1 2 3 4 5 6 7 8 9
Воплощением всего этого был кит-альбинос. Можно ли тут дивиться вызванной им жгучей ненависти?
Глава XLIII. Тс-с!
– Тс-с! Ты слышишь там какой-то шум, Кабако?
Была ночная вахта; ярко светила луна; матросы стояли цепочкой от бочонков с пресной водой на шкафуте до пустой бочки-лагуна, привинченной к палубе гакаборта. Передавая друг другу вёдра, они наполняли водой лагун. Те, кому выпало стоять на пустующих шканцах, остерегались произнести хоть слово, остерегались переступить ногами. Вёдра переходили из рук в руки в глубокой тишине, только слышно было, как заполощет вдруг на ветру парус да ровно поёт вода под неотступно бегущим килем.
И тогда-то среди этого безмолвия Арчи, который стоял поблизости от кормового люка, шепнул своему соседу метису:
– Тс-с! Слыхал там какой-то шум, Кабако?
– Бери-ка ведро, Арчи, не зевай. Какой ещё шум?
– Вот… вот опять… из люка… неужели не слышишь? кашлянули… да, вроде кашля.
– Передавай-ка сюда порожнее ведро.
– А вот опять… слышишь? Словно там человека три храпят и во сне ворочаются.
– Карамба! кончай чепуху молоть, брат. Это у тебя в брюхе три сухаря ворочаются, какие ты за ужином умял. Вот и всё. Держи ведро!
– Что хочешь говори, брат, но у меня слух острый.
– Ну, ясное дело, не ты ли это слышал в море, за пятьдесят миль от Нантакета, как звякают спицы твоей старухи квакерши?
– Смейся, смейся, мы ещё посмотрим, что дальше будет. Поверь мне, Кабако, там в трюме есть кто-то, кого ещё на палубе не видели. И чую я, старый Могол тоже об этом кое-что знает. Я слыхал, на днях Стабб в утреннюю вахту говорил Фласку, что в воздухе пахнет чем-то в этом роде.
– Да будет тебе! Держи ведро!
Глава XLIV. Морская карта
Если бы вы спустились вместе со старым Ахавом в его каюту, когда прошёл шквал, налетевший на судно в ночь после того, как его безумный замысел был принят разгорячённой командой, вы увидели бы, как он подходит к шкафу в переборке, вынимает из него большой сморщенный рулон пожелтевших морских карт и разворачивает их у себя на столе. Потом вы увидели бы, что он сел и стал внимательно разглядывать представившиеся его взору бесчисленные линии и знаки, медленно, но уверенно прокладывая карандашом новые курсы через ещё не перечёркнутые пространства. Время от времени он поднимает голову и заглядывает в старые судовые журналы, высокой стопкой лежащие подле него, и по ним справляется, в какое время года и под какими широтами был убит или замечен хоть один кашалот.
Так он сидел и работал, а тяжёлая висячая лампа у него над головой мерно раскачивалась на цепях в лад с корпусом корабля, отбрасывая бегучие отблески и теневые полосы на его нахмуренный лоб, так что под конец стало казаться, что, пока он сам наносил линии и курсы на сморщенные карты, невидимый карандаш провёл такие же линии и курсы на глубоко изборождённой карте его чела.
Не в первый раз сидел Ахав ночью в своей одинокой каюте, погружённый в изучение морских карт. Они извлекались из-под замка чуть ли не каждую ночь; и чуть ли не каждую ночь стирались с них одни карандашные пометки и появлялись на их месте другие. Ибо Ахав, разложив перед собою карты всех четырёх океанов, наносил на них лабиринты течений и водоворотов только для того, чтобы тем вернее достигнуть своей безумной всепоглощающей цели.
Для человека, недостаточно знакомого с повадками левиафанов, попытка выследить таким способом в океанах нашей планеты, не схваченной бочарными обручами, какое-то одно определённое животное может показаться до нелепости безнадёжной. Но Ахав знал, что это не так. Ему известны были направления всех приливов и течений; а значит, высчитав, как передвигается пища кашалотов, и выяснив по записям очевидцев, в какое время года под какими широтами они встречались, он мог заключить с точностью чуть ли не до одного дня, когда, в каком месте удастся ему застать свою добычу.
В самом деле, периодичность появления кашалотов в определённых районах оказывается фактом весьма твёрдо установленным, и многие китоловы считают, что если бы можно было проследить за кашалотами во всех морях, если бы удалось тщательно сопоставить судовые журналы всех китобойных флотилий за год, то обнаружилось бы, что кашалоты появляются в тех или иных местах с такой же неизменностью, как ласточки во время своих перелётов или косяки сельдей. В связи с этим предпринимались уже попытки вычертить подробные карты миграции кашалотов[174].
Кроме того, совершая переходы с одного водного пастбища на другое, кашалоты, руководимые безошибочным инстинктом – или, вернее сказать, быть может, тайными указаниями свыше – передвигаются, как у нас говорят, по каналам, держа курс в океане с такой неуклонной точностью, какая ни одному кораблю, обладающему самыми подробными картами, даже и не снилась. Несмотря на то что общее направление, взятое каждым отдельным китом, всегда бывает прямым, как борозда землемера, и гнаться за ним неизбежно приходится строго в его же прямом кильватере, ширина канала, по которому он плывёт, может сильно колебаться, достигая нескольких миль (иногда больше, иногда меньше, как окажется), но никогда не превосходит пределов видимости с топа мачты китобойца, скользящего вдоль по этой загадочной магистрали. А это значит, что в какое-то определённое время года в этих узких границах на всём протяжении такого канала можно с полным основанием рассчитывать на встречу с китами.
Поэтому Ахав не только мог в установленное время настичь свою добычу в общеизвестных районах китовых пастбищ, но умел ещё так мастерски рассчитать курс, чтобы, бороздя широчайшие океанские просторы, даже по пути не терять надежды на желанную встречу.
И всё-таки было одно обстоятельство, которое на первый взгляд как будто бы затрудняло осуществление его бредовых, но тщательно продуманных планов. (Однако и это на поверку оказывалось не так.) Несмотря на то что кашалоты как стадные животные действительно проводят определённое время в том или ином районе, отсюда ещё нельзя заключить с уверенностью, что именно то стадо, которое находилось на данной широте и долготе в прошлом году, окажется на этом же месте и на следующий год; хотя были засвидетельствованы отдельные, не подлежащие сомнению случаи, когда дело обстояло именно так. То же самое в основном относится – но только в более узких границах – и к одиноким китам, китам-отшельникам, старым, матёрым кашалотам. И таким образом, даже если Моби Дик был, допустим, замечен в прошлом году в Сейшельском районе Индийского океана или у Вулканического залива на японском побережье, это вовсе не означало, что «Пекод», окажись он в этих местах в соответствующее время года, непременно застанет его там. Там или в каком-либо другом районе, где он до этого иногда появлялся. Всё это были для него лишь случайные кратковременные пристанища, так сказать, его океанские заезжие дворы, а не места длительного пребывания. Вот почему, когда до сих пор шла речь о достижении Ахавом его цели, имелись в виду лишь предварительные добавочные, попутные возможности, прежде чем будет достигнуто некое идеальное сочетание времени и места, когда всё вероятное станет возможным, а что возможно, как верил и мечтал Ахав, то уже, можно сказать, и осуществлено. Это идеальное сочетание места и времени обозначалось одним промысловым термином: «сезон на экваторе». Ибо именно там и именно тогда вот уже несколько лет подряд замечали Моби Дика, который оставался в тех водах какой-то промежуток времени, подобно тому, как солнце в своём годовом круговороте пребывает под одним знаком зодиака. Именно там произошли все смертельные схватки с Белым Китом, там сами волны хранят легенды о его подвигах, и там именно находится то трагическое место, где у одержимого старика зародилась его мстительная мания. Но в неусыпной насторожённости и неустанной бдительности, с какими устремил Ахав свою угрюмую душу в эту беспощадную погоню, он не позволил бы себе возложить все надежды на один только этот завершающий миг, о котором шла речь выше, каким бы многообещающим он ни казался; мучимый бессонной мыслью о своей клятве, он не мог усмирить неспокойное сердце, отложить на будущее всякие поиски.
«Пекод» отплыл из Нантакета в самом начале «сезона на экваторе». Никакие сверхчеловеческие усилия не помогли бы его командиру за такой короткий срок проделать большой переход к югу, обогнуть мыс Горн и, поднявшись на шестьдесят градусов широты, вовремя очутиться в экваториальных водах Тихого океана, чтобы успеть заняться здесь промыслом. Таким образом, ему оставалось только ждать следующего сезона. Однако преждевременное, казалось бы, отплытие «Пекода» было, вероятно, правильно назначено Ахавом, если принять во внимание всю сложность его замысла. Ибо теперь в его распоряжении было триста шестьдесят пять дней и ночей – срок, который он, вместо нетерпеливого бездеятельного ожидания на берегу, сможет посвятить попутной охоте, на тот случай, если Белый Кит, проводящий каникулы вдали от своих постоянных пастбищ, высунет на поверхность сморщенный лоб в водах Персидского или Бенгальского залива, в китайских морях или в любой другой области, посещаемой его родичами. Так что и муссоны, и памперо, и норд-вест, и гарматан, и пассаты – любой ветер, кроме левантинца[175] и самума, смог бы занести Моби Дика на замысловатый зигзагообразный кругосветный след «Пекода», опоясавший белой пеной весь земной шар.
Но даже если это в самом деле так, всё равно, разве по хладнокровном, здравом рассуждении не покажется безумной сама мысль о том, будто, встретив в широком безбрежном океане одного какого-то кита, охотник сможет узнать и отличить его, как белобородого муфтия на людных улицах Константинополя? Да, да, сможет, представьте себе. Потому что белоснежный лоб Моби Дика и его столь же белоснежный горб, раз увидев, уже ни с чем спутать нельзя. И потом, разве я сам не пометил этого кита, размышлял обыкновенно Ахав, вновь предаваясь своим безумным грёзам после того, как далеко за полночь просидел над картами, я пометил его, а он уйдёт? Его широкие плавники все в зазубринах и дырах, как уши у заблудшей овечки. И он пускался безумной мыслью в отчаянную погоню, покуда наконец усталость не затуманивала его рассудок. Но тогда на свежем воздухе палубы он вновь искал подкрепления своим силам. Великий боже, какою пыткою оказывается сон для человека, снедаемого единым неосуществлённым желанием мести. Он спит, сжав кулаки, а когда просыпается, его вонзённые в ладони ногти красны от его собственной крови.
Нередко, когда его подымали с постели мучительные и непереносимо яркие ночные сновидения, которые, подхватывая неустанную дневную думу, влекли её за собой туда, где бушевало безумие; когда они вихрем кружили, кружили, кружили в его пламенеющем мозгу, пока самый пульс его жизни не становился нестерпимой мукой; когда, как это порой случалось, в смерчах духа существо его отрывалось от земли и пропасть отверзалась в нём, а из неё выбивались языки пламени и молнии и мерзкие демоны знаками звали его спуститься к ним; когда внизу зиял его ад – дикий вопль раздавался тогда по всему кораблю; и Ахав, сверкая очами, выскакивал из каюты, словно бежал с огненного ложа. То не были знаки тайной слабости, которая страшится своей собственной решимости, то были неоспоримые доказательства того, насколько тверда эта решимость. Ибо не безумный Ахав, упорно, бесстрашно, неотступно преследующий Белого Кита, тот Ахав, который недавно лёг спать, не сам он был той силой, что заставляла его в ужасе вскакивать с постели. Этой силой было вечное, живое начало – его душа; во сне, освобождённая на время из-под власти рассудка, который постоянно толкал её на достижение своих целей, она стремилась избавиться от жгучей близости его неистовства, перестав на время составлять с ним единое целое. Но рассудок не может существовать в человеке отлучённый от души: вот почему, когда Ахав весь свой разум и волю отдал единому, высшему замыслу, замысел этот силой своей и неискоренимостью в конце концов, вопреки всем богам и дьяволам, сам по себе приобрёл отдельное самостоятельное существование. Теперь он мог, пылая, жить своей зловещей жизнью, в то время как та жизнь, в которой он возник, бежала, объятая страхом, от нежеланного, незаконного чада. И когда то, что казалось Ахавом, выбегало из каюты, страждущий дух, глядевший сквозь телесные очи, был в действительности лишь опустевшая оболочка, бесформенная сомнамбула, луч живого света, не имеющий, однако, перед собой ничего, что бы он мог осветить, и потому сам по себе – пустота. Бог да смилуется над тобой, старик, твои мысли породили новое существо внутри тебя; а тот, кого неотступные думы превращают в Прометея, вечно будет кормить стервятника кусками своего сердца; и стервятник его – то существо, которое он сам порождает.
Глава XLV. Свидетельствую под присягой
Если говорить о том, что есть интересного в этой книге, то предыдущая глава, поскольку она косвенно затрагивает кое-какие любопытные и своеобразные особенности в повадках кашалотов, является не менее важной, чем любая другая в этом томе; однако главная её тема нуждается в ещё более глубоком и тщательном рассмотрении; в противном случае многое останется непонятным и мне не удастся рассеять возникшего, быть может, у некоторых из-за полной неосведомлённости в этом деле сомнения в достоверности описываемых событий.
Я не собираюсь приниматься за дело с научной систематичностью; с меня довольно будет, если я добьюсь желаемого результата перечислением отдельных фактов, известных мне как китобою из личного опыта или от надёжных людей: необходимые выводы, как я рассчитываю, вытекут сами по себе.
Во-первых. Мне лично известны три случая, когда кит, вырвавшийся и спасшийся бегством с гарпуном в боку, был через какой-то промежуток времени (в одном случае – через три года) вторично загарпунен и убит тем же охотником, и из туши его были извлечены два гарпуна, оба с одинаковой личной меткой гарпунщика. В том случае, когда между двумя попаданиями гарпуна прошло три года – а может быть, даже и больше, человек, который их метал, поступил в промежутке на торговое судно, ходившее в Африку, там высадился на берег, присоединился к исследовательской экспедиции, проник с нею в самые недра континента, где путешествовал около двух лет, подвергаясь нападениям змей, туземцев, тигров, действию ядовитых миазм и прочим опасностям, какие обыкновенно встречаются на пути тех, кто блуждает в сердце неведомой страны. А тем временем кит, которого он загарпунил, тоже, должно быть, путешествовал; он, без сомнения, не менее трёх раз опоясал земной шар, задевая боками берега Африки, но всё понапрасну. Человек и кит снова встретились, и первый уничтожил второго. Я говорю, что мне лично известны три подобных случая; то есть дважды я видел, как были запущены гарпуны и как после второго столкновения из китовых туш были извлечены по два изогнутых лезвия с одинаковыми метками. А в случае, когда кит вторично попал под гарпун через три года, я даже сам сидел оба раза в вельботе и в последний раз определённо узнал у кита под глазом что-то похожее на колоссальную родинку, на которую я обратил внимание три года тому назад. Я говорю: три года, но на самом-то деле, я уверен, больше. Таким образом, вот вам три примера, за истинность которых я лично ручаюсь; а ещё я слышал о многих других случаях от людей, в чьей правдивости у меня нет оснований сомневаться.
Во-вторых. В истории китобойного промысла засвидетельствовано – как ни мало знают об этом на суше – несколько памятных достоверных случаев, когда на протяжении многих лет один какой-нибудь кит был широко известен и всеми отличаем в океанских просторах. Объяснялось это в конечном счёте не его телесными особенностями, выделявшими его среди остальных китов: ибо, как ни значительны были эти особенности, им очень скоро приходил конец, если кита убивали и перетапливали на особенно ценный жир. Нет, причина тут была иная: трагические эпизоды окутывали таких китов зловещей, убийственной славой, подобной славе Ринальдо Ринальдини[176], так что в большинстве случаев китолов при встрече с ними ограничивался лишь тем, что притрагивался в знак приветствия к своей зюйдвестке, не стремясь завязывать более близкого знакомства. Так и на суше иной бедняк, состоя в знакомстве с раздражительным и великим человеком, завидев его на улице, скромно раскланивается издалека, опасаясь, как бы, приблизившись, не получить в конце концов по шее за самонадеянность.
Но мало того, что каждый из этих замечательных китов пользовался большой личной известностью – или, вернее сказать, всеокеанской славой; мало того, что он был при жизни знаменит, а после гибели приобрёл бессмертие в матросских легендах; он обладал к тому же ещё всеми правами, привилегиями и отличиями владельца собственного имени; имел своё имя, не хуже Камбиза[177] или Цезаря. Разве это не так, о Тиморский Том![178] прославленный левиафан, весь в рубцах, словно айсберг, ты, так долго таившийся на Востоке в водах пролива, носящего это же имя, где фонтан твой нередко замечали с зелёных тропических берегов Омбая?[179] Разве это не так, о Новозеландец Джек! гроза всех китобойцев, бороздивших волны по соседству от страны татуировок? Разве это не так, о Моркан! владыка Японии, ты, чей высокий фонтан напоминал, говорят, порой белоснежный крест на фоне неба? Разве это не так, о Дон Мигуэль! чилийский кит, чья спина, словно панцирь старой черепахи, была покрыта загадочными иероглифами? А говоря простой прозой: существовали на свете четыре кита, чьи имена так же хорошо знакомы специалистам по Китовой Истории, как имена Мария или Суллы знатокам классической древности.
Но это ещё не всё. В конце концов и на Новозеландца Джека, и на Дона Мигуэля, производивших бесчисленные опустошительные нападения на вельботы многих кораблей, была организована планомерная охота, и они оба были выслежены и убиты отважными капитанами-китобоями, которые, ещё снимаясь с якоря в своём порту, поставили перед собой именно эту цель, не менее определённую, чем была когда-то у капитана Батлера, когда он углубился в дебри Наррагансеттских лесов, чтобы изловить прославленного и свирепого дикаря Аннавона, воинского предводителя у индейского короля Филипа [так ][180].
Вряд ли мне удастся найти где-нибудь более подходящее место, чем это, для того чтобы привести ещё некоторые данные, на мой взгляд, весьма существенные, так как они помогут мне печатно подтвердить достоверность всей этой истории с Белым Китом, в особенности же её трагического конца. Ибо здесь перед нами один из тех горестных случаев, когда истина не менее, чем ложь, нуждается в подтверждениях. Люди сухопутных профессий в большинстве своём столь несведущи относительно самых очевидных и осязаемых чудес света, что, если бы я не привёл здесь простейших фактов из прошлого и настоящего китобойных флотилий, они вздумали бы рассматривать Моби Дика как некий чудовищный миф или же, что ещё отвратительнее и ужаснее, как невыносимо страшную аллегорию.
Во-первых. Хоть многие имеют кое-какие смутные и шаткие общие понятия об опасностях этого великого промысла, ни у кого нет точных и жизненных представлений о них, так же как и о том, сколь часты они в нашем деле. Объясняется это, возможно, в частности тем, что из пятидесяти несчастных случаев на промысле вряд ли один становится достоянием гласности на родине, хотя бы ненадолго, чтобы тут же оказаться забытым. Думаете, имя того бедняги, которого, быть может, в это самое мгновение, захлёстнутого линём у берегов Новой Гвинеи, утянул на дно морское нырнувший левиафан, – вы думаете, имя этого бедняги вы сможете найти завтра за чашкой утреннего кофе в газетном некрологе? Нет, слишком уж нерегулярно почтовое сообщение между нашими местами и Новой Гвинеей. Да и вообще-то, случалось ли вам когда-нибудь услышать вести с Новой Гвинеи? А между тем я могу сказать вам, что как-то во время одного плавания по Тихому океану мы встретили тридцать кораблей, каждый из которых потерял во время охоты одного или нескольких членов команды, и три корабля, у которых погибло целиком по экипажу вельбота. Бога ради, будьте поэкономнее со своими лампами и свечами! Помните, что за каждый сожжённый вами галлон была пролита по крайней мере одна капля человеческой крови.
Во-вторых. Люди на берегу имеют, конечно, кое-какие неясные представления о том, что кит – это огромное существо, обладающее огромной силой; но когда бы я ни пытался поведать им о каком-нибудь отдельном эпизоде, где проявилась эта двойная огромность, они всякий раз начинали многозначительно расхваливать моё остроумие, хотя, видит бог, я не больше стремился к остроумию, чем Моисей, когда он описывал чуму в Египте.
Но, к счастью, на этот раз для доказательства своей правоты я могу прибегнуть к свидетельствам совершенно посторонним. Я утверждаю, что кашалот обладает в отдельных случаях достаточной силой, достаточным умением и злобной рассудительностью, чтобы преднамеренно протаранить, сломать и потопить большой корабль; больше того, я утверждаю, что всё это кашалотом неоднократно и проделывалось.
Во-первых. В 1820 году судно «Эссекс» из Нантакета под командой капитана Полларда вело промысел в Тихом океане. Однажды вахтенные увидели на горизонте фонтаны, были спущены вельботы, и началась погоня за целым стадом кашалотов. Вскоре несколько китов было подбито; и вдруг огромный кашалот отделился от стада и, обогнув лодки, устремился на корабль. На полном ходу ударившись лбом в борт судна, он проломил корпус, так что «не прошло и десяти минут», как оно перевернулось и пошло ко дну. Ни щепки не осталось на поверхности моря. После жесточайших мучений часть команды на шлюпках достигла берега. Вернувшись в конце концов на родину, капитан Поллард на другом судне снова отправился в Тихий океан, но боги судили ему снова потерпеть крушение, разбив судно о неведомые рифы, а потеряв второй раз судно, он навеки отрёкся от моря и с тех пор никогда уже не плавал. Капитан Поллард и по сей день проживает в Нантакете. Я встречался с Оуэном Чейсом, который был старшим помощником на «Эссексе», когда всё это случилось; я читал его незамысловатый правдивый рассказ; я разговаривал с его сыном; и всё это в каких-нибудь нескольких милях от места катастрофы[181].
Во-вторых. Судно «Юнион», также из Нантакета, было в 1807 году потоплено близ Азорских островов при сходных обстоятельствах, но достоверных подробностей о его гибели мне нигде не удалось обнаружить, хотя от китобоев я не раз об этом слыхал.
В-третьих. Как-то лет восемнадцать-двадцать тому назад коммодору Дж., командовавшему тогда американским корветом первого класса, пришлось однажды в порту Оаху на Сандвичевых островах[182] обедать на борту нантакетского корабля в обществе нескольких капитанов-китобоев. Речь зашла о китах, и коммодор позволил себе отнестись скептически к рассказам о необычайной силе, которую приписывали им присутствовавшие джентльмены. Он решительно утверждал, например, что ни один кит не сможет с такой силой ударить по его корвету, чтобы прочный корпус дал течь и набрал хотя бы один напёрсток воды. Ну что ж, отлично; но этим дело не кончилось. Несколько недель спустя коммодор поднял паруса на своём непробиваемом судне и взял курс на Вальпараисо. Но в пути ему встретился осанистый кашалот, который попросил у него минуточку внимания в связи с одним неотложным делом. Дело это состояло в том, чтобы нанести кораблю коммодора столь сокрушительный удар, что тому осталось только, пустив в действие все насосы, полным ходом мчаться в ближайший порт и стать в доке на ремонт. Я не суеверен, но в этом свидании коммодора с китом я вижу перст божий. Разве Савл из Тарса[183] не был отвращён от неверия, также испытав испуг? Говорю вам, с кашалотом шутки плохи.
А теперь разрешите мне сослаться на «Путешествия» Лангсдорфа[184] в связи всё с тем же вопросом, представляющим для меня большой интерес. Лангсдорф, как вам должно быть известно, принимал участие в знаменитой исследовательской экспедиции русского адмирала Крузенштерна, предпринятой в начале нашего столетия. Свою семнадцатую главу капитан Лангсдорф начинает следующим образом: «К тридцатому мая наш корабль был готов к отплытию, и на следующий день мы уже находились в открытом море, держа курс на Охотск. Погода стояла ясная и тихая, но мороз был так жесток, что мы не снимали меховых шуб. Несколько дней держался почти полный штиль, только девятнадцатого числа подул наконец с северо-запада свежий ветер. У самой поверхности воды лежал огромный кит, туша которого превосходила размерами наше судно, но на борту его заметили только тогда, когда корабль, идущий под всеми парусами, приблизился к нему почти вплотную и столкновение было неизбежно. Нам угрожала ужасная опасность, ибо исполинское существо, выгнув спину, подняло судно по крайней мере на три фута над водой. Мачты задрожали, все паруса обвисли, и мы, находившиеся внизу, в тот же миг повыскакивали на палубу, уверенные, что корабль налетел на подводную скалу; вместо этого мы увидели, однако, морское чудовище, которое уплывало прочь с чрезвычайно важным и торжественным видом. Капитан Д'Вольф[185] тут же поспешил к насосам, чтобы выяснить, не пострадал ли от удара корпус судна, но было обнаружено, что, по счастью, мы обошлись без всяких повреждений».
Этот капитан Д'Вольф, о котором здесь упоминается как о командире корабля, происходил родом из Новой Англии и в настоящее время, проведя на море целую жизнь, полную всевозможных приключений, проживает в посёлке Дорчестер близ Бостона. Я имею честь быть его племянником. Я специально расспрашивал его по поводу этого места из Лангсдорфа. Он подтверждает каждое слово. Правда, корабль у них был небольшой – русское судно, построенное на сибирском побережье и приобретённое моим дядей в обмен на то, которое доставило его туда с родных берегов.
В другой книге старомодных приключений, исполненной духа отваги и богатой честными описаниями чудес, – в путешествиях Лайонеля Вэйфера, одного из соратников старика Дэмпира[186], я наткнулся на рассказ, столь сходный с тем, который я только что приводил из Лангсдорфа, что не мог удержаться и вставил его сюда в качестве ещё одного подтверждающего примера, на случай, если в таковом возникнет надобность.
Дело происходило на пути к острову «Джон-Фердинандо», как называет Лайонель современный Хуан-Фернандес. «По дороге туда, – пишет он, – часов около четырёх утра, когда мы находились лигах в ста пятидесяти от американского материка, всё наше судно вдруг потряс страшный толчок, от которого людей охватило такое смятение, что никто не знал, что подумать и что предпринять, и все стали готовиться к смерти. Толчок был внезапным и сильным, мы не сомневались, что корабль налетел на риф; однако, когда первый испуг прошёл, мы бросили лот, но дна не нащупали… Толчок был так резок, что пушки подскочили на станках и люди попадали с коек. А капитана Дэвиса, который спал, положив под голову свой пистолет, просто вышвырнуло из каюты!» Лайонель далее пытается объяснить толчок землетрясением, ссылаясь в доказательство на то, что примерно в это же время большое землетрясение действительно причинило заметный ущерб на всём протяжении испанского побережья. Но я лично не удивился бы, если бы в конце концов оказалось, что это был удар, нанесённый в тёмный предрассветный час никем не замеченным китом, который всплыл вертикально из глубины, едва не протаранив корпус судна.
