Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эрнест Хемингуэй - Острова в океане [1950-51, 1970]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, Классика, Роман

Аннотация. Последний, незавершенный роман Хемингуэя. Трагическая история жизни и гибели меланхоличного отшельника художника-мариниста Томаса Хадсона и его сыновей. Искренняя и правдивая книга об одиночестве и отчаянии, самоотверженности и отваге, поиске выхода из тупика и нравственном долге перед собой и окружающими.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 

Как только мальчики уехали, Томас Хадсон затосковал. Но ему казалось, что это естественная тоска по сыновьям, и он продолжал работать. Конец твоего мира приходит не так, как на великом произведении искусства, описанном мистером Бобби. Его приносит с собой местный паренек — рассыльный из почтового отделения, который вручает тебе радиограмму и говорит: — Распишитесь, пожалуйста, вот здесь, на отрывном корешке. Мы очень сожалеем, мистер Том. Он дал рассыльному шиллинг. Но рассыльный посмотрел на монету и положил ее на стол. — Мне чаевых не надо, мистер Том, — сказал он и ушел. Он прочитал телеграмму. Потом положил ее в карман, вышел на веранду и сел в кресло. Он вынул телеграмму и прочитал ее еще раз. ВАШИ СЫНОВЬЯ ДЭВИД И ЭНДРЮ ПОГИБЛИ ВМЕСТЕ С МАТЕРЬЮ В АВТОМОБИЛЬНОЙ КАТАСТРОФЕ ПОД БИАРРИЦЕМ. ДО ВАШЕГО ПРИЕЗДА ВСЕ ХЛОПОТЫ БЕРЕМ НА СЕБЯ ПРИМИТЕ НАШЕ ГЛУБОЧАЙШЕЕ СОЧУВСТВИЕ. Подписано парижским отделением нью-йоркского банка. Вошел Эдди. Он узнал все от Джозефа, который узнал все от радиста. Эдди сел рядом с ним и сказал: — Мать твою. Как такое могло случиться, Том? — Не знаю, — сказал Томас Хадсон. — Наверно, они на что-нибудь налетели или их кто-нибудь ударил. — Уж наверно, не Дэви вел машину. — Наверно, не Дэви. Но теперь это уже не имеет значения. Томас Хадсон смотрел на плоскую синеву моря и на густо синеющий Гольфстрим. Солнце стояло низко и скоро должно было зайти за облака. — Думаете, она правила? — Вероятно. А может, у них был шофер. Какая разница? — Думаете, Энди? — Может быть. Она могла ему позволить. — Он малый самонадеянный, — сказал Эдди. — Был самонадеянный, — сказал Томас Хадсон. — Теперь уже вряд ли. Солнце садилось, а перед ним стлались облака. — Как только наши выйдут на связь, надо послать телеграмму Уилсону, чтобы он прилетел сюда пораньше и пусть позвонит и закажет мне билет в Нью-Йорк. — А пока вас не будет, что мне делать здесь? — Да так, присматривай за всем. Чеки на каждый месяц я оставлю. Если начнутся ураганы, найми людей, сколько потребуется, чтобы помощь у тебя была хорошая и на катере и в доме. — Будет сделано, — сказал Эдди. — Но теперь мне на все это на… — Мне тоже, — сказал Томас Хадсон. — У нас есть Том-младший. — Да, пока есть, — сказал Томас Хадсон и впервые заглянул в глубокую бесконечную перспективу ожидающей его впереди пустоты. — Как-нибудь справитесь, — сказал Эдди. — Конечно. А когда я не справлялся? — Поживете в Париже, а потом поезжайте к себе на Кубу, и пусть Том-младший там с вами побудет. Писать на Кубе вам хорошо, вот и отвлечетесь. — Конечно, — сказал Томас Хадсон. — Путешествовать будете, это тоже хорошо. Будете ездить на огромных пароходах, мне всегда на таких хотелось поплавать. Все их перепробуйте. Пусть везут вас по своим путям-дорогам. — Конечно. — Ах, мать твою! — сказал Эдди. — И какого хрена нашего Дэви убило? — Не надо, Эдди, — сказал Томас Хадсон. — Этого нам не дано знать. — Да пропади все пропадом! — сказал Эдди и сдвинул шляпу на затылок. — Как сумеем, так и сыграем, — сказал Томас Хадсон. Но теперь он знал, что для него игра не стоит свеч. XV Пересекая океан на «Ile de France», Томас Хадсон понял, что ад не обязательно такой, каким описывал его Данте или кто-нибудь другой из великих бытописателей ада, а может быть и комфортабельным, приятным, милым твоему сердцу пароходом, увозящим тебя на восток, в страну, к которой ты всегда приближался, заранее предвкушая свой приезд туда. Кругов в этом аду насчитывалось много, и они не имели таких четких границ, как у великого флорентийского эгоцентрика. Он сел на пароход рано, ища в нем (теперь это было уже ясно) спасения от города, где его пугали встречи с людьми, которые будут заговаривать с ним о случившемся. Он думал, что на пароходе сумеет прийти к какому-то соглашению со своим горем, еще не зная, что горю никакие соглашения не помогут. Излечить его может только смерть, а все другое лишь притупляет и обезболивает. Говорят, будто излечивает его и время. Но если излечение приносит тебе нечто иное, чем твоя смерть, тогда горе твое, скорее всего, не настоящее. Одно из средств, которое притупляет его временно, притупляя в тебе вообще все остальные чувства, — это пьянство. Есть и другое, отвлекающее тебя от мыслей о нем, — и это работа. Оба эти средства были известны Томасу Хадсону. Но он знал также, что пьянство убьет в нем способность хорошо работать, а работа уже столько лет лежала в основе его жизни, что он не мог позволить себе потерять эту способность. Но поскольку он знал, что несколько дней работать не сможет, то решил пить, читать, заниматься моционом и, замучившись за день, спать мертвым сном. Он спал в самолете. Но в Нью-Йорке спать не мог. Теперь он сидел в своей двойной каюте люкс, куда носильщики уже внесли его чемоданы и большую пачку купленных им журналов и газет. Он решил, что с такого чтива начинать будет легче всего. Он отдал стюарду свой билет и попросил его принести бутылку перрье и льду. Когда это был подано, он достал из чемодана бутылку шотландского виски, откупорил ее и приготовил себе питье. Потом перерезал бечевку, которой была связана пачка журналов и газет, и разложил их на столе. Номера были свеженькие, девственные по сравнению с теми, которые приходили на остров. Он взял «Нью-Йоркер». На острове он всегда приберегал этот журнал к вечеру, и ему уже давно не приходилось видеть номер «Нью-Йоркера», вышедший на этой же неделе и не перегнутый пополам. Он сидел в глубоком, удобном кресле и пил виски и понимал, что невозможно читать «Нью-Йоркер», если те, кого ты любишь, умерли всего несколько дней назад. Он взял «Тайм» и «Тайм» смог читать — все, включая раздел «Некрологи», где были оба его мальчика — мертвые, и был указан их возраст, возраст их матери, не совсем точно, указано ее семейное положение и то, что она развелась с ним в 1933 году. В журнале «Ньюсуик» сведения были те же самые. Но когда Томас Хадсон прочел эту краткую заметку, у него осталось странное чувство, будто автор ее пожалел погибших мальчиков. Он смешал себе еще одну порцию и подумал, что лучше всего для смеси с виски годится перрье, потом прочел от корки до корки «Тайм» и «Ньюсуик». Какого черта ее понесло в Биарриц? — подумал он. Вполне могла бы поехать в Сен-Жан-де-Люс. И понял, что виски уже немного помогло ему. Отрешись от них, сказал он себе. Помни, какие они были, а остальное вычеркни из памяти. Рано или поздно придется это сделать. Так сделай это теперь. Читай дальше, сказал он. И тут пароход отчалил от пристани. Он шел очень медленно, и Томас Хадсон даже не взглянул в иллюминатор. Он сидел в удобном кресле и просматривал кипу газет и журналов и пил шотландское виски с перрье. Не стоит перед тобой никакой проблемы, сказал он. Ты отрешился от них, и они исчезли. Да и вообще нельзя было так любить этих мальчиков. Нельзя было любить мальчиков, и их мать нельзя было любить. Вот ведь что виски делает! — сказал он себе. Какое блистательнее разрешение всех наших проблем. Мудрец алхимик разрешил труднейшую задачу. Из олова он сотворил дерьмо. Нет, не вышло… Из олова он сотворил ко злату и дерьмо в придачу. Вот так лучше. Интересно, где сейчас Роджер со своей девицей, подумал он. Где находится Томми, видимо, известно в банке. А где я — я сам знаю. Я сижу здесь с бутылкой «Старого лосося». Завтра я все это из себя выпарю в гимнастическом зале. Усядусь там на велосипед, который никуда не приезжает, и на механическую лошадку. Вот что мне требуется. Хорошенько протрястись на механической лошадке. Потом основательный массаж. Потом я встречусь с кем-нибудь в баре, и мы поговорим о том о сем. Ведь всего шесть дней. Шесть дней прожить можно. Ночью он заснул и, проснувшись, услышал, как пароход одолевает море, и, вдохнув морской запах, подумал было, что он у себя дома, на острове, и что его разбудил дурной сон. Потом он понял, что это не сон, и почувствовал тяжелый запах смазки на раме открытого иллюминатора. Он зажег свет и выпил минеральной воды. Его мучила жажда. На столике стоял поднос с сандвичами и фруктами, который принес накануне стюард, и в ведерке с бутылкой перрье еще остался лед. Он знал, что надо что-нибудь съесть, и посмотрел на часы, висевшие на стене. Было двадцать минут четвертого. В морском воздухе веяло прохладой, и он съел сандвич и два яблока, а потом вынул из ведерка несколько кусочков льда и приготовил себе питье. От «Старого лосося» почти ничего не осталось, но у него была еще бутылка, и в прохладе раннего утра он сидел в удобном кресле и читал «Нью-Йоркер». Оказывается, он уже мог его читать, и, кроме того, пить на рассвете было очень приятно. Годами он придерживался железного правила — не пить по ночам и не пить до конца работы, если день был рабочий. Но теперь, проснувшись ночью, он почувствовал тихую радость, что правилу конец. Это был возврат чисто животной радости или способности ощущать радость, которую он испытал впервые после того, как пришла та телеграмма. Хороший журнал «Нью-Йоркер», подумал он. Его, видимо, можно читать на четвертый день после того, как что-то случилось. Не на первый, не на второй и не на третий. Но на четвертый можно. Такую вещь полезно знать. Следом за «Нью-Йоркером» он стал читать «Ринг», а потом все, что было читабельно, а также и нечитабельно в «Атлантик монсли». Потом приготовил себе третью порцию и взялся за «Харперс». Вот видишь, сказал он себе, все и обошлось. Часть вторая КУБА После того как все ушли, он лежал на полу, устланном циновкой, и прислушивался к ветру. По-прежнему сильно штормило с северо-запада, и он расстелил на полу в большой комнате одеяла, бросил туда же подушки, подпер их мягкой спинкой от кресла, которую прислонил к одной из ножек стола, и, надев кепку с длинным козырьком, чтобы затенить глаза, стал просматривать свою корреспонденцию в ярком свете настольной лампы. Кот лежал у него на груди, и он прикрыл его и себя легким одеялом и одно за другим вскрывал и прочитывал письма, понемножку прихлебывая виски с водой, а в промежутках отставлял стакан в сторону на пол. Когда понадобится, рука сама его найдет. Кот мурлыкал, но Томас Хадсон этого не слышал, так как мурлыканье у него было беззвучное, и, держа письмо в одной руке, он пальцем другой притронулся к горлу кота. — У тебя микрофон в горле, Бойз, — сказал он. — Скажи, ты меня любишь? Кот легонько месил его грудь лапами, только чуть задевая когтями шерсть толстого синего свитера, и Томас Хадсон ощущал ласково разлитую тяжесть его длинного мягкого тела и под пальцами чувствовал его мурлыканье. — Стерва она, Бойз, — сказал он коту и вскрыл другое письмо. Кот подсунул голову ему под подбородок и потерся о него. — Они, Бойз, все до дна из тебя выскребут, — сказал он и погладил кошачью голову своим щетинистым подбородком. — Женщины нас не любят. Жаль, что ты не пьешь, Бой. Остальное ты уже почти все умеешь. Кота сперва назвали по имени крейсера «Бойз», но уже давно Томас Хадсон стал звать его просто Бой. Второе письмо он прочитал до конца без комментариев и, протянув руку за стаканом, отхлебнул виски. — Так, — сказал он. — Что-то, брат, ничего не получается. Знаешь что, Бой, ты читай эти письма, а я буду лежать у тебя на груди и мурлыкать. Хорошо? Кот поднял голову и потерся о его подбородок, а он потерся о кошачью голову, проведя своим колючим подбородком у кота между ушами и дальше по затылку и между лопатками, и вскрыл третье письмо. — Ты беспокоился о нас, Бойз, когда там началось? — спросил он. — Видел бы ты, как мы влетели в гавань, когда волны уже перехлестывали через Морро! Ты бы перепугался насмерть. Примчало нас домой на этих чертовых бурунах, словно доску для сёрфинга. Кот лежал довольный, дыша в такт с человеком. Большой кот, длинный и ласковый, подумал о нем Томас Хадсон, и худой от слишком усердной ночной охоты. — Как у тебя шли дела, пока меня не было, а, Бой? — Он отложил письмо и поглаживал кота под одеялом. — Много наловил? Кот повернулся на бок и подставил живот, чтобы его погладили, как он делал это в те дни, когда был котенком, когда жил еще счастливо и беззаботно. К тому времени, как он дочитал третье и самое длинное письмо, этот большой, белый с черным кот уже спал. Он спал в позе сфинкса, только голову положил на грудь Томасу Хадсону. Я очень рад, думал Томас Хадсон. Надо бы раздеться, принять ванну и лечь как следует в постель, но нет горячей воды, да я и не хотел бы спать сегодня на кровати. Все еще кругом ходуном ходит, кровать бы меня сбросила. Но и здесь вряд ли засну, когда эта зверюга на мне лежит. — Бой, — сказал он, — придется мне тебя снять, чтобы я мог лечь на бок. Он поднял тяжелое обмякшее тело кота, которое вдруг ожило у него в руках, а потом опять обмякло, и положил его рядом с собой, затем сам повернулся так, чтобы опираться на правый локоть. Кот теперь лежал у него за спиной. Он был недоволен, пока его перекладывали, но потом опять заснул, прикорнув к Томасу Хадсону. Тот снова вынул те три письма и вторично все их перечитал. Газеты он решил не читать и, протянув руку, выключил свет и теперь тихо лежал, чувствуя ягодицами тепло кошачьего тела. Он лежал, обхватив руками одну подушку, а голову положив на другую. Снаружи ветер дул во всю мочь, и пол комнаты словно бы покачивался, как корабельный мостик. Перед возвращением Томас Хадсон не сходил с мостика девятнадцать часов. Он лежал и старался заснуть, но не мог. Глаза у него очень устали, и он не хотел ни зажигать свет, ни читать, просто лежал и дожидался утра. Сквозь одеяла он чувствовал циновку, сплетенную по размеру большой комнаты и привезенную с Самоа на крейсере за полгода до Пирл-Харбора. Она покрывала весь плиточный пол комнаты, но там, где стеклянная дверь вела в патио, циновка загнулась и встопорщилась от движений двери, и Томас Хадсон чувствовал, как ветер забирается под нее и ее треплет, когда проникает в просвет под дверной рамой. Он думал о том, что ветер по крайней мере еще один день будет дуть с северо-запада, потом перейдет на север и наконец иссякнет на северо-востоке. Так он всегда передвигался зимой, но может случиться, что он на несколько дней застрянет на северо-востоке и будет еще очень сильно дуть перед тем, как превратиться в brisa, что было местным названием северо-восточного пассата. И пока он будет с почти ураганной силой дуть с северо-востока, навстречу Гольфстриму, он разведет очень сильное волнение, и уж в это-то время, конечно, ни одна немецкая подлодка не сможет всплыть. Так что, думал он, мы просидим на берегу не меньше четырех суток. А уж потом они наверняка всплывут. Он думал и о своем последнем выходе, о том, как шторм настиг их в шестидесяти милях дальше по береговой линии и в тридцати от берега, и о жутком обратном рейсе, когда он решил лучше идти в Гавану, а не в Байя-Онду. Да, он-таки заставил свое суденышко поработать. Заставил-таки. И было еще многое, что надо будет проверить. Пожалуй, было бы лучше пристать в Байя-Онде. Но последнее время они слишком часто там бывали. Да еще он уезжал на целых двенадцать дней, а рассчитывал обойтись десятью. О некоторых вещах он был недостаточно осведомлен и не знал, сколько может продлиться этот шторм, поэтому решил вернуться в Гавану и признать свою неудачу. Утром он выкупается, побреется, почистится и пойдет с докладом к морскому атташе. Может быть, они захотят, чтобы он еще последил за берегом. Но он твердо знал, что в такую погоду никакие вражеские лодки не всплывут, это для них совершенно невозможно. Вот это, собственно, и было главное. Если он в этом прав, тогда и остальное будет в порядке. Хотя и не всегда все бывает так просто. Далеко не всегда. Твердым полом ему сильно намяло правую ногу, правое бедро и правое плечо, и он теперь лежал на спине, опираясь на мышцы плеч, а колени подтянул кверху под одеялом и толкался в него пятками. Это немного сняло с него усталость, и он положил левую руку на кота и погладил его. — Ты чудно умеешь отдыхать, Бой, и ты так сладко спишь, — сказал он коту. — Значит, тебе не так уж плохо пришлось. Он подумал, не выпустить ли кого-нибудь из других котов для компании и чтоб было с кем поговорить, пока Бойз спит. Но потом решил, что не надо. Бойз обидится и будет ревновать. Когда они вчера подъехали в большой машине, Бойз уже околачивался возле дома, поджидая их. Он страшно волновался и, пока они выгружались, все время путался под ногами, с каждым здоровался и то вбегал в дом, то выбегал, как только отворяли дверь. Наверно, он каждый вечер ждал их здесь с тех самых пор, как они уехали. Когда Томас Хадсон получал приказ об отъезде, кот узнавал об этом с первой минуты. Конечно, о приказе он знать не мог, зато ему хорошо были известны даже самые первые признаки сборов в дорогу, и, по мере того как подготовка проходила дальнейшие стадии, вплоть до заключительного беспорядка — ночевки чужих людей в доме (Томас Хадсон всегда требовал, чтобы в полночь они уже спали, если предстояло выезжать до рассвета), — кот становился все более взвинченным и