1 2 3 4
Итак, всепожирающая, всем пожираемая, одержимая властной заботливостью, превращающая начищенное до блеска донышко каждой кастрюльки в собственный ореол, Мариэтт так безупречна — увы, так безупречна! — в сравнении со мной, грешником, и так незаменима, и знает это, и делает все, чтобы быть таковой, и сама она того не знает, что все это лишь ее оборонительное оружие. Разве я могу не признавать ее беспощадное самопожертвование?
Я собираюсь уходить. Комок подступает к горлу, отпускает и снова подступает. Задержи же меня, Мариэтт! Ты мне не опротивела, нет. Ну сделай же что-нибудь. Тебе надо немного похудеть. Пойти к парикмахеру. Подкрась губы, подведи глаза. Полроси у радуги семь цветов для семи платьев на каждый день недели, чтобы выглядеть по-разному. Сбрось этот передник, который придает тебе неизменно будничный вид. Ах, если б, когда я возвращаюсь…
Нет, этого не будет. Я смотрю, как она трудится на кухне. В домашнем платье. Растрепанная. Платье сидит мешком. Она чистит морковку. Я медленно надеваю плащ. Ты не знаешь, толстушка, куда я направляюсь? Идет дождь. Такой уж город Анже: зимой в нем льют дожди и снег лежит недолго, так что нельзя шаг за шагом проследить путь неверного мужа.
Это сущее безумие, я знаю. Анже, как и многие провинциальные города, состоит из площади — она именуется площадью Сборов, что говорит само за себя, — двух бульваров и четырех или пяти главных улиц, по которым прогуливаются жители, перед тем как отправиться спать, на другие улицы, так и остающиеся окраиной. Если вы не врач и не дантист, чья профессия позволяет принимать кого-то у себя в кабинете, то, значит, для свиданий вам надо уходить из дому; встречаться постоянно с девушкой так, чтоб никто об этом не узнал — дело далеко не простое. И вы сразу поймете причины, по которым житель Анже остается верен своей жене в радиусе десяти километров. Гостиницы сосредоточены в центре города, туда пойти немыслимо: это все равно что публично объявить о своей связи. Также немыслимо снять меблированную комнату или какую-нибудь тайную квартирку — хозяева обязаны заявлять о своих жильцах, да еще извещать налогового инспектора, вот из-за этих бумажонок вам никуда не скрыться от бдительности тысячеоких соглядатаев. Остаются гостиницы в Сегре, в Сомюре и деревни с их гостеприимными живыми изгородями; там в хорошую погоду, если крестьяне не жнут и не сеют поблизости от вас, можно заняться тем же, чем занимаются птицы, кролики или бродячие собаки, тоже на лоне природы. Но прежде чем улететь на крыльях мечты, надо долго добираться по грешной земле. Что ни говорите, автомобиль действительно упростил наши нравы. И все же будьте осторожны! Не поджидайте свою даму в центре города, а главное, каждый раз в одном и том же месте: это быстро заметят. Уезжайте подальше. Увы, пригородная зона все расширяется, люди жаждут обзавестись там хижиной для воскресного отдыха. Стало быть, у вас должно быть время в запасе; и молите бога, чтобы ваши свободные часы совпали со свободным временем вашей подруги, а чтобы узнать это, надо заранее осторожно позвонить ей по телефону.
Дождит. Я поставил машину перед домом Э 5 на улице Сент в Дутре. Жду Анник. Чтоб дойти сюда, ей придется совершить довольно долгую прогулку. Под дождем. Придет ли она? Место встречи мы выбрали в прошлый раз — дней десять назад. Я не мог позвонить ей, чтоб подтвердить наш уговор. Ее отец слишком хорошо знает мой голос, а ее голос знаком всем у нас дома. Не помогает, а, напротив, мешает то, что мы соседи, к тому же родственники. Во сто раз лучше было бы жить далеко друг от друга и вовсе не иметь родственных связей. По большей части она приходит в суд и вызывает меня в вестибюль. На этот раз не пришла.
Пять минут опоздания. При такой погоде это нормально. Впрочем, она никогда не бывает точной. Она приходит через раз, и мне трудно ее винить. С тех пор как она в Анже (прошло всего лишь четыре месяца), с тех пор как я в связи с ней (прошло только два месяца), она изучает право (мне это очень нравится — еще одно родство), ходит на лекции (это мне нравится меньше — там полно молодых людей, ее ровесников) и много развлекается по вечерам (это мне уж совсем не нравится). Все еще моросит дождь. Придет ли? Который раз я задаю себе этот вопрос: ну почему же нет, после того что было? Мне надоело видеть ее только при свидетелях, чуть не на пороге наших домов, я не мог ничего ей сказать, не мог хотя бы поймать ее взгляд, и в прошлую пятницу, доведенный до отчаяния, я подловил ее у входа на факультет, и, когда она крикнула для отвода глаз, чтобы никто из ее товарищей не мог чего-нибудь вообразить: «А вот и мой кузен!», я сразу подумал, что вряд ли мне посчастливится еще раз раздеть ее. Она казалась очень смущенной и была заметно удивлена. Приключение в дни летнего отдыха… Нет, нет, она так не сказала, только вполголоса бросила:
— У меня всего секунда, Абель, не больше. Сейчас лекция…
И все же согласилась пройти со мной несколько шагов по улице. Пока шли, смотрела себе под ноги, на свои крохотные туфельки, гвоздившие асфальт тонкими, неустойчивыми каблучками. Я мог бы поклясться, что для нее это уже дело решенное. Но я также мог бы поклясться и в другом — хоть она и считает себя совершенно свободной, ей немного стыдно передо мной и у нее не хватает мужества сказать мне откровенно: «Все было очень хорошо, Абель, но такое не повторяется». Ведь это означало бы: «Знаешь, я легко уступаю». К тому же адвокат Бретодо, черт возьми, так усердствовал, превзошел самого себя и говорил, говорил, говорил разное, всякое и напирал на то, что он больше не может так жить, что он лишился сна, что он совершенно не знает, к чему это его приведет — ни к чему, — и тем хуже! Или бог знает к чему — и тем лучше! И уж, во всяком случае, чем потерять ее, свою девчонку, он с легким сердцем все пошлет к чертям — и дом, и семью, и суд.
— Ну, это уж чересчур! — сказала Анник с искоркой лукавства, характерного для южанки и умилительного в этой дочери Бретани.
Она улыбалась, встревоженная, польщенная, быть может, взволнованная. Анник не слишком разговорчива. Она прекрасна, она добра, ей тяжела мысль, что она может причинить кому-то горе. Умел разжечь огонь — умей и погасить пожар. Но именно этого движения души и ждал мой демон. Когда ты слаб — а она была слаба, тушить чужой огонь — значит, разжечь свой собственный. Я знал, в чем моя сила: юнцы торопливы, их редко интересует, как им ответят, у них нет чуткости, они мало говорят, избалованы обилием партнерш. Мой автомобиль как раз находился рядом — новый «ситроен» с откидными сиденьями (он вызвал у моей бедной Мариэтт восклицание: «Наконец-то!»). Анник, пропустив лекцию, позволила усадить себя в машину. А я отменил свои встречи с клиентами, позвонив из маленькой гостиницы «Мельница Мирво», стоявшей у пруда.
Все еще шел дождь. Ко мне приблизился полицейский, с пелерины которого струилась вода. Оказывается, я поставил машину не с той стороны. Надо было сменить стоянку, стать у дома Э 24, но там бы я упустил свою девчонку. Она и так уже на полчаса опаздывала. Неужели мне придется отступиться? Неужели снова добиваться ее? В последний раз, когда мы встретились, ее оскорбило мое намерение подарить ей брошь, ну пустяк, недорогую безделушку, что-нибудь такое, что она могла бы носить не вызывая ничьих подозрений, но это было бы памятью обо мне. Она это отлично поняла. Но ей ничего такого не надо. Вообще ничего ей не надо. Она сама ничего не дает и не берет взамен, просто любит до тех пор, пока ей самой этого хочется, с вызывающей бесцельностью, с твердым намерением сохранить свою независимость от меня. Я должен теперь всячески остерегаться жениховских повадок. Я должен остерегаться повторять ей, что, если будет надо, ради нее готов порвать со всем. Она хмурит брови. Анник серьезная девушка, на свой манер. Ничего не имеет против замужества, но для нее оно в ста километрах от наслаждений. Она спокойно говорит:
— Ну, когда-нибудь придется. Попозже. Но если уж выходить замуж, то, конечно, за подходящего человека.
Я, стало быть, неподходящий, и, даже если б подходил, все равно ничего бы не вышло. Она ведь в родстве с семьей Мариэтт и ничем не захочет ей вредить. И так уж ее мучит мысль, что она взяла себе любовника из своей же семьи — ведь это угрожает серьезными неприятностями со стороны Мариэтт, если Анник захочет сохранить эту связь, и со стороны Абеля, если она порвет эту связь. Что же касается моего имени, моей карьеры, которые развод погубил бы (треть моих клиентов рекомендованы семьей Гимарш, другие же — католики, а они очень щепетильны в таких вопросах), то об этом она не задумывалась ни на мгновение. По ее мнению, развод бы был безумием. Ее нежность ко мне, ее чувственность характерны для людей уже другой породы, другой эпохи, над которой я так же не властен, как над эпохой, когда играли в бильбоке. Я пытаюсь увековечить недолговечное. И это-то и бесит меня, это-то меня и разжигает.
— Извини меня, Абель. В моем распоряжении только два часа.
Вот она, явилась наконец-то, вся промокшая, прелестная, складывает зонтик. И сразу же этот чудесный привет, когда ее язык трепещет в поцелуе. Очаровательная потаскушка. Почему с тобой мир мне кажется распахнутым настежь, а рядом с Мариэтт он заперт для меня? Ах, если бы я мог из вас обеих сделать одну, сохранив от Мариэтт то, в чем ты мне отказываешь, а у тебя взять то, что могло бы воскресить Мариэтт! Мудрецы говорили: «Бери жену помоложе, чтоб владеть ею в самом расцвете». Ладно! Будем довольствоваться тем, что нам дано. Перестанем путать жанры.
— Отель д'Авриле? — предлагает Анник.
Я полон нетерпения. Бросаюсь в атаку. Не выдохнусь ли я, сохраню ли тот порыв, которым каждый раз отмечается этот день в календаре как праздник? Анник полагает, что да. Минут через пять она уже не так будет стремиться к этому.
Нахожусь в злобном настроении и повсюду натыкаюсь на бабье царство.
Сегодня утром зашел к мальчикам, обнаружил Никола, задумчивого, с пальцем в носу. Он разглядывал глобус, который принадлежал мне в школьные годы, но с тех пор сильно износился. Раньше любимым занятием Никола было скакать верхом на «ракете», сооруженной из никелированной трубы, временно заимствованной у пылесоса. Никола шумно выдыхал воздух: чу-чу-чу, и это обозначало, что он летает вокруг земли совсем как Гагарин. Но с тех пор как он научился читать, география отодвинула фантазию в дальний угол. Никола с недоумением рассматривал эту маленькую Францию и ее прежние владения, выкрашенные картографами папиных времен в фиолетовый цвет для того, чтобы лучше отделить ее территорию от простора русского пурпура, зеленой Англии, желтой Испании. Я подошел ближе, предполагая, что ему трудно разбираться в карте, имеющей масштаб 1:4 000 000. Но он спросил с некоторой робостью:
— Папа, скажи, Бретодо — мужского рода?
