Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Сергей Довлатов - Заповедник [1983]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, Повесть, Современная проза, Юмор

Аннотация. Сергей Довлатов - один из наиболее популярных и читаемых русских писателей конца XX - начала XXI века. Его повести, рассказы и записные книжки переведены на множество языков, экранизированы, изучаются в школе и вузах. «Заповедник», «Зона», «Иностранка», «Наши», «Чемодан» - эти и другие удивительно смешные и пронзительно печальные довлатовские вещи давно стали классикой. «Отморозил пальцы ног и уши головы», «выпил накануне - ощущение, как будто проглотил заячью шапку с ушами», «алкоголизм излечим - пьянство - нет» - шутки Довлатова запоминаешь сразу и на всю жизнь, а книги перечитываешь десятки раз. Они никогда не надоедают.

Полный текст.
1 2 3 4 

Марков закурил, ломая спички. Я начал пьянеть. «Агдам» бродил по моим кровеносным сосудам. Крики сливались в мерный нарастающий гул. Собутыльник мой был не пьянее, чем раньше. А безумия в нем даже поубавилось. Мы раза два ходили за вином. Однажды какие-то люди заняли наши места. Но Марков поднял крик, и те ушли. Вслед им раздавалось: — Руки прочь от Вьетнама и Камбоджи! Граница на замке! Карацупа не дремлет! Исключение — для лиц еврейской национальности… Наш стол был засыпан конфетными обертками. Пепел мы стряхивали в грязное блюдце. Марков продолжал: — Раньше я думал в Турцию на байдарке податься. Даже атлас купил. Но ведь потопят, гады… Так что это — в прошлом. Как говорится, былое и думы… Теперь я больше на евреев рассчитываю… Как-то выпили мы с Натэллой у реки. Я говорю — давай с тобой жениться. Она говорит — ты дикий, страшный. В тебе, говорит, бушует чернозем… А в здешних краях, между прочим, о черноземе и не слыхали… Но я молчу. И даже поприжал ее немного. Она кричит — пусти! Тут видно… А я говорю — так жили наши предки славяне… Короче, не получилось… Может, надо было по-хорошему? Вы, мол, лицо еврейской национальности. Так посодействуйте русскому диссиденту насчет Израиля… Марков опять достал свой черный пакет. Мне так и не удалось потратить четыре рубля… Теперь мы говорили, перебивая друг друга. Я рассказывал о своих несчастьях. Как это ни позорно, рассуждал о литературе. Марков обращался в пространство: — Шапки долой, господа! Перед вами — гений!.. Вентиляторы гоняли по залу клубы табачного дыма. В пьяных голосах тонули звуки автомата «Меломан». Леспромхозовские деятели разожгли костер на фаянсовом блюде. Под столами бродили собаки… Все расплывалось у меня перед глазами. Из того, что говорил Марков, долетали лишь отдельные слова: — Вперед, на Запад!.. Танки идут ромбом!.. Дорогу осилит идущий!.. Затем ко мне приблизился нетрезвый тип с гармошкой. Меха ее интимно розовели. По щекам гармониста катились слезы. Он спросил: — Зачем у меня шесть рублей с аванса вычли?! Зачем по билютню не дали отгулять?!. — Выпей, Тарасыч, — подвинул ему бутылку Марков, — выпей и не расстраивайся. Шесть рублей — не деньги… — Не деньги? — вдруг рассердился гармонист. — Люди пашут, а ему — не деньги! Да я вот этими трудовыми руками шесть лет отбухал ни за что… Девяносто вторая без применения технических средств… Марков в ответ задушевно пропел: — Не плачь, девчонка! Пройдут дожди… Через секунду их уже растаскивали двое леспромхозовских конюхов. Гармошка с чудовищным ревом обрушилась на пол. Я хотел встать и не мог. Затем из-под меня вылетела дюралевая табуретка. Падая, я оборвал тяжелую, коричневого цвета штору. Встать не удавалось. Хотя Маркова, кажется, били. Я слышал его трагические вопли: — Отпустите, псы! Финита ля комедия!.. Не то чтобы меня выбросили из ресторана. Я выполз сам, окутанный драпировочной тканью. Затем ударился лбом о косяк, и все померкло… Очнулся я в незнакомом помещении. Было уже светло. Тикали ходики с подвязанным вместо гири зубилом. Укрыт я был все той же коричневой шторой. Рядом на полу обнаружился Марков. Видно, уступил мне свою постель. Болела голова. На лбу ощущалась глубокая ссадина. От кисловатого запаха деревенского жилища слегка мутило. Я застонал. Марков