1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
туманная, как голубь над карнизом,
спросила с неприязнью и капризом:
Скажите, правда, что ваш муж богат?
…………………………..
И — хлынул Дождь! Его ловили в таз.
В него впивались веники и щетки.
Он вырывался. Он летел на щеки,
Прозрачной слепотой вставал у глаз.
…………………………..
Дождь с выраженьем ласки и тоски,
паркет марая, полз ко мне на брюхе.
В него мужчины, поднимая брюки,
примерившись, вбивали каблуки.
…………………………..
Хозяин дома прошептал:
«Учти, еще ответишь ты за эту встречу!»
Я засмеялась: «Знаю, что отвечу.
Вы безобразны. Дайте мне пройти».
Из шестидесяти семи прочитанных строф мы приводим здесь только десять, но и они, нам кажется, достаточны для выражения курьезно-серьезной трагикомедии 1963-го, именно того года, когда у оскорбленного поэта сложилась эта «Сказка». Нэлла поставила точку и замолчала, опустив голову и взглядом исподлобья блуждая им собранию. И все молчали, было не до аплодисментов пока академик Габарит, пожилой дядька с мохнатыми бровями, не смахнул слезу и не произнес гулким баском «Я это знаю по самому себе», — что заставило Пролетающего приостановить его полет и зависнуть над этой группой людей в литфондовском парке.
Затем Ян Тушинский пригласил на террасу Антона Андреотиса. Тот был в великолепной форме — загорелый и ясноглазый юнец в ярком шелковом джемпере, приобретенном, очевидно, в каком-то хорошем американском магазине; в общем, то, что на жаргоне страны таких джемперов называется The Party Boy. За прошедшие годы после того, как он приобрел надежную и красивую подругу Софку Теофилову, он написал огромное количество своих уникальных стихов и утвердился в репутации почти неотразимого покорителя как больших аудиторий, так и отдельно взятых, предпочтительно женских персон. Пока он вставал с травы, его муза Софка, или Фоска, успела напутствовать его пожатием локтя, а Катька Человекова, сунув в рот колечко пальцев, произвела пронзительный свисток.
Перепрыгнув сразу через четыре ступени и повернувшись к публике, он сразу начал орать и показывать руками:
Спасибо, что свечу поставила
в католикосовском лесу,
что не погасла свечка талая
за грешный крест, что я ношу.
Я думаю, на что похожая
свеча, снижаясь, догорит
от неба к нашему подножию?
Мне не успеть договорить.
Меж ежедневных Черных речек
я светлую благодарю,
меж тыщи похоронных свечек —
свечу заздравную твою.
И все вздохнули на поляне и посмотрели сначала на Фоску Теофилову, а потом с лаской друг на друга. И зависший над поляной Пролетающий ниспослал им свой собственный неизреченный вздох. Антоша продолжал:
Уважьте пальцы пирогом,
в солонку курицу макая,
но умоляю об одном —
не трожьте музыку руками!
Нашарьте огурец со дна
и стан справасидящей дамы,
даже под током провода —
но музыку нельзя руками.
Она с душою наравне.
Берите трешницы с рублями.
Но даже вымытыми не
хватайте музыку руками.
И прогрессист и супостат,
мы материалисты с вами,
но музыка — иной субстант,
где не губами, а устами…
Руками ешьте даже суп,
но с музыкой — беда такая!
Чтоб вам не оторвало рук,
не трожьте музыку руками.
И дальше еще несколько пассажей из недавнего:
Да здравствуют прогулки полвторого,
проселочная лунная дорога,
седые и сухие от мороза
розы черные коровьего навоза!
…………………………..
Зачем в золотом ознобе
ниспосланное с высот
аистовое хобби
женскую душу жмет?
…………………………..
Гляжу я, ночной прохожий,
На лунный и круглый стог.
Он сверху прикрыт рогожей —
чтоб дождичком не промок.
И так же сквозь дождик плещущий
космического сентября,
накинув Россию на плечи,
поеживается Земля.
И все так легко. Так звонко. Так гениально! И на обратном пути с террасы можно так же легко, гениально и звонко поцеловать родную Фоску в щеку и в губы Катю, по дружески и на «ты».
Потом поднялся Григ Барлахский. Он был в одной тельняшке без рукавов, чтоб все любовались лаокооновским сплетением рук. Все ждали очередной артподготовки с последующим штурмом собственных позиций, но вместо этого матерый талантище прочел не то что даже ретро, а историческое, лирику времен первой бесславной блокады.
Я тоже был бы в Оленьку влюблен,
За ней по Малой Офицерской следуя,
Но муж ее, противника преследуя,
Отстаивал Четвертый бастион…
…………………………..
У флотских свой устав и свой закон:
Не смей к чужому прикасаться ты
Не то не будет никакой кассации,
Пока гремят раскаты Оборон.
…………………………..
А ночью, отбивая Южный склон,
Слова прощанья и прощенья комкая,
Он умер на руках у Перекомского,
В жену которого он утром был влюблен.
К концу его чтения мрачнейший едва ли не до посинения Влад Вертикалов прошептал Милке Колокольцевой «Я умираю, любовь моя. Налей мне чачи». Милка посмо рела на Катю, и та кивнула. Стакан виноградной водки оживил Влада и удалил синеву с его щек.
Теперь очередь дошла до Эра. Он волновался не меньше Влада. Полез на террасу эдаким увальнем. Что читать? Ну ладно, начну с одного из ранних, ну, скажем, то, про «парней с поднятыми воротниками», а кончу одним из недавних, про Лорку. Он начал читать стих из ранней книжки, написанный якобы о западных «потерянных», а на самом деле о наших юнцах, мучимых непонятной советской жаждой:
Парни с поднятыми воротниками,
В куртках кожаных, в брюках—джинсах.
Ох, какими словами вас ругают!
И все время удивляются: живы?!
…………………………..
Равнодушно меняются столицы —
Я немало повидал их, — и везде.
Посреди любой столицы вы стоите,
Будто памятник обманутой мечте.
…………………………..
Я не знаю — почему, но мне кажется:
Вы попали в нечестную игру.
Вам история назначила — каждому
По свиданию на этом углу.
…………………………..
Идиотская, неумная шутка!
Но история думает свое…
И с тех пор неторопливо и жутко
Всё вы ждете, всё ждете ее.
Вдруг покажется, вдруг покается,
Вдруг избавит от запойной тоски!
Вы стоите на углу, покачиваясь,
Вызывающе подняв воротники…
А она проходит мимо — история, —
Раздавая трехгрошовые истины…
Вы постойте. Парни, постойте!
Может быть, что-нибудь и выстоите.
Все слушали очень внимательно. Он понял, что этот стих стал для многих настоящей ностальгией. Роберт начал читать второй стих:
А одна струна — тетива,
зазвеневшая из темноты.
Вместо стрел в колчане — слова.
А когда захочу — цветы.
А вторая струна — река.
Я дотрагиваюсь до нее.
Я дотрагиваюсь слегка.
И смеется детство мое.
Есть и третья струна — змея.
Не отдергивайте руки:
Это просто придумал я —
Пусть боятся мои враги.
А четвертая в небе живет.
А четвертая схожа с зарей.
Это — радуга, что плывет
Над моею бедной землей.
Вместо пятой струны — лоза.
Поскорее друзей зови!
Начинать без вина нельзя
Ни мелодии, ни любви.
А была и еще одна
очень трепетная струна.
Но ее — такие дела —
Злая пуля оборвала.
Этот стих, к тому времени еще нигде не напечатанный, вызвал удивленные аплодисменты. Каков Эр! Неужели это тот самый, кого когда-то при внезапной ссоре его ближайший друг Тушинский назвал «барабанщиком при джазе ЦК ВЛКСМ»? Последним из поэтов выступал тот, кто все это затеял; Ян Тушинский по кличке «Туш», Пример Роберта его вдохновил войти в ту же волну: сначала пущусь в ностальгию, а потом завершу все мощным общественным призывом. Выступая на бесчисленных фестивалях и конференциях на Западе, он уловил, что наиболее значительную фигуру выпускают в самом конце. Пусть так и будет, он это заслужил. Он встал в картинную позу, одной рукой опираясь на столб террасы, а другую руку пустил в ход, как бы укрепляя эмоциональный зов. И подвывал немного:
А снег повалится, повалится,
и я прочту в его канве,
что моя молодость повадится
опять заглядывать ко мне.