Было заметно, что он в этом не совсем уверен, и, не пускаясь в объяснения, сердито предложил:
— Вот, погляди на Европу — тут все одни дамы.
Я тоже вожу пальцем по глобусу, погнувшаяся ось которого поскрипывает. Он прав, в Европе названия всех стран — женского рода: Франция, Англия, Германия, Россия, Польша, Италия, Болгария, Австрия, Испания, Румыния, Швеция, Норвегия, Финляндия… Исключение только подтверждает это общее правило: Сан-Марино, Люксембург, Монако, но эти страны таких небольших размеров!
Глобус вращается. Пять частей света тоже женского рода. И все вместе тоже она — земля. А то, что не земля, — вода. Черт побери! Вода, мама, все опять сначала…
Этот разговор помнился мне в течение всего дня, так что между двумя выступлениями в суде я накропал мстительную статейку для восьмисот подписчиков «Луарского обозрения», в котором я иногда сотрудничаю в рубрике «Колючки», подписываясь только инициалами А. Б. Конечно, я знаю, от кого мы унаследовали свой словарный запас, в котором женский род присвоил себе слова (которые должны были быть нейтральными) среднего рода, уже утерянного во французской речи и даже в латыни не очень стойкого. Но неправильно полагать, что мы разговариваем на языке учтивости, ставшем женственным благодаря окончаниям слов.
«Этот язык, — писал А. Б., — просто сообщник женского пола. Лексика нас, мужчин, явно обошла. Ну пусть „земля“, „вода“, „долина“ — женского рода, мы не против; они расположены в горизонтальной плоскости, их объединяет великая сила плодородия, но над ними — „воздух“, „огонь“, „дуб“, „орел“, которые возносятся в направлении вертикальном и принадлежат мужскому роду.
Что же касается всего остального — увы! Нужно ли упоминать о матери-родине, хотя во имя ее сражаются именно мужчины? Почему во французском языке „любовь“ в единственном числе — слово мужского рода (что кажется двусмысленным), а во множественном числе — женского рода (и кажется благородным)? Почему „страсть“, „радость“, „чувствительность“ — слова женского рода, тогда как нам предоставлены „блуд“, „секс“ — эти грязнули? Почему „добродетель“ противостоит „пороку“? „Жалость“ и „чуткость“ даны одной стороне, а „высокомерие“ и „эгоизм“ — другой? Поразмыслите над этим, и вы скоро убедитесь, что это почти что правило: мужской род деградирует. „Нации“ противостоит „государство“, реальность более жестокая. Происходит снижение в иерархии ценностей: „прибыль“ превращается в „чистоган“, „подать“ — в „налог“, „власть“ оборачивается „террором“, „призвание“ — „ремеслом“, „воля“ — „упрямством“, „справедливость“ — „произволом“, „судьба“ — „роком“. Да здравствует республика! Долой правительство! „Речь“ величественна, „разговор“ малозначителен, „треп“ вульгарен…»
Тио прочел памфлет еще до того, как я отослал его в журнал, и укоризненно покачал головой:
— Мозги у тебя нынче набекрень! Ну, может, после этого и станут на свое место.
Потом заметил с усмешкой:
— Хочу все же указать на промах, допущенный слабым полом: они оставили нам рай.
Черта с два! Это всего лишь миф. Скорей я подумал бы о радости, которую столь щедро дарят такие девушки, как Анник.
Дело плохо.
В почте, лежавшей на письменном столе, одно письмо оказалось вскрытым. Это непростительно! Адвокат обязан сохранять профессиональную тайну. Если его жена с этим не считается, до чего мы можем дойти? Еще более досадным обстоятельством явилось то, что письмо было надушено и написано изящным почерком одной из моих клиенток. Значит, я попал под подозрение и мне грозит опасность в том случае, если вдруг у Анник возникнет срочная надобность написать мне. Я был обязан высказать свое мнение и потому спустился на первый этаж свирепый, как фурия.
— Ты теперь мою почту просматриваешь? И даже письма служебного характера. Значит, пора мне искать себе другое пристанище, черт побери!
Мариэтт лепетала какие-то извинения, но последнюю фразу истолковала по-своему и побледнела. Хотя я угрожал ей всего лишь тем, что устрою себе приемную где-нибудь в другом месте (я уже на самом деле об этом подумывал по многим причинам). Но она тут же вспылила:
— Ну и ладно, разводись, дружок, разводись!
— И это ты так говоришь?
В бешенстве я схватил какую-то вазу и вдребезги разбил ее, запустив в зеркало. Мариэтт без единого слова отпрянула к двери и бесшумно закрыла ее за собой.
— Ты не прав, — сказал чей-то голос.
Тут были Жиль и Лулу, которого в тот день из-за насморка оставили дома. Даже Жиль и то уже был здесь лишним. Он многое понял еще тогда, в день прогулки на яхте. Ни доказательствами, ни какими-либо признаниями с моей стороны он не располагал, да и не пытался получить их. Жиль не болтлив, но он знает, и потому он самый нежелательный свидетель семейной сцены, к тому же он лет пятнадцать питает к Мариэтт самые теплые чувства; это душевное влечение калеки, постоянная братская нежность выражались обычно с той и с другой стороны громкими поцелуями в обе щеки.
— Ты не прав, — повторил Жиль. — Я был здесь, когда она распечатала письмо и сказала: «Черт возьми, это Абелю! Он рассердится» — и вложила письмо обратно в конверт. Мариэтт решила, что это от Рен, и действительно пришло письмо и от нее, Рен сообщила, что разводится с мужем.
— Рен разводится?
— А ты останешься? — вдруг спросил Лулу. — Ты останешься?
Я взял его на руки, он весь дрожал. Лулу самый слабенький из моих четырех. Он верит всему, что слышит. Иной раз вспышки гнева помогают разрядить тяжелое молчание, но в присутствии Лулу они становятся катастрофой. Года два тому назад, разозлившись на придирки Мариэтт, запрещавшей мне есть хлеб (теперь-то я сам забочусь о своей фигуре и не позволяю себе ничего мучного), я крикнул за столом:
— Чего же ты хочешь? Чтоб я умер от голода?
В течение целой недели я находил на своем письменном столе хлебные горбушки и кусочки шоколада (полбатончика), по краям которых виднелись следы маленьких зубов, не выдержавших искушения. Как-то пришлось мне заступиться за Лулу, когда он случайно сделал какую-то глупость, — я сильно поспорил с Мариэтт (она терпеть не может, если умаляется ее роль воспитательницы). И вдруг я увидел, как мой ребятенок съеживается в комок при наших громких криках, словно чувствует себя виновным в том, что он существует и является причиной наших споров.
На этот раз все было гораздо хуже. Он был в ужасе. Как будто землетрясение, расколов землю, разверзло страшную пропасть у его ног. То, что казалось нераздельным, этот монолит — папа и мама, основа вселенной, — оказалось под угрозой разрыва. Поистине, в слабости есть великая сила! Я держал Лулу на руках и не решался спустить на пол. Однажды Анник встретила Лулу в доме Эрика, в другой раз — в семье тещи (ко мне Анник никогда не ходит), и мальчик потянулся к ней, а она к нему. У этой девушки столько юной резвости и располагающей к себе ласки, искренней, без сюсюканья! Дети ее обожают.
Но с тех пор как Анник моя любовница, маленький Лулу, сам того не зная, стал для нее врагом номер один. Раз он существует, раз он родился на свет, то и родители его всегда должны быть вместе, в этом его не разуверишь. Нет для меня страшнее, чем видеть, как рушится эта его вера и он лишается самых корней своей жизни.
Дело плохо.
Я продолжаю вспоминать, как все это случилось. Видимо, Анник бывала раньше в этом отеле д'Авриле, в котором она мне предложила встретиться. Для чего бывала? Как бывала? Задать ей такой вопрос нельзя, она не терпит расспросов и нашла бы в них повод для разрыва. И так уж она любит повторять:
— Я свободна. И ты свободен.
Я, который сам для себя добивался того же, я почему-то мечтал о таких путях свободы, которые были бы доступны только мне и заказаны другим. Есть у меня и более определенный повод для волнений. Анник нередко повторяет:
— Всему этому придет конец. Нам недолго быть вместе!
И меня пугает не то, что она так говорит, но самый ее тон; я чувствую, что она волнуется, у нее перехватывает дыхание. Слез у Анник я не видел, она не позволяет себе заплакать, я уже это знаю; она считает более утонченным ограничиться чувственным наслаждением и не отдаваться влечению сердца, по ее мнению преступному.
Дело плохо.
У Мариэтт еще нет подозрений, но она уже недоумевает, ищет причины перемен.
Все чаще я замечаю, как она смотрит на меня исподлобья и удивляется, словно фермерша, не понимающая, почему баран бьется лбом о стены овчарни.
Гимарши тоже встревожены. Мрачные времена наступили для их племени. Тестю пришлось сделать повторную кардиограмму. Потом автомобиль раздавил Кляма, его любимую собаку. Кожа Арлетт вся в угрях. Мне недавно передали на консультацию дело Рен о разводе; оно не сулит ничего хорошего. В тридцать четыре года, когда блеск ее красоты уже тускнеет, она не устояла перед соблазном новизны, которую дала ей победа над каким-то смазливым юнцом: их застали вдвоем, и теперь ее старый муж Жорж, дела которого сильно пошатнулись после окончательного краха аферы с постройкой и продажей домов, вовсе не собирается учитывать ее интересы при ликвидации.
Ну, что ж еще? Да, скоропостижно скончалась тетушка Мозе. Похороны прошли без особой грусти. Но возвращение после визита к нотариусу было безрадостным: он сообщил, что неблагодарная завещала все, что имела, семье Мозе и ни копейки Гимаршам.
Тио стоял в раздевалке, ожидая меня, и нервно теребил петлицу своего пиджака, в которой алела ленточка Почетного легиона, — я тут же сообразил, что меня ждет какая-то неприятная новость: дядя приходит в здание суда только тогда, когда нам нужно поговорить наедине, чтоб не слыхала Мариэтт. А тут еще он кивнул мне своим полковничьим подбородком, и я встревожился еще более. Он стоял прямой, словно аршин проглотил — будто, выправив осанку, можно тем самым выправить положение.
— Сынок, — сказал он, — я из похоронного бюро.
Вступление совсем в его стиле. У него вошло в привычку острить, когда на сердце неспокойно, если же он обращается ко мне со словом «сынок» вместо «племянник», стало быть, дела совсем плохи.