Я мог бы привести ещё немало тем или иным путём дошедших до меня примеров силы и злобности кашалота. Иной раз бывало, что он не только преследовал напавшие на него вельботы, покуда те не возвращались на своё судно, но преследовал также и само судно, не обращая внимания на остроги, которыми китоловы поражали его с бортов. Об этом могла бы рассказать кое-что команда английского судна «Пьюзи-Холл»; а что касается китовой силы, то могу упомянуть здесь о тех случаях, когда линь от гарпуна, сидящего в туше кашалота, во время штиля перебрасывали на палубу судна и закрепляли здесь, и кит тащил за собой по морю тяжёлый корабль, будто лошадь телегу. Кроме того, многократно было замечено, что, если раненому кашалоту давали время прийти в себя, он, как правило, не проявлял слепой ярости, а действовал с сознательной злонамеренностью, стремясь погубить противника; не лишена также красноречивой характерности такая деталь: подвергаясь нападению, он часто разевает свою пасть и по нескольку минут держит её в таком угрожающем положении. Но я вынужден ограничиться лишь ещё одним, заключительным примером, также весьма интересным и убедительным, который неопровержимо докажет вам, что чудесное происшествие, описанное в этой книге, не только согласуется с событиями современности, но к тому же это чудо является (как и все чудеса на свете) лишь повторением того, что уже было в стародавние века; так что в миллионный раз говорим мы вслед за Соломоном: воистину, ничего нет нового под солнцем, аминь.
В шестое христианское столетие, в те дни, когда Юстиниан был императором, а Велизарий полководцем, жил некто Прокопий, христианский магистрат в Константинополе. Как многие, должно быть, знают, он написал историю своего времени, книгу необычайно ценную во всех отношениях. Самые крупные знатоки всегда считали его наиболее правдивым и заслуживающим всяческого доверия историком – за какими-то весьма незначительными исключениями, которые не имеют касательства к тому, о чём сейчас пойдёт речь.
Так вот, в своей истории Прокопий пишет, что в годы его префектуры близ Константинополя из глубин Пропонтиды, иначе Мраморного моря, было выловлено огромное морское чудовище, которое больше пятидесяти лет топило корабли в прибрежных водах. Этот факт, чёрным по белому записанный в анналах истории, отрицать не приходится. Да и незачем, казалось бы. К какому именно виду относилось это морское чудовище, в истории не говорится. Но поскольку оно топило корабли, а также и по ряду других соображений, я полагаю, что это был кит; более того, я очень склонен считать его кашалотом. А почему, сейчас объясню. Я долгое время думал, что кашалоты никогда не водились в Средиземном море и прилежащих к нему глубинах. Я и сейчас убеждён, что в этих местах при современном положении вещей не могут и не смогут жить стада кашалотов. Однако недавние подробные исследования показали мне, что в христианскую эру были засвидетельствованы отдельные случаи появления кашалотов в Средиземном море. Мне рассказывали люди, заслуживающие всяческого доверия, что некий британский коммодор Дэвис обнаружил скелет кашалота у Варварийского побережья[187]. Ну а если военный корабль свободно проходит через Дарданеллы, то и кашалот мог бы тем же путём из Средиземного моря перебраться в Пропонтиду.
В Пропонтиде, насколько мне удалось выяснить, нет этого своеобразного вещества, называемого планктоном, которым питаются настоящие киты. Но у меня есть все основания предполагать, что пища кашалота – кальмары и каракатицы – в изобилии прячется на дне этого моря, поскольку на его поверхности встречаются отдельные крупные особи, хотя, конечно, не самые крупные для этого вида. Если же вы теперь должным образом сопоставите все эти данные и поразмыслите над ними немного, вам станет ясно, что морское чудище Прокопия, в течение полустолетия разбивавшее корабли римского императора, – это, по всей вероятности, и есть спермацетовый кит.
Глава XLVI. Догадки
Хотя сжигаемый жарким пламенем своего стремления, Ахав все мысли и действия подчинил конечной цели – поимке Моби Дика; хотя, казалось, он готов пожертвовать во имя единой страсти всеми земными интересами, он всё-таки, вероятно, – и по природе своей, и в силу долголетней привычки, – слишком прочно был связан с горячим китобойным делом, чтобы полностью отказаться от попутного промысла. А если это было не так, значит, у него в избытке имелись иные побуждения. Было бы слишком уж заумно предполагать – даже несмотря на его манию, – будто его ненависть к Белому Киту распространялась в какой-то степени на кашалотов вообще или что чем больше морских страшилищ он убивал, тем более возрастала вероятность, что следующий встреченный им кит как раз и окажется ненавистным объектом его поисков. Но даже если подобная гипотеза была бы приемлема, существовали также и дополнительные соображения, которые, не находясь в строгом соответствии со всем неистовством его главной страсти, тем не менее, безусловно, оказывали на него своё воздействие.
Для достижения задуманной цели Ахаву нужны были орудия; а из всех орудий, какими пользуются под луной, чаще всего приходят в негодность люди. Так, например, он сознавал, что как ни сильна была его магнетическая власть над Старбеком, эта власть всё же не подавляла целиком душу помощника, то было лишь физическое превосходство, нередко влекущее за собой и господство духовное. Тело Старбека и его пленённая воля принадлежали Ахаву до тех пор, пока Ахав держал свой магнит приставленным к его виску; а всё-таки он знал, что в глубине души главный помощник ужасается намерениям капитана и, будь это возможно, с радостью устранился бы от такого дела или даже само бы дело загубил. Быть может, немало времени пройдёт, пока они найдут Белого Кита. За это время Старбек будет постоянно впадать в открытое неподчинение власти своего капитана, если только не отвлечь его какими-то каждодневными, положительными мелочными заботами. Но и это ещё не всё; само изощрённое безумие Ахава особенно ярко проявлялось в той рассудительности и зоркости, с какими он увидел, что необходимо покуда лишить плавание фантастически нечестивого облачения, которое его окутывало, что весь жуткий смысл этой охоты следует держать в тени (ибо редко чья храбрость устоит против длительных размышлений, не перемежаемых действием), что его командирам и матросам нужно думать о чем-нибудь более близком и простом, чем Моби Дик, когда они стоят свою долгую ночную вахту. Ибо как ни бурно, как ни страстно приветствовала его дикая команда провозглашение этой охоты, все моряки на свете – народ довольно непостоянный и малонадёжный; они находятся под воздействием переменчивой погоды и перенимают её неустойчивость; и если их всё время вести к достижению отдалённой и смутной цели, каких бы буйных радостей ни сулила она в конце, прежде всего необходимо, чтобы всякие будничные дела и занятия постоянно держали их наготове для решающей схватки.
Известно было Ахаву и другое. В минуты величайшего возбуждения люди презрительно отметают всякие низменные интересы; но такие минуты быстролетны. Обычное, естественное состояние для этого божьего творения, думал Ахав, – жалкое корыстолюбие. Допустим, что Белый Кит воспламенил сердца моей дикарской команды и даже породил в их нечестивых сердцах нечто вроде рыцарского великодушия и благородства; всё равно, гоняясь из чистого воодушевления за Моби Диком, они в то же время должны получать пищу и для утоления своих обычных, каждодневных желаний. Ведь даже высоко вознесённым рыцарям-крестоносцам старинных времён мало было проделать по суше две тысячи миль, дабы сражаться за святую гробницу, – по пути они должны были совершать кражи со взломом, шарить по чужим карманам и прибегать к прочим благочестивым способам стяжания случайных доходов. Будь они вынуждены строго ограничиваться своей конечной романтической целью, сколь многие из них отвернулись бы с отвращением от этой конечной романтической цели. Я не стану лишать моих людей, думал Ахав, всякой надежды на плату – да, да, на плату. Сейчас они, быть может, презирают мысль о корысти; но пройдёт несколько месяцев, и эта дремлющая корыстная мысль о плате в один прекрасный день взбунтуется в них, и тогда, пожалуй, расплачиваться придётся Ахаву.
Существовало также и ещё одно соображение, ближе связанное с самим Ахавом. Открыв под влиянием момента и при этом, как видно, несколько преждевременно, главную, но сугубо личную цель плавания, Ахав теперь ясно сознавал, что тем самым он поставил себя в такое положение, в каком он ничем не смог бы защититься от обвинений в узурпации; так что матросы с полным моральным и законным основанием могли бы, если бы им вздумалось и удалось, отказаться от подчинения своему капитану и даже силой отнять у него командование. Ахав же, безусловно, стремился себя оградить даже от невысказанных обвинений в узурпации, от всех возможных последствий, какие могли бы возникнуть, если бы подобные сокровенные мысли получили распространение. А для этого, помимо властного ума и сердца и руки, необходимо было ещё и неотступное, пристальное внимание ко всяким малейшим атмосферным воздействиям на команду.
В силу всех этих, а также и других, слишком сложных для того, чтобы выразить их словами, доводов Ахав отчётливо понимал, что он должен внешне по-прежнему хранить верность первоначальному, исконному назначению китобойца, соблюдать все обычаи промысла и вообще всячески демонстрировать свою всем известную горячую заинтересованность в китобойном деле.
Как бы то ни было, голос его теперь нередко раздавался на палубе, когда он окликал дозорных и приказывал им хорошенько следить за горизонтом и сообщать, если покажутся хотя бы дельфины. И вскоре эта бдительность была вознаграждена.
Глава XLVII. Мы ткали мат
День был пасмурный и душный, матросы лениво слонялись по палубе или, перегнувшись через борт, бездумно следили за свинцовыми волнами. Мы с Квикегом мирно ткали мат для нашего вельбота. Так тихо было всё кругом, в воздухе словно притаилось какое-то волшебство, какое-то обещание радости, и каждый примолкший матрос был словно невидим, растворившись в самом себе.
За тканьём мата я играл роль помощника или пажа при Квикеге. И в то время как я пропускал уток – марлинь между длинными прядями основы, пользуясь вместо челнока своей собственной рукою, а стоящий сбоку Квикег подсовывал время от времени между нитями свой тяжёлый дубовый меч – бёрдо и, рассеянно вперившись в морскую даль, не глядя, не думая, подгонял вплотную поперечные волокна, над кораблём и над всем морем царила такая странная дремотная тишина, нарушаемая по временам лишь глухими ударами деревянного меча, что мне стало казаться, будто передо мною – Ткацкий Станок Времени, а сам я – только челнок, безвольно снующий взад и вперёд и плетущий ткань Судьбы. Передо мной были натянуты нити основы, неподвижные, если не считать лёгкого, но неизменно возобновляющегося подрагивания, от которого поперечные нити плотнее переплетаются с ними. Основа, думал я, – это необходимость, и я своей собственной рукою пропускаю по ней свой собственный челнок и тку свою собственную судьбу на её неподвижных нитях. А между тем капризно-равнодушное бёрдо Квикега толкает уток, иной раз сильно, иной раз слабо, иной раз криво, иной раз косо, как придётся; и от этого заключительного толчка зависит, как будет выглядеть готовая ткань; этот меч дикаря, думал я, придающий окончательный вид работе утка по основе; это равнодушное, беззаботное бёрдо – это случай; да, да, случай, свобода воли и необходимость, ни в коей мере друг друга не исключающие, а переплетающиеся во взаимодействии. Прямые нити основы-необходимости, которых ничто не заставит изменить своего направления, и даже лёгкое подрагивание лишь придаёт им устойчивости; свободная воля, которой дана свобода протягивать свой уток по заданной основе; и случай, хоть и ограниченный в своей игре прямыми линиями необходимости и направляемый в своём движении сбоку свободной волей, так что он подчиняется обоим, случай сам попеременно управляет ими, и ему принадлежит последний удар, определяющий лицо событий.
* * *
Так мы ткали и ткали, как вдруг какой-то странный звук, протяжный, нечеловеческий, дикий и певучий, заставил меня вздрогнуть, моток свободной воли выпал у меня из рук, и я уставился в облака, откуда упал, будто на крыльях, этот крик. Высоко надо мной стоял на салинге этот безумец из Гейхеда – Тэштиго. Устремившись вперёд всем телом и, словно скипетр, простёрши вдаль руку, он с короткими, внезапными перерывами тянул свой дикий вопль. Надо думать, в это самое мгновение такой же крик испустили по всему морю сотни дозорных, вознесённые над палубами своих китобойцев на такую же головокружительную высоту; но мало из чьей груди мог этот древний китобойский клич вырваться с такими великолепными модуляциями, как у индейца Тэштиго.
Краснокожий страж как бы парил над нами в воздухе, с такой неистовой жадностью вглядываясь в горизонт, что казалось, это некий пророк или провидец, узревший тени Судьбы и своими дикими воплями возглашающий их приближение.
– Фонтан на горизонте! Вон, вон! Фонтан на горизонте! Фонтан!
– Где, где?
– Справа на траверзе, милях в двух отсюда! Целое стадо!
В тот же миг всё пришло в движение.
Кашалот пускает фонтаны с такой же надёжной размерностью, с какой тикают часы. И по этому признаку китоловы отличают эту рыбу от других представителей её рода.
– Хвосты показывают! – снова раздался голос Тэштиго; киты скрылись под водой.
– Живей, стюард! – вскричал Ахав. – Время!
Пончик кубарем скатился вниз, взглянул на часы и с точностью до одной минуты сообщил Ахаву время.
Корабль между тем был приведён к ветру и теперь спокойно покачивался на волнах. Тэштиго дал знать, что киты ушли под воду, держа курс по ветру, так что мы твёрдо рассчитывали увидеть их теперь прямо по носу. Ибо к своему чудесному искусству, нырнув в одном направлении, развернуться в глубине под прикрытием водной толщи и плыть с огромной скоростью в прямо противоположную сторону, к этому коварному приёму, многократно замеченному за кашалотом, на этот раз киты не стали бы прибегать; ведь нельзя же было предположить, что замеченные Тэштиго киты могли от этого всполошиться, да и вообще как-то почуять наше присутствие. А пока что один из матросов, который не входил в команду вельбота и должен был всё время оставаться на судне, сменил индейца на верхушке грот-мачты. Дозорные с фок– и бизань-мачт спустились на палубу, кадки с линём были установлены на своих местах, шлюпбалки выведены за борт, грота-рей обрасоплен, и три вельбота повисли над волнами, словно три коробочки морского укропа на крутых прибрежных скалах. А их команды, охваченные нетерпением, выстроились у борта, одной рукой ещё держась за поручни и поставив уже ногу на планшир. Так стоят наготове матросы у бортов военного корабля, идущего на абордаж.
Но в этот решающий миг вдруг раздалось восклицание, заставившее всех перевести взгляд с китов на сумрачного Ахава. И мы, содрогнувшись, увидели, что он стоит в окружении пяти тёмных призраков, казалось, только что возникших из воздуха.
Глава XLVIII. Вельботы спущены
Призраки – ибо таковыми они тогда предстали перед нами – двигались по другой стороне палубы, бесшумно и быстро снимая тросы и крепления с висевшей там шлюпки. Эта шлюпка всегда считалась у нас запасной, хотя и называлась капитанской, из-за того что висела на шканцах у правого борта. На носу в ней стояла теперь высокая темнолицая фигура с единственным белым зубом, зловеще торчащим между серо-стальных губ. Облачение этого человека состояло из сильно помятой чёрной хлопчатобумажной китайской куртки и таких же точно широких чёрных штанов. Но всю эту эбеновую погребальную черноту удивительнейшим образом увенчивал сверкающий белый витой тюрбан, под которым были уложены вокруг головы скрученные в косу волосы. Его помощники казались менее смуглолицыми, их кожа имела тот яркий, тигрово-жёлтый оттенок, какой присущ некоторым из древних и исконных обитателей Филиппин – этому племени, известному своим дьявольским коварством, из-за чего многие простодушные белые матросы считают их платными шпионами и тайными агентами дьявола на воде, а контора их повелителя, как полагают матросы, находится где-то в другом месте.
Экипаж корабля всё ещё в замешательстве разглядывал этих неведомых людей, когда раздался голос Ахава, обращавшегося к старику в белом тюрбане, который командовал ими:
– Всё готово, Федалла?
– Готово, – прошипел тот в ответ.
– Спустить вельботы на воду! – гаркнул Ахав через всю палубу. – Слышите? Спустить вельботы!
В голосе его была такая громовая сила, что матросы, несмотря на своё замешательство, тут же перепрыгнули через планшир; закрутились, завизжали блоки; три вельбота с размаху плюхнулись на воду; а люди с проворством и бесстрашием, обычными только среди китобоев, попрыгали, словно козы, с борта в лодки, раскачивавшиеся на волнах далеко внизу.
Но едва только они отгребли с подветренной стороны, как, обогнув корму, из-под противоположного борта показалась четвёртая лодка с теми же пятью незнакомцами на вёслах и Ахавом, который, стоя на корме во весь рост, громко крикнул Старбеку, Стаббу и Фласку, чтобы они растянулись по воде подальше друг от друга, охватив как можно более широкое пространство. Но все взоры снова были прикованы к темнолицему Федалле и его команде, и поэтому на вельботах не услышали приказа.
– Простите, капитан? – переспросил Старбек.
– Растянитесь, – крикнул Ахав. – Пошире! Все четыре лодки. Эй, Фласк, спускайся ниже по ветру!
– Слушаю, сэр! – весело откликнулся коротышка Водорез, занося назад своё огромное рулевое весло. – Навались, ребята! А ну ещё! ещё! ещё разок! Вот они, прямо по носу! Навались!
– Чего ты уставился на этих жёлтых молодчиков, Арчи?
– Да я ничего, сэр, – ответил Арчи. – Я и раньше знал обо всём этом. Разве же я не слышал, как они возились в трюме? Я вот и Кабако говорил. Ну, что ты теперь скажешь, Кабако? Это безбилетные пассажиры, мистер Фласк.
– Жмите, жмите сильнее, молодцы, жмите, дети мои, жмите, малютки, – проникновенно и успокаивающе тянул единым выдохом Стабб, в чьей команде ещё чувствовалось беспокойство. – Что это вы так лениво спину гнёте? Куда уставились? На тех парней в капитанской шлюпке? Вот невидаль! Пятью работниками больше у нас стало – так не всё ли равно, откуда они взялись? Чем больше, тем веселее. А ну, нажмите, нажмите посильней! Что нам за дело до серного духа? Черти тоже неплохие ребята. Вот так, вот так! Совсем другая работка, вот это толчок на тысячу фунтов, такой толчок сорвёт все ставки! Да здравствует золотая чаша спермацета, молодцы мои! Трижды ура, братцы, – с вами не пропадёшь! Эй, потише, потише; не торопиться, не торопиться! Ломайте вёсла, вы, мошенники! А ну, вгрызайтесь, собаки! Так, так, хорошо, легче, легче! Вот так, вот так! Заноси подальше и навались посильнее. Эй, полегче! Ах, дьявол вас забери, лоботрясы и ободранцы, вы что там, уснули, что ли? Кончайте храпеть и навалитесь на вёсла. Навалитесь, слышали? Навалитесь, вам говорят! Да навалитесь вы или нет? Почему, во имя всех дьяволов, вы не наваливаетесь? Навалитесь, хоть тресни хребет! Навалитесь, и пусть у вас глаза на лоб повылезут! А ну! – и он выхватил острый нож из-за пояса. – Все как один вытаскивайте ножи, лезвие в зубы и давайте гребите. Вот так, вот так. Наконец-то вы вроде взялись за дело; закусили стальные удила. А ну, рванём, рванём, серебряные ложечки! Рванём, матросские свайки!
Это обращение Стабба к своему экипажу приводится здесь дословно, поскольку он вообще отличался весьма своеобразной манерой разговаривать с матросами, а в особенности когда внушал им священные заповеди гребли. На основании вышеприведённого образца его проповедей не следует думать, будто он временами способен был выходить из себя и обрушиваться в ярости на свою паству. Вовсе нет, и в этом-то и состояло главное его своеобразие. Все эти ужасные слова он имел обыкновение произносить таким странным тоном шутливого бешенства, где бешенство служило, казалось, лишь приправой к шутливости, что каждый гребец под звуки его заклинаний наваливался на вёсла что было силы, словно тут дело шло о жизни и смерти, и в то же время словно чистого удовольствия ради. К тому же сам он имел при этом такой непринуждённый, беспечный вид, так лениво ворочая рулевым веслом и зевая во весь рот, что по одному только контрасту не мог не действовать по-колдовски успокаивающе на всю команду. И кроме того, Стабб принадлежал к юмористам особого рода, чьи шутки бывают подчас так каверзно замысловаты, что подчинённым постоянно приходится держать ухо востро, выслушивая приказания.
Повинуясь знаку Ахава, Старбек шёл теперь наперерез Стаббу, и, когда вельботы на какую-то минуту сблизились, Стабб окликнул старшего помощника.
– Мистер Старбек! Эхой, слева на вельботе! Хочу сказать вам кое-что, сэр, если позволите!
– Хэлло! – откликнулся точно окаменевший Старбек, ни на дюйм не повернув головы и продолжая тихо, но настойчиво подбадривать своих гребцов.
– Что вы скажете об этих желтолицых молодчиках, сэр?
– Как-нибудь пробрались на борт перед отплытием. (Нажми, нажми, ребята), – шёпотом своей команде, а потом снова во весь голос: – Неладное это дело, мистер Стабб! (Больше пены, дети мои!) Но вы не тревожьтесь, мистер Стабб, всё к лучшему. Пусть ваши ребята дружнее налягут на вёсла, и будь что будет. (Рывок, ещё рывок!) Нас ждут впереди целые бочки спермацета, мистер Стабб, а за этим-то мы и приплыли сюда. (Навались, ребята!) По крайней мере, это наш долг; долг и доход, рука об руку.
– Да, сэр, я и сам так подумал, – начал свой монолог Стабб, когда лодки разошлись. – Как взглянул на них, сразу же так и подумал. Да, да, вот зачем он, оказывается, спускался так часто в трюм. Пончик ещё давно об этом рассказывал. Они там были спрятаны. Тут всё дело в Белом Ките. Ну что ж, ладно, пусть так. Что ж тут можно сделать? Ладно! Пошли, ребята! Пока что мы ещё не за Белым Китом гоняемся. Навались!
У многих матросов неожиданное явление народу этих диковинных незнакомцев в такой критический момент, когда с палубы спускали вельботы, пробудило вполне объяснимое суеверное недоумение; хотя удивительное открытие Арчи, о котором все слышали, но которому прежде никто не давал веры, в какой-то мере подготовило команду к этому событию. Их изумление было несколько притуплено, а тут ещё Стабб со своими спокойными и убедительными объяснениями, так что матросы на время освободились от суеверных подозрений; хотя, конечно, оставались все основания для самых диких догадок относительно того, насколько замешан с самого начала в этом деле угрюмый Ахав. Что же до меня, то я безмолвно припоминал таинственные тени, которые в туманный рассветный час проскользнули у меня на глазах на палубу «Пекода», а также мистические намёки загадочного Илии.
Тем временем Ахав, чей голос уже не долетал до остальных шлюпок, занял позицию на крайнем левом фланге и шёл вперёд, опередив другие вельботы, – обстоятельство, обнаруживающее всю силу его гребцов. Эти тигрово-жёлтые создания были сделаны, казалось, из стали и китового уса; словно заводные, равномерно поднимались и опускались они в одновременном могучем рывке, посылавшем шлюпку вперёд не хуже парового двигателя, гоняющего суда по Миссисипи. Федалла, который сидел за гарпунерским веслом, скинул свою чёрную куртку и обнажил грудь, отчётливо выступавшую над планширом на зыбком фоне водного горизонта; на другом конце лодки виден был Ахав, отставивший, подобно фехтовальщику, назад руку, словно для того, чтобы не потерять равновесия, и уверенно орудующий рулевым веслом, как и тысячи раз до того, как его изувечил Белый Кит. Внезапно его вытянутая назад рука дёрнулась и застыла, и все пять вёсел замерли в воздухе. Неподвижная шлюпка с неподвижной командой закачалась на волнах. Вслед за ней остановились и три других вельбота. Киты снова повсюду шли в голубую глубину, так что издалека не удалось заметить даже их направления, однако Ахав, который находился к ним ближе других, сумел определить его.
– Не зевать по сторонам! – крикнул Старбек. – Подымайся, Квикег!
Проворно вскочив на треугольное возвышение на носу, дикарь встал там во весь рост, с жадным напряжением вглядываясь в то место, где только что виднелась дичь. А напротив него, на корме, где тоже имелась треугольная площадка, приподнятая вровень с планширом вельбота, стоял сам Старбек, невозмутимо и ловко балансируя в такт с покачиванием своего утлого судёнышка и глядя безмолвно в огромное синее океанское око.
Неподалёку так же безжизненно покачивался вельбот Фласка, а сам неустрашимый командир стоял на верхушке лагрета – толстого столба, приделанного нижним концом к килю и возвышающегося фута на два над кормовой площадкой. Им пользуются для того, чтобы замедлить разматывание гарпунного линя. Его верхний срез не шире человеческой ладони; и Фласк стоял на таком пьедестале, словно на мачте тонущего корабля, уже скрывшегося под водой по самые клотики. Но коротышка Водорез был приземист и мал, однако коротышка Водорез был полон высоких и великих стремлений, и потому кругозор с лагрета не удовлетворял Водореза.
– За третьей волной ничего не вижу, поставить, что ли, весло торчком, чтобы я мог на него вскарабкаться?
При этих словах Дэггу, держась, чтобы не упасть, обеими руками за борта вельбота, быстро пробрался на корму и тут, выпрямившись во весь рост, предложил Фласку в качестве пьедестала свои возвышающиеся плечи.
– Вот вам мачта не хуже любой другой, сэр. Заберётесь?
– А как же, и спасибо тебе, приятель, хотелось бы только, чтобы в тебе росту было футов на пятьдесят больше.
Тогда негр-исполин твёрдо упёр широко расставленные ноги в борта лодки, нагнувшись немного, подставил Фласку в качестве ступеньки свою плоскую ладонь, а затем, положив руку Фласка себе на увенчанную траурным плюмажем голову и крикнув ему, чтобы он подпрыгнул, когда сам Дэггу будет его подбрасывать, одним ловким рывком закинул коротышку Фласка живым и невредимым себе на плечи. И теперь Фласк стоял там и держался за руку Дэггу, которую тот поднял над головой, чтобы второму помощнику было на что опереться.
Новичку всегда удивительно, с какой привычной и бессознательной ловкостью сохраняет равновесие китолов, стоя в своём вельботе, который швыряют во все стороны буйные и своенравные кипучие волны. Тем более удивительно видеть, как при описанных обстоятельствах он стоит, балансируя, на верхушке лагрета. Но маленький Фласк, водружённый на плечи исполину Дэггу, представлял собою ещё более невероятное зрелище, с такой равнодушной, спокойной, беспечной, неосознанной, варварской величавостью благородный негр ритмично раскачивал своё туловище в лад с морской качкой. На плечах у него светловолосый Фласк казался просто снежинкой. Носильщик выглядел благороднее, чем его пассажир. Хотя непоседливый, горячий и кичливый коротышка Фласк топал иной раз в сердцах ногой, он всё равно не мог исторгнуть этим ни единого лишнего вздоха из царственной груди негра. Случалось мне видеть, как Старость и Тщеславие топали в сердцах ногой по живой и великодушной земле, но земля от этого не изменяла своего вращения и полёта.