…………………………..
И мне покажется, покажется
по Сретенкам и Моховым,
что молод не был я пока еще,
а только буду молодым.
…………………………..
Начну я жизнь переиначивать,
свою наивность застыжу
и сам себя, как пса бродячего,
на цепь угрюмо посажу.
…………………………..
Но снег повалится, повалится,
закружит все веретеном,
и моя молодость появится
опять цыганкой под окном.
Прочитав эти стихи, он заметил, что они хорошо подействовали на женщин. Даже такие ехидины, как Танька с Нэлкой, как-то мягко заулыбались и проявили, как они говорят, «невыносимую романтику». Но ближе всех к этой невыносимости, конечно, оказались простые девчонки, вроде его верной Зари — почти до слез, почти до изрыдания рыданий, до серебристой декларации любви; и с ней, конечно, красоточки из ансамбля «Мрия», что по-украински — мечта!
Он сказал всем с террасы, что сейчас пойдет совсем другая тематика, а именно глубинно-российская, которая, по сути дела, в тяжелый год опалы и издевательств поставила перед ним новые вопросы и подняла его дух:
Зa ухой, до слез перченой,
сочиненной в котелке,
спирт, разбавленный Печорой,
пили мы на катерке.
…………………………..
И плясали мысли наши,
как стаканы на столе,
то о Даше, то о Маше,
то о каше на земле.
…………………………..
Люди все куда-то плыли
по работе, по судьбе.
Люди пили. Люди были
Неясны самим себе.
…………………………..
Ах ты, матушка Россия,
что ты делаешь со мной?
То ли все вокруг смурные?
То ли я один смурной?
…………………………..
Я прийти в себя пытался,
и под крики птичьих стай
я по палубе метался,
как по льдине горностай.
…………………………..
Ждал я, ждал я в криках чаек,
но ревела у борта,
ничего не отвечая,
голубая глубота.
Эта концовка прозвучала как убедительное завершение чтений: в ней прозвучала основная мысль пробуждающегося общественного сознания, так подумал, стараясь не отклоняться от привычных формулировок, зависший над поляной Пролетающий, и все именно так и почуствовали, а властитель дум Лев Копелиович, отмахнув в сторону окладистую бороду, гулко произнес: «Янка, мы все тебя благодарим!»
И всем, конечно, стало ясно, что он на самом деле имеет в виду.
Тушинский готовил уже какой-нибудь высокопарный тост, чтобы перейти к обычной богемной анархии, когда вдруг встали две ослепительные девушки, Колокольцева и Человекова: «А вы что же, мудрецы и поэты, хранители тайны и веры, про певца-то улиц, что, забыли? Про Влада Великого, что ли, ничего не слышали? А он, между прочим, с нами!»
«Сволочи какие», — подумал о девушках Вертикалов и ущипнул обеих за упругие зады. Потом он встал и развел руками: гитары, дескать, с собою нет. Этой отговоркой, если не кокетством, он давно уже научился пользоваться, и не безрезультатно, но тут Кукуш Октава протянул ему над головами сидящих свой собственный струнно-деревянный инструмент. Влад посмотрел прямо в глаза королю бардов и поцеловал гитару. Но что же петь? Начну с «Волков», так всех перепугаю. Надо что-то вспомнить лирическое, чтобы показать, что я не обязательно подверженный алкоголизму бешеный истерик. Он тронул струны, и все потекло очень мило, хриплый его баритон, оказывается, мог прогуляться и в поля «невыносимой романтики»:
Ну вот, исчезла дрожь в руках,
Теперь — наверх!
Ну вот, сорвался в пропасть страх
Навек, навек, —
Для остановки нет причин —
Иду, скользя…
И в мире нет таких вершин,
Что взять нельзя!
Среди нехоженных путей
Один — пусть мой!
Среди невзятых рубежей
Один — за мной!
…………………………..
И пусть пройдет немалый срок —
Мне не забыть,
Что здесь сомнения я смог
В себе убить.
В тот день шептала мне вода:
«Удач — всегда!»
А день… Какой был день тогда?
Ах да — среда!
А день действительно был средой, и он уже резко пошел на убыль, когда над горой Сюрюкая с ее профилем Пушкина пролилась на весь западный склон небес зеленоватая прозрачность, в которой уже утвердились узкий серп Луны и некоторая звездная мелочь, если можно так сказать о том, что дошло к нам от непостижимых гигантов. У многих в этот вечер, если не у всех, было ощущение, что над парком Литфонда завис Улетающий. Так или иначе, некоторым поэтам казалось, что Дух напевает неслышную песню в русских стихах:
Я пролетаю и быстро таю,
Горю зарей, купаюсь мглой,
Но почему я зависаю
Над крымской странною землей?
Мужи и жены вдохновенны
Стоят и курят всякий хлам,
Как будто на тропинке в храм
Инъекций жаждут внутривенных.
Я всех вас знаю бесконечно.
Порхаю я, играет трость,
Влеку в своем мешке заплечном
Таинственную вашу страсть.
И далее он переходит к прозе, чтобы доступней стала песнь. Дети наши, поэты, напевает зависший над поляной Пролетающий, вы заслужили этот угасающий день, цветущий вечер и подступающую ночь. Ведь каждый из нас жаждет отступить от тщеславия и проявить преданность своей таинственной страсти, поэзии. И страсть сия нас стремится объединить. Вы умудрились прочитать этот закат. А ведь еще вчера вас швыряли в мир валькирий и закавказских духов тьмы. И ведь недаром дочь финского коммуниста Аххо и дева Таня из рода Фальконов клянут свой год рождения, зачатье близ кровопролитья. А вы, мальчики, давайте вспомним ваших матерей, когда они старались вас спасти от бюрократии убийц. Откуда взялся Эр, который также Роберт? Его отец был некий товарищ Огненович, хорват, готовый ради Революции перевернуть Сибирь. Служил он в окруженьи Роберта Эйхе, могущественного комиссара Чрезвычайки. Именно в его честь младенца назвали Робертом. Комиссара Эйхе расстреляли, когда начался Большой террор. Обычно все окружение таких фигур шло под нож. Пропал и товарищ Огненович. Мальчик Робик Огненович рос в безотцовщинe. Во время войны мать его, симпатичная Вера, как молодая докторша была послана на фронт. Оттуда она написала сыну, что его отец погиб, выполняя особое задание в тылу врага. Эта робкая легенда до сих пор бытует в семье, однако не распространяется. Сразу после войны Вера вышла замуж за полковника политотдела, человека с великолепной русской фамилией Эр. Он усыновил тринадцатилетнего мальчика и дал ему свое имя. Семейный заговор стер с поверхности Огненовича и утвердил Эра. И мальчик утвердился сначала в Литинституте, а потом и в поэзии как Роберт Эр.
Теперь посмотрим за спину Яну Тушинскому. У него, как и у Эра, нет никаких сомнительных записей в анкете, а между тем оба его деда прошли через лагеря. А самое удивительное состоит в том, что мать его, Ольга Тушинская, отвела своего мальчика от подозрения в ущербной национальности. Настоящее имя этого поэта — Ян Магнус. Он не любит на эту тему говорить, но в общем-то не скрывает, что он «немного латыш». На самом-то деле он не немного, а на все пятьдесят процентов балтийский немец.
И вот так на самом деле выглядят все наши дети, поэты, а также и примкнувшие к ним прозаики с поэтическим уклоном. У Андреотиса все его южные кланы с отцовской стороны были высланы в Казахстан, а папа остался нетронутым только оттого, что был авторитетом в области стали и сплавов. Отец Октавы, крупный партиец, расстрелян в 1937-м, мать провела пятнадцать лет в лагерях и в ссылке. На Ваксоне вообще клейма негде ставить, и это подтверждено слюной и кашлем генсека Хрущева. Подгурский, Атаманов, Бучечич и Жора Шалимов — все они запятнаны бедой и все они предназначены были для рабского предательства. Однако вы все почти разогнулись. Осталось всего лишь четверть века, чтоб разогнуться совсем. Собравшись сегодня для чтенья стихов и пенья с гитарой, вы показали свой детский каприз и нрав чистоты. Какое блаженство вас всех наблюдать вне тюрьмы и судилищ. Итак, завершаем торжественный акт песнопеньем Кукуша:
Поднявший меч на наш союз
Достоин будет худшей кары,
И я за жизнь его тогда
Не дам и самой ломаной гитары.