— Поручение у меня неприятное, — продолжил дядя, — Анник позвонила мне и сказала под строгим секретом, что уезжает в Безье к своей матери. Ты, наверно, знаешь, что родители Анник в разводе и мать живет одна.
И тут же сострил:
— Очаровательная девочка, лакомый кусочек, поздравляю тебя, милый мой, хотя когда это случается между родственниками, то смахивает на людоедство. Ну ладно, пошли! Удар тяжел, я бы предпочел все объяснить тебе на свежем воздухе.
Мы идем молча. Проходим через площадь к железным решетчатым калиткам, которые со стуком распахиваются, когда их толкают няни и дети. Отличный символ! Тянуться дальше это не могло, я ждал такой развязки. Все прошлое воскресенье я провел якобы на охоте, где-то вблизи Жиена, где ощипывал всего лишь свою перепелочку; она была как-то странно взволнована, очень нежна и склонна пооткровенничать. Не помню, по какому поводу, она вдруг рассказала мне в машине:
— Знаешь, я не такая уж легкомысленная. Два года у меня был один студент. Потом еще шесть парней один за другим, но только для того, чтобы забыть самого первого. А потом — ты.
В кафе, куда мы зашли, чтобы подкрепиться, она сказала:
— В детстве я ужасно любила эти ромовые бабки и до отвала ими наедалась.
И, уже лежа в постели, заявила:
— Скажи, Абель, тебе не кажется нелепым, что при некоторых обстоятельствах любовь становится уродливой? Тебя бы, наверно, больше устроило, если бы на моем месте оказалась Мариэтт, но чтоб она была такая, как я?
Вопрос неуместный, и она себе его не простила.
Я тяжело опустился на скамейку, ту самую, где когда-то при встрече сидела Одиль, которая ныне торгует водопроводными трубами. Я был изумлен.
— Анник сама вам позвонила?
— Да, — ответил Тио с шутливой интонацией милого ребенка, к которой он прибегает в затруднительных случаях. — У этой девочки доброе сердце. Она считала, что если Гимарши узнают обо всем, то никто из них не поддержит тебя, да и молчать о том, что случилось, не станет. Тогда ей пришло на ум позвонить мне, не помогу ли я? У меня просто дух захватило, прежде всего от того, что произошло между вами. Никто ничего не заметил: не только огня, но и дыма, а коли никто не видал ни огня, ни дыма, то, слава тебе господи, значит, это была минутная вспышка! Но больше всего меня поразил ее тон. Какую надо иметь дерзость…
Тио замолк и тут же поправил себя:
— Нет, не то слово, точней — уверенность в себе, черт возьми! Ведь так спокойно известила меня обо всем, откровенно призналась, что это было слишком хорошо, чтоб сопротивляться, и слишком глупо, чтобы продолжать. Голова у малышки соображает, а вот в остальном…ось, чтоб все узнали и стали бы говорить, что из-за нее — трах! — все под угрозой: твоя семья, дети, положение. Тогда вы слишком много дров наломаете. И все из-за пустяка. Двадцать один год, а к нему тридцать восемь — нет, это не повод для разрыва. Сам видишь! Возраст-то возрастом, а тут еще заботы, она живо заметит, что тебе под сорок, а так как она девочка ласковая, то можешь себе заранее представить, что будет.
Он встал, вынул часы — золотую луковицу, которую носил по старинке, посмотрел и сказал:
— Ладно, сынок! Я не капуцин, кончим проповедь, раз делу конец, все будет в порядке.
Я тоже встал. Спросил:
— Она больше ничего не просила мне передать?
— Просила, — ответил Тио. — Ей жаль, что она не простилась с тобой. Но ее можно понять. Если б ты пришел — вот они, твои глаза, губы, руки, не говоря о прочем, как тут рвать! В такой ситуации уместней всего самая короткая сцена, а ведь самая короткая сцена — та, которая не происходит… Ты действительно должен выступить в суде в пять часов, да? Ну, я пошел.
Он сделал три шага, но остановился. Обернулся ко мне:
— Еще два слова. Вам давно пора было расстаться. Не хочу скрывать: на улице Лис уже начали что-то соображать. Твой тесть вчера сказал мне: «Я все думаю, что с моим зятем творится?» Я за тебя вступился: переутомление, говорю, не иначе, но как будто полностью не убедил. Прибавил еще, что, по-моему, его дочке следовало бы сделать над собой усилие и вспомнить, что она мужнина жена, но этого он не понял. Однако именно это бросается в глаза, и не ты один виноват. Я постараюсь повлиять на Мариэтт и на днях серьезно потолкую с ней. Не беспокойся, я ничего не скажу про твои похождения, а то бы этот призрак преследовал ее всю жизнь. Но надо ее встревожить, она перестала следить за собой, одеваться, превратилась в бочку, живет лишь сыночками да дочками. Ах, эти милые женушки! Воображают, будто брачное ложе останется неизменным до самого смертного одра. Вот сядут такие в поезд и не сомневаются, что все время будут видеть один и тот же пейзаж. Ты еще не выскочил на ходу. Но склонен был спрыгнуть. Уже высунулся в дверцу. E pericoloso sporgersi![27]
Наконец он отчаливает и, не оборачиваясь, добавляет:
— Да, вот еще что… Относительно твоей жены. Ты должен простить ей свою измену, это и есть самое трудное. И надо, чтобы ты сам захотел ей помочь; к чему ей стараться быть соблазнительной, если на нее никто не смотрит, а?
И дядя Тио ушел, чеканя шаг.
Посмотрели бы вы на него, на адвоката Бретодо, в те самые дни! Он заходил в канцелярию суда, подымался к судебному следователю, подавал заявления о кассации, приводил свои аргументы в гражданском суде, работал изо всех сил, чтоб стряхнуть с себя это наваждение; прощался и здоровался со значительным видом, как оно и положено в кулуарах суда; успокаивал Абеля, зажигал ему сигарету, водил его в туалет, в одиннадцать часов вечера заставлял раздеваться; короче говоря, если не упоминать о настроении, таком же скверном, как и аппетит, то метр Бретодо вел себя совсем неплохо. Но что касается внутреннего состояния, то тут недоставало благообразия. Фантазия рисовала ему всяческие скабрезные картины.
Вслед за грустью приходила досада, досада вела за собой злость, злоба сменялась презрением — все это было средством помочь самому себе. Он оскорблял объект своих мечтаний. В его мозгу шла непрерывная упорная словесная схватка. Слишком хорошо сложена девчонка, вот и сложилось все так плохо! Встретила человека зрелого и сразу созрела до интрижки. Но что это могло дать?
Ну и ладно! Нет, друзья мои, это был всего лишь пролог. Право на небесную благодать имеют не только девственницы и мамаши. Бывают и святые распутницы, которые в лоне греха способны показать вам своим чистым пальчиком путь к выполнению долга.
Неделю спустя я сам удивлялся своим переживаниям. Резонерствовать, резонировать, точно барабан под ударами взбесившейся барабанной палочки, — вот что показывало, где корень зла. Если бы сердце было затронуто, оно билось бы иначе. Мой военный дядюшка, благоразумный холостяк, точнее, дезертир, удравший от семейных конфликтов, по-прежнему вел себя самым ангельским образом.
Он названивал:
— Ну как? Желтухи не было? Превосходно. Знаешь, чем больше я об этом размышляю, тем мне ясней, что наша дорогая беглянка оказала тебе большую услугу. Ее отъезд, конечно, вызвал пересуды. Какой-то тип видел ее в твоем белом «ситроене» и сообщил об этом на улицу Лис. Но ничего, не бойся. Там изобразили недоумение. Наиболее полезное, что буржуазия усвоила из Священного писания, — это мысль, что любыми путями надо избегать скандальной огласки. Особенно если событие уже произошло. Спи спокойно!
Но у меня, конечно, началась бессонница. Когда какаято напасть привязывается к вам, ее легче всего рассеивает угроза более сильной опасности. И эта старая как мир гомеопатия вернула мне интерес к тому, о чем я стал забывать.
Узнала ли об этой истории Мариэтт? Что ей сообщили? В ней произошли перемены, она смотрела на меня реже, стала молчаливой и как будто хотела исчезнуть, с головой погрузиться в домашние дела. Я размышлял о том, что, в сущности, мне удалось избежать подлинной катастрофы. И даже больше, если начало любовных приключений бывает очаровательным, то конец, и особенно начало конца, совсем не радует. Пыл страсти, эта полная гармония тел, ощущение возродившейся юности (это редкое явление и было причиной моего неистовства) — ведь все это впоследствии тоже превратилось бы в обыденность. Любая феерия исчезает в повторности. Разве после двенадцати лет семейной жизни я не знаю, во что превращается в браке инстинкт, несмотря на все усилия удержать мужчину, несмотря на любовь, если она действительно была тут и придавала брачным узам характер священной близости. Дорогой мой Абель! Нечего и думать, что А. ты всегда воспринимал бы как сладкое блюдо; она стала бы такой же похлебкой, как и М. Вот и наказание — остался без сладкого. А могло быть хуже. Вместо того чтоб отпустить тебя, она могла бы ухватиться за аркан, который ты так бездумно на нее набросил. И сам за нее цеплялся. Или же надо было стать другим, сменить кожу, как змея, переменить образ жизни, город, друзей, привычки. Так иногда бывает. Да, есть смельчаки, способные все сломать и зажить по-другому. Но для этого требуется свежесть чувств и жизнелюбие, каким оно бывает в двадцать пять лет. У тебя оно было? В постели — да. А помимо нее? Ведь надо иметь крепкий костяк, иначе две семьи не прокормить: одну — прежнюю, в ней пять широко открытых ртов, им надо пять пайков; другую — новую, в которой твоя порода сочетается с еще одной особью из рода Гимаршей. Хорошенько подумай: Анник — тоже Гимарш. Она тоже будет на твоем иждивении, когда расплодится. О нет! Здравый смысл не изменил Анник, что верно, то верно.
В течение двух недель Мариэтт молчала. Я ходил в начищенных туфлях (отлично начищенных, отметим этот возврат весны) и выглядел таким спокойным мужчиной, таким семьянином, что никакое подозрение (за отсутствием доказательства, но доказательство было далеко) не могло нарушить внешних приличий. Тио тщательно наблюдал за всем, что происходило.
Он зашел в суд повидать меня:
— Не знаю, что замышляют Гимарши. Сегодня утром у них дома происходил общий сбор. Мне это Мариэтт рассказала. Но насколько я знаю, их рекомендации сходятся с моими. Да, я посвятил этим раздумьям весь послеобеденный отдых. Пример, который подала Рен, и пример Эрика достаточно весомы. Я не удивлюсь, негодяй ты этакий, если тебе пойдет на пользу их благодетельный страх.