нервным, а когда они начинали грузиться в машину, он уже был сам не свой и приходилось его запирать, чтобы он не погнался за ними по подъездной аллее и дальше в деревню и на шоссе. Как-то раз, проезжая по Центральному шоссе, Томас Хадсон увидел сбитого машиной кота, и этот кот, только что сбитый машиной и уже мертвый, был как две капли воды похож на Боя. Спина у него была черная, а горло, грудь и передние лапы — белые, и на мордочке такая же черная полумаска. Он знал, что это не может быть Бой, потому что все это происходило более чем в шести милях от фермы, и все же у него похолодело внутри, и он остановил машину и пошел назад, поднял кота и удостоверился, что это не Бой, а потом положил его на обочину дороги, чтобы его уж больше не могли переехать. Кот был ухоженный, гладкий, видно было, что это чей-то кот, и Томас Хадсон оставил его у дороги, чтобы хозяева могли его увидеть и узнать о его судьбе и хоть не мучиться больше неизвестностью. Если бы не это, он взял бы кота в машину и похоронил на ферме. Когда вечером Томас Хадсон возвращался на ферму, тело кота уже не лежало на том месте, где он его оставил, и он решил, что, должно быть, хозяева его нашли. В тот же вечер уже дома, сидя за книгой в большом кресле с Бойзом, примостившимся рядом, Томас Хадсон вдруг подумал: что бы он делал, если бы Бойза так же вот убило? Судя по припадкам отчаяния, находившим иногда на Бойза, кот питает к нему подобные же чувства. Он из-за всего волнуется еще больше, чем я. Зачем это ты, Бой? Если бы ты так не расстраивался, тебе бы лучше жилось. Я же вот стараюсь быть спокойным, сколько могу, говорил себе Томас Хадсон. Правда, стараюсь. А Бой не может. Когда они уходили в море, Томас Хадсон и там думал о Бойзе, о его странных привычках, о его отчаянной, безнадежной любви. Он вспоминал, как увидел его в первый раз, когда тот был еще котенком и играл со своим отражением в стеклянной крышке табачного прилавка в баре, что был выстроен в Кохимаре прямо на утесах, высящихся над гаванью. Они как-то раз заглянули в этот бар солнечным рождественским утром. В баре было еще несколько пьяных, осевших там после вчерашнего пированья, но восточный ветер, продувавший насквозь и бар и ресторан, был так свеж, а солнечный свет так ярок и воздух так чист и прохладен, что ясно было — это утро не для пьяниц. — Закрой дверь, а то ветер, — сказал один из них хозяину. — Нет, — ответил хозяин. — Мне нравится этот ветер. А если для вас он слишком свеж, так пойдите поищите себе где-нибудь затишек. — Мы платим за то, чтобы нам было удобно, — сказал еще один из этих последышей ночной попойки. — Нет. Вы платите только за то, что выпили. А для удобства поищите другое место. Томас Хадсон смотрел через открытую террасу на море, темно-синее в белых барашках, и на рыбачьи лодки, бороздившие его по всем направлениям, волоча наживку для дельфинов. Человек шесть рыбаков сидели в баре да еще сколько-то за двумя столами на террасе. Это были рыбаки, которым вчера сильно повезло с уловом или которые считали, что погода и течение еще удержатся, и поэтому решили остаться на рождество дома. Никто из них не ходил в церковь, даже на рождество, и никто не одевался, как полагалось по рыбацкой моде. Это были самые непохожие на рыбаков рыбаки, хоть они и были из самых лучших. Они ходили в старых соломенных шляпах, а то и вовсе без шляп. Одевались во всякое старье и ходили если не босиком, то в простых башмаках. Рыбака всегда можно было отличить от деревенского — guajiro20, — потому что деревенские, приезжая в город, надевали особого покроя складчатые рубашки, широкие шляпы, узкие брюки и сапоги для верховой езды и почти все имели при себе мачете, а рыбаки носили любые ошметки и всегда были веселы и уверены в себе. Деревенские, наоборот, были очень сдержанны и застенчивы, пока, конечно, не напивались. Но по чему можно было сразу безошибочно узнать рыбака — это по его рукам. У стариков руки были узловатые и темные, усеянные коричневыми пятнами, а пальцы и ладони все в глубоких ранах и в шрамах от работы с ручной крючковой снастью. У молодых руки не были узловатые, но коричневые пятна были и у них, и глубокие шрамы тоже; и волосы на руках и предплечьях у всех, кроме самых темных брюнетов, были выбелены соленой водой и солнцем. Томас Хадсон вспоминал, как в это рождественское утро — утро первого военного рождества — хозяин бара спросил его: «Не хотите ли креветок?» — и принес большое блюдо с горой свежесваренных креветок, и поставил его на стойку, а сам стал резать тонкими ломтиками лимон и раскладывать ломтики на блюдце. Креветки были большие и розовые, и усы у них свисали чуть не на фут со стойки, и хозяин взял одну и расправил усы до полной длины и сказал, что они длиннее, чем даже у японского адмирала. Томас Хадсон оторвал японскому адмиралу шейку, затем большими пальцами взломал скорлупу у него на животе и высосал всю креветку, и она была такая свежая и шелковистая на зубах и такая ароматная оттого, что была сварена в морской воде и приправлена свежим лимонным соком и черным перцем-горошком, — Томас Хадсон еще подумал, что лучших он нигде не едал, ни в Малаге, ни в Таррагоне, ни в Валенсии. И тут-то котенок подбежал к нему — бегом промчался через весь бар — и стал тереться о его руку и выпрашивать креветку. — Они слишком большие для тебя, кискин, — сказал Томас Хадсон. Но все же отщипнул пальцами кусочек и подал котенку, и тот, ухватив его, побежал обратно на витрину табачного прилавка и стал есть быстро и жадно. Томас Хадсон разглядывал этого котенка с его красивой черно-белой расцветкой — белая грудь, и белые передние лапки, и черная полумаска на лбу и вокруг глаз, — наблюдал, как он рычит и пожирает креветку, и спросил наконец, чей это котенок. — Захотите, ваш будет. — У меня дома уже есть двое. Персидские. — Подумаешь, важность — двое! Возьмите еще и этого. Чтобы в их будущем потомстве было немножко кохимарской крови. — Папа, можно нам его взять? — спросил один из его сыновей, о которых он теперь никогда не позволял себе думать. Мальчик поднялся по ступенькам с террасы, где он смотрел, как возвращаются к берегу рыбачьи лодки — как рыбаки убирают мачты, выгружают смотанную кругами снасть, сваливают рыбу на берег. — Папа, пожалуйста, возьмем его! Он такой красивый. — Ты думаешь, ему будет хорошо вдали от моря? — Конечно. А тут ему скоро станет очень плохо. Ты же видел на улицах, какие они жалкие, эти бродячие коты? А когда-то, наверно, были такие же, как он. — Возьмите его, — сказал хозяин. — Ему будет хорошо на ферме. — Слушай, Томас, — заговорил один из рыбаков, который, сидя за столом, прислушивался к их разговору. — Если тебе нужны коты, так я могу достать тебе ангорского из Гуанабакоа. Настоящего ангорского. — А он точно мужского пола? — Не меньше, чем ты, — сказал рыбак. За столом все засмеялись. На этом построены почти все испанские шутки. — Только у него там шерсть. — Рыбаку захотелось вторично вызвать смех, и это ему удалось. — Папа, ну, пожалуйста, возьмем этого котенка, — сказал мальчик. — Он мужского пола. — Ты уверен? — Я знаю, папа. Знаю. — Ты и о персидских говорил то же самое. — Персидские — другое дело, папа. С персидскими я ошибся и признаю это. Но теперь я знаю, папа. Знаю точно. — Слушай, Томас. Хочешь тигрового ангорского из Гуанабакоа? — спросил рыбак. — Да что он такой за особенный кот? Для колдовства, что ли? — При чем тут колдовство? Этот кот никогда даже не слыхал ни о каком колдовстве. Он больше христианин, чем ты. — Es muy posible21, — сказал другой рыбак; и они опять засмеялись. — Сколько же он стоит, этот знаменитый кот? — спросил Томас Хадсон. — Нисколько. Это подарок. Настоящий ангорский тигр. Это рождественский подарок. — Иди сюда, в бар, выпьем, и ты мне его опишешь. Рыбак поднялся по ступенькам. На нем были очки в роговой оправе и линялая чистая голубая рубашка, которая выглядела так, как будто еще одной стирки ей не выдержать. На спине между лопатками она стала тоненькой, как кружево, и ткань уже начинала расползаться. Штаны были тоже линялые, цвета хаки, и даже на рождество он был босиком. Лицо и руки у него загорели до черноты. Он положил свои руки, все в шрамах, на прилавок и сказал хозяину: — Виски с лимонадом. — Меня от лимонада тошнит, — сказал Томас Хадсон. — Мне с минеральной. — А мне полезно, с лимонадом, — сказал рыбак. — Я люблю «Канада драй». А когда без лимонада, то мне противен вкус виски. Да ты послушай меня, Томас. Это же серьезный кот. — Папа, — сказал мальчик, — пока вы с этим господином не начали пить, скажи, мы возьмем этого котенка? Он привязал пустую скорлупу от креветки к обрывку белой хлопковой веревочки и играл с котенком, а тот, встав на задние лапки, словно вздыбленный геральдический лев, бил передними по этой приманке, которую мальчик раскачивал перед ним. — Тебе очень хочется его взять? — Ты же знаешь, что хочется. — Ну возьми. — Вот спасибо, папа. Большое тебе спасибо. Я его отнесу в машину и приласкаю, чтобы он скорее привык. Томас Хадсон видел, как мальчик шел через дорогу, прижимая котенка к груди, и как потом вместе с котенком уселся на переднем сиденье. Верх машины был откинут, и Томас Хадсон из бара хорошо видел мальчика в ярком солнечном свете с примятыми ветром каштановыми волосами. Но котенка ему не было видно, потому что мальчик посадил его на сиденье, а сам пригнулся, прячась от ветра, и гладил котенка. Теперь мальчика уже не было в живых, а котенок вырос и стал уже старым котом и пережил мальчика. А меня с Бойзом, думал Томас Хадсон, связывает теперь такое чувство, что ни один из нас не хотел бы пережить другого. Не знаю, думал он, часто ли случалось, чтобы человек и животное любили друг друга настоящей любовью. Наверно, это очень смешно. Но мне не кажется смешным. Нет, думал Хадсон, на мой взгляд, это не более смешно, чем то, что кот мальчика пережил его самого. Много, конечно, бывает нелепого, как, например, когда во время игры Бойз сперва зарычит, потом испустит вдруг этот трагический крик и весь оцепенеет, припав к Томасу Хадсону длинным своим телом. Слуги рассказывали, что иногда после отъезда Томаса Хадсона кот по нескольку дней ничего не ел, но голод в конце концов брал свое. Хотя бывали дни, когда он пытался жить охотой и не приходил кормиться вместе с другими котами, но в конце концов все-таки приходил — первым выскакивал из комнаты через спины других толпящихся у двери котов, как только эту дверь растворял слуга, несший им поднос с мясным фаршем, и тут же влетал обратно, опять через спины других котов, суетившихся вокруг своего кормильца. Ел он всегда очень быстро и, кончив, сейчас же стремился уйти из кошачьей комнаты. Прочие коты ему были ни к чему. Томас Хадсон уже давно утвердился в мысли, что Бойз считает себя человеческим существом. Он с ним не выпивал, как мог бы сделать медведь, но ел все то же, что и он, даже такие вещи, до которых другой кот и не дотронулся бы. Томас Хадсон помнил, как однажды за завтраком в прошлом году он предложил Бойзу ломтик свежего охлажденного манго. Бойз съел его с наслаждением, и с тех пор, пока Томас Хадсон оставался на берегу и манго еще не сошло, кот каждое утро получал свою порцию. Приходилось подавать ему ломтики прямо в рот — они были скользкие, и кот не мог ухватить их с тарелки, и Томас Хадсон придумывал, что надо бы сделать этакую решеточку, вроде решетки для тостов, чтобы кот мог сам брать ломтики и есть не спеша. Как-то осенью, когда на аллигаторовых грушах — aguacates по-местному, — на этих больших темно-зеленых деревьях поспели первые плоды, тоже зеленые, только чуть более темные и блестящие, чем окружающая их листва, Томас Хадсон — он в тот раз весь сентябрь оставался на берегу, занимаясь ремонтом катера перед поездкой на Гаити, — предложил Бойзу ложечку мякоти из середины плода, куда на место вынутых зернышек налито было немного уксуса и растительного масла, и кот съел и потом за каждой трапезой съедал половинку aguacate. — Мог бы влезть на дерево и сам себе достать, — сказал раз коту Томас Хадсон, когда они гуляли вместе по холмам, окружавшим его владения. Бойз, конечно, ничего не ответил. Но однажды вечером Томас Хадсон все-таки обнаружил Боя на аллигаторовой груше, выйдя в сумерки погулять и посмотреть, как стаи черных дроздов тянутся к Гаване, куда они каждый вечер слетались из всех окрестностей, с юга и востока, чтобы с шумом устраиваться на ночлег в ветвях испанских лавров на Прадо. Томас Хадсон любил смотреть, как дрозды взлетали из-за холмов, и первые летучие мыши появлялись из своих убежищ, и маленькие совки пускались в ночной полет, когда солнце садилось в море за Гаваной и на холмах зажигались огни. В тот вечер Бойз, почти всегда гулявший с ним, куда-то запропастился, и Томас Хадсон взял с собой Большого Козла, одного из сыновей Бойза, широкоплечего и широколицего, с толстой шеей и потрясающими усами, черного драчливого кота. Козел никогда не охотился. Он был боец и производитель, и дел ему хватало. Но он был большой комик, только не в том, что касалось его работы, и любил гулять, особенно если Томас Хадсон во время прогулки вдруг сильно пинал его ногой, так что он сразу валился на бок, а Хадсон ногой поглаживал ему живот. Можно было совершенно не бояться, что погладишь слишком сильно или слишком грубо: Козлу было даже безразлично — босой ли ногой его гладят или в башмаке. Томас Хадсон нагнулся и похлопал его — Козел любил, чтобы его хлопали посильнее, как большого пса; но не успел он выпрямиться, как вдруг заметил Бойза высоко на аллигаторовой груше. Козел посмотрел вверх и тоже его увидел. — Что ты там делаешь, безобразник? — крикнул ему Томас Хадсон. — Или ты уже приспособился есть их прямо с дерева? Бойз поглядел вниз и увидел Козла. — Спускайся скорее и пойдем гулять, — сказал Томас Хадсон. — Я дам тебе aguacate на ужин. Бойз посмотрел на Козла и ничего не сказал. — Ты там такой красивый среди этих темных листьев. Что ж, оставайся, если хочешь. Бойз теперь смотрел куда-то в сторону, и Томас Хадсон вместе с черным котом пошли дальше, пробираясь между деревьями. — Спятил он, что ли, ты как думаешь, Козел? — спросил Томас Хадсон. И потом, желая сделать приятное коту, добавил: — Помнишь, как мы тогда ночью не могли найти лекарство? Лекарство было магическим словом для Козла, и едва он услышал его, как повалился на бок, чтобы его погладили. — Помнишь лекарство? — спросил его Томас Хадсон, и этот большой грубый кот стал извиваться в приступе буйного восторга. Лекарство стало для него магическим словом после того, как однажды вечером Томас Хадсон напился не как-нибудь, а по-настоящему, и Бойз не захотел спать у него в постели. Принцесса тоже никогда не спала у него, когда он напивался, и Вилли тоже. Никто не хотел у него спать, когда он напивался, только Одинокий — так раньше называли Большого Козла — и Брат Одинокого, или, точнее сказать, его сестра, ужасно незадачливая кошка с бездной всяких горестей и редкими минутами восторга. А Козел даже больше любил Хадсона пьяным, чем трезвым, или, может быть, ему так казалось, потому что только тогда ему удавалось пробраться в столь желанную для него постель. Но в тот вечер Томас Хадсон, уже четыре дня находившийся на берегу, был пьян по-настоящему. Началось это в полдень во «Флоридите», где он сперва пил с кубинскими политиками, забегавшими перехватить чего-нибудь наскоро, потом с владельцами рисовых и сахарных плантаций, с кубинскими правительственными чиновниками, выпивавшими в свой обеденный перерыв, со вторым и третьим секретарями посольства, которые эскортировали кого-то во «Флоридиту», с неизбежными агентами ФБР, любезными и так усердно работавшими под обыкновенных, средних, нормальных молодых американцев, что их профессия была всякому ясна не хуже, чем если бы они носили ведомственный значок на своих полотняных белых или полосатых костюмах. Константе готовил им двойные замороженные дайкири, они не отдавали алкоголем, но зато выпивший чувствовал себя так, как будто совершал скоростной спуск на лыжах по глетчеру в облаке снежной пыли, а после шестого или восьмого стакана так, как будто совершал этот спуск без каната. Заходили знакомые Томаса Хадсона, флотские, и он пил с ними, а потом парни из так называемого «хулиганского флота», или береговой охраны, и он пил с ними тоже. Но это было как-то уж чересчур близко к его работе, а он о ней-то и хотел забыть и поэтому пошел в дальний конец бара, где сидели старые почтенные шлюхи, шикарные старые шлюхи, с которыми всякий завсегдатай «Флоридиты» хоть разок да переспал за последние двадцать лет. Там он уселся на стул, съел сандвич и выпил еще несколько двойных замороженных. Когда он в этот вечер вернулся на ферму, он был очень пьян, и ни один кот не хотел лечь с ним, кроме Козла, у которого не было ни повышенной чувствительности к запаху рома, ни предубеждения против пьянства, и ему даже очень нравился роскошный запах шлюх, густой и сдобный, как хороший фруктовый рождественский торт. Оба они крепко заснули — Козел громко мурлыча, всякий раз как просыпался, — и под конец Томас Хадсон, проснувшись и вспомнив, сколько он выпил, сказал Козлу: — Надо нам принять лекарство. Козлу понравился звук этого слова, символизирующего всю роскошную жизнь, коей он сейчас был участником, и он замурлыкал еще громче. — Где лекарство, Козел? — спросил Томас Хадсон. Он включил лампу на ночном столике у кровати, но она не загорелась. Этим штормом, который держал его на берегу, возможно, сорвало провода или произошло короткое замыкание, до