А тем временем второй помощник Стабб не проявлял такого дальнозоркого беспокойства. Быть может, проведя положенное время на поверхности, киты надолго ушли в глубину, а не просто нырнули с перепугу; если так, тогда Стабб, как всегда при подобных обстоятельствах, намерен был скрасить себе томительное ожидание, выкурив трубочку. Он вытащил её из-за ленты на шляпе, где она у него всегда торчала наискось, наподобие пера. Он набил её и умял табак концом большого пальца, но только успел зажечь спичку, чиркнув по своей грубой, словно наждак, ладони, как гарпунщик Тэштиго, чьи глаза, точно две неподвижные звёзды, были обращены по ветру, внезапно молнией метнулся к своей банке, крича в торопливом безумии спешки:
– Вёсла, вёсла на воду! Навались! Вон, вон они!
Если вы не моряк, вы не увидели бы в тот миг никаких китов, ни малейших признаков хоть единой рыбёшки – ничего, кроме вспенившейся беловато-зелёной воды, а над ней лёгких и редких облачков пара, которые расплывались, относимые в сторону ветром, точно встрёпанные снопы брызг, сорванных с катящихся пенных валов. Внезапно воздух вокруг задрожал, заколыхался, словно над сильно нагретой железной плитой. Под этими атмосферными волнами и вихрями, скрытые тонким водяным слоем, плыли киты. Выдыхаемые ими облачка пара, заметные раньше, чем все другие признаки, служат как бы герольдами и провозвестниками их появления.
Все четыре вельбота шли теперь полным ходом к тому месту, где воздух и вода были охвачены одинаковым волнением. Но его не так-то просто настичь; всё вперёд и вперёд летела масса пузырьков и пены, словно уносимая в долину стремительным горным потоком.
– Жмите, жмите, ребята, – твердил своей команде Старбек самым тихим, но самым напряжённым шёпотом, а острый, твёрдый взгляд его глаз летел прямо впереди лодки, словно то были две видимые стрелки двух надёжнейших судовых компасов. Он почти ничего не говорил своим людям, и они ничего не говорили ему. Молчание в шлюпке нарушал по временам лишь его пронзительный шёпот, звучавший то резкой командой, то ласковой просьбой.
Совсем не так было в вельботе шумливого коротышки Водореза.
– А ну, гаркнем разок, братишки! Жми да шуми, громовержцы мои! Рванём и посадим лодку прямо на их чёрные спины, ребята; только сделайте это, и я отдаю вам свою ферму на Вайньярде, молодцы мои, вместе с женой и ребятишками. Бей, бей, колоти! О господи-владыко! Да я сейчас с ума сойду! Вон, вон она, белая вода! – и с криками он стащил с головы шляпу, швырнул её себе под ноги, истоптал, а затем, подобрав, запустил далеко в волны и под конец стал дёргаться и метаться у себя на корме, словно ошалевший однолеток в прериях.
– Поглядеть только на этого парня, – философически протянул Стабб, который следовал за ним на коротком расстоянии, так и зажав между зубами свою незажженную трубку. – Да с ним удар, что ли, с этим Фласком?
– Удар? Верно, покажем-ка им удар! Ударим по ним хорошенько! Веселей, веселей, дети мои! Сегодня пудинг на ужин. Веселей! Навались, детки! Навались, сосунки! Навались разом! Эй, какого чёрта вы заторопились? Тише, тише и ровней, ребята. Вы только жмите как следует, больше ничего не требуется. Хребты переломить, ножи перекусить – вот и всё ваше дело. Полегче, полегче, говорю, полегче, пусть у вас печёнка лопнет!
Но те слова, которые загадочный Ахав говорил своей тигрово-жёлтой команде, эти слова мы лучше опустим здесь; ведь вы живёте, греясь в благословенных лучах евангелического государства. Только нечестивые акулы в буйных волнах отваживались прислушаться к тому, что произносил Ахав, когда с грозовым челом, кровавым, убийственным взором и со спёкшимися в пене губами он устремлялся за своей добычей.
А вельботы все неслись вперёд. Время от времени Фласк принимался твердить о «вон том ките», подразумевая под ним вымышленное животное, которое якобы плыло под самым носом его вельбота и, как он утверждал, дразнило его своим хвостом, и слова эти были так убедительны, возбуждение так правдоподобно, что люди его то и дело в страхе озирались, чтобы своими глазами увидеть наконец морское чудовище. А это уже шло вразрез с правилами, ведь гребец должен законопатить себе глаза и вбить себе клин в шею, ибо морские обычаи требуют, чтобы в столь критические минуты у гребцов не было иных органов, кроме ушей, и иных членов, кроме рук.
То было чудесное, жуткое зрелище! Грандиозные валы всемогущего океана, нарастающий, гулкий вой, который они издавали, прокатываясь под восьмью бортами, точно гигантские игральные мячи, катящиеся по бескрайнему лугу, краткий миг агонии, когда вельбот замирал, воздевши нос к небесам, на остром, как лезвие, гребне, который вот-вот, казалось, перережет киль пополам; внезапное, глубокое падение на дно водяных долин и ущелий; отчаянный, из последних сил, взлёт на вершину следующего холма; безудержное, стремительное скольжение по его склону, – всё это вместе с воплями рулевых, возгласами гарпунёров и прерывистым, громким дыханием гребцов, вместе со сказочным, белеющим китовой костью «Пекодом», который шёл прямо на вельбот, распустив паруса, словно переполошившаяся наседка, бегущая к своему выводку, – это было захватывающее зрелище. Ни новобранец, прямо из объятий жены попавший в лихорадочное пламя первого боя, ни душа мертвеца, впервые столкнувшаяся с неведомыми призраками потустороннего мира, – никто не испытывает более сильных и более необычных ощущений, чем человек, впервые очутившийся гребцом на вельботе, который врывается в заколдованный пенный круг, скрывающий кашалота.
Пляшущая белизна пены, взбитой преследователями, стала теперь заметнее на фоне всё сгущавшихся бурых теней, отбрасываемых тучами на поверхность океана. Фонтаны пара больше не смешивались друг с другом, но вздымались повсюду, справа и слева; казалось, киты решили разойтись в разные стороны. Вельботы снова растянулись по воде: Старбек гнался за тремя китами, которые шли прямо по ветру. Мы поставили парус и теперь мчались вперёд, гонимые крепчающим ветром; вельбот двигался с такой бешеной скоростью, что с подветренного борта почти невозможно было работать вёслами – их так и рвало из уключин.
Вскоре мы уже плыли сквозь широкую расплывшуюся пелену тумана; ни корабля, ни шлюпок не было видно.
– Полегче, ребята, – шёпотом сказал Старбек, заводя ещё больше назад полотнище паруса. – У нас ещё хватит времени забить кита до того, как налетит шквал. Вон там снова белая вода показалась! Совсем близко! Навались!
Вскоре вслед за тем мы услышали возгласы справа и слева, донёсшиеся до нас один за другим и извещавшие о том, что два других вельбота уже подбили китов; но едва только они отзвучали, как раздался молниеносный, свистящий шёпот Старбека: «Встать!» – и Квикег с гарпуном в руке вскочил на ноги.
Хоть ни один из гребцов не мог видеть смертельной опасности, грозившей всем спереди, они по напряжённому лицу старшего помощника поняли, что решительный момент наступает; они слышали к тому же тяжёлый плеск, точно сотня слонов бултыхалась в воде. А шлюпка всё летела в тумане, и волны закручивались и шипели, словно разгневанные змеи, поднимая свои гребни.
– Вот, вот его горб. А ну, а ну, дай-ка ему! – шептал Старбек.
Короткий, стремительный звук вырвался из лодки! это Квикег метнул свой гарпун. В тот же миг подхваченный качкой вельбот сильно швырнуло вперёд и одновременно точно ударило носом о подводную скалу. Парус рванулся и опал, рядом взметнулась ввысь струя жгучего пара, всё под нами закачалось, заходило ходуном, как при землетрясении. Полузадохшуюся команду разбросало во все стороны по белому кипеню шквала. Шквал, кит и гарпун – всё перемешалось; и кит, лишь слегка задетый гарпуном, ушёл.
Вельбот едва не затопило, но он был почти не повреждён. Плавая вокруг, мы подобрали вёсла, привязали их к планширу и вскарабкались обратно на свои места. Мы оказались по колено в воде, которая покрывала все слани и шпангоуты, так что нашим опущенным взорам представлялось, будто мы сидим в коралловом судёнышке, выросшем со дна морского почти до самой поверхности.
Ветер крепчал: теперь он уже выл во всю мочь; волны сшибались щитами; шквал грохотал, чертил зигзаги, рассыпался с треском вокруг нас, словно бегущее по прерии белое пламя, в котором мы горели, не сгорая, бессмертные у смерти в зубах! Напрасно призывали мы другие лодки; в такой шторм это было всё равно что звать угли из горящего пламени через дымоход раскалённой печи. Тем временем клочья пены, летящие космы туч и туман становились всё темнее под тенью надвигающейся ночи; корабля по-прежнему не было видно. Вздымающиеся валы пресекали всякие попытки вычерпать из шлюпки воду. Вёсла уже не могли служить нам в качестве движителей, их можно было использовать только вместо спасательных кругов. Разрубив бечёвку, оплетавшую наглухо закупоренный бочонок со спичками, Старбек после многих неудач сумел наконец зажечь фонарь, а затем, нацепив его на какой-то шест, передал Квикегу – знаменосцу погибшей надежды. И тот сидел на носу, высоко держа свой бессильный светоч в самом сердце всесильного мрака. Он сидел на носу, отчаявшийся, изверившийся, но и в бездне отчаяния высоко держащий до последнего огонь надежды.
Наступил рассвет, и мы, промокшие до костей и дрожащие от холода, не чаявшие снова увидеть судно или вельбот, подняли головы. Туман ещё висел над морем, на днище шлюпки валялся разбитый выгоревший фонарь. И вдруг Квикег вскочил, приставив ладонь к уху. Мы все услышали слабый скрип снастей и мачт, словно заглушавшийся прежде штормом. Звук всё ближе и ближе; густой туман раздался перед смутно проступавшими, огромными, неясными очертаниями. Перепуганные, мы едва успели попрыгать в воду, как обозначившийся наконец в тумане корабль устремился на наш вельбот и подмял его под себя.
Раскачиваясь на волнах, мы видели, как покинутая нами шлюпка какое-то мгновение плясала и трепетала под форштевнем корабля, словно щепка у подножия водопада, потом огромный киль перекатился через неё, и она исчезла, чтоб вновь очутиться на поверхности беспорядочной грудой обломков за кормой. Мы снова подплыли к ней, швыряемые волнами о доски, и наконец были подобраны и благополучно подняты на борт. Другие вельботы успели, видя приближение шквала, перерубить лини гарпунов и вовремя вернуться на корабль. Нас на судне уже считали погибшими, но на прежний курс ещё не легли в надежде, что, быть может, удастся наткнуться на месте нашей гибели на какие-нибудь вещественные доказательства – вроде весла или рукоятки от остроги.
Глава XLIX. Гиена
В этом странном и запутанном деле, которое зовётся жизнью, бывают такие непонятные моменты и обстоятельства, когда вся вселенная представляется человеку одной большой злой шуткой, хотя, что в этой шутке остроумного, он понимает весьма смутно и имеет более чем достаточно оснований подозревать, что осмеянным оказывается не кто иной, как он сам. И тем не менее он не падает духом и не пускается в препирательства. Он готов проглотить всё происходящее, все религии, верования и убеждения, все тяготы, видимые и невидимые, как бы сучковаты и узловаты они ни были, подобно страусу, которому превосходное пищеварение позволяет заглатывать пули и ружейные кремни. А что до мелких трудностей и забот, что до предстоящих катастроф, гибельных опасностей и увечий – всё это, включая саму смерть, для него лишь лёгкие, добродушные пинки и дружеские тычки в бок, которыми угощает его незримый, непостижимый старый шутник. Такое редкостное, необыкновенное состояние духа охватывает человека лишь в минуты величайших несчастий; оно приходит к нему в самый разгар его глубоких и мрачных переживаний, и то, что мгновение назад казалось преисполненным величайшего значения, теперь представляется лишь частью одной вселенской шутки. И ничто так не благоприятствует этой игривой и легковесной бесшабашной философии отчаяния, как смертельные опасности китобойного промысла. Именно в этом настроении рассматривал я теперь всё плавание «Пекода» и его цель – великого Белого Кита.
– Квикег, – проговорил я, когда меня последним втащили на палубу, где я напрасно старался стряхнуть с себя воду. – Квикег, дружище, неужели такие вещи случаются часто?
Вымокший не менее моего, он, однако, без особых эмоций дал мне понять, что такие вещи действительно случаются часто.
– Мистер Стабб, – обратился я к этому достойному джентльмену, который стоял под дождём, застёгнутый на все пуговицы в своей клеёнчатой куртке, и преспокойно курил трубку, – мистер Стабб, по-моему, я слышал однажды, как вы говорили, что из всех встречавшихся вам китобоев наш старший помощник, мистер Старбек, самый осторожный и благоразумный. В таком случае бросок под парусом в туман и шквал прямо на плывущего кита должен быть верхом китобойного благоразумия?
– А как же? Мне случалось спускать вельбот во время шторма у мыса Горн, да ещё с судна, в котором была течь.
– Мистер Фласк, – обратился я к коротышке Водорезу, который стоял поблизости, – вы человек бывалый и опытный, а я нет. Не скажете ли вы мне, мистер Фласк, неужели непреложный закон промысла предписывает, чтобы гребцы надрывали себе спины, гребя навстречу своей погибели и непременно спиной же к ней повернувшись?
– Ну, ну, нельзя ли не так пышно? – сказал Фласк. – Да, таков закон. Хотелось бы мне взглянуть на команду, идущую на кита кормой, лицом к киту. Ха, ха. Да уж кит на них тогда так взглянет, будьте уверены!
Так от трёх беспристрастных свидетелей я получил сведения, полностью освещающие данный случай. И потому, принимая во внимание то обстоятельство, что шквалы, опрокидывающие вельботы, и последующие за ними ночёвки в открытом море являются вполне заурядными событиями в промысловой жизни; что в наивысший критический момент атаки на кита я обязан вверять свою жизнь тому, кто сидит за рулём, – подчас человеку, потерявшему в этот миг голову и готовому от возбуждения собственными каблуками проломить днище лодки; принимая во внимание, что приключившееся с нашим вельботом несчастье произошло главным образом из-за того, что Старбек гнал на кита в самый шквал; и принимая во внимание, что Старбек, при всём том, славился своей осторожностью на промысле; принимая во внимание, что я состоял в команде этого необычайно благоразумного Старбека; и принимая во внимание, наконец, в какую дьявольскую свистопляску я попал из-за Белого Кита, – принимая во внимание, говорю я, всё вышеизложенное, недурно было бы, подумал я, спуститься в кубрик и набросать начерно моё завещание.
– Квикег, – сказал я, – пошли. Ты будешь моим поверенным, моим душеприказчиком и моим наследником.
Может показаться странным, что из всех людей именно моряки так любят возиться со своими завещаниями и последними волеизъявлениями, однако никто другой на свете не питает такой склонности к этой забаве. Уже в четвёртый раз за свою мореплавательскую жизнь принимался я за то же занятие. И опять, проделав всю церемонию, почувствовал облегчение; у меня камень с сердца свалился. Кроме того, все дни, какие я ещё проживу, будут для меня теперь подобны дням, прожитым Лазарем после воскрешения[188]: добавочный чистый доход в столько-то дней и столько-то недель. Я пережил сам себя, пережил собственную смерть, мой смертный час и моё погребение заперты у меня в сундуке. Я оглядывался вокруг спокойно и удовлетворённо, словно мирное привидение с чистой совестью, сидящее за решёткой уютной семейной усыпальницы.
Ну вот, думал я, бессознательно закатывая рукава куртки, а теперь подать мне сюда эту самую смерть и погибель; я спокоен, я готов померяться с ней силами, и пусть катится к чёрту слабейший.
Глава L. Вельбот Ахава и его экипаж. Федалла
– Подумать только, Фласк! – воскликнул Стабб. – Если бы у меня была всего одна нога, меня бы в лодку калачом не заманили, разве только вот чтобы заткнуть в днище пробоину деревянной пяткой. А погляди на нашего старика!
– А по-моему, ничего тут уж такого особенного нет, – сказал Фласк. – Вот если бы у него нога была отхвачена по бедро, тогда другое дело. Тогда бы это было ему не под силу. А то у него одно колено цело, да и от другого тоже немалая доля осталась.
– Насчёт колен не знаю, дружок, я пока ещё не видел, как он становится на колени.
* * *
Среди китопромышленников многократно возникали разногласия по вопросу о том, следует ли капитану, чья жизнь имеет столь огромное значение для благополучного исхода плавания, подвергать эту самую жизнь всем опасностям погони на вельботе. Точно так же и воины Тамерлана[189] нередко спорили между собой со слезами на глазах, надо ли нести его столь бесценную жизнь в самую гущу битвы.
Но в случае с Ахавом этот вопрос приобретал несколько иной смысл. Если вспомнить, что в минуту опасности человек и на двух ногах едва держится; если вспомнить, что погоня за китом связана с постоянными, чрезвычайными трудностями, когда каждый отдельный миг угрожает гибелью, то разумно ли при подобных обстоятельствах для искалеченного человека пускаться на вельботе в погоню за китом? Разумеется, совместные владельцы «Пекода» должны были ответить на этот вопрос отрицательно.
Ахав отлично понимал, что его нантакетские друзья, может быть, и не стали бы особенно беспокоиться, если бы узнали, что он подходит на вельботе на близкое, но неопасное расстояние к месту охоты, чтобы присутствовать там и лично отдавать приказания, однако мысли о том, чтобы капитан Ахав имел в своём распоряжении собственный вельбот, где он сам будет сидеть за рулём во время охоты, и сверх всего, чтобы капитан Ахав имел в своём распоряжении пять лишних человек, составляющих экипаж этого вельбота, – подобные щедрые мысли, как он отлично понимал, никогда не приходили в голову владельцам «Пекода». Поэтому он и не стал добиваться от них дополнительных затрат и никак не обнаружил перед ними своих желаний на сей счёт, а просто принял потихоньку кое-какие собственные меры. И до тех пор, пока не было обнародовано открытие Кабако, на судне ничего не подозревали, хотя, когда через некоторое время после отплытия команда завершила все обычные работы по оснастке вельботов; когда вскоре вслед за этим стали по временам замечать, что Ахав своими собственными руками делает штыри деревянных уключин для шлюпки, которая висела у правого борта и считалась запасной, и даже предусмотрительно вырубает маленькие деревянные шпеньки, которые вставляют в жёлоб на носу, когда травится линь; когда замечено было всё это, в особенности же та предусмотрительность, с какой он позаботился о дополнительных сланях для днища этой шлюпки, словно затем, чтобы оно лучше выдерживало нажим его костяной ноги; а также то беспокойство, какое он проявил по поводу правильной формы опорной планки, или бросального бруса, как называют иногда дощатую поперечину в носу лодки, в которую упираются коленом при метании гарпуна или во время работы острогой; когда было замечено, как часто стоял он в этой лодке, уперев своё единственное колено в полукруглую выемку в планке, тут чуть углубляя, там выравнивая её плотницким долотом, – всё это уже тогда возбудило немалый интерес и изрядное любопытство. Но почти все мы полагали, что Ахав так печётся и заботится о подготовке вельбота, имея в виду лишь заключительный бросок в погоню за Моби Диком, так как он уже заявлял о своём намерении поразить это смертное чудище собственноручно. Но подобное предположение ни в какой мере не связывалось даже с самыми смутными подозрениями на тот счёт, что у него есть для этого вельбота особая команда.
Однако теперь благодаря появлению гребцов-призраков всякое недоумение рассеялось; на китобойцах недоумение всегда быстро рассеивается. К тому же экипажи китобойцев, этих плавучих бродяг, нередко состоят из таких немыслимых подонков и отбросов небывалых наций, выходящих на свет божий из самых неведомых уголков и самых тёмных дыр на нашей планете; да и суда подбирают иной раз прямо на море таких редкостных отщепенцев, которых носит по волнам на доске, на обломках крушения, на весле, на перевёрнутом вельботе, пироге, опрокинутой японской джонке и прочая, и прочая, что даже если бы сам Вельзевул поднялся на борт китобойца и зашёл в каюту поболтать с капитаном, это не вызвало бы на палубе чрезмерного волнения.
Но как бы то ни было, ясно одно: в то время как призраки-гребцы вскоре как-то прижились в команде, хотя и не слились с нею, их тюрбаноголовый предводитель Федалла оставался неразрешённой загадкой до конца. Откуда взялся он, как проник в наш благовоспитанный мир, какими необъяснимыми узами был связан с необычайной судьбой Ахава, так что подчас даже как бы имел на него какое-то влияние, быть может даже и власть над ним, бог весть, – никто этого не знал, но смотреть равнодушно на Федаллу матросы не могли. Это было такое существо, какое только во сне может привидеться культурным, добронравным обитателям умеренного пояса, да и то смутно; но такие, как он, время от времени мелькают среди жителей застывших на тысячелетия азиатских государств, преимущественно на островах к востоку от континента – в этих обособленных, извечных, неизменных странах, которые даже в наши, новейшие, времена сохраняют духовную изначальность первых земных поколений, с тех дней, когда свежа была ещё память о первом человеке, а все его потомки, не ведая, откуда он взялся, считали друг друга поистине призраками и вопрошали Солнце и Луну, почему и с какой целью они были созданы; когда, согласно Книге Бытия, ангелы и в самом деле сочетались с дочерьми человеческими, да и дьяволы тоже, как прибавляют неканонические раввины, предавались земной любви.
Глава LI. Призрачный фонтан
Проходили дни и недели, и разукрашенный китовой костью «Пекод» под зарифленными парусами не спеша пересёк четыре промысловых района: у Азорских островов, у островов Зелёного Мыса, на так называемом Плато (район возле устья реки Ла-Плата); и район Кэррол – незастолбленный водный участок к югу от острова Святой Елены.
И вот, скользя по водам Кэррола, однажды тихой лунной ночью, когда волны катились за бортом, словно серебряные свитки, и своим нежным переливчатым журчанием создавали как бы серебристую тишину, а не пустынное молчание; в такую безмолвную ночь впереди за крутым носом корабля, одетым белой пеной, появился серебристый фонтан. Освещённый луной, он казался небесным, словно сверкающий пернатый бог, восставший со дна морского. Первым его заметил Федалла. Ибо в эти лунные ночи он завёл себе привычку подыматься на верхушку грот-мачты и стоять там до утра дозором, словно среди бела дня. А ведь по ночам, даже если киты попадались целыми стадами, вряд ли один китобоец из ста рискнул бы спустить вельботы. Нетрудно вообразить поэтому, с каким чувством поглядывали матросы на этого престарелого азиата, стоящего на мачте в столь необычное время, так что его тюрбан и луна вдвоём сияли с одних небес. Но когда он, выстаивая там свою неизменную вахту в течение нескольких ночей подряд, не издал за это время ни звука и когда потом среди тишины вдруг раздался его нездешний голос, оповещая о появлении серебристого, мерцающего в лунном свете фонтана, все спавшие матросы повскакали с коек, словно это некий крылатый дух опустился на снасти и призывал смертный экипаж пред очи свои. «Фонтан на горизонте!» Прозвучи там труба архангела, и тогда не охватил бы их такой трепет, однако они испытывали не страх, а скорее удовольствие. Ибо возглас этот, хоть и раздавшийся в неурочный час, звучал так властно и так взбудоражил их своим безумным призывом, что все как один на борту готовы были тут же пуститься в погоню.
Быстро, припадая на одну ногу, прошёл по палубе Ахав, на ходу приказывая поставить брамсели и бом-брамсели и раздёрнуть лисели. Самый искусный рулевой был поставлен у штурвала. И вот, неся дозорных на верхушке каждой мачты, судно на всех парусах полетело по ветру. Непривычно норовистый попутный ветер так и вздымал, так и подбрасывал корабль, наполняя всё это множество парусов, и ожившая, трепещущая палуба совсем не чувствовалась под ногами; а между тем судно неслось вперёд; казалось, два непримиримых стремления боролись в нём, одно – прямо ввысь, в небеса, другое – вдаль, к смутной цели на горизонте. А если бы вы видели в это время лицо Ахава, вы подумали бы, что и в нём столкнулись две враждующие силы. Шаги его живой ноги отдавались по палубе эхом, но каждый удар его мёртвой конечности звучал как стук молотка по крышке гроба. Жизнь и смерть – вот на чём стоял этот старик. Но как ни стремителен был бег корабля, как ни горячи были жадные взоры, словно стрелы, летящие у каждого из глаз, – серебристый фонтан больше уже не показывался в эту ночь. Каждый матрос мог поклясться, что видел его, но во второй раз его не увидел никто.
Событие это почти забылось, когда вдруг несколько дней спустя, в тот же самый безмолвный полночный час снова раздался крик; и снова все увидели ночной фонтан; и снова, как только поставлены были паруса для погони, он исчез, будто его и не бывало. И так повторялось ночь за ночью, и теперь мы смотрели на него лишь с изумлением. Загадочный, взлетал он к небесам то при луне, то при свете звёзд, вновь исчезая на целый день, на два дня или на три; и каждый раз при новом появлении, казалось, всё дальше уходил, опережая нас, словно манил и влёк нас за собой.
По причине вековых суеверий, присущих племени мореплавателей, и той сверхъестественности, что окружала «Пекод», среди матросов не было недостатка в людях, которые готовы были поклясться, что этот неуловимый фонтан, где бы и когда бы его ни замечали, в какой бы глухой час, под какими бы отдалёнными широтами он ни возникал, этот фонтан пускал всегда один и тот же кит – Моби Дик. Порой при появлении этого летучего призрака людьми на борту овладевал какой-то странный ужас: казалось, что видение коварно манило нас за собой, словно затем, чтобы чудовище могло в конце концов наброситься на нас и в дальних диких морях нас растерзать.
Страхи эти, такие смутные и в то же время такие зловещие, приобретали особую силу по контрасту с окружающей безмятежностью, за синим покоем которой как бы притаились, думалось нам, какие-то дьявольские чары; а мы день за днём уходили всё дальше, и дальше среди такого томительного пустынного затишья, что чудилось, будто само пространство расступилось и всякая жизнь бежала перед мстительным килем нашего корабля.
Но вот наконец, повернув к востоку, в сторону мыса Доброй Надежды, «Пекод» стал вздыматься и нырять на широкой, размашистой зыби, и штормовые ветры начали завывать вокруг; когда украшенное белыми клыками судно резко кренилось под порывом ветра или в бешенстве таранило носом чёрные волны, так что пенные хлопья дождём серебристых осколков летели из-за бортов, тогда исчезла вся эта безжизненность и пустота, уступив место зрелищам, ещё более мрачным и гнетущим.
Рядом с нами у самого борта проносились в волнах неведомые существа, а за кормой вились тучей загадочные морские вóроны. Каждое утро видели мы этих птиц, рядами унизывавших наши снасти, и как ни пытались мы криками спугнуть их, они подолгу сидели на тросах, будто считали «Пекод» брошенным, покинутым на волю волн и ветров судном, отданным запустению и потому вполне пригодным насестом для таких бездомных созданий, как они. И всё вздымалось, вздымалось, без отдыха вздымалось тёмное, бескрайнее лоно океана, точно больная совесть великой мировой души, в раскаянии страждущей за тяжкие грехи и муки, которые она сотворила.