Я сам испытал в тот день благодетельный страх. Домой я возвращался пешком, так как мой «ситроен» был в гараже на осмотре, и на Эльзасской улице я встретил Дарлье, давно не виденного мной однокашника — мы вместе с ним кончали университет. Он узнал меня первым, и это мне было приятно, значит, я мало изменился. Но вскоре я ощутил все возраставшее чувство неловкости, точно такое же, как при встрече с Одиль: он-то был абсолютно неузнаваемым, как будто превратился в своего собственного отца. Я нехотя принял его приглашение выпить рюмку аперитива и целый час не мог свыкнуться с мыслью, что мы ровесники — я и этот слюнявый, откровенно молодящийся старик, у которого мешки под глазами, а подбородок усеян черными точками, как гузка у курицы. Он был женат на девице из семьи владельцев кондитерской фирмы в Шантене.
— Ты, наверное, знаешь их песочные печенья. Я жене шесть штук ребят сфабриковал. Но это уже слишком.
Я так всегда и говорю, даже для фабриканта это совсем не сахар!
Он был главным агентом в деле своего тестя и занимался сбытом продукции в западном районе. «А мой университетский диплом я положил в карман и накрыл носовым платком». Недавно он купил новый автомобиль марки «лансиа». «Это чтобы клиентам пыль в глаза пускать, а особенно клиенткам, ты меня понял? У меня есть сейчас одна крошка в Сен-Мало… Досадно только, что от Сен-Мало до Нанта очень большой перегон».
Конец недели он охотно проводит в семье.
— Заметь, я очень люблю жену. Да и ребят тоже. Не так уж это безумно весело, но денька два в неделю еще куда ни шло, безропотно напяливаю шлепанцы.
Он был жалок. На жену его мне наплевать, я ее не знал, я не испытывал даже того смущения, которое вызывает у некоторых поведение ближнего, напоминающее ваше собственное, только в кривом зеркале. Но ей-богу, он был чересчур доволен собой, будучи недоволен всем на свете. До чего он был мне противен! Я без всяких угрызений совести предоставил ему заплатить официанту по счету. Но в конце улицы я вдруг снова увидел его отражение в витрине. Костюм на нем был другой. Он шел за мной по пятам. Я ускорил шаг. Я был еще более жалок, чем он. Я чувствовал себя слишком беззащитным. Как будто возмущенные прохожие могли мне надавать пинков в зад. Сколько я ни твердил себе: «Абель, опомнись!», настроение у меня не изменилось, и я помчался домой, как кролик в свою нору.
Я нашел Мариэтт в гостиной. Ничего здесь не изменилось. На паркете, исполосованном царапинами, валялись игрушки, обрезки цветной бумаги, обертки от конфет. Одна из оконных занавесей, сорвавшись с крючка, повисла на карнизе. А свора ребят бушевала на лестнице.
— Они просто невыносимы сегодня, — сказала Мариэтт.
И мне вдруг захотелось обнять ее; трусливое желание — не попытка ли примириться? Я ему не поддался. Сел напротив Мариэтт, какой-то неловкий, глупый, ссутулясь, не зная, куда девать руки. Я в суде считаюсь немногословным оратором, а все равно столько там приходится говорить, что дома у меня слов не хватает. Как легко привести в судебном заседании причины тех или иных поступков мадам Икс и даже привести аргументы, оправдывающие их. А вот объяснить Мариэтт мое собственное поведение я не могу. Но кто же у меня требует объяснения? В семьях редко этим занимаются: там или бранятся, или обнимаются. И на этот раз я хочу повторить слова дяди Тио: «Лучше всех та семейная сцена, которую можно не устраивать».
Достаточно и того, что я говорю в душе самому себе. Мариэтт шьет, наклонившись, маленькими плотными стежками, подрубает полотенце. В доме разлада нет, я тоже успокоился, чувствую, что во мне все перегорело. Знаешь, Мариэтт, если бы с тобой случилось что-либо подобное, я принял бы это очень плохо. Когда жена провинится, дети всегда кажутся отцу чуточку незаконными. Но у слишком чадолюбивых матерей именно дети — наши ангелы-хранители, поскольку из-за них у женщин не остается ни желания, ни времени: твое чрезмерное материнство, жена, заставляло меня ревновать к детям, но избавляло от ревности иного рода. Ты была так предана мне, просто прилипла ко мне, как врачебные банки прилипают к телу. Извини за такое сравнение. У нас, мужчин, все по-другому. Наша преданность — скорее леность чувств. Библия — священная книга — наполнена забавными приключениями патриархов; история — такими же проделками королей. На моем уровне все выглядит менее колоритно. Пусть об этом говорят все, что хотят, и что, мол, нам годится любой повод — такими уж мы созданы: мы как кобели на слишком коротком поводке. Все это грустная обыденность (тем более что в дни моего грехопадения я не очень-то грустил, ей-богу). Сейчас я совсем холоден или, точнее, охладел после полученного душа и, видишь, пытаюсь выразить тебе нечто вроде плоских извинений. Не хочу скрывать: я, конечно, и впредь буду поглядывать в сторону и, может быть, даже…
Но сейчас я чувствую себя вегетарианцем и думаю, что прекрасная грудь Анник когда-нибудь опадет от ее вздохов. И повторяю самому себе: слишком много сложностей, слишком много ожиданий, а когда вспомнишь, ради чего все ставится под удар, то действительно лучше уж воздержаться. Какое счастье и какой ужас признать, как велико распутство среди мужчин, считающееся признаком их мужественности, и как сильны иллюзии женщин, считающиеся романтическими. Им, женщинам, эти иллюзии мешают осознать, как мало пригодны к браку мужчины, несмотря на их стыдливые попытки соблюсти верность супружеским обязательствам и страх перед болтовней соседок, стремление сохранить ту, которую их мать назвала своей дочерью, а дети зовут мамой.
Что еще сказать? Что она мне напомнила тебя? Конечно, это сыграло свою роль. Может, пытаюсь себя оправдывать… Хотя… Ну, не будем углубляться. Только ты сама сможешь помочь мне вновь обрести ту девушку, ту юную жену, какой ты была пятнадцать лет назад. Пусть все будет так же, как было, если ты захочешь заняться собой, а значит, и мной тоже…
Но что это? Я и не заметил, что ты сегодня была у парикмахера! Как давно этого с тобой не случалось. Вон виднеется из-под волос твое крохотное ухо, удивительно чистое, молодое, прелестное. Ухо-то не меняется. Встаю, подхожу поближе. Внезапно склоняюсь и целую Мариэтт прямо в ухо; наверно, там зазвенело. Мариэтт вскрикивает:
— Абель, что это ты! Я так совсем оглохну, ведь другое ухо почти не слышит!
А потом произошел несчастный случай.
Я был у Самойона, нового старшины адвокатского сословия (кстати сказать, он моложе меня на два года). Вдруг зазвонил телефон. Самойон взял трубку, нахмурился и тотчас же сказал:
— Это тебя вызывают. Твоя жена на Вокзальной улице попала в автомобильную катастрофу.
На секунду, признаюсь, я подумал о своем новеньком «ситроене», который днем давал Мариэтт. Но Самойон пристально смотрел на меня.
— Кажется, она легко ранена, — добавил он.
И тут он протянул мне телефонную трубку. Я, внезапно покраснев от волнения, уже рвал ее у него из рук. Хороша реакция! Прежде всего подумал о машине, о каких-то железках. На другом конце города обезумевшая теща бурно волновалась у телефона:
— Недалеко от нашего магазина на Мариэтт налетел грузовик, помял машину. Дочку отвезли в больницу Сен-Луи — надо сделать рентгеновский снимок. Видно, дело серьезное. Я прямо туда. Габриэль зайдет за детьми в школу.
Если в семье Гимаршей случается несчастье, они несколько все драматизируют, но проявляют организованность. Я вскочил в такси, спешно вызванное, и подумал, что в такой момент Гимарши просто незаменимы. А я, как и всегда в таких случаях, был взволнован, чувствовал себя виноватым, предполагал самое худшее, внезапно ощутил свое одиночество и уже представлял себе, как прижмутся ко мне мои четверо сироток. Гнал шофера, требовал — скорей, скорей! У ворот больницы бросил ему кредитку в тысячу франков, не дожидаясь сдачи, побежал. Привратница объяснила, где искать пострадавшую. Но я сунулся не в тот корпус…
Наконец разыскал Мариэтт. Абсолютно живая, розовая, спокойная, она даже несколько рисовалась тем, что чувствовала себя здесь, как это и свойственно женщинам, не раз бывавшим на больничной койке, удивительно непринужденно. Теща уже хлопотала около нее, заботливо укрывала одеялом.
— Слава богу, переломов нет, — сказала она. — Только вывих и растяжение.
Я решил, что меня просто не хотят пугать, мне надо было убедиться самому: я отдернул одеяло, думая увидеть окровавленную, изуродованную и уже забинтованную ногу. Мамуля и Мариэтт смотрели на меня с удивлением. Нет, я бы сказал — с удовлетворением.
— Итак, ты еще не вдовец! — шепнула жена и, схватив меня за руку, потянула к себе. Я поцеловал ее, а когда отодвинулся, заметил ее тревожный взгляд, о чем-то вопрошавший мать. Перед тем как признаться, Мариэтт прикусила губу:
— Знаешь, мне так неприятно: машина в жалком состоянии и, что самое скверное, я сама в этом виновата.
Я великодушно похлопал ее по руке. Она, Мариэтт, виновата? Я не решился бы ей сказать, почему меня так утешило, что она в чем-то провинилась передо мной.
1967
На последнем заседании нашего клуба делал доклад один безобидный местный националист, распространявшийся о знаменитостях провинции Анжу. Мы услышали о короле Рене, затем о Прусте, не о главном, не о Марселе, но о Луи, одном из тех, кто открыл постоянство состава химических соединений, о первом ученом, которому довелось выделить глюкозу. Нам сообщили о скульпторе Пьер-Жане Давиде, о Менаже, о Шевроле, Фаллу и Бодене. Здесь пребывали три дома династии Капетингов, породнившихся с коронами Англии, Прованса, Сицилии, Венгрии… На наших площадях все они оставили после себя бронзовые монументы, которые прохожие molles Andegavi[28] даже не замечают.
Я, один из этих «вялых потомков», живу в бесцветном «сегодня», во времени, подчиненном часовой стрелке. Дни собираются в недели, недели — в месяцы, месяцы образуют годы: эта простейшая очевидность нуждается в повторении, ибо это мы, мы себя в ней повторяем. Когда в жизни человека уже нет никаких заметных во времени дат, не порвана ли его связь с временем? Я подошел к сорока годам. Вступил в возраст зрелости. Какой? Единственная зрелость, которую мне легко за собой признать, ибо она бросается в глаза, — это умение примириться с собственными слабостями. Впрочем, такое достоинство, мне кажется, широко распространено.
Однако поразмыслим. Были ли у меня минуты удовлетворения за эти два года сплошной рутины? Были.
Меня избрали вице-президентом клуба.
Выбрали также в Совет сословия. В дальнейшем получу, вероятно, жезл старейшины. В провинции всегда так бывает. Все бывает: Арлетт действительно подцепила жениха. Конечно, о моей славе возвестило не так уж много фанфар.
