1 2 3 4
Марков закурил, ломая спички. Я начал пьянеть. «Агдам» бродил по моим кровеносным сосудам. Крики сливались в мерный нарастающий гул.
Собутыльник мой был не пьянее, чем раньше. А безумия в нем даже поубавилось.
Мы раза два ходили за вином. Однажды какие-то люди заняли наши места. Но Марков поднял крик, и те ушли.
Вслед им раздавалось:
— Руки прочь от Вьетнама и Камбоджи! Граница на замке! Карацупа не дремлет! Исключение — для лиц еврейской национальности…
Наш стол был засыпан конфетными обертками. Пепел мы стряхивали в грязное блюдце.
Марков продолжал:
— Раньше я думал в Турцию на байдарке податься. Даже атлас купил. Но ведь потопят, гады… Так что это — в прошлом. Как говорится, былое и думы… Теперь я больше на евреев рассчитываю… Как-то выпили мы с Натэллой у реки. Я говорю — давай с тобой жениться. Она говорит — ты дикий, страшный. В тебе, говорит, бушует чернозем… А в здешних краях, между прочим, о черноземе и не слыхали… Но я молчу. И даже поприжал ее немного. Она кричит — пусти! Тут видно… А я говорю — так жили наши предки славяне… Короче, не получилось… Может, надо было по-хорошему? Вы, мол, лицо еврейской национальности. Так посодействуйте русскому диссиденту насчет Израиля…
Марков опять достал свой черный пакет. Мне так и не удалось потратить четыре рубля…
Теперь мы говорили, перебивая друг друга. Я рассказывал о своих несчастьях. Как это ни позорно, рассуждал о литературе.
Марков обращался в пространство:
— Шапки долой, господа! Перед вами — гений!..
Вентиляторы гоняли по залу клубы табачного дыма. В пьяных голосах тонули звуки автомата «Меломан». Леспромхозовские деятели разожгли костер на фаянсовом блюде. Под столами бродили собаки…
Все расплывалось у меня перед глазами. Из того, что говорил Марков, долетали лишь отдельные слова:
— Вперед, на Запад!.. Танки идут ромбом!.. Дорогу осилит идущий!..
Затем ко мне приблизился нетрезвый тип с гармошкой. Меха ее интимно розовели. По щекам гармониста катились слезы. Он спросил:
— Зачем у меня шесть рублей с аванса вычли?! Зачем по билютню не дали отгулять?!.
— Выпей, Тарасыч, — подвинул ему бутылку Марков, — выпей и не расстраивайся. Шесть рублей — не деньги…
— Не деньги? — вдруг рассердился гармонист. — Люди пашут, а ему — не деньги! Да я вот этими трудовыми руками шесть лет отбухал ни за что… Девяносто вторая без применения технических средств…
Марков в ответ задушевно пропел:
— Не плачь, девчонка! Пройдут дожди…
Через секунду их уже растаскивали двое леспромхозовских конюхов. Гармошка с чудовищным ревом обрушилась на пол.
Я хотел встать и не мог.
Затем из-под меня вылетела дюралевая табуретка. Падая, я оборвал тяжелую, коричневого цвета штору.
Встать не удавалось. Хотя Маркова, кажется, били. Я слышал его трагические вопли:
— Отпустите, псы! Финита ля комедия!..
Не то чтобы меня выбросили из ресторана. Я выполз сам, окутанный драпировочной тканью. Затем ударился лбом о косяк, и все померкло…
Очнулся я в незнакомом помещении. Было уже светло. Тикали ходики с подвязанным вместо гири зубилом.
Укрыт я был все той же коричневой шторой. Рядом на полу обнаружился Марков. Видно, уступил мне свою постель.
Болела голова. На лбу ощущалась глубокая ссадина.
От кисловатого запаха деревенского жилища слегка мутило.
Я застонал. Марков приподнялся.
— Ты жив? — спросил он.
— Да вроде бы. А ты?
— Состояние — иду на грозу!.. Ты сколько весишь?
— Не знаю. А что?
— Еле тебя дотащил…
Приоткрылась дверь, вошла женщина с глиняной миской.
— Вера, — крикнул Марков, — дай опохмелиться! Я же знаю — у тебя есть. Так зачем это хождение по мукам? Дай сразу! Минуя промежуточную эпоху развитого социализма…
— Попейте молока, — сказала Вера.
Я с достоинством поздоровался. Марков вздохнул:
— Угораздило же меня родиться в этой таежной глуши…
Вера оказалась бледной, измученной женщиной с тяжелыми руками. Сварливой, как все без исключения жены алкоголиков.