приподнялся. — Ты жив? — спросил он. — Да вроде бы. А ты? — Состояние — иду на грозу!.. Ты сколько весишь? — Не знаю. А что? — Еле тебя дотащил… Приоткрылась дверь, вошла женщина с глиняной миской. — Вера, — крикнул Марков, — дай опохмелиться! Я же знаю — у тебя есть. Так зачем это хождение по мукам? Дай сразу! Минуя промежуточную эпоху развитого социализма… — Попейте молока, — сказала Вера. Я с достоинством поздоровался. Марков вздохнул: — Угораздило же меня родиться в этой таежной глуши… Вера оказалась бледной, измученной женщиной с тяжелыми руками. Сварливой, как все без исключения жены алкоголиков. На лице ее запечатлелось выражение глубокой и окончательной скорби. Я чувствовал себя неловко еще и потому, что занял хозяйскую кровать. К тому же отсутствовали брюки. А куртка была на месте… — Извините, — говорю, — за беспокойство. — Ничего, — сказала Вера, — мы привыкшие… Это было типично деревенское жилье. На стенах пестрели репродукции из «Огонька». В углу притаился телевизор с мутной линзой. Стол был накрыт выцветшей голубоватой клеенкой. Над моим изголовьем висел портрет Юлиуса Фучика. Между стульями прогуливалась кошка. Двигалась она беззвучно, как в мультипликационном фильме… — А где мои брюки? — спрашиваю. — Вера тебя раздевала, — откликнулся Марков, — спроси у нее. — Я брюки сняла, — объяснила Вера, — а жакет — постеснялась… Осмыслить ее заявление у меня не хватило сил. — Логично, — высказался Марков. — Они в сенях, я принесу… — Ты лучше принеси опохмелиться!.. Марков слегка возвысил голос. Апломб и самоунижение постоянно в нем чередовались. Он говорил: — Надо же русскому диссиденту опохмелиться, как по-твоему?!. Академик Сахаров тебя за это не похвалит… И через минуту: — Вера, дай одеколону! Дай хотя бы одеколону со знаком качества… Вера принесла брюки. Я оделся. Натянул ботинки, вытряхнув сосновые иглы. С отвращением закурил… Утренняя горечь заслоняла вчерашний позор. Марков чувствовал себя прекрасно. Стонал он, как мне показалось, для виду. Я спросил: — А где пакет с деньгами? — Тсс… На чердаке, — ответил Марков и громко добавил: — Пошли! Не стоит ждать милостей от природы. Взять их — наша задача!.. Я сказал: — Вера, извините, что так получилось. Надеюсь, мы еще увидимся… в другой обстановке… — Ты куда? — спросила Вера. — Опять?!. Вы уж присмотрите за моим буратиной. Я кривовато улыбнулся в том смысле, что педагог из меня — плохой… В тот день мы обошли четыре шалмана. Возвратили с извинениями коричневую штору. Пили на лодочной станции, в будке киномеханика и за оградой монастыря. Марков опорожнил шестую бутылку и сказал: — Есть мнение — воздвигнуть тут скромный обелиск! И поставил бутылку на холмик… Несколько раз мы теряли пакет с деньгами. Обнимались со вчерашним гармонистом. Были замечены всеми ответственными работниками турбазы. Как утверждает Натэлла, выдавали себя за Пушкина и Баратынского… Даже Михал Иваныч предпочел быть от нас в стороне. Хотя мы его приглашали. Но он сказал: — Я Валеру знаю. С ним поддашь — опохмеляться будешь в милиции. Митрофанов и Потоцкий, к счастью, уехали на экскурсию в Болдино… Заснули мы на чужом сеновале в Петровском. Наутро повторился весь этот кошмар. От нас шарахались даже леспромхозовские конюхи. К тому же Марков ходил с фиолетовым абажуром на голове. А у меня был оторван левый рукав. Логинов подошел к нам возле магазина и спрашивает: — Как же это вы без рукава? — Мне, — отвечаю, — стало жарко, и я его выбросил. Хранитель монастыря задумался и перекрестил нас. А Марков говорит: — Это вы напрасно… У нас теперь вместо Бога — ленинский центральный комитет. Хотя наступит и для этих блядей своя кровавая ежовщина… Логинов смущенно перекрестился и быстро ушел. А мы все шатались по заповеднику. Домой я попал в конце недели. И сутки потом лежал не двигаясь. Михал Иваныч предлагал вина. Я молча отворачивался лицом к стене. Затем появилась девица с турбазы — Люда. — Вам, — говорит, — телеграмма. И еще вас разыскивает майор Беляев. — Что за Беляев? Откуда? — Наш батька говорит, что с МВД… — Этого мне только не хватало!.. Скажите, что я болен. Что я уехал в Псков и заболел… — Он