Мысом Доброй Надежды зовут тебя? Куда лучше подходит тебе старинное имя – Мыс Бурь; ибо, убаюканные долгим предательским штилем, мы вдруг попали в эти бушующие воды, где грешные души во образе птиц и рыб, казалось, навечно осуждены были плавать в безбрежном океане, не имея надежды на тихую гавань, или биться в чёрном воздухе, не ведая горизонта. Но и тогда, спокойный, белоснежный и неизменный, по-прежнему направляя к небесам свой серебристый плюмаж, по-прежнему маня нас за собой, был виден по временам одинокий фонтан.
Все эти дни, среди чёрного смятения стихий, Ахав, взявший на себя почти непрерывное командование вымокшей, зловещей палубой, пребывал в самом мрачном и необщительном расположении духа, и ещё реже, чем обычно, обращался к своим помощникам. В штормовую погоду, после того как всё на палубе принайтовлено и убраны паруса, не остаётся ничего иного, как в бездействии ожидать исхода урагана. В такие дни капитан и его команда становятся фаталистами. Упёршись своей костяной ногой в привычное углубление и крепко ухватившись одной рукой за ванты, Ахав долгими часами стоял, обратив лицо против ветра, и глядел вперёд, и от внезапно налетавших порывов урагана со снегом едва не смерзались его ресницы. А в это время матросы, которых прогнали с бака гибельные валы, с грохотом лопавшиеся у бушприта, выстроились вдоль бортов на шкафуте, и каждый, чтобы надёжней защититься от наскока волн, набросил на себя, словно незатянутый пояс, нечто вроде петли булиня, закреплённой у поручней, и теперь раскачивался в ней туда-сюда под пляску зыбей. Редко кто произносил хоть слово; и безмолвное судно, чей экипаж, казалось, составляли восковые куклы, день за днём неслось вперёд среди безумия и ликования демонических сил. И по ночам стояла на корабле всё та же людская немота пред лицом вопящего океана; так же в молчании мотались в петлях булиня матросы, так же, не дрогнув, стоял безмолвный Ахав под натиском шторма. Даже когда сама его природа требовала передышки, он не искал этой передышки в своей койке. Старбек не мог забыть, как однажды ночью, спустившись в каюту, чтобы отметить показания барометра, он увидел там старого капитана, который с закрытыми глазами сидел выпрямившись на своём привинченном к полу стуле; а капли дождя и оттаявшего снега медленно стекали вокруг него с плаща и шляпы. На столе подле него лежал неразвёрнутый свиток морских карт, о которых была уже речь выше. В крепко сжатом кулаке он держал фонарь. Он сидел очень прямо, но голова его была откинута назад и закрытые глаза были устремлены к стрелке «доносчика»[190], укреплённого между бимсами палубы.
«Ужасный старик! – подумал Старбек, содрогнувшись, – даже когда ты спишь среди страшного шторма, взор твой устремлён к твоей цели».
Глава LII. «Альбатрос»
У далёких островов Крозе к юго-востоку от мыса Доброй Надежды, где расположен богатый район охоты на настоящего кита, прямо по курсу на горизонте показался парусник под названием «Гоуни» («Альбатрос»). Он медленно двигался нам навстречу, и я с высоты своего поста на верхушке фок-мачты мог отлично разглядеть это замечательное для новичка зрелище – китобойца в дальнем плавании, давно покинувшего родную гавань.
Волны, словно вальки сукновала, выбелили его корпус, не хуже чем выброшенный на берег моржовый костяк. Вдоль бортов тянулись длинные полосы красноватой ржавчины, а весь рангоут с такелажем походил на толстые ветви деревьев, одетые пушистым инеем. На судне были поставлены только нижние паруса. И страшное зрелище представляли собой его длиннобородые дозорные на верхушках трёх оголённых мачт. Они казались укутанными в звериные шкуры – так изорвана и залатана была их одежда, выдержавшая почти четырехгодичное плавание. Стоя в железных обручах, прибитых к мачтам, они раскачивались и колыхались над бездонной пучиной. И хоть мы, шестеро дозорных, приблизились друг к другу в воздухе настолько, что могли бы одним прыжком перебраться со своей мачты на чужую, пока их парусник медленно скользил у нас за кормой, эти несчастные, уныло разглядывая нас, не сказали нашим дозорным ни единого слова, и только снизу, у нас со шканцев, прозвучал оклик:
– Эй, на «Альбатросе»! Не видали ли Белого Кита?
Но когда чужой капитан, перегнувшись через выбеленные поручни, приложил ко рту рупор, тот вдруг выпал у него из рук и полетел в море; а ветер между тем снова начал свистеть, так что он напрасно пытался перекричать его без рупора. И судно его всё удалялось от нас. Матросы в молчании отметили про себя это зловещее происшествие, приключившееся при первой же попытке справиться о Белом Ките у другого корабля; Ахав же мгновение оставался в нерешительности; казалось, если бы не крепчавший ветер, он готов был спустить шлюпку, чтобы самому взойти на палубу незнакомца. Но вот, воспользовавшись своим наветренным положением, он схватил рупор и громко окликнул парусник, который, как он определил по виду, тоже был из Нантакета и теперь шёл уже на родину.
– Эй, на корабле! Я – «Пекод», иду вокруг света! Передайте, пусть шлют письма в Тихий океан! А если через три года в эту пору я не вернусь домой, пусть тогда шлют…
К этому времени суда уже разошлись, как вдруг, следуя своим диковинным обычаям, стайка безобидных рыбок, которые вот уже много дней преспокойно плыли у наших бортов, ринулись прочь, трепеща плавниками, и пристроились с кормы и с носа по бокам незнакомца. И хотя Ахав во время своих бесконечных плаваний, должно быть, и прежде не раз наблюдал такое зрелище, теперь, когда он был одержим своей манией, для него даже сущие пустяки неожиданно оказывались преисполненными значения.
– Бежите прочь от меня? – проговорил он, глядя в воду. Слова эти, казалось бы, ничего особенного не выражали, но в них прозвучала такая глубокая, безнадёжная скорбь, какую безумный старик ещё никогда не высказывал. Но вот, оборотясь к рулевому, который всё время держал судно в ветре, чтобы оно не так ходко шло вперёд, Ахав крикнул своим прежним зычным голосом:
– Руль на борт! Курс вокруг света, так держать!
Вокруг света! Эти звуки не могут не вызвать чувства гордости; однако куда ведёт подобное кругосветное плавание? Через бесчисленные тяготы – в то самое место, откуда мы начали путь и где те, кого мы оставили в безопасности позади себя, всё это время находились, опередив нас.
Если бы наш мир был бесконечной плоской равниной, если бы, плывя на восток, мы всё время уходили к новым далям и открывали новые виды, ещё прекраснее, ещё удивительнее, чем любые Киклады или острова царя Соломона[191], вот тогда наше плавание имело бы смысл. Но когда мы гоняемся за туманными тайнами своих грёз или бросаемся в мучительную погоню за демоническими видениями, какие рано или поздно обязательно начинают манить душу всякого смертного, – когда мы преследуем их по всему этому круглому шару, они либо увлекают нас с собой в бесплодные лабиринты, либо награждают пробоиной и бросают на полдороге.
Глава LIII. Морские встречи
Очевидная причина, из-за которой Ахав не посетил встречный китобоец, заключалась, как мы уже говорили, в следующем: ветер и море грозили штормом. Но даже если бы этого не было, он всё равно бы, вероятно, не отправился туда – насколько можно судить по его дальнейшему поведению при сходных обстоятельствах, – если бы ему удалось путём переговоров через рупор получить отрицательный ответ на свой вопрос. Ибо, как выяснилось впоследствии, он не испытывал ни малейшей потребности в общении – хотя бы самом кратковременном – с капитанами других судов, если те не могли сообщить ему никаких новых сведений по вопросу, которым он так жадно интересовался. Однако для того чтобы эта подробность получила должную оценку, необходимо рассказать здесь кое-что о том, как по старинным обычаям полагается вести себя китобойцам при встрече в чужих водах и в особенности при встрече в промысловых районах.
Если взять двух незнакомых людей, пересекающих пустошь Пайн-Бэрренс в штате Нью-Йорк или менее пустынное урочище Солсбери-Плейн в Англии; если случайно встретившись в столь негостеприимной пустынной местности, эти двое, при всём своём желании, никак не могут избегнуть взаимного приветствия; не могут не остановиться на минутку, чтобы обменяться новостями, или даже присесть ненадолго и передохнуть за компанию – тем более естественно в таком случае, чтобы на бескрайних океанских пустошах и урочищах два китобойных судна, заметив друг друга где-нибудь на краю земли – у затерянного острова Фаннинга или у далёких Гилбертовых островов – тем более естественно, говорю я, чтобы при подобных обстоятельствах эти суда не только обменивались приветствиями через рупор, но вступали бы в более тесные, более дружественные и любезные взаимоотношения. И в особенности, если оба эти судна приписаны к одному порту, так что их капитаны, офицеры и многие из команды лично знакомы друг с другом, а стало быть, имеют немало дорогих сердцу домашних тем для разговоров.
Недавно вышедшее в море судно, быть может, везёт письма для тех, кто провёл в плавании не один год; и уж во всяком случае оно передаст им несколько газет, датированных годом или двумя позже, чем последняя газета в их собственной замусоленной пачке. А в ответ на эту любезность начинающее промысел судно получит новейшие сведения из того промыслового района, куда оно держит курс, а это вещь для него чрезвычайно ценная.
В какой-то мере всё это относится и к тем китобойцам, чьи пути пересекаются уже в пределах одного промыслового района, даже если оба они одинаково давно покинули родной порт. Ведь одно из этих двух судов могло получить почту для передачи с какого-нибудь третьего корабля, который теперь уже далеко; а среди писем некоторые, быть может, предназначаются членам экипажа встречного судна. К тому же они могут обменяться промысловыми новостями и приятно побеседовать. Потому что их связывают не только взаимные симпатии мореплавателей, но также и то своеобразное родство, которое возникает благодаря общему делу и совместно пережитым лишениям и опасностям.
Если же повстречавшиеся суда – из разных стран, всё равно и это не имеет особого значения, если, понятно, они говорят на одном языке, как, например, американцы и англичане. Хотя, конечно, из-за малого количества английских китобоев такие встречи случаются нечасто, а когда они всё-таки случаются, между судами возникает кое-какая натянутость; потому что англичанин, он довольно сдержан, а янки, он этого не переносит ни в ком, кроме себя самого. К тому же английские китоловы подчас напускают на себя перед американскими китоловами эдакую имперскую чванливость, рассматривая долговязого, тощего жителя Нантакета, с его неописуемыми провинциальными замашками, как своего рода морского деревенщину. Что в действительности может дать англичанам основание для чванливости, сказать довольно трудно, поскольку янки, взятые все вместе, за один день добывают в океанах больше китов, чем все англичане, вместе взятые, – за десять лет. Но это всего лишь безобидная маленькая слабость английских китоловов, моряк из Нантакета не принимает её близко к сердцу; вероятно, потому, что ему известны и кое-какие собственные слабости.
Итак, мы видим, что из всех кораблей, в одиночку плавающих по морям, китобойцы имеют больше всего причин быть общительными – каковыми они и являются. Тогда как купцы иной раз, повстречавшись в центре Атлантики, проплывают мимо, не обменявшись ни единым словом привета, в открытом море поливая друг друга презрением, подобно двум щёголям на Бродвее, и в то же самое время, быть может, злорадно подсчитывая, во сколько обошлась другому полная оснастка. Что до военных кораблей, то они, когда им случается встретиться в море, поначалу так долго и глупо раскланиваются и приспускают кормовые флаги, что тут уже не остаётся никаких следов настоящей, сердечной доброжелательности и братской любви. А что касается работорговцев, то они всегда в такой невероятной спешке, что, встретившись, норовят только поскорей друг от друга улизнуть. А вот пираты, если им случается скрестить свои скрещённые кости, прежде всего кричат: «Сколько черепов?» – совсем как китобойцы, которые кричат: «Сколько бочек?» И получив ответ на этот вопрос, пираты тут же отруливают в разные стороны, поскольку все они чертовские злодеи и им не доставляет удовольствия любоваться своим злодейским подобием.
Но поглядите на доброго, скромного, добродушного, дружелюбного, славного китобойца! Что делает китобоец, если он встречает другого китобойца в мало-мальски приличную погоду? Он устраивает «повстречанье», вещь настолько неизвестную на других кораблях, что там даже слова этого не слыхали; а если случайно когда и услышат, то они только смеяться станут и повторять всякую чушь про «фонтанщиков», «салотопов» и тому подобные остроумные выражения. Чем объяснить, что все купеческие суда, так же как и все пиратские, и все военные корабли, и все работорговцы, относятся к китобойцам с таким презрением? На этот вопрос трудно ответить. Потому что взять вот, к примеру, пиратов, так разве у них такая уж славная профессия? Она иной раз и приводит, конечно, к возвышению, но только на виселице. А если человек возвысился этим своеобразным способом, он лишается фундамента, необходимого для подобной высоты. Так что, на мой взгляд, чтобы хвастаться перед китобойцем своим высоким положением, у пирата нет надёжного основания.
Однако что такое «повстречанье»? Вы бы только попусту стёрли до крови свой указательный палец, водя им по страницам словарей в поисках этого слова; профессор Джонсон не достиг подобных высот эрудиции, и ковчег Ноя Вебстера[192] тоже не содержит его. А между тем это весьма выразительное слово вот уже много лет в постоянном ходу среди пятнадцати тысяч истинных, урождённых янки. Разумеется, необходимо определить его значение и включить его в лексикон. С каковой целью я позволю себе дать ему научное толкование.
Повстречанье (существ.) – дружеская встреча двух (или более) китобойцев, преимущественно в промысловых районах, когда, обменявшись приветствиями, они обмениваются также и визитами членов экипажей: капитаны сходятся на борту одного корабля, а старшие помощники – на борту другого.
Не следует забывать также, если речь зашла о повстречанье, и ещё одну небольшую деталь. В каждой профессии есть свои маленькие особенности; есть таковые и в китобойном промысле. На пиратском, военном или невольничьем кораблях капитан, отправляясь куда-либо в своей шлюпке, располагается на корме, где нередко бывает устроено удобное мягкое сиденье, и часто сам правит маленьким, словно игрушечным, румпелем, украшенным пёстрыми шнурками и лентами. Но у вельбота нет на корме никакого сиденья, никаких подушечек и никакого румпеля. Не хватало бы ещё, чтобы капитанов-китобоев катали по волнам в инвалидном кресле, наподобие почтенных старых подагриков. Что же до румпеля, то ни один вельбот не допустит подобных нежностей; а поскольку при встречах судно покидает вся команда спущенного вельбота – в том числе и гарпунщик, его кормчий, – правит в подобных случаях именно он, а капитан, которому в лодке негде сидеть, отправляется наносить свой визит стоя, словно сосна. И часто можно видеть, как стоящий в лодке капитан, чувствуя, что глаза всего видимого мира устремлены на него с бортов обоих кораблей, прилагает все усилия к тому, чтобы сохранить равновесие и не уронить своё достоинство. А это не так-то легко, ибо сзади него торчит огромное рулевое весло, которое время от времени ударяет его в поясницу, между тем как спереди весло загребного бьёт его по коленям. Так что и с фронта, и с тыла он стиснут до предела, и ему остаётся только распространяться в стороны и пошире расставлять ноги; но при этом внезапный и сильный рывок вельбота легко может опрокинуть его, ибо длина основания без соответствующей ширины ещё немногого стоит. Попробуйте просто расставить тупым углом, наподобие циркуля, два шеста, и вы увидите, что они стоять не будут. А между тем никак нельзя, чтоб на глазах у всего честного мира, никак нельзя, говорю я, чтобы этот балансирующий на широко расставленных ногах капитан хоть чуть-чуть поддержал себя, ухватившись за какой-нибудь предмет рукой; мало того, в доказательство своего полного, несгибаемого самообладания он, как правило, держит руки в карманах брюк; хотя, может быть, эти руки, как правило, крупные и тяжёлые, служат ему там в качестве балласта. И всё-таки бывали случаи, и при этом надёжно засвидетельствованные, когда капитан в какой-нибудь острый момент – скажем, во время внезапно налетевшего шквала, – вцеплялся в волосы ближайшему гребцу и что было силы держался за них, неумолимый, как сама смерть.
Глава LIV. Повесть о «Таун-Хо»
Как она была рассказана в Золотой гостинице
Мыс Доброй Надежды, как и вся водная область вокруг него, весьма сходен с людным перекрёстком больших дорог, где можно встретить столько путешественников, как ни в одном другом месте земного шара.
Вскоре после встречи с «Альбатросом» мы увидели ещё одно возвращавшееся домой судно – китобоец «Таун-Хо»[193]. Экипаж на нём почти полностью состоял из полинезийцев. Во время устроенного короткого «повстречанья» мы услышали разительные новости о Моби Дике. Для некоторых из нас интерес к Белому Киту беспримерно увеличился сейчас благодаря одному обстоятельству из истории «Таун-Хо», которое, казалось, отдалённо и в каком-то противоположном смысле наделяло кита неким удивительным даром вершить господний приговор, по временам настигающий иных людей. Это обстоятельство, вместе с особыми вытекающими из него последствиями и выводами, образующими, так сказать, потаённую часть трагедии, которая будет сейчас изложена, так и не достигло слуха капитана Ахава и его помощников. Ибо потаённая часть этой истории не была известна и самому капитану «Таун-Хо». Она была достоянием лишь трёх белых матросов с этого корабля, один из которых, как выяснилось, сообщил её Тэштиго, взяв с него страшный обет молчания; но в ту же ночь Тэштиго бредил во сне, и таким образом столь многое стало известным, что, проснувшись, он уже не мог не досказать остального. Тем не менее так велико было влияние этой тайны на матросов «Пекода», которые узнали её во всей полноте, и такая, я бы сказал, необычная деликатность овладела ими, что они хранили молчание, и слух обо всём этом не проник за пределы кубрика. Вплетая, где должно, таинственную нить в официальную версию рассказа, я приступаю к изложению и увековечению сей необычной истории во всём её объёме.
Мне почему-то захотелось сохранить тот стиль, в котором однажды, накануне дня какого-то святого, я рассказал её в Лиме, в кругу моих испанских друзей, когда мы, развалившись, курили на украшенной щедро позлащёнными изразцами веранде Золотой гостиницы. Двое из этих изящных кавалеров, юные дон Педро и дон Себастьян, были ближе знакомы со мной – вот почему время от времени они прерывали меня вопросами, на которые в должное время получали ответы.
За два года до того, как я впервые услышал о событиях, о которых собираюсь поведать вам, джентльмены, «Таун-Хо», китобоец из Нантакета, плавал здесь, в Тихом океане, в нескольких днях пути к западу от гостеприимного крова Золотой гостиницы. Он находился где-то к северу от экватора. Однажды утром, когда матросы, как всегда, встали к насосам, было замечено, что воды в трюме набралось больше обычного. Решили, что обшивку корабля проткнула меч-рыба, джентльмены. Однако капитан, имевший одному лишь ему известные основания верить в редкую удачу, которая якобы ждала их в этих широтах, не желал изменить курс: течь казалась тогда ещё невелика и неопасна, хотя пробоина так и не была обнаружена во время поисков, значительно затруднённых волнением на море; и корабль продолжал свой путь, меж тем как вахты сменялись у насосов, работая недолго и без напряжения. Однако удачи им не было, пробоина не только не была обнаружена, но и столь значительно увеличилась течь, что обеспокоенный капитан принял решение идти на всех парусах к ближайшему порту на островах, чтобы там поднять судно из воды и отремонтировать.
Хотя плыть им предстояло неблизко, капитан нисколько не боялся, что судно затонет в пути, если только не произойдёт какой-нибудь исключительный случай, ибо помпы у него были отличные, и тридцать шесть матросов, сменяясь, могли без особого затруднения выкачивать воду, даже если бы течь увеличилась вдвое. Почти всю дорогу их сопровождали попутные ветры, и несомненно, что «Таун-Хо» благополучно достиг бы пристани без всяких роковых происшествий, если бы не грубая властность Рэдни с Вайньярда, старшего помощника капитана, и не вызванная им ожесточённая мстительность Стилкилта, отчаянного парня с озёр, из Буффало.
– С озёр! Из Буффало! Ради бога, с каких это озёр? И что такое это Буффало? – сказал дон Себастьян, приподнимаясь в своём гамаке.
– Город на восточном берегу нашего озера Эри, дон… Но взываю к вашей любезности. Сейчас для вас всё разъяснится.
Так вот, джентльмены, эти парни с озёр, плавающие на бригах и трехмачтовых шхунах, не уступающих размерами тем большим и прочным судам, что отправляются из вашего старого Кальяо к далёкой Маниле, в самом сердце нашей замкнутой, сухопутной Америки получили то необузданное флибустьерское воспитание, которое обычно приписывают воздействию открытого океана. Ибо в своём взаимосвязанном единстве наши огромные пресные моря – Эри, Онтарио, Гурон, Великое и Мичиган, – окружённые разнообразнейшими племенами и народами, обладают океанскими просторами и многими другими благороднейшими океанскими качествами. В них, как в водах Полинезии, лежат кольца живописных островов; на берегах их, как в Атлантике, живут два великих и столь же отличающихся друг от друга народа; они открывают морской доступ с востока к нашим многочисленным и далёким колониям, расположенным вокруг их вод; тут и там на них грозно взирают батареи береговых орудий, и с крутых скал смотрят в воду старинные пушки неприступного Макино[194]; они слышали, как громыхали салютами флотилии, возвещая морские победы; по временам на их песчаных склонах появляются дикие варвары, чьи раскрашенные багровые лица мелькают в увешанных мехами вигвамах; на многие лиги граничат они с древними нетронутыми лесами, где сомкнутыми рядами стоят, как короли в готических родословных, высокие сосны, где прячутся кровожадные африканские хищники и маленькие зверьки, чьи шелковистые меха украшают царственные одежды татарских императоров; в них отражаются столичные дома Буффало и Кливленда, а также и виннебагские селения[195]; их воды несут на себе судно мошенника-купца, и вооружённый крейсер государства, и пароход, и буковое каноэ; над ними бушуют сокрушительные гиперборейские ветры, такие же ужасные, как те, что вздымают солёные морские волны; им известны кораблекрушения, ибо не раз в ночную пору в их безбрежных, хотя и замкнутых водах гибли корабли со всем перепуганным экипажем. Да, джентльмены, хотя Стилкилт и вырос в глубине страны, бурный океан был для него родной стихией; в отваге и дерзости он не уступал ни одному моряку. Что же касается Рэдни, то, хотя в младенчестве он и лежал на пустынном песчаном берегу Нантакета, прильнув к материнской груди моря, хотя позже он не раз бороздил наш суровый Атлантический и ваш мечтательный Тихий океаны, всё же он был так же злопамятен и неуживчив, как моряки с озёр, где в лесной глуши царят поножовщина и месть. Всё же в уроженце Нантакета были и хорошие черты, а моряк с озёр, хоть он и был сущим дьяволом, мог бы, если бы к нему отнеслись с непреклонной твёрдостью, смягчённой простым и открытым признанием его человеческих достоинств, какое по праву причитается и подлейшему рабу, – мог бы долго оставаться послушным и безобидным. Во всяком случае, так он и вёл себя до поры; но Рэдни был обречён, безумие было его уделом, а Стилкилт… но, джентльмены, сейчас вы всё узнаете.
Прошло никак не больше дня или двух после того, как «Таун-Хо» взял курс на ближайшую гавань, а течь снова увеличилась, правда, всего лишь настолько, что насосам приходилось ежедневно работать час или немногим больше. А надо вам знать, что в таком смирном и цивилизованном океане, как наш Атлантический, некоторые капитаны будут хоть весь рейс откачивать воду, не подумав изменить курс. Бывает, правда, и так, что если вахтенный офицер забудет об этом в тихую ночь, когда всех сильно клонит ко сну, то уж ни он, ни кто другой на судне никогда более о том и не вспомнит, по той причине, что вся команда тихо погрузится на дно. Да и в пустынных и диких морях, расположенных далеко к западу от вас, джентльмены, на судах не считают необычным, если вся команда в полном составе работает посменно у насосов на протяжении даже значительного пути, конечно, если он пролегает вдоль более или менее доступного берега, или если существует какой-либо другой разумный вид отступления. Лишь в том случае, когда судно с течью находится далеко в открытом океане и поблизости нет никакой земли, капитан начинает немного беспокоиться.
Именно так обстояло дело с «Таун-Хо», поэтому, когда обнаружилось, что течь снова увеличивается, кое-кто из экипажа проявил некоторое беспокойство, в особенности Рэдни, старший помощник капитана. Он приказал поставить бом-брамсели так, чтобы ветер как следует надувал их. Должен вам сказать, джентльмены, что Рэдни был далеко не трус; он столь же мало был склонен к какому-либо проявлению нервного страха за свою жизнь, как и любой бесшабашный смельчак, какого можно встретить на суше или на воде. Поэтому, когда он выказал такую заботу о безопасности корабля, матросы стали поговаривать, будто тут дело в том, что, мол, он один из его владельцев. В тот же вечер, когда они стояли у помп, немало весёлых шуток сыпалось в его адрес, между тем как ноги матросов то и дело с шумом окатывала прозрачная морская вода – прозрачная, как в горном источнике, джентльмены, – которая, с силой вырываясь из насосов, текла по палубе и низвергалась непрерывным потоком в море через подветренные шпигаты.
Как вам хорошо известно, в нашем полном условностей мире, будь то водный, или любой другой, нередко случается так: когда человек, поставленный начальником над своими собратьями, обнаруживает, что один из них значительно превосходит его своей горделивой мужественностью, он исполняется к нему горькой и непреодолимой антипатией; и если только ему представится случай, джентльмены, он постарается сокрушить превосходство своего подчинённого, обратив того в жалкую горстку пыли. Как бы то ни было, джентльмены, но Стилкилт был большое и благородное существо, с головой как у римлянина, с мягко ниспадающей золотой бородой, подобной бахроме на попоне горячего скакуна из конюшни вашего последнего вице-короля, джентльмены, с умом, сердцем и душой, которые сделали бы его Карлом Великим, если бы он только родился сыном его отца. А Рэдни, помощник капитана, был уродлив, как мул, и так же упрям, безрассуден и злопамятен. Он не любил Стилкилта, и Стилкилт знал это.