На лице ее запечатлелось выражение глубокой и окончательной скорби.
Я чувствовал себя неловко еще и потому, что занял хозяйскую кровать. К тому же отсутствовали брюки. А куртка была на месте…
— Извините, — говорю, — за беспокойство.
— Ничего, — сказала Вера, — мы привыкшие…
Это было типично деревенское жилье. На стенах пестрели репродукции из «Огонька». В углу притаился телевизор с мутной линзой. Стол был накрыт выцветшей голубоватой клеенкой. Над моим изголовьем висел портрет Юлиуса Фучика. Между стульями прогуливалась кошка. Двигалась она беззвучно, как в мультипликационном фильме…
— А где мои брюки? — спрашиваю.
— Вера тебя раздевала, — откликнулся Марков, — спроси у нее.
— Я брюки сняла, — объяснила Вера, — а жакет — постеснялась…
Осмыслить ее заявление у меня не хватило сил.
— Логично, — высказался Марков.
— Они в сенях, я принесу…
— Ты лучше принеси опохмелиться!..
Марков слегка возвысил голос. Апломб и самоунижение постоянно в нем чередовались. Он говорил:
— Надо же русскому диссиденту опохмелиться, как по-твоему?!. Академик Сахаров тебя за это не похвалит…
И через минуту:
— Вера, дай одеколону! Дай хотя бы одеколону со знаком качества…
Вера принесла брюки. Я оделся. Натянул ботинки, вытряхнув сосновые иглы. С отвращением закурил…
Утренняя горечь заслоняла вчерашний позор.
Марков чувствовал себя прекрасно. Стонал он, как мне показалось, для виду.
Я спросил:
— А где пакет с деньгами?
— Тсс… На чердаке, — ответил Марков и громко добавил: — Пошли! Не стоит ждать милостей от природы. Взять их — наша задача!..
Я сказал:
— Вера, извините, что так получилось. Надеюсь, мы еще увидимся… в другой обстановке…
— Ты куда? — спросила Вера. — Опять?!. Вы уж присмотрите за моим буратиной.
Я кривовато улыбнулся в том смысле, что педагог из меня — плохой…
В тот день мы обошли четыре шалмана. Возвратили с извинениями коричневую штору. Пили на лодочной станции, в будке киномеханика и за оградой монастыря.
Марков опорожнил шестую бутылку и сказал:
— Есть мнение — воздвигнуть тут скромный обелиск!
И поставил бутылку на холмик…
Несколько раз мы теряли пакет с деньгами. Обнимались со вчерашним гармонистом. Были замечены всеми ответственными работниками турбазы. Как утверждает Натэлла, выдавали себя за Пушкина и Баратынского…
Даже Михал Иваныч предпочел быть от нас в стороне. Хотя мы его приглашали. Но он сказал:
— Я Валеру знаю. С ним поддашь — опохмеляться будешь в милиции.
Митрофанов и Потоцкий, к счастью, уехали на экскурсию в Болдино…
Заснули мы на чужом сеновале в Петровском. Наутро повторился весь этот кошмар. От нас шарахались даже леспромхозовские конюхи.
К тому же Марков ходил с фиолетовым абажуром на голове. А у меня был оторван левый рукав.
Логинов подошел к нам возле магазина и спрашивает:
— Как же это вы без рукава?
— Мне, — отвечаю, — стало жарко, и я его выбросил.
Хранитель монастыря задумался и перекрестил нас. А Марков говорит:
— Это вы напрасно… У нас теперь вместо Бога — ленинский центральный комитет. Хотя наступит и для этих блядей своя кровавая ежовщина…
Логинов смущенно перекрестился и быстро ушел.
А мы все шатались по заповеднику.
Домой я попал в конце недели. И сутки потом лежал не двигаясь. Михал Иваныч предлагал вина. Я молча отворачивался лицом к стене.
Затем появилась девица с турбазы — Люда.
— Вам, — говорит, — телеграмма. И еще вас разыскивает майор Беляев.
— Что за Беляев? Откуда?
— Наш батька говорит, что с МВД…
— Этого мне только не хватало!.. Скажите, что я болен. Что я уехал в Псков и заболел…
— Он знает.
— Что он знает?
— Что вы который день болеете. Сказал: пускай, как выспится, зайдет.
— Куда?
— В контору рядом с почтой. Вам любой покажет. А вот и телеграмма.
Девица стыдливо отвернулась. Затем вытащила из лифчика голубоватый клочок бумаги, сложенный до размеров почтовой марки.
Я развернул нагретую телеграмму и прочел:
«Улетаем среду ночью. Таня. Маша».