знает. — Что он знает? — Что вы который день болеете. Сказал: пускай, как выспится, зайдет. — Куда? — В контору рядом с почтой. Вам любой покажет. А вот и телеграмма. Девица стыдливо отвернулась. Затем вытащила из лифчика голубоватый клочок бумаги, сложенный до размеров почтовой марки. Я развернул нагретую телеграмму и прочел: «Улетаем среду ночью. Таня. Маша». Всего пять слов и какие-то непонятные цифры… — Какой сегодня день? — С утра был вторник, — пошутила Люда. — Когда вы получили телеграмму? — Ее Марьяна привезла с Воронина. — Когда? — Я же говорю — в субботу. Я хотел сказать: «Так где вы были раньше?» — но передумал. Они-то были на месте. А вот где был я?.. Уехать я мог не раньше вечера — автобусом. В Ленинград попасть — часам к шести… — Он и про телеграмму знает, — сказала Люда. — Кто? — Товарищ Беляев. Люда чуточку гордилась проницательностью и всеведением злосчастного майора. — Товарищ Беляев сказал — пусть зайдет до отъезда. А то ему будет взъёбка… Так прямо и выразился… — Какая старомодная учтивость! — говорю… Я начал лихорадочно соображать. Денег у меня — рубля четыре. Все те же мистические четыре рубля. Состояние жуткое… — Люда, — спрашиваю, — у вас есть деньги? — Копеек сорок… Я на велосипеде приехала… — То есть? — Берите мой велосипед, а я дойду пешком. Оставьте его у кого-нибудь в поселке… Последний раз я ездил на велосипеде, будучи школьником. Тогда это казалось развлечением. Но, видно, я постарел. Дорогу пересекали сосновые корни. Велосипед, подпрыгивая, звякал. Маленькое жесткое седло травмировало зад. Колеса тонули в сыроватом песке. Измученные внутренности спазмами реагировали на каждый толчок. Я зашел на турбазу, прислонив велосипед к стене. Галина была одна. Взглянув на меня без испуга, спросила: — Вы получили телеграмму?.. Думаю, пьянством здесь трудно было кого-нибудь удивить. Я сказал: — Дайте мне тридцать рублей из сейфа. Через две недели верну… Только не задавайте вопросов. — А я и так все знаю. Ваша супруга изменила Родине. — Увы, — говорю. — И теперь уезжает на Запад. — Похоже на то. — А вы остаетесь? — Да, я остаюсь. Вы же знаете… — И будете продолжать работу? — Конечно. Если не уволят… — А правда, что в Израиле живут одни евреи?.. Слушайте, вам плохо?! Дать воды? — Вода тут не поможет. Как насчет денег? — Только почему из сейфа? У меня есть свои… Я хотел поцеловать Галину, но сдержался. Реакция могла быть неожиданной. Я сел на велосипед и поехал к монастырю. День был теплый, но облачный. Тени деревьев едва выделялись на сером асфальте. По обочине шоссе брели туристы. Среди них попадались одетые в непромокаемые куртки. Я устремился к песчаному склону. Руль приходилось удерживать с трудом. Мимо проносились обесцвеченные серым налетом валуны… Контору УВД мне показали сразу. — Следующий дом за почтой, — махнула рукой уборщица из «Лукоморья», — видишь флаг на крыше?.. Я поехал дальше. Двери почтового отделения были распахнуты. Здесь же помещались кабины двух междугородных телефонов. Один из них был занят. Блондинка с толстыми ногами, жестикулируя, выкрикивала: — Татуся, слышишь?! Ехать не советую… Погода на четыре с минусом… А главное, тут абсолютно нету мужиков… Але! Ты слышишь?! Многие девушки уезжают, так и не отдохнув… Я затормозил и прислушался. Мысленно достал авторучку… Казалось бы, все так ужасно, но я еще жив. И может быть, последней умирает в человеке — низость. Способность реагировать на крашеных блондинок и тяготение к перу… На крыльце управления мне попался Гурьянов. Мы почти столкнулись, и деться ему было некуда. В университете Гурьянова называли — Леня-Стук. Главной его обязанностью была слежка за иностранцами. Кроме того, Гурьянов славился вопиющим невежеством. Как-то раз его экзаменовал профессор Бялый. Достались Гурьянову «Повести Белкина». Леня попытался уйти в более широкую тему. Заговорил о царском режиме. Но экзаменатор спросил: — Вы читали «Повести Белкина»? — Как-то не довелось, — ответил Леня. — Вы рекомендуете? — Да, — сдержался Бялый, — я вам настоятельно рекомендую прочесть эту книгу… Леня явился к Бялому через месяц и говорит: — Прочел. Спасибо. Многое