Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Д. Г. Лоуренс - Влюблённые женщины [1920]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: home_sex, prose_classic, Роман

Аннотация. Самый скандальный роман Лоуренса, для которого не нашлось издателя - и автору пришлось его публиковать за собственный счет. Роман, который привел автора на скамью подсудимых - за нарушение норм общественной морали. Времена меняются - и теперь в истории двух сестер из английской глубинки, исповедующих идею «свободных отношений», не осталось ничего сенсационного. Однако психологизм романа и легкость стиля делают это произведение интересным даже для самого придирчивого читателя.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 

Угольная пыль   Однажды днем, возвращаясь домой из школы, сестры Брангвен спустились между живописными домиками Виллей-Грин вниз по склону холма и вышли к железнодорожному переезду. Ворота были закрыты, потому что, как оказалось, приближался состав, вывозивший уголь из шахт. Было слышно хриплое сопение паровоза, осторожно пробиравшегося между насыпями. Одноногий стрелочник выглядывал из своего убежища, маленькой придорожной сторожки, точно рак-отшельник из своей раковины. Пока девушки ждали, когда проедет поезд, к переезду на гнедой арабской кобыле рысью подъехал Джеральд Крич. Он держался в седле умело и мягко, наслаждаясь нежным подрагиванием животного, чьи бока он сжимал коленями. Он выглядел очень живописно (по крайней мере так считала Гудрун), нежно и плотно прижимаясь к спине стройной гнедой кобылы с развевающимся по ветру длинным хвостом. Он знаком приветствовал девушек, подъехал к переезду, ожидая открытия ворот, и повернулся в сторону, откуда должен был появиться поезд. Хотя его живописный вид и вызвал на лице Гудрун ироничную улыбку, ей было приятно на него смотреть. Он был хорошо сложен, спокоен, светлые, топорщащиеся в разные стороны усы выделялись на загорелом лице, а обращенные в сторону голубые глаза ярко и холодно сияли. Невидимый за насыпями локомотив пыхтел все ближе. Кобыле это не понравилось. Она отпрянула в сторону, как будто необъяснимый шум причинил ей боль. Однако Джеральд вернул ее на место и заставил стоять прямо перед воротами. Резкие выдохи двигателя обрушивались на нее все с новой и новой силой. Повторяющийся резкий, непонятный, страшный гул пронзал ее, и в конце концов она дико затряслась, охваченная паникой. С силой разжавшейся пружины она отскочила назад. Лицо Джеральда при этом зажглось сиянием, почти расцвело в улыбке, и он настойчиво вернул ее на прежнее место. Постепенно шум нарастал, маленький паровоз, клацая стальным сцепным механизмом, с громким скрежетом выполз на переезд. Кобыла отскочила, как отскакивает от раскаленного утюга капля воды. Гудрун и Урсула в страхе прижались к изгороди. Но Джеральд был суров, и кобыла опять стала на прежнее место. Казалось, невидимый магнит прижимал, соединял всадника с лошадью, позволяя ему управлять ее телом вопреки ее желанию. – Глупец! – громко воскликнула Урсула. – Почему он не отъедет в сторону, пока не проедет поезд? Гудрун смотрела на мужчину темными, широко раскрытыми, зачарованными глазами. А он, упрямый и сияющий, оставался на месте, насилуя кружащую на месте кобылу, которая извивалась и бросалась из стороны в сторону, словно порыв ветра, но тем не менее не могла выйти из его повиновения. Не в ее власти было ускакать от безумного грохота колес, пронзавшего ее тело, когда товарные платформы медленно, тяжело, устрашающе лязгая, преследуя одна другую, преодолевали переезд. Состав, точно вознамерившись проверить все возможности животного, начал тормозить; платформы разом сбавили ход, загремев железными буферами, клацая ими, словно огромными литаврами, с лязгом наталкиваясь друг на друга, словно в каком-то ужасном противоборстве, с грохотом подъезжая все ближе и ближе. Кобыла раскрыла рот и волна ужаса медленно подняла ее на дыбы. Внезапно она выбросила вперед передние копыта, словно пытаясь отогнать от себя ужас. Она подалась назад и девушки прижались друг к другу, чувствуя, что она вот-вот опрокинется и подомнет под себя всадника. Но он наклонился вперед с застывшим на лице довольным выражением и вернул ее в прежнее положение, подавил ее, вынудил опуститься на землю. Но дикий ужас, отбрасывавший ее от путей, заставлявший ее крутиться и вертеться на месте, словно в центре водоворота, был еще сильнее его власти, его давления. Гудрун вдруг почувствовала резкое головокружение, дурнота проникла в самое ее сердце. – Нет! Нет! Отпусти ее! Отпусти ее, ты, безмозглое чудовище! – во весь голос закричала Урсула, совершенно выйдя из себя. Гудрун было очень неприятно, что ее сестра могла так забыться. Невыносимо было слышать этот властный и откровенный во всей полноте чувств голос. На лице Джеральда появилось жестокое выражение. Он с силой опустился в седло, вонзившись в спину кобылы, словно нож в ножны, и вынудил ее повернуться. Она шумно хватала носом воздух, ее ноздри превратились в два огромных пышущих жаром отверстия, рот широко открылся, а в остекленевших глазах застыл ужас. Зрелище было отвратительное. Но он, ни на мгновение не