— Ну, что тут особенного? — сказала Мариэтт. И без всякого перехода добавила: — Ты посмотри, как ты отделал свои брюки! Мне и детей хватает. Если и ты будешь резвиться, шлепая по лужам…
У нее уж такая привычка: весьма умеренно хвалить то, что действительно важно, и горевать по поводу мелочей; опасаясь, как бы я не возгордился, она не станет утруждать себя поздравлениями и комплиментами. Но в глубине души все это, конечно, ее радовало. Старый рефлекс: она немедленно позвонила своей мамаше, чтоб сообщить ей приятные новости.
Отметим также и заметный взлет кривой в диаграмме, изображающей наш брак. По мысли дяди, изобретателя этой графической схемы, супружеский аппетит доходит всегда до какого-то максимума, затем постепенно спадает до минимума и после некоторых колебаний держится на постоянном уровне. Что-то вроде этого:
— Самое главное — не увязнуть в кювете, — говорит Тио. — Ты оттуда выбрался.
И мне думается, что это верно.
Втянем когти, раскроем ладонь. Это единственная возможность перейти к теплому рукопожатию.
Прислушаемся, присмотримся. До сих пор я был недостаточно внимателен.
Вот Мариэтт в шортах и лифчике подымается на цыпочки, протягивает руки, тянется вверх и кончиками пальцев касается люстры. Затем опускается на всю стопу, делает выдох, и все начинается снова. Никто, даже ее мать, не имеет права прервать эти утренние упражнения. Если мне вдруг понадобится что-то, я каждый раз слышу:
— Обожди, пока я кончу срывать яблоки.
Дальше обычно следуют упражнения для брюшного пресса: лежа на полу, она добросовестно исполняет что-то вроде танца мусульманской гурии. Затем прыжки, бег на месте, потом опереться спиной о стену, подбросив ногу, и коснуться в пространстве точки, теоретически расположенной на уровне ее носа. Потом, накинув халат, Мариэтт бежит вниз погрызть ломтик поджаренного хлеба и выпить лимонного сока, глаза ее искоса поглядывают на сдобные булочки, которые дети обмакивают в чашки с горячим шоколадом.
— Может, хочешь кусочек? — спрашивает искусительница Ивонна.
— Нет, ей нельзя, — отвечает непреклонно Никола.
Вот уже полтора года, как Мариэтт начала следовать указаниям какой-то мошеннической рекламы для толстушек, чающих похудеть без труда, без лишений, без чрезмерных расходов… как и, впрочем, без результатов. Но это ее не разочаровало. Она испробовала все — кислородную палатку, какие-то водоросли, мыло для похудания, таблетки из фукуса, аппарат с шариками для массажа, вибратор, всякие потогонные приспособления — этакое болеро для верхней части корпуса и брюки для нижней — и, наконец, баню, где ее парят, разминают, шлепают и задают ей хорошую трепку, чтоб уменьшить задний фасад.
Действенности курса похудания несколько мешали соблазнительные пироги мамули. Но так как Мариэтт не хочет сравняться с ней в дородстве, то она упорно продолжает стараться, и ей удалось потерять три килограмма; теперь она трудилась над тем, чтобы потерять четвертый.
Но главным во всем этом было само ее намерение. Я чувствовал себя причиной ее усилий, понимал, какой ценой достигнуты результаты, и это освобождало меня от одного из самых тяжких угрызений совести.
Но оставались еще другие укоры совести. С ними и приходилось существовать. Знаю, сколько еще у меня всяких предрассудков, запретов, мещанских взглядов; знаю, как засушила меня моя профессия, каким замкнутым сделала. Разве я имею право упрекать свою жену за ее постоянную суетню, за нескончаемые мелочные дела, которые на весь день приковывали ее к кухне и к детям? Я мог бы спросить себя: «А что ты сделал для того, чтоб Мариэтт не опускалась так, ведь она девушка, получившая образование, но его словно начисто стерли резинкой и она до того деградировала, что теперь по своему культурному уровню не выше прислуги». Мозг нуждается в тренировке, в упражнении, а Мариэтт упражнялась лишь в хозяйственных делах, наводила порядок в моем доме. Если судить о ней по отдельным высказываниям, то порой кажется, что она особа недалекая и в голове у нее каша из обрывков школьных познаний (воскрешенных повторением уроков с детьми), мечтаний, порожденных рекламами женских журналов, клочками банальной информации и штампованных чувств, раздуваемых прессой и радио, обрабатывающей человеческие сердца точно так же, как готовят томатный соус. Но бывали дни, когда многое выглядело по-иному: в Мариэтт чувствовалась рассудительность, острый взгляд, подмечающий самое значительное в окружающем ее мире. Какая же она на самом деле? Если я был отчужден от нее, то она невольно оказалась еще более отчуждена, и при этом от всего. Чем она виновата, что для нее ее собственная свобода нечто вроде религии, которую она исповедует довольно вяло, или нечто вроде святой угодницы, к которой она взывает, не зная точно, о чем ее молить, ибо она уже свыклась со своим тепленьким рабством.
Да, я теперь присматриваюсь к ней куда внимательней, чем прежде, внимательней слушаю, о чем она говорит. Мне кажется, что я заново открываю свою Мариэтт, и я думаю о том, как она, жена моя, типична для нынешнего женского мира, для которого главенствующие права мужчины утратили свою силу, а женщины предъявляют свои требования, отстаивают их, но не знают, что им делать с тем, что завоевано, ибо весь женский мир утонул в пучине пустяков, подозрительности, давно укоренившегося невежества и то и дело старается позолотить собственные цепи. Однажды Эрик за воскресным обедом упомянул о том, что неплохо было бы удлинить рабочий день за счет обеденного перерыва и что он, мол, стоит за это, и вдруг Мариэтт язвительно сказала:
— А о непрерывном рабочем дне вы слыхали? Без всякого вознаграждения. Без отпуска. Без пенсии. Ты знаешь, что это такое? Спроси-ка у своей жены.
Ну что ж. Однако, когда речь зашла о Симоне, улепетнувшей в Париж, и неясно, в каком качестве — то ли одинокой, то ли замужней, — тут уж суждение Мариэтт стало иным:
— Ну вот, девушки нынче независимы и отдаются кому попало. Я вижу, что они теряют, но не пойму, что они выигрывают? Вся выгода достается только молодым людям.
Еще более устарели ее социальные воззрения. Неравенство ее возмущает: у одних слишком много, у других чересчур мало. Гораздо лучше нечто среднее, как у нас с ней. Однако она постоянно просит меня превзойти эту среднюю величину, а я в течение десяти лет пытался это сделать, и все же она осталась средней. Как все представительницы мелкой буржуазии, Мариэтт сторонница идей справедливости.
Я не говорю уже о ее политических позициях. Она очень щепетильно относится к своему праву голосовать. Но за кого и за что? Тут у нее самые противоречивые взгляды. Пожалуй, она за Европейское содружество и за Организацию Объединенных Наций, которая ей кажется чем-то вроде ОЗЖ[29] для защиты не животных, а людей.
Она полагает также, что когда не хватает школ, больниц и жилищ, то с космическими ракетами можно и обождать (и все-таки да здравствует Валентина![30]). Она против бомбы «Н». Не упустит случая осудить мосье Турса за то, что даже у себя дома он ведет себя как начальник.
— Он сторонник личной власти!
Но вот появляется генерал,[31] он ораторствует, говорит красноречиво, он отец нации, и Мариэтт тут же становится послушной дочкой и голосует «за»!
С каждым днем она все больше углубляется в свою профессию домашней хозяйки, и только в этой области можно советоваться с ней. Следует признать, что в этих делах ее трудно превзойти. Вся ее жизнь состоит из множества хозяйственных ухищрений и фокусов.
Когда она чистит камин, то обязательно смачивает пепел, перед тем как выгрести его.
Она метит белое белье черной ниткой, а цветное белье — белой.
Чтоб сменить резинку в трусиках, Мариэтт прикалывает новую к старой и одним махом продергивает ее.
Если не пишет шариковая ручка, она сразу приведет ее в порядок: потрет кончик о свою подметку.
Ко всем ее посудным полотенцам пришиты две петельки: когда с одной стороны полотенце загрязнится, можно его перевесить на нижнюю петельку и пользоваться другим концом.
Чтоб воротничок в мужской рубашке блестел, как лакированный, она добавляет в крахмал чуточку буры.
Когда надо разогреть жареную курицу, она ее обернет в фольгу, чтобы не пересушить.
Чтоб юбка перестала блестеть, она протрет залоснившиеся места тряпкой, намоченной в настое крепкого кофе с гущей.
Если термостат испортился, не беда! Температуру можно определить с помощью обыкновенной бумаги из школьной тетради: в теплой духовке она останется белой, если подбавить огня, бумага станет желтой, а при высокой температуре примет темно-коричневый цвет.
Грязную воду после мытья посуды Мариэтт обязательно процедит через сито, а то может засориться сточная труба.
А вот остатки холодной телятины разбудили в ней психолога. Никто не ест эти обрезки, и они могут пропасть. Тогда Мариэтт режет мясо на аккуратные кусочки, на каждый кладет по ломтику маринованного огурчика, втыкает разноцветные пластмассовые вилочки, которыми берут маслины, укладывает все аппетитной горкой, и успех достигнут: ребята вмиг опустошают всю тарелку.
Конечно, бывает, что ее психологические трюки проваливаются у тех же детей. Но Мариэтт неизменно останется наседкой, опекающей цыплят, страстной матерью. В прошлом году мне удалось во время летнего отпуска избежать надоевшего Киберона, но ценой поездки в Порнише, а это обошлось нам вдвое дороже. И все равно все осталось на своих местах в этом царстве игрушек, материнского баловства и детских шалостей.
Порой Никола, отбиваясь от мамашиных нежностей, удирает на улицу, и тогда Мариэтт теряет душевное равновесие. Был момент, когда мне показалось, что у Мариэтт появились какие-то опасения на мой счет. Сейчас я не так в этом уверен. Она действительно опасается, но другого. Ей нанес удар отъезд Симоны, которая преспокойно бросила мамулю. Неприятно поражает ее и вольное поведение старших дочек Габ и Эрика, они еще школьницы, но ходят с накрашенными глазами и уже слишком многое себе позволяют. Недавно одна из подруг Мариэтт, некая Луиза, была вынуждена спешно выдать замуж свою единственную дочь, которой еще и семнадцати не исполнилось. Мариэтт деланно смеялась:
— Что же это происходит? Какой ветер подул? Они все разлетаются, как пушинки одуванчика!
Взгляд, устремленный на меня, выдавал ее мысли. Дети уходят, только мужья остаются, и это навсегда. Все кончается тем, с чего началось: ты и я. Я как-то заметил, что Мариэтт перелистывает альбом своей сестры Арлетт и мечтательно рассматривает пожелтевшие фотографии, на которых так давно были сняты мы вдвоем.
Ну конечно, у нас были и еще будут всякого рода неприятности.