понравилось. — Что же вам понравилось? — заинтересовался Бялый. Леня напрягся, вспомнил и ответил: — Повесть «Домбровский»… И вот мы столкнулись на крыльце чека. Сначала он немного растерялся. Даже хотел не поздороваться. Сделал какое-то порывистое движение. Однако разминуться на крыльце было трудно. И он сказал: — Ну, здравствуй, здравствуй… Тебя Беляев ждет… Он захотел показать, что все нормально. Как будто мы столкнулись в поликлинике, а не в гестапо. Я спросил: — Он — твой начальник? — Кто? — Беляев… Или подчиненный? — Не иронизируй, — сказал Гурьянов. В голосе его звучали строгие руководящие нотки. — И помни. КГБ сейчас — наиболее прогрессивная организация. Наиболее реальная сила в государстве. И кстати, наиболее гуманная… Если бы ты знал, какие это люди!.. — Сейчас узнаю, — говорю. — Ты чересчур инфантилен, — сказал Гурьянов, — это может плохо кончиться… Каково мне было выслушивать это с похмелья! Я обогнул его, повернулся и говорю: — А ты — дерьмо, Гурьяныч! Дерьмо, невежда и подлец! И вечно будешь подлецом, даже если тебя назначат старшим лейтенантом… Знаешь, почему ты стучишь? Потому что тебя не любят женщины… Гурьянов, пятясь, отступил. Он-то выбирал между равнодушием и превосходством, а дело кончилось грубостью. Я же почувствовал громадное облегчение. И вообще, что может быть прекраснее неожиданного освобождения речи?!. К оскорблениям Гурьянов не подготовился. А потому заговорил естественным человеческим тоном: — Унизить товарища — самое легкое… Ты же не знаешь, как это все получилось… Он перешел на звучный шепот: — Я чуть не загремел по малолетству. Органы меня фактически спасли. Бумагу дали в университет. Теперь прописку обещают. Ведь я же сам из Кулунды… Ты в Кулунде бывал? Удовольствие ниже среднего… — А, — говорю, — тогда понятно… Кулунда все меняет… Вечно я слушаю излияния каких-то монстров. Значит, есть во мне что-то, располагающее к безумию… — Прощай, Гурьян, неси свой тяжкий крест… Я нажал симпатичную розовую кнопку. Мне отворила постная, неопределенного возраста, дама. Беззвучно пропустила меня в следующую комнату. Я увидел сейф, изображение Дзержинского, коричневые портьеры. Такие же, как в ресторане. Настолько, что меня слегка затошнило. Я опустился в кресло, достал сигареты. Минуту или две просидел в одиночестве. Затем одна из портьер шевельнулась. Оттуда выступил мужчина лет тридцати шести и с глубокой укоризной произнес: — Разве я предложил вам сесть? Я встал. — Садитесь. Я сел. Мужчина выговорил с еще большей горечью: — Разве я предложил вам закурить? Я потянулся к урне, но расслышал: — Курите… Затем он сел и уставился на меня долгим, грустным, почти трагическим взглядом. Его улыбка выражала несовершенство мира и тяжелое бремя ответственности за чужие грехи. Лицо тем не менее оставалось заурядным, как бельевая пуговица. Портрет над его головой казался более одушевленным. (Лишь к середине беседы я вдруг понял, что это не Дзержинский, а Макаренко.) Наконец он сказал: — Догадываешься, зачем я тебя пригласил? Не догадываешься? Отлично. Задавай вопросы. Четко, по-военному. Зачем ты, Беляев, меня пригласил? И я тебе отвечу. Так же четко, по-военному: не знаю. Понятия не имею. Чувствую — плохо. Чувствую — оступился парень. Не туда завела его кривая дорожка… Веришь ли, ночами просыпаюсь. Томка, говорю супруге, хороший парень оступился. Надо бы помочь… А Томка у меня гуманная. Кричит: Виталик, помоги. Проделай воспитательную работу. Обидно, парень — наш. Нутро здоровое. Не прибегай к суровым методам воздействия. Ведь органы не только лишь карают. Органы воспитывают… А я кричу: международная обстановка сложная. Капиталистическое окружение сказывается. Парень далеко зашел. Сотрудничает в этом… ну… «Континентале». Типа радио «Свобода»… Литературным власовцем заделался не хуже Солженицына. Да еще и загудел по-черному с Валерой-мудозвоном… Ну, кинула жена ему подлянку, собралась в Израиль… Так что, гудеть до посинения?.. Короче, я в растерянности… Беляев говорил еще минут пятнадцать. В глазах его, клянусь, блестели слезы… Затем он покосился на дверь и вытащил стаканы: — Давай слегка расслабимся. Тебе