ослабляя своей хватки, впился в нее с почти механической безжалостностью, как острый меч впивается в плоть. От напряжения и с человека, и с лошади градом катился пот. Тем не менее, человек был холоден и спокоен, как солнечный свет в зимнее время. А в это время платформы продолжали медленно катиться мимо них, одна за другой, одна за другой, как бесконечная череда кошмарных сновидений. Цепи крепления скрежетали и позвякивали, когда промежуток между платформами увеличивался или уменьшался, кобыла била копытами и теперь уже только по инерции пыталась в ужасе отойти назад, потому что человек проник во все уголки ее существа; она жалко и слепо била копытами в воздухе, а человек обвивал ее торс ногами и заставлял ее повиноваться, как заставлял повиноваться собственное тело. – Кровь! У нее кровь течет! – воскликнула Урсула, сходя с ума от ненависти. И одновременно, несмотря ни на что, она была единственным человеком, который понимал намерения всадника. Гудрун увидела струйки крови, стекающие по бокам кобылы, и мертвенно побледнела. И вдруг из раны хлынула кровь и с каждой минутой струилась все сильнее и сильнее. Все завертелось у Гудрун перед глазами и погрузилось во мрак – больше она ничего не видела. Когда она пришла себя, все ее чувства куда-то исчезли, в душе царили холод и спокойствие. Платформы все так же с грохотом проезжали мимо, человек и кобыла все так же боролись друг с другом. Но теперь Гудрун была равнодушна и безучастна, она больше ничего не чувствовала. Ее сердце окаменело, в нем не было ничего, кроме холода и безразличия. Показался крытый вагон сопровождающего, грохот платформ постепенно стихал, появилась надежда, что когда-нибудь этот невыносимый шум смолкнет. Казалось, что тяжелое дыхание машинально вырывалось из легких кобылы; человек расслабился, ощущая, что вышел из борьбы победителем, что животному не удалось сломить его волю. Крытый вагон был уже близко, вот он проехал мимо, и человек, находившийся внутри, не сводил взгляда с разыгравшейся на дороге сцены. Гудрун на мгновение перестала быть участницей происходящего и отстраненно взглянула на нее глазами мужчины из крытого вагона – сейчас для нее это был всего лишь вырванный из вечности эпизод. Состав уезжал все дальше и дальше, и на смену ему пришло чудесное, благословенное молчание. Насколько же желанной была эта тишина! Урсула с ненавистью посмотрела на буфера постепенно уменьшающегося вагона. Стрелочник стоял возле своей сторожки, готовясь подойти и открыть ворота. Но Гудрун внезапно выбежала вперед, прямо под копыта беснующейся лошади, откинула засов и широко распахнула ворота, бросив одну половину стрелочнику и толкая вторую перед собой. Джеральд пришпорил лошадь и она бросилась вперед, едва не задев Гудрун. Но девушка не испугалась. Когда он натянул поводья и кобыла дернула головой в сторону, Гудрун, которая в это время стояла на обочине, воскликнула странным, высоким голосом, похожим на крик чайки или, скорее, на вопль ведьмы: – Похоже, вы собой гордитесь! Она верно выбрала слова – они прозвучали очень отчетливо. Человек, увлекаемый своей танцующей лошадью, удивленно и заинтересованно посмотрел на нее. Кобыла трижды ударила копытами по звенящим, как барабан, шпалам переезда и быстрым галопом понесла своего седока вверх по дороге, бросаясь то влево, то вправо. Девушки провожали их взглядами. К ним, стуча по шпалам деревянной ногой, ковыляющей походкой приблизился стрелочник. Он закрыл ворота, а затем сказал, обернувшись к девушкам: – Да, такой умелый молодой наездник! Уж кто-кто, а он своего добьется! – Да! – категоричным голосом, полным ярости, воскликнула Урсула. – Он что, не мог увести лошадь в другое место, пока не проедут платформы? Он глупец и насильник. О чем он думает, разве достойно мужчины измываться над лошадью? Она же живое существо, зачем он запугивает и мучает ее? Воцарилось молчание, стрелочник покачал головой и ответил: – Да, краше этой лошадки редко увидишь – она красавица, очень красивая лошадка. А вот родитель его никогда бы не совершил такого над животным – только не он. Джеральд Крич и его родитель – они разные, как вода и молоко, два разных человека, разная внутри у них начинка. Воцарилось молчание. – Но зачем он так поступает?! – воскликнула Урсула. – Зачем? Он что, чувствует себя великим, издеваясь над нежным животным, у которого все чувства в десять раз тоньше, чем у него? И вновь последовала настороженная пауза. Мужчина опять покачал головой, и это был знак, что хотя ему многое и известно, он ничего не скажет. – По-моему, он хочет научить кобылу ничего не бояться, – ответил он. – Чистых кровей арабская лошадь, в наших местах такой породы не найти, совсем не такая, как наши лошади. Слухи ходят, что он вывез ее из самого Константинополя. – Уж конечно! – сказала Урсула. – Лучше бы он оставил ее туркам. Уверена, они обращались бы с ней более подобающим образом. Мужчина вернулся в свою сторожку к своей жестяной кружке с чаем, а девушки свернули в переулок, полностью устланный мягкой черной пылью. Гудрун в каком-то забытьи вспоминала, как необузданное, цепкое человеческое тело впивалось в живое тело лошади, как сильные, неукротимые