…………………………..
Пока безумный наш султан
сулит дорогу нам к острогу,
Возьмемся за руки, друзья,
Возьмемся за руки, друзья,
Возьмемся за руки, ей-богу.
И улетаю, несу с собой ваш привет горделивой Праге, но помните, дети, что почти всегда, когда улетаю, я пролетаю рядом.
Никто не видел, конечно, как Он взмыл, но многие испытали мгновенную благость. Между тем начинало темнеть, и матери, в частности Анка и Мирка, стали уводить своих детей. Оставшийся актив, то есть главные действующие лица, стал собираться вокруг большого стола на террасе. Вина оставалось еще немало, а чачи вообще достало, чтобы всем захмелиться. Кто-то процитировал Кукуша:
Давайте говорить друг другу комплименты,
Ведь это все любви счастливые моменты…
— Как хорошо, Янк, что ты сегодня вернулся к своему снегу, — сказала еще не пьяная Нэлла. — Я всегда говорила тебе, что снег твоя главная метафора. «Идут белые снеги, как по нитке скользя… Жить и жить бы на свете, но наверно нельзя…» Вот ты и сегодня, когда мы все так расчувствовались, начал со снега, как он «повалится, повалится…» А потом вдруг себя сравнил с мечущимся горностаем на льдине; как удивительно! Не знаю, зачем тебе лезть в этот учебник советской истории для седьмого класса?
— Неужели ты имеешь в виду «Братскую ГЭС»? — с некоторой ущемленностью спросил Тушинский. Тут рассмеялась его жена Татьяна; и не просто так рассмеялась, а с явным вызовом:
— А ты неужели считаешь, что это твой шедевр? Четыре с половиной тысячи строк на три четверти становятся пересказом советских банальностей. А неучи из ЦК еще требуют улучшений! Они не только вырубают куски текста, то есть некоторые куски живого, поэтического, — тьфу, не могу об этом говорить, меня тошнит, меня трясет! — но они еще, притворяясь не-цензурой, требуют написания другого, дохлого, своего советского текста!
— Таня, Таня! — умоляюще, но и предупреждающе воззвал Ян.
Она сидела теперь на перилах террасы, одна нога уперлась в столб, юбка сарафана с нее упала, обнажив идеальные линии, и все сидевшие вокруг стола теперь смотрели на эту ногу как на некоторое удивительное явление природы, как будто эти формы, вкупе с прочими, не были представлены в полной гармонии на литфондовском пляже. Темные волосы ее были растрепаны, горели ярко-синие глаза, но с фиолетовым проблеском.
— Перестань на меня орать! — грубейшим образом гаркнула она на мужа, хотя тот вовсе не орал, но лишь взывал. Тут в ее поле зрения попал явно любующийся ею Копелиович с его бородою, одолженной у «Могучей кучки». — Лев Бенедиктович, вы знаете, в чем разница между обычной цензурой и нашей простой советской цензурой? Обычная цензура лишь вырезает опасные места, а наша цензура из цензур требует, чтобы автор в опустевшее место еще вписал что-нибудь с ее точки зрения возвышенное. Она требует любви к себе, вот в чем разница, Лев Бенедиктович!
— Я всегда называл эту Таньку женщиной-мыслителем! — возгласил человек, просидевший восемь в пике вместе с Солженицыным. — Давайте, друзья, выпьем дважды за эту женщину и за этого мыслителя!
На некоторое время вокруг стола воцарился беспечный галдеж, все стали чокаться кто стаканом, которых не хватало, кто пол-литровой банкой, из которых три вскоре были побиты, а кто и пластмассовым стаканчиком для бритья, который был один.
Танька все-таки и после этого тоста потребовала к себе дополнительного внимания. Она хочет поставить один очень важный вопрос. Черт бы вас побрал, это вопрос для всей поэзии, вернее, для всей нашей литературной среды. Вопpoc ставится так: что вы выбираете — предательство или страдание? Мне кажется, что после хрущевского опороса наши мальчики склоняются к первому. Они забздели, что их перестанут печатать и выпускать за границу. После 1963-го страшно оскандалились, обосрались! Предали, по-блядски предали нашу The Lady Most Beautiful Immaculate! Что я имею в виду? Поэзию, говнюки; неужели и этого вы не понимаете? Вам дан поэтический дар, а вы его расходуете, чтобы умаслить кретинических хмырей аппарата! Этот! Обвиняющим, но явно любовным пальцем она тыкает в своего мужа. Этот катает свою мегаломаническую бредовину на четыре с половиной тысячи строк! Господа, те, кто не читал, сейчас я преподнесу вам сюрприз. Оказывается, Россия сучьей своей утробой произвела трех великих сынов: Пушкина, Толстого и… Ну, кого третьего-то, не догадываетесь?
Тут Подгурский ляпнул:
— Достоевского?
Ралисса Кочевая при помощи кисти своей левой руки предположила:
— Ахматову?
Тут все загалдели вокруг, и особенно выделился Григ Барлахский:
— Что за безобразие, в самом деле? Ахматова все-таки не сын, а дочь!
— Ленина, мудилы грешные, — закричала своим женским басом несравненная Татьяна Фалькон. Она, между прочим, была известна своим пристрастием к матерщине. — Ленин Владимир Кузьмич, что ли, или как его там, был объявлен третьим великим сыном России! Третий по рождению, но главный по значению; мессия! Как это у тебя, Янчик, сказано: «В России Ленин лишь нарождается, а баба пьяная в грязи валяется…» Ну, не злись на неточную цитату! Ну и, как говорится, не только наш плут горазд по части цековских восхвалений, но даже гений наш оскоромился. Антоша, о тебе говорю, о твоем ленинском флакончике, о «Лонжюмо», конечно, о ней! «Уберите Ленина с денег!» Да куда же его с денег-то перетащить? На туалетную бумагу, что ли?
Тут Теофилова пробралась к Фалькон-Тушинской и громко зашептала ей на ухо: «Танька, ну что ты несешь? Ведь ты так можешь всех обмазать!» Антоша изо всех сил подавляет улыбку, изображает мировую скорбь. Татьяна — хап! — опрокидывает — какой по счету? — стаканчик чачи.
— А Вакса-то наш — хорош! — возвращается из Аргентины и пишет идиотскую статью «Гражданственность»! Шедевр 1963-го! И помещает ее не где-нибудь, а в газете «Правда»!
Тут вдруг на несколько минут воцаряется молчание. Тихий ли ангел пролетел или донельзя возмущенный? Многие из нынешней компании помнят скандал на каком-то сборище, когда красногубый и слегка слюнявый поэт Корнелий налетел на Ваксона с криками «Предатель! Приспособленец! Руки больше не подам!». Через несколько минут звук включился. В общем гомоне прорезались голоса: «Ваксон спасал журнал «Юность»!», «Корнелий был пьян!», «Возмутительная провокация!», «Я сам перестал с ним здороваться!», «А я считаю, что Корнелий кристально чист!», «А вот мне лично этот Вовка Корнелий совсем не нравится». «Это в каком же смысле, Ралисса?», «В мужском смысле», «В этом смысле ей, наверно, Ваксон больше нравится». Татьяна поймала и зафиксировала взгляд Ваксона.
— Ну, Вакса, ты сделал из этого какой-нибудь вывод?
— Да, — сказал Ваксон. — Мне стыдно.
— Ну и что из этого?
— Больше никогда.
— Ура! — закричали друзья-прозаики. — Ваксон очистился «Бочкотарой»! Он этим ответил Джону Стейнбеку, когда тот всех нас спросил: «С кем вы, волчата?»
Тут зарокотали струны совсем нового, уже не октавского толка. Во главе составленного из разных столиков большого стола встал пылающий Влад Вертикалов. Сиплый голос его возрос на несколько регистров:
Идет охота на волков, идет охота —
На серых хищников, матерых и щенков!
Кричат загонщики, и лают псы до рвоты,
Кровь на снегу — и пятна красные флажков.