не вредно… если в меру… Водка у него была теплая. Закусили мы печеньем «Новость». Отрывисто и резко звякнул телефон. — Майор Беляев слушает… В четыре тридцать? Буду… И передайте, чтоб менты не лезли в это дело… Он повернулся ко мне: — На чем мы остановились?.. Думаешь, органы не замечают всего этого бардака? Органы все замечают получше академика Сахарова. Но где реальный выход? В чем? В реставрации капитализма?.. Допустим, почитал я ваш хваленый самиздат. Дерьма не меньше, чем в журнале «Знамя». Только все перевернуто. Где белое, там черное, где черное, там белое… Вот, например, проблема сельского хозяйства. Допустим, можно взять и отменить колхозы. Раздать крестьянам землю и тому подобное. Но ты сперва узнай, что думают крестьяне? Хотят ли эту землю получить?.. Да на хрена им эта блядская земля?! Поинтересуйся у того же Валеры-мудозвона. Обойди наши деревни вокруг заповедника. Один дед Тимоха помнит, как лошадей запрягают. Когда что сеять — позабыли. Простого хлеба испечь не могут… Да любой крестьянин эту землю враз на чекушку махнет. Не говоря о полбанке… Беляев вытащил стаканы и уже не прятал. Он порозовел. Мысль его стремительно развивалась в диссидентском направлении. Дважды звонил телефон. Беляев нажал кнопку селектора: — Валерия Яновна! Не соединяйте… Он заговорил поспешно, темпераментно и зло: — Желаешь знать, откуда придет хана советской власти? Я тебе скажу. Хана придет от водки. Сейчас я думаю, процентов шестьдесят трудящихся надирается к вечеру. И показатели растут. Наступит день, когда упьются все без исключения. От рядового до маршала Гречко. От работяги до министра тяжелой промышленности. Все, кроме пары-тройки женщин, детей и, возможно, евреев. Чего для построения коммунизма будет явно недостаточно… И вся карусель остановится. Заводы, фабрики, машинно-тракторные станции… А дальше — придет новое татаро-монгольское иго. Только на этот раз — с Запада. Во главе с товарищем Киссинджером… Беляев посмотрел на часы: — Ты, я знаю, в Ленинград собрался. Мой тебе совет — не возникай. Культурно выражаясь — не чирикай. Органы воспитывают, воспитывают, но могут сдуру и покарать. А досье у тебя посильнее, чем «Фауст» Гете. Материала хватит лет на сорок… И помни, уголовное дело — это тебе не брюки с рантом. Уголовное дело шьется в пять минут. Раз — и ты уже на стройках коммунизма… Так что веди себя потише… И еще, к вопросу пьянки. Пей, но в меру, делай интервалы. И не путайся ты с этим чеканутым Марковым. Валера местный, его не тронут. А у тебя — жена на Западе. К тому же опусы в белогвардейской прессе. Выступлений — полное досье. Смотри, заделают тебе козу… Короче, пей с оглядкой. А теперь давай на посошок… Мы снова выпили. — Идите, — перешел на «вы» майор. — Спасибо, — говорю. Это было единственное слово, которое я выговорил за полчаса. Беляев усмехнулся: — Беседа состоялась на высоком идейно-политическом уровне. Уже в дверях он шепотом прибавил: — И еще, как говорится — не для протокола. Я бы на твоем месте рванул отсюда, пока выпускают. Воссоединился с женой — и привет… У меня-то шансов никаких. С моей рязанской будкой не пропустят… А тебе — советую. Подумай. Это между нами, строго конфиденциально… Я пожал ему руку, кивнул хмурой даме и вышел на залитую солнцем улицу. Я шел и думал — мир охвачен безумием. Безумие становится нормой. Норма вызывает ощущение чуда… Я оставил велосипед на почте. Сказал — для Люды из Березина. Пешком забрался в гору. И наконец, дождавшись рейсового автобуса, поехал в Ленинград. В дороге я заснул и проснулся с ужасной головной болью… Ленинград начинается постепенно, с обесцвеченной зелени, гулких трамваев, мрачноватых кирпичных домов. В утреннем свете едва различимы дрожащие неоновые буквы. Безликая толпа радует вас своим невниманием. Через минуту вы уже снова горожанин. И только песок в сандалиях напоминает о деревенском лете… Головная боль не дала мне привычно обрадоваться ленинградской сутолоке, речному ветру и ясности каменных улиц. Чего стоят одни лишь тротуары после надоевших холмов… Я вышел из автобуса на площади Мира. Затем остановил такси и через пятнадцать минут