В бульоне обязательно попадется кость. Зато в мозговой косточке вкусный мозг, — ехидно говорят студенты-медики. Повторяешь себе это в отчаянии, хоть и понимаешь, что дразнишь гусей, что вина твоя.
Семь лет — возраст наших младших детей — мы жили почти без тревог — некоторые предосторожности, некоторая умеренность помогли нам избежать прироста нашей детской команды. Но вот маленький промах, и конечно. Короче говоря, в мае Мариэтт была уже беременна. Я зашел с ней к Лартимону, и через несколько минут он разразился священной формулой:
— Примите мои поздравления. Это произойдет в конце декабря.
— Что вы, — воскликнул я, — об этом не может быть и речи.
— Ну конечно же, — добавила Мариэтт.
Лартимон сделал оскорбленную мину, как оно и подобает врачу, связанному клятвой Гиппократа, а также опасениями потерять клиентку. Но мои возражения выглядели довольно основательно.
— Вы прекрасно знаете, что она может оглохнуть. Мариэтт уже почти не слышит на правое ухо после последних родов.
Однако Лартимон не смягчился.
— Знаю, — сказал он, — но мы ничего сделать не можем. Особого риска здесь нет.
Я простился с ним холодно, злясь на самого себя, но был доволен поведением жены. Она на этот раз не упрекала меня и винила лишь себя, что ошиблась в числах. Я не услышал от нее жалоб, и, держа мою руку, Мариэтт время от времени сжимала ее.
— Не волнуйся, пожалуйста, — сказала она, когда мы вернулись домой. — У меня есть один верный адрес. Досадно только, что это дорого стоит.
Возможность избавиться от ребенка обходится дороже, чем десяток ребят. Но тут и спору не было. Пришлось продать акции моей тетушки, оставленные мне, и я был счастлив, что таким образом могу добыть деньги, тогда как для многих других безденежье было бы непреодолимым препятствием. И все же я был в нерешительности. Я обратился за советом к Тио, и он заколебался:
— Да, разорительная штука, — сказал он. — Заметь, я не в твой адрес, ведь у Мариэтт причина серьезная, и, кроме того, у вас и так четверо детей. Меня злит мысль, что какой-то подлец наживется на этом. — Чтоб несколько смягчить удар, он весело бросил циничную фразу: — Государству следовало бы взять на это монополию. Зарабатывает же оно баснословные суммы на спиртных напитках и на азартных играх.
Что касается Гимаршей, то они не высказались ни за, ни против, только пожалели, что так далеко Япония, и попытались узнать, нельзя ли все проделать в Швейцарии.
А я все еще не решался. Да и Мариэтт тоже. У нее появилось искушение опять побаюкать младенца, она однажды уже сказала Габ: «Я с удовольствием повторила бы». Но риск все же имелся и усиливался другим соображением, менее отчетливым: если снова согласиться, значит, опять уступить инстинкту наседки в ущерб мне, ее супругу, и тем четверым ребятишкам, которые у нас уже есть. Поступиться мной, — это для нее уже что-то значило. Я был почти уверен в том, что уже обрел вес в семейном балансе. Ведь Мариэтт воскликнула:
— Э нет, хватит! Не могу же я всю жизнь возиться с пеленками, как ты со своими судебными делами.
Неделю я колебался. Пытался убедить себя в том, что даже природа подвластна бедствиям, регулирующим ее фауну, что люди пока еще не создали ни вакцины, ни антибиотика для ограничения своей плодовитости, и если так будет продолжаться, то с человеческим обществом произойдет то же, что произошло бы, если б в море все селедочные икринки выживали и становились рыбами. Напрасно я говорил себе, что человек пересмотрел первоначально намеченные себе цели, что религия, столь высоко ценящая христианское семя, в течение двух тысяч лет без счета сжигала людей на кострах да еще благословляет миллиарды верующих уничтожать друг друга; напрасно я повторял себе, что «единодушное» порицание, о котором толкуют моралисты, — чистейшее лицемерие, ибо при нашем уровне плодовитости 500 000 рождений в год и при тридцатилетнем ее сроке около 25 миллионов наших женщин избежали появления на свет 15 миллионов ангелочков. Напрасно я убеждал себя, что риск потерять возможного гения весьма невелик и, во всяком случае, если женщине грозит какая-то опасность, то жизнь матери дороже, чем ребенок, которого еще нет, и неизвестно, кем он станет; напрасно я напоминал себе о том, что каждая убитая куропатка, бык или ягненок — живые существа, ощущающие свое бытие, жаждущие продолжить его и, однако ж, их без малейшего колебания приносят в жертву нашей человеческой жизни! Можно говорить что угодно, но не только страх перед законом, который наказывает за аборт не так уж сурово, волнует нас. Некоторые мужчины считают обязанностью галантного человека предложить аборт своей случайной подруге, которая согласилась прилечь с ними на диван и нарвалась из-за этого на большую неприятность. Но для тех, кому приходится склонять к аборту свою жену, хотя к рождению детей она приуготована самым замужеством, согласием, данным ею в церкви и в мэрии, все обстоит иначе. Ведь муж в этом случае как будто отказывается выполнить свои обязательства. Кто знает? Вот этой самой малютки, которая еще не родилась, может, когда-нибудь будет нам не хватать… Я был в полнейшей растерянности. Не мог ни на что решиться. Отправил Мариэтт к отоларингологу, который лечил ей ухо. Его врачебная специальность позволяла ему быть в данном случае объективным.
— Чрезвычайно неприятно, — сказал он. — В вашем положении, мадам, вполне нормально было бы прибегнуть к перевязке труб.
Через день, захватив с собой пачку кредиток и зная, что обо всем уже договорилась по телефону одна из приятельниц Рен — племянница судейского чиновника, Мариэтт очутилась в обычной приемной и увидела там двух других пациенток, тщившихся читать иллюстрированные журналы с таким невинным видом, как будто они явились сюда для того, чтоб удалить зуб. Когда подошла очередь Мариэтт, какая-то молодая женщина провела ее в комнату, оборудованную как больничная палата, уложила ее, сосчитала деньги и сделала ей укол. Когда Мариэтт очнулась, все было уже прибрано. Появилась та же молодая женщина, проверила, все ли в порядке, и проводила ее к выходу. Мариэтт сама спустилась по лестнице, вышла на улицу и села в машину, где я ждал ее ни жив ни мертв.
— Это совсем пустяк, — сказала она.
Но ее бледность говорила о другом. Меня всегда поражало женское мужество в подобных случаях. Я попытался овладеть собой. Ведь целых два часа я представлял себе, как выносят на носилках обескровленную Мариэтт. То мне казалось, что пациентки под наркозом попадают во власть своего спасителя, и, раз этот человек способен заниматься таким ремеслом, значит, он мог бы некоторых из них изнасиловать до того, как они выйдут из этого дома. Как ни нелепо было это подозрение, оно меня ужасало; все представало передо мной в мрачном свете, но с какими-то отсветами; пусть в жизни есть вещи унизительные, и мы слишком легко свыкаемся с этим, но есть какие-то нечистые чары в том, что нас унижает, и благодаря чему мы, даже терзаясь, чувствуем, что начинаем познавать то подлинное, что скрыто в самых глубоких тайниках души.
— Я все же немного ослабела, — тихо сказала Мариэтт.
Пока мы ехали домой, она дремала, склонив голову мне на плечо.
Десять дней спустя, 28 мая — такова ирония судьбы, — праздновали День Матери, который с 1950 года признан официальным праздником (Дня Отцов не существует). И этот праздник в семье Гимаршей издавна отмечался так же, как рождество, признанное праздником детворы. Обычно сбор всех родных проводился на улице Лис; там мамуля, мать всех матерей, поздравляла и себя и других, приобщив к этому делу мужей и детей и в случае надобности финансируя их подарки, в первую очередь ей самой и бабуле. Повсюду цветы, угощение грандиозное, все ждут сюрпризов и приветствуют их громкими возгласами. Традиция требует, чтоб на стол подавали сами дети, а матери хоть раз могли посидеть спокойно.
Конечно, это не обходится без битья тарелок и на деле остается лишь в теории, невзирая на тщательные предварительные приготовления самой мадам Гимарш, которая все накануне готовит, отбирает, ставит на сервант нужную посуду и все время искоса на нее поглядывает.
Днем приглашают не только родных, но и знакомых матерей, угощают их пирожными и игристым сомюрским; обязательно приходит Франсуаза Туре, часто является Эмили Даноре, другие приглашенные время от времени меняются.
Должен сказать, что на этот раз 28 мая проходило довольно любопытно. Тяжеловесная миловидность гимаршевского племени напоминала пышные, легко осыпающиеся пионы, шипов у них нет, и они склоняются долу на своем стебле при малейшем порыве ветра.
Отъезд Симоны, умчавшейся к Рен, которая со времени развода трудится в каком-то институте красоты; недавний «злосчастный случай» с Мариэтт — все это вызывало у дам кое-какие размышления.
Они начались после кофе. Детвора, снабженная билетами на фильм «Шпион Бархатная лапка», отправились в кино под эгидой Арлетт, уже кандидаткой на должность будущей «мамаши». Когда захлопнулась дверь за Арлетт, зашла Франсуаза Турс и положила почин беседе.
— Ну, как дела? — бесцеремонно спросила она, повернувшись к Мариэтт.
Ни моя жена, ни я ни единым словом не обмолвились о том, что у нас происходило. Предполагалось, что даже сама мамуля ни о чем не знает, но тем не менее, оказывается, все уже были в курсе дела.
— Наконец-то, — вновь начала Франсуаза, не ища никакой связи. — Скоро кончатся наши волнения. Это уже почти точно — у нас будут пилюли.
Теперь она была «за» — большая смелость для католички из Анже, ведь пока еще неизвестна точка зрения Рима, который мог бы поддержать или осудить Париж. Моя мать улыбалась. Теща растерянно моргала, она, конечно, не против. Но нынешние молодые женщины, подумайте только, говорят в гостиной о таких интимных делах. Тесть важно покачивал головой, однако никому не удалось бы догадаться, о чем же он думает. Праздник матерей превратился в конгресс на тему, которую англичанки зовут пятой свободой. Эмили Даноре в обсуждении вопроса проявила некоторую сдержанность. Она читала статью за подписью какого-то психиатра, утверждавшего, что пилюли вызывают у женщин угнетенное состояние из-за ложащейся на их плечи большой ответственности; читала также высказывание некоего врача-дерматолога, который заявляет, что у некоторых американок после пилюль пошли по телу прыщи, у других сильно увеличился вес и что применение пилюль грозит женщинам уродством. Вдруг Габ разъярилась:
— Так что же, плюнуть на все или как? Тоже мне проблема! Я, мол, такая хорошенькая, такая свеженькая после всей этой кучи ребятишек! И потом что же? Я трясусь только двадцать пять дней из тридцати. Позвольте спросить: кто же за все расплачивается? Раз я расплачиваюсь, то за все и буду отвечать, за все!
Эмили Даноре попыталась изменить тему:
— Не хочу обвинять женщин, пусть каждая сама за себя решает. Но что касается молодых девушек, было бы лучше, чтоб они хоть немного побаивались.