Потрясенные, все осветились его огнем. Все впервые услышали эту яростную песню «живьем». Она и подвела черту под этими посиделками. В наступившей темноте многие стали расползаться по территории. Белые предметы туалетов еще светились, темные сливались с ночью. Так получилось, например, с Ралиссой Кочевой: те, кто следил с террасы за ее удалением, видели только двигающиеся овероллы. Мелькали в аллеях и светло-пестренькие сарафанчики девушек из «Мрии». За ними деловитым шагом отправились прозаики Подгурский и Атаманов, а также драматург Эллипс. В такт шагов они рифмовали вечную шутку Гладиолуса: «Мы, московские набобы, отправляемся «по бабам»!»
Влад Вертикалов пока что на террасе пожинал лавры. Хватанул коньячку и обнялся с Октавой. Кукуш провозгласил его первой гитарой нового поколения. Нэлка повисла у него на шее, целовала в уши и мелодично причитала: «Ты дочь моя, Владик! Ты мой Дождь!» — под это дело опорожнили кувшинчик с чабрецовской настойкой Членкор Плоек, один из немногих настоящих горнолыжников, протянул ему стакан каберне. «Выпьем, Влад, за фестиваль в Чегете! Ждем тебя там в декабре! Все расходы берем на себя!» Ну и все другие, оставшиеся, поднимали тосты за «певца протеста», за «нашего Боба Дилана и Ива Монтана, смешанных вместе». «Стараюсь не смешивать!» — хохотал он, а сам все смешивал и смешивал.
Как вдруг он схватил себя обеими руками за горло и долго так держал, пока не проглотил комок паршивой шерсти. Стукнул кулаком по доске: «Спокойно! Все нормально!» — и вдруг странно как-то, но решительно пошел на выход. Прыгнул в кусты, крикнул оттуда «Десант! Напогрузку!» и исчез; никто и опомниться не успел. Первым за ним бросился Антон Андреотис. Они недавно подружились в Театре на Таганке, где Влад играл перемежающиеся роли в «Антимирах». Антоша знал не только эти роли, но и перемежающиеся эскапады артиста, знал также, что в такие моменты его надо хватать и окружать своими людьми. За ним устремились Милка Колокольцева, Катька Человекова и Герка Грамматиков.
Не меньше четверти часа эта спасательная группа металась безрезультатно по темным аллеям, пока не наткнулась на Влада в самом освещенном месте. Он стоял за бюстом Ильича и явно чувствовал себя в боевом дозоре.
— Танки не пройдут, — бормотал он, — десант занял позиции.
Милка обняла его и стала гладить по голове.
— Вертикалов, успокойся!
Он нежно, но решительно отстранял ее правой рукою:
— А ты уходи! Ты еще можешь уйти! Беги в свободную Прагу!
Антоша со знанием дела подергал барда за ухо:
— Влад, все оки-доки, ты среди своих!
В подтверждение этого спасенный из ущелья Грамматиков предстал перед ним вместе с двумя мускулистыми физтехами, фанатическими поклонниками Вертикала.
— Айдате все за территорию, ребята. У нас есть комната в «Вороньей слободке». Владу надо отоспаться.
Четверо повлекли храброго десантника в спокойное место. Двое остались в тени Ильича.
— Антошка, я умираю без тебя, — чуть ли не задыхаясь, прошептала Катька. — Идем быстрей в мою келью. Через час вернешься к товарищу Теофиловой.
Влекомый ее неслабою рукою, поэт шептал:
— Все богини, как поганки, перед бабами с Таганки!
Наконец и Ваксон ушел с террасы. Несколько минут он сидел с сигаретой в глухой тени. Под ногами шуршали ежики, эти бойкие поверенные коктебельских тайн. Мимо прошли Эр и Тушинский. Они тихо говорили друг с другом, он ничего не слышал, и только уже издали донесся возглас Яна: «Не верь ей! Она живет в мифах!» Ему вдруг вспомнился 1966 год.
1966, февраль
Судилище
В том месяце в мрачном дворе наискосок от метро «Краснопресненская», за разболтанной дверью, в захудалом зале городского суда начался процесс над писателями Синявским и Даниэлем. ЦДЛ находился в каком-нибудь километре, там, в ресторане, кафе, а особенно в баре, писатели гудели, обсуждая это первое со сталинских времен литературное судилище. Ваксона, направлявшегося в бар, чтобы хоть малость отключиться от мерзкой действительности, остановил Ильцов, бывший генерал КГБ, а ныне ответственный секретарь Московского отделения СП. «Послушай, Ваксон, ты еще не был на процессе? Могу тебе дать разовый пропуск на одну сессию, — он вынул из портфеля жалкую бумажонку и произнес загадочную фразу: — Уверен, что правильно все поймешь». Ваксон развернулся и пошел за своей курткой. Так, вместо того чтобы отключиться от мерзкой действительности, он оказался в самой ее сердцевине.
В зале суда из сотни посетителей половина была с такими же, как у Ваксона, разовыми пропусками СП. Сессию вел председатель горсуда товарищ Мирный, с которым лучше не встречаться на большой дороге. За отдельным столом сидели общественные обвинители: писатель, бывший генерал КГБ Борцов, который всегда посматривал на людей исподлобья, как будто готовил какое-то небольшое преступление, и старая писательница-критикесса Шишкина, при взгляде на которую почему-то сразу приходила в голову мысль об украденных бигудях.
Привели подсудимых, двух молодых еще людей, одни из которых, Андрей Синявский, был спокоен и вроде бы даже благополучен в черном свитере и чистой белой рубашке, с лопастистой и аккуратно расчесанной бородой. Второй, Юлий Даниэль, явно пребывал в приподнятом настроении. Он с большим интересом оглядывал посетителей, и глаза его сияли; он явно чувствовал себя на вершине своей жизни.
Сессия началась с выступления генерала Борцова. Он стал читать заранее заготовленный органами список полученных Синявским от агента французской разведки Плетье-Замойской предметов: рубашек костюмных — 6, свитеров — 4, плащей с погончиками — 1, резиновых сапог — 1 пара… Все эти названия и цифры Борцов произносил с исключительным презрением, отчего его нижняя, и без того отвисшая губа снижалась до критического уровня. Затем он подвел итог: «Вот видите, товарищи, до какого уровня докатился Синявский — за жалкое барахло продавал достоинство своей великой родины!»
Продолжила критикесса Шишкина. Эта дама, малоприятная во всех отношениях, набрала другой список, в данном случае это были цитаты антисоветских фраз из романа Даниэля «Говорит Москва». Чтение списка, как и в первом случае, завершилось выводом: «Я уверена, что советские писатели стопроцентно отмежуются от сочинителя такой идейной порнографии!»
Выслушав общественных обвинителей, председатель суда Мирный стал вносить дополнения и поправки. Задача у него была не из легких. Шишкина и Борцов топили подсудимых, а ему еще приходилось у них душить малейшие признаки жизни. И не забывать, конечно, о презрении в адрес придушенных.
Рядом с Ваксоном сидел питерской писатель Борис Головкин; почитаемый молодежью как последователь «обэриутов». Ваксон шептал ему в ухо: «Борька, ты видишь, что они тут творят, гады? Да ведь это же чистый шемякин суд!» Головкин закрывал ухо ладонью и мотал головой. Дескать, нездорово мое ухо, ох, нездорово!
Они вместе вышли из суда и под мокрым гадостным снегом побрели к ЦДЛ. Ваксона охватило чувство, похожее на то, что испытывал он в дни подавления Венгерского восстания: на баррикады, на баррикады! Он грозил кулаком московскому небу.
— Борька, мы не должны этого терпеть! Они на этом не остановятся! Всех нас протащат через товарища Мирного!
Головкин показывал ему пальцем в ухо:
— Болячка там у меня, бля, засела! Не слышу ни блуха!
В баре ЦДЛ молодая литература собирала трешки и пятерки, чтобы всем вместе отключиться от мерзкой действительности. Увидев Ваксона, вернувшегося из судилища, вокруг него сгрудились: давай рассказывай, Вакса, со всеми деталями! Реакция на рассказ была однозначна: свиньи, гады, падлы, ну что с ними делать, если они повсюду?