сих пор не исправленное, и тока не было. Он протянул руку к ночному столику, чтобы взять большую двойную капсулу секонала, последнюю, которая у него оставалась, — проглотив ее, он мог бы опять заснуть и утром проснуться без похмелья. Шаря в темноте, он нечаянно сбросил ее со стола и теперь не мог найти. Он шарил и шарил по полу, но найти не мог. Спичек возле кровати он не держал, потому что был некурящий, а электрическим фонариком в его отсутствие пользовались слуги, и батареи израсходовались. — Козел, — сказал он. — Мы должны найти лекарство. Он встал с постели, и Козел тоже спрыгнул на пол, и они вдвоем стали искать. Козел залез под кровать, не зная, что, собственно, он ищет, но стараясь изо всех сил, и Томас Хадсон сказал ему: — Лекарство, Козел. Ищи лекарство. Козел издавал под кроватью хныкающие крики и рыскал по всем направлениям. Наконец он вышел мурлыча, и Томас Хадсон, ощупывая пол, наткнулся рукой на капсулу. Она была пыльная и вся в паутине. Кот отыскал ее. — Ты нашел лекарство, — сказал Козлу Томас Хадсон. — Ты же чудо-кот. Держа капсулу в ладони, он обмыл ее водой из графина, стоявшего у кровати, потом проглотил и запил водой, а после этого он лежал, прислушиваясь к тому, как она начинает действовать, и хвалил Козла, а большой кот мурлыкал в ответ на похвалы, и с тех пор «лекарство» стало для него магическим словом. В море Томас Хадсон наряду с Бойзом думал и о Козле. Но в Козле не было ничего трагического. Ему случалось попадать в тяжелые передряги, но все у него было цело, и, даже избитый в самых страшных боях, он никогда не выглядел жалким. Даже в тот раз, когда он не смог дойти до дома и лежал под манговым деревом возле террасы, задыхаясь и настолько мокрый от пота, что видно было, какие у него широкие плечи и какие узкие и худые бока, лежал, не в силах пошевелиться или поглубже втянуть воздух в легкие, — даже тогда он не был жалким. У него была широкая львиная голова, и, как лев, он никогда не признавал себя побежденным. Он был привязан к Томасу Хадсону, и Томас Хадсон был привязан к нему, уважал его и любил. Но о настоящей любви между ними, как это было у Томаса Хадсона с Бойзом, тут, конечно, не могло быть и речи. Бойз вел себя все хуже и хуже. В тот день, когда Томас Хадсон и Козел застали его на аллигаторовой груше, он пропадал до ночи, и его еще не было, когда Томас Хадсон лег спать. Томас Хадсон спал тогда на большой кровати в дальней комнате, где с трех сторон были большие окна, и по ночам пассатный ветер продувал ее насквозь. Просыпаясь ночью, Томас Хадсон прислушивался к голосам ночных птиц, так и на этот раз он лежал без сна и слушал, когда Бойз вспрыгнул из сада на оконный карниз. Бойз был молчаливый кот, но, вспрыгнув на карниз, он сейчас же позвал Томаса Хадсона, и тот подошел к окну и отворил его. Бойз соскочил на пол. Он держал в зубах двух кустарниковых крыс. В лунном свете, который падал в окно, протянув тень от ствола сейбы и поперек широкой белой постели, Бойз начал играть с кустарниковыми крысами. Он прыгал и вертелся, гонял их лапами, как мяч в крикете, а потом уносил одну в сторону и, припав сперва к полу, стремительно кидался затем на другую — играл так же азартно, как когда был котенком. Наконец он унес обеих крыс в ванную, а немного спустя Томас Хадсон ощутил, как чуть подался тюфяк под тяжестью, когда кот прыгнул на постель. — Так, значит, ты вовсе не лакомился плодами с дерева? — спросил он у кота. Бойз потерся головой о его голову. — Ты, значит, охотился и оберегал наши владения? Мой старый кот и брат Бойз. А с этими что ты теперь сделаешь — съешь их? Бойз только терся о Томаса Хадсона и мурлыкал своим беззвучным мурлыканьем, а потом, уставший после охоты, он заснул. Но спал беспокойно и утром не выказал никакого интереса к этим дохлым крысам. Уже светало, и Томас Хадсон, которому так и не удалось заснуть, следил, как нарождается свет и серые стволы королевских пальм понемногу выступают из серой предутренней мглы. Сперва он видел только стволы и абрис крон. Потом, когда стало посветлее, можно было разглядеть, что кроны раскачиваются на ветру, а еще позже, когда из-за холмов начало подниматься солнце, стволы пальм уже были беловато-серыми, их мечущиеся листья — ярко-зелеными, трава на холмах — бурой после зимней засухи, а дальние холмы с их известняковыми вершинами, казалось, были увенчаны снежными гребешками. Он встал с пола, надел мокасины и старый макинтош и, не потревожив Бойза, спавшего свернувшись на одеяле, прошел из большой комнаты в столовую и оттуда на кухню. Кухня была в дальнем конце северного крыла дома, а снаружи свирепствовал ветер, колотя голыми ветвями деревьев по стенам и окнам. Ледник был пуст, и в стенном кухонном шкафу тоже ничего не было, кроме приправ, банок с американским кофе и липтоновским чаем да еще арахисового масла для стряпни. Повар-китаец каждое утро покупал на рынке дневной запас продовольствия. Томаса Хадсона не ждали, и китаец, конечно, уже ушел на рынок за провизией для слуг. Придет кто-нибудь из них, подумал Томас Хадсон, пошлю его купить фруктов и яиц. Он вскипятил воды и заварил чай, налил себе чашку и, поставив на блюдце, унес обратно в большую комнату. Солнце уже стояло высоко, в комнате было светло, и, сидя в большом кресле, он пил горячий чай и при свежем и ярком зимнем солнечном свете разглядывал висевшие по стенам картины. Пожалуй, стоило бы некоторые перевесить, подумал он. Самые лучшие висят в спальне, а я теперь в спальне никогда и не бываю. Если смотреть из этого кресла, комната кажется прямо огромной после тесноты на катере. Он не знал, какой она длины. То есть знал, когда заказывал циновку, а потом забыл. Но какая бы она ни была длинная, в это утро она казалась еще в три раза длиннее. Есть такие мелочи, которые всегда замечаешь, когда только что вернулся на берег, например вот это и то, что в леднике пусто. А вот чувство, что пол качается, как качался катер на высокой беспорядочной зыби, которую развел норд-вест, почти с ураганной силой дуя наперерез мощному течению, это чувство теперь совсем исчезло. Оно было теперь так же далеко от него, как и само бурное море. Море можно было увидеть и отсюда, если из открытых дверей белой комнаты или из окон смотреть на облепленные деревьями ближние холмы и прорезавшую их шоссейную дорогу, потом на дальние голые холмы, некогда служившие городу укреплением, потом на гавань и на белизну города за ней. Но море, если смотреть на него так, было всего лишь синевой за далекой белой россыпью города. Оно было так же далеко от него сейчас, как все то, что ушло в прошлое, и раз теперь даже ощущение качки не напоминает о нем, то пусть так все и остается, по крайней мере до тех пор, пока не придет время снова отправляться в плавание. Пусть себе фрицы ближайшие четыре дня владеют морем, думал он. Интересно, подплывают ли к ним рыбы в местах погружения и играют ли кругом в такую погоду, как сейчас? До какой глубины доходит волнение? В этих водах на любой глубине водится рыба. И рыбам, наверно, очень интересно. У некоторых подлодок дно, должно быть, очень грязное, и рыбы непременно там вертятся. Впрочем, сейчас, может быть, оно и не очень грязное, не в таких местах они ходят. Но рыбы все равно будут вертеться вокруг них. На мгновение он представил себе, каково сегодня в открытом море — как там ходят горы синей воды и ветер рвет белую пену с гребешков, — а затем отстранил все это от себя. Кот, спавший на одеяле, проснулся, когда Томас Хадсон протянул руку и погладил его. Он зевнул, вытянул передние лапы, потом снова свернулся калачиком. — Никогда не было у меня женщины, которая бы просыпалась тогда же, когда и я, — сказал Томас Хадсон. — А теперь даже и кота такого у меня нет. Ладно уж, спи дальше, Бой. Тем более что все это вранье. Была у меня такая женщина, которая просыпалась, когда и я, и даже раньше меня. Ты ее не знаешь, ты никогда не знал сколько-нибудь путной женщины. Не везло тебе, Бой. Ну и к черту все это. Знаешь что? Надо бы нам найти хорошую женщину. Мы могли бы оба в нее влюбиться. Если бы ты мог ее содержать, я б тебе ее уступил. Хотя, правда, я никогда не видал такой женщины, чтобы долго могла питаться кустарниковыми крысами. Чай на время притупил его голод, но теперь он опять был очень голоден. Будь он сейчас в море, он бы уже час назад плотно позавтракал, а до того, наверно, еще выпил кружку чаю. На обратном пути стряпать нельзя было из-за качки, и Томас Хадсон, стоя на мостике, съел несколько сандвичей с солониной и толстыми ломтиками сырого лука. Но сейчас он уже опять был голоден и злился, что в кухне не нашлось никакой еды. Надо бы купить консервов и держать их здесь на такой случай, подумал он. Но тогда придется запирать их на ключ, чтобы слуги не извели все раньше времени, а я это ненавижу — держать в доме еду под замком. В конце концов он налил себе шотландского виски с водой, сел в кресло и принялся читать накопившиеся газеты, чувствуя, как от выпивки затуманивается голод и смягчается нервное беспокойство, всегда терзавшее его в первое время по возвращении домой. Можешь сегодня напиться, если захочешь, сказал он себе. После того как сдашь рапорт. Если будет такой холодище, народу во «Флоридите» соберется немного. А все-таки приятно будет опять там посидеть. Он колебался, где ему пообедать: там или лучше в «Пасифико»? В «Пасифико» тоже будет холодно, но я надену свитер и пальто, подумал он, и там есть столик под стеной возле стойки, где не дует. — Жаль, ты не любишь ездить, — сказал он коту. — А то мы могли бы прокатиться в город. Бойз не любил ездить. Он каждый раз думал, что его собираются везти к ветеринару. А ветеринаров он до сих пор боялся. Вот Козел, тот чувствовал бы себя в машине как дома. И на катере он вел бы себя, как заправский моряк, если бы только не брызги. Надо бы пойти выпустить их всех. Жаль, я не мог привезти им какой-нибудь подарок. Вот съезжу в город, куплю им кошачьей мяты, и пусть Козел, и Вилли, и Бой будут сегодня вечером от нее пьяны. Кажется, еще есть немного кошачьей мяты в буфете у кошек в комнате, боюсь только, она совсем пересохла и потеряла силу. В тропиках она очень быстро теряет силу, а которая выращена в саду, в той и вовсе никакой силы нет. Жаль, у нас, некошек, нет ничего столь же безвредного, как кошачья мята, и столь же сильно действующего. Почему не выдумали до сих пор такого снадобья, от которого можно было бы так же хорошо пьянеть? Кошки очень странно относятся к кошачьей мяте. Бойз, Вилли, Козел, Брат Одинокого, Малыш, Шкурка и Генерал — все были настоящие наркоманы, Принцесса — так слуги прозвали Бэби, голубую персидскую кошечку, — никогда к ней даже не притрагивалась; то же самое и Дядя Волчик, серый персидский кот. У Дяди Волчика, который был столь же глуп, сколь красив, это могло происходить от тупости или косности — он никогда не решался сразу попробовать что-нибудь непривычное и без конца подозрительно обнюхивал всякую новую еду, пока ее не съедали остальные кошки и ему ничего не оставалось. Но Принцесса, бабушка всех этих котов, интеллигентная, деликатная, очень принципиальная, аристократичная и необыкновенно ласковая, не выносила даже запаха кошачьей мяты и бежала от нее, точно страшась гнусного порока. Принцесса была такая деликатная и аристократичная кошечка, дымчато-серая с золотыми глазами и утонченными манерами, и держалась с таким достоинством, что в свои периоды течки она могла служить иллюстрацией, объяснением и наконец обличением тех скандальных историях, что случаются иной раз в королевских фамилиях. После того как Томас Хадсон повидал Принцессу во время ее течки — не в первый трагический раз, но когда она уже была взрослой, и красавицей, и на его глазах вдруг сменила все свое достоинство и уравновешенность на самую безудержную распущенность, — он понял, что должен до смерти хоть раз изведать любовь какой-нибудь настоящей принцессы, столь же прелестной, как эта. Она должна быть такой же степенной, и деликатной, и прекрасной, как Принцесса, пока они еще только будут влюбляться друг в друга, а потом, в постели, такой же бесстыжей и разнузданной. Эта принцесса иногда снилась ему по ночам, и он понимал, что никакая действительность не может быть лучше его снов, но он все-таки жаждал, чтобы они сбылись и стали правдой, и был совершенно уверен, что так оно и будет, если только есть на свете такая принцесса. Беда в том, что, за исключением итальянских, которые не шли в счет, единственная принцесса, с которой у него завязалась однажды любовь, была почти что дурнушкой — с толстоватыми щиколотками и не очень стройными ногами. Правда, зато у нее была нежная кожа северянки и блестящие, хорошо ухоженные волосы, и ему нравилось ее лицо, и ее глаза, и она вся, и так приятно было держать ее руку в своей, когда они стояли вдвоем на палубе парохода, идущего по каналу навстречу огням Исмаилии. Они очень нравились друг другу и были уже очень близки к тому, чтобы влюбиться, настолько близки, что ей приходилось следить за интонациями своего и его голоса, когда они бывали на людях; настолько близки, что сейчас, когда они держались за руки в темноте, он ясно и без всяких сомнений чувствовал, что между ними происходит. Чувствуя это и будучи в этом уверен, он сказал ей об этом и кое о чем ее спросил, так как они стремились к полной откровенности между собой. — Мне бы очень хотелось, — ответила она. — Вы сами это знаете. Но я не могу. И это вы тоже знаете. — Но можно же что-то устроить, — сказал Томас Хадсон. — Всегда можно что-то устроить. — Вы думаете — в спасательной шлюпке? — сказала она. — Мне не хотелось бы в спасательной шлюпке. — Слушайте… — начал он, и положил руку ей на грудь, и почувствовал, как грудь приподнялась, оживая под его пальцами. — Как хорошо, — сказала она. — Но не забывайте, их две. — Не забуду. — Ох, как чудно, — сказала она. — Ведь я люблю вас, Хадсон. Я только сегодня догадалась. — Как? — Просто догадалась, и все. Не так уж это было трудно. А вы ни о чем не догадались? — Мне не надо было догадываться, — солгал он. — Тем лучше, — сказала она. — Но спасательная шлюпка не годится. Ваша каюта не годится. И моя тоже. — Может быть, пойти в каюту барона? — Но у барона всегда кто-нибудь есть в каюте. Барон — развратник. Правда, интересно, что у нас тут есть развратник барон, совсем как в старину? — Да, — сказал он. — Но ведь можно раньше удостовериться, что там никого нет. — Нет. Это не годится. Просто люби меня сейчас крепко-крепко. Чувствуй, что любишь меня изо всех сил, и держи меня, как сейчас. Он послушался и потом прижал ее к себе еще крепче. — Нет, — сказала она. — Так не надо. Так я не вытерплю. Потом она сама прижалась к нему и спросила: — А тебе ничего? Ты вытерпишь? — Да. — Хорошо. Я буду крепко тебя держать. Нет. Не целуй меня. Если ты станешь целовать меня здесь, на палубе, так тогда и все остальное можно. — А почему бы и нельзя? — Где, Хадсон? Где? Скажи мне на милость, где? — Я скажу тебе, зачем. — Насчет «зачем» я и сама знаю. Где — вот в чем вопрос. — Я тебя люблю. — Да. Я тоже тебя люблю. И ничего хорошего тут не выйдет, кроме того, что мы оба любим друг друга, но и это, конечно, хорошо. — Давай сядем. — Нет. Будем стоять здесь, как сейчас. — Тебе приятно? — Да. Очень. Ты сердишься? — Нет. Но нельзя же так до бесконечности. — Хорошо, — сказала она и, повернув голову, быстро его поцеловала, а потом опять стала глядеть вдаль, в пустыню, мимо которой они скользили в ночи. Была зима, и ночь была прохладная, и они стояли, тесно прижавшись друг к другу, и смотрели вдаль. — Ну, тогда пусть. В конце концов норковая шуба в тропиках тоже на что-нибудь годится. Огни теперь были уже гораздо ближе, а берег канала и вся земная даль за ним по-прежнему скользили мимо. — Тебе сейчас стыдно за меня? — спросила она. — Нет. Я очень тебя люблю. — Но это плохо для тебя, и я эгоистка. — Нет. Это совсем не плохо для меня, и ты не эгоистка. — Ты только не считай, что это все было зря. Это не было зря. Для меня нет. — Ну тогда, значит, и не зря. Поцелуй меня. — Нет. Не могу. Ты только обними меня покрепче. Позже она сказала: — А тебе не интересно, люблю ли я его? — Нет. Он очень гордый. — Я открою тебе один секрет. Она открыла ему этот секрет, который не оказался для него такой уж неожиданностью. — Это очень дурно? — Нет, — сказал он. — Это забавно. — Ох, Хадсон, — сказала она, — я очень тебя люблю. Ты теперь пойди отдохни, а потом возвращайся сюда. Не распить ли нам бутылку шампанского в «Рице»? — Это будет чудно. А как насчет твоего супруга? — Он все еще играет в бридж. Я вижу его в окно. А когда кончит, пойдет нас искать и тоже выпьет с нами. И они пошли в бар «Рица», который был на корме, и выпили бутылку сухого перрье-жуэ 1915 года, потом еще одну, а немного погодя к их столику подсел и принц. Принц был очень любезен и нравился Хадсону. Он с женой, как и Хадсон, охотился в Восточной Африке, и они встречались в клубе Мутайга и у Торра в Найроби и на одном пароходе выехали из Момбасы. Пароход этот совершал кругосветные рейсы и делал остановку в Момбасе, перед тем как следовать дальше по своему маршруту — сперва Суэц, потом Средиземное море и как конечный пункт Саутгемптон. Это был пароход суперлюкс, каждая каюта состояла из нескольких комнат. Он весь был запродан под круиз, как это делалось в те годы, но несколько пассажиров сошли на берег в Индии, и один из тех господ, которые всегда все знают, сказал Хадсону в клубе, что на пароходе есть пустые каюты и можно получить их сравнительно недорого. А