Всего пять слов и какие-то непонятные цифры…
— Какой сегодня день?
— С утра был вторник, — пошутила Люда.
— Когда вы получили телеграмму?
— Ее Марьяна привезла с Воронина.
— Когда?
— Я же говорю — в субботу.
Я хотел сказать: «Так где вы были раньше?» — но передумал. Они-то были на месте. А вот где был я?..
Уехать я мог не раньше вечера — автобусом. В Ленинград попасть — часам к шести…
— Он и про телеграмму знает, — сказала Люда.
— Кто?
— Товарищ Беляев.
Люда чуточку гордилась проницательностью и всеведением злосчастного майора.
— Товарищ Беляев сказал — пусть зайдет до отъезда. А то ему будет взъёбка… Так прямо и выразился…
— Какая старомодная учтивость! — говорю…
Я начал лихорадочно соображать. Денег у меня — рубля четыре. Все те же мистические четыре рубля. Состояние жуткое…
— Люда, — спрашиваю, — у вас есть деньги?
— Копеек сорок… Я на велосипеде приехала…
— То есть?
— Берите мой велосипед, а я дойду пешком. Оставьте его у кого-нибудь в поселке…
Последний раз я ездил на велосипеде, будучи школьником. Тогда это казалось развлечением. Но, видно, я постарел.
Дорогу пересекали сосновые корни. Велосипед, подпрыгивая, звякал. Маленькое жесткое седло травмировало зад. Колеса тонули в сыроватом песке. Измученные внутренности спазмами реагировали на каждый толчок.
Я зашел на турбазу, прислонив велосипед к стене.
Галина была одна. Взглянув на меня без испуга, спросила:
— Вы получили телеграмму?..
Думаю, пьянством здесь трудно было кого-нибудь удивить.
Я сказал:
— Дайте мне тридцать рублей из сейфа. Через две недели верну… Только не задавайте вопросов.
— А я и так все знаю. Ваша супруга изменила Родине.
— Увы, — говорю.
— И теперь уезжает на Запад.
— Похоже на то.
— А вы остаетесь?
— Да, я остаюсь. Вы же знаете…
— И будете продолжать работу?
— Конечно. Если не уволят…
— А правда, что в Израиле живут одни евреи?.. Слушайте, вам плохо?! Дать воды?
— Вода тут не поможет. Как насчет денег?
— Только почему из сейфа? У меня есть свои…
Я хотел поцеловать Галину, но сдержался. Реакция могла быть неожиданной.
Я сел на велосипед и поехал к монастырю.
День был теплый, но облачный. Тени деревьев едва выделялись на сером асфальте. По обочине шоссе брели туристы. Среди них попадались одетые в непромокаемые куртки.
Я устремился к песчаному склону. Руль приходилось удерживать с трудом. Мимо проносились обесцвеченные серым налетом валуны…
Контору УВД мне показали сразу.
— Следующий дом за почтой, — махнула рукой уборщица из «Лукоморья», — видишь флаг на крыше?..
Я поехал дальше.
Двери почтового отделения были распахнуты. Здесь же помещались кабины двух междугородных телефонов. Один из них был занят. Блондинка с толстыми ногами, жестикулируя, выкрикивала:
— Татуся, слышишь?! Ехать не советую… Погода на четыре с минусом… А главное, тут абсолютно нету мужиков… Але! Ты слышишь?! Многие девушки уезжают, так и не отдохнув…
Я затормозил и прислушался. Мысленно достал авторучку…
Казалось бы, все так ужасно, но я еще жив. И может быть, последней умирает в человеке — низость. Способность реагировать на крашеных блондинок и тяготение к перу…
На крыльце управления мне попался Гурьянов. Мы почти столкнулись, и деться ему было некуда.
В университете Гурьянова называли — Леня-Стук. Главной его обязанностью была слежка за иностранцами.
Кроме того, Гурьянов славился вопиющим невежеством. Как-то раз его экзаменовал профессор Бялый. Достались Гурьянову «Повести Белкина».
Леня попытался уйти в более широкую тему. Заговорил о царском режиме.
Но экзаменатор спросил:
— Вы читали «Повести Белкина»?
— Как-то не довелось, — ответил Леня. — Вы рекомендуете?
— Да, — сдержался Бялый, — я вам настоятельно рекомендую прочесть эту книгу…
Леня явился к Бялому через месяц и говорит:
— Прочел. Спасибо. Многое понравилось.
— Что же вам понравилось? — заинтересовался Бялый.
Леня напрягся, вспомнил и ответил:
— Повесть «Домбровский»…
И вот мы столкнулись на крыльце чека.