был дома. Дверь мне отворила незнакомая смеющаяся женщина в тельняшке: — Вы от Шахновичей? Вас послали за кофеваркой? — Нет, — сказал я. — Ваша фамилия — Азарх? — Я Танин муж, — говорю… Вышла Таня с коричневым полотенцем на голове. Появилась дочка, бледная, с испуганными глазами. Сказала: — А, это папа… Дом был наполнен таинственными личностями. Из всех присутствующих я узнал только музыковеда Лазарева да еще фарцовщика Белугу. В квартире было шумно. Незнакомый лысый человек беседовал по телефону. Он то и дело повторял: — Это практического значения не имеет… Все по очереди заговаривали с Таней. Худой бородатый старик почти кричал: — Надеюсь, господа, тут все свои?! Так что позвольте мне забыть о конспирации. Я должен передать кое-что Александру Исаевичу Солженицыну.. Дальнейшее старик отчеканил хорошо поставленным голосом: — Я разрешаю Солженицыну опубликовать без купюр мою фронтовую поэму «Люська». Причитающийся мне гонорар я отдаю в фонд Солженицына. Упоминать при этом мою настоящую фамилию категорически запрещается. Мой псевдоним — Андрей Колымский!.. На столах и подоконниках громоздились бутылки. Заметно пьяных не было. Всех связывало что-то общее, хотя здесь присутствовали не только евреи. Кто-то собирал неведомые подписи, размахивая зеленым блокнотом. На кухне в ряд стояли чемоданы. Это были одинаковые новые чемоданы с металлическими замками. Они вызывали у меня чувство безнадежности… На кровати валялась гитара… В разговорах мелькали слова: «овир», «хиас», «берлинский рейс», «таможенная декларация»… Я чувствовал себя абсолютно лишним. И даже обрадовался, когда незнакомая женщина поручила мне спуститься за чаем. Перед этим я выпил, и мне стало легче. О вреде спиртного написаны десятки книг. О пользе его — ни единой брошюры. Мне кажется, зря… Прошло несколько часов. Таня упаковывала забытый фотоаппарат. Маша дарила на память гостям черноморские камешки. Они несколько раз подходили ко мне. Мы произносили какие-то бессмысленные слова: — Не скучай, пиши… Все будет хорошо… Я знал — кошмар начнется завтра. И еще подумал — зато мне достанется выпивка… Маша сказала: — А нам выдали доллары. Хочешь посмотреть? Я сказал: — Хочу… Потом обсуждалось какое-то сообщение израильского радио. Люди приходили, уходили. Таня записывала адреса и поручения… Не обошлось и без скандала. Лысый парень напился и выкрикнул: — Ну что, бежите с тонущего корабля?! Но ему возразили: — Значит, корабль тонет? И это мы слышим от члена партии?! — Я — беспартийный, — реагировал скандалист, — мне обидно, что выпускают только евреев! — Разве ты не еврей? — Еврей, — ответил лысый… Я выбрал момент и сказал: — Таня, будешь в Америке, разыщи Карла Проффера. Он собирался издать мою книгу. — Сказать, чтобы издавал? — И побыстрее. Терять мне нечего. — Я тебе все напишу между строк… Тут Лазарев сказал, что уже — шесть. Надо было ехать в аэропорт. Мы заказали несколько такси, сели и доехали почти одновременно. Таня и Маша сразу ушли за барьер — оформлять декларации. Мы бродили по залам. Кто-то захватил из дома бутылку водки. Белуга подошел ко мне и говорит: — Молодец, что не падаешь духом. Я ответил: — Этого еще не хватало! Женюсь по новой и заделаю кучу ребятишек. Белуга удивился и покачал головой… Таня раза четыре подходила к барьеру. Передавала мне вещи, задержанные таможней. В том числе: янтарные бусы, мою армейскую фотографию и роман Гладилина с дарственной надписью. То, что вернули фотокарточку, очень рассердило Мишу Лазарева. Он сказал: — Это что за фокусы?! Где справедливость? Ему возразил Белуга: — Будь справедливость, тогда зачем и уезжать?!. Я снова выбрал момент и говорю Тане: — Как ты думаешь, мы еще увидимся? — Да, я уверена. Совершенно уверена. — Тогда я, может, поверю, что Бог — есть. — Мы увидимся. Бог есть… Мне бы хотелось ей верить. Я готов был поверить… Но почему я должен верить ей именно сейчас? Я же не верил, когда она говорила, что Альберто Моравиа — хороший писатель… Затем мы все поднялись на какой-то балкон. Смотрели, как Таня и Маша заходят в автобус. Время остановилось. Эти несколько секунд я ощутил как черту между прошлым и