Хадсон сказал принцу и принцессе, которые сохранили очень неприятные воспоминания о том, как они летели в Кению на одном из «хэндли пэйджей», тогда еще весьма тихоходных, и о том, какой это был долгий и утомительный перелет. Поэтому они пришли в восторг и от самой идеи морского путешествия, и от умеренности платы. — Это будет чудесная поездка, — сказал принц. — И какой вы молодец, что все это разузнали. Я завтра же утром позвоню в пароходство. Поездка и в самом деле оказалась чудесной. Индийский океан был синий-пресиний, пароход медленно вышел из нового порта, и Африка осталась позади — старый белый город с большими деревьями и со всем зеленым пространством за ним, — и волны, разбивавшиеся о риф, когда пароход шел мимо, а потом он начал набирать скорость и вышел в открытый океан, и летучие рыбы стали выпрыгивать из воды впереди корабля. Африка превратилась в длинную голубую черту на горизонте, и стюард уже бил в гонг, а Томас Хадсон, принц с принцессой и развратник барон, который был другом их дома и жил где-то в Европе, сидели вчетвером в баре и пили сухое мартини. — Не обращайте внимания на этот гонг, — сказал барон. — Позавтракаем в «Рице». Согласны? На пароходе Томас Хадсон не спал с принцессой, хотя ко времени прибытия в Хайфу все то, что они делали, привело их в состояние какого-то экстаза отчаяния, такое острое, что их следовало бы обязать по суду спать друг с другом, пока хватит сил, — просто ради успокоения нервов, если не ради чего другого. Вместо этого они решили из Хайфы съездить автомобилем в Дамаск. На пути туда Томас Хадсон сидел впереди рядом с шофером, а супруги сзади. Томас Хадсон повидал небольшой кусочек Святой земли и небольшой кусочек страны, где подвизался Т. Э. Лоуренс, а на обратном пути Томас Хадсон с принцессой сидели сзади, а принц впереди, рядом с шофером. На обратном пути Томас Хадсон видел перед собой главным образом затылок принца и затылок шофера, и только сейчас он припомнил, что дорога из Дамаска в Хайфу, где стоял их пароход, шла вдоль реки, и в одном месте высокие берега сближались, образуя теснину, узкую, как на мелкомасштабной рельефной карте, и там посредине реки был островок. Почему-то из всего виденного за эту поездку Томас Хадсон лучше всего запомнил этот островок. Поездка в Дамаск мало чему помогла, и, когда они уходили из Хайфы, и пароход взял направление на Средиземное море, и Хадсон с принцессой стояли на палубе, где было холодно от резкого норд-оста, разводившего такую волну, что корабль уже начинало медленно покачивать, она сказала ему: — Надо что-нибудь сделать. — А если говорить начистоту? — Пожалуйста. Я хочу лечь в постель и не вставать неделю. — Неделя — это не так много. — Ну месяц. Но нужно, чтобы это было сейчас, а сейчас мы не можем. — Пойдем в каюту барона. — Нет. Я хочу, чтобы это было там, где мы сможем ни о чем не тревожиться. — Как ты теперь себя чувствуешь? — Как будто я схожу с ума и уже довольно далеко зашла по этой дорожке. — В Париже мы будем любить друг друга в постели. — А как же я уйду из дому? У меня нет опыта, я не знаю, как это сделать. — Скажешь, что хочешь походить по магазинам. — Но ходить по магазинам тоже надо с кем-нибудь. — Ну и пойди с кем-нибудь. Разве нет у тебя никого, кому ты можешь довериться? — Есть, конечно. Но мне так ужасно-ужасно не хотелось бы это делать. — Ну, тогда не делай. — Нет. Это нужно. Я понимаю, что нужно. Но от этого не легче. — Ты разве никогда до сих пор ему не изменяла? — Никогда. И думала, что никогда не изменю. Но теперь я только этого и хочу. Только мне неприятно, что кто-то чужой будет знать. — Мы что-нибудь придумаем. — Пожалуйста, обними меня и прижми к себе крепко-крепко, — сказала она. — Не будем ни говорить, ни думать, ни беспокоиться. Только прижми меня крепко и очень меня люби, потому что мне все теперь больно. Немного погодя он сказал ей: — Слушай, это всякий раз будет так же плохо для тебя, как сейчас. Ты не хочешь ему изменять и не хочешь, чтобы кто-нибудь знал. Но ведь это же неизбежно. — Я хочу этого. Но не хочу обижать его. Но я должна. Это уже больше не в моей воле. — Ну так пусть это будет. Сейчас. — Но сейчас это очень опасно. — Неужели ты думаешь, что хоть кто-нибудь на этом пароходе, кто нас видел и слышал и знает, хоть на секунду поверит, что ты еще не спала со мной? Да и все, что было до сих пор, разве оно так уж отличается? — Конечно, отличается. Большая разница. От того, что было, не может быть детей. — Ты неподражаема, — сказал он. — Честное слово. — Но если будет ребенок, я буду только рада. Он очень хочет ребенка, да вот не получается. Я пересплю с ним сейчас же после, и он никогда не узнает, что это наш. — Может быть, все-таки не стоит спать с ним сейчас же после. — Пожалуй. Ну, на следующую ночь. — Как давно ты уже не спишь с ним? — Я сплю с ним каждую ночь. Мне это нужно, Хадсон. Я все время такая возбужденная, что мне это нужно. И по-моему, это одна из причин, почему он теперь так поздно играет в бридж, ему бы хотелось, чтобы я успела заснуть до его прихода. Он как будто стал немного уставать с тех пор, как мы с тобой влюбились друг в друга. — А ты в первый раз влюбилась, с тех пор как за него вышла? — Нет. Мне очень жаль, но нет, не в первый. Я уже несколько раз влюблялась. Но никогда ему не изменяла, даже мысли такой не было. Он такой добрый и мягкий, и такой хороший муж, и я так к нему привыкла, и он меня любит и всегда добр со мной. — Пойдем лучше в «Риц» и выпьем шампанского, — сказал Томас Хадсон. Чувства его становились какими-то противоречивыми. В баре «Рица» было пусто, и официант принес им вино на один из столиков у стены. Теперь там всегда держали сухое перрье-жуэ 1915 года на льду, и официант просто спросил: — Вино то же самое, мистер Хадсон? Они выпили друг за друга, и принцесса сказала: — Я люблю это вино. А ты? — Очень. — О чем ты сейчас думаешь? — О тебе. — Понятно. Я тоже только о тебе и думаю. Но что ты думаешь обо мне? — Я думаю, что нам надо сейчас пойти ко мне в каюту. Мы слишком много болтаем и все ходим вокруг да около, и ни к чему не приходим. Сколько сейчас по твоим часам? — Десять минут двенадцатого. — Сколько там у вас времени? — спросил он у официанта, который подавал им вино. — Четверть двенадцатого, сэр. — Официант поглядел на часы в баре. Когда он отошел и уже не мог их слышать, Томас Хадсон спросил: — До которого часа он будет играть в бридж? — Он сказал, что будет играть очень поздно и чтобы я его не ждала и ложилась спать. — Допьем вино и пойдем ко мне. У меня там тоже есть немного. — Хадсон, но ведь это же очень опасно. — Всегда будет опасно, — сказал Томас Хадсон. — Но если топтаться на месте, как сейчас, это становится во много раз опаснее. Когда потом он провожал ее до супружеской каюты, а она говорила, что не надо, а он ответил, что так гораздо естественнее, принц все еще играл в бридж. Потом Томас Хадсон пошел опять в «Риц», где еще было открыто, и велел подать бутылку того же самого вина, и стал читать газеты, взятые на борт в Хайфе. При этом он вдруг сообразил, что это в первый раз за много дней у него нашлось время почитать газеты, и он чувствовал себя отдохнувшим и с большим удовольствием читал газеты. Потом, когда бридж кончился и принц, проходя мимо, заглянул в бар, Томас Хадсон предложил ему выпить стаканчик, перед тем как идти спать; сейчас принц нравился ему еще больше, чем всегда, он даже испытывал к нему какое-то родственное чувство. Томас Хадсон и барон сошли с корабля в Марселе. Большинство других пассажиров решили ехать дальше, до конечного пункта, которым был Саутгемптон. В Марселе они с бароном обедали в маленьком кафе в Старом Порту, за выставленным на тротуар столиком, ели moules marine'es22 и попивали из графинчика vin rose'23. Томас Хадсон был очень голоден и вспомнил, что, в сущности, был почти все время голоден с тех самых пор, как они ушли из Хайфы. Да я, кстати, и сейчас чертовски голоден, подумал он. Куда к черту они подевались, все эти слуги? Хоть бы один показался. А на дворе ветер становился все холоднее. Это напомнило Хадсону тот холодный день в Марселе, когда они с бароном, подняв воротники пальто, сидели за столиком кафе на крутой улочке, сбегавшей вниз, к порту, и ели moules, разламывая тонкие черные раковинки, которые надо было вылавливать из горячей наперченной молочной похлебки с плавающим по ней горячим растопленным маслом, пили вино из Тавеля, на вкус такое, каким Прованс был на взгляд, и смотрели, как ветер раздувает юбки рыбачек, и туристок, и дурно одетых портовых проституток, когда те взбирались по крутой, вымощенной булыжником улочке, подхлестываемые мистралем. — Вы очень нахальный молодой человек, — сказал барон. — Хотите еще moules? — Нет. Я хочу чего-нибудь посолиднее. — Возьмем еще bouillabaisse24? — Два супа? — Я голоден. И мы теперь не скоро опять сюда попадем. — Да, у вас есть-таки основания быть голодным. Ладно. Возьмем bouillabaisse и хороший cha'teau brian, это очень тонкое вино. Придется мне вас подкормить, распутник вы этакий. — Что вы теперь думаете делать? — Гораздо интереснее, что вы теперь думаете делать. Вы ее любите? — Нет. — А, ну слава богу. Для вас сейчас самое лучшее немедля это прикончить. Самое лучшее. — Они приглашали меня к себе, на рыбную ловлю. — Будь это охота, так, может, стоило бы, — сказал барон. — А рыбная ловля — это очень холодно и очень неприятно. И нечего ей делать из своего мужа дурака. — Он, наверно, все знает. — Нет, не знает. Знает только, что она влюблена в вас. И ничего больше. Вы джентльмен, так что все, что вы сделаете, будет правильно. Но ей нечего делать из своего мужа дурака. Вы ведь на ней не женитесь? — Нет. — Да она все равно не могла бы выйти за вас замуж, и нечего делать его несчастным, разве только если вы ее любите. — Нет. Не люблю. Теперь я это знаю. — Ну так я думаю, что вам надо все это прикончить. — Я тоже так думаю. — Рад, что вы согласны со мной. А теперь скажите мне по правде, какая она? — Очень мила. — Глупости. Я знал ее мать. Вот если б вы знали ее мать! — Сожалею, что не знал. — Да, уж действительно стоит пожалеть. Не понимаю, как это вы спутались с такими добропорядочными и скучными людьми. Или, может быть, она вам нужна для вашей живописи или чего-нибудь подобного, а? — Нет. Это так не делается. Она мне очень нравилась. И сейчас нравится. Но я не люблю ее, и вообще все это стало чересчур сложным. — Очень рад, что вы поняли. Ну, и куда же вы теперь думаете поехать? — В Африке мы только что были. — Совершенно верно. А почему бы вам не пожить немного на Кубе или на Багамских островах? И я бы, пожалуй, к вам присоединился, если бы достал денег дома. — А вы надеетесь достать? — Нет. — Я, пожалуй, поживу немного в Париже. Давно не бывал в большом городе. — Ну, какой это город — Париж. Лондон — вот город. — Хочу посмотреть, что делается в Париже. — Я вам все могу рассказать, что там делается. — Да нет, я не о том. Хочу посмотреть картины, и кое с кем повидаться, и побывать на скачках — на Шестидневной и в Отейле, в Энтьене и в Ле Трамблэ. Почему бы и вам там не задержаться? — Смотреть на скачки я не люблю. А играть — денег нет. К чему сейчас все это вспоминать, подумал он. Барон умер, фрицы заняли Париж, а ребенок у принцессы так и не родился. Не будет его крови ни в каком королевском доме, разве что когда-нибудь пойдет у него из носу кровь в Букингемском дворце, что маловероятно. Если через двадцать минут никто из слуг не явится, я сам пойду в деревню и добуду яиц и немного хлеба. Это же черт знает что — быть голодным в собственном доме, думал он. Но уж очень я устал, идти не хочется. Тут он услышал, что в кухне кто-то шевелится, и нажал кнопку зуммера, вделанную под крышкой большого стола, и услышал, как он дважды прожужжал в кухне. Вошел младший слуга, похожий не то на молодого фавна, не то на святого Себастиана, с обычным своим вкрадчивым, хитрым и долготерпеливым выражением лица, и спросил: — Вы звонили? — А ты не слышал, что ли? Где Марио? — Пошел за почтой. — Как там кошки? — Очень хорошо. Ничего нового. Большой Козел подрался с Эль Гордо. Но мы уже полечили ему раны. — Бойз вроде бы похудел. — Слишком много бегает по ночам. — А как Принцесса? — Немножко было загрустила. Но теперь уже опять хорошо ест. — Трудно сейчас достать мясо? — Мы доставали в Которро. — Как собаки? — Все здоровы. У Негриты опять будут щенята. — Не могли вы подержать ее взаперти? — Мы пробовали, да она удрала. — Еще что случилось? — Ничего. Как вам ездилось? — Без происшествий. Пока он говорил — коротко и раздраженно, как всегда с этим мальчишкой, которого он уже дважды увольнял и каждый раз принимал обратно, когда приходил его отец просить за него, — в комнату вошел Марио, старший слуга, неся письма и газеты. Он улыбался, и темное его лицо было веселым, добрым и ласковым. — Как съездили? — Под конец потрепало немножко. — Figu'rate. Воображаю. Сильный был норд. Вы ели? — Тут нечего было есть. — Я принес яиц, молока и хлеба. Tu25, — обратился он ко второму слуге, — ступай приготовь завтрак для кабальеро. Как вам приготовить яйца? — Как всегда. — Los huevos como siempre26, — сказал Марио. — Бойз вас встретил? — Да. — Он очень скучал в этот раз. Больше, чем всегда. — А как остальные? — Да ничего, только вот у Козла с Толстяком страшная была драка. И Принцесса погрустила немножко. Но потом это прошло. — Y tu'?27 — Я? — Он застенчиво улыбнулся, польщенный. — У меня все хорошо, благодарю вас. — А как твое семейство? — Все здоровы, благодарю вас. Папа уже опять работает. — Очень рад. — Он и сам рад. Кто-нибудь из ваших друзей ночевал здесь? — Нет. Все поехали в город. — Устали, наверно. — Как не устать. — Тут звонили разные господа. Я всех записал. Только вот поймете ли вы. Я никогда не знаю, как писать английские имена. — Пиши, как слышишь. — Но я, пожалуй, и слышу не так, как вы. — Полковник заходил? — Нет, сэр. — Принеси мне виски с минеральной водой, — сказал Томас Хадсон. — И, пожалуйста, молока для кошек. — В столовую или сюда? — Виски сюда. Молоко для кошек в столовую. — Сию минуту, — сказал Марио. Он пошел в кухню и вернулся со стаканом виски. — Кажется, я сделал достаточно крепко, — сказал он. Сейчас мне побриться или после завтрака, размышлял Томас Хадсон. Надо бы сейчас. Для того я и заказал виски, чтобы перетерпеть, пока буду бриться. Ладно, иди в ванную и побрейся. А, да ну его к черту, подумал он. Нет. Иди побрейся. Это полезно для морального состояния, и, кроме того, сразу же после завтрака надо будет ехать в город. Он прихлебывал виски, пока намыливался, и после того как намылился, и опять, когда вторично намыливался. Он три раза менял лезвия, с трудом одолевая двухнедельную щетину на щеках, на шее и подбородке. Кот ходил кругом и смотрел, как он бреется, и терся о его ноги. Потом вдруг бросился вон из комнаты, и Томас Хадсон понял, что он услыхал звяканье мисочек для молока о плиточный пол столовой. Томас Хадсон не слышал ни зова, ни этого звяканья, но Бойз услыхал. Томас Хадсон кончил бриться и, налив в правую ладонь превосходного чистого девяностоградусного спирта, который здесь, на Кубе, стоил не дороже, чем в Штатах жалкий разбавленный спирт для растирания, смочил им лицо и прислушался к тому, как от жалящего холода успокаивается раздражение кожи после бритья. Сахара я не ем, табака не курю, подумал он, но зато получаю удовольствие от продукции здешних винокуров. Окна в ванной были до половины закрашены, так как мощенный камнем патио тянулся вокруг всего дома, но в верхней части окон стекло было чистое, и Томас Хадсон видел, как листья пальм мечутся на ветру. Ого, ветер еще сильнее, чем я думал. А ведь скоро пора будет выходить в новый рейс. Впрочем, кто его знает. Все зависит от того, как поведет себя этот шторм, когда перекочует на северо-восток. До чего ж хорошо было эти последние несколько часов не думать о море. Ну, значит, так и будем продолжать. Не будем вовсе думать ни о море, ни о том, что на нем, или под ним, или как-либо с ним связано. Не стоит даже составлять списка всего того, чего мы о море думать не будем. Совсем ничего не будем о нем думать. Будем знать, что оно существует, и хватит. И еще кое о чем тоже. Об этом мы тоже не будем думать. — Где сеньор хочет завтракать? — спросил Марио. — Где угодно, только подальше от этой puta28 — от моря. — В большой комнате или в вашей спальне? — В спальне. Вытащи плетеное кресло и поставь все на столик рядом. Он выпил горячего чая и съел одно яйцо и несколько тостов с апельсиновым джемом. — А фруктов нет? — Только бананы. — Принеси несколько штук. — Так вредно же после спиртного. — Это предрассудок. — А вот пока вас не было, тут в деревне один человек умер оттого, что наелся бананов, после того как пил ром. — А может, он был просто пьянчужка и опился ромом? — Нет, сеньор. Этот человек умер сразу оттого, что выпил совсем немножко рома, а потом съел много бананов. Это были его собственные бананы, из его сада. Он жил на горке за деревней и работал на седьмом автобусном маршруте. — Царство ему небесное, — сказал Томас Хадсон. — Принеси-ка мне бананов. Марио принес бананы — маленькие, желтые, спелые, с дерева в саду. Очищенные, они были едва ли больше мужского пальца и очень вкусные. Томас Хадсон съел пять штук. — Следи, как я буду умирать, — сказал он. — И приведи сюда Принцессу, пусть съест второе яйцо. — Я уже дал ей яйцо в честь вашего возвращения, — сказал Марио. — И еще дал по яйцу Бойзу и Вилли. — А Козлу? — Садовник сказал, что ему вредно много есть, пока