Сначала он немного растерялся. Даже хотел не поздороваться. Сделал какое-то порывистое движение. Однако разминуться на крыльце было трудно. И он сказал:
— Ну, здравствуй, здравствуй… Тебя Беляев ждет…
Он захотел показать, что все нормально. Как будто мы столкнулись в поликлинике, а не в гестапо.
Я спросил:
— Он — твой начальник?
— Кто?
— Беляев… Или подчиненный?
— Не иронизируй, — сказал Гурьянов.
В голосе его звучали строгие руководящие нотки.
— И помни. КГБ сейчас — наиболее прогрессивная организация. Наиболее реальная сила в государстве. И кстати, наиболее гуманная… Если бы ты знал, какие это люди!..
— Сейчас узнаю, — говорю.
— Ты чересчур инфантилен, — сказал Гурьянов, — это может плохо кончиться…
Каково мне было выслушивать это с похмелья!
Я обогнул его, повернулся и говорю:
— А ты — дерьмо, Гурьяныч! Дерьмо, невежда и подлец! И вечно будешь подлецом, даже если тебя назначат старшим лейтенантом… Знаешь, почему ты стучишь? Потому что тебя не любят женщины…
Гурьянов, пятясь, отступил. Он-то выбирал между равнодушием и превосходством, а дело кончилось грубостью.
Я же почувствовал громадное облегчение. И вообще, что может быть прекраснее неожиданного освобождения речи?!.
К оскорблениям Гурьянов не подготовился. А потому заговорил естественным человеческим тоном:
— Унизить товарища — самое легкое… Ты же не знаешь, как это все получилось…
Он перешел на звучный шепот:
— Я чуть не загремел по малолетству. Органы меня фактически спасли. Бумагу дали в университет. Теперь прописку обещают. Ведь я же сам из Кулунды… Ты в Кулунде бывал? Удовольствие ниже среднего…
— А, — говорю, — тогда понятно… Кулунда все меняет…
Вечно я слушаю излияния каких-то монстров. Значит, есть во мне что-то, располагающее к безумию…
— Прощай, Гурьян, неси свой тяжкий крест…
Я нажал симпатичную розовую кнопку. Мне отворила постная, неопределенного возраста, дама. Беззвучно пропустила меня в следующую комнату.
Я увидел сейф, изображение Дзержинского, коричневые портьеры. Такие же, как в ресторане. Настолько, что меня слегка затошнило.
Я опустился в кресло, достал сигареты. Минуту или две просидел в одиночестве. Затем одна из портьер шевельнулась. Оттуда выступил мужчина лет тридцати шести и с глубокой укоризной произнес:
— Разве я предложил вам сесть?
Я встал.
— Садитесь.
Я сел.
Мужчина выговорил с еще большей горечью:
— Разве я предложил вам закурить?
Я потянулся к урне, но расслышал:
— Курите…
Затем он сел и уставился на меня долгим, грустным, почти трагическим взглядом. Его улыбка выражала несовершенство мира и тяжелое бремя ответственности за чужие грехи. Лицо тем не менее оставалось заурядным, как бельевая пуговица.
Портрет над его головой казался более одушевленным. (Лишь к середине беседы я вдруг понял, что это не Дзержинский, а Макаренко.)
Наконец он сказал:
— Догадываешься, зачем я тебя пригласил? Не догадываешься? Отлично. Задавай вопросы. Четко, по-военному. Зачем ты, Беляев, меня пригласил? И я тебе отвечу. Так же четко, по-военному: не знаю. Понятия не имею. Чувствую — плохо. Чувствую — оступился парень. Не туда завела его кривая дорожка… Веришь ли, ночами просыпаюсь. Томка, говорю супруге, хороший парень оступился. Надо бы помочь… А Томка у меня гуманная. Кричит: Виталик, помоги. Проделай воспитательную работу. Обидно, парень — наш. Нутро здоровое. Не прибегай к суровым методам воздействия. Ведь органы не только лишь карают. Органы воспитывают… А я кричу: международная обстановка сложная. Капиталистическое окружение сказывается. Парень далеко зашел. Сотрудничает в этом… ну… «Континентале». Типа радио «Свобода»… Литературным власовцем заделался не хуже Солженицына. Да еще и загудел по-черному с Валерой-мудозвоном… Ну, кинула жена ему подлянку, собралась в Израиль… Так что, гудеть до посинения?.. Короче, я в растерянности…
Беляев говорил еще минут пятнадцать. В глазах его, клянусь, блестели слезы…
Затем он покосился на дверь и вытащил стаканы:
— Давай слегка расслабимся. Тебе не вредно… если в меру…
Водка у него была теплая. Закусили мы печеньем «Новость».