— Ох, уж в этом я совсем не уверена! — степенно сказала моя жена и отвела взгляд, видимо вспомнив, что сама-то Габриэль в свое время ничего не боялась.
И без сомнения, по той же самой причине никто не осмелился заметить, что тогда сократилось бы и число незаконнорожденных детей и вынужденных браков. Мнения разделились. Я размечтался: любить, подчиняясь лишь порыву желания, быть в его власти, любить, чтоб любить, — вот и все, без всяких предварительных расчетов, без противных приготовлений, в полной безопасности, настолько очевидной, что даже сомневаться не приходится. Какие перемены внесет это в супружескую жизнь, избавив ее от того, что так долго ее отравляло! Мамаши уже толковали о социальном страховании, которое не станет возмещать расходы на такое лекарство, и о том, что пособие по многодетности собираются повысить.
— Одно оплатит другое, — ворчала Эмили.
— Для нас все это уже поздновато, — сказала Мариэтт. — Может, молодоженам пригодится.
— Между прочим, — вставила мадам Гимарш, радуясь возможности переменить тему разговора, — вы видели нашего будущего зятя?
Гонтран Рабо, жених (тридцати девяти лет), коммерческий агент (не будем называть его коммивояжером) в фирме «Братья Деспла», стал предметом безудержных восхвалений: этот молодой человек (ах, вот как, значит, и меня можно считать молодым!) всем хорош и мил, большой знаток шерстяного дела и, само собой разумеется, уже предложил расширить филиал магазина Гимаршей (приданое довольно значительное — что поделаешь, ведь Арлетт уже тридцать два года). Мариэтт задремала в кресле. И я тоже. На улице было сумрачно. Мне казалось странным, что я тут нахожусь, — так иногда бывает, когда унесешься куда-то мыслями и лишь изредка в сонном забытьи смотришь вокруг. Я был ни хмур, ни весел, ни доволен, ни обозлен, а как бы это лучше выразить? Чувствовал, что я на своем месте. Меня засосала среда, но я с этим смирился. Испытывал легкое сожаление о том, что так происходит, и в то же время полагал, что так и должно быть, ощущал усталость от долгого сопротивления, но как будто избавился от большой беды. Мне было спокойно и хорошо среди всех этих шепотов после сытного обеда. Я заснул. Должно быть, спал долго. Проснулся — кругом смеялись. Вся ребячья ватага уже вернулась. Малыши говорили о каком-то замечательном коте. Девочки постарше толковали о мини-юбках, вздымавшихся над их колготками, все они разлеглись на полу вокруг проигрывателя, откуда шел, растекался голос Адамо. На одном подлокотнике моего кресла сидел Лулу, на другом — Ивонна. Они весело хохотали, наклонившись надо мной, и усердно дули на меня, их теплое дыхание отдавало ароматом гренадина. Пожурив их за баловство, я повалил обоих на себя.
— А ты храпел! — сказала мама, неслышно подойдя к нам.
Неподалеку стояли Арлетт и Гонтран, все поздравляли их. Мариэтт из-под полуопущенных ресниц уже посматривала на меня и слушала, что ей говорит мамуля:
— Свадьбу устроим не позже 26 июня, как раз перед летними каникулами.
Вот и еще раз основы восторжествовали. По случаю бракосочетания своих детей мадам Туссен Гимарш и мадам Жюльен Рабо принимают гостей 26 июня от 16 до 20 часов в зале гостиницы «Король Рене». Это приглашение, напечатанное на глянцевых карточках, было разослано знакомым. После речи помощника мэра, восхвалявшей столпов местной торговли, после свадебной ковровой дорожки в церкви святого Мориса, после церковного привратника, стучавшего алебардой, после всей церемонии в церкви, витражи которой ярко вспыхивали под лучами солнца и бросали цветные блики на каменные плиты пола, Арлетт и Гонтран, стоя около родителей в зале гостиницы, обменивались бесчисленными рукопожатиями с приглашенными. На свадьбах столько же рукопожатий, как и на похоронах, все идет почти в одном и том же ритме, и одни и те же люди с одинаковой вежливостью склоняют в поклоне головы. И конечно, кругом цветы, все те же цветы, но сейчас они в букетах, а не в венках. И тем не менее это тоже конец жизни: какой-то твоей жизни. По газетам я время от времени мог следить за этим погружением.
Жених выглядел недомерком и уже полысел. Невеста не имела особых примет: ни хороша, ни плоха; у некрасивых девушек одно преимущество: если они поздно выходят замуж, то именно в этот момент как-то сглаживается их прежний облик, они похожи на всех других замужних женщин, которые уже поблекли, изнуренные своими домашними тяготами. Через десять лет можно будет предположить, что Арлетт была в молодости хорошенькой, и, перестав скорбеть о том, что этого никогда не было, она в спокойствии душевном проживет вторую половину своей жизни.
Я смотрю на часы: половина восьмого. Отдав долг вежливости, друзья и знакомые начинают расходиться. Остаются только родственники, однако их не так уж мало. Накал парадности начинает потихоньку спадать. Развязываются галстуки. Смялось органди на хрупких плечиках племянниц и моих дочек — все пятеро в длинных розовых платьях и выглядят сегодня просто ослепительно. Ничего не скажешь: именно о таком сонме ангелочков мамуля мечтала, подбирая им платьица, расплачиваясь за эту эффектную воздушную дымку. Ее заботы видны во всем: в выборе гостей, обильном угощении, полосатых брюках у мужчин семейства Гимаршей и даже в бантах из белого нейлона, которыми украшены антенны свадебных автомобилей. Но в зале нестерпимо жарко. Мой тесть расстегнул жилет. Он много выпил и настроен игриво:
— Ну а когда ваша очередь? — бросает он проходящему мимо Жилю.
— Покорнейше благодарю, — отвечает Жиль. — Чем чаще я встречаю женатых друзей, тем больший страх наводит на меня брак.
— Черт побери! — говорит мосье Гимарш, — ведь это давно известно. Общество было бы идеальным, если б все женщины были замужними, а все мужчины холостяками!
Бог знает, какой случай помог этому остроумному выпаду писателя Сальтуса проложить себе путь к мосье Гимаршу! Сей архисупруг питает пристрастие к подобным цитатам. В то же мгновение его достойная супруга, внезапно возникнув из шумной толпы, твердой рукой отбирает у него бокал с вином.
— Хватит пить, — говорит она.
Как сияла мадам Гимарш! Все женщины сияли — Мариэтт, Габриэль, их двоюродные сестры. Сияла даже Рен, как говорится, удачно выпутавшаяся из трудного положения, вся сверкавшая бриллиантами (бриллианты чистой воды, но в какой мутной воде их выудили?). Даже Симона приехала для такого случая: меня нисколько не удивило бы, если бы она совсем распростилась с Парижем и еще кое с чем. Конечно, она не та невеста, о какой мечтали для своих сыновей наши бабушки: белоснежная, как апельсинов цвет, а через девять месяцев круглая, как апельсин. Но своей короткой юбчонкой она наверняка могла бы накрыть, как колоколом, кого-нибудь из солидных женихов. Недаром она вчера за обедом шепнула на ухо дяде Тио:
— Выйти за такого, как жених Арлетт, — нет, это не для меня. А вот как Дельфина вышла — помните эту девчонку из Дутра, она вышла замуж за кинорежиссера, — это бы, пожалуй, подошло.
Дамская коммерция — дело известное, она и в супружеской жизни практикуется. Тут уж несколько иная концепция, которую прекрасно проиллюстрировала Рен и которой противостоит концепция Мариэтт. Тем не менее это все же коммерция, и порой она обращает своих избранниц в иную веру — ведет к служению солидному брачному ложу, прочно стоящему параллельно полу и потолку и застеленному покрывалом. Появляется ребенок, и все входит в норму. В конце концов… Разве мы-то, мужчины, так уж чисты, свежи и невинны? Мы тоже грешили.
Но вот я слышу чьи-то громкие возгласы. Это опять мой тесть, он широко улыбается, и при этом кажется, что у него три отвисшие щеки. Тесть держит за плечо Гонтрана, в другой руке у него какая-то бумажка, и он готовится декламировать.
— Заповеди, — объясняет около меня Габ. — Он ими угощает уже двадцать лет.
Я это знаю. В свое время меня тоже ими угостили. В этих заповедях сосредоточено все остроумие и хитрость Гимаршей. Я удрученно слушаю:
Всю жизнь одну ты будешь обожать,
И свадьбу бриллиантовую встретишь,
И взгляд к другой не будешь обращать,
И на чужие чувства не ответишь.
Жену свою в шелка ты станешь одевать,
Меха и драгоценности навесишь…
Жиль шепчет у меня за спиной: «Ну что за дуралеи, зачем они долбят все это?» Однако тесть продолжает:
Ее отца и мать ты станешь почитать,
Пускай они живут подольше без страданий.
И деточкам своим сумеешь даровать
Хлеб, крышу и начатки знаний.
И жизнь твоя в достатке будет протекать,
В труде, исполненном стараний…
Если б на свадьбе были мои коллеги, то они не преминули бы на следующий день поиздеваться: «Дали шампанского, зато маху не дали. Лавочник показал себя, свадьба стала гулянкой». Гул голосов заглушил некоторые заповеди. Но вот тесть трубным голосом прогремел:
Ты жалованье будешь приносить
Своей супруге с полным основаньем.
И под конец тебе бы не забыть
Ее вписать и в завещанье.
Ради бога, воздуха! Слева есть две небольшие гостиные. Отчалим туда, так будет лучше, я слишком раздражен. Давно знаю, что все они до крайности глупы, добродушны, безобидны. И что кроется за моей злобой, нетрудно догадаться — для этого большой хитрости не нужно.
Хорошо сделал, что ушел. Встретил в этих гостиных Тио, Эрика и одну старую даму, которой я прежде не видел у Гимаршей. Полковник потом сказал мне, что это тетушка жениха. Мой приход не прервал беседу. Они продолжали говорить вполголоса, усевшись на диванчике, и то, что я услышал, перенесло меня в иную атмосферу. Старая дама прошептала:
— Когда это говоришь, всегда выглядишь как-то глуповато, и все же счастье существует, я это знаю, у меня оно было.
Ее тон искупал саму фразу. Впрочем, она еще добавила:
— Ну конечно, бывали и неприятности и огорчения. Тио ответил убежденно:
— Единственная большая неприятность — это то, что все же приходится умирать.
— Вы так думаете?
Какой странный взгляд у этой женщины. Она повергает вас в смущение. Кажется такой кристальной, что невольно чувствуешь себя углем. Она спокойно поясняет свою мысль:
— То, что не имеет конца, не имеет и ценности. По крайней мере, здесь, на земле. А там? — Она колеблется, но продолжает: — А там — ну что ж! Я доверяю богу. Он не обкрадывает людей, он не может отобрать у них то, что дал им. И если бы бога не было, я уверена, что чувствовала бы себя овдовевшей.