раны не зажили. Его здорово потрепали. — Что это за драка у них вышла? — Очень свирепая. Чуть не целую милю бежали и все дрались. Мы их потеряли в колючом кустарнике за садом. Дрались они без крика, теперь они всегда так дерутся. Не знаю, кто победил. Сперва пришел Большой Козел, и мы стали лечить его раны. Он пришел в патио и лег возле цистерны с водой. Наверх вскочить не мог. Потом, через час, пришел Толстяк, и ему мы тоже полечили раны. — А помнишь, как они дружили, когда были котятами? — Помню, как же. Но теперь, боюсь, Толстяк убьет Козла. Он на добрый фунт тяжелей. — Козел — великий боец. — Да, сеньор. Но подумайте сами — что значит лишний фунт веса. — Я думаю, для котов это не так много значит, как для бойцовых петухов. Ты все расцениваешь с точки зрения петушиного боя. И для людей это не так много значит, разве только когда боксеру приходится быстро спускать вес и он от этого слабеет. Когда Джек Демпси завоевал первенство мира, он весил всего 185 фунтов. А Уиллард весил 230. Козел и Толстяк оба крупные коты. — По тому, как они дерутся, лишний фунт — это огромное преимущество, — сказал Марио. — Если б их заставляли драться на приз, те, кто делает ставки, уж никак бы не упустили из виду лишний фунт веса. Лишнюю унцию и то приняли бы в соображение. — Принеси мне еще бананов. — Сеньор, умоляю вас. — Ты, правда, веришь в эту чепуху? — Это не чепуха, сеньор. — Ну, тогда принеси мне еще виски с минеральной. — Если вы мне приказываете… — Я тебя прошу. — Если вы просите, это приказание. — Ну так принеси. Марио принес виски со льдом и холодной шипучей минеральной воды, и Томас Хадсон взял все это и сказал: — Ну, следи, как я буду умирать. — Но тревожное выражение на темном лице юноши отбило у Томаса Хадсона охоту его дразнить, и он сказал: — Да что ты, я же знаю, что мне от этого ничего не будет. — Сеньор знает, что делает. Но мой долг был протестовать. — Ну вот и хорошо. Ты протестовал. Что, Педро пришел уже? — Нет, сеньор. — Как только придет, скажи ему, чтобы приготовил «кадиллак», и мы сейчас же поедем в город. Ну, теперь иди, прими ванну, сказал себе Томас Хадсон. Потом оденешься, как полагается для Гаваны. Потом поедешь в город повидать полковника. Отчего ж тебе плохо? Какие еще у тебя огорчения? Огорчений у меня довольно, подумал он. В изобилии. Земля изобилия. Море изобилия. Воздух изобилия. Он сидел в плетеном кресле, поставив ноги на подножку, которая выдвигалась из-под сиденья, и разглядывал картины на стенах своей спальни. В изголовье кровати — дрянной кровати с плохоньким матрацем, купленной из экономии по дешевке, так как он все равно здесь не спал, разве только в случаях ссор, — висел «Гитарист» Хуана Гриса. Nostalgia hecha hombre29, подумал он. Люди не знали, что от этого умирают. На противоположной стене над книжным шкафом висел «Monument in Arbeit» Пауля Клее. Томас Хадсон не любил эту картину так, как он любил «Гитариста», но ему нравилось на нее смотреть, и он вспомнил, какой неприличной она ему казалась, когда он только что купил ее в Берлине. Краски были такие же непристойные, как на таблицах в медицинских книгах отца, где были показаны разные виды шанкров и других венерических язв. И как пугалась этой картины его жена, пока не научилась понимать ее странный колорит как данность и рассматривать ее только как произведение искусства. Сейчас он знал о ней не больше, чем когда в первый раз увидел ее в галерее Флехтгейма, в доме у реки в ту чудесную холодную осень в Берлине, когда они были так счастливы. Но это была хорошая картина, и он любил смотреть на нее. Над другим шкафом висела одна из массоновских рощ. Это была «Ville d'Avray», и ее Томас Хадсон любил так же, как он любил «Гитариста». Самое замечательное в картинах было то, что их можно было любить без страданий, и самые лучшие были великой радостью, потому что в них осуществилось то, чего ты сам всегда старался достичь. Но раз это сделано — все равно хорошо, хотя сделано оно и не тобой. Бойз вошел в комнату и прыгнул к нему на колени. Он великолепно прыгал и мог без всяких видимых усилий вскочить на самый верх высокого шифоньера в большой спальне. Сейчас, прыгнув невысоко и очень аккуратно, он разлегся на коленях у Томаса Хадсона и стал любовно месить их передними лапами. — Я смотрю на картины, Бой. Тебе лучше бы жилось, если б ты любил картины. Хотя, может быть, он столько же получает удовольствия от прыжков и ночной охоты, как я от картин, подумал Томас Хадсон. Жаль, конечно, что он не умеет их видеть. Впрочем, кто знает. У него мог бы оказаться ужасный вкус в живописи. — Интересно, Бой, какие бы тебе картины нравились. Наверно, тот голландский период, когда писали такие чудесные натюрморты с рыбами, устрицами и дичью. Ну, ну, полегче. Сейчас день, а не ночь, а днем не полагается нежничать. Но Бойз продолжал нежничать, и Томас Хадсон повалил его на бок, чтобы успокоить. — Надо же, Бой, все-таки соблюдать приличия, — сказал он. — Я вот в угоду тебе даже не пошел поздороваться с остальными котами. Бойз был счастлив, и Томас Хадсон, положив ему руку на горло, чувствовал под пальцами его мурлыканье. — Надо мне вымыться, Бой. Ты полжизни проводишь за этим занятием. Но ты это делаешь собственным языком. И в это время ты на меня ноль внимания. Пока ты моешься, ты точно деловой человек в своей конторе. Это, мол, дело. Это нельзя прерывать. Ну а со мной иначе. Вот мне сейчас надо выкупаться. А я вместо того сижу и напиваюсь с утра, как какой-нибудь паршивый пьянчужка. Вот в чем разница между нами. Зато ты не можешь простоять восемнадцать часов за штурвалом. А я могу. Двенадцать — в любое время. Восемнадцать — если потребуется. А на этот раз — девятнадцать. Но я не умею прыгать и охотиться по ночам, как ты. Хотя иногда ночью случалось и нам лихо поохотиться. Но у тебя твой радар в усах. А у голубя, наверно, в этих наростах над клювом. Во всяком случае, у всех почтовых голубей есть такие наросты. Какие там у тебя ультракороткие частоты, а, Бой? Бойз лежал тяжелый, плотный, длинный, беззвучно мурлыкающий и очень счастливый. — Что говорит твой локатор, Бой? Какова у тебя ширина импульса? Какова у тебя частота повторения импульса? Знаешь, в меня ведь встроен магнетрон. Только ты никому не говори. Но в дальнейшем при более высокой разрешимости, достигнутой с помощью УВЧ, вражеских шлюх можно будет обнаруживать на более далеком расстоянии. Это все микроволны, Бой, и ты сейчас их мурлыкаешь. Так вот, значит, как ты выполняешь свое решение не думать больше о море, пока не придет пора идти в новый рейс. Не море ты хотел забыть. Ты сам знаешь, что любишь море и нигде в другом месте не хотел бы жить. Выйди на балкон, посмотри на него. Оно не жестокое и не бессердечное, ничего из этого Quatsch30. Просто вон оно, там, и ветер движет им, и течение движет им, и они борются на его поверхности, но там — в глубинах — все это ничего не значит. Будь благодарен за то, что снова поплывешь по нему, и скажи ему спасибо за то, что оно твой дом. Оно твой дом. И не болтай и не думай о нем всякой чепухи. Не море твоя беда. Вот ты как будто уже начал кое-что соображать, сказал он себе. Хотя на суше этого по тебе не видно. Ладно, сказал он себе. В море приходится столько соображать, что на суше уже не хочется. Берег, конечно, приятное место, подумал он. Вот сегодня посмотрим, до какой степени оно может быть приятным. После того как я повидаюсь с этим чертовым полковником. Я, конечно, всегда рад повидать его, потому что это укрепляет мое моральное состояние. Но не будем входить в это, подумал он. Не будем портить этим такой приятный день. Я пойду повидаться с ним. Но я не буду, так сказать, входить в полковника. В него уже много вошло такого, что никогда не выйдет обратно. И уже многое из него вышло, чего обратно уже не загонишь. Так что нет, не нужно тебе входить в полковника. Я и не буду. Только пойду повидаю его и сдам свой рапорт. Он допил виски, снял кота с колен, встал, еще посмотрел на все три картины, потом пошел в ванную и принял душ. Нагреватель был включен только после того, как утром пришли слуги, так что горячей воды было еще немного. Но Томас Хадсон хорошенько намылился, вымыл голову и под конец ополоснулся холодной водой. Потом надел белую фланелевую рубашку, темный галстук, фланелевые брюки, шерстяные носки, десять лет назад купленные грубые английские башмаки, кашемировый свитер и старую твидовую куртку. Затем позвонил Марио. — Педро здесь? — Да, сеньор. Он уже вывел машину. — Приготовь мне «Тома Коллинза» с кокосовой водой и горькой настойкой. И поставь стакан в пробковый подстаканник. — Да, сеньор. Пальто наденете? — Возьму с собой на случай, если будет холодно на обратном пути. — К ленчу вернетесь? — Нет, и к обеду тоже нет. — На котов не хотите взглянуть, прежде чем уехать? Они все на солнышке греются под стеной, где нет ветра. — Нет. Повидаю их вечером. Я хочу привезти им подарок. — Пойду приготовлю вам выпить. Минутку задержусь из-за кокосовых орехов. Ну почему, черт возьми, я не захотел повидать котов? Не знаю. Совершенно не понимаю. Это что-то новое. Бойз шел за ним следом, немного встревоженный его отъездом, но не впадал в панику, так как не было ни багажа, ни сборов. — Может быть, я это сделал ради тебя, Бой, — сказал Томас Хадсон. — Не волнуйся. Я вернусь попозже вечером или утром. И надеюсь, с прочищенными мозгами. Да как следует прочищенными. Тогда, может, додумаемся до чего-нибудь толкового. Va'monos a limpiar la escopeta31. Из ярко освещенной большой комнаты, которая все еще казалась ему огромной, Томас Хадсон перешел по каменным ступенькам в еще более яркий свет кубинского зимнего утра. Собаки прыгали вокруг его ног, и печальный пойнтер тоже подошел, подобострастно извиваясь и мотая опущенной головой. — Ах ты бедное горемычное животное, — сказал Томас Хадсон пойнтеру и похлопал его по спине, и пес в ответ повилял ему хвостом. Остальные собаки — все беспородные — были веселы и прыгали в возбуждении от холода и ветра. На ступеньках валялось несколько сухих сучьев, обломанных за ночь ветром с сейбы, росшей в патио. Из-за машины вышел шофер, демонстративно дрожа от холода, и сказал: — С добрым утром, сеньор Хадсон. Как съездили? — Да ничего, неплохо. А как наши машины? — Все в идеальном порядке. — Как бы не так, — сказал Томас Хадсон по-английски. И затем, обращаясь к Марио, который уже спускался по ступенькам, держа в руках высокий стакан с темной, ржавого цвета жидкостью, заключенный в пробковый подстаканник, примерно на полдюйма не доходивший до его верхнего края, Томас Хадсон добавил: — Принеси свитер для Педро. Такой, что спереди застегивается. Из вещей мистера Тома. И вели смести этот мусор со ступенек. Томас Хадсон дал шоферу подержать стакан и нагнулся к собакам, лаская их. Бойз сидел на ступеньках и с презрением их оглядывал. Тут была Негрита, небольшая черная сучка, уже слегка посветлевшая от возраста, хвост у нее торчал закорючкой, а тонкие ножки чуть не сверкали, когда она с таким увлечением прыгала; мордочка у нее была острая, как у фокстерьера, а глаза ласковые и умные. Томас Хадсон увидел раз ночью в баре, как она бежала вслед за кем-то из клиентов, и спросил у официанта, какой она породы. — Кубинской, — ответил тот. — Она тут уже четвертый день мыкается. Каждого провожает к машине, но они все захлопывают дверцу у нее перед носом. Они взяли ее с собой в усадьбу, и за два года у нее ни разу не было течки, и Томас Хадсон уже было решил, что она слишком стара, чтобы рожать. А затем в один прекрасный день ему пришлось силком увести ее от большого полицейского пса, и с тех пор у нее пошли рождаться щенята — от полицейского пса, от бульдога, от пойнтера, и еще чудесный ярко-рыжий щенок, чьим отцом мог бы, пожалуй, быть ирландский сеттер, если бы только не были у этого щеночка грудь и плечи, как у бульдога, и хвост закорючкой, как у самой Негриты. Теперь ее сыновья прыгали вокруг, а она опять была беременна. — С кем она теперь повязалась? — спросил Томас Хадсон у шофера. — Не знаю. Подавая шоферу свитер, в который тот немедленно и облачился, сбросив свою потертую форменную куртку, Марио сказал: — Отец — тот драчливый пес из деревни. — Ну, прощайте, собачки, — проговорил Томас Хадсон. — До свиданья, Бой, — сказал он коту, который вдруг прыжками пробился среди собак к машине. Томас Хадсон, уже сидевший в машине, держа обернутый пробкой стакан, высунулся из окна и протянул руку к коту, а тот, встав на задние лапы, стал тыкаться головой в его пальцы. — Не расстраивайся, Бой. Я вернусь. — Бедный Бойз, — сказал Марио. Он поднял кота и держал его на руках, и кот смотрел вслед машине, пока она поворачивала, огибая клумбу, и потом покатила по неровной, размытой ливнем подъездной аллее и скрылась наконец за склоном холма и высокими манговыми деревьями. Тогда Марио унес кота в дом и спустил его на пол, но кот тотчас вскочил на подоконник и опять стал смотреть туда, где дорога скрывалась за холмом. Марио погладил его, но кот не успокоился. — Бедный Бойз, — сказал Марио. — Бедный, бедный Бойз. Машина подъехала к воротам, шофер выскочил, откинул цепь, снова забрался на место и вывел машину на улицу. Навстречу им шел молодой негр, шофер крикнул ему, чтобы он закрыл ворота, негр улыбнулся во весь рот и утвердительно кивнул. — Это младший брат Марио. — Да, знаю, — сказал Томас Хадсон. Они выехали на убогую деревенскую улочку и свернули к Центральному шоссе. Миновали деревенские домишки, две бакалейные лавочки — в открытых дверях мелькнули стойки, ряды бутылок над ними, а по бокам полки с консервными банками. Последний бар и огромный испанский лавр, протянувший свои ветви над дорогой, остались позади, и они покатили вниз по старому, мощенному камнем шоссе. Шоссе между двух рядов высоких старых деревьев шло под уклон мили три. По обеим его сторонам были питомники, маленькие фермы, большие фермы с ветхими испанскими домами колониального стиля, поделенными на клетушки, с заброшенными пастбищами, по которым бежали улицы, утыкавшиеся в склоны холма, заросшие бурой от засухи травой. Единственная зелень в этой зелёной стране оставалась сейчас вдоль речного русла, где стояли высокие серые стволы королевских пальм с перекошенными ветром зелеными кронами. Ветер дул сухой, северный — сухой, резкий и холодный. Такие ветры уже успели остудить Флоридский залив, и поэтому сегодняшний норд не принес с собой ни тумана, ни дождя. Томас Хадсон глотнул коктейля, в котором чувствовалась свежесть сока зеленого лимона, смешанного с безвкусной кокосовой водой, которая была все же куда ощутимее, чем любая газировка. Коктейль был креплен добротным гордоновским джином, и джин оживлял эту смесь у него на языке, глотать ее было приятно, а ангостурская горькая придавала ей упругости и колера. Пьешь — и у тебя такое ощущение, будто ты коснулся надутого ветром паруса, подумал он. Вкуснее этого напитка ничего нет. В пробковом подстаканнике лед не таял, и вода не разжижала коктейля, и он с нежностью поглаживал стакан пальцами и смотрел на места, мимо которых они проезжали. — Почему ты не идешь вниз накатом? Экономил бы горючее. — Если прикажете, я выключу зажигание, — ответил шофер. — Но ведь горючее-то казенное. — А ты попрактикуйся, — сказал Томас Хадсон. — По крайней мере узнаешь, как это делается, когда горючее у нас будет не казенное, а свое собственное. Теперь они ехали по равнине, где слева от дороги были цветоводческие хозяйства, а справа стояли домики плетельщиков корзин. — Надо будет позвать плетельщика, чтобы починил большую циновку в гостиной, там, где она протерлась. — Si, senor32. — Ты знаешь какого-нибудь? — Si, senor. Шофер, которого Томас Хадсон очень не любил за его круглое невежество, за глупость и гонор, за непонимание мотора и варварское отношение к машине и за лень, отвечал ему односложно, официально, обидевшись на резкое замечание насчет экономии горючего. Несмотря на все свои недостатки, шофер он был первоклассный, то есть великолепно, мгновенно реагируя, водил машину по кубинским улицам с их бестолковым, неврастеническим движением. Кроме того, он слишком много знал об их деятельности, и уволить такого было не просто. — Тебе не холодно в одном свитере? — No, senor33. Ах, чтоб тебя! — подумал Томас Хадсон. Чего ты буркаешь? Ну погоди, сейчас я тебя разговорю. — Как у вас дома, холодно было вчера ночью? — Ужасно холодно! Horroroso! Вы даже представить себе не можете, как холодно. Мир между ними был восстановлен, и они въехали на мост, где несколько месяцев назад было обнаружено туловище девушки, которую ее любовник-полисмен разрезал на шесть кусков, завернул каждый в оберточную бумагу и разбросал по Центральному шоссе. С тех пор река пересохла. А в тот вечер вода в ней поднялась, и машины стояли на набережной под дождем цепочкой на полмили, пока шоферы глазели на это историческое место. Утром газеты поместили на первых полосах фотографию туловища, и в одной статейке указывалось, что эта девушка, несомненно, была туристкой из Северной Америки, поскольку ее ровесницы, проживающие в тропиках, более развиты физически. Каким образом успели установить ее точный возраст, Томас Хадсон не имел понятия, так как голову обнаружили гораздо позднее в рыбачьем порту Батабано. Но туловищу с газетных фотографий действительно было далеко до лучших фрагментов греческих статуй. Впрочем, она не была американской туристкой, а, как выяснилось, обзавелась своими прелестями, уж какие они там у нее были, здесь, в тропиках. На некоторое время Томасу Хадсону пришлось