Отрывисто и резко звякнул телефон.
— Майор Беляев слушает… В четыре тридцать? Буду… И передайте, чтоб менты не лезли в это дело…
Он повернулся ко мне:
— На чем мы остановились?.. Думаешь, органы не замечают всего этого бардака? Органы все замечают получше академика Сахарова. Но где реальный выход? В чем? В реставрации капитализма?.. Допустим, почитал я ваш хваленый самиздат. Дерьма не меньше, чем в журнале «Знамя». Только все перевернуто. Где белое, там черное, где черное, там белое… Вот, например, проблема сельского хозяйства. Допустим, можно взять и отменить колхозы. Раздать крестьянам землю и тому подобное. Но ты сперва узнай, что думают крестьяне? Хотят ли эту землю получить?.. Да на хрена им эта блядская земля?! Поинтересуйся у того же Валеры-мудозвона. Обойди наши деревни вокруг заповедника. Один дед Тимоха помнит, как лошадей запрягают. Когда что сеять — позабыли. Простого хлеба испечь не могут… Да любой крестьянин эту землю враз на чекушку махнет. Не говоря о полбанке…
Беляев вытащил стаканы и уже не прятал. Он порозовел. Мысль его стремительно развивалась в диссидентском направлении.
Дважды звонил телефон. Беляев нажал кнопку селектора:
— Валерия Яновна! Не соединяйте…
Он заговорил поспешно, темпераментно и зло:
— Желаешь знать, откуда придет хана советской власти? Я тебе скажу. Хана придет от водки. Сейчас я думаю, процентов шестьдесят трудящихся надирается к вечеру. И показатели растут. Наступит день, когда упьются все без исключения. От рядового до маршала Гречко. От работяги до министра тяжелой промышленности. Все, кроме пары-тройки женщин, детей и, возможно, евреев. Чего для построения коммунизма будет явно недостаточно… И вся карусель остановится. Заводы, фабрики, машинно-тракторные станции… А дальше — придет новое татаро-монгольское иго. Только на этот раз — с Запада. Во главе с товарищем Киссинджером…
Беляев посмотрел на часы:
— Ты, я знаю, в Ленинград собрался. Мой тебе совет — не возникай. Культурно выражаясь — не чирикай. Органы воспитывают, воспитывают, но могут сдуру и покарать. А досье у тебя посильнее, чем «Фауст» Гете. Материала хватит лет на сорок… И помни, уголовное дело — это тебе не брюки с рантом. Уголовное дело шьется в пять минут. Раз — и ты уже на стройках коммунизма… Так что веди себя потише… И еще, к вопросу пьянки. Пей, но в меру, делай интервалы. И не путайся ты с этим чеканутым Марковым. Валера местный, его не тронут. А у тебя — жена на Западе. К тому же опусы в белогвардейской прессе. Выступлений — полное досье. Смотри, заделают тебе козу… Короче, пей с оглядкой. А теперь давай на посошок…
Мы снова выпили.
— Идите, — перешел на «вы» майор.
— Спасибо, — говорю.
Это было единственное слово, которое я выговорил за полчаса.
Беляев усмехнулся:
— Беседа состоялась на высоком идейно-политическом уровне.
Уже в дверях он шепотом прибавил:
— И еще, как говорится — не для протокола. Я бы на твоем месте рванул отсюда, пока выпускают. Воссоединился с женой — и привет… У меня-то шансов никаких. С моей рязанской будкой не пропустят… А тебе — советую. Подумай. Это между нами, строго конфиденциально…
Я пожал ему руку, кивнул хмурой даме и вышел на залитую солнцем улицу.
Я шел и думал — мир охвачен безумием. Безумие становится нормой. Норма вызывает ощущение чуда…
Я оставил велосипед на почте. Сказал — для Люды из Березина. Пешком забрался в гору. И наконец, дождавшись рейсового автобуса, поехал в Ленинград.
В дороге я заснул и проснулся с ужасной головной болью…
Ленинград начинается постепенно, с обесцвеченной зелени, гулких трамваев, мрачноватых кирпичных домов. В утреннем свете едва различимы дрожащие неоновые буквы. Безликая толпа радует вас своим невниманием.
Через минуту вы уже снова горожанин. И только песок в сандалиях напоминает о деревенском лете…
Головная боль не дала мне привычно обрадоваться ленинградской сутолоке, речному ветру и ясности каменных улиц. Чего стоят одни лишь тротуары после надоевших холмов…
Я вышел из автобуса на площади Мира. Затем остановил такси и через пятнадцать минут был дома.
