить малышку из зала, а та яростно сопротивлялась и хотела остаться; во время этой схватки доктор случайно услышал, как девочка произнесла фразу, прозвучавшую для него как прозрение: «Дайте мне послушать цвета». В то время сама Эмили вряд ли понимала значение этих слов. А вот ее мать, заметив, с каким острым интересом отреагировал доктор Пикок, пришла в состояние, близкое к эйфории. Дома Фезер откупорила бутылку шампанского, и Эмили почувствовала, что даже ее дорогой папочка доволен. Хотя это, возможно, как раз было связано с той разительной, поистине невероятной переменой, происшедшей с Кэтрин. Тем не менее намерений жены мистер Уайт не одобрил, и позже, когда все, собственно, и началось, остался единственным несогласным. Конечно же, никто его и слушать не стал. Теперь маленькую Эмили чуть ли не ежедневно приглашали в Дом с камином, где доктор с помощью всевозможных тестов пытался подтвердить ее особое дарование. «Синестезия, — пишет доктор Пикок в своей работе „Аспекты модульности“, — это редкое состояние, когда два — а иногда и больше — из пяти „нормальных“ чувств переплетаются и как бы сливаются воедино. На мой взгляд, подобное явление напрямую относится к концепции модульности, согласно которой каждая из сенсорных систем имеет в мозге соответствующее поле действия, или модуль. Пока эти модули взаимодействуют нормально (пример: использование зрения для определения направления), человеческое восприятие не регистрирует того, что один модуль как бы стимулирует активность другого. Тогда как при синестезии именно это и происходит. То есть, если коротко, синестет способен испытывать любое (или все) из таких сочетанных форм восприятия: форма как вкус, прикосновение как запах, звук (или вкус) как цвет». Для Эмили подобное явление было новым, даже если Фезер и Кэтрин уже знали о его существовании. Но главную идею девочка уловила — в конце концов, она довольно много слышала о мальчике Икс и его уникальном даре, — и все это оказалось не так уж далеко от тех словесных ассоциаций во время уроков рисования и лепки, а также занятий цветовой терапией, которым ее мать уделяла столько внимания. В свои пять с половиной лет Эмили очень хотелось всем угодить, но еще больше ей нравилось исполнять важную роль. Распорядок был простым. По утрам Эмили шла к доктору Пикоку и занималась с ним музыкой и другими предметами, днем играла на фортепиано, слушала пластинки и записи, рисовала. Вот и все ее обязанности. И поскольку ей позволялось слушать музыку, которую она затем воплощала в словах или рисунках, все это казалось ей совсем нетрудным. Иногда доктор Пикок задавал ей вопросы и обязательно фиксировал все ответы. — Эмили, послушай. Что ты сейчас видишь? Из старого дребезжащего пианино извлекалась одна-единственная нота. Нота соль, имевшая цвет очень темного индиго, почти черный. Затем следовало простое трезвучие, далее аккорд соль минор с седьмой ступенью в басу, который рассыпался ласковыми, бархатистыми, фиолетовыми лучами света. Доктор записывал в свой большой блокнот. — Очень хорошо, Эмили. Умница. Затем следовала серия негромких аккордов: до-диез минор, уменьшенное трезвучие от ре, ми-бемоль минор. И Эмили называла цвета, помеченные с помощью шрифта Брайля на коробке с красками. Ей казалось, что она играет на каком-то инструменте — руки опущены на маленькие разноцветные клавиши, а доктор Пикок записывает ноты в свой потрепанный блокнот. После занятий они всегда пили чай у камина вместе с терьером доктора Пикока, который почему-то назывался терьером Джека Рассела. Это был Пэтч Второй, сменивший Пэтча Первого, похороненного в розарии доктора. Песик, сопя, просяще скулил на каждое печенье и лизал Эмили руки, а та весело смеялась, слушая, как доктор разговаривает со своим псом, словно с каким-то пожилым ученым. И от этого Эмили становилось еще смешнее. Вскоре пес и вовсе стал непременным участником их занятий. — Пэтч хотел бы узнать, — обращался доктор к Эмили, и его певучий голос звучал как фагот, — не угодно ли мисс Уайт прослушать мою коллекцию записанных звуков? Эмили радостно хихикала. — Вы имеете в виду, доктор, вместе с вами послушать пластинки? — Мой мохнатый коллега будет вам за это весьма признателен. И Пэтч тут же подавал реплику — громко гавкал. Эмили снова смеялась и, конечно, тут же давала согласие. В течение более чем двух с половиной лет доктор Пикок все более активно участвовал в жизни их семьи. Кэтрин была безумно счастлива. Эмили оказалась способной ученицей и с удовольствием по три-четыре часа каждый день проводила за фортепиано. Неожиданно в их жизни появилась общая цель, столь им необходимая. Сомневаюсь, что Патрик Уайт сумел бы теперь остановить все это, даже если бы очень захотел; в конце концов, у него самого тоже появилась определенная цель. Ему тоже необходимо было верить. Эмили никогда не задавалась вопросом, почему доктор Пикок столь щедр и великодушен. Он представлялся ей просто очень добрым и довольно смешным человеком, который любит изъясняться длинными и весьма напыщенными фразами и который никогда не приходит к ним в гости без подарка — цветов, вина или книги. Когда Эмили исполнилось шесть лет, он презентовал ей новое фортепиано взамен того старого, разбитого, на котором она до сих пор училась; в течение года она получала и другие подарки: билеты на концерты, пастели и краски, мольберты и холсты, сладости и игрушки. А еще в ее жизни была музыка. Всегда музыка. Даже теперь вспоминать об этом больнее всего. Больно думать о времени, когда Эмили могла играть столько, сколько пожелает, когда ежедневно звучали победоносные фанфары, когда Моцарт, Малер, Шопен и даже Берлиоз выстраивались в ряд, точно искатели ее милости, и каждый надеялся, что она выберет именно его, а может, и отвергнет, повинуясь капризу… — А теперь, Эмили, приступим к музыке. И ты расскажешь мне, что слышала. Это был Мендельсон, «Песни без слов», опус 19, номер 2, ля минор. Левая рука в нем очень трудная, с бесконечными трелями, но Эмили упорно разучивала ее и теперь играла почти безупречно. Доктор Пикок был доволен. Мать Эмили тоже.

The script ran 0.003 seconds.