отказаться от ремонта дороги за воротами усадьбы, так как любому рабочему, который вздумал бы побежать или просто ускорить шаг, грозила опасность, что за ним погонятся с криком: «Вон он! Держи, лови! Вон кто изрубил ее на куски!» Они переехали через мост и поднялись вверх по холму в Луйяно, где слева открывался вид на Эль-Серро, каждый раз напоминавший Томасу Хадсону Толедо. Не Толедо Эль Греко. А ту часть настоящего Толедо, которая видна с холма. Машина одолевала последние футы подъема, и он на минуту ясно увидел это — Толедо, настоящий Толедо, а потом дорога нырнула вниз, и с обеих сторон подступила Куба. Вот эту часть пути в город он никогда не любил. Из-за нее-то он и брал с собой в дорогу что выпить. Я пью, чтобы отгородиться от нищеты, грязи, четырехсотлетней пылищи, от детских соплей, от засыхающих пальмовых листьев, от крыш из распрямленных молотком старых жестянок, от шаркающей походки незалеченного сифилиса, от сточных вод в руслах пересохших ручьев, от насекомых на облезлых шеях домашней птицы, от струпьев на шеях стариков, от старушечьей вони, от орущего радио, думал он. А так поступать нельзя. Надо всмотреться поближе во все это и что-то делать. Но вместо этого ты таскаешь за собой свою выпивку, как в прежние времена люди не расставались с нюхательными солями. Впрочем, нет. Это не совсем так, подумал он. Тут некая комбинация из того, как я пью и как пили в «Переулке, где торгуют джином» у Хогарта. И еще ты пьешь перед разговором с полковником, подумал он. Ты всегда теперь пьешь или за что-нибудь, или отгораживаясь от чего-нибудь, подумал он. Черта с два! Сколько раз ты пил просто так. И сегодня хватишь как следует. Он надолго приложился к стакану, и питье ополоснуло ему рот своей чистотой, свежестью и холодком. Теперь пойдет худший участок дороги, с трамвайной линией и с машинами, которые стоят у железнодорожного переезда вплотную одна к другой, дожидаясь, когда поднимут шлагбаум. Впереди, за гущей застрявших машин и грузовиков, высился тот холм с крепостью Атарес, где за сорок лет до его рождения был расстрелян полковник Криттенден и еще несколько человек после провала экспедиции в Байя-Онде и где погибли сто двадцать два американских добровольца. Еще дальше небо пересекал густой дым, поднимавшийся из высоких труб гаванской Электрической компании, а под виадуком старая, мощенная булыжником дорога шла параллельно гавани, где вода у берега была черная и маслянистая, как осадок на дне цистерн в танкере. Шлагбаум подняли, они поехали дальше и ушли из-под свирепого норда; пароходы с деревянной обшивкой — нелепые, жалкие торговые суда военного времени — стояли у залитых креозотом причальных свай, и вся пакость со всей гавани, черная, чернее креозота, и вонючая, как давно не чищенная помойка, плескалась об их корпуса. Он увидел знакомые суда. Один старый баркас был такой большой, что подводная лодка не отказала ему во внимании и угостила его миной. Баркас доставил сюда лес, а вывозит груз сахара. Следы попадания были все еще видны на нем, хотя с тех пор его успели отремонтировать, и Томас Хадсон вспомнил, как они проходили в море мимо этого баркаса и видели у него на палубе живых китайцев и мертвых китайцев. Я думал, что хоть сегодня-то ты не будешь думать о море. Нет, думать о нем надо, сказал он себе. Тем, кто ходит в море, куда лучше, чем вот этим, мимо которых мы только что проезжали. Гавана, загаженная уже три-четыре сотни лет назад, — это не море. У входа она не так уж плоха. И со стороны Касабланки тоже не плоха. Вспомни, что в этой гавани ты когда-то недурно проводил время по вечерам. — Посмотри, — сказал он. Заметив, куда он глядит, шофер хотел остановить машину. Но он велел ехать дальше. — Вези к посольству, — сказал он. Смотрел он на старую супружескую чету, которая ютилась в дощатой, крытой пальмовыми листьями пристройке у каменного забора, отгораживающего железнодорожные пути от участка, где Электрическая компания держала уголь, доставленный в гавань. Забор был весь черный от угольной пыли, так как уголь, вывезенный из гавани, сгружали поверху, а до железнодорожного полотна не было и четырех футов. Крыша пристройки круто шла к стене, и под ней едва хватало места на двоих. Муж и жена, жившие здесь, сидели сейчас у входа и кипятили кофе в жестяной банке. Это были негры, шелудивые от старости и грязи, одетые в тряпье, сшитое из мешков из-под сахара. Очень дряхлые негры. Собаки при них он не увидел. — Y el perro?34 — спросил он шофера. — Я давно ее не вижу. Они уже несколько лет проезжали мимо этой пристройки, и женщина, чьи письма он читал прошлой ночью, не раз восклицала: — Какой позор! — Тогда почему же ты ничем не поможешь им? — спросил он ее однажды. — Почему ты всегда ужасаешься и так хорошо пишешь о всяких ужасах и палец о палец не ударишь, чтобы покончить с ними? Женщина рассердилась на него, остановила машину, вышла из нее, подошла к пристройке, дала старухе двадцать долларов и сказала: — Найдите себе жилье получше и купите что-нибудь поесть на эти деньги. — Si, senorita35, — сказала старуха. — Вы очень любезны. В следующий раз, проезжая мимо, они увидели стариков на прежнем месте. Старики весело помахали им. Они купили собаку. Причем собака была беленькая, маленькая, курчавая — той породы, подумал он, которая явно не предназначена для участия в торговле углем. — Как по-твоему, куда девалась их собака? — спросил Томас Хадсон шофера. — Сдохла, должно быть. Хозяевам самим есть нечего. — Надо им другую достать, — сказал Томас Хадсон. Пристройка осталась далеко позади, теперь слева были покрытые грязновато-белой штукатуркой стены Генерального штаба кубинской армии. У входа в небрежной, но горделивой позе стоял солдат-кубинец, не очень темнолицый, в застиранном обмундировании цвета хаки, в кепи — поновее, чем у генерала Стиллуэлла, и с винтовкой, удобнейшим образом покоившейся на его костлявом плече. Он рассеянно посмотрел на их машину. Видно было, что ему холодно на северном ветру. Походил бы взад и вперед и согрелся бы, подумал Томас Хадсон. А если простоит на одном месте, не расходуя лишней энергии, то скоро до него дойдет солнце и он согреется. Вряд ли он давно служит, уж очень худ, подумал он. К весне, если мы еще будем ездить сюда весной, я его, пожалуй, не узнаю. Винтовка ему, наверно, здорово тяжела. Жаль, что нельзя стоять на посту с легкой пластмассовой винтовочкой, вот как матадоры, работая мулетой, пользуются теперь деревянной шпагой, чтобы кисть не уставала. — А что слышно про ту дивизию, которую генерал Бенитес должен был ввести в бой на европейском фронте? — спросил он шофера. — Она уже отбыла? — Todavi'a no. Нет еще, — сказал шофер. — Но генерал учится ездить на мотоцикле. Рано утром раскатывает по Малекону. — Значит, дивизия моторизованная, — сказал Томас Хадсон. — А что в этих свертках, которые солдаты и офицеры выносят из Генерального штаба? — Рис, — сказал шофер. — Нам рис привезли. — А его трудно достать? — Невозможно. Цена подскочила до небес. — Ты теперь плохо питаешься? — Очень плохо. — Почему? Ты же ешь у меня. Я плачу за продукты, сколько бы они ни стоили. — Я о доме говорю. — А когда ты ешь дома? — По воскресеньям. — Придется купить тебе собаку, — сказал Томас Хадсон. — Собака у нас есть, — сказал шофер. — Очень красивая и умная собака. Меня любит не знаю как. Я шага не могу сделать, чтобы, она не кинулась за мной. Но, мистер Хадсон, у вас ни в чем нет недостатка, и вы ни понять, ни представить себе не можете, какие страдания принесла война кубинскому народу. — Да, голод, наверно, сильный. — Вы даже представить себе не можете, как мы голодаем. Да, не могу, подумал Томас Хадсон. Совершенно не могу. Не могу себе представить, почему в этой стране — и вдруг голод. А тебя, сукина сына, следовало бы расстрелять за то, как ты относишься к моторам. Расстрелять, а не подкармливать. Я бы сам тебя расстрелял, и с величайшим удовольствием. Но вслух он сказал: — Попробую, может, достану тебе рису для дома. — Большое вам спасибо. Если бы вы знали, как нам, кубинцам, тяжело сейчас живется. — Да, наверно, нелегко, — сказал Томас Хадсон. — Жаль, что я не могу взять тебя с собой в море. Ты бы отдохнул немного. — В море, должно быть, тоже трудно. — Да, трудно, — сказал Томас Хадсон. — Трудно даже в такие вот дни, как сегодня. — Каждый из нас несет свой крест. — А я бы взял свой крест и воткнул бы его кое-кому в culo36. — Надо проявлять спокойствие и терпение, мистер Хадсон. — Muchas gracias37, — сказал Томас Хадсон. Они свернули на улицу Сан-Исидро. Она начиналась у центрального вокзала и напротив входа на заброшенную тихоокеанскую пристань, где когда-то пришвартовывались суда из Майами и Ки-Уэста и где садились старые гидросамолеты Панамериканской компании. Теперь эта пристань была закрыта, так как тихоокеанские суда взял себе военно-морской флот, а Панамериканская компания перешла на «ДС-2» и «ДС-3», и они приземлялись в аэропорту Ранчо Бойерос, а там, где раньше садились гидропланы, теперь пришвартовывались суда-охотники береговой пограничной охраны и кубинского военного флота. Эту часть Гаваны Томас Хадсон хорошо знал еще в прежние годы. А та, которую он любил теперь, была тогда просто дорогой в Матансас. Невзрачный район, крепость Атарес, пригород, названия которого он не знал, а дальше мощенная кирпичом дорога и поселки по обе ее стороны. Мчишься мимо них и не отличаешь один поселок от другого. В этой же части города он знал каждый бар, каждый погребок, а улица Сан-Исидро славилась своими публичными домами на весь портовый район. Теперь улица захирела, бордели на ней не работали с тех самых пор, как их прикрыли, а проституток вывезли обратно в Европу. Эта грандиозная операция была похожа на отход из Вильфранша американских кораблей, базирующихся на средиземноморский порт, когда все девицы махали им на прощание, только тут все было наоборот — французский пароход с этими девицами уходил из Гаваны, и вся набережная была забита народом, причем помахать им на прощание с берега, с пристани, с мола пришли не только мужчины. Женщины — кто наняв моторку, кто на шлюпках — описывали круги около парохода и шли рядом с ним, когда он покидал пролив. Томас Хадсон помнил, как это было грустно, хотя многим проводы проституток показались очень смешными. Но что в проститутках смешного, он никогда не мог понять. Отправка их почему-то считалась событием комическим. Впрочем, после того как пароход ушел, многие загрустили, а улица Сан-Исидро так и не оправилась после нанесенного ей удара. Ее название все еще трогает меня, подумал он, а ведь эта улица стала теперь совершенно неинтересной, да и белые на ней почти не попадаются, разве только шоферы грузовиков или посыльные, развозящие покупки на дом. В Гаване были и веселые улицы — те, где жили одни негры, были и опасные, целые районы опасных улиц, как, например, улица Иисуса и Марии в двух шагах отсюда. Но улица Сан-Исидро осталась такой же унылой, как и в те дни, когда всех проституток с нее вывезли. Теперь машина выехала в порт — к тому месту, откуда ходил паром до Реглы и где пришвартовывались суда береговой охраны. Вода в гавани была темная, неспокойная, но приливная волна шла без барашков. Вода была слишком уж темная, хотя после черной мерзости того, что плескалось у берега, она казалась свежей и чистой. Поглядев на залив, он увидел покой его зеркала, защищенного от ветра холмами над Касабланкой, увидел те места, где стояли на якоре рыбачьи шхуны, где пришвартовывались канонерки кубинского флота и где бросило якорь и его собственное судно, хотя и не видное отсюда. По ту сторону залива он видел старинную желтую церковь и беспорядочно разбросанные дома Реглы — розовые, зеленые и желтые, — цистерны и трубы нефтеочистительного завода в Белоте, а позади них, ближе к Кохимару, высокие, серые холмы. — Видите свой катер? — спросил шофер. — Нет. Отсюда его не видно. Они ехали против ветра; дым из труб Электрической компании относило назад, и утро было ясное, прозрачное, воздух словно только что промытый, чистый — такой, как на ферме среди холмов. Люди, ходившие по пристани, видимо, зябли на северном ветру. — Поехали сначала во «Флоридиту», — сказал шоферу Томас Хадсон. — До посольства всего четыре квартала. — Да. Но я сказал, что хочу сначала во «Флоридиту». — Как вам угодно. Они въехали в город и ушли из-под ветра, и, проезжая мимо складских помещений и магазинов, Томас Хадсон учуял запах муки, слежавшейся в мешках, и мучной пыли, запах только что вскрытых упаковочных ящиков, запах поджаренного кофе, который подействовал на него посильнее утренней порции виски, и чудесный запах табака, еще сильнее ударивший ему в нос, когда машина свернула направо к «Флоридите». «Флоридита» стояла на одной из его любимых улиц, но он старался не ходить по ней днем — узкие тротуары, сильное движение, а по ночам, когда движение прекращалось, кофе здесь не жарили и окна складов были на запоре, так что и табаком не пахло. — Закрыто, — сказал шофер. Железные шторы на обоих окнах кафе были еще спущены. — Так я и думал. Тогда сворачивай на Обиспо к посольству. По Обиспо он ходил пешком тысячи раз и днем и ночью. Ездить по этой улице он не любил, потому что она быстро кончалась, но откладывать свою явку к полковнику поводов у него больше не было, и он допил коктейль и посмотрел на машины, идущие впереди, на прохожих, на движение у перекрестка и решил приберечь улицу на после, когда можно будет прогуляться по ней пешком. Машина остановилась у здания посольства, и он вошел туда. При входе полагалось записать свое имя, фамилию и цель посещения. У стола сидел грустный чиновник с выщипанными бровями и усиками на самых уголках верхней губы. Чиновник поднял голову и подвинул ему бумагу. Томас Хадсон даже не взглянул на нее и вошел в лифт. Чиновник пожал плечами и погладил свои бровки. Уж очень они у него выделялись на лице. Но такие все-таки опрятнее, чем густые, косматые, к тому же они гармонируют с его усиками. А тоньше его усиков и быть ничего не может, если уж заводить, так только такие. Более тоненьких нет ни у Эррола Флинна, ни у Пинчо Гутьерреса, ни даже у Хорхе Негрете. А все-таки он скотина, этот Хадсон, прошел мимо и даже не взглянул на него. — Какого-то maricon38 посадили у двери, — сказал Томас Хадсон лифтеру. — Никакой это не maricon. Так — никто. — Как тут у вас дела? — Хорошо. Отлично. Как всегда. На четвертом этаже он вышел и пошел по коридору. Он открыл дверь, среднюю из трех, и спросил офицера, сидевшего за столом, тут ли полковник. — Он вылетел в Гуантанамо сегодня утром. — Когда вернется? — Он сказал, что, может быть, полетит на Гаити. — Для меня ничего нет? — У меня нет. — Он ничего не просил передать мне? — Сказал, чтобы вы никуда не отлучались. — Какое у него было настроение? — Отвратительное. — А выглядел как? — Ужасно. — Ругал меня? — Да нет как будто. Просил только передать вам, чтобы вы никуда не отлучались. — Ничего такого, о чем мне следует знать? — Нет. А разве должно быть? — Вы это бросьте. — Ладно. Вам, наверно, туго там пришлось. Но вы не здесь, не с ним работаете. Вы ходите в море. А я плевал на… — Легче, легче. — Где вы сейчас обретаетесь? За городом? — Да. Но сегодня ночую здесь. — Он сегодня не вернется, ни днем, ни вечером. А когда прилетит, я вас вызову. — А он на самом деле не ругал меня? — Да ничего подобного. Что это вы? Совесть нечиста? — Нет. А кто-нибудь еще меня ругает? — Насколько я знаю, даже адмирал вас не ругает. Сматывайтесь отсюда и напейтесь за меня. — Я сначала за себя напьюсь. — И за меня тоже. — Это зачем же? По-моему, вы что ни вечер, то пьяны. — Мне этого мало. Как там Хендерсон? — Хорошо. А что? — Ничего. — А что? — Ничего. Просто так спрашиваю. Жалобы у вас есть? — Мы сюда жаловаться не ходим. — Ax, какой герой! Истинный вождь! — Мы предъявляем обвинения. — Э-э, нет! Вы лицо гражданское. — Провалитесь в тартарары! — А зачем мне проваливаться? Я и так в тартарарах. — Вызовите меня, как только он приедет. И передайте мой привет господину полковнику и скажите господину полковнику, что я являлся. — Слушаю, сэр. — А почему «сэр»? — Из вежливости. — Всего хорошего, мистер Холлинз. — Всего хорошего, мистер Хадсон. И чтобы ваших людей по первому требованию можно было разыскать. — Покорно благодарю, мистер Холлинз. В коридоре он встретил знакомого капитана. Тот вышел из шифровального отдела. Капитан был загорелый (загар получен за игрой в гольф и на пляже Хайманитаса); загар и здоровый вид скрывали его неблагополучие. Он был еще молод и считался знатоком Дальнего Востока. Томас Хадсон познакомился с ним еще в Маниле, где он представлял фирму по продаже автомобилей с филиалом в Гонконге. Он говорил по-тагальски и на хорошем кантонском. Знал и испанский. И поэтому очутился в Гаване. — А-а, Томми, — сказал он. — Когда вы приехали? — Вчера вечером. — Как дороги? — Ничего, пыльненькие. — Перевернетесь вы когда-нибудь в этой проклятой машине. — Я осторожно езжу. — Положим, это верно, — сказал капитан, которого звали Фред Арчер. Он обнял Томаса Хадсона за плечи. — Дайте я вас потрогаю. — Зачем? — Чтобы поднять настроение. Как потрогаю вас, так настроение сразу становится лучше. — Вы давно не обедали в «Пасифике»? — Недели две туда не заглядывал. Поедем? — В любое время. — Обедать мне некогда, а ужинать — пожалуйста. Вечер у вас занят? — Вечер — нет. Дальше — занято. — У меня тоже. Где мы встретимся? Во «Флоридите»? — Приезжайте туда, как только ваша лавочка закроется. — Прекрасно. Потом вернусь обратно. Так что