Дверь мне отворила незнакомая смеющаяся женщина в тельняшке:
— Вы от Шахновичей? Вас послали за кофеваркой?
— Нет, — сказал я.
— Ваша фамилия — Азарх?
— Я Танин муж, — говорю…
Вышла Таня с коричневым полотенцем на голове. Появилась дочка, бледная, с испуганными глазами. Сказала:
— А, это папа…
Дом был наполнен таинственными личностями. Из всех присутствующих я узнал только музыковеда Лазарева да еще фарцовщика Белугу.
В квартире было шумно. Незнакомый лысый человек беседовал по телефону. Он то и дело повторял:
— Это практического значения не имеет…
Все по очереди заговаривали с Таней. Худой бородатый старик почти кричал:
— Надеюсь, господа, тут все свои?! Так что позвольте мне забыть о конспирации. Я должен передать кое-что Александру Исаевичу Солженицыну..
Дальнейшее старик отчеканил хорошо поставленным голосом:
— Я разрешаю Солженицыну опубликовать без купюр мою фронтовую поэму «Люська». Причитающийся мне гонорар я отдаю в фонд Солженицына. Упоминать при этом мою настоящую фамилию категорически запрещается. Мой псевдоним — Андрей Колымский!..
На столах и подоконниках громоздились бутылки. Заметно пьяных не было. Всех связывало что-то общее, хотя здесь присутствовали не только евреи. Кто-то собирал неведомые подписи, размахивая зеленым блокнотом.
На кухне в ряд стояли чемоданы. Это были одинаковые новые чемоданы с металлическими замками. Они вызывали у меня чувство безнадежности…
На кровати валялась гитара…
В разговорах мелькали слова: «овир», «хиас», «берлинский рейс», «таможенная декларация»…
Я чувствовал себя абсолютно лишним. И даже обрадовался, когда незнакомая женщина поручила мне спуститься за чаем.
Перед этим я выпил, и мне стало легче. О вреде спиртного написаны десятки книг. О пользе его — ни единой брошюры. Мне кажется, зря…
Прошло несколько часов. Таня упаковывала забытый фотоаппарат. Маша дарила на память гостям черноморские камешки.
Они несколько раз подходили ко мне. Мы произносили какие-то бессмысленные слова:
— Не скучай, пиши… Все будет хорошо…
Я знал — кошмар начнется завтра. И еще подумал — зато мне достанется выпивка…
Маша сказала:
— А нам выдали доллары. Хочешь посмотреть?
Я сказал:
— Хочу…
Потом обсуждалось какое-то сообщение израильского радио.
Люди приходили, уходили. Таня записывала адреса и поручения…
Не обошлось и без скандала. Лысый парень напился и выкрикнул:
— Ну что, бежите с тонущего корабля?!
Но ему возразили:
— Значит, корабль тонет? И это мы слышим от члена партии?!
— Я — беспартийный, — реагировал скандалист, — мне обидно, что выпускают только евреев!
— Разве ты не еврей?
— Еврей, — ответил лысый…
Я выбрал момент и сказал:
— Таня, будешь в Америке, разыщи Карла Проффера. Он собирался издать мою книгу.
— Сказать, чтобы издавал?
— И побыстрее. Терять мне нечего.
— Я тебе все напишу между строк…
Тут Лазарев сказал, что уже — шесть. Надо было ехать в аэропорт. Мы заказали несколько такси, сели и доехали почти одновременно.
Таня и Маша сразу ушли за барьер — оформлять декларации. Мы бродили по залам. Кто-то захватил из дома бутылку водки.
Белуга подошел ко мне и говорит:
— Молодец, что не падаешь духом.
Я ответил:
— Этого еще не хватало! Женюсь по новой и заделаю кучу ребятишек.
Белуга удивился и покачал головой…
Таня раза четыре подходила к барьеру. Передавала мне вещи, задержанные таможней. В том числе: янтарные бусы, мою армейскую фотографию и роман Гладилина с дарственной надписью.
То, что вернули фотокарточку, очень рассердило Мишу Лазарева. Он сказал:
— Это что за фокусы?! Где справедливость?
Ему возразил Белуга:
— Будь справедливость, тогда зачем и уезжать?!.
Я снова выбрал момент и говорю Тане:
— Как ты думаешь, мы еще увидимся?
— Да, я уверена. Совершенно уверена.
— Тогда я, может, поверю, что Бог — есть.