бедра белокурого мужчины сжимали пульсирующие бока кобылы и заставляли ее беспрекословно подчиняться; она вспоминала и легкое белое притягательно-повелительное сияние, исходящее от его живота, бедер и икр, окутывающее кобылу, обволакивающее ее, заставляющее безмолвно подчиняться человеку, подчиняться, несмотря на ужас, несмотря на кровавые раны. Девушки шли молча. Слева от них, возле шахты, высились терриконы и ажурные очертания шахтных копёров, черные пути с остановившимися платформами сверху напоминали морскую гавань: платформы-корабли были пришвартованы в огромной бухте – на железной дороге. Возле второго переезда, пересекавшего несколько рядов блестящих рельсов, находилась шахтерская ферма, а у дороги, в загоне для скота, ржавел огромный и совершенно круглый железный шар, который когда-то служил паровым котлом. Вокруг него сновали куры, по желобу поилки прыгали цыплята, а напившиеся воды трясогузки порхали между платформами то туда, то обратно. По другую сторону широкого переезда, у дороги, была свалена груда светло-серого камня, которым латали дороги; возле нее стояла тележка и двое мужчин: средних лет мужчина с бакенбардами на висках опирался на лопату и что-то говорил молодому парню в гетрах, стоящему возле лошади. Они оба смотрели в сторону переезда. И тут недалеко от них, на этом самом переезде, появились девушки – маленькие, броские фигурки, залитые ярким послеполуденным солнцем. На обеих были легкие яркие летние платья и жакеты: на Урсуле – вязаный оранжевый, на Гудрун – бледно-желтый; Урсула была в канареечно-желтых чулках, Гудрун – в ярко-розовых. Пересекающие широкие пути женские фигурки, казалось, сияли; при движении они переливались белым, оранжевым, желтым и розовым, выделяясь на раскаленной и засыпанной угольной пылью местности. Мужчины, несмотря на жаркое солнце, остались на своем месте и наблюдали за ними. Старший – невысокий, энергичный человек с морщинистым, словно выдубленным, лицом – был среднего возраста; молодому же было около двадцати трех лет. Они молча смотрели, как девушки приближались к ним, как они шли мимо, как удалялись вниз по пыльной дороге на одной стороне которой стояли жилые дома, а на другой торчала пыльная молодая кукуруза. Потом старший мужчина с бакенбардами на висках похотливо изрек, повернувшись к своему молодому товарищу: – Какова, а? А она ничего, да? – Ты про которую? – заинтересованно и насмешливо спросил тот, что помоложе. – Про ту, в красных чулках. Что скажешь? Да я б за пять минут с ней недельную получку выложил; эх! Только за пять минут. Парень снова рассмеялся. – Уж твоя хозяйка тебе на это кое-что высказала бы. Гудрун обернулась и посмотрела на них. Чудовищами казались ей эти мужчины, застывшие у кучи бледно-серого шлака и провожающие их взглядами. А мужчина с бакенбардами вообще не вызывал у нее ничего, кроме отвращения. – Ты высший класс, девочка, – сказал ей вслед мужчина. – Думаешь, стоит она недельной получки? – задумчиво спросил парень. – Стоит? Да я, черт ее подери, сей момент деньжата бы выложил… Парень оценивающе окинул взглядом удаляющихся Гудрун и Урсулу, словно пытаясь понять, что именно в них равнялось недельной зарплате. И, не найдя ничего такого, он отрицательно покачал головой. – Не, – сказал он. – Я бы столько не дал. – Нет? – удивился старик. – Черт, а я хоть сейчас. И он продолжил кидать лопатой шлак. Девушки шли вниз между домами с шиферными крышами и закопченными кирпичными стенами. Насыщенно-золотое очарование наступающего заката накрыло весь шахтерский район, и эта смесь уродства и наложившейся на него красоты дурманила чувства. На дороге, устланной черной пылью, густой свет казался более теплым, более интенсивным, огненный вечер набросил волшебную тень на бесформенное уродство этого места. – Это место красиво какой-то жуткой красотой, – сказала Гудрун, поддавшись очарованию и страдая от этого. – Чувствуешь, как оно притягивает тебя, обволакивает, окутывает своим горячим дыханием? Я чувствую. И тупею от этой красоты. Они шли мимо стоящих в ряд шахтерских домов. Иногда они видели, как позади домов шахтеры мылись прямо на улице – вечер был очень теплым. Они были голыми до самых бедер, с которых едва не спадали широченные молескиновые штаны. После умывания они садились на корточки возле стен, разговаривали или молчали, наслаждаясь жизнью и отдыхая после утомительного рабочего дня. Они говорили с резкими интонациями, но эти ярко выраженные диалектные особенности приятно будоражили кровь. Они обволакивали Гудрун теплой пеленой, ей казалось, будто рабочие ласкают ее, она чувствовала исходившую от людских тел вибрацию; воздух этого места был пропитан изысканной смесью физического труда и присутствия множества мужчин. Но здесь это было делом обычным, а поэтому никто из местных не обращал на это внимания. Однако в душе Гудрун всколыхнулись сильные чувства, почти отвращение. Раньше она никак не могла понять, чем Бельдовер так сильно отличается от Лондона и от южных районов Англии, почему создаваемое этим городом впечатление было настолько другим, почему ей казалось, что здесь начинается иной мир. И только сейчас она поняла, что здесь царствовали