напиваться нам нельзя. — Неужели вы, черти, по ночам работаете? — Я работаю, — сказал Арчер. — Но это движение не получило широкого размаха. — Ужасно рад повидаться с вами, мистер Фредди, — сказал Томас Хадсон. — У меня при виде вас настроение тоже улучшается. — А зачем это вам? — сказал Фред Арчер. — У вас ведь все в порядке. — Вы хотите сказать — было в порядке. — Было, есть и будет. — Негритянками, что ли, заняться? — Негритянки вам ни к чему, братец. Этого самого у вас всегда хватает. — Запишите мне это как-нибудь на бумажке, Фредди. Такое полезно почитывать рано поутру. — А как ваш катер? — Ничего. Несу за него материальную ответственность на тридцать пять тысяч долларов. — Да, знаю. Видел этот документ в сейфе. С вашей подписью. — Почему же такое безобразное отношение к документам? — Золотые ваши слова. — Это что, везде так? — Нет, не везде. И вообще сейчас дело поставлено лучше. Гораздо лучше, Томми. — Вот и хорошо, — сказал Томас Хадсон. — Благая мысль венчает день. — Может, зайдете к нам? У нас новые работники, они вам понравятся. Очень славные ребята. — Нет, не зайду. Они знают что-нибудь о наших делах? — Конечно, нет. Знают только, что вы ходите в море, и хотят с вами познакомиться. Они понравятся вам. Хорошие парни. — Как-нибудь в другой раз познакомимся, — сказал Томас Хадсон. — Есть, сэр, — сказал Арчер. — Так я к вам приду, как только мы здесь закруглимся. — Во «Флоридиту». — Конечно. Куда же еще? — Я что-то плохо соображаю. — Ум за разум заходит? — сказал Арчер. — Так как, захватить мне с собой этих ребят? — Нет. Разве только вам уж очень захочется. Там, может, кое-кто из моих будет. — Вот уж не думал, что вашей братии охота встречаться на берегу. — Заскучают, вот и сходятся. — А их надо бы сгрести в одну кучу и посадить под замок. — Такие отовсюду выберутся. — Ну, идите, — сказал Арчер. — А то опоздаете туда. Фред Арчер отворил дверь в комнату напротив шифровального отдела, а Томас Хадсон пошел по коридору и спустился по лестнице, не воспользовавшись лифтом. На улице солнце светило так ярко, что ему резало глаза, а с северо-северо-запада все еще дул сильный ветер. Он сел в машину и велел шоферу ехать по улице О'Райли к «Флоридите». Перед тем как машина развернулась на площади у посольства и здания Ayuntamiento39 и выехала на О'Райли, он увидел высокие волны у входа в гавань и тяжело подскакивающий в проливе буй. Море у входа в гавань кипело, бурлило, прозрачно-зеленые волны разбивались о скалы у подножия крепости дель Морро, и белые барашки, увенчивающие их, сверкали на солнце своей белизной. Выглядит это замечательно, сказал он себе. Почему «выглядит»? Это и на самом деле замечательно. За такую красоту надо выпить. Ах ты, черт побери, подумал он. Хорошо бы я действительно был таким твердокаменным, каким меня считает Фредди Арчер. А я и на самом деле твердокаменный. Никогда не отказываюсь, иду всегда охотно. Какого черта им еще нужно? Чтобы я глотал «торпекс» за завтраком? Или совал его под мышки, как табак? Прекрасный способ заработать желтуху, подумал он. Почему тебе пришла в голову такая мысль? Трусишь, Хадсон? Нет, не трушу, сказал он. Просто у меня такая реакция. Многие из них до сих пор еще не классифицированы. Во всяком случае, мною. Да, мне бы хотелось быть таким твердокаменным, каким меня считает Фредди, вместо того чтоб быть просто человеком. А человеческим существом быть интереснее, хоть и гораздо мучительнее. Еще как мучительно, вот, например, сейчас. А быть таким, каким тебя считают, было бы хорошо. Ну, хватит. Об этом тоже не думай. Не думаешь об этом, значит, оно и не существует. Черта с два, не существует! Но такова моя установка, которая меня держит, подумал он. Бар во «Флоридите» был уже открыт. Он купил две вышедшие газеты «Крисоль» и «Алерта», прошел с ними к стойке и сел на высокий табурет слева у самого ее конца. За спиной у него была стена, которая выходила на улицу, с левого бока — стена, что за стойкой. Он заказал двойной замороженный дайкири без сахара. Заказ принял Педрико, разинувший рот в улыбке, походившей на оскал умершего от перелома позвоночника. Тем не менее улыбка эта была искренняя, адресованная именно ему. Он стал читать «Крисоль». Бои шли сейчас в Италии. Те места, где воевала Пятая армия, были ему незнакомы, он знал плацдарм по другую сторону гор, где действовала Восьмая армия, и стал вспоминать его, когда Игнасио Натера Ревельо вошел в бар и стал рядом с ним. Педрико поставил перед Игнасио Натерой Ревельо бутылку «Виктории», стакан с большими кусками льда, бутылку содовой, и Ревельо поспешно смешал себе коктейль, а потом, повернувшись к Томасу Хадсону, уставился ему в лицо своими роговыми очками с зелеными стеклами, притворяясь, будто только что увидел его. Игнасио Натера Ревельо, высокий, худой, был одет в белую полотняную рубашку, белые брюки, черные шелковые носки, начищенные до блеска коричневые английские ботинки. Лицо у него было красное, усики щеточкой; желтоватые, зеленые стекла очков защищали воспаленные близорукие глаза. Волосы белесые, гладко прилизанные. Видя, как ему не терпится выпить, можно было подумать, что это у него первый стакан за день. Это было далеко не так. — Ваш посол ведет себя как идиот, — сказал он Томасу Хадсону. — Ну, тогда мое дело табак, — сказал Томас Хадсон. — Нет, нет. Кроме шуток. Выслушайте меня. Это строго между нами. — Пейте, пейте. Я ничего не желаю слушать. — А послушать не мешает. И принять какие-то меры тоже не мешает. — Вы не озябли? — спросил его Томас Хадсон. — В одной рубашке, в легких брюках. — Я не зябкий. И трезвым тоже никогда не бываешь, подумал Томас Хадсон. Первый стакан пьешь в маленьком баре возле дома, а сюда добираешься уже совсем на бровях. Ты, верно, и не заметил, когда одевался, какая сегодня погода. Да, подумал он. А ты сам? Когда ты выпил сегодня утром свою первую порцию и сколько хватил до той, что пьешь сейчас? Не бросай первый камня в пьяниц. Да дело не в пьянстве, подумал он. Пусть пьет, пожалуйста. Только уж очень он нудный. Зануд жалеть нечего и щадить их тоже не обязательно. Брось, сказал он, брось. Ты же хотел развлекаться сегодня. Ну и отдыхай, получай удовольствие. — Кинем кости — кому платить? — сказал он. — Прекрасно, — сказал Игнасио. — Вы и начинайте. Томас Хадсон метнул, выбросил трех королей и остался в выигрыше. Выиграть было приятно. Не то чтобы коктейль стал вкуснее от этого, но выбросить сразу трех королей было очень приятно, и он с удовольствием выиграл у Игнасио Натеры Ревельо, потому что Игнасио был сноб и зануда, а возможность выиграть у него придавала ему какую-то долю полезности и значения. — Теперь кинем на следующую порцию, — сказал Игнасио Натера Ревельо. Он из тех снобов и зануд, которых даже за глаза величаешь всеми тремя именами, подумал Томас Хадсон, так же как в мыслях у тебя он всегда сноб и зануда. Вроде тех, кто ставит цифру III после своей фамилии. Томас Хадсон Третий. Томас Хадсон Третий сидит в клозете. — Вы случайно не тот Игнасио Натера Ревельо, который Третий? — Конечно, нет. Что вы, не знаете, как зовут моего отца? — Да, правильно. Конечно, знаю. — И братьев моих знаете. Имя деда вам тоже известно. Перестаньте валять дурака. — Постараюсь перестать, — сказал Томас Хадсон. — Изо всех сил буду стараться. — Вот и хорошо, — сказал Игнасио Натера Ревельо. — Вам это только на пользу. Устремив все свое внимание на предстоящий ход — на самое трудное, самое блистательное из всего, что он совершит за первую половину дня, — Игнасио Натера Ревельо щеголевато повел рукой и метнул из стакана четырех валетов. — Бедный мой друг, — сказал Томас Хадсон. Он встряхнул кости в тяжелом кожаном стакане и с нежностью прислушался к их стуку. — Милые, симпатичные косточки. Такие они добротные, такие аппетитные, — сказал он. — Ну, давайте, хватит дурить. Томас Хадсон метнул на слегка влажную стойку трех королей и две десятки. — Хотите пари? — Мы и так на пари играем, — сказал Игнасио Натера Ревельо. — Ну, за чей счет вторая порция? Томас Хадсон любовно встряхнул кости и метнул даму и валета. — А сейчас — идем на пари? — Уж очень вам везет. — Ладно. Тогда беру коктейлями. Он метнул короля и туза, которые степенно, гордо выкатились из стакана. — Вот везет бродяге! — Еще раз двойной замороженный дайкири без сахара и что закажет Игнасио, — сказал Томас Хадсон. Игнасио начинал нравиться ему. — Слушайте, Игнасио, — сказал он. — Я первый раз вижу, чтобы на мир смотрели сквозь зеленые очки. Сквозь розовые — да. Сквозь зеленые — нет. Вам не кажется, будто все какое-то травянистое? И будто вы на лужайке? У вас не бывает такого ощущения, будто вас выпустили попастись? — Зеленый цвет самый полезный — глаза отдыхают. Это доказано крупнейшими окулистами. — А вы знаетесь с крупнейшими окулистами? Буйный, верно, народ. — Личных знакомств среди них у меня нет, я только своего знаю. Но он в курсе последних достижений медицины. Лучший окулист в Нью-Йорке. — А мне нужен лучший в Лондоне. — Лучшего лондонского окулиста я тоже знаю. Но самый лучший в Нью-Йорке. Я с удовольствием вас к нему направлю. — Метнем еще разок. — Давайте. Ваш черед. Томас Хадсон взял кожаный стакан и почувствовал надежную увесистость больших костей, которыми играют во «Флоридите». Он чуть шевельнул их, боясь спугнуть их благосклонность и щедрость, и метнул трех королей, десятку и даму. — Сразу три короля. Это clasico40. — Ну не прохвост ли вы, — сказал Игнасио Натера Ревельо и выбросил туза, двух дам и двух валетов. — Еще двойной замороженный дайкири совсем без сахара и что закажет дон Игнасио, — сказал Томас Хадсон. Педрико вскоре вернулся со своей обычной улыбкой и с заказом. Миксер он поставил перед Томасом Хадсоном, в нем осталась по крайней мере еще одна порция дайкири. — Я с утра и до вечера могу вас обыгрывать, — сказал Томас Хадсон. — Беда в том, что это, кажется, так и есть. — Кости меня любят. — Хоть что-нибудь вас любит. Томас Хадсон, в который раз за последний месяц, почувствовал, как по голове у него побежали мурашки. — Что вы этим хотите сказать, Игнасио? — чрезвычайно вежливо осведомился он. — Хочу сказать, что мне вас любить не за что, вы меня буквально ограбили. — А-а, — сказал Томас Хадсон. — За ваше здоровье. — За ваши похороны, — сказал Игнасио Натера Ревельо. Томас Хадсон снова почувствовал, как по голове у него побежали мурашки. Он опустил левую руку и кончиками пальцев тихонько постучал по низу стойки, стараясь, чтобы Игнасио Натера Ревельо не видел этого. — Очень мило с вашей стороны, — сказал он. — Сыграем на следующую порцию? — Нет, — сказал Игнасио Натера Ревельо. — Я и так большие деньги вам проиграл, и все за один день. — Какие деньги? Вы проиграли только выпивку. — Я обычно расплачиваюсь за выпитое. — Игнасио, — сказал Томас Хадсон. — Вы уже третий раз говорите мне довольно неприятные вещи. — У меня настроение довольно неприятное. Вам бы кто-нибудь так нахамил, как мне этот ваш посол, будь он проклят. — Повторяю, я ничего не хочу слушать. — Вот, вот! А жалуетесь, что я говорю вам неприятные вещи. Милый мой Томас. Мы с вами добрые друзья. Я столько лет знаю вас и вашего сына Тома. Кстати, как он? — Он убит. — Простите меня. Я не знал. — Ничего, — сказал Томас Хадсон. — Выпьем, я плачу. — Я виноват. Простите меня. Пожалуйста, простите. Как это случилось? — Я еще ничего не знаю. Когда узнаю, скажу вам. — Где он погиб? — Не знаю. В каких местах летал, знаю, а больше ничего. — А в Лондоне он был? Видался с нашими друзьями? — Конечно. Он несколько раз туда летал и всегда заходил к Уайту и видался со всеми, кто там бывает. — Хоть это утешительно. — Что? — Я хочу сказать, приятно, что он повидал наших друзей. — Безусловно. И я уверен, что Тому было там хорошо. Ему везде было хорошо. — Выпьем за него? — Нет. К чертям, — сказал Томас Хадсон. Все опять нахлынуло на него; все, о чем он старался не думать; все горе, которое он отметал от себя, от которого отгораживался и не допускал ни одной мысли о нем ни во время рейса, ни сегодня утром. — Не надо. — А по-моему, надо, — сказал Игнасио Натера Ревельо. — По-моему, это как нельзя более кстати. Мы воздадим ему должное. Но платить буду я. — Хорошо. Выпьем за него. — В каком он был чине? — Лейтенант. — Мог бы дослужиться до подполковника или по крайней мере эскадрильей бы командовал. — Что там говорить о чинах. — Хорошо, не будем, — сказал Игнасио Натера Ревельо. — За моего дорогого друга и за вашего сына Тома Хадсона. Dulce es morire pro patria41. — За свинячью задницу, — сказал Томас Хадсон. — В чем дело? Моя латынь хромает? — Не мне судить, Игнасио. — Но вы всегда блистали латынью. Я знаю это от ваших школьных товарищей. — Моя латынь совсем никуда, — сказал Томас Хадсон. — Так же как и мой греческий, и мой английский, и моя голова, и мое сердце. Я сейчас могу говорить только на замороженном дайкири. Tu hablas frozen daiquiri tu?42 — По-моему, Тому следует оказать немножко больше уважения. — Том и сам был завзятый шутник. — Это верно. У него было прекрасное, тончайшее чувство юмора. И он был один из самых красивых юношей, каких я знал, и с прекрасными манерами. А какой спортсмен! Высшего класса! — Да, правильно. Диск он метал на сто сорок два фута. Играл и защитника и левого нападающего. Был прекрасным теннисистом, отлично стрелял влет, ловил форель. — Он был великолепным спортсменом и прекрасным атлетом. Один из самых лучших спортсменов, каких я только знал. — В одном ему только не повезло. — В чем? — В том, что он погиб. — Не расстраивайтесь, Томми. Вспоминайте, какой он был. Солнечная натура, веселый, столько всего сулил впереди. Какой смысл расстраиваться? — Смысла никакого, — сказал Томас Хадсон. — И расстраиваться больше не будем. — Значит, вы со мной согласны? Вот и хорошо. Так приятно было поговорить о нем. И так тяжело услышать эту весть. Но вы, конечно, справитесь со своим горем, и я тоже справлюсь, хотя вам, отцу, в тысячу раз тяжелее. На чем он летал? — На «спитфайре». — На «спитти». Буду представлять себе мысленно, как он ведет «спитти». — Стоит ли вам беспокоиться. — А что? Я их в кино видал. У меня есть книги об английском воздушном флоте, и мы получаем сводки Британского информационного бюро. Там есть прекрасные материалы. Я отлично представляю себе, как Том выглядел. Наверно, с парашютом, в летной форме и спасательном жилете, в огромных, тяжеленных башмаках. Просто вижу его. А теперь мне пора домой — обедать. Поедемте со мной? Лютесия будет вам очень рада. — Нет, мне надо встретиться тут кое с кем. Большое спасибо. — Всего вам хорошего, старик, — сказал Игнасио Натера Ревельо. — Я уверен, вы это преодолеете. — Спасибо за помощь. Вы были очень добры. — Да при чем тут доброта? Я любил Тома. Как и вы. Как все мы его любили. — Спасибо за угощение. — Я как-нибудь все у вас отыграю. Он вышел. Рядом с Томасом Хадсоном появился вдруг один из его людей. Смуглый малый, курчавые, темные волосы коротко подстрижены, веко на левом глазу чуть опущено, глаз искусственный, но это не было заметно, так как правительство преподнесло ему четыре разноцветных глаза — налитый кровью, чуть красноватый, слегка замутненный и совсем чистый. Сейчас в глазнице у него сидел второй — чуть красноватый, и он уже был навеселе. — Здорово, Том. Когда ты приехал в город? — Вчера, — ответил Томас Хадсон и добавил медленно, почти не шевеля губами: — Спокойно, бродяга. Не устраивай тут цирк. — Ничего я не устраиваю. Просто выпил немножко. Если меня взрежут, то какую надпись увидят на моей печенке? Конспирация. Я король конспирации. И ты сам это знаешь. Подожди, Том. Я стоял рядом с этим типом, который работает под англичанина, и не мог не слышать вашего разговора. Томми погиб? — Да. — Ах, мать твою! — сказал матрос. — Ах, мать твою! — Я не хочу говорить об этом. — Понимаю, Том. Но когда ты узнал? — Перед нашим последним выходом. — Мать твою! — Что ты делаешь сегодня? — Я обещал встретиться кое с кем в «Баскском баре», перекусим там и поедем к девкам. — А где будешь завтра обедать? — В «Баскском баре». — Скажи Пако, чтобы он позвонил мне, когда вы туда придете. Ладно? — Ладно. Домой чтобы позвонил? — Да. Ко мне домой. — Поедем с нами к девкам? Мы собираемся к Генри, в его «Дом греха». — Может, и поеду. — Генри охотится сейчас за девками. С самого завтрака рыщет. Разка два уже переспал. Он все старается раззадорить тех двух сучек, которых мы подцепили в курзале. Правда, на свету они обе оказались такие хари, хуже некуда. Но больше ни фига не нашли. Черт его знает, что стало с этим городом. Сучек Генри держит у себя в «Доме греха», на всякий случай, а сам ездит туда-сюда вместе с Умницей Лил. Они на машине. — Ну и как, получается что-нибудь? — По-моему, нет. Генри приспичило, подавай ему ту маленькую. Которую он каждый день видит во «Фронтоне». Умница Лил не берется ее уговорить, потому что она побаивается — уж очень он здоровенный. Умница Лил говорит, с тобой она пойдет, а с Генри ни за что, боится, что он такой большой и тяжелый, и вообще она всего о нем наслышалась. Но Генри только ее и хочет, потому что эти две сучки его совсем доконали. Давай ему ту маленькую, он, видите ли, в нее влюбился. Влюбился, и все тут. Но сейчас, наверно, она у него из головы выскочила, потому что он опять упражняется с теми сучками. А все-таки поесть-то ему надо, и мы сговорились встретиться в «Баскском баре». — Да, покормите его как следует, — сказал Томас Хадсон. — Не захочет — не заставишь. Это только тебе удается. А мне нет. Но я буду просить его: ешь, Генри, ешь. Умолять его