— Мы увидимся. Бог есть…
Мне бы хотелось ей верить. Я готов был поверить… Но почему я должен верить ей именно сейчас? Я же не верил, когда она говорила, что Альберто Моравиа — хороший писатель…
Затем мы все поднялись на какой-то балкон. Смотрели, как Таня и Маша заходят в автобус.
Время остановилось. Эти несколько секунд я ощутил как черту между прошлым и будущим.
Автобус тронулся.
Теперь можно было ехать домой, не прощаясь…
Одиннадцать дней я пьянствовал в запертой квартире. Трижды спускался за дополнительной выпивкой. Если мне звонили по телефону, отвечал:
— Не могу говорить…
Отключить телефон не хватало решимости. Вечно я чего-то жду…
На четвертый день пришла милиция. Утром в дверь постучали, хотя звонок работал. К счастью, была наброшена цепочка. В дверном проеме блеснул лакированный козырек. Раздалось уверенное, нетерпеливое покашливание.
Я не боялся милиции. Просто не мог разговаривать с властями. Один мой вид чего стоил… Я спросил:
— В чем дело? Предъявите ордер… Существует закон о неприкосновенности жилища…
Милиционер с угрозой выговорил:
— Ордер не проблема.
И сразу же ушел. А я вернулся к моим бутылкам. В любой из них таились чудеса…
Прошло двадцать минут. Что-то заставило меня посмотреть в окно. Через двор шагал наряд милиции. По-моему, их было человек десять.
Я слышал их тяжелые шаги на лестнице. Потом они звонили, резко и нетерпеливо.
Я не реагировал.
Что они могли сделать? Взломать старинную петербургскую дверь? На шум сбежалась бы вся улица Рубинштейна…
Милиционеры топтались на площадке около часа. Один из них прокричал в замочную скважину:
— Дайте разъяснения по нижеперечисленным статьям Уголовного кодекса. Притонодержательство, тунеядство, неповиновение властям…
Статей было так много, что я решил об этом не думать.
Милиционеры все не уходили. Кто-то из них оказался хорошим психологом. Он постучал в дверь и крикнул:
— Можно попросить стакан холодной воды?!
Видимо, рассчитывал на мою сентиментальность. Или на чудодейственную силу абсурда…
Я не реагировал.
Наконец милиционеры сунули под дверь листок бумаги и ушли. Я видел, как они пересекают двор. На этот раз я их пересчитал. Шесть козырьков поблескивали на солнце.
Бумага оказалась повесткой, которую я разглядывал минуты три. В конце говорилось: «Явка обязательна». Фамилии следователя — не было. Названия дела, по которому меня вызывали, — тоже. Не было даже указано, кто я: свидетель, ответчик или пострадавший. Не было даже номера комнаты. Только — время и дата.
Я знал, что такие повестки недействительны. Меня научил этому Игорь Ефимов. И я кинул повестку в мусорный бак…
Милиция затем приходила еще раза четыре. И я всегда узнавал об этом заранее. Меня предупреждал алкоголик Смирнов.
Гена Смирнов был опустившимся журналистом. Он жил напротив моего дома. Целыми днями пил у окна шартрез. И с любопытством поглядывал на улицу.
А я жил в глубине двора на пятом этаже без лифта. От ворот до нашего подъезда было метров сто.
Если во двор заходил наряд милиции, Смирнов отодвигал бутылку. Он звонил мне по телефону и четко выговаривал единственную фразу:
— Бляди идут!
После чего я лишний раз осматривал засовы и уходил на кухню. Подальше от входных дверей.
Когда милиция удалялась, я выглядывал из-за портьеры. В далеком окне напротив маячил Смирнов. Он салютовал мне бутылкой…
На одиннадцатые сутки у меня появились галлюцинации. Это были не черти, а примитивные кошки. Белые и серые, несколько штук.
Затем на меня пролился дождь из червячков. На животе образовались розовые пятна. Кожа на ладонях стала шелушиться.
Выпивка кончилась. Деньги кончились. Передвигаться и действовать не было сил.
Что мне оставалось делать? Лечь в постель, укрыться с головой и ждать. Рано или поздно все это должно было кончиться. Сердце у меня здоровое. Ведь протащило же оно меня через сотню запоев.
Мотор хороший. Жаль, что нету тормозов. Останавливаюсь я только в кювете…
Я укрылся с головой и затих. В ногах у меня копошились таинственные липкие гады. Во мраке звенели непонятные бубенчики.
По одеялу строем маршировали цифры и буквы. Временами из них составлялись короткие предложения. Один раз я прочел:
«Непоправима только смерть!..»
Не такая уж глупая мысль, если вдуматься…
И в этот момент зазвонил телефон. Я сразу понял, кто это. Я знал, что это — Таня. Знал, и все.