«Надо написать письмо протеста и собрать подписи!» — неожиданно для самого себя предложил рассказчик. Толпа вокруг столика заметно поредела. Оставшиеся вроде бы приняли предложение. А кому адресовать-то? В ООН, предложил Подгурский. Или в Эмнести Интернэшнл, предложил Шалимов. Ну, давайте, ребята, сочиняйте, а мы подпишем. И оставшиеся стали слегка расходиться: одни скептически пожимали плечами — ни черта, мол, это не поможет, забыли с кем имеем дело? — другие петушились: надо все-таки им показать, что мы не быдло!
В конце концов остались трое: Ваксон, Подгурский и Шалимов. Ну, давайте, с ходу, прямо сейчас составим протест. А где писать-то будем, не здесь же? Решили отправиться в редакцию «Юности», благо она располагалась в двух шагах, в круглом дворе «Дома Ростовых».
В редакции уже никого не было, только трещала пишущая машинка: это работала хорошенькая машинистка Вера, боевая подружка молодой литературы. Она открыла им кабинет главного. Окопавшись там и оставив только настольную лампу, стали писать черновик от руки. Шалимову тут пришла новая идея. Давайте отправим Луи Арагону в «Лэтр Франсэз». Таким образом, у нас появится тактическое преимущество. Арагон — коммунист, а газета его все-таки соблюдает свободу слова. Вряд ли кто-нибудь на нас покатит, что подыгрываем империалистам.
Составляли довольно долго, выверяли каждую фразу. Получилось вроде как надо: с одной стороны, довольно жесткий документ о свободе творчества, а с другой — за «социализм с человеческим лицом» и за «безбрежный реализм» Роже Гароди. Наконец прискакала Верочка. Ну, давайтe, мальчики, ваш листок, сейчас отбарабаню! Сколько нам надо экземпляров?
Вот таким образом возникло первое в истории советской интеллигенции коллективное письмо протеста. На следующий день авторы приехали в ЦДЛ. Там проходило большое писательское собрание. Среди прочего обсуждалось «Дело Синявского и Даниэля». Надо было оказать стопроцентную поддержку Партии и правоохранительным органам. В перерыве писатели разбрелись по вестибюлям и фойе. Авторы искали Яна Тушинского. Первую копию надо было вручить именно ему: все-таки неоспоримый лидер молодых. А вот и он! Идет стремительно, в отменном сером костюме и невообразимом, с яркими разводами галстуке, зиркает глазками во все стороны. Берет листок, бросает взгляд и тут же кардинальным образом меняется: суетливость исчезает, на ее место приходит серьезная сосредоточенность, смотрит на Ваксона. Вот так, значит? Арагону, значит? Интересная идея. Сейчас, ребята, я поработаю над вашим текстом. Встретимся через полчаса.
Едва только он исчез из поля зрения, как обнаружилась вторая важнейшая фигура, Роберт Эр. Тот стоял в противоположном углу фойе второго этажа. Стоял один, о чем-то думал. На щеке дрожал солнечный заяц. За окном перемена погоды, мороз.
Подгурский предположил, что к Роберту вообще не надо подходить. Не надо ставить его в дурацкий тупик. Его только что выбрали в Секретариат. Иными словами он стал большой шишкой. Он просто не может подписать такое письмо. Шалимов пожал плечами. Я его не знаю. Слышал, что большой советский патриот. Ну, в общем решай сам, Ваксон.
Ваксон с папочкой экземпляров пошел по диагонали через фойе к Роберту. Сейчас решится, останемся ли мы друзьями или пойдем на всех парах в разные стороны. Он в свой Секретариат, а я — куда? — ну, в писанину свою неприкаянную… ну не в тюрьму же…
Роберт прочел открытое письмо, вынул из кармана свое стило и, не задавая вопросов, крупно и разборчиво нарисовал свою подпись — Роб. Эр. «Старик», — пробормотал Ваксон и положил ему руку на плечо.
Признаться, не без труда удержался от чего-то большего. Предположим, от увлажнения глаз. Или, скажем от голосовой дрожи.
Роберт вообще не сказал ничего. Он просто с некоторой небрежностью толкнул Ваксона локтем, как бы говоря: а ты как думал? Неужели боялся, что откажусь? И так обоим стало ясно и тепло: дружба продолжается!
Роберт ушел в зал, а через полчаса появился Ян. Он неплохо поработал над текстом. Каждая строчка бы каким-то особым методом вывихнута, чтобы ее прочла не русская жена Арагона и сестра Лили Брик Эльза Триоле, а какая-то другая персона. Авторы не сразу заметил что над их адресом было начертано: «Генеральному секретарю ЦК КПСС Л. И. Брежневу». Шалимов с явным удовольствием удалил эту поправку. Тушинский ее вернул. С некоторым даже отчаянием он настаивал, что без этой поправки письмо теряет смысл. В конце концов решили оставить два адреса.
К концу дня было собрано двадцать шесть подписей, включая и Тушинского. Среди прочих также фигурировал подгулявший в столице Боря Головкин. Очевидно, вылечился по старому русскому способу: стакан в брюхо и рюха в ухо.
Через день текст открытого письма Брежневу, копия Арагону, уже передавался «по рупорам», то есть по клеветническим программам подрывных радиостанций: Би-би-си, ГолосАм, Свобода и НемВолна. И как этот текст попал в такие странные учреждения, никто не мог понять.
1968, тянется август, середина, ночь
Фрондер
Совершив путешествие на два года назад, мы возвращаемся к Ваксону, сидящему на заброшенной скамье в глухомани литфондовского парка. Только что вдали по аллее прошли высоких друга. Свернули направо. Голос Яна долетел через массив акаций: «Спроси меня, могу ли я ее понять; не знаю!» И все затихло. Почему я их не догнал? В прошлом году этого бы не случилось. В прошлом году я бы их, моих друзей, запросто догнал и мы бы вместе стали хохмить и подтрунивать друг над другом. Что-то изменилось за два года, за год. Эти посиделки были подсознательной попыткой что-то восстановить, но что-то изменилось и после посиделок. Мы идем в разных направлениях. Ян и Роб влекутся в категорию «хороших ребят», а он подтягивается к «категорически очень хорошим». Поэтический монолог становится терпим, в то время как восстановление полифонического романа вызывает все большее раздражение.
Между тем из-за массы посторонних ночных звуков Ваксон остался глух к тому, что Ян и Роберт только что прошли через серьезную ссору. Первый сказал последнему, что тому надо подумать о своих стихах. Вот сегодня он прочел сильные, жесткие тексты, а в то время его сборники нафаршированы трескучей риторикой. Подумай об этом, старик. Роберт разозлился. Какого черта ты вечно становишься передо мной в позу нравоучителя? На этом они разошлись в разные стороны.
Череда не очень приятных мыслей Ваксона была прервана приближением легких шагов. Кто-то поднял ветви и стал светить в его нишу своими глазами. И чей-то мгновенно будоражащий голос произнес:
— Привет, Вакса! Ты что здесь делаешь один в такой гордой позиции?
Подошла и села на скамейку не кто иная, как Ралисса Кочевая. Пахнуло терпкой алкогольной смесью. И он смешался: они никогда не общались на «ты». Вообще никак не общались. Нинка и Мирка как-то исключали общение с этой замужней девушкой. Ну что ж, надо принимать мяч.
— Привет, Ралисса! А ты что бродишь одна, когда так много мальчиков бродят поодиночке?
Она хохотнула:
— Помнишь, у Нэлки? «Пятнадцать мальчиков, a может быть, и больше, а может быть, и меньше…
— …чем пятнадцать», — продолжил он. — Неужели ты целый месяц будешь здесь одна? А где же лауреат пребывает?
— Эта сволочь отправилась в Прагу. Я ему сказала, что если он поедет в Прагу, я уеду в Коктебель. Но ему, конечно, партия дороже жены.
— У него это в комплекте, I believe, — вякнул Ваксон.
— Что? — вскричала она. — In what you believe, s-o-b?
— В комплекте партия и жена. Без партии у него бы было такой классной жены.
— Вакса, перестань хамить! Надо же, хамит и еще комплименты преподносит, — она стала возиться в огромных карманах своих удивительных штанов, не нашла искомое и хлопнула себя в досаде по коленке. — Дай-ка сигарету. Мерси. Фу, как ты такое говно куришь?
— Кубинские, почти как французский «Житан».
— Все равно говно, — хохотнула она. — Но курить можно. Как у тебя в какой-то повести написано: хорошего мало, но привыкнуть можно.
Этот ее хохоток повергает в смятение окружающих мужиков. Он и сам чуть ли не повергался то ли в смятение, то ли в сомнения всякий раз, когда случайно этот хохоток долетал до ушей. Мелькала мысль: схватить ее за руку и вместе дать деру.
— Ты знаешь, Вакса, когда Роберт сегодня читал своих «парней с поднятыми воротниками», я обвела глазами почтенное собрание, чтобы понять, есть ли тут такие. Там вообще-то были такие и ты среди них. Вот ты, наверно, точно такой был в 1956 году. Такой вроде Збышека Цибульского в «Пепле и алмазе». Да и сейчас ты такой, фрондер Ваксон.
Ну и девка, подумал он. Она что-то важное понимает, девка нашего поколения, без которого мы немыслимы, как и она немыслима без нас.
— Послушай, Вакса, мне хочется посидеть у тебя на коленях. Могу я посидеть на коленях у парня, на чьих коленях мне хочется посидеть?
— Садись, конечно. Давай, я тебе помогу.
— Нет, я сама.
Диспозиция такова: она сидит слева от него на садовой скамейке; протягивает свою левую руку и зацепляется за его шею с правой стороны; подтягивается при помощи этого рычага; перебрасывает свою левую ногу через его колена; водружается на них, лицом к его лицу; так получается, что она оказывается чуть выше; склоняется, чтобы поцеловать в губы; дергает за ниточку на своей макушке, волосы распускаются и падают на его лицо: его лицо — в плену ее ароматов, духи, смешанные с чачей и запахом табака; он обнимает ее за спину обеими руками и крепко прижимает к себе — чтобы не упала с колен, сумасбродка.
Ветер вдруг начинает сильно дуть по акациям и платанам. Запах моря, смешанный с запахом холмов, с чабрецом и лавандой, а также с легкой гнильцой курортного мусора. Треск веток и порывистый шорох листьев. Все другие звуки исчезают, кроме одной легкомысленной и неслышимой песенки:
Я — Пролетающий —
Мгновенно-Тающий.
Be careful, please!
Я защитник Ралисс.
1968, та же ночь
Танго
Влад Вертикалов весь вечер в «Вороньей слободке» сильно бузил. То пытался ходить на руках, как он делал в роли Галилея, то с надрывом произносил какую-то абракадабру, смешанную из разных монологов, то пел «Затопи-ка мне баньку по-черному», то танцевал с Милкой под какое-то только ему ведомое танго, весь освещался, становился умным, чудесным и артистичным весельчаком, а то вдруг начинал всех гнать, никого не узнавал, хватал бутылку и наконец рухнул на одну из двух коек с панцирной сеткой и захрапел. Грамматиков со знанием дела сказал, что теперь он вырубился до утра. Два добровольных оруженосца, Кешка и Вовчик, тоже довольно поднабравшиеся ребята, предложили разыграть оставшуюся койку, в том смысле, что кто из троих останется тут с девчонкой. «У вас одно на уме! Катитесь все на икс-игрек-зет!» — гаркнула на них Милка и выскочила на кривую, с осевшими досками галерею. Вовчик бросился за ней, схватил сзади на плечи, но она врезала ему локтем по подвздошью, а потом ногой засандалила по ягодице. Ошеломленный малый скорчился у стены. Она неслась через длинный двор «Вороньей слободки», где курортники кто на примусах, кто на электроплитках, то есть еще в контексте Великой Отечественной войны, готовили себе сильно пахнущие маргарином ужины и где инвалид играл на аккордеоне и пел песню тех же лет «Ночь над Белградом тихая / Встала на смену дня. / Помнишь, как жутко вспыхивал / Яростный шквал огня?», а дети играли теннисным мячом в игру «Штандарт», тоже бытовавшую в героические годы.
Может быть, тут кино снимают, подумала Милка. Она что-то видела в этом духе, некоторое послесталинское подражание неореализму. Когда-то эти ретро-фильмы вызывали у публики умиление, сейчас ничего, кроме противноватой ухмылки. Черт их знает, почему они не могут до сих пор выбраться из той убогости, из того совсем далекого, в общем-то уже не нашего времени? Надоело все, мне все здесь порядком надоело. После Львиной бухты эти дворы прямо в нос лезут грязной сальной тряпкой. Да еще эти Кешки, Герки, Вовчики с их алчными лапами. Хорошо, что ФИЦ научил меня самбо.
Утром она приплыла из Львиной с твердым решением разыскать Вертикала и закрутить с ним настоящий большой роман. Увы, опять какая-то занудная поправка к уже готовому сценарию. Вертикал вырубился. Вокруг сидят бухие ребята. То ли мне здесь не везет, то ли всем здесь не везет. Все, пора всем этим нашим мальчикам-романтикам, зурбаганцам, физикам-лирикам, всем в обобщенном виде — локтем под ребра, ногой по ягодице! Выйду замуж за Доминика и буду звать его «Дом»!
Она шла по прямой тусклой улице, ведущей к морю. С одной стороны тянулся забор территории Литфонда, с другой — жалкие домишки, переполненные людьми и открытые «павильоны» с бесконечными очередями: за хачапури, за крепленым полухимическим вином, за комплексными обедами, в которых все было разжижено за исключение того, что было накромсано. По улице в обе стороны шел народ, в темноте светились рубашки. Кое-где на углах стояли кучки любителей юмора, хохотали. Неожиданно с моря подул сильный ветер, послышался треск сучьев, как будто где-то в отдалении стреляли залпами. Тем не менее во множестве выполнялся ритуал — прогулки со «спидолами». Отовсюду доносился вой глушилок. Вдруг поблизости вполне отчетливо прозвучала фраза диктора Би-би-си «…Страны Варшавского блока продолжают концентрацию войск вдоль границ Чехословацкой Республики…» Остальное, как и предыдущее, сожрано воем.
В этот момент она увидела приближающуюся co стороны моря «экстраполярную», как девчонки тут говорили, мужскую фигуру в «экстраполярном» светлом пиджине. Lo&Behold, да это Юст!
На посиделках тот был в глубине, хоть и выделялся своей уже закирпиченной по цвету и лошадиноватой по удлиненности физиономией. Она с удовольствием бы к нему отдрейфовала, если бы не кусковатый Влад с его отчаянным шепотом «мон амур, мон амур». Ну а потом все в мире как-то затерялось, ища друг друга, не попадая в цель. Никогда не надо ничего искать: то, что находится, случается без иска.
— Ты совершенно права, девушка, кажется Милка, — сказал Юстинас, останавливаясь. — Я, например, тебя не искал, а только думал, где она запропала?
— А я даже и не думала, куда ты пропал, однако знала, что воткнусь в тебя на улице Закусочной. Ты где живешь, Милка? Где растут бутылки. Ух ты, ух ты!
— Я живу у Львиной бухты.
— Каковы у русских дщери!
— Все живут в большой пещере.
— Все живут без всяких драк?
— Я принцесса Карадаг!
— Ты видишь, какой мы стих вдвоем сочинили под влиянием наших поэтов!
Рассеялся весь перегар улицы Закусочной. Теперь уже преобладает море, встает мощной стеной своих собственных запахов, что пьянят без вина. А можно и с вином. Мелькает наискосок то ли чайка, то ли гипотеза Пуанкаре. Обоим показалось, что вслед за этим или впереди этого проскочила добродушная рифмовка:
Я — Пролетающий —
Мгновенно-Тающий.
Сплетаюсь кольцами
Над Колокольцевой.
Проскочила и тут же была забыта. Они пошли по набережной, держась за руки и смеясь. Какая-то пожилая дама ахнула при виде верзилы в лимонном пиджаке и невероятно загоревшей девушки в развевающемся модном сарафане: «Товарищи, посмотрите, какая чудесная пара!» Милка взбудоражилась при виде темного моря с белыми барашками до самого горизонта, над которым стояло какое-то сияние. Некоторые литовцы не понимают, что пора прощаться. А куда собирается принцесса пещер? Туда, где ждет меня мой добрый народ. А ты, справедливейший Юстинаускас, сможешь ли ты передать завтра актрисе Человековой этот хитон и сандалии с бирюзой? А ты куда денешься из них? Из кого это из них? Из обуви и одежды. Я поплыву к своим львам. Послушай, нимфа, не надо дурачить себя с морем ночи. Кроме прочих горгон, в нем имеет себя пограничник с прожектором. Оставайся спать здесь, а утром сплаваем вместе. А на чем мне спать прикажет справедливейший? Она подняла солидную булыгу вулканического происхождения — вот на нем? Послушай, Мисс Карадаг, хочешь иметь дерзкий проект? Я отдаю тебе койку Литфонда, а сам возлягаю — Кого ты лягаешь? Чем ты лягаешь? — как хранитель тела на полу. Да ну тебя к черту, Юста, с твоими соблазнами! Пошли!
Полночи они сидели в темноте на балконе, и он рисовал ее эскизы. Двумя-тремя штрихами фломастера. A то и просто непрерывной линией он создавал в блокноте ее подвижность. Цикл будет назван «Динамика Колокольцевой», моя дорогая. А я бы предложила название «Штрихи в потемках». Зрение это не есть главное для художника, моя дорогая. У тебя есть познание Казимира Малевича? Имеется такая штука как за-зрение. Говоря о художниках, он называл их «Магелланами невидимых сфер». Художественный образ, повторяет он и раз и два, имеет зарождение не на сетчатке глаза, но в непознанных сферах вашего «эго».
Он брал ее пятку в свою ладонь, и пятка немедленно переносилась на плотную, почти ненашенскую бумагу. Он пальцами шел по изгибам ее уха, и этот филигранный орган тела воплощался в загадочной игре пера. Коленка с ее внутренней пещеркой при сгибе восхищала его экстазно и воплощалась в штрихах с некоторыми мазками акварели.
Ну, потом стало совсем уже невыносимо, и они ушли с балкона в комнату и легли вдвоем на не ахти какую по ширине постель. Лежали прижавшись, теперь уже она теребила органы его головы, возилась в кудрях, а он оглаживал длинноты ее ног и ее рук, альковы подмышек и межножия; и никогда не терзал. В общем, она его полюбила навсегда. Ну, во всяком случае, на этот последний летний «заезд».
1968, 15 августа
Сердоликовая
Утром того дня после завтрака на площадке перед столовой стала собираться самостийная экскурсия. Решили большой группой литературных персонажей вместе с женами и детьми совершить пеший поход через всех Трех Лягушек в Сердоликовую бухту и обратно. Участвовали: Кукуш Лапидарьевич Октава с женой Любовью и маленьким Кукушкой, Роберт Петрович Эр с женой Анкой, тещей Риткой и дочкой Полинкой, Аксён Савельевич Ваксонов с женой Миркой и сыном Дельфом, Филипп Юльевич Эллипс с женой Валентиной и дочкой Штучкой, Гладиолус Егорович Подгурский с женой Дашкой, но с дочкой Китти, Юрий Сидорович Атаманов, также с женой Устиньей, но с сыном Олексой, а также те, кто примкнул из неотягощенных семьями — Юстас Юстинаускас, Влад Вертикалов, Герман Грамматиков, а также несравненная Нэлла Аххо, по каким-то причинам без Тушинских.
Перед выступлением в поход семилетняя Полинка Эр сказала четырехлетнему Дельфику Ваксонову:
— Между прочим, в Сердоликовой бухте мы найдем в избытке камней с круглыми дырками.
Юнец пробасил ей в ответ:
— А то я не знаю.
Полинка вздернула носик:
— Такие камни называют «куриными богами»…
Дельфик тоже задрал нос и подбоченился:
— А то я не знаю!
Экспедиция с припасами для мажорного пикника в отдаленной бухте двинулась на запад мимо жалких домишек поселка Планерское, мимо заброшенной теплостанции, которую облюбовали для коммун зарождающиеся «дети цветов», то есть московские, питерские и прибалтийские хиппи, и вступила на узкую тропинку, богатую шипами для раздирания ног и весьма прихотливым образом петляющую по прибрежным холмам, чтобы легче было падать. По дороге пели песни Кукуша (особенно старалась Полинка Эр), а также разных Фельцманов, Тухмановых и Пахмутовых на слова Роберта Эра, а также протестные хиты Вертикалова.
Влад после последнего шаривари уже целую неделю был на просушке, творчески активен и задумчив. Ребята нашли ему комнатенку с балконом, и он на том балконе все сидел с гитарой. Мычал себе под нос и записывал тексты на разорванных пачках бесконечных сигарет. Он все ждал Колокольцеву, но та не появлялась. Он был почти уверен, что «прошлый раз» он с ней окончательно объяснился и что теперь им надо быть вместе по дороге к счастью. Увы, девушка черт знает куда затартарарыкалась, а потому и счастье стало как-то затуманиваться, накапливая причины для следующего «сдвига». Последнее, что он помнил в связи с Колокольцевой, это было их волшебное танго, когда он, гладкий и мускулистый как буддийский лев, нес ее по сверкающему паркету и делал повороты, повергающие созерцателей в трепет. Он все старался навести ребят на разговор о том танго с Колокольцевой, однако они почему-то не были полностью адекватны. Кешка и Вовчик сразу начинали смотреть в сторону, а Герка отмахивался: да куда, мол, она денется.
На территории Дома творчества многие говорили, что вот только что здесь промелькнула Милка, а вот куда направлялась, сказать трудно. Партнерша по театру Катька Человекова, которая всю последнюю неделю ходила с Антошкой Андреотисом и Фоской Теофиловой, довольно комично разводила руками при вопросах о Колокольцевой и тут же заводила разговор о парижанке Франсуазочке; дескать, когда ждете с миссией доброй воли? У Влада стало как-то сосать под ложечкой при мыслях о Мисс Карадаг. Кто это такое «оно», которое стало сосать, под какой еще ложечкой и что сосать, если за неделю воздержания откристаллизовалась уже стальная мускулатура? Какие могут быть угрызения совести, если мучают муки творчества? Будь Франсуа Вийоном, gardez fort! Надо выследить чувиху и взять врасплох! Вот почему, узнав о намеченной семейной экскурсии, он немедленно к ней примкнул. От Сердоликовой рукой подать до Львиной, хоть и стоит между ними большая острая скала. И тут же возникал зрительный образ в лиловатых тонах: печальная сидит на гальке Ифигения, ждет Франсуа.
Экскурсия растянулась по тропинке на сотню метров. Впереди довольно плотной цепочкой шли главы семейств и примкнувшие вольные мужчины. Говорили, конечно, о Чехословакии. Все сводилось, конечно, к одной проблеме: войдут или не войдут? Подгурский обратился к Октаве: Кукуш, ты у нас тут один член партии, что ты думаешь? Певец развел руками и потряс кистями рук. Но промолчал. Кто-то, кажется Атаманов и Эллипс, спели куплет из антимилитаристского кукушевского репертуара: «Возьму шинель, и вещмешок, и каску, / В защитную окрашенную краску. / Ударю шаг по улочкам горбатым… / Как просто стать солдатом, солдатом». Кукуш, который даже сейчас в походе над свежим солнечным морем непрерывно курил свою «Приму», слегка прокашлялся. Я все-таки не думаю, что они повалят всем скопом. Все-таки все там знают, что такое война. Неужели войну начинать из-за отмены цензуры? А ты как считаешь, Вакса? Ваксон, который шел прямо за ним, что-то пробурчал. Октава повернулся к нему. Ты так думаешь? Кто-то из идущих сзади поинтересовался, что сказал Ваксон. Тот повысил голос. Я думаю что эта кодла способна на все. Роберт споткнулся и схватился левой рукой за колючий куст; слегка поцарапался. Кого ты имеешь в виду, Вакс? Все расхохотались в грубоватой манере. Роб, неужели ты не понимаешь, кого он имеет в виду? Того, кого мы все имеем в виду. И все спели еще один куплет, на этот раз из другой кукушевской пег ни: «В поход на чужую страну собирался король. / Ему королева мешок сухарей насушила / И старую мантию так аккуратно зашила, / Дала ему пачку махорки и в тряпочке соль». Судя по песенкам и вообще по несколько фривольному настроению, никто, кроме Ваксона, всерьез не верил в возможность вторжения.