Заметив приближающегося помощника капитана, Стилкилт, вместе с другими матросами выкачивавший воду, притворился, будто не видит его, и бесстрашно продолжал свои весёлые шутки:
– Да, ребятки, вот это хлещет! А ну-ка, кто-нибудь подставьте кувшинчик, давайте хлебнём как следует! Чёрт побери, не грех бы и разлить по бутылкам! Говорю вам, друзья, вся доля старика Рэда уйдёт в эту пробоину. Не мешало бы ему отрезать свою часть корпуса и притащить её на буксире домой. Эх, сказать правду, братцы, меч-рыба только начала дело, а потом она вернулась с целой бандой рыб-пил, рыб-плотников и рыб-топоров, и вся эта орава теперь принялась за работу – давай резать и пилить днище; сразу наладят, если что не так. Будь старик Рэд сейчас здесь, я бы посоветовал ему прыгнуть за борт и разогнать их! Да они растащут на куски твою собственность, сказал бы я ему. Но он простак, наш Рэд, да и красавчик к тому же! Говорят, ребята, что весь остальной капитал он вложил в зеркала. Хотел бы я, чтобы он подарил мне, бедняге, слепок со своего носа!
– Дьявол вас побери! Какого чёрта помпа не работает? – проревел Рэдни, сделав вид, будто он не слышал разговора матросов. – А ну-ка, принимайтесь за дело!
– Слушаюсь, сэр, – отвечал Стилкилт, веселясь от души. – А ну, навались, ребята!
И помпа загремела, как полсотни пожарных насосов; матросы принялись за дело всерьёз, и вскоре послышалось то характерное тяжёлое дыхание, которое свидетельствует о величайшем напряжении всех человеческих сил.
Прекратив наконец вместе с остальными работу, Стилкилт, задыхаясь, отошёл от помпы и уселся на шпиль, утирая обильный пот со лба; лицо его было багрово-красным, глаза налились кровью. Не знаю, какой злой дух овладел Рэдни, джентльмены, заставив его связаться с таким человеком, находящимся к тому же в столь возбуждённом состоянии; но именно так оно и случилось. Подойдя к Стилкилту с надменным видом, помощник капитана приказал ему взять метлу и подмести палубу, а потом убрать лопатой отвратительные следы, оставленные разгуливавшей по палубе свиньёй.
Надо вам сказать, джентльмены, что приборка палубы в море – это такая работа, которая выполняется каждый вечер в любую погоду, кроме сильнейших штормов; известно, что она производилась даже на судах, уже буквально идущих ко дну. Такова, джентльмены, неизменность морских обычаев и инстинктивная любовь к порядку в моряках, из которых иные откажутся утонуть, не умывшись предварительно. Но на всех кораблях орудовать метлой представляется исключительно юнгам, если таковые имеются на борту. Кроме того, вахты, работавшие поочерёдно у помп, были составлены из самых крепких матросов «Таун-Хо»; Стилкилт, как сильнейший из всех, неизменно назначался старшиной, а следовательно, должен был, как и его товарищи, освобождаться от прочих мелких дел, не связанных с собственно мореходными обязанностями. Упоминаю все эти подробности для того, чтобы было совершенно ясно, как обстояло дело между этими двумя людьми.
Однако этим всё отнюдь не исчерпывалось: приказ взяться за лопату был так же откровенно рассчитан на то, чтобы уязвить и оскорбить Стилкилта, как если бы Рэдни плюнул ему в лицо. Это поймёт каждый, кто ходил матросом на китобойце. Всё это (и даже значительно больше) полностью осознал житель лесной глуши, когда услышал распоряжение помощника капитана. Мгновение он продолжал сидеть, не двигаясь, пристально глядя в злобные глаза помощника капитана и чувствуя, как гора пороховых бочек всё громоздится у него в груди и фитиль беззвучно догорает, подбираясь к ним всё ближе и ближе; он чувствовал это, хотя и не отдавал себе ясного отчёта, но им овладела, джентльмены, странная сдержанность и нежелание ещё более раздражать вспыльчивого человека, и без того уже потерявшего самообладание (такого рода оцепенение чаще всего – если только вообще оно возникает – бывает свойственно действительно мужественным людям, даже когда они озлоблены).
Вот почему Стилкилт отвечал обычным голосом, лишь самую малость охрипшим от крайней физической усталости, которую он тогда испытывал, что приборка палубы – не его дело и он не станет им заниматься. Затем, обойдя полным молчанием замечание о лопате, он указал на трёх матросов, которые обычно подметали палубу, – не будучи заняты у помпы, они почти (или вовсе) не работали весь день. На это Рэдни ответил бранью, с отвратительной властностью требуя безоговорочного подчинения приказу, в то же время надвигаясь на всё ещё сидящего Стилкилта с поднятым в руке купорным молотом, который он выхватил из стоявшей рядом бочки.
Обливающийся потом Стилкилт был возбуждён и измучен напряжённым трудом у насоса, он вряд ли смог бы, несмотря на возникшее у него вначале безотчётное желание не доводить дело до скандала, долго терпеть такое обращение со стороны помощника капитана, но всё же, по-прежнему стараясь унять пламя, бушевавшее в его груди, он упрямо продолжал сидеть, не двигаясь с места, пока наконец обезумевший Рэдни не потряс молотом всего лишь в нескольких дюймах от его лица, в ярости требуя повиновения.
Стилкилт поднялся и, медленно отступая за шпиль, раздельно повторил, обращаясь к помощнику капитана, неотступно преследовавшему его с угрожающе поднятым молотом в руке, что он не намерен подчиниться. Видя, однако, что его миролюбие не производит ни малейшего впечатления, он грозным жестом согнутой руки попытался предостеречь одержимого глупца; но всё было напрасно. Таким-то образом они медленно кружили вокруг шпиля; решив наконец прекратить отступление и полагая, что он уже вынес всё, что только было в его силах, Стилкилт стал на крышку люка и сказал помощнику так:
– Мистер Рэдни, я не желаю подчиняться вам. Положите молот, а не то – берегитесь!
Но обречённый помощник капитана, подойдя ещё ближе к стоявшему неподвижно Стилкилту, потряс тяжёлым молотом не далее чем в дюйме от его зубов, извергая в то же время целый поток невыносимых проклятий. Не отступая ни на тысячную долю дюйма и пронзая его несгибаемым клинком своего взгляда, Стилкилт, сжав за спиной в кулак правую руку и медленно занеся её вверх, сказал своему преследователю, что если только молот заденет его щёку, он (Стилкилт) убьёт его. Но, джентльмены, глупец был уже клеймён на убой самими богами. Молот коснулся щеки Стилкилта, в следующее мгновение нижняя челюсть помощника капитана была свёрнута, он упал на крышку люка, плюя кровью, словно кит.
Не успели крики достичь капитанской каюты, а уж Стилкилт дёрнул за бакштаг, который тянулся к самому топу, где стояли дозором двое его друзей. Оба были канальцами.
– Канальцы? – воскликнул дон Педро. – Мы видели немало китобойцев в наших гаванях, но никогда не слышали о ваших канальцах. Простите, но кто они и чем занимаются?
– Канальцы, дон, это лодочники с нашего великого канала Эри. Вы, должно быть, слышали о нём.
– О нет, сеньор, здесь, в этой скучной, жаркой, до крайности ленивой и косной стране, мы почти ничего не знаем о вашем энергичном Севере.
– Неужели? Что же, дон, налейте-ка мне ещё. Ваша чича[196] очень хороша. Прежде чем продолжать свой рассказ, я объясню вам, что собой представляют наши канальцы, ибо эти сведения, возможно, с какой-то новой стороны осветят мою историю.
На протяжении трёхсот шестидесяти миль, джентльмены, пересекая весь штат Нью-Йорк, через многочисленные людные города и цветущие сёла, через огромные, мрачные, пустынные болота и тучные нивы, которым нет равных по плодородию, через биллиардные и бары, через святая святых великих лесов, по римским аркам, переброшенным через индейские реки, в тени и на солнце, мимо счастливых сердец или печальных, по всему широкому и живописному простору благородных земель Мохок[197], под стенами белоснежных церквей, чьи шпили стоят словно верстовые столбы, одним непрерывным потоком течёт по-венециански развратная и подчас преступная жизнь. Там подлинная страна дикарей, джентльмены, там воют язычники, они там всюду, совсем рядом с вами, в густой тени, отбрасываемой церквами, и под их надёжной и снисходительной защитой. Ибо по некоей удивительной и роковой закономерности грешники, джентльмены, подобно пиратам у вас на родине, которые, как отмечают многие, всегда поселяются вокруг храмов правосудия, обитают главным образом вблизи святых мест.
– Кто это там идёт – монах? – спросил дон Педро, с забавной тревогой глядя вниз на оживлённую площадь.
– К счастью для нашего друга северянина, инквизиция сеньоры Изабеллы начинает слабеть в Лиме[198], – заметил дон Себастьян со смехом. – Продолжайте, сеньор.
– Минутку! Простите! – воскликнул кто-то из присутствовавших. – От лица всех нас, жителей Лимы, я хотел бы заявить вам, сэр мореход, что от нашего внимания не ускользнула деликатность, с какой вы удержались от замены далёкой Венеции на современную Лиму. Прошу вас, не благодарите и не старайтесь казаться удивлённым – вы ведь знаете поговорку всего побережья: «развратна, как Лима». И это полностью совпадает к тому же с вашим описанием; церквей здесь больше, чем биллиардных столов, они всегда открыты и «развратны, как Лима». То же и в Венеции; я был там, в священном городе блаженного евангелиста Марка! (Да очистит его Святой Доминик!) Ваш стакан, сэр! Благодарю, я наливаю! А теперь наполним снова!
Если свободно изобразить канальца и его призвание, джентльмены, из него вышел бы превосходный драматический герой, настолько он полновесно и живописно порочен. Подобно Марку Антонию, день за днём плывёт он лениво по зелёному цветистому Нилу, открыто забавляясь со своей краснощёкой Клеопатрой[199], подрумянивая своё золотистое, как персик, бедро на солнечной палубе. Но на берегу вся эта изнеженность исчезает. Каналец с гордостью принимает облик настоящего бандита; низкая шляпа с опущенными полями, украшенная пёстрыми лентами, дополняет его великолепный портрет. Он гроза улыбающейся невинности деревень, мимо которых проплывёт; его смуглого лица и безудержной дерзости побаиваются и в городах. Однажды, когда я путешествовал по каналу, меня выручил из беды один из канальцев; выражаю ему сердечную признательность; мне не хотелось бы быть неблагодарным; но ведь у таких разбойников равная готовность поддержать в несчастье бедного незнакомца и ограбить встречного богача и служит обычно главным искуплением за все их грехи. В целом же, джентльмены, разгульность жизни на каналах красноречиво доказывается тем, что в нашем разгульном китобойном промысле подвизаются столь многие из наиболее отпетых выпускников этой школы и что едва ли какие-либо другие представители человечества (кроме, пожалуй, сиднейцев) вызывают меньшее доверие наших капитанов-китобоев. Удивительно, не правда ли? А ведь для многих тысяч наших деревенских подростков и юношей, рождённых на берегах этого водного пути, полная испытаний жизнь Великого Канала представляет собой единственную ступень, ведущую от мирной жатвы на ниве христианства к безрассудной вспашке языческих морей.
– Понятно! Понятно! – воскликнул порывисто дон Педро, орошая чичей шитые серебром кружевные манжеты. – К чему путешествовать? Весь мир – та же Лима! Я было думал, что на вашем умеренном Севере люди так же холодны и бесстрастны, как горы… Но ваш рассказ!
Я остановился на том, джентльмены, как Стилкилт дёрнул за бакштаг. В ту же минуту его окружили трое помощников капитана и четверо гарпунёров и стали теснить к борту. Но тут вниз по вантам соскользнули, с быстротой зловещих комет, двое канальцев и ринулись в самую гущу, чтобы помочь своему товарищу выбраться на бак. Им на помощь бросились другие матросы, всё смешалось и перепуталось, а доблестный капитан, держась подальше от опасности, прыгал с острогой в руках, приказывая своим офицерам загнать на шканцы и избить негодяя. По временам он подбегал к самому краю непрерывно вращавшегося клубка людей и бросал острогу в его сердцевину, целя в предмет своей ненависти. Однако они не смогли одолеть Стилкилта и его молодцов; тем удалось захватить бак, и, быстро подкатив несколько огромных бочек и поставив их в ряд слева и справа от шпиля, эти морские парижане скрылись за баррикадой.
– А ну, выходи, разбойники! – загремел угрожающе капитан, потрясая зажатыми в каждой руке пистолетами, которые только что принёс ему стюард. – Выходи, бандиты!
Стилкилт вспрыгнул на баррикаду и прошёлся по ней, бросая вызов направленным на него пистолетам; однако он дал ясно понять капитану, что его (Стилкилта) смерть будет сигналом для кровопролитного морского бунта. Опасаясь в душе, что именно так и случится, капитан несколько сбавил тон, всё же он приказал инсургентам немедленно вернуться к исполнению своих обязанностей.
– Обещаете не тронуть нас, если мы это сделаем? – спросил их главарь.
– А ну, давай за работу! Давай за работу! Я ничего не обещаю! Делай своё дело! Вы что, хотите потопить судно? Нашли время бунтовать! За работу! – И он снова поднял пистолет.
– Потопить судно? – вскричал Стилкилт. – Что же, пусть тонет! Ни один из нас не вернётся к работе, пока вы не дадите клятвы, что не поднимете на нас руку. Что скажете, ребята? – спросил он, оборачиваясь к своим товарищам. Они ответили восторженным криком.
Ни на минуту не спуская глаз с капитана, Стилкилт обошёл баррикаду, отрывисто бросая:
– Мы не виноваты; мы этого не хотели; я ведь сказал ему положить молоток; это же ясно было и ребёнку; он должен был знать меня; я же сказал ему не дразнить буйвола; чёрт побери, я, кажется, вывихнул себе палец о его челюсть; где у нас ножи, ребята, в кубрике? Ничего, братцы, приглядите себе по вымбовке! Говорю вам, капитан, остерегайтесь! Дайте нам слово, не будьте глупцом; забудьте всё это; мы готовы встать на работу; обращайтесь с нами по-людски – и мы ваши; но на порку мы не пойдём!
– За работу! Ничего не обещаю! За работу, говорю вам!
– А ну-ка, послушайте, капитан! – закричал Стилкилт, яростно взмахнув рукой. – Среди нас немало найдётся таких (и я из их числа), кто подрядился только на одно плавание, так ведь? Вы отлично знаете, сэр, мы можем потребовать увольнения, как только судно бросит где-нибудь якорь. Мы не хотим ссориться, это не в наших интересах; мы хотим, чтобы всё обошлось спокойно; мы готовы встать на работу, но на порку не пойдём!
– За работу! – загремел капитан.
Стилкилт приостановился на мгновение, огляделся, затем проговорил:
– Вот что я скажу вам, капитан. Мы вас не тронем, если только вы сами не начнёте, – очень мне нужно убивать такого паршивого негодяя, а потом болтаться на рее. Но до тех пор, пока вы не пообещаете не трогать нас, мы и пальцем не шевельнём.
– Тогда спускайтесь вниз, в кубрик, я продержу вас там, пока не одумаетесь! Вниз, говорю вам!
– Ну что, пошли? – закричал главарь своим товарищам. Большинство из них запротестовали, но затем, повинуясь Стилкилту, спустились впереди него в чёрную дыру и, недовольно ворча, исчезли в ней, как медведи в берлоге.
Когда непокрытая голова Стилкилта оказалась на уровне палубы, капитан вместе со своим отрядом перескочил через баррикаду, и они, быстро задвинув крышку люка, все вместе навалились на неё. Стюарду приказали принести тяжёлый медный замок, висевший на сходном трапе. Затем, приоткрыв крышку люка, капитан прошептал что-то в щель, закрыл люк и защёлкнул замок за ними – их было десятеро, – оставив на палубе свыше двадцати матросов, которые до сей поры были нейтральны.
Целую ночь все офицеры, не смыкая глаз, несли вахту на палубе, особенно около кубрика и носового люка, где также опасались появления инсургентов, если бы те вздумали разобрать переборку внизу. Однако ночные часы миновали спокойно; матросы, не бросившие работу, усердно трудились у насосов, унылый грохот и лязг которых по временам оглашал в мрачной ночи всё судно.
На рассвете капитан вышел из каюты и, постучав в палубу, вызвал узников на работу; с громким криком они отказались. Тогда им спустили воду и бросили несколько горстей галет; и снова, повернув ключ в замке и положив его в карман, капитан возвратился на шканцы. Так повторялось дважды в сутки в течение трёх дней; на четвёртое утро, когда к узникам обратились с обычным призывом, послышался разноголосый спор, а затем и шум драки; внезапно из люка вырвалось четверо матросов со словами, что они готовы встать на работу. Зловонная духота и голодный рацион вкупе с опасениями неизбежной расплаты побудили их сдаться на милость победителей. Ободрённый этим, капитан повторил свои требования и остальным. Но Стилкилт угрожающе крикнул ему снизу, чтобы он перестал нести чушь и убирался туда, откуда пришёл. На пятое утро ещё трое бунтовщиков вырвались на палубу из цепких рук товарищей, отчаянно пытавшихся удержать их внизу. Остались только трое.
– Не лучше ли сдаться, а? – сказал капитан с глумливой усмешкой.
– Заприте нас опять, понятно? – прокричал Стилкилт.
– Можете не сомневаться, – ответил капитан и защёлкнул замок.
В эту минуту, джентльмены, возмущённый низостью семерых своих прежних товарищей, уязвлённый насмешками, которым он только что подвергся, и обезумевший от длительного заточения в кубрике, где было темно, как в бездне отчаяния, – в эту минуту Стилкилт предложил канальцам, которые до сей поры как будто оставались ему верны, прорваться на палубу, когда гарнизон их плавучей крепости соберут на шканцах, и, вооружившись острыми ножами для резки китового сала (длинными, изогнутыми, тяжёлыми инструментами с ручкой на обоих концах), нанося удары направо и налево, пройти от бушприта до гакаборта и сделать отчаянную попытку захватить корабль. Присоединятся они к нему или нет, сказал Стилкилт, но сам он решился. Он больше не проведёт ни одной ночи в этой дыре. Однако замысел его не встретил никакого сопротивления со стороны двух канальцев; они поклялись, что готовы на это или любое другое безумное предприятие, короче, на всё, только бы не сдаваться. Более того, каждый из них хотел быть первым, когда придёт время пробиваться на палубу. Однако их главарь решительно восстал против этого, оставив первенство за собой; в частности и потому, что его двое товарищей не желали уступить друг другу в этом споре, а оба они никак не могли быть первыми, ибо на трапе может поместиться лишь один человек. Но тут, джентльмены, я должен раскрыть вам грязную игру этих двух негодяев.
Выслушав безумное предложение своего главаря, каждый из них в отдельности начал лелеять в душе один и тот же план предательства, а именно: первым прорваться на палубу, с тем чтобы сдаться первым из трёх, хотя и последним из десятерых, тем самым обеспечив себе хотя бы самую малую надежду на помилование, которое можно было заслужить таким поступком. Однако когда Стилкилт заявил о своей решимости вести их до конца, они каким-то образом, путём тончайшей химии подлости, слили воедино свои до той поры тайные планы предательства; и лишь только их главарь погрузился в дремоту, в двух словах открыли друг другу души, связали спящего верёвками, заткнули ему рот паклей и, когда настала полночь, кликнули капитана.
Почувствовав, что дело пахнет кровью, капитан вместе со своими вооружёнными помощниками и гарпунёрами бросился на бак. Через несколько мгновений люк был открыт и вероломные союзники выбросили на палубу связанного по рукам и ногам, но всё ещё сопротивляющегося главаря, выразив при этом надежду, что им зачтётся в заслугу поимка человека, замыслившего кровопролитие. Однако их схватили, поволокли всех троих по палубе, словно битые туши, и подвесили на снастях бизань-мачты, где они и висели до самого утра.
– Чёрт вас побери, – кричал капитан, шагая по палубе перед ними. – Даже стервятники вас не трогают, негодяи!
На рассвете он собрал всех матросов и, отделив бунтовщиков от тех, кто не принимал участия в мятеже, заявил первым, что он твёрдо решил подвергнуть их поголовной порке – в общем, по-видимому, так и сделает, должен так поступить, того требует справедливость, – но в настоящий момент, учитывая их своевременную капитуляцию, обойдётся одним выговором, который он соответственно и произнёс в весьма сильных выражениях.
– А вас, мошенников, – закричал он, оборачиваясь к висевшим на снастях, – вас я искрошу в куски и побросаю в салотопку! – И схватив линёк, он со всей силой обрушился на спины двух предателей и бил их, пока они не перестали кричать и безжизненно свесили головы на плечи, подобно тому как рисуют двух распятых разбойников.
– Я растянул себе запястье из-за вас! – вскричал он наконец. – Но для тебя, голубчик, ещё найдётся крепкий линёк. А ну-ка, выньте у него изо рта кляп, послушаем, что он может сказать в свою защиту.
С минуту измученный бунтовщик судорожно пытался раскрыть свои затёкшие челюсти, а затем, болезненно выгнув шею, произнёс свистящим шёпотом:
– Вот что я скажу вам, а вы подумайте об этом: если вы меня выпорете, я вас уничтожу!
– Скажите пожалуйста! Видишь, как ты испугал меня! – И капитан поднял руку с линьком.
– Лучше не троньте! – прошипел Стилкилт.
– Ну, нет! – И снова рука с линьком поднялась для удара.
Но тут Стилкилт прошипел что-то, чего не услышал никто, кроме капитана, который, к удивлению всех матросов, отпрянул, лихорадочно прошёлся несколько раз по палубе и, внезапно бросив линёк, сказал:
– Этого я не сделаю, отпустите его, разрежьте верёвки, слышите?
Однако когда подчинённые бросились исполнять приказ, их остановил бледный человек с перевязанной головой, – это был Рэдни, старший помощник капитана. Всё время после столкновения на палубе он пролежал у себя на койке, но в это утро, услышав шум, он, превозмогая слабость, вышел наверх и видел всё, что произошло. Челюсть его была в таком состоянии, что он почти не мог говорить; однако, пробормотав, что он с охотой исполнит то, на что не решился капитан, он схватил линёк и направился к своему связанному врагу.
– Трус, – прошипел Стилкилт.
– Пусть так, но ты у меня получишь! – Рэдни размахнулся, но снова свистящий шёпот остановил поднятую для удара руку. Он приостановился, однако затем не колеблясь исполнил своё намерение, несмотря на угрозу Стилкилта, в чём бы она ни состояла. Затем трое бунтовщиков были освобождены, все встали на работу, и молчаливые матросы снова угрюмо сменялись у помп, стук которых, как и раньше, оглашал корабль.
В тот же день, едва стемнело и сменившиеся вахтенные спустились вниз, из кубрика послышался шум; двое предателей, трепеща, выбежали на палубу и осадили капитанскую каюту со словами, что они не осмеливаются оставаться вместе с остальными членами команды. Ни уговоры, ни пинки и затрещины не могли заставить их вернуться в кубрик; наконец, по их собственной просьбе, их поместили для сохранения их жизней в корабельный трюм.
Между тем среди матросов не видно было никаких признаков волнения. Напротив, они решили, следуя, вероятно, предложению Стилкилта, поддерживать строжайший порядок, до конца повиноваться всем приказам, а затем, когда судно придёт в порт, всем сразу покинуть его. Для того же, чтобы плавание как можно скорее пришло к концу, они договорились и ещё об одном – а именно: не подавать голос в случае, если будут обнаружены киты. Ибо, несмотря на течь и другие опасности, на мачтах «Таун-Хо» всё ещё от зари до зари стояли дозорные; капитан по-прежнему, как и в тот день, когда они впервые вошли в промысловые воды, горел желанием пуститься в погоню за добычей, а Рэдни в любой момент был готов променять свою койку на вельбот и, несмотря на собственную свёрнутую челюсть, помериться силами с убийственной челюстью кита и загнать ему в глотку кляп смерти.
Но хотя Стилкилт убедил матросов не выходить за рамки покорности, он до конца плавания никому не говорил о своём собственном плане мести человеку, который нанёс ему удар в самую глубину сердца. Он был в вахте старшего помощника Рэдни, а этот безумец, точно спеша навстречу своей погибели, несмотря на откровенное предостережение капитана после происшествия у бизань-мачты, настоял на том, что будет снова возглавлять по ночам свою вахту. На этом-то, а также и на некоторых других обстоятельствах и зиждился тщательно продуманный Стилкилтом план мести.
По ночам Рэдни обычно усаживался на планшир шканцев, что не подобало бы делать бывалому моряку, и сидел, облокотившись о шлюпку, которая висела за бортом. В этой позе, как было хорошо известно, он мог иногда и задремать. Расстояние между шлюпкой и бортом корабля было значительным, а внизу шумело море. Стилкилт тщательно рассчитал время; его очередь стоять у руля приходилась с двух часов на третье утро после того дня, когда его предали. А покуда, всякий раз как во время вахты у него выдавалась свободная минута, он сразу принимался что-то старательно плести.
– Что это ты там делаешь? – спросил его кто-то.
– А как ты думаешь? На что это похоже?
– На шнурок для сумки, только, сдаётся мне, он какой-то странный.
– Да, странноват, – отвечал Стилкилт, вытянув руку со шнурком перед собой, – но думаю, подойдёт. Знаешь, друг, у меня кончается бечёвка, нет ли у тебя немного?
Но в кубрике бечёвки не было.
– Надо будет пойти попросить у старика Рэда, – и Стилкилт поднялся с места.
– Ты что, хочешь у него одолжаться?! – воскликнул матрос.
– А почему бы и нет? Думаешь, он не захочет оказать мне услугу? Ведь в конце концов это ему же пойдёт на пользу, друг! – И, подойдя к первому помощнику, он спокойно посмотрел на него и попросил бечёвки, чтобы починить свою койку. Просьба его была исполнена, но ни бечёвки, ни шнура никто после этого не видел; а на следующую ночь, когда Стилкилт сворачивал свой бушлат, чтобы положить его вместо подушки в головах, из кармана выкатилось небольшое железное ядро в плотно прилегающей сетке. Через двадцать четыре часа он должен был стать у штурвала – вблизи от человека, который не раз дремал над могилой, всегда зияющей под боком у моряка, – тогда должно было наступить роковое мгновение; и перед нетерпеливым внутренним взором Стилкилта Рэдни уже лежал недвижным и окоченевшим трупом, с зияющей раной во лбу.
Но, джентльмены, от исполнения задуманного им кровавого дела будущего преступника спас глупец. И всё же, хотя и не став мстителем, Стилкилт был полностью отомщён. Ибо по таинственному решению судьбы само небо, казалось, взяло на себя исполнение ужасного дела, которое он задумал.
На рассвете второго дня, когда солнце ещё не взошло и команда мыла палубу, какой-то дуралей матрос с Тенерифа, который вышел на руслень зачерпнуть воды, неожиданно закричал:
– Кит! Кит!
Боже, какой кит! Это был Моби Дик.
– Моби Дик! – вскричал дон Себастьян. – Святой Доминик!.. Сэр мореход, разве у китов бывают имена? Кого вы называете Моби Диком?
– Это знаменитое, белоснежное, бессмертное и смертоносное чудовище, дон, но о нём слишком долго рассказывать…
– Расскажите! Расскажите! – закричали молодые испанцы, столпившиеся вокруг меня.
– Нет, сеньоры! Сеньоры, это невозможно! Я не могу сейчас углубляться в эту историю. Дайте мне подышать свежим воздухом, господа.