буду. И сам покажу ему пример. — Пусть Пако его покормит. — Идея! Пако это в самый раз. — Думаешь, он не проголодается после таких подвигов? — А ты как думаешь? И тут в бар вошел самый рослый человек, какого Томас Хадсон знал когда-либо, и самый широкоплечий, и самый веселый, и самый благовоспитанный — вошел, улыбаясь во все лицо, даже в этот прохладный день покрытое крупными бисеринами пота. Его большая рука была протянута для приветствия. Он весь был такой большой, что с его появлением все в баре словно уменьшились в росте, а улыбка у него была ясная и открытая. На нем были старые синие штаны, рубаха, какие носят крестьяне-кубинцы, и сандалии на веревочной подошве. — Том, — сказал он. — Ты здесь, бродяга. А мы вот все носимся, ищем девиц. В помещении, куда ветер не проникал, его большое красивое лицо вспотело еще сильнее. — Мне тоже дайкири, Педрико. Двойную порцию. Даже больше, если это возможно. Вот здорово, что мы встретились, Том. Да, совсем позабыл. Ведь со мной Умница Лил. Иди сюда, моя прелесть. Умница Лил вошла в боковую дверь. Она выигрывала, когда сидела у стойки в дальнем конце, пряча за ее полированным деревом тучность расплывшегося тела, так что только красивое смуглое лицо было на виду. Но сейчас, по дороге от двери, прятаться было некуда, и она вперевалочку пронесла себя к стойке так быстро, как только можно было без видимой торопливости, и влезла на табурет, с которого только что поднялся Томас Хадсон. Ему теперь оставалось только сесть на соседний табурет и тем прикрыть ее с фланга. — Здравствуй, Том, — сказала она и поцеловала Томаса Хадсона. — Генри просто несносен. — Вовсе я не несносен, моя прелесть, — сказал ей Генри. — Несносен, несносен, — сказала она. — И с каждым разом становишься все несноснее. Томас, хоть бы ты меня защитил от него. — Чем же это он так несносен? — Влюбился в одну девчушку, совсем малявочку, и вот подай ему только ее. А малявочка с ним сегодня идти не может, да если бы и могла, не пошла бы, она его боится, потому что он такой большой и в нем двести тридцати фунтов весу. Генри Вуд покраснел, совсем взмок от смущения и разом сглотнул половину своего дайкири. — Двести двадцать пять, — сказал он. — Что я тебе говорил? — сказал смуглый матрос. — Разве я именно это не говорил? — А с какой стати ты тут вообще что-то кому-то говоришь? — спросил Генри. — Две суки. Две потаскухи. Две паршивые портовые дешевки. Две шлюхи, у которых на уме только одно: деньги. Мы их пробуем. Потом меняемся и пробуем опять. Они обе еще остыть не успели. А когда я сказал одно дружеское душевное слово, так я, видите ли, грубиян. — Да, в общем-то они были не первый сорт, — сказал Генри и снова покраснел. — Первый сорт? Облить их бензином да поджечь — вот что с ними надо было сделать. — Какой ужас, — сказала Умница Лил. — А я самый ужасный человек, мадам, — сказал смуглый. — Так себе и заметьте. — Вилли, — сказал Генри. — Хочешь, я тебе дам ключ от «Дома греха», и ты сходишь посмотришь, все ли там в порядке. — Не хочу, — сказал Вилли. — Ключ у меня свой есть, ты об этом, видно, забыл, а ходить туда и смотреть, все ли там в порядке, я не хочу. Вышвырнуть оттуда этих двух потаскух, тогда все и будет в порядке. — Ну а если мы ничего лучше не достанем? — Должны достать. Лилиан, ты бы слезла с табурета и пошла вызвонила кого-нибудь по телефону. И черт с ней, с этой карлицей. Выкинь эту гномиху из головы, слышишь, Генри? Будешь забивать себе такой чушью голову, станешь психом. Я-то знаю. Я сам психом был. — Ты и теперь псих, — сказал ему Томас Хадсон. — Может, и так, Том. Тебе виднее. Но гномихи мне не требуются (он выговаривал «гыномихи»). Если Генри хочет спать с гыномихой, его дело. Но только это блажь, все равно как если б он хотел спать с однорукой или с одноногой. Так что пусть он забудет про свою гыномиху, и пусть Лилиан отправляется к телефону. — Я на любую приличную девушку согласен, какая найдется. Ты, надеюсь, не возражаешь, Вилли? — Приличные девушки нам ни к чему, — сказал Вилли. — С ними только свяжись, так и вовсе психом станешь. Верно я говорю, Томми? Приличные девушки — да это же всего на свете опасней. Сразу тебе припаяют соучастие в преступных действиях, или изнасилование, или покушение на изнасилование. Нет, к матери приличных девушек. Нам нужны шлюхи. Хорошие, чистые, миленькие, занятные, недорогие шлюхи. Которые знают свое дело. Лилиан, почему не идешь к телефону? — Хотя бы потому, что он занят, — сказала Умница Лил. — И вон какой-то тип у табачного прилавка уже ожидает, когда он освободится. Дурной ты человек, Вилли. — Я ужасный человек, — сказал Вилли. — Другого такого скверного человека тебе не встретить. Но я все-таки хотел бы, чтоб наши дела были получше налажены, чем теперь. — Ладно, пропустим еще по стаканчику, — сказал Генри. — А там, я уверен, Лилиан нам подыщет кого-нибудь из своих знакомых. Ведь подыщешь, моя прелесть? — Будь покоен, — сказала Умница Лил по-испански. — Неужели же не подыщу? Но только звонить я буду из уличного автомата. Не отсюда. Звонить отсюда — это и неудобно и неприлично. — Опять отсрочка, — сказал Вилли. — Ладно. Не стану спорить. Пусть будет еще одна отсрочка. Но только тогда уж давайте пить. — А чем ты до сих пор занимался, интересно? — спросил Томас Хадсон. — Люблю я тебя, Томми, — сказал Вилли. — Чем ты сам до сих пор занимался? — Пил с Игнасио Натерой Ревельо. — Звучит похоже на итальянский крейсер, — сказал Вилли. — Не было итальянского крейсера с таким названием? — Кажется, нет. — А похоже. — Ну-ка, дай мне взглянуть на чеки, — сказал Генри. — Сколько вы с ним выпили, Том? — Чеки у Игнасио. Он мне проиграл выпивку, он и платил. — А все-таки сколько? — спросил Генри. — По четыре порции, что ли. — А до того что ты пил? — По дороге сюда — одного «Тома Коллинза». — А дома? — Ну, дома много чего. — Ты же просто горький пьяница, — сказал Вилли, — Педрико, еще три двойных замороженных дайкири, а даме, что она пожелает. — Un highbolito con agua mineral43, — сказала Умница Лил. — Томми, давай пересядем к тому концу стойки. Они тут не любят, когда я сижу у этого конца. — А ну их к чертям, — сказал Томас Хадсон. — В кои-то веки сошлись вместе старые друзья, так нельзя спокойно выпить по стаканчику где хочется. Ну их к чертям. — Сиди где сидишь, моя прелесть, и никого не слушай, — сказал Генри. Но тут он заметил в глубине бара двух знакомых плантаторов и пошел к их столику, не дожидаясь заказанного. — Ну, все, — сказал Вилли. — Теперь он и про гыномиху забудет. — Очень он рассеянный, — сказала Умница Лил. — Уж такой рассеянный. — Это от той жизни, которую мы ведем, — сказал Вилли. — Все ищем развлечений просто так, чтобы развлекаться. Искать развлечений нужно с толком. — А вот Том не рассеянный, — сказала Умница Лил. — Том грустный. — Слушай, кончай эту хреновину, — сказал Вилли. — Моча тебе в голову ударила, что ли? Этот ей рассеянный. Тот ей грустный. А еще раньше я был ужасный. Дальше что? Всякая шлюха тут будет критику наводить на людей. Ты что, не знаешь, что твое дело веселиться и других веселить? Умница Лил заплакала настоящими слезами, крупными и блестящими, как в кино. У нее всегда были наготове настоящие слезы, как только захочется, или понадобится, или обидит кто-нибудь. — Эта шлюха умеет лить такие слезы, каких мать надо мной не проливала, — сказал Вилли. — Зачем ты меня так обзываешь, Вилли? — Брось, Вилли, слышишь? — сказал Томас Хадсон. — Вилли, ты злой и жестокий человек, и я тебя знать не хочу, — сказала Умница Лил. — Не знаю, почему такие люди, как Томас Хадсон и Генри, с тобой водятся. Ты просто пакостник, вот ты кто. — Что ж ты, дама, а такие слова говоришь, — сказал ей Вилли. — Пакостник — некрасивое слово. Все равно что плевок на конце сигары. Томас Хадсон опустил руку ему на плечо. — Пей, Вилли. Не у тебя одного невесело на душе. — У Генри весело. Сказать бы ему то, что ты мне сказал, он сразу заскучал бы. — Я тебе ответил на твой вопрос. — Да не в том дело. Какого черта ты давишься своим горем и молчишь? Почему не поделился ни с кем за две недели? — Горе поделить нельзя. — Скряга ты, вот ты кто, — сказал Вилли. — Копишь горе, как скряга копит золото в сундуке. Никак я этого от тебя не ожидал. — Перестань, Вилли, не надо, — сказал Томас Хадсон. — Спасибо тебе, но не надо. Я и сам справлюсь. — Копи, копи, скряга. Но не думай, что так будет легче. Ни хрена не легче, я знаю, ученый. — Я тоже ученый, — сказал Томас Хадсон. — Так что давай без дураков. — Ну как хочешь. Может, для каждого лучше своя система. Но я ведь вижу, как тебя за это время подвело. — Просто я много пью, и устал, и еще не успел отойти хоть немного. — От той письма были? — Да. Целых три. — Ну и как? — Хуже некуда. — Н-да, — сказал Вилли. — Тоже радости мало. Ну, копи хоть это, все-таки кое-что. — Кое-что у меня есть. — Да, как же. Кот Бойз со своей любовью. Знаем. Слыхали. Как он, кстати, поживает, этот сукин кот? — Все такой же, как был. — Этот кот из меня душу выматывает, — сказал Вилли. — Ей-богу, выматывает. — Он, конечно, истосковался. — Верно ведь? Если б мне столько приходилось тосковать, сколько этому коту, я бы давно уже спятил. Чего еще будешь, Томми? — Повторю опять. Вилли обхватил рукой внушительную талию Умницы Лил. — Ладно, Лилли, — сказал он. — Ты славная девушка. Я тебя обидеть не хотел. Виноват. Меня чувства одолели. — Больше не будешь так говорить? — Нет. Пока снова не одолеют чувства. — Ну, выпьем, — сказал ему Томас Хадсон. — Твое здоровье, бродяга. — Вот это другой разговор, — сказал Вилли. — Вот теперь ты на человека похож. Жаль, твоего кота Бойза нет с нами. Он бы гордился тобой. Понял, значит, что я имел в виду, когда говорил насчет того, чтобы поделиться? — Да, — сказал Томас Хадсон. — Понял. — Ну и ладно, — сказал Вилли. — Ну и хватит об этом. Мусор весь из дома вон, едет мусорный фургон. Нет, ты посмотри на этого поганца Генри. Такой прохладный день, а он весь мокрый от пота. С чего бы это он так взмок? — Из-за девочек, — сказала Умница Лил. — Он на девочках совсем помешался. — Верно, что помешался, — сказал Вилли. — Пробуравь ему голову в любом месте, так из дырки сразу девки полезут. Помешался. Слово какое-то хлипкое, неужели лучше не нашла? — По-испански это довольно крепкое слово. — Помешался? Да ну, ерунда. Вот выдастся сегодня свободное время, подберу тебе словечко похлеще. — Том, давай пересядем к тому концу стойки, там я не буду как на иголках и можно будет поговорить спокойно. Только не угостишь ли меня сандвичем? А то я с самого утра поесть не успела. Ношусь с Генри. — Я пошел в «Баскский бар», — сказал Вилли. — Приводи его туда, Лил. — Ладно, — сказала Умница Лил. — А может быть, я его отправлю, а сама здесь останусь. Она величаво прошествовала мимо мужчин, сидевших у стойки, одним улыбаясь, с другими заговаривая на ходу. И все отвечали ей уважительно и ласково. Почти каждый из тех, с кем она обменивалась приветствиями, когда-нибудь да любил ее за двадцать пять лет. Наконец она дошла до конца стойки, села и улыбнулась издали Томасу Хадсону, и он тотчас пошел за ней, захватив с собой все свои чеки на выпитое. У нее была милая улыбка, и чудесные темные глаза, и красивые черные волосы. Как только вокруг лба и вдоль пробора начинала вылезать седина, Умница Лил просила у Томаса Хадсона денег на парикмахерскую, и когда она выходила оттуда, волосы опять были черные и блестящие, как у молодой девушки, и даже не выглядели крашеными. Ее гладкая кожа походила на оливковую слоновую кость — если бы слоновая кость когда-нибудь бывала оливковой — с легким дымчато-розовым оттенком. Томасу Хадсону цвет ее кожи напоминал выдержанную древесину mahagua в месте распила, когда она только что отшлифована чистым песком и слегка навощена. Нигде больше не встречал он этот дымчатый тон, чуть даже ударяющий в прозелень. Правда, розового налета у mahagua не было. Розовый налет получался от румян, которыми Умница Лил подцвечивала свои щеки, гладкие, как у молодой китаяночки. Красивое ее лицо улыбалось ему, когда он шел к ней вдоль стойки, и чем ближе, тем оно становилось красивее. Но вот он сел, и рядом с ним оказалось большое грузное тело, и заметен стал слой румян на лице, и от тайны этого лица ничего не осталось, но все-таки и вблизи оно было красивым. — А ты все еще хороша, Умница, — сказал он ей. — Ох, Том, я стала такая толстая. Мне даже стыдно. Он положил руку на ее мощное бедро и сказал: — Ты симпатичная толстушка. — Мне стыдно, когда я прохожу через бар. — У тебя это получается красиво. Плывешь, точно корабль. — Как наш дружок? — Отлично. — А когда я увижу его? — Когда пожелаешь. Хоть сейчас. — Нет, сейчас не нужно. Том, о чем это Вилли тут говорил? Я что-то не все поняла. — Да так, психовал просто. — Нет, он не психовал. Про тебя, про какие-то твои огорчения. Это насчет твоей сеньоры? — Нет. Ну ее к матери, мою сеньору. — Что толку ругать ее, когда ее здесь нет. — Да. Это тоже верно. — Так что же это за огорчения у тебя? — Ничего. Огорчения, и все тут. — Расскажи мне, Том. Прошу тебя. — Нечего и рассказывать. — Мне можно рассказать, ты же знаешь. Генри мне всегда по ночам рассказывает про свои огорчения и плачет. Вилли мне рассказывает ужасные вещи. Не про огорчения, а кое-что пострашней огорчений. Все мне все рассказывают. Только ты вот не хочешь. — Мне не станет легче, если я расскажу. Мне от этого всегда только хуже становится. — Том, зачем Вилли говорит мне всякие гадости? Он же знает, что для меня это прямо как ножом по сердцу — слушать такие слова. Он же знает, что я сама никогда никаких таких слов не говорю и ничего не делаю свинского и противного природе. — Оттого-то мы и зовем тебя Умницей Лил. — Если бы мне сказали: будешь делать такое, разбогатеешь, а не будешь, останешься навсегда в бедности, — я бы предпочла остаться в бедности. — Знаю. Ты, кажется, хотела съесть сандвич? — Это когда я проголодаюсь. Сейчас я еще не проголодалась. — Тогда, может, выпьешь еще со мной? — Охотно. Слушай, Том, что я тебя еще хочу спросить. Вилли сказал, у тебя есть кот, который в тебя влюблен. Неужели правда? — Правда. — Какой ужас! — Что же тут ужасного? Я и сам влюблен в этого кота. — Фу, даже слышать не хочу. Ты меня нарочно дразнишь, Том, не надо меня дразнить. Вилли вот дразнил меня и довел до слез. — Я этого кота очень люблю, — сказал Томас Хадсон. — Перестань, довольно об этом. Скажи мне лучше, когда ты меня поведешь в бар, куда ходят психи из сумасшедшего дома? — Как-нибудь на днях. — Неужели психи в самом деле ходят туда так же, как мы, — выпить, людей повидать? — Совершенно так же. Вся разница в том, что на них штаны и рубахи из мешковины. — А это правда, что ты играл в бейсбольной команде сумасшедшего дома, когда там был матч с колонией прокаженных? — Еще бы! У них никогда не было лучшего подающего. — А как ты вообще к ним попал? — Ехал раз мимо, возвращаясь с ранчо Бойерос, и мне приглянулось место. — Ты правда сводишь меня в этот бар? — Конечно, свожу. Если тебе не страшно. — Страшно. Но с тобой мне будет не так страшно. Мне для того и хочется сходить туда. Чтоб было страшно. — Среди этих психов есть замечательные люди. Тебе понравятся. — Мой первый муж был псих. Но он был тяжелый псих. — А как тебе кажется, Вилли не псих? — Ну что ты. Просто у него трудный характер. — Он очень много тяжелого перенес. — А кто нет? Но Вилли слишком любит козырять этим. — Вряд ли. Я знаю. Можешь мне поверить. — Тогда поговорим о чем-нибудь другом. Видишь, вон стоит человек, разговаривает с Генри? — Вижу. — Он в постели ничего, кроме свинских штук, не признает. — Бедный. — Он вовсе не бедный. Он богатый. Но ему нравится только porquerias44. — А тебе никогда не нравилось porquerias? — Никогда. Спроси кого хочешь. И с женщинами я тоже никогда в жизни не баловалась. — Умница Лил. — А что, разве ты хотел бы, чтобы я была другая? Тебе ведь porquerias ни к чему. Тебе нужно простой любви и радости и потом спокойно заснуть. Я тебя знаю. — Todo el mundo me conoce45. — Нет, все не знают. Все о тебе воображают невесть что. А я тебя знаю. Томас Хадсон снова пил замороженное дайкири без сахара, и сейчас, приподняв тяжелый с заиндевевшими краями стакан, он смотрел на его содержимое, зеленовато-прозрачное под шапкой пены, и оно напоминало ему море. Взбитая сверху пена походила на след за кормой, а прозрачная жидкость внизу была как морская волна, когда катер взрезает ее на мелководье над глинистым дном. Почти точно такой же цвет. — Жаль, нет напитков цвета морской воды на глубине восьмисот саженей, когда стоит мертвый штиль, и солнце палит почти отвесно, и море кишит планктоном. — Что? — спросила Умница Лил. — Ничего. Давай пить эту мелководную жижу. — Том, что с тобой такое? Что-нибудь не ладится? — Нет. — Ты сегодня ужасно грустный и как будто чуть-чуть постарел. — Это от северного ветра. — Но ты всегда говорил, что северный ветер бодрит тебя и придает тебе силы. Как мы часто любились с тобой оттого, что дул северный ветер. — Очень часто. — Ты всегда хвалил северный ветер, и ты купил мне вот это пальто носить, когда он задует. — Что ж, пальто красивое. — Я бы его уже десять раз могла продать, — сказала Умница Лил. — Ты даже не представляешь, сколько на него было охотниц. — Сегодня подходящая для него погода. — Развеселись, Том. Ты же всегда такой веселый, когда выпьешь. Допей свой стакан и закажи еще. — Это нельзя пить быстро, лоб заболит. — Ну, тяни медленно, глоток за глотком. А я, пожалуй, выпью еще один highbolito.

The script ran 0.039 seconds.