будущим. Автобус тронулся. Теперь можно было ехать домой, не прощаясь… Одиннадцать дней я пьянствовал в запертой квартире. Трижды спускался за дополнительной выпивкой. Если мне звонили по телефону, отвечал: — Не могу говорить… Отключить телефон не хватало решимости. Вечно я чего-то жду… На четвертый день пришла милиция. Утром в дверь постучали, хотя звонок работал. К счастью, была наброшена цепочка. В дверном проеме блеснул лакированный козырек. Раздалось уверенное, нетерпеливое покашливание. Я не боялся милиции. Просто не мог разговаривать с властями. Один мой вид чего стоил… Я спросил: — В чем дело? Предъявите ордер… Существует закон о неприкосновенности жилища… Милиционер с угрозой выговорил: — Ордер не проблема. И сразу же ушел. А я вернулся к моим бутылкам. В любой из них таились чудеса… Прошло двадцать минут. Что-то заставило меня посмотреть в окно. Через двор шагал наряд милиции. По-моему, их было человек десять. Я слышал их тяжелые шаги на лестнице. Потом они звонили, резко и нетерпеливо. Я не реагировал. Что они могли сделать? Взломать старинную петербургскую дверь? На шум сбежалась бы вся улица Рубинштейна… Милиционеры топтались на площадке около часа. Один из них прокричал в замочную скважину: — Дайте разъяснения по нижеперечисленным статьям Уголовного кодекса. Притонодержательство, тунеядство, неповиновение властям… Статей было так много, что я решил об этом не думать. Милиционеры все не уходили. Кто-то из них оказался хорошим психологом. Он постучал в дверь и крикнул: — Можно попросить стакан холодной воды?! Видимо, рассчитывал на мою сентиментальность. Или на чудодейственную силу абсурда… Я не реагировал. Наконец милиционеры сунули под дверь листок бумаги и ушли. Я видел, как они пересекают двор. На этот раз я их пересчитал. Шесть козырьков поблескивали на солнце. Бумага оказалась повесткой, которую я разглядывал минуты три. В конце говорилось: «Явка обязательна». Фамилии следователя — не было. Названия дела, по которому меня вызывали, — тоже. Не было даже указано, кто я: свидетель, ответчик или пострадавший. Не было даже номера комнаты. Только — время и дата. Я знал, что такие повестки недействительны. Меня научил этому Игорь Ефимов. И я кинул повестку в мусорный бак… Милиция затем приходила еще раза четыре. И я всегда узнавал об этом заранее. Меня предупреждал алкоголик Смирнов. Гена Смирнов был опустившимся журналистом. Он жил напротив моего дома. Целыми днями пил у окна шартрез. И с любопытством поглядывал на улицу. А я жил в глубине двора на пятом этаже без лифта. От ворот до нашего подъезда было метров сто. Если во двор заходил наряд милиции, Смирнов отодвигал бутылку. Он звонил мне по телефону и четко выговаривал единственную фразу: — Бляди идут! После чего я лишний раз осматривал засовы и уходил на кухню. Подальше от входных дверей. Когда милиция удалялась, я выглядывал из-за портьеры. В далеком окне напротив маячил Смирнов. Он салютовал мне бутылкой… На одиннадцатые сутки у меня появились галлюцинации. Это были не черти, а примитивные кошки. Белые и серые, несколько штук. Затем на меня пролился дождь из червячков. На животе образовались розовые пятна. Кожа на ладонях стала шелушиться. Выпивка кончилась. Деньги кончились. Передвигаться и действовать не было сил. Что мне оставалось делать? Лечь в постель, укрыться с головой и ждать. Рано или поздно все это должно было кончиться. Сердце у меня здоровое. Ведь протащило же оно меня через сотню запоев. Мотор хороший. Жаль, что нету тормозов. Останавливаюсь я только в кювете… Я укрылся с головой и затих. В ногах у меня копошились таинственные липкие гады. Во мраке звенели непонятные бубенчики. По одеялу строем маршировали цифры и буквы. Временами из них составлялись короткие предложения. Один раз я прочел: «Непоправима только смерть!..» Не такая уж глупая мысль, если вдуматься… И в этот момент зазвонил телефон. Я сразу понял, кто это. Я знал, что это — Таня. Знал, и все. Я поднял трубку. Из хаоса выплыл спокойный Танин голос: — Привет! Мы в Австрии. У нас все хорошо… Ты выпил? Я рассердился: — Да за кого ты меня принимаешь?!. — Нас встретили. Тут