Я поднял трубку. Из хаоса выплыл спокойный Танин голос:
— Привет! Мы в Австрии. У нас все хорошо… Ты выпил?
Я рассердился:
— Да за кого ты меня принимаешь?!.
— Нас встретили. Тут много знакомых. Все тебе кланяются…
Я стоял босой у телефона и молчал. За окном грохотал перфоратор. В зеркале отражалось старое пальто.
Я только спросил:
— Мы еще встретимся?
— Да… Если ты нас любишь…
Я даже не спросил — где мы встретимся? Это не имело значения. Может быть, в раю. Потому что рай — это и есть место встречи. И больше ничего. Камера общего типа, где можно встретить близкого человека…
Вдруг я увидел мир как единое целое. Все происходило одновременно. Все совершалось на моих глазах…
Моя жена сказала:
— Да, если ты нас любишь…
— При чем тут любовь? — спросил я.
Затем добавил:
— Любовь — это для молодежи. Для военнослужащих и спортсменов… А тут все гораздо сложнее. Тут уже не любовь, а судьба…
Потом что-то щелкнуло, и все затихло.
Теперь надо было уснуть в пустой и душной комнате…
Июнь 1983 года
Нью-Йорк
Послесловие
«Заповедник» писался и вчерне был закончен в 1978 году, последнем году пребывания Сергея Довлатова в Ленинграде. Завершен в Нью-Йорке в 1983 году и тогда же вышел отдельной книгой в эмигрантском издательстве «Эрмитаж».
Представляется важным, что «Заповедник» оказался первой книгой Довлатова, изданной на родине, в Ленинграде. Я хорошо помню: в издательстве «Васильевский остров» мы сдавали ее в набор 29 августа 1990 года — через пять дней после смерти писателя в Нью-Йорке.
«Заповедник» написан в широко представленной отечественной литературной традицией жанре повести и поднимает типично русские вопросы. По виду — реалистические: отношение среды к человеку, данное через описание нравов современного автору общества. Подспудно же вопросы, разрешаемые писателем, оказываются вполне романтическими: драматическая история жизни обреченного на непонимание творца. В сущности довлатовский «Заповедник» — это та же самая довлатовская «Зона». Так сказать, «Зона для гениев».
Выбранные автором декорации — места ссылки Пушкина, на фоне которых развиваются события, — органически соответствуют накопленному Довлатовым к концу семидесятых духовному и душевному опыту. И не только им одним, но всей отключенной от гражданского бытия культурой советской поры. Довлатов никогда не называл себя сколько-нибудь ярким ее представителем. Он им был.
Сюжетный замысел «Заповедника» связан с этим обстоятельством самым прямым образом. Вымышленная, но художественно достоверная правда сюжета повести заключается в том, что главным ее героем избран… Иосиф Бродский. Был в жизни поэта такой эпизод, когда он пытался уберечься от ударов советской судьбы в Пушкинском заповеднике. Хотел получить в нем хотя бы место библиотекаря. Но и этот скромный номер не прошел — не взяли его ни в библиотеку, ни куда-либо еще.
У Довлатова эта история вызвала далековатую, но точную ассоциацию: полтораста лет тому назад Алексей Вульф из Тригорского видел (судя по его дневникам) в ссыльном Михайловском соседе лишь столичного дэнди, занятого «наукой страсти нежной». Он и понятия не имел, что общается с величайшим национальным гением России. Нас изумляло, что люди, изучившие дневники Вульфа — тем более жизнь и творчество Пушкина, сберегающие память о нем для потомков, — по-прежнему и так очевидно глухи к явлению живого таланта.
Помня и думая об этом сюжете, Довлатов и принялся за повесть. Забравшись в Пушкинские Горы, он пережил схожую коллизию в масштабе собственной биографии. Гением он себя публике не представлял. Но и не скрывал принадлежности к не слишком лояльным питерским литературным кругам. При мне как-то показал «ни с того ни с сего» одному из работников заповедника первую свою публикацию в крамольном и запрещенном «Континенте». И тут же услышал: «Подумаешь, буря в стакане воды».
Достоинство довлатовской позиции в «Заповеднике» очевидно: ни к кому из персонажей автор не относится со злым чувством, какую бы досаду ни вызывали у него порой их так называемые прототипы. Там, где любое общественное мнение подозревает в человеческом поведении умысел и злую волю, Довлатов-прозаик обнаруживает живительный, раскрепощающий душу импульс. И в этом смысле назначение его прозы истинно романтическое и поэтическое.
Андрей Арьев
|
The script ran 0.005 seconds.