сильные мужчины, обитающие в подземном мире и проводящие большую часть своей жизни во мраке. В их голосах она улавливала сладострастные вибрации мрака, могучего, опасного потустороннего мира, в котором неведомо, что такое разум, и не известно, что значит быть человеком. Так звучали неведомые ей тяжелые, смазанные маслом машины. Такое холодное, стальное сладострастие было свойственно только машинам. Уже в тот же вечер, когда она вернулась домой, ей показалось, что она борется с волной разрушительной силы, исходившей от тысяч сочащихся энергией шахтеров, проводящих большую часть своей жизни в подземельях и наполовину превратившихся в машины. Эта волна захлестывала разум и сердце, пробуждала гибельное желание и притупляла чувства. В ее душе поднялась ноющая тоска по этому месту. Она ненавидела его, она понимала, что у него нет ничего общего с современным миром, что в нем царили уродство и беспросветная глупость. Иногда она пыталась вырваться из него, словно новая Дафна, которая превращалась не в дерево, а в машину. И все же ее постоянно тянуло сюда. Она всеми силами пыталась создать гармонию между своими чувствами и атмосферой этого места, ей хотелось наконец насытиться им. Вечером ее потянуло на главную улицу города, не обустроенную, уродливую и в то же время насыщенную могучим духом тайной чувственной тупости. Куда бы она ни взглянула, везде были шахтеры. Они двигались с присущим им странным, извращенным достоинством, они были по-своему привлекательны. Держались они неестественно прямо, а их бледные, изможденные лица были задумчивыми и покорными. В этих существах из другого мира было свое очарование, речь их звучала нестерпимо сочно, как дребезжание машин, сводя с ума гораздо сильнее, чем в давние времена это удавалось сиренам. По вечерам в пятницу ее, как и женщин-простолюдинок, притягивал к себе маленький рынок. Днем шахтеры получали деньги, а вечером открывалась торговля. Ни одна женщина не оставалась дома, все мужчины выходили на улицу, отправляясь вместе с женой за необходимым или же встречаясь с приятелями. Тротуары на многие мили заполняли толпы людей, небольшая базарная площадь на вершине холма и главная улица Бельдовера казались черными, столько было там мужчин и женщин. Было темно, на рынке повсюду горели керосиновые лампы, отбрасывая красноватые отблески на сосредоточенные лица шахтерских жен, покупающих то одно, то другое, и на бледные, замкнутые лица их мужей. Воздух звенел от криков зазывал и гула человеческих голосов, плотный поток двигался по тротуару навстречу непрерывному человеческому океану рыночной площади. Ни одна из витрин не осталась неосвещенной, женщины заполонили магазины; мужчины – шахтеры всех возрастов – стояли в основном на улице. Люди тратили деньги с какой-то расточительной вольностью. Подъезжающие телеги не могли проехать. Им приходилось ждать, возница кричал и ругался, пока плотная толпа не расступалась. Повсюду можно было наблюдать, как молодые парни из отдаленных районов болтали с девушками, стоя прямо на дороге или же облепив углы зданий. Двери пабов были открыты, везде горел свет, беспрерывным потоком входили и выходили мужчины, которые возгласами приветствовали своих друзей, переходили через дорогу поздороваться, или стояли в группках и кружках, что-то обсуждая, что-то постоянно обсуждая. Разговор – жужжащий, резкий, приглушенный – все время вертелся вокруг шахтерского вопроса и политических махинаций, он разрезал воздух, точно скрежет разладившегося машинного механизма. При звуках их голосов Гудрун ощущала дрожь и головокружение. Они пробуждали в ней непонятное, щемящее желание, совершенно демоническое чувство, которому не суждено было найти свое завершение. Гудрун по примеру всех простых девушек этого района, прогуливалась взад-вперед возле рынка, взад-вперед по отшлифованному до блеска тротуару протяженностью в двести шагов. Она знала, что так поступают только простолюдины; что ее отцу и матери будет больно об этом слышать; но ее захлестнула тоска, она должна была оказаться среди людей. Иногда она ходила в кино, которое так любили деревенские жители: это была распущенная, непривлекательная публика. Но находиться среди них ей было жизненно необходимо. И, как многие простые девушки, она нашла своего «парня». Это был электрик, один из электриков, которых приняли на работу согласно новым распоряжениям Джеральда. Это был серьезный, умный мужчина, грамотный, страстно увлеченный социологией. Он совершенно один жил в арендованном коттедже в Виллей-Грин. Он был джентльменом и джентльменом небедным. Хозяйка его коттеджа распространяла о нем разные слухи: что он поставил огромную деревянную ванну в спальне и каждый раз, приходя с работы, приказывал принести огромное количество воды, купался, после чего ежедневно надевал чистую рубашку, чистое белье и чистые шелковые носки; что он очень трепетно и педантично относился к таким вещам, но во всем другом был самым заурядным и нетребовательным. Гудрун обо всем этом знала. В дом Брангвенов сплетни неизбежно слетались сами по себе. Во-первых, Палмер был другом Урсулы. Но в его бледном, элегантном, серьезном лице читалось то же томление, что