Вслед за мужами большой политики шествовали благородные дамы. Они сияли. Наконец-то свершилось то, что было задумано еще в самом начале «заезда»: великолепная семейная и с детьми экскурсия! Ни слова о Чехословакии! Давайте, девки, поговорим о житейском, о простом, как мычание: о квартирах, о ремонтах, об автомобилях, о терапии и профилактике, о контрацептивах, о детских шалостях, о твороге, об итальянских сапогах, о мужьях и об отрицании ревности.
Кучка детей замыкала поход и все время отставала. Полинка держала за руки большого Дельфа и маленького Кукушка. Вы знаете, мальчики, мне папа сказал, что во-он там, на вершине Карадага, есть секретная станция по слежению за подводными лодками. Дельф надулся: а то я не знаю!
Навстречу экскурсии попалась возвращающаяся из Сердоликовой кучка туристов. Они все время оглядывались и обсуждали, кто есть кто. Там Роберт Эр идет собственной персоной, вот это да! Дети, это правда, что там Эр?
— Да, это он. А я Полина Эр, его дочь, — с некоторым высокомерием подтвердила девочка.
— А вот кто это такой, с усиками?
Кукушка насупонился:
— Если я скажу вам, кто это такой, вы прямо тут сразу и хлопнитесь.
— Ура! Ура Кукушу Октаве!
— Дети, а вот кто эта девушка с бабочкой в волосах?
Штучка церемонно выступила вперед.
— Путники, это просто моя сестра Нэлла!
— Ура! Ура Нэлле Аххо! Какие все-таки удивительные имена в нашей истинно русской поэзии!
Наконец, перебравшись через каменистый мыс, экскурсия спустилась в Сердоликовую бухту, на небольшой пляж, в самом широком месте не превышающий двадцати метров. Дети сразу бросились искать «куриных богов». Женщины в небольшой тени разложили полотенца и продукты в плетеных корзинах. Мужики пошли нырять с камней. Выныривая, вспоминали о Чехословакии и сходились на том, что в ход пущен шантаж сусловского ведомства и что военных мер все-таки не будет. Юстинаускас отмалчивался как представитель нейтрального государства.
Роберт, сидя на камне метрах в тридцати от берега, смотрел на неуклюже подплывающего Ваксона. Тот доплыл и с явным облегчением взялся за бугристый камень.
— Давно собирался тебя спросить, Вакс, отчего ты не дружишь со стихией?
— Да я, знаешь ли, Роб, дважды в детстве тонул. Один раз просто утонул, да какой-то солдат вытащил за волосы. Знаешь, безотцовщина… Некому было в детстве научить плавать. А тебя кто в детстве плавать учил, Роб?
— Сначала мама немного, ну а потом отчим.
— Значит, отец до ареста не успел?
Роберт от неожиданности этого вопроса поехал по скользкому боку камня вниз и оказался в воде.
— С чего ты взял, Вакс, что он был арестован?
— Я думаю, что после расстрела Роберта Эйхе твой отец не мог избежать ареста и… ну… дальнейшего.
Роберт с невероятным страданием посмотрел на Ваксона и поплыл к берегу. Ваксон последовал за ним. Н мелководье они легли животами на гальку.
— Слушай, Вакс, когда ты сказал «эта кодла», ты кого-нибудь точно имел в виду?
— Всех, Роб.
— Сталинистов, что ли?
— Не только. И ленинистов тоже. И троцкистов. И бухаринцев. Коммунисты — это такая же преступная партия, как нацисты. С той только разницей, что геноцид устроили в своей стране.
— Это в прошлом все-таки; разве не так?
— Кто может поручиться, что не в будущем?
Роберт перевернулся на спину и сел в воде.
— Послушай, старик, я хочу тебе открыть один секрет. Недавно я был на одном писательском собрании. Тебя я там не видел. Шли какие-то дебаты, в основном дурацкие, но иногда по делу. Потом объявили собрание закрытым и попросили остаться членов партии. И мы все, беспартийные, поволоклись вон из зала, а коммунисты, разумеется, остались. О чем они говорили без нас, я не знаю. Понимаешь?
— Да не все ли равно, какую ахинею они там несли, — пожал плечами Ваксон.
— Ты пока что меня не понял, — сказал Роберт. — Надо четко понять, что партия — это единственная сила в нашем обществе. Надо проходить за закрытые двери и участвовать в партийных дебатах. Только так я смогу донести до власти то, что нужно творческим людям. Дать знать, как поэты понимают честную политику. И вот поэтому, дорогой мой Вакса, я решил вступить в партию.
— Да ты рехнулся, Роб! — воскликнул Ваксон.
Роберт усмехнулся:
— То же самое крикнула мне Анка. Она даже пригрозила мне разводом, если я не откажусь от этого плана. Она не понимает, что кто-то в верхах активно проталкивает меня в писательской иерархии. Занимать большие посты и не состоять в партии — это абсурд!
На этом им пришлось прекратить столь волнующую беседу. Экскурсия уже приступила к трапезе. Их приглашали возлечь вокруг литфондовских роскошеств, выданных им в виде «сухого пайка». Началось пиршество. Поднимались тосты, как за мальчиков, так и за девочек, как за детство, так и за среднюю молодость. Время от времени то один экскурсант, то другой, а то и целой кучей, с детьми или без, бухались в бухту и фулиганили там ворохи брызг. Все было великолепно, хотя приближалось и даже, как позже вспоминалось, на глазах развивалось некое малоприятное происшествие.
Бухта была спокойна, однако за створом каменистых мысов море слегка бугрилось и чуть-чуть темнело. Юстас Юстинаускас собрался в серьезный заплыв. Хочу махнуть в Львиную, сообщил он. Дети вокруг него стали прыгать, а лучший друг Роберт Эр объявил, что перед нами не кто иной, как Ихтиандр, которого сейчас провожаем в кругосветный заплыв. Он уйдет от нас, а мы будем взывать: где ты, о Ихтиандр? Но море будет хранить свою тайну.
Влад Вертикалов отвел в сторону Юстинаса. Слушай, Юста, там в Львиной такая девчонка есть — Колокольцева. Можешь передать ей, что ВВ ее ждет в Сердоликовой? Художник сильно взял его за плечо и заглянул в глаза:
— А почему тебе не плыть со мной, Влад?
— Утонуть боюсь, — простосердечно признался бард.
Мощный художник сильно разбежался, запрыгал по камням, оттолкнулся от последнего и ушел в глубину.
Между тем малоприятное происшествие приближалось. На солнце вдруг налетела одинокая в голубом небе расхристанная тучка, мгновенной холодной трясучкой прошлась по нежному телу Нэллы Аххо и умчалась к редким пределам. Вдруг все явственно увидели, что в море одна за другой начинают подниматься белопенные стенки. Одна из них, первая, ударила в пляж и разлилась чуть ли не до самого пикника. Дети, выходите из моря! Так возопили матери. Следующий удар волны взвихрил все имущество пикника.
«Собирайтесь! Все уходим в Третью Лягушку!» — кричал Кукуш. Все повернулись к тропе и вдруг увидели, что она отсутствует. Вместо тропы кружили и плевали пеной блажные волны. Не прошло и нескольких минут, как от пляжа осталась полоска шириной не более полутора метров у подножия карадагских отвесов. А в некоторых местах волны били прямо в базальтовые стены. Попавшие в морской капкан экскурсанты цепочкой лепились вдоль горы. Бурунчики уже кружили вокруг их ног. Зловещая тучка растворилась в безоблачном небе. Солнце жгло. Яростный солнечный шторм бил в упор. «Ребята, не трусить! — прокричал Роберт. — Такие солнечные штормы здесь не редкость! Они кончаются внезапно, как и начинаются». Нэлла вдруг дерзновенно стала читать стихи Пастернака:
Ты на куче сетей,
Ты курлычешь, как ключ, балагуря,
И как прядь за ушком,
Чуть щекочет струя за кормой,
Ты в гостях у детей,
И какою неслыханной бурей
Разражаешься ты,
|
The script ran 0.019 seconds.