Эрик как-то глупо улыбнулся. Тио остался серьезным. Меня охватила досада, как бывает всегда, когда я сталкиваюсь с такой вот верой в чудо. Потом явился соблазн: этой женщине повезло. Мы, для кого бог умер, — мы действительно умираем, мы действительно навеки теряем жен и детей, и для них мы тоже навсегда потеряны. Сознание этого придает им особую ценность, но я никогда не ломал себе голову над такими вещами. Не потому ли, считая любовь слишком кратковременной, мы осмеливаемся меньше верить в нее? Старая дама подымается и уходит. Тио идет вслед за ней. Эрик бурчит:
— Ну и развеселила, да еще на свадьбе!
Я не слушаю его. Я думаю над тем, каков же он был, ее муж, раз у него такая вдова. Потом медленно иду в буфет, где детишки уничтожают последние тарталетки.
Половина девятого. Разъезд начинается, как всегда, с опозданием. Два семейства делятся на подсемьи, каждая переходит в подвижную «семейную клеточку» (автомобиль), чтоб прибыть в неподвижную «семейную клеточку» — дом. Первым отбыл «мерседес», в нем отправили на вокзал молодоженов вместе с мамулей, чтобы она проводила свою Арлетт до перрона, до вагона, в купе, до ее места в правом углу у зеркала, лицом по ходу движения поезда. Сияние на лице моей тещи вдруг померкло: все кончено, есть у нее, правда, еще одна дочь на выданье, но на улице Лис никого больше не осталось. Я уже раз двадцать слышал, как она убежденно говорила и мне, и Мариэтт, и Габ: «Когда мы останемся одни, мы сможем наконец отдохнуть…» Вот и настал для нее отдых, но он ей тяжелей, чем усталость. И в надвигающихся на нее годах великой заброшенности и одиночества муж, который находится рядом и которого надо поить липовым чаем, займет в ее жизни больше места, несмотря на страстную привязанность к внукам.
Мы возвращаемся домой. Ианн сидит на коленях у матери. Остальные дети сзади. Улица будет смотреть, как вылезают из машины во всем великолепии мои чада и домочадцы: девчушки, цветущие, как персик, мальчики в бархатных штанишках, жена с чудесной прической, сбрызнутой лаком, плавно выступает в ярко-синем платье, на груди у нее, как сияние небесной лазури, колье из бирюзы — только мы с ней знаем, что бирюза-то фальшивая. За дверью все это будет мигом сброшено, разглажено, повешено на плечики в футляр из пластика с застежкой «молния», внутри этого футляра полно таблеток парадихлоробензина, гибельного для моли. Ужинать мы не станем: хватит обеденной поживы. В домашнем костюме я захожу в свой кабинет, где меня ждет не распечатанная еще почта и залежавшиеся судейские документы.
Просматриваю их. Делаю заметки. Но работа не клеится. Не могу сосредоточиться. Хотелось бы… Чего же мне на самом деле хотелось бы? Чтоб было мне лет на пятнадцать меньше. Начать с нуля, пойти по этой же дороге, да, по этой же, но действовать иначе. Позевываю. Я не сонный, просто желудок перегружен, в животе все смешалось и бурчит. Кто-то из детей поет — это Ианн терзает песенку-считалку. Начать с нуля — ну что за глупость! Тогда не было бы вот этих, которые возятся там, в туалете, спускают воду, а потом в детской, голые и худенькие, с выступающими лопатками, проскальзывают в полосатые ситцевые пижамки. Их бы не было, а она была бы все той же, та, которая их укладывает, подтыкает под спину одеяло; та, которая родила их тебе; та самая, что родилась в семье Гимаршей, но обладает невероятной привилегией продолжать род Бретодо. Что же ты думал? Чего ты хотел? Страсть не в твоем характере. Эти пресловутые крупные удачи редко кому выпадают на долю: недаром о них столько говорят. Ничто не бывает полностью таким, каким могло бы быть, «Почему никогда не находишь того, о чем мог бы сказать: вот оно?» — спрашивает Вирджиния Вульф.[32] Потому что этого не существует.
Цель, которой не удалось достигнуть, проблема, которую не удалось разрешить, надежда, от которой пришлось отказаться! Давай перечисляй! Упражняйся в красноречии. Но ты не одинок. Знаешь ли ты, что значит быть одиноким? Некогда говаривали: брак — это как осажденная крепость; те, кто внутри, хотели бы из нее выбраться; те, кто снаружи, хотели бы ворваться в нее. Разве непонятно, почему редко встречаются люди, желающие навсегда остаться холостяками? Ну конечно, бывают браки более удачные, чем твой. Но есть и куда менее удачные, где каждая сторона только и ждет возможности уложить в гроб своего партнера, и тогда тот, кто выжил, стремится поскорее прибрать к рукам наследство. Вы, конечно, никогда не молили о том, чтоб умереть в один день, как Филемон и Бавкида. Но как и они, как и все живущие, вы обратитесь в деревья. В генеалогическое древо. Итак, вы будете вместе — спать рядом стоя, как спят деревья, и так до скончания века. Как хотите, но это не пустяк.
Но вот чьи-то туфли без задников постукивают по лестничным ступеням. Дверь распахивается. А я ведь сто раз говорил, что надо сперва постучаться.
— Все уже в постели, — говорит Мариэтт. — Пришлось закрыть ставни — слишком светло. Если летом не закрывать, то они лягут не раньше десяти вечера. Прими свое лекарство — ортогастрин. Нет уж, — пожалуйста, не возражай.
И без всякого перехода (она ведь за тем и пришла) спрашивает:
— Ну, как тебе показалось, все прошло удачно, правда? Мама сказала мне: для вас-то я не могла устроить такой тарарам. Ну и пусть. Я вспоминала себя.
Я молчу, и вдруг она, обретя частицу прежнего милого задора, бросает мне:
— Да ты и сам такой. Лицо каменное, а за камнем — пламя!
Боязнь показаться размазней часто мешает мне проявить нежность. Мужчина всегда готов лишить поэтичности лирические воспоминания, если женщина хочет их приукрасить. Наша свадьба, помнится, была такой же, как и у Арлетт, но разрядом ниже. Я прижал к себе жену, в таких случаях каждая пуговица как кнопка электропроводки: нажмешь — и ток побежит по проводам, электромагнит заработает. Но мы выключим его.
— Ладно, дай мне таблетку.
Она выходит. Уткнув нос в свои бумаги, я снова продолжаю философствовать. Как свойственно сорокалетним, расплывчато и туманно. Думаю о том, что семья была бы другой, если б не надо было двадцать лет потратить на то, чтобы Никола стал человеком. Думаю о том, что наука о браке, создающем наилучшую среду для такого длительного труда, находится еще в зачаточном состоянии, что браку, как и хлебу, уготована печальная участь: они для всех необходимы, все к ним тянутся, но и тот и другой быстро теряют свежесть, черствеют и начинают отдавать затхлостью. Еще думаю о том, что в браке быстро исчезают те чувства, которые привели к нему супругов, а если это сохраняется, то тонет во многом другом. И слабость и сила этого странного состояния в том, что стимулы его беспрестанно меняются, что мы должны волей-неволей переходить от новизны к привычке, от желания к нежности, от риска к бремени, от выбора к долгу, от случайности к неизбежности. Я размышляю: та, что сейчас спустилась вниз, только ночью покорна мне, а днем — наоборот. В этом нет сомнений, я жил и остаюсь жить в бабьем царстве. И почти все мужчины в таком положении. «Роль могучих силачей из грота Кро-Маньон[33] в эпоху цивилизованного общества потускнела», — говорит дядя Тио, тыкая пальцем в Эрика, которым помыкает Габриэль. Мариэтт мной не помыкает, ей достаточно только заикнуться… Опять постукивают ее домашние туфли. У нее в руках стакан, в нем плещется вода, и Мариэтт говорит:
— Держи, пей.
Король пьет. Его корона с золочеными лилиями, но она из картона. Может, он ее и наденет на святках, если найдет боб, запеченный в сдобную булку. Все остальное время король живет покорным подданным, по указке меняет рубашку, глотает безотказно таблетки, которые жена ему протягивает, и все же он весьма почтителен с королевой. Абель, что ты сделал с Каином, который мог бы научить тебя насильственным действиям? Я смеюсь. Мариэтт тоже улыбается, даже не зная, в чем дело. И слава богу: хоть раз в жизни она откликается, как эхо. С ее губ слетают три словечка, нежные и собственнические:
— Ежик ты мой…
Ну ладно, пусть я буду ежик, у которого много иголок, но этот ежик глубоко предан своей хозяйке, а страшных зверей здесь нет. Я не бог весть что, это правда. Я посредственность, да. Я крикун, но покоряюсь, ну что ж, все это так. По крайней мере, я сам все это сознаю. А сознавать — это уже много. Если человек ощущает свою посредственность, он ее преодолевает и в некотором смысле ликвидирует. Подлинная посредственность всегда полна самодовольства. А я ведь собой не доволен. Видишь, пытаюсь себя ободрить. Раньше говорил себе: так жить унизительно. У нас с тобой одна-единственная проблема в этих четырех стенах, и она в наших с тобой четырех руках: мы должны в какой-то мере, хотя бы в небольшой, облагородить эту повседневность, эту обыденность, столь уродливую по самой своей природе, тошнотворную, как мусор, как машинная смазка, как судебная процедура. Я смеюсь. Мариэтт перестала улыбаться: оказывается, что-то ее встревожило. На глазах слезы.
Моя дорогая! Я снова вопрошаю себя, где же та, на которой я женился? Вот она, здесь; а где же тот, за которого ты вышла замуж? И он тоже тут. Такие, какими мы стали теперь. Многое для нас обоих уже кончилось. Я хотел сказать: кончились помышления о том, что все могло бы кончиться иначе. Ну, а каким станет для нас будущее? Бог мой, да это зависит от доброй воли каждого из нас. Достаточно допустить, что нет полного счастья на свете (покажите-ка мне такое счастье), и тогда исчезнет ощущение катастрофы, оттого что супружество не удалось, вы посчитаете это сугубо относительным и перестанете умиляться своим горестям.
Нам часто будет скучно. Мы будем ссориться. Но будут у нас и мгновения — не назовем их возвышенными (не надо употреблять выспренних слов), — но все же значительные. Я хочу сказать — полные глубокого значения, такие вот, как сейчас. Будет у нас и близость, будет и отчуждение и снова близость (нет ничего навеки постоянного).
Посмотри. Еще не наступил вечер. Все еще длятся прозрачные сумерки, в пору летнего солнцестояния долго бывает светло настолько, что в решетчатый ставень проникает закатный луч и видно, как в нем пляшут пылинки. Нам знакомы эти пылинки. Они серым налетом ложатся на мебель, я их вдыхаю и выдыхаю, они и в тебе и во мне. Нет ни одного дома, ни одной семьи, где бы их не существовало. Но мы знаем: в нас есть нечто, что, вспыхнув, способно озарить их порой, и они засветятся.
|
The script ran 0.024 seconds.