много знакомых. Все тебе кланяются… Я стоял босой у телефона и молчал. За окном грохотал перфоратор. В зеркале отражалось старое пальто. Я только спросил: — Мы еще встретимся? — Да… Если ты нас любишь… Я даже не спросил — где мы встретимся? Это не имело значения. Может быть, в раю. Потому что рай — это и есть место встречи. И больше ничего. Камера общего типа, где можно встретить близкого человека… Вдруг я увидел мир как единое целое. Все происходило одновременно. Все совершалось на моих глазах… Моя жена сказала: — Да, если ты нас любишь… — При чем тут любовь? — спросил я. Затем добавил: — Любовь — это для молодежи. Для военнослужащих и спортсменов… А тут все гораздо сложнее. Тут уже не любовь, а судьба… Потом что-то щелкнуло, и все затихло. Теперь надо было уснуть в пустой и душной комнате… Июнь 1983 года Нью-Йорк Послесловие «Заповедник» писался и вчерне был закончен в 1978 году, последнем году пребывания Сергея Довлатова в Ленинграде. Завершен в Нью-Йорке в 1983 году и тогда же вышел отдельной книгой в эмигрантском издательстве «Эрмитаж». Представляется важным, что «Заповедник» оказался первой книгой Довлатова, изданной на родине, в Ленинграде. Я хорошо помню: в издательстве «Васильевский остров» мы сдавали ее в набор 29 августа 1990 года — через пять дней после смерти писателя в Нью-Йорке. «Заповедник» написан в широко представленной отечественной литературной традицией жанре повести и поднимает типично русские вопросы. По виду — реалистические: отношение среды к человеку, данное через описание нравов современного автору общества. Подспудно же вопросы, разрешаемые писателем, оказываются вполне романтическими: драматическая история жизни обреченного на непонимание творца. В сущности довлатовский «Заповедник» — это та же самая довлатовская «Зона». Так сказать, «Зона для гениев». Выбранные автором декорации — места ссылки Пушкина, на фоне которых развиваются события, — органически соответствуют накопленному Довлатовым к концу семидесятых духовному и душевному опыту. И не только им одним, но всей отключенной от гражданского бытия культурой советской поры. Довлатов никогда не называл себя сколько-нибудь ярким ее представителем. Он им был. Сюжетный замысел «Заповедника» связан с этим обстоятельством самым прямым образом. Вымышленная, но художественно достоверная правда сюжета повести заключается в том, что главным ее героем избран… Иосиф Бродский. Был в жизни поэта такой эпизод, когда он пытался уберечься от ударов советской судьбы в Пушкинском заповеднике. Хотел получить в нем хотя бы место библиотекаря. Но и этот скромный номер не прошел — не взяли его ни в библиотеку, ни куда-либо еще. У Довлатова эта история вызвала далековатую, но точную ассоциацию: полтораста лет тому назад Алексей Вульф из Тригорского видел (судя по его дневникам) в ссыльном Михайловском соседе лишь столичного дэнди, занятого «наукой страсти нежной». Он и понятия не имел, что общается с величайшим национальным гением России. Нас изумляло, что люди, изучившие дневники Вульфа — тем более жизнь и творчество Пушкина, сберегающие память о нем для потомков, — по-прежнему и так очевидно глухи к явлению живого таланта. Помня и думая об этом сюжете, Довлатов и принялся за повесть. Забравшись в Пушкинские Горы, он пережил схожую коллизию в масштабе собственной биографии. Гением он себя публике не представлял. Но и не скрывал принадлежности к не слишком лояльным питерским литературным кругам. При мне как-то показал «ни с того ни с сего» одному из работников заповедника первую свою публикацию в крамольном и запрещенном «Континенте». И тут же услышал: «Подумаешь, буря в стакане воды». Достоинство довлатовской позиции в «Заповеднике» очевидно: ни к кому из персонажей автор не относится со злым чувством, какую бы досаду ни вызывали у него порой их так называемые прототипы. Там, где любое общественное мнение подозревает в человеческом поведении умысел и злую волю, Довлатов-прозаик обнаруживает живительный, раскрепощающий душу импульс. И в этом смысле назначение его прозы истинно романтическое и поэтическое. Андрей Арьев

The script ran 0.005 seconds.