мучило Гудрун. Ему тоже было необходимо прогуливаться взад-вперед по улице в пятницу вечером. Поэтому он гулял с Гудрун, и между ними завязалась дружба. Но он ее не любил; на самом деле ему нужна была Урсула, но в силу какой-то странной причины между ними ничего не возникло. Ему нравилось иметь Гудрун рядом в качестве «брата по разуму» – и на этом все и заканчивалось. Да и она не питала к нему настоящего чувства. Ему требовалась женщина, на которую можно было бы опереться. На самом деле он абсолютно ничего из себя не представлял, его совершенство было совершенством элегантной машины. Он был слишком холоден, слишком недоверчив, поэтому женщины по-настоящему его не интересовали – он был слишком большим эгоистом. Ритм его жизнь задавали мужчины. Он презирал каждого из них по отдельности, питал к ним отвращение, но в массе они завораживали его, как завораживало его оборудование. Для него они были новым оборудованием – только совершенно, совершенно ненадежным. Итак, Гудрун прогуливалась с Палмером на улице или шла с ним в кино. Когда он отпускал какое-нибудь саркастическое замечание, его длинное бледное, достаточно утонченное лицо оживало. Вот такими были эти двое: два утонченных человека, с одной стороны, а с другой, это были два сосуда, испытывающие потребность в людях, и поэтому общающиеся с шахтерами, которые никак не подходили под определение «человек». Но в душе все они – Гудрун, Палмер, похотливые юнцы, изможденные мужчины средних лет – хранили один секрет. На всех них лежала тайная печать гибельной силы, невыразимой саморазрушительности, роковой неуверенности, некой ущербности воли. Иногда Гудрун решалась взглянуть на себя со стороны, понаблюдать, как эта трясина затягивает ее все глубже и глубже. И тогда яростное презрение и гнев вновь захлестывали ее. Она чувствовала, что становится одной из многих – так плотно окружал ее этот мир, подминая под себя, не давая дышать. Это было ужасно. Она задыхалась. Она пыталась убежать, она лихорадочно пыталась найти спасение в работе. Но вскоре она опять уступала. Она уезжала в деревню – мрачную, полную очарования деревню. Чары вновь начинали действовать.  Глава X Альбом   Однажды утром сестры отправились в отдаленную часть озера Виллей-Вотер и, усевшись у самой воды, занялись рисованием. Гудрун перебралась на усыпанную мелкими камешками отмель и, скрестив ноги, села, чтобы поближе рассмотреть торчащие из прибрежного ила мясистые водоросли. Она смотрела на ил – мягкий, обволакивающий, хлюпающий под набегающей волной ил; из этой холодной разлагающейся массы тянулись вверх толстые, прохладные на ощупь, сочные водоросли с прямыми, как иглы, пухлыми стеблями. Они были преимущественно темных тонов – темно-зеленого, темно-фиолетового и бронзового. Листья крепились к стеблям под прямым углом. Эту сочность, мясистость растений она воспринимала чувственным зрением, она знала, как они вырастают из ила, знала, как они разворачивают листья, как стоят над водой. Урсула наблюдала за бабочками, стайками кружившими у воды: маленькие голубые появлялись внезапно, словно искорки внутри драгоценного камня, большая черно-красная сидела на цветке и самозабвенно подрагивала крылышками, впитывая всем своим тельцем чистый, еле уловимый солнечный свет; две белые бабочки резвились у самой воды; казалось, они светятся; однако когда они подлетели поближе, оказалось, что их крылышки по краям тронуты оранжевым – вот откуда происходило это свечение. Урсула поднялась и побрела прочь, забывшись подобно бабочкам. Гудрун, сгорбившись, сидела на отмели и делала наброски, долгое время не отрываясь от альбома, а если и поднимала взгляд, то только для того, чтобы бессознательно и пристально изучать жесткие, гладкие, сочные стебли. Туфли она сбросила, шляпа лежала на берегу перед ней. Внезапно плеск весел вывел ее из забытья. Она огляделась по сторонам. По озеру плыла лодка, в которой находились женщина и мужчина: мужчина сидел на веслах, а женщина пряталась от солнца под кричаще-ярким японским зонтиком. Это были Гермиона и Джеральд. Она поняла это в мгновение ока. И тут же острое предчувствие пронзило ее, словно электрический разряд, и этот разряд был сильнее, во много раз сильнее того слабого напряжения, которое она чувствовала в Бельдовере. Мысли о Джеральде позволяли ей забыть о бледных, превратившихся в машины обитателях потустороннего мира – о шахтерах, о той вязкой грязи, в которой они жили. Он же возвышался над грязью. Он был повелителем. Она видела его спину и ловила каждое движение его белых бедер. И не только это: наклоняясь вперед, налегая на весла, он, казалось, превращается в одно сплошное светящееся облако. Он словно преклонялся перед чем-то. Его сверкающие, белокурые волосы были похожи на упавшую с неба молнию. – А вон Гудрун, – отчетливо прозвучал над водой голос Гермионы. – Давай-ка подплывем к ней и поболтаем. Джеральд оглянулся и у кромки воды увидел девушку, которая пристально разглядывала его. Повинуясь магнетическому притяжению, он бессознательно направил лодку к тому месту, где она стояла. В его мире, мире его сознания, она все еще была пустым местом. Он знал, что Гермиона получает странное