– Чичи! Чичи! – воскликнул дон Педро. – Наш доблестный друг ослабел. Наполните его пустой стакан!
– Не беспокойтесь, джентльмены; мгновение – и я продолжаю. Итак, джентльмены, увидев столь неожиданно белоснежного кита в пятидесяти ярдах от корабля, матрос с Тенерифа забыл в волнении о договоре между членами команды и невольно закричал, хотя трое дозорных на мачтах, давно уже заметившие чудовище, хранили молчание. Всё пришло в страшное волнение. «Белый Кит! Белый Кит!» – кричали капитан, помощники и гарпунёры, которые мечтали, не устрашённые ужасными слухами, одолеть эту знаменитую и бесценную рыбу; матросы с угрюмой опаской и с проклятиями всматривались в огромную молочно-белую тушу устрашающей красоты, которая, освещённая восходящим солнцем, ослепительно сияла, словно живой опал в синем утреннем море. Джентльмены, странный рок тяготеет над ходом этих событий, словно всё было предопределено ещё до того, как была предначертана мировая история. Бунтовщик был загребным на вельботе помощника; после того как забрасывали гарпун и Рэдни становился с острогой на носу, он должен был сидеть рядом с ним и по его приказу травить или выбирать линь. Когда вельботы были спущены на воду, старший помощник отвалил первым, и Стилкилт яростно грёб и кричал от восторга, покрывая все голоса своим воинственным кличем. Некоторое время они бешено гребли, затем гарпунёр всадил гарпун, и Рэдни вскочил на нос с острогой в руке. Рэдни не знал страха во время охоты. Он крикнул своим матросам, чтобы они выгребали прямо на спину кита. Стилкилт быстро выбирал линь, и вельбот шёл прямо в слепящую пену, воедино слитую с белизной чудовища; внезапно шлюпка словно ударилась о подводный выступ и сильно накренилась, стоявший на носу Рэдни полетел за борт. В ту минуту, когда он упал на скользкую спину кита, вельбот выровнялся, но тут же был отброшен волной прочь, а Рэдни полетел в море, по другую сторону кита. Он упал в кипящий вокруг кита водоворот, и какое-то мгновение они ещё видели смутно сквозь завесу брызг, как он лихорадочно пытался скрыться от глаза Моби Дика. Но во внезапном порыве ярости кит рванулся вперёд и схватил его своими гигантскими челюстями, вздыбился над водой, нырнул головой вниз и скрылся в пучине.
Между тем при первом же ударе днищем шлюпки Стилкилт начал травить линь, стремясь выскочить из водоворота; спокойно глядя на происходящее, он сидел и думал о своём. Но когда шлюпку внезапно со страшной силой рвануло вниз, он, не размышляя, выхватил нож и перерезал линь – кит был свободен. Через некоторое время Моби Дик снова поднялся в отдалении на поверхность воды, и обрывки красной шерстяной фуфайки Рэдни торчали между зубов, которые растерзали его. Все четыре шлюпки снова устремились в погоню, но кит ускользнул от преследования и наконец совсем исчез из виду.
Спустя несколько дней «Тоун-Хо» достиг пристани; это было дикое, пустынное место, где жили одни туземцы. В тот же день все матросы (за исключением лишь нескольких марсовых) сошли на берег, возглавляемые Стилкилтом, и, медленно шагая, исчезли между пальмами; в конце концов, как выяснилось потом, они захватили две большие военные пироги туземцев и отплыли с острова.
Оставшись на корабле лишь с горсткой людей из прежнего экипажа, капитан обратился к островитянам с просьбой помочь ему в трудной задаче поднять днище из воды и заделать пробоину. Однако от горстки белокожих потребовалась и днём и ночью столь неусыпная бдительность в отношении их опасных союзников и столь изнурительным был предпринятый ими труд, что, когда наконец судно было готово к отплытию, все они оказались так слабы, что капитан не решился вывести в море с такой командой своё большое судно. Посоветовавшись с помощниками, он поставил «Таун-Хо» на якорь возможно дальше от берега, вытащил на нос две пушки и зарядил их, поставил в козлы мушкеты на корме и, предупредив островитян, чтобы они не вздумали себе на погибель приближаться к кораблю, прихватил с собой одного человека и отправился на своей лучшей шлюпке, подгоняемой попутным ветром, к Таити, находящемуся на расстоянии пятисот миль, за пополнением экипажа.
На четвёртый день плавания они заметили большую пирогу, приставшую к низкому коралловому островку. Капитан направил шлюпку в сторону от неё, но дикарское судно устремилось за ним, вскоре он услышал голос Стилкилта, приказывающего ему остановиться, если он не хочет пойти ко дну. Капитан вынул пистолет. Поставив широко раздвинутые ноги на носы двух связанных вместе пирог, Стилкилт презрительно засмеялся в ответ, заверив капитана, что, если только он услышит щёлканье курка, он тут же пустит капитанскую шлюпку ко дну.
– Что тебе от меня надо? – закричал капитан.
– Куда вы идёте? И зачем? – спросил Стилкилт. – Только без обмана.
– В Таити, за пополнением.
– Хорошо. Дайте-ка я подплыву к вам. У меня нет оружия.
С этими словами он прыгнул с пироги, подплыл к шлюпке и, перевалившись через планшир, очутился лицом к лицу с капитаном.
– Скрестите руки, сэр, поднимите голову. А теперь повторяйте за мной. Клянусь, как только Стилкилт оставит меня, вытащить шлюпку на остров и пробыть там шесть дней. Пусть молния поразит меня, если я этого не сделаю.
– Хороший ученик! – засмеялся Стилкилт. – Адью, сеньоры! – и, прыгнув в море, он поплыл к своим товарищам.
Проследив, как шлюпку вытащили на берег и подтянули к кокосовым пальмам, Стилкилт продолжал своё плавание и в должное время достиг Таити, места своего назначения. Там удача улыбнулась ему; два судна готовились отплыть во Францию, и судьба позаботилась о том, чтобы на них не хватало как раз того количества матросов, которое он возглавлял. Они нанялись на эти суда, навсегда избежав опасности встретиться со своим прежним капитаном, если бы тот вдруг паче чаяния решился навлечь на них законное возмездие.
Спустя десять дней после отплытия французских судов прибыл вельбот, и капитан завербовал несколько более или менее цивилизованных таитян, которые немного знали морское дело. Зафрахтовав небольшую местную шхуну, он возвратился на ней к своему судну и, обнаружив, что там всё благополучно, продолжал плавание.
Где сейчас Стилкилт, джентльмены, никто не знает, а на острове Нантакет вдова Рэдни всё глядит на море, которое не возвращает мертвецов, всё видит во сне страшного Белого Кита, который погубил её мужа.
* * *
– Вы кончили? – тихо спросил дон Себастьян.
– Да, дон.
– Тогда, умоляю вас, скажите мне по правде: действительно ли всё так и произошло, как вы сейчас рассказали? Это кажется совершенно невероятным! Из надёжного ли источника узнали вы эту историю? Простите мне мою настойчивость.
– Простите и нас, сэр мореход, но мы все присоединяемся к просьбе дона Себастьяна, – закричали и остальные, не скрывая жадного любопытства.
– Найдётся ли в Золотой гостинице святое Евангелие, джентльмены?
– Нет, – сказал дон Себастьян. – Но я знаю достойного патера поблизости, он не заставит меня ждать, если я обращусь к нему. Я пойду за Евангелием. Но хорошо ли вы подумали? Это может обернуться очень серьёзно для вас.
– Могу я попросить вас привести также и патера, дон?
– Хотя в Лиме сейчас и не бывает аутодафе, – сказал один из присутствовавших другому, – боюсь всё же, как бы нашему другу моряку не пришлось иметь дело с отцами-епископами. Луна светит так ярко, давайте лучше спрячемся в тень. Не знаю, зачем это было нужно…
– Простите, что я побежал за вами, дон Себастьян. Могу я также настоятельно просить вас взять самое большое Евангелие, какое там будет?
* * *
– Вот и патер, он принёс вам Евангелие, – сказал дон Себастьян торжественно, возвращаясь с высоким и степенным человеком.
– Дайте я сниму шляпу. А теперь, достойный пастырь, станьте на свету и держите Священное Писание передо мной, чтобы я мог коснуться его:
– Да поможет мне небо, клянусь честью в том, что история, которую я рассказал вам, джентльмены, верна в своей сути и основных частях. Я знаю, что это правда, это случилось на нашей планете, я был на том судне, я встречал тех матросов, я виделся и беседовал со Стилкилтом после смерти Рэдни.
Глава LV. Чудовищные изображения китов
В самом недалёком будущем я нарисую вам, насколько это возможно сделать без помощи полотна, достоверный портрет кита, каким он в действительности представляется глазам китобоя, когда собственной тушей он оказывается пришвартованным к борту судна, так что по нему даже ходить можно. В связи с этим целесообразно будет предварительно обратиться к тем на редкость фантастическим образам китов, которые ещё и по сей день успешно взывают к доверчивости обывателя на суше. Наступило время просветить мир на этот счёт, доказав полную ошибочность подобных представлений.
Весьма вероятно, что первоначальным источником этих образных заблуждений были древние индусские, египетские и греческие скульпторы. С тех самых изобретательных, но не очень гонявшихся за точностью времён, когда на мраморных панелях храмов, на пьедесталах статуй и на щитах, медальонах, кубках и монетах дельфин изображался закованным, наподобие Саладина[200], в латы и облачённым в шлем, вроде святого Георгия[201], с тех самых пор эти вольности изобильно допускаются не только в обывательском представлении о китах, но подчас даже и в научном.
Несомненно одно: наиболее древний из существующих портретов, хоть в какой-то мере напоминающий кита, находится в знаменитой пагоде-пещере Элефанты в Индии. Брамины утверждают, что в бессчётных статуях, заключённых в этой древней пагоде, запечатлены все занятия, все ремёсла, все мыслимые профессии человека, нашедшие там своё отражение за целые столетия до того, как они действительно появились на земле. Неудивительно поэтому, что и наш благородный китобойный промысел был там предугадан. Индуистского кита, о котором идёт у нас речь, можно встретить там на отдельном участке стены, где воспроизводится сцена воплощения Вишну в образе левиафана, учёное имя которого Матсья-Аватар. Однако, несмотря на то что изваяние представляет собой наполовину человека, а наполовину кита, так что от последнего там имеется только хвост, всё-таки даже и этот небольшой его отрезок изображён совершенно неправильно. Он, скорее, похож на сужающийся хвост анаконды, чем на широкие лопасти величественных китовых плавников.
Но пройдитесь по старинным галереям и поглядите на портрет этой рыбы, принадлежащий кисти великого христианского живописца; последний достиг не большего, чем допотопные индуисты. Я говорю о картине Гвидо[202], на которой Персей спасает Андромеду от морского чудовища, или кита. Где, интересно, взял Гвидо образец для подобного немыслимого создания? Да и Хогарт[203], живописуя ту же сцену в своём «Нисхождении Персея», оказался ничуть не лучше. Грандиозная туша Хогартова чудовища с осадкой едва ли в один дюйм покачивается целиком на поверхности моря. На спине у неё нечто вроде слоновьего седла с балдахином, а широко разинутая клыкастая пасть, куда катятся морские валы, с успехом могла бы сойти за Ворота Предателей, которые ведут от Темзы в Тауэр. Имеются также киты на заставках старого шотландца Сиббальда и потом кит Ионы, каким он изображался на гравюрах и эстампах в старинных изданиях Библии и в древних букварях. Но что уж тут о них говорить! Или вот киты переплётчиков, словно виноградная лоза обвивающие стержень корабельного якоря, – их позолоченные изображения украшают обложки и титулы многих книг, как старых, так и новых, – это существа весьма живописные, но полностью вымышленные, позаимствованные, надо думать, с изображений на античных вазах. Хотя они повсеместно считаются дельфинами, я тем не менее объявляю эту переплётную рыбу попыткой изобразить кита, ибо так было задумано первоначально, когда только стали пользоваться этим значком. Его ввёл в употребление один старый итальянский книгоиздатель где-то веке в пятнадцатом, в период возрождения учёности, а в ту эпоху, да и до сравнительно недавнего времени, считалось, что дельфин – это вид левиафана.
На виньетках и прочих узорах в некоторых старинных книгах можно иногда найти очень забавные попытки изобразить китов, из чьих неисчерпаемых черепов струями бьют всевозможные фонтаны, гейзеры, ключи, целые источники Саратоги и Баден-Бадена[204]. Забавных китов можно видеть также на титульном листе первого издания «Развития учёности»[205].
Теперь, оставив любительские опыты, обратимся к тем портретам левиафана, которые претендуют на достоверность и научность и принадлежат кисти людей знающих. В старинном сборнике Гарриса имеется несколько изображений кита, взятых из одной голландской книги путешествий, изданной в 1671 году н. э. и озаглавленной: «Плаванье к Шпицбергену за китами на корабле „Иона в Китовом Чреве“; шкипер Петер Петерсон, из Фрисландии». На одной из этих гравюр киты представлены в виде огромных бревенчатых плотов, плавающих между айсбергами, и по их живым спинам бегают белые медведи. На другой гравюре допущена чудовищная ошибка – кит изображён с вертикальной лопастью хвоста.
Или вот существует такой солидный том in Quarto, написанный неким Колнеттом, капитаном первого ранга Британского флота, и озаглавленный: «Плаванье за мыс Горн к Южным морям с целью расширить области промысла на спермацетовых китов». В этой книге имеется зарисовка, долженствующая являть собой «Изображение Физетера, или Спермацетового Кита, снятое в масштабе с кита, убитого у берегов Мексики в августе 1793 года и поднятого на палубу». Я не сомневаюсь, что капитан, приказав снять это правдивое изображение, заботился о достоверности всего труда. Но только, позволю себе заметить к примеру, глаз у этого кита такой, что если приставить его в соответствии с приложенным масштабом к взрослому кашалоту, окажется, что у него вместо глаза – сводчатое окно в пять футов длиной. Ах, мой доблестный капитан, почему ты не сделал так, чтобы из этого глаза выглядывал Иона?
И даже самые добросовестные компиляции по естественной истории, составленные для просвещения нежной юности, не свободны от не менее ужасных ошибок. Взять хотя бы известную книгу Голдсмита «Одушевлённая Природа». В сокращённом лондонском издании 1807 года имеются иллюстрации, изображающие якобы «кита» и «нарвала». Мне не хотелось бы показаться грубым, но этот непрезентабельный кит сильно смахивает на свинью с обрубленными ножками, а что касается нарвала, то беглого взгляда на него довольно, чтобы вызвать изумление: как можно в наш просвещённый девятнадцатый век перед грамотными школьниками выдавать за подлинного подобного гиппогрифа?
Далее; в 1825 году великий натуралист Бернар Жермен, граф де Ласепед, опубликовал учёный труд по систематике китов, с иллюстрациями, изображающими отдельных представителей различных левиафановых видов. Все они совершенно неправильны, а что касается изображения гренландского кита, Mysticetus'а (то есть, попросту говоря, настоящего кита), то даже Скорсби, человек многоопытный в обращении с этим видом, отрицает существование в природе его прототипа.
Но венец всей этой путаницы принадлежит ученейшему Фредерику Кювье, брату знаменитого барона. В 1836 году он опубликовал свою «Естественную историю китов», в которой приводится нечто, долженствующее, по его словам, быть изображением кашалота. Тому, кто вздумает показать такой рисунок любому из жителей Нантакета, не мешает заранее обеспечить себе поспешное отступление с этого острова. Кашалот Фредерика Кювье – это не кашалот, а попросту тыква. Конечно, автор был лишён преимущества личного участия в китобойном плавании (такие, как он, редко обладают помянутым преимуществом), но всё-таки, откуда он взял этот рисунок, хотелось бы мне знать? Быть может, он почерпнул его оттуда же, откуда позаимствовал своих доподлинных выродков его предшественник в той же области – Демаре?[206] Я имею в виду китайские рисунки. Ну, а что за весёлые ребята – китайские рисовальщики, на этот счёт множество удивительнейших чашек и блюдец могут нас просветить.
А что можно сказать о китах с вывесок, которых мы видим на улицах над лавками торговцев ворванью? Обычно они представляют собой китовых Ричардов Третьих, обладающих верблюжьими горбами[207] и дикой свирепостью; пожирая на завтрак по три-четыре матросских расстегая (по три-четыре вельбота, набитых моряками), эти уродливые туши барахтаются в море крови и синей краски.
Но все столь многочисленные неправильности в изображении кита в конечном счёте вовсе не так уж и удивительны. Посудите сами. Зарисовки по большей части делались с прибитых к берегу дохлых китов, и они примерно так же достоверны, как достоверно рисунок потерпевшего крушение корабля со взломанной палубой воспроизводит благородный облик этого гордого создания во всём великолепии его корпуса и рангоута. Слонам вот случалось выстаивать, позируя для своих поясных портретов, а живые левиафаны ещё никогда не служили натурщиками для собственных изображений. Живого кита во всём его величии и во всей его мощи можно увидеть только в море, в бездонной пучине; его огромная плавучая туша в мгновение ока исчезает из виду, подобно быстроходному линейному кораблю; и никакому смертному не под силу поднять его из водной стихии, оставив при этом на нём нетронутыми величественные холмы и возвышенности. И, не говоря уже о весьма значительной разнице в контурах между молодым китом-сосунком и взрослым платоновым левиафаном, даже если кита-сосунка удастся втащить на палубу, его сверхъестественную, змеевидную, гибкую, зыбкую форму сам чёрт не в состоянии уловить.
Некоторые, вероятно, подумают, что, разглядывая голый скелет выброшенного на берег кита, можно почерпнуть кое-какие надёжные сведения касательно его подлинного облика. Какое там! Одна из величайших особенностей левиафана заключается в том, что скелет его почти не даёт представления о его живом облике. Вот скелет Иеремии Бентама, подвешенный вместо люстры в библиотеке одного из его душеприказчиков, правильно передаёт облик старого твердолобого джентльмена-утилитариста со всеми прочими личными особенностями почтенного Иеремии[208]; но из левиафановых расчленённых костей невозможно извлечь ничего. Действительно, как говорит великий Хантер, скелет кита имеет не более близкое отношение к самому животному, в полном его облачении и со всеми ватными прокладками и подушками, чем насекомое – к той круглой куколке, которая его скрывает. Эта особенность наиболее убедительно выражена в строении головы, как покажет попутно дальнейшее повествование. Она же весьма любопытным образом проявляется в строении бокового плавника, костяк которого почти точно соответствует скелету человеческой руки, только без большого пальца. В плавнике имеется четыре настоящих костяных пальца: указательный, средний, безымянный и мизинец. Однако все они навечно упрятаны в рукавицу из живой плоти, подобно тому как человеческие пальцы прячутся в матерчатую варежку. «Сколь бы неосмотрительно ни обращался с нами подчас кит, – шутливо заметил как-то Стабб, – никогда не скажешь, что он берётся за нас голыми руками».
В силу всех этих причин, куда ни кинь, всё равно поневоле приходится заключить, что великий Левиафан – единственное в мире существо, которому не суждено быть изображённым ни на бумаге, ни на полотне. Конечно, один портрет может быть более метким, чем другой, но ни единому из них никогда не попасть точно в цель. Так что реальной возможности обнаружить, как же именно выглядит на самом деле кит, не существует. И единственный способ получить хотя бы приблизительное представление о его живом облике – это самому отправиться на китобойный промысел; но, поступая так, вы подвергаетесь немалому риску в любой момент быть атакованным китом и пущенным ко дну. Вот почему, на мой взгляд, вам не следует проявлять чрезмерной придирчивости при попытках ознакомиться с внешностью Левиафана.
Глава LVI. Более правдоподобные изображения китов и правдивые картины китобойного промысла
В связи с чудовищными изображениями китов я испытываю сильное искушение заняться также ещё более чудовищными рассказами про китов, которые можно найти в книгах, как в старинных, так и новых, особенно у Плиния, Парчесса, Хаклюйта, Гарриса, Кювье и других. Однако это я опускаю.
Мне известны только четыре опубликованных изображения великого Кашалота: у Колнетта, у Хаггинза[209], у Фредерика Кювье и у Бийла. О Колнетте и Кювье говорилось в предыдущей главе. Рисунок Хаггинза гораздо лучше, чем у них; но самые лучшие рисунки, безусловно, в книге Бийла. У Бийла все изображения этого кита хороши, за исключением центральной фигуры на заставке «Три кита в различных положениях», венчающей вторую главу. Его фронтиспис «Лодки нападают на кашалота», хоть он, несомненно, вызовет вежливое недоверие в некоторых гостиных, замечательно точен подробностями и правдоподобен в целом. Некоторые рисунки Дж. Росса Брауна, изображающие кашалота, весьма точны, но только очень скверно гравированы. Что, впрочем, не его вина.
Лучшие наброски настоящего кита принадлежат Скорсби; жаль только, они выполнены в слишком мелком масштабе, для того чтобы передать нужное впечатление. У него же имеется сцена китового промысла, но всего только одна, что достойно всяческого сожаления, ибо лишь благодаря таким изображениям – если они хорошо выполнены – можно получить в какой-то мере правильное представление о живом ките, каким его видят живые китобои.
Но в целом наиболее удачными, хотя, быть может, и не самыми точными из всех существующих, изображениями кита и промысловых сцен являются две отлично выполненные большие французские гравюры с картин некоего Гарнери[210]. Они изображают нападение на кашалота и на настоящего кита. На первой гравюре запечатлён благородный кашалот во всём величии своей мощи в тот миг, когда он поднялся из глубин океана прямо под килем вельбота и высоко в воздух вознёс на своём загривке зловещие обломки разбитых досок. Корма вельбота каким-то чудом уцелела и теперь раскачивается на острие китового хребта; на ней вы видите кормчего, который в это самое мгновение, окутанный воскурениями кипящей китовой струи, приготовился к смертельному прыжку. Всё на этой картине сделано на редкость хорошо и точно. Наполовину опустевший бочонок с линём, покачивающийся на седой поверхности моря, деревянные рукоятки разбитых гарпунов, наискось торчащие из воды, головы перепуганных матросов, разбросанных вокруг кита, и судно, идущее прямо на вас из чёрной штормовой дали. В анатомическом строении кита можно обнаружить серьёзные неправильности, но мы не будем останавливаться на них, потому что, убейте меня, мне так здорово в жизни не нарисовать.
На второй гравюре изображён вельбот в тот момент, когда он на ходу подстраивается бортом к заросшему боку огромного настоящего кита, чья чёрная, обвитая водорослями туша разрезает воду, словно мшистый обломок скалы, отколовшийся у Патагонских берегов. Отвесная струя его фонтана мощна и черна, как сажа; при виде такого столба дыма можно подумать, что внизу, в котлах, варится славный ужин. Морские птицы поклёвывают рачков, мелких крабов и прочие морские лакомства и сласти, которые настоящий кит часто таскает на своей смертоносной спине. А тем временем толстогубый левиафан несётся вперёд, разрезая пучину и оставляя за собой целые тонны взбитой белой пены, а лёгкий вельбот подле него ныряет по волнам, будто утлая лодчонка, затянутая под гребное колесо океанского парохода. Всё в бешеном движении на переднем плане картины; но позади, образуя великолепный художественный контраст, виднеется зеркальная поверхность заштилевшего моря, обвисшие, обмякшие паруса бессильного судна и недвижная масса убитого кита – покорённая крепость, над которой лениво развевается знаменем победителей китобойный флаг на длинном шесте, воткнутом в китовое дыхало.
Что за художник был – или есть – Гарнери, я не знаю. Но даю руку на отсечение, он либо на личном опыте ознакомился со своим предметом, либо получил ценнейшие наставления от какого-нибудь бывалого китолова. Французы вообще превосходно передают на полотне действие. Ступайте, изучите всю европейскую живопись – где ещё вы найдёте такую галерею животрепещущего движения на полотнах, как в триумфальном зале Версальского дворца, где зритель очертя голову прокладывает себе путь через великие сражения Франции, где каждая шпага кажется вспышкой северного сияния, а вооружённые короли и императоры один за другим проносятся мимо, точно коронованные кентавры в кавалерийской атаке? В этой галерее по праву должно быть отведено место и для морских сражений Гарнери.
Прирождённый талант французов ко всему картинному особенно ярко проявился в полотнах и гравюрах, изображающих промысловые сцены. Не обладая и десятой долей английского опыта в китобойном деле или сотой долей американского опыта, они тем не менее умудрились обставить обе эти нации, создав единственные законченные изображения, хоть в какой-то мере передающие подлинную атмосферу промысла. Английские и американские рисовальщики китов по большей части удовлетворяются застывшими очертаниями предметов, вроде заштрихованного китового силуэта, а это в конечном счёте не более эффектно, чем силуэт египетской пирамиды. Даже достославный Скорсби, непререкаемый авторитет во всём, что касается настоящего кита, снабдив нас его парадным портретом во весь рост и двумя-тремя искусными миниатюрами нарвалов и бурых дельфинов, тут же подсовывает нам целую серию классических гравюр с изображением шлюпочных багров, фленшерных ножей и крючьев и с микроскопической доскональностью Левенгука[211] передаёт на рассмотрение озябшему свету девяносто шесть факсимиле увеличенных снежных кристаллов Арктики. Я не хочу умалять заслуги этого выдающегося путешественника (я сам чту в нём ветерана), однако, несомненно, что в таком важном деле он только по недосмотру не приводит в подтверждение подлинности каждой снежинки письменного показания под присягой, снятого в присутствии гренландского мирового судьи.
Вдобавок к тем двум превосходным гравюрам с картин Гарнери существуют ещё две достойные внимания французские гравюры, выполненные человеком, который подписывается «А. Дюран»[212]. Одна из них, хоть и не вполне соответствует теме настоящего рассуждения, тем не менее заслуживает упоминания в иной связи. На ней изображён безмятежный полдень у острова Тихого океана: французский китобоец стоит в спокойной бухте на якоре, лениво принимая на борт запас пресной воды, праздные паруса корабля и узкие листья пальм на заднем плане бессильно повисли в безветренном воздухе. Впечатление очень сильное, если помнить, что перед тобою мужественные китоловы в одном из редких для них приютов восточного отдохновения. На второй гравюре изображено совсем иное: судно, остановившее свой бег посреди океана, в самой гуще левиафанической жизни, с большим настоящим китом у борта, так что сам корабль, занятый разделкой туши, кажется пришвартованным к морскому исполину, словно к пристани, а от его борта поспешно отваливает вельбот, чтобы пуститься в погоню за китами, которые виднеются на заднем плане. Гарпуны и остроги наготове, трое гребцов устанавливают мачту, а маленький вельбот на внезапно налетевшей волне высунулся до половины из воды, точно вставшая на дыбы лошадь. Над кораблём, словно над целой слободой кузниц, поднимаются адские клубы дыма – это вываривают китовую тушу, а с наветренной стороны наплывает чёрная туча, сулящая шквал и дождь и призывающая разгорячённых моряков торопиться.
Глава LVII. Киты в красках; киты костяные, деревянные, жестяные и каменные; киты в горах; киты среди звёзд
Быть может, вы встречали в Лондоне на Тауэр-Хилле, как идти к докам, калеку-нищего (или «верпа», как говорят моряки), держащего в руке размалёванную дощечку с изображением трагической сцены, во время которой он потерял ногу. Там нарисованы три кита и три вельбота, один из которых (содержащий, как предполагается, ныне недостающую ногу во всей её первоначальной целости) зажат в сокрушительных челюстях переднего кита. Сколько раз за последние десять лет протягивал он, говорят, эту картинку и показывал свой обрубок, но никто не желал ему верить. И только теперь наконец восторжествовала для него справедливость. Его три кита оказались ничуть не хуже любых других китов Уоппинга, а его обрубок не менее достоверен, чем любой пень на вырубках Запада. Но и стоя до конца дней своих на деревянной ноге, словно на переносной трибуне, несчастный китобой не произносит с неё подстрекательских речей, но горестно созерцает собственное увечье.
Повсюду на Тихом океане, а также в Нантакете, и в Нью-Бедфорде, и в Сэг-Харборе можно наткнуться на живые изображения китов и промысловых сцен, нацарапанные самими китобоями на кашалотовых зубах или на дамских корсетных планшетках, изготовляемых из китового уса, и на тому подобных диковинных поделках, которые китоловы весьма искусно вырезают из грубого природного материала в часы своего океанского досуга. У некоторых моряков имеются специальные коробочки с тонкими инструментами, наподобие зубоврачебных, особо предназначенными для резьбы по кости. Но большинство из них пользуется только складными ножами; и при помощи этого почти всемогущего матросского орудия они изобразят вам всё, что угодно, всё, что только может измыслить простая морская душа.
Длительное изгнание из пределов христианского цивилизованного мира неизбежно приводит человека в то состояние, в какое ввергнул его некогда господь бог, а именно в состояние так называемого варварства. Настоящий китобой – это варвар, не хуже какого-нибудь ирокеза. Я и сам варвар, подчиняюсь одному только царю каннибалов, да и против того готов взбунтоваться всякую минуту.
От прочих людей домоседа-варвара отличает редкое прилежание в ремёслах. Древняя гавайская боевая дубинка или весло-острога, украшенные самой что ни на есть замысловатой и диковинной резьбой, представляют собой такое же великое достижение человеческого упорства, как и Латинский Лексикон. Ведь вся эта сказочная путаница деревянных кружев была создана при помощи какого-нибудь осколка раковины или акульего зуба; она стоила долгих, упорных лет долгого, упорного труда.
С белым варваром-мореплавателем дело обстоит точно так же, как и с варваром-гавайцем. С тем же самым удивительным долготерпением и тем же самым единственным акульим зубом-ножом вырежет он вам свою костяную скульптуру, быть может, не столь искусно, но столь же густо покрыв её узорами, как и древний дикарь-грек, трудившийся над щитом Ахилла[213], и придаст ей тот же варварский и соблазнительный дух, какими полны гравюры славного немецкого дикаря Альбрехта Дюрера[214].
Киты деревянные, то есть киты, вырезанные в профиль из тёмных брусков благородной древесины, которая в Южных морях идёт на изготовление оружия, нередко встречаются в кубриках американских китобойцев. Иные из них выполнены с большим искусством.
В старинных островерхих загородных домах можно видеть иногда бронзовых китов, подвешенных за хвост вместо дверного молотка. Тут всё зависит от привратника; если он склонен к сонливости, то лучше всего воспользоваться «китом-наковальней». Однако эти молоточные киты редко представляют собой ценность с точки зрения их правдоподобия. На шпилях некоторых старомодных церквей можно увидеть жестяных китов, установленных там в качестве флюгеров, но они вознесены на такую высоту и к тому же, в сущности говоря, так очевидно несут на себе надпись «Руками не трогать», что рассмотреть их как следует невозможно и судить об их достоинствах затруднительно.
На костлявых, ребристых участках земли, там, где у подножия высоких гор причудливыми грудами разбросаны по равнинам обломки скал, нередко можно встретить застывшие формы, подобные окаменевшим левиафанам, наполовину погружённым в море травы, которая ветреным днём зыбится вокруг них кольцом зелёных бурунов.
В гористой местности, где путешественника неизменно окружают возвышенные амфитеатры, в изломанных очертаниях гор там и сям можно заметить по дороге, если найти удачное место, едва различимый силуэт кита. Но только, чтобы увидеть его, нужно быть китобоем до мозга костей; кроме того, если вы хотите вернуться и взглянуть на него ещё раз, необходимо заблаговременно засечь точную широту и долготу того места, откуда вы его в первый раз заметили, потому что зрелища эти всецело являются игрой случая, и вторичное открытие вашего прежнего местонахождения потребует немалых трудов; подобно тому как Соломоновы острова по сей день для нас terra incognita[215], хотя там некогда прохаживался в своих крахмальных брыжах Менданья[216] и их описывал ещё старик Фигероа[217].
Когда же возвышенный предмет заставит нас устремить взор ввысь, то и там, в небесах, среди звёзд, вы увидите очертания великих китов и китобойных кораблей: так восточные народы, из года в год занятые мыслями о войне, видели в облаках целые сражающиеся армии. На Севере я гонялся вокруг Полюса за левиафаном, который кружился и кружился, уходя от меня в сверкании светящихся точек, впервые его для меня очертивших. А под лучезарными антарктическими небесами я на борту Корабля Арго уносился в погоню за звёздным Китом далеко за крайние пределы Гидры и Летучей Рыбы[218].
О, если бы мне, натянув удила-якорь и вонзив шпоры-гарпуны, оседлать этого кита и взвиться на нём над небесными вершинами, чтобы своими глазами посмотреть, правда ли, что бессчётные райские шатры разбиты там, куда не достигает мой смертный взор!
Глава LVIII. Планктон
Взяв от островов Крозе курс на северо-восток, мы вскоре очутились среди обширных лугов «брита» – размельчённой жёлтой планктонной массы, которая идёт в пищу настоящим китам. Повсюду на многие-многие мили колыхалась она вокруг нас, будто мы плыли по безбрежному полю спелой золотистой пшеницы.
На второй день нам стали попадаться настоящие киты, не представлявшие, однако, соблазна для охотника за кашалотами «Пекода»; разинув пасти, они лениво плавали в клубах планктона, и он застревал на волокнистой бахроме их губ, напоминавшей какие-то удивительные жалюзи, в то время как вода беспрепятственно вытекала наружу.
Словно косцы на заре, которые плечом к плечу с тихим шуршанием прокладывают себе путь в высокой росистой траве, плыли эти чудовища, издавая странный травянистый, режущий звук и оставляя позади себя в жёлтых водах бесконечные голубые прокосы[219].
Однако, пожалуй, один только этот звук, который они производили, отцеживая «брит», и напоминал о косарях. На взгляд же их огромные чёрные туши, особенно когда они на мгновение застывали в неподвижности, больше всего походили на безжизненные каменные глыбы. И как на широких охотничьих просторах Индии приезжий человек может пройти иной раз по равнине мимо спящего слона, даже не подозревая о том, что это слон, и принимая его за голую чёрную возвышенность, так случается и с тем, кто впервые видит на море этих левиафанов. И даже когда наконец вы всё-таки убеждаетесь, что это киты, всё равно бывает очень трудно поверить, чтобы столь безмерно разросшаяся масса была одушевлена такой же жизнью, какая живёт в собаке или в лошади.
И в самом деле, к обитателям морской пучины трудно относиться так же, как и к земным тварям. Ибо хотя в старину многие натуралисты утверждали, что каждая земная тварь имеет своё соответствие в море; и хотя, быть может, в общем и целом именно так оно и есть, – всё же, если перейти к частностям, где, например, найти в океане рыбу, которая по характеру была бы подобна нашей доброй и умной собаке? Разве только вот во всеми проклинаемой акуле можно усмотреть с ней какое-то видовое сходство.
Однако, несмотря на то, что люди сухопутных профессий обычно питают к жителям морей самые недружественные, неприязненные чувства; несмотря на то, что морские глубины для нас извечная terra incognita, и Колумбу понадобилось проплыть над бессчётными неизвестными мирами для того только, чтобы открыть один поверхностный неизвестный мир на Западе; несмотря на то, что заведомо самые ужасные несчастья по большей части постигали с незапамятных времён многие тысячи людей, пускавшихся в плавание по морям; и, наконец, как бы ни хвастался младенец-человек своими познаниями и искусствами и как бы ни множились эти познания и искусства с течением льстивого времени, – всё равно на веки вечные, до самого судного дня, будет море измываться над людьми, губить человеческие жизни и в пыль разносить гордые, крепкие фрегаты, хотя, беспрестанно испытывая одни и те же ощущения, человек утратил в конце концов первоначальное чувство ужаса, естественно вызываемого морем.
Первый известный нам корабль плавал по океану, который с чисто португальской мстительностью залил весь мир, не оставив в живых ни единой вдовы. Тот же самый океан колышется вокруг нас и сегодня, тот же самый океан и в этом году разбивает наши корабли. Да, да, о неразумные смертные, Ноев потоп ещё не окончен, он и по сей день покрывает две трети нашего славного мира.
Чем же это так разнятся между собой море и суша, если земное чудо – на воде уж совсем и не чудо? Сверхъестественный ужас объял евреев, когда живая земля разверзлась под ногами Корея[220] и его сообщников и поглотила их навеки, а ведь в наше время ни одного дня не обходится без того, чтобы живое море не разверзлось точно таким же образом и не поглотило корабли вместе с экипажами.
Но море враждебно не только человеку, который ему чужд, оно жестоко и к своим детищам; превосходя коварство того хозяина-перса, что зарезал своих гостей[221], оно безжалостно даже к тем созданиям, коих оно само породило. Подобно свирепой тигрице, мечущейся в джунглях, которая способна придушить ненароком собственных детёнышей, море выбрасывает на скалы даже самых могучих китов и оставляет их там валяться подле жалких обломков разбитого корабля. Море не знает милосердия, не знает иной власти, кроме своей собственной. Храпя и фыркая, словно взбесившийся боевой скакун без седока, разливается по нашей планете самовластный океан.
Вы только подумайте, до чего коварно море: самые жуткие существа проплывают под водой почти незаметные, предательски прячась под божественной синевой. А как блистательно красивы бывают порой свирепейшие из его обитателей, например, акула, во всём совершенстве своего облика. Подумайте также о кровожадности, царящей в море, ведь все его обитатели охотятся друг за другом и от сотворения мира ведут между собой кровавую войну.
Подумайте обо всём этом, а затем взгляните на нашу зелёную, добрую, смирную землю – сравните их, море и землю, не замечаете ли вы тут странного сходства с тем, что внутри вас? Ибо как ужасный океан со всех сторон окружает цветущую землю, так и в душе у человека есть свой Таити, свой островок радости и покоя, а вокруг него бушуют бессчётные ужасы неведомой жизни. Упаси тебя бог, человек! Не вздумай покинуть этот остров и пуститься в плавание. Возврата не будет!
Глава LIX. Спрут
Медленно пробираясь через планктонные поля, «Пекод» по-прежнему держал курс на северо-восток, по направлению к острову Ява; лёгкий ветер гнал судно вперёд, и три высокие заострённые мачты покачивались над зеркальными водами, точно три гибкие пальмы на равнине. И по-прежнему серебристыми лунными ночами на горизонте изредка появлялся одинокий манящий фонтан.
Но однажды прозрачным синим утром, когда какая-то нездешняя тишь повисла над морем, чуждая, однако, мёртвого застоя; когда солнечные блики длинной полосой легли на воду, словно кто-то приложил к волнам золотой палец, призывая хранить тайну; когда искристые волны бесшумно катились вдаль, перешёптываясь на бегу; в этой глубокой тишине, царившей всюду, куда хватал глаз, чернокожему Дэггу, стоявшему дозором на верхушке грот-мачты, вдруг предстало странное видение.
Далеко впереди со дна морского медленно всплывала какая-то белая масса и, поднимаясь всё ближе и ближе к поверхности, освобождаясь из-под синевы волн, белела теперь прямо по курсу, словно скатившаяся с гор снежная лавина. Мгновение она сверкала перед ним, а потом так же медленно стала погружаться и исчезла. Потом снова поднялась, белея в волнах. На кита не похоже; а вдруг это всё-таки Моби Дик? – подумал Дэггу. Белый призрак снова ушёл в глубину, и когда он на этот раз показался опять, негр испустил пронзительный вопль, точно кинжалом полоснув дремотную тишину:
– Вон! Вон он! Всплывает! Прямо по курсу! Белый Кит, Белый Кит!
В тот же миг ринулись к брасам матросы, точно роящиеся пчёлы к веткам дерева. Ахав с непокрытой головой стоял в лучах утреннего солнца у бушприта, отведя за спину руки, чтобы в любой момент подать знак рулевому, и в жадном нетерпении глядел туда, куда указывала в вышине неподвижная вытянутая рука Дэггу.
Кто знает, может быть, это немой одинокий фонтан своими неизменными возникновениями исподволь так воздействовал на Ахава, что тот готов был теперь связать представление о покое и тишине с образом ненавистного ему кита; или, может быть, его обмануло собственное нетерпение; как бы то ни было, но едва только он разглядел в волнах белую массу, он в тот же миг дал спешную команду спускать вельботы.
Четыре вельбота вскоре закачались на волнах и, возглавляемые личной шлюпкой Ахава, торопливо устремились за добычей. А она между тем скрылась под водой. Подняв вёсла, мы ожидали её появления, как вдруг в том самом месте, где она скрылась, она медленно всплыла на поверхность. Забыв и думать о Моби Дике, мы разглядывали самое удивительное зрелище, какое только открывало когда-либо таинственное море глазам человека. Перед нами была огромная мясистая масса футов по семьсот в ширину и длину, вся какого-то переливчатого желтовато-белого цвета, и от центра её во все стороны отходило бесчисленное множество длинных рук, крутящихся и извивающихся, как целый клубок анаконд, и готовых, казалось, схватить без разбору всё, что бы ни очутилось поблизости. У неё не видно было ни переда, ни зада, ни начала, ни конца, никаких признаков органов чувств или инстинктов; это покачивалась на волнах нездешним, бесформенным видением сама бессмысленная жизнь.
Когда с тихим засасывающим звуком она снова исчезла под волнами, Старбек, не отрывая взгляда от воды, забурлившей в том месте, где она скрылась, с отчаянием воскликнул:
– Уж лучше бы, кажется, увидеть мне Моби Дика и сразиться с ним, чем видеть тебя, о белый призрак!
– Что это было, сэр? – спросил Фласк.
– Огромный спрут. Не многие из китобойцев, увидевших его, возвратились в родной порт, чтобы рассказать об этом.
Но Ахав не произнёс ни слова, он развернул свой вельбот и пошёл к кораблю, а остальные в молчании последовали за ним.
Какими бы суевериями ни окутывали китоловы появление этого существа, ясно одно – зрелище это настолько необычное, что уже само по себе не может не иметь зловещей значительности. Оно встречается так редко, что мореплаватели, хоть и провозглашают спрута единодушно самым крупным живым существом в океанах, тем не менее почти ничего не знают толком о его истинной природе и внешнем виде, что, впрочем, не мешает им твёрдо верить, что он составляет единственную пищу кашалота. Дело в том, что все другие виды китов кормятся на поверхности, человек даже может наблюдать их за этим занятием, между тем как спермацетовый кит всю свою пищу добывает в неведомых глубинах, и человеку остаётся только делать умозаключения относительно состава его пищи. Иногда во время особенно упорной погони он извергает из себя щупальца спрута, и среди них были обнаружены некоторые, достигающие в длину двадцати и тридцати футов. Полагают, что чудовища, которым принадлежат эти щупальца, обычно цепляются ими за океанское дно, и кашалот в отличие от остальных левиафанов наделён зубами для того, чтобы нападать на них и отдирать их со дна.
Есть, мне кажется, основания предполагать, что великий кракен епископа Понтоппидана[222] и есть в конечном счёте спрут. Его обыкновение то всплывать, то погружаться, как это описано у епископа, и некоторые другие упоминаемые им особенности совпадают как нельзя точнее. Но вот что касается невероятных размеров, какие приписывает ему епископ, то это необходимо принимать с большой поправкой.
Часть натуралистов, до которых дошли смутные слухи об описанном здесь загадочном существе, включает его в один класс с каракатицами, куда его по ряду внешних признаков и следует отнести, но только как Енака[223] в своём племени.
Глава LX. Линь
В связи со сценой китовой охоты, описание которой последует несколько ниже, а также в целях разъяснения всех прочих подобных сцен я должен повести здесь речь о магическом, а подчас и убийственном гарпунном лине.
Первоначально лини, употребляемые для промысла, изготовлялись из лучших сортов пеньки, слегка обкуренной смолой, но не пропитанной ею, в отличие от обыкновенных тросов; дело в том, что хотя смола и придаёт пеньковым прядям гибкости, необходимой при свивании, да и сам трос становится от неё послушнее в руках матроса, тем не менее в обычном количестве смола не только сделала бы гарпунный линь слишком жёстким для того, чтобы его можно было сворачивать в узкие бухты, но и вообще, как понимают теперь многие моряки, её применение отнюдь не увеличивает прочности и крепости тросов, а только придаёт им гладкости и блеску.
В последние годы на американских китобойцах пеньковые лини оказались почти полностью вытесненными манильскими, потому что волокна абаки, дикого банана, из которых они изготовляются, хоть и быстрее снашиваются, чем пеньковые, зато крепче, значительно мягче и эластичнее и, кроме того, добавлю я (поскольку эстетическая сторона существует во всяком предмете), они гораздо красивее и приличнее на судне, чем пенька. Пенька – это смуглокожая чернавка, вроде индианки, а манила с виду – златокудрая черкешенка.
Толщина гарпунного линя – всего две трети дюйма. С первого взгляда и не подумаешь, что он такой крепкий. Опыт, однако, показывает, что каждая из его пятидесяти одной каболки выдерживает груз в сто двадцать фунтов, и, стало быть, весь трос целиком выдержит нагрузку чуть ли не в три тонны. В длину гарпунный линь для промысла на кашалотов обычно имеет около двухсот морских саженей. На корме вельбота ставят кадку, в которую он укладывается тугими кольцами, не такими, как змеевик в перегонном аппарате, а в форме круглого сыра, плотными, тесно уложенными «наслойками» – концентрическими спиралями, почти без всякого просвета, если не считать крохотного «сердечка» – узкого вертикального отверстия, образующегося по самой оси этого верёвочного сыра. И так как малейшая петля или узел при разматывании линя грозит унести за борт чью-нибудь руку, ногу, а то и всё тело целиком, линь укладывают в кадку с величайшей тщательностью. Иной раз гарпунёры убивают на это дело целое утро, натягивая линь высоко на снастях и пропуская его вниз через блок, чтобы при сворачивании он нигде не перекрутился и не запутался.
На английских вельботах вместо одной кадки ставят две, и один линь укладывается пополам в обе кадки. Это имеет свои преимущества, поскольку кадки-близнецы бывают значительно меньших размеров, проще устанавливаются в лодке и не так её перегружают, как американская кадка, имеющая около трёх футов в диаметре и соответствующую высоту, и для судёнышка, сколоченного из полудюймовых досок, представляющая довольно-таки увесистый груз, ибо днище вельбота подобно тонкому льду, который может выдержать немалую нагрузку, если её распределить равномерно, но тут же проломится, если сосредоточить давление в одной точке. Когда американскую кадку покрывают крашеным брезентом, кажется, будто вельбот отвалил от судна, чтобы свезти в подарок китам чудовищно большой свадебный пирог.
Оба конца у линя выводятся наружу, нижний конец с огоном, или петлёй, поднимается со дна кадки по стенке и свободно свешивается через край. Это необходимо по двум соображениям. Во-первых, для того чтобы легче было привязать к нему линь с соседнего вельбота, если подбитый кит уйдёт так глубоко под воду, что весь линь, первоначально прикреплённый к гарпуну, грозит исчезнуть в волнах. В подобных случаях кита просто передают, словно кружку эля, с одного вельбота на другой, хотя первый вельбот и остаётся поблизости, чтобы оказать, если понадобится, помощь своему напарнику. Во-вторых, это диктуется соображениями общей безопасности, потому что, будь нижний конец линя прикреплён к лодке, подбитый кит, иногда утягивающий за собой под воду весь линь за какое-то одно короткое мгновение, не остановится на этом, но неизбежно потянет за собой в пучину моря обречённый вельбот, и тогда уже никаким герольдам и глашатаям его не сыскать.
Перед тем как спустить на воду вельбот, верхний конец линя вытягивается из кадки, заводится за лагрет на корме и потом укладывается во всю длину лодки между двумя рядами гребцов, сидящих у бортов наискосок друг от друга, протягивается прямо через вальки вёсел, так что при гребле матросы задевают его руками, в самый нос вельбота, где имеется колодка со свинцовым кипом – жёлобом, из которого ему не позволяет выскользнуть деревянный шпенёк длиной с гусиное перо. На носу линь свисает за борт небольшим фестоном, а потом снова перекидывается внутрь; здесь часть линя саженей в десять – двадцать (называемая передовым линём) сворачивается и укладывается тут же, в носу, а остальной линь тянется вдоль борта к корме, где прикрепляется к короткому штерту – тросу, который привязывают к самому гарпуну; однако предварительно этот штерт подвергается всяким замысловатым таинственным манипуляциям, перечислять которые слишком уж скучно.
Таким образом, гарпунный линь оплетает вельбот, обвивая и опоясывая его во всех направлениях. Каждого гребца захватывает он своими гибельными изгибами, и на робкий взгляд новичка кажется, будто это сидят индусские факиры, для развлечения публики увитые ядовитыми змеями. И без привычки ни один сын смертной женщины не усидит спокойно среди этой пеньковой путаницы, налегая со всей силой на весло и думая о том, что в любую, никому не ведомую секунду может быть заброшен гарпун и тогда все эти ужасные извивы мгновенно оживут, словно кольцеобразная молния; невозможно помыслить об этом, чтобы дрожь не пронзила вас до мозга костей, превращая его в трепещущий студень. Однако привычка! – удивительно! чего только не сделает привычка? Никогда над красным деревом своего стола не услышите вы таких весёлых острот, такого громкого смеха, таких превосходных шуток и находчивых ответов, как над белыми полудюймовыми кедровыми досками вельбота, в котором шестеро матросов, составляющих его команду, словно висельники, подвешены на верёвке; они, можно сказать, с петлёй на шее движутся прямо смерти в зубы, вроде шестерых граждан Кале, явившихся к королю Эдуарду[224].
Теперь, вероятно, вы без особого труда представите себе причину тех довольно частых на промысле несчастных случаев – изредка отмечаемых даже в печати, – когда разматывающийся линь захватывает матроса и уносит его за борт, в воду. Ибо сидеть в вельботе, когда линь убегает за гарпуном, – это всё равно что сидеть внутри работающего на полном ходу паровоза, среди свиста и шипения, когда со всех сторон вас задевают различные крутящиеся валы, снующие поршни и колёса. И более того: ведь окружённый смертельными опасностями, ты не можешь даже сидеть неподвижно, потому что лодка качается, словно люлька, и тебя без всякого предупреждения швыряет из стороны в сторону; так что лишь благодаря своевременно проявленному искусству балансирования и величайшему напряжению воли и энергии ты сумеешь избежать судьбы Мазепы и не оказаться унесённым туда, куда даже всевидящему солнцу не добраться вслед за тобой[225].
Но это ещё не всё. Подобно тому как мёртвый штиль, который зачастую только предшествует шторму и предвещает его, кажется нам ещё ужаснее, чем самый шторм; ибо штиль – это не более как обёртка, оболочка шторма; она заключает его в себе, как безобидное с виду ружьё заключает в себе гибельный порох, и пулю, и сам выстрел; точно так же и грациозная неподвижность гарпунного линя, безмолвно вьющегося вокруг гребцов, пока его не привели в действие, – эта неподвижность несёт в себе больше подлинного ужаса, чем даже сама опасность. Но к чему лишние слова? Ведь все мы живём на свете обвитые гарпунным линём. Каждый рождён с верёвкой на шее; но только попадая в неожиданную, молниеносно затягивающуюся петлю смерти, понимают люди безмолвную, утончённую, непреходящую опасность жизни. И если ты философ, то и в своём вельботе ты испытаешь ничуть не больше страха, чем сидя вечерком перед камином, где подле тебя лежит не гарпун, а всего лишь безобидная кочерга.
Глава LXI. Стабб убивает кита
Если для Старбека появление спрута служило зловещим предзнаменованием, для Квикега оно имело совсем иной смысл.
– Когда твоя видел спрут, – проговорил дикарь, стоя на носу высоко подвешенного вельбота, где он точил свой гарпун, – тогда твоя скоро-скоро видел кашалот.
На следующий день было так тихо и душно, что команда «Пекода», не имея никаких особых дел, была не в силах бороться с дремотой, навеваемой пустынным морем. Ту часть Индийского океана, где мы теперь шли, нельзя было назвать, как говорят китоловы, бойким местом; здесь гораздо реже можно встретить дельфинов, летучих рыбёшек и прочих жизнерадостных жителей моря, чем, скажем, возле Ла-Платы или у побережья Перу.
Был мой черёд стоять на верхушке фок-мачты, и, прислонившись спиной к провисшим брам-вантам, я, словно очарованный, размеренно покачивался в вышине. Никакая решимость не могла бы тут устоять, и, теряя в дремоте всякое представление об окружающем, душа моя покинула моё тело, хотя оно и продолжало раскачиваться по-прежнему, подобно маятнику, который долго ещё качается, после того как сообщившая ему толчок сила уже больше на него не воздействует.
Но прежде чем забытьё полностью овладело мной, я успел заметить, что дозорные на гроте и на бизани уже спят. И вот теперь мы все трое безжизненно повисли на снастях, а внизу в такт нашему покачиванию клевал носом рулевой у штурвала. И волны тоже лениво покачивали своими гребнями, и через сонную ширь океана Запад кивал Востоку, а сверху кивало солнце.
Вдруг словно пузырьки пошли у меня перед закрытыми глазами, руки мои, точно тиски, сжали трос – кто-то невидимый и милосердный уберёг меня от погибели; я встрепенулся и пришёл в себя. И вижу: там, с подветренной стороны, не дальше как в сорока саженях от «Пекода», плывёт по волнам гигантский кашалот, словно перевёрнутый корпус фрегата, сверкая в солнечных лучах, точно зеркало, широкой блестящей спиной эфиопского оттенка. Лениво покачиваясь в океанском лоне и безмятежно пуская время от времени пары своего фонтана, он похож был на дородного бюргера, покуривающего после обеда трубочку. Увы, бедный кит, эта трубка для тебя последняя. Словно по мановению волшебной палочки, сразу же пробудился сонный корабль со всей своей спящей командой, и два десятка голосов с разных концов судна одновременно с тремя дозорными затянули привычный клич, глядя, как огромная рыба медленно и равномерно посылает к небу сверкающие столбы солёных брызг.
– Приготовить вельботы! Привести к ветру! – выкрикнул Ахав и, подчиняясь собственной команде, круто положил штурвальное колесо, не дожидаясь, пока рулевой перехватит рукоятки.
Внезапный крик на судне, должно быть, вспугнул кита; и прежде чем мы успели спустить вельботы, он величаво развернулся и поплыл прочь, с таким, однако, невозмутимо спокойным видом, что за ним почти не пенилась вода; так что Ахав, надеясь, что всё-таки, может быть, он нас ещё не заметил, приказал, чтобы на лодках разговаривали шёпотом и гребли не вёслами, а короткими гребками. И мы, усевшись на борта вельботов, точно индейцы на Онтарио, быстро и молча заработали гребками, потому что из-за штиля не могли воспользоваться бесшумными парусами. Так мы неслись к добыче, но вдруг чудовище взмахнуло своим огромным хвостом, отвесно подняв его футов на сорок из воды, и ушло в глубину, точно проглоченная разверзшейся пучиной башня.
– Хвост показал! – послышался крик, и сразу же вслед за тем Стабб вытащил спичку и принялся раскуривать свою трубку, ибо наступила передышка. Когда прошёл обычный срок погружения, кит вынырнул и оказался теперь прямо перед вельботом курильщика, и, так как другие лодки были значительно дальше, Стабб мог рассчитывать, что честь удачной охоты на этот раз достанется ему. Было очевидно, что кит заметил преследователей. И потому молчание и прочие предосторожности оказались теперь ни к чему. Гребки отложили, и матросы шумно заработали вёслами. А Стабб, всё ещё попыхивая трубкой, стал подбадривать и подгонять свою команду. Да, теперь поведение чудовищной рыбы резко изменилось. Подстёгиваемая сознанием грозящей опасности, она шла, выставив над водой голову, которая косо выступала из густого облака клокочущей пены[226].
– Гони его, гони его, ребята! Только не надо торопиться, времени у нас уйма – вы только гоните его, дайте ему как следует! – кричал Стабб, и дым вырывался у него изо рта. – Ну-ка покажите ему; подгреби разок посильнее, Тэштиго. Покажи ему, Тэш, мой мальчик, покажи ему, ребятки; но, но! полегче, полегче, не горячиться, огурчики мои, полегче, знай только гони его, как смерть и тысяча чертей, чтобы мёртвые повыпрыгивали из могил, вот только и всего. Гони его!
– У-хуу! Уа-хии! – завизжал в ответ индеец из Гейхеда, издавая древний боевой клич своего народа, и в нетерпении так сильно рванул по воде веслом, что всех гребцов шатнуло назад.
На его дикий вопль отозвались другие голоса, такие же дикие и свирепые.
– Ки-хии! Ки-хии! – кричал Дэггу, подаваясь то вперёд, то назад у себя на банке, точно мечущийся в клетке тигр.
– Ка-ла! Ку-луу! – завывал Квикег, причмокивая, словно над огромным сочным куском бифштекса.
Так, вёслами и воплями резали лодки морскую гладь. А Стабб, по-прежнему возглавляя погоню, всё подбадривал своих людей и попыхивал дымом. Как безумные надрывались матросы, пока наконец не раздался долгожданный приказ: «Вставай, Тэштиго! Влепи ему!» – Полетел гарпун. «Табань!» Гребцы заработали вёслами, и в то же мгновение что-то горячее со свистом заскользило по их запястьям. Это был магический линь. На секунду раньше Стабб успел ещё два раза закинуть его за лагрет, и теперь из-за невероятной быстроты, с какой извивались кольца линя, над лагретом подымался голубоватый пеньковый дымок, смешиваясь с равномерными клубами табачного дыма. Перед тем как свиться в кольца вокруг лагрета, линь, обжигая, бежал у Стабба между ладонями, с которых как раз соскочили рукавицы – квадратные куски стёганой парусины, предусмотренные на такие случаи. Это было всё равно, что держаться за лезвие обоюдоострого меча, который противник всячески старается выкрутить и выдернуть у тебя из рук.
– Смочи, смочи линь! – крикнул Стабб гребцу, сидевшему у кадки, и тот, сдёрнув с головы зюйдвестку, зачерпнул в неё воды[227]. Линь ещё несколько раз обмотали вокруг лагрета и закрепили. Теперь вельбот, точно акула, летел среди клокочущей пены, а Стабб и Тэштиго обменялись местами – Тэштиго прошёл на корму, а Стабб на нос, – что было довольно шатким делом при такой качке.
Натянутый над лодкой линь так и дрожал, тугой, как струна; и казалось, что у вельбота два киля: один режет воду, а другой воздух, чтобы вельбот мог мчаться в пене, преодолевая разом обе враждующие стихии. Непрестанный веер брызг разлетался от носа, нескончаемый водоворот бурлил за кормой, и стоило кому-нибудь в лодке шелохнуться, пошевелить хотя бы мизинцем, и стонущее, вибрирующее судёнышко судорожно ложилось бортом на воду. Так мчались они вперёд, и каждый что было сил цеплялся за банку, чтобы не оказаться выброшенным в море, а высокий Тэштиго с рулевым веслом в руках согнулся в три погибели, перемещая этим книзу свой центр тяжести. Казалось, на этом летящем вельботе они пронеслись уже через всю Атлантику и через весь Тихий океан, но тут наконец кит начал понемногу сбавлять скорость.
– Выбирай! Выбирай! – крикнул Стабб переднему матросу. И вся команда, повернувшись лицом в сторону кита, стала на ходу подтягивать к нему вельбот. И вот они идут уже бок о бок. Стабб, твёрдо упёршись коленом в бросальный брус, стал швырять в кита острогой, а гребцы по его команде то табанили, чтобы вырваться из кипящей пены, то подгребали снова, чтобы он мог нанести удар.
По бокам чудовища струились красные потоки, словно ручьи, стекающие с холма. Его пронизанная болью туша билась теперь не в воде, а в крови, которая бурлила и пенилась даже на сотню саженей позади них. Косые лучи солнца играли на поверхности этого алого озера посреди моря, бросая отсветы на лица матросов и превращая их в краснокожих. А между тем из китовьего дыхала снова и снова судорожно выбивались столбы белого пара, и клуб за клубом вырывался дым изо рта у командира вельбота; швырнув острогу, Стабб вытягивал её, погнутую, за привязанный к ней линь и, выправив немного двумя-тремя торопливыми ударами о край борта, ещё и ещё метал её в кита.
– Подгребай, подгребай! – раздался новый приказ, когда ярость изнемогающего кита, казалось, истощилась. – Подгребай ближе! – и вельбот подошёл к китовому боку. И тут, перегнувшись далеко за борт, Стабб медленно воткнул в тушу рыбы свою длинную острую пику и стал осторожными толчками загонять её глубже и глубже, точно нащупывая в теле кита золотые часы, которые чудовище проглотило и которые теперь он боялся разбить, прежде чем сумеет вытащить. Но золотыми часами, которые он выискивал, была сама сокровенная китовая жизнь. Вот он достиг её! и выйдя из оцепенения, чудовище стало с такой силой биться в море собственной крови, подняв вокруг непроницаемую завесу бешено клокочущей пены, что лодка под угрозой гибели, в тот же миг подавшись назад, с трудом выбралась из этих диких сумерек на свет божий.
Потом неистовство кита улеглось, он снова показался перед вельботами, бока его вздымались и опадали, дыхало судорожно расширялось и сжималось, издавая в агонии хриплые короткие вздохи. Вдруг фонтан густой тёмно-красной, точно чёрный винный осадок, крови взметнулся в охваченный ужасом воздух, и, падая обратно, кровь заструилась по его неподвижным бокам, стекая в море. Сердце его разорвалось!
– Он мёртв, мистер Стабб, – сказал Дэггу.
– Да, обе трубки догорели. – И вынув изо рта свою трубку, Стабб развеял над волнами остывший пепел и постоял мгновение, в задумчивости разглядывая огромный труп – дело рук своих.
Глава LXII. Метание гарпуна
Одно слово по поводу эпизода, описанного в предыдущей главе.
По непреложному обычаю промысла, когда вельбот отваливает от судна, командир вельбота, то есть тот, кто убивает кита, сидит в качестве временного рулевого на корме, а гарпунёр, чья задача взять кита на линь, работает передним, так называемым гарпунерским, веслом. Чтобы метнуть первый гарпун в китовый бок, нужна рука сильная и твёрдая; иной раз бывает, что тяжёлое это орудие приходится кидать на расстояние в двадцать-тридцать футов. Но какой бы изматывающе долгой ни была погоня, всё это время гарпунёру полагается работать веслом и не просто грести, а подавать остальным пример сверхчеловеческой неутомимости, надрываясь на весле и в то же время издавая громкие, отчаянные возгласы; а что значит без передышки орать во всю глотку, когда все твои мускулы напряжены до предела, – может понять только тот, кто испытал это сам. Я лично не умею одновременно горланить и работать с толком. Но вот, крича и надрываясь, замученный гарпунщик, сидящий спиной к рыбе, слышит команду: «Вставай и влепи ему!». Теперь он должен положить и закрепить своё весло, сидя повернуться, снять с рогатки гарпун и из последних своих сил метать его в кита. Неудивительно, что в целом на всех китобойцах не более пяти гарпунов из пятидесяти достигают цели; неудивительно, что так часто неудачливых гарпунщиков клянут и гонят; неудивительно, что у некоторых из них, случается, прямо в лодке лопаются жилы, неудивительно, что китоловы проводят в плавании иной раз четыре года, не добыв и четырёх бочек; неудивительно, что многие судовладельцы считают китобойный промысел убыточным делом: ведь успех плавания зависит от гарпунщика, а как можно, вымотав из него всю душу, рассчитывать в минуту необходимости на его тело?
Мало того, если метание гарпуна оказывается удачным, наступает ещё один критический момент, когда кит пускается в бегство, а командир вельбота и гарпунщик, к вящей опасности для них самих и для всех прочих, также пускаются бегом: один с носа на корму, другой ему навстречу. Они меняются местами, и командир маленького судёнышка занимает теперь своё законное место – на носу вельбота.
Ну так вот, что бы там ни говорили, а я утверждаю, что всё это глупо и никому не нужно. Командир должен находиться на носу с самого начала и до конца: он должен метать и гарпун, и острогу и ни под каким видом не работать веслом, разве только при самых крайних и очевидных обстоятельствах. Правда, я знаю, это будет приводить иногда к некоторой потере скорости во время погони, но длительный опыт многочисленных китобойцев разных наций убедил меня, что в огромном большинстве случаев неудачи на промысле вызывались отнюдь не проворством кита, а вышеописанным состоянием гарпунщика.
Дабы быть уверенным в попадании, надо, чтобы гарпунщики этого мира, меча свой гарпун, вскакивали на ноги, не от тяжких трудов отрываясь, но от полного безделья.
Глава LXIII. Рогатка
От ствола отходят толстые ветви, от толстых ветвей – маленькие веточки. Так при плодотворной теме разрастаются главы.
Рогатка, о которой упоминается на предыдущей странице, заслуживает отдельного описания. Она представляет собой стержень с насечками, весьма своеобразного вида, имеющий фута два в длину и вставленный под прямым углом в планшир правого борта у самого носа; в него вкладывается древко гарпуна, в то время как железный конец, оголённый и зазубренный, наискось торчит наружу. Таким образом, орудие всегда у гарпунёра под рукой, и он может выхватить его с такой же быстротой, с какой пионер в западных лесах сдёргивает со стены ружьё. Обычно в рогатку бывают вставлены два гарпуна, соответственно именуемые первый и второй.
Но оба эти гарпуна связаны при помощи двух штертиков с линём, для того чтобы по возможности метать в кита оба, один за другим, так что если потом от рывков животного один выскочит, другой всё равно останется в его боку. Тем самым шансы удваиваются. Однако очень часто бывает, что, почуяв в теле первый гарпун, кит в ту же секунду с такой лихорадочной быстротой пускается в бегство, что гарпунщик, как бы молниеносны ни были его движения, не в состоянии запустить в него второй гарпун. Тем не менее, поскольку второй гарпун всё равно прикреплён к линю, а линь уже травится, его во что бы то ни стало надо вовремя отшвырнуть куда-нибудь подальше от вельбота, иначе всей команде грозит самая ужасная опасность. Его забрасывают прямо в воду, что обычно можно проделать без особого риска благодаря лишним бухтам передового линя (о которых говорилось в одной из предыдущих глав). И всё-таки подчас это бывает связано с самыми трагическими несчастными случаями.
К тому же выброшенный за борт второй гарпун с этой минуты становится грозой для всего дела; его острые лезвия, болтаясь на тросе, выделывают вокруг шлюпки и кита самые замысловатые курбеты; он может запутать линь, может перерубить его, неся с собой гибель и сумятицу. И вытащить его обычно удаётся только тогда, когда кит уже мёртв и ошвартован.
Теперь представьте себе, каково это, когда все четыре вельбота бьются с одним китом, отличающимся особенной силой, изобретательностью и коварством; когда благодаря всем этим его качествам, а также в силу тысячи гибельных совпадений, обычных в нашем опасном деле, вокруг него одновременно болтаются на лине штук восемь-десять вторых гарпунов. Ведь в каждом вельботе есть по нескольку гарпунов, которые можно привязать к линю, если первый гарпун заброшен неудачно и потерян. Все эти детали излагаются здесь с величайшей точностью, для того чтобы они могли пролить свет на некоторые весьма важные и крайне запутанные описания, которые последуют в дальнейшем.
Глава LXIV. Ужин Стабба
Стабб убил своего кита довольно далеко от судна. Стоял штиль, и мы, запрягши цугом три вельбота, стали медленно буксировать наш трофей к «Пекоду». Теперь, когда мы, восемнадцать человек, своими тридцатью шестью руками и ста восьмьюдесятью пальцами, час за часом, надрываясь, волочили по морю эту грузную безжизненную тушу, а она еле-еле сдвигалась с места, мы получили наглядное доказательство тому, насколько огромна она была. Ведь в Китае на великом канале Хань-Хэ, или как бишь он называется, пять или шесть кули тянут вдоль берега тяжело нагруженную джонку со скоростью мили в час, а это грандиозное судно, которое мы буксировали, подавалось вперёд так медленно, будто везло полные трюмы свинцовых чушек.
Стемнело, но три тусклых фонаря на снастях грот-мачты освещали нам с «Пекода» путь; и вот, подойдя ближе, мы уже видим, как Ахав свешивает за борт ещё один фонарь. Равнодушно окинув взглядом вздымающуюся китовую тушу, он отдал обычные приказания о швартовке её на ночь и, передав фонарь одному из матросов, ушёл к себе в каюту и не выходил оттуда до утра.
Хотя, отправляя вельботы в погоню за этим китом, капитан Ахав и проявил, можно сказать, обычную свою энергию, теперь, когда животное было убито, какая-то смутная неудовлетворённость, нетерпение, разочарование закрались к нему в душу; словно вид этого мёртвого тела напоминал ему, что Моби Дик ещё жив и что пусть даже тысячу убитых китов подтянут к борту «Пекода», они ни на миг не приблизят его к его великой, бредовой цели. Вскоре по звукам, раздававшимся на корабле, можно было подумать, что экипаж готовится прямо посреди моря бросить якорь. Тяжёлые цепи волокут по палубе и пропускают со скрежетом в клюзы. Но этими лязгающими узами будет закован не корабль, а громадный левиафанов труп. Пришвартованная головой к корме, а хвостом к носу чёрная китовая туша лежит теперь, прижатая вплотную к корпусу судна, и в темноте ночи, скрадывающей очертания мачт и снастей, оба они – и кит, и корабль – кажутся двумя гигантскими быками под общим ярмом, один из которых лёг, а другой ещё стоит[228].
Если угрюмый Ахав был сейчас само спокойствие – так по крайней мере он держался на палубе, – его второй помощник Стабб, разгорячённый победой, выказывал признаки чрезвычайного, но вполне добродушного возбуждения. Вопреки своему обычаю он так суетился, что уравновешенный Старбек, его официальное начальство, молча устранился, позволив ему в одиночку заправлять всеми делами. Вскоре обнаружилось одно весьма странное дополнительное обстоятельство, служившее причиной его оживления. Стабб был большой гастроном, он страстно любил китовое мясо и неумеренно высоко ценил его вкус.
– Бифштекс, бифштекс, прежде чем я лягу спать! Эй, Дэггу! лезь за борт и вырежь мне филейный кусок.
Да будет всем известно, что хотя грубые китобои всё же обычно не заставляют, как и полагается по великой военной доктрине, своих врагов возмещать им текущие военные расходы (по крайней мере до реализации добычи от плавания), тем не менее можно встретить иной раз жителей Нантакета, которые высоко ценят вкусовые качества упомянутой Стаббом части кашалотовой туши, а именно, сужающейся оконечности его тела.
К полуночи бифштекс был вырезан и приготовлен, и Стабб, при свете двух спермацетовых фонарей, торжественно приступил к своему спермацетовому ужину, стоя у шпиля, точно у буфетной стойки. Но не он один в ту ночь угощался китовым мясом. Присоединив своё чавканье к скрипу его жующих челюстей, сотни и тысячи акул, роившихся вокруг мёртвого левиафана, пировали, со смаком вгрызаясь в его жирное тело. Тех, немногих, кто спал в кубрике, часто будили оглушительные удары их хвостов по обшивке судна, приходившиеся всего в нескольких дюймах от сердца спящего. А перегнувшись за борт, вы могли даже увидеть их (как до этого слышали их) – они барахтались в чёрной, угрюмой воде, переворачиваясь на спину всякий раз, как вырывали из китовой туши большущие круглые куски сала величиной с человеческую голову. Такое акулье пиршество может показаться просто неправдоподобным. Как ухитряются они выгрызать из этой гладкой скользкой поверхности куски столь правильной формы – остаётся частью всеобъемлющей загадки вселенной. След, оставляемый ими при этом в туше, больше всего напоминает углубление, которое высверливает столяр, для того чтобы загнать болт.
Несмотря на то что среди дымного, адского ужаса морских сражений акулы, точно голодные псы у стола, где идёт разделка сырого мяса, всегда с жадностью поглядывают на палубы, готовые тут же пожрать каждого убитого, которого им бросят; и пока отважные мясники за палубными столами по-каннибальски режут живое мясо друг друга своими позолоченными и разукрашенными ножами, драчливые акулы своими алмазно-эфесными пастями тоже режут под столом мясо, только мёртвое; так что даже если поменять их местами, всё равно получится, в общем-то, одно и то же – куда какое зверское дело, – и у тех, и у других; и несмотря на то, что акулы неизменно оказываются в свите всякого невольничьего корабля, пересекающего Атлантику, услужливо плывя поблизости, на случай если понадобится срочно доставить куда-нибудь пакет или добропорядочно похоронить умершего раба; и несмотря на то, что можно привести ещё несколько подобных же примеров, когда в соответствующей обстановке и в соответствующем месте акулы собираются большими обществами на шумные пиршества, – всё-таки никогда, ни в какой обстановке и ни в каком месте не увидите вы их в столь огромных количествах и в столь весёлом и радостном расположении духа, как у тела убитого кашалота, пришвартованного в море на ночь к борту корабля. Если вам ещё не случалось видеть это зрелище, тогда повремените высказываться по поводу уместности поклонения дьяволу и необходимости умиротворения его.
Но Стабб ещё покуда не более прислушивался к чавканью, доносившемуся с банкета, который шёл так близко он него, чем акулы прислушивались к причмокиванию его эпикурейских губ.
– Кок, эй, кок! где этот старик Овчина? – крикнул он вдруг, ещё шире расставляя ноги, словно хотел придать своему ужину ещё более надёжное основание, и одновременно, словно острогу, вонзив в мясо вилку. – Эй, ты, кок! плыви-ка, сюда, кок!
Старый негр, в не слишком-то радостном настроении, потому что его недавно подняли из тёплой койки в такой неподобающий час, вышел из камбуза, тяжело передвигая ноги, ибо у него, как и у многих старых негров, было что-то неладно с коленными чашечками, которые он содержал не в таком блестящем виде, как всю другую посуду, – старик Овчина, как назвали его на судне, шёл, прихрамывая и волоча ноги и опираясь на печные щипцы, грубо сделанные из двух выпрямленных бочарных ободьев; он притащился и по команде стал по другую сторону шпиля, служившего столом Стаббу; при этом он сложил перед собой руки и, опершись на свою раздвоенную трость, ещё ниже изогнул сутулую спину, одновременно склонив голову чуть набок, чтобы выставить вперёд ухо, которым он слышал лучше.
– Кок, – заговорил Стабб, быстро отправляя себе в рот чуть красноватый кусок мяса, – тебе не кажется, что этот бифштекс пережарен? Ты зря так разбил его, кок; он слишком мягкий. Разве я не говорю тебе всегда, что вкусный китовый бифштекс должен быть жёстким? Вон погляди на акул, видишь, им больше нравится, когда он жёсткий и сырой. Ну и свалку же они там устроили! Иди, кок, поговори с ними; скажи, что им никто не мешает угощаться прилично и в меру, но только пусть не шумят. Я, чёрт возьми, собственного голоса не слышу. Отправляйся, кок, и передай им это от меня. Вот тебе фонарь, держи, – и он схватил один из фонарей со своего стола, – а теперь иди и прочти им проповедь.
С мрачным видом подхватив протянутый фонарь, старик Овчина, хромая, подошёл к борту; здесь, опустив в одной руке фонарь как можно ниже к воде, так, чтобы лучше видеть свою паству, он другой рукой торжественно взмахнул щипцами и, перегнувшись далеко за борт, шамкая, обратился к акулам с проповедью, которую Стабб, неслышно подкравшись сзади, преспокойно подслушивал.
– Шлушайте, братья, мне тут прикажано передать вам, чтоб вы кончали этот чёртов шум. Шлышите? Кончайте, к чёрту, чмокать губами! Машша Штабб шкажал, можете к чертям набивать себе брюхо хоть до шамых иллюминаторов, да только, ей-богу, нельжя же уштраивать такую чёртову швалку.
– Кок, – вмешался Стабб, сопровождая свои слова внезапным толчком старику в плечо. – Кок! послушай, чёрт подери, разве можно столько чертыхаться, когда проповедуешь? Так не обращают грешников, кок!
– Кого, кого! Этим, как его, грешникам проповедуйте лучше шами, – и он с мрачным видом отвернулся от борта.
– Да нет, кок, давай, давай дальше.
– Ну, вот. Вожлюбленные братья…
– Здорово! – похвалил его Стабб. – Лаской надо, уговором. Может, тогда подействует.
Овчина продолжал:
– Хотя вы вше акулы и по натуре очень прожорливы, я вам вше-таки, братья, шкажу так, обжорство – это… а ну, перештаньте, чёрт подери, бить хвоштами! Ражве вы тут шможете ушлышать хоть шлово, ей-богу, ешли будете так бить хвоштами и подымать грыжню?
– Кок, – крикнул Стабб, хватая его за шиворот, – не смей божиться! Разговаривай с ними по-благородному.
Проповедь продолжалась:
– Жа обжорство, братья, я ваш шлишком не виню: это у ваш от природы, и тут уже ничего не шделаешь; но вы должны подчинять шебе швою природу, вот в чём шоль. Яшное дело, вы – акулы, но победите акул в шебе, да вы тогда шражу штанете ангелами, ибо вшякий ангел – это вшего лишь побеждённая как шледует акула. Вы только попробуйте, шобратья, один раж вешти шебя прилично жа едой. Не рвите шало ижо рта у ближнего, шлышите? Ражве одна акула имеет меньше прав на этого кита, чем другая? Никто иж ваш, чёрт подери, не имеет прав на этого кита; этот кит принадлежит ещё кое-кому. Я жнаю, у иных иж ваш очень большой рот, не в пример побольше, чем у оштальных; но ведь иной раж большому рту да малое брюхо; так что большой паштью нужно не жаглатывать шало, а только отгрыжать кушки для акульих мальков, которым ни жа что шамим не протолкатьшя к угощению.
– Браво, Овчина, молодец, старик! – воскликнул Стабб. – Это, я понимаю, по-христиански; давай говори дальше.
– Нет шмышла говорить дальше, машша Штабб, проклятые жлодеи вше равно будут барахтаться в этой швалке и колошматить хвоштами; они ни шлова не шлышат; нет шмышла проповедовать таким чревоугодникам, покуда они не набьют шебе брюхо, а брюхо у них беждонное; а когда они вше-таки набьют брюхо, они ничего шлушать не штанут, они тогда шражу уйдут под воду и жашнут как убитые где-нибудь на кораллах и уж больше ничего не будут шлышать на веки вечные.
– Ей-богу, я разделяю твоё мнение, Овчина, благослови их скорей, и я вернусь к своему ужину.
Тогда Овчина простёр обе руки над толпой рыб и громким, пронзительным голосом вскричал:
– Проклятые братья! Можете поднимать, к чертям, какой угодно шум; можете набивать шебе брюхо, покуда не лопнете, – а тогда чтоб вам шдохнуть!
– А теперь, кок, – проговорил Стабб, вновь принимаясь за свой ужин на шпиле, – стань там, где стоял раньше, напротив меня, и слушай меня внимательно.
– Шлушаюшь, – сказал Овчина, снова в той же излюбленной позе, ссутулившись над своими щипцами.
– Вот что, – Стабб опять набил себе рот. – Вернёмся к вопросу о бифштексе. Прежде всего, сколько тебе лет, кок?
– А какое кашательштво это имеет к бифштекшу? – недовольно осведомился старый негр.
– Молчать! Сколько тебе лет, кок?
– Говорят, под девяношто, – мрачно ответил кок.
– Что? Ты прожил на этом свете без малого сто лет и не научился стряпать китовый бифштекс? – с этими словами Стабб проглотил ещё один большой кусок, послуживший словно продолжением его вопроса. – Где ты родился?
– На пароме, во время переправы через Роанок[229].
– Вот тебе и на! На пароме! Странно. Но я спрашивал тебя, в какой земле ты родился, кок?
– Я ведь шкажал, в жемле Роанок, – раздражённо ответил тот.
– Нет, ты этого не говорил, кок; но я сейчас объясню тебе, к чему я об этом спрашивал. Тебе нужно вернуться на родину и родиться заново, раз ты не умеешь приготовить китовый бифштекс.
– Ражражи меня гром, ешли я ещё когда-нибудь буду вам штряпать, – сердито буркнул старый негр, поворачиваясь прочь от шпиля.
– Эй, вернись, кок; ну-ка давай сюда свои щипцы, а теперь попробуй этот кусок бифштекса и скажи сам, правильно ли он приготовлен? Бери, говорю, – и он протянул негру щипцы. – Бери и попробуй сам.
Едва слышно причмокнув морщинистыми губами, старый кок прошамкал:
– Шамый вкушный бифштекш, какой мне шлучалошь ешть, шочный, ах, какой шочный.
– Кок, – сказал Стабб, снова расставив ноги, – ты в церковь ходишь?
– Проходил один раж мимо, в Кейптауне, – последовал мрачный ответ.
– Что? Только один раз в жизни прошёл поблизости от святой церкви в Кейптауне и подслушал там, как святой отец называет прихожан возлюбленными братьями, так, что ли, кок? И после этого ты приходишь сюда и говоришь мне такую страшную ложь, а? Ты куда думаешь попасть, кок?
– В кубрик, к шебе на койку, – буркнул тот, снова поворачиваясь прочь.
|
The script ran 0.025 seconds.