удовольствие, сметая на своем пути все общественные барьеры – так, по крайней мере, это выглядело со стороны, – и предоставил ей возможность воспользоваться ситуацией. – Здравствуйте, Гудрун, – пропела Гермиона, обращаясь к ней по имени согласно самой новой моде. – Чем вы здесь занимаетесь? – Здравствуйте, Гермиона. Я делаю наброски. – Правда? – Лодка подходила все ближе и ближе, и наконец уперлась носом в берег. – Можно нам посмотреть? Мне бы очень хотелось взглянуть. Не было смысла противостоять Гермионе, если она вознамерилась что-нибудь сделать. – Ну… – неохотно промолвила Гудрун, потому что она терпеть не могла показывать свои неоконченные работы, – тут нет ничего интересного. – Неужели? Но можно мне все же взглянуть? Гудрун протянула ей альбом, и Джеральд потянулся в ее сторону. При этом ему на память пришли слова Гудрун и выражение ее лица, с которым она повернулась к нему, когда он сидел на беснующейся лошади. И сознание, что теперь она в некотором роде находится в его власти, наполнило его сердце чувством необычайной гордости. Возникшее между ними чувство было сильным и неподвластным разуму. Гудрун, словно во сне, смотрела, как тянулось к ней его тело, как оно приближалось, словно блуждающий огонь, как он устремился к ней, протянул ей прямую, словно стебель прибрежного растения, руку. От такого острого, сладострастного ощущения его близости кровь заледенела в ее жилах, и темная пелена заволокла разум. Раскачиваясь в лодке, он походил на танцующий на волнах огонь. Он осмотрелся вокруг. Лодку немного снесло в сторону. Джеральд взял весло и вернул ее в прежнее положение. Прекрасным, словно сон, было утонченное наслаждение от медленного покачивания причаливающей лодки, от того, как разрезала она тяжелую и в то же время ласковую воду. – Вы рисовали вот это, – сказала Гермиона, оглядывая прибрежные растения и сравнивая их с рисунком Гудрун. Гудрун посмотрела туда, куда указывал длинный палец Гермионы. – Это они, да? – повторила Гермиона, требуя подтвердить свою догадку. – Да, – механически ответила Гудрун, которой было совершенно все равно. – Позвольте мне посмотреть, – попросил Джеральд и протянул руку за альбомом. Но Гермиона проигнорировала его просьбу – как он осмелился, она ведь еще не закончила. Но и он был не из тех, кому можно было перечить, его воля была такой же непреклонной, как и ее, поэтому он тянулся и тянулся вперед, пока не дотронулся до альбома. Гермиона непроизвольно содрогнулась от неожиданного поворота событий, и ее мгновенно захлестнула волна отвращения. Она разжала пальцы, хотя Джеральд еще не успел взять альбом, и тот ударился о край лодки и плюхнулся в воду. – Ну вот! – пропела Гермиона со странным торжествующим злорадством в голосе. – Мне жаль, мне очень-очень жаль. Джеральд, ты сможешь его достать? Последние слова она произнесла притворно-обеспокоенно, и Джеральд почувствовал острую неприязнь к этой женщине. Он перегнулся через край лодки, пытаясь достать этюдник. Он ощущал всю нелепость своего положения, сознавая, что его ягодицы выставлены на всеобщее обозрение. – Да не нужен он мне, – громко и звучно сказала Гудрун. Казалось, она задела его за живое. Но он потянулся дальше, и лодка сильно закачалась. Однако Гермиона даже не шелохнулась. Он ухватил альбом, который уже тонул, и вынул его. С него капала вода. – Мне ужасно жаль, ужасно жаль, – повторяла Гермиона. – Боюсь, это я во всем виновата. – Нет, правда, уверяю вас, ничего страшного, для меня это совсем неважно, – громко и четко произнесла Гудрун, заливаясь алым румянцем. Она нетерпеливо протянула руку за своим мокрым альбомом, желая, чтобы эта комедия наконец закончилась. Джеральд отдал ей альбом. Он был сам не свой. – Мне страшно жаль, – повторяла Гермиона, пока ее извинения не начали выводить Джеральда и Гудрун из себя. – Может, можно что-нибудь сделать? – Каким образом? – с ледяной иронией поинтересовалась Гудрун. – Можно ли спасти рисунки? На мгновение воцарилось молчание, которым Гудрун ясно дала понять Гермионе, насколько неприятна ей ее настойчивость. – Уверяю вас, – резко и отчетливо повторила Гудрун, – с рисунками ничего не случилось, они не испортились и я смогу использовать их, как и раньше. Я всего лишь хотела сверяться с ними во время работы. – Можно, я подарю вам новый альбом? Позвольте мне это сделать. Мне искренне жаль. Я чувствую, что это все случилось только из-за меня. – Насколько я видела, – сказала Гудрун, – вы вообще ни в чем не виноваты. Если кто и виноват, так это мистер Крич. Но все это такие мелочи, что просто смешно обращать на это внимание. Джеральд пристально наблюдал, как Гудрун давала Гермионе отпор. Он чувствовал, что в ней скрыт источник хладнокровия и силы. Он, словно ясновидец, видел ее насквозь. Он видел, что в ней живет опасный, недоверчивый дух, неистребимый и неумолимый. В нем не было изъянов, но было благородство. – Я ужасно рад, если вам все равно, – сказал он, – если мы не причинили вам серьезного ущерба. Она ответила на его взгляд взглядом своих чудесных голубых глаз, который пронзил его душу, и произнесла ласкающим, полным нежных чувств голосом: – Разумеется, мне совершенно все равно. Этот взгляд, этот голос связали их воедино. Ее интонации говорили: они были из одного теста, они оба принадлежали к некой дьявольской когорте. Поэтому она понимала, что теперь он принадлежит ей. Где бы они ни встретились, между ними всегда будет существовать тайная связь. И он ничего не сможет с этим поделать. Ее душа возликовала. – До свидания! Я так рада, что вы простили меня. До свидания! Гермиона пропела свое прощание и помахала рукой. Джеральд по инерции схватил весло и оттолкнулся от берега. Однако все это время он не сводил блестящих, едва заметно улыбающихся и полных восхищения глаз с Гудрун, которая все еще стряхивала воду с альбома, стоя там, на отмели. Она отвернулась и не смотрела на удаляющуюся лодку. Джеральд же греб и постоянно огладывался на нее, самозабвенно любуясь ею. – По-моему, мы слишком отклонились влево, – пропела забытая им Гермиона из-под яркого зонтика. Джеральд посмотрел по сторонам и ничего не ответил, сложив весла и взглянув на солнце. – А по-моему, мы идем ровно, – добродушно сказал он, вновь принимаясь грести, забыв обо всем. Это добродушное забытье пробудило в Гермионе сильную неприязнь – ведь для него она перестала существовать, и ей было не суждено вернуть себе свое превосходство.  Глава XI Остров   Тем временем Урсула, свернув в сторону от Виллей Вотер, брела вдоль маленького искрящегося ручейка. Полуденный воздух звенел от пения жаворонков. Заросшие утесником склоны холма, казалось, окутывала ярко-зеленая дымка. В нескольких местах у самой воды цвели незабудки. Повсюду чувствовалось оживление, все искрилось и переливалось. Она задумчиво брела дальше, переходя вброд ручейки. Ей хотелось подняться к запруде, на которой стояла мельница. В большом доме, ранее принадлежавшем мельнику, теперь никто не жил, кроме рабочего с женой, которые приспособили под жилье кухню. Урсула прошла через пустующий скотный двор, через заросший огород и около водовода взобралась на склон. Когда она поднялась на самый верх, чтобы оттуда полюбоваться заросшей бархатной гладью пруда, она заметила мужчину, возившегося на берегу со сломанным яликом. Орудовал пилой и молотком не кто иной, как Биркин. Она наблюдала за ним, стоя у истока водовода. Для него же в эти минуты весь мир перестал существовать. Он погрузился в работу с яростью дикого зверя, не прерываясь ни на мгновения, стремясь довести задуманное до конца. Она чувствовала, что ей следовало бы уйти, что он не обрадуется ее появлению. Всем своим видом он говорил, как захватила его работа. Но девушке не хотелось уходить. Поэтому она решила идти вдоль реки, пока он не оторвется от своего занятия. Что он вскоре и сделал. Как только он ее заметил, то бросил инструменты и пошел ей навстречу со словами: – Как поживаете? Я пытаюсь починить ялик, а то он пропускает воду. Как, по-вашему, я все правильно делаю? Она пошла рядом с ним. – Вы дочь своего отца и поэтому сможете сказать, все ли верно я сделал. Она перегнулась через борт и внимательно осмотрела заплату. – Я-то, конечно, дочь моего отца, – сказала она, не решаясь оценить его работу. – Но я ничего не понимаю в столярном деле. По-моему, все выглядит так, как и должно, вы не считаете? – Да, верно. Надеюсь, этот ялик не отправит меня на дно, а больше мне ничего не нужно. Хотя вообще-то это тоже неважно, я ведь все равно выплыву. Не поможете ли мне спустить его на воду? Общими усилиями они перевернули тяжелый ялик, и вскоре он уже был на плаву. – Теперь, – сказал он, – я испытаю его, а вы посмотрите, что будет. Если он меня выдержит, я отвезу вас на остров. – Да, пожалуйста! – воскликнула она, взволнованно наблюдая за ним. Пруд был широким и абсолютно спокойным, он излучал то сияние, которое могут излучать только глубокие водоемы. Из воды торчали два островка, сплошь покрытые кустарником, среди которого кое-где росли деревья. Биркин оттолкнулся от берега, и ялик неуклюже поплыл по озеру. К счастью, он плыл так, что Биркин сумел ухватиться за ивовую ветку и подтянуть его к острову. – Здесь настоящие заросли, – сказал он, заглянув вглубь, – но очень даже неплохо. Я сейчас вас заберу. Ялик немного протекает. Через мгновение он уже стоял рядом с ней, и она забралась в мокрую лодку. – Он вполне сможет нас довезти, – сказал он и тем же способом, что и раньше, доставил ее на остров. Они остановились под ивовым деревом. Она поежилась, увидев, что им предстояло пройти через заросли из прибрежных растений – зловонного норичника и болиголова. Он же смело прошел в самую середину. – Я их скошу, – сказал он, – и тут будет романтично – идиллическое место, как в новелле «Поль и Виргиния». – Да, здесь можно было бы устраивать прекрасные пикники, как на картинах Ватто! – с энтузиазмом воскликнула Урсула. Он помрачнел. – Я не хотел бы, чтобы здесь устраивались пикники в стиле Ватто, – сказал он. – Вам нужна только ваша Виргиния, – рассмеялась она. – Виргинии будет достаточно, – криво усмехнулся он. – Нет, даже и ее будет многовато. Урсула пристально взглянула на него. Она больше не встречала его с того дня в Бредолби. Он исхудал, щеки ввалились, а лицо было мертвенно-бледным. – Вы были больны? – неприязненно спросила она. – Да, – холодно ответил он. Они присели под ивой и из этого своего убежища на суше смотрели на пруд. – Вы боялись? – спросила она. – Чего? – вопросом на вопрос ответил он, поворачиваясь к ней. Какая-то холодность, безысходность, сквозившие в его облике, вызывали в ее душе тревогу, выбивали из привычной колеи. – По-моему, очень страшно тяжело болеть, – промолвила она. – Приятного мало, – согласился он. – Я, например, никак не мог понять, боюсь я смерти на самом деле или нет. В одно мгновение тебе страшно, а в другое нет. – Но вы не испытывали стыда? По-моему, болеть так унизительно – болезнь унижает человеческое достоинство, а вы как думаете? Он задумался. – Возможно. Хотя во время болезни ты ежесекундно сознаешь, что твоя жизнь в корне не такая, какой должна быть. Вот это действительно унизительно. В конце концов я не считаю, что болезнь ни о чем нам не говорит. Ты болеешь, потому что неправильно живешь – не можешь жить правильно. Мы болеем из-за того, что неспособны жить, вот это-то и унизительно для человеческого достоинства. – А разве вы не можете жить правильно? – спросила она почти язвительно. – Совершенно не могу – мою жизнь нельзя назвать особенно успешной. У меня такое ощущение, что я постоянно бьюсь лбом о невидимую стену. Урсула рассмеялась. Она была напугана, а когда она была напугана, то смеялась и пыталась казаться беспечной. – Бедный, бедный лоб! – сказала она, смотря на эту часть его лица. – Неудивительно, что он такой уродливый, – ответил он. Несколько мгновений она молчала, пытаясь преодолеть желание обмануть саму себя. Самообман в такие минуты всегда служил ей защитным механизмом. – Но я ведь счастлива – мне кажется, жизнь чертовски приятная штука, – сказала она. – Прекрасно, – ответил он с ледяным безразличием. Она достала из кармана обертку от шоколадки и принялась складывать из нее кораблик. Он смотрел на нее отсутствующим взглядом. В этих непроизвольных движениях кончиков ее пальцев было что-то трогательное и нежное, неподдельное волнение и обида. – Я на самом деле наслаждаюсь жизнью, а вы нет? – спросила она. – Почему же, наслаждаюсь, просто меня злит, что все большая часть меня не может понять, что ей нужно. Я чувствую, что запутался, что в моей голове все смешалось, и я никак не могу выйти на прямую дорогу. Я действительно не знаю, что мне делать. Нужно же что-нибудь когда-нибудь делать. – Почему вам всегда нужно что-то делать? – резко спросила она. – Это удел плебеев. Мне кажется, лучше жить, как патриции, ничего не делать, быть собой, жить подобно цветку. – Я согласен с вами, – сказал он, – это правильно, если твои лепестки раскрылись. Но я не могу заставить зацвести свой цветок. Он либо засыхает на корню, либо в нем заводится жучок, либо ему не хватает питания. Черт, да это вообще не цветок. Это сплошной клубок противоречий. Она вновь засмеялась. Он был таким раздражительным и возбужденным... Она же ощущала только беспокойство и озадаченность. Что же человеку в этом случае делать? Должен же быть какой-нибудь выход. Повисло молчание, и ей захотелось плакать. Она нащупала еще одну обертку от шоколадки и начала складывать второй кораблик. – А почему, – спросила она через некоторое время, – цветок не может расцвести, почему в жизни людей больше нет достоинства? – Просто сама идея достоинства потеряла всякий смысл. Человечество высохло на корню. На кусте висят мириады человеческих существ – они, эти ваши здоровые молодые мужчины и женщины, такие красивые и цветущие. Но на самом деле это сплошь яблоки Содома, плоды Мертвого моря, чернильные орехи. На самом деле, в этом мире у них нет никакого предназначения – внутри у них нет ничего, кроме горькой, гнилой трухи. – Но ведь есть и хорошие люди, – запротестовала Урсула. – Они хороши для сегодняшней жизни. Но человечество – это засохшее дерево, на котором висят мелкие блестящие чернильные орешки – люди. Урсуле вопреки своему желанию не удалось напустить на себя безразличное выражение, сравнение было слишком точным и живописным. И она также не могла не заставить его продолжить свою мысль. – Даже если вы и правы, то почему так происходит? – недружелюбно спросила она. Они возбуждали друг в друге тонкое страстное желание помериться силами. – Почему? Почему люди – это орешки, наполненные горькой трухой? Потому что созревая, они не падают с дерева. Они висят и висят на одном месте до тех пор, пока это самое место не станет историей, а потом в них заводится червяк и они засыхают. Последовала долгая пауза. Теперь его слова звучали раздраженно и саркастически. Урсула была обеспокоена и озадачена, оба они не замечали ничего кроме того, что в данный момент занимало их больше всего. – Но если все остальные неправы, то как вы можете утверждать истину? – воскликнула она. – Чем вы-то лучше других? – Я? Я тоже неправ! – воскликнул он в ответ. – По крайней мере, моя правота в том, что я это понимаю. На самом деле мне отвратительно то, что я из себя представляю. Я ненавижу человеческое существо, которым я являюсь. Человечество – это одна большая многоголовая ложь, а любая, пусть даже самая незначительная истина глубже самой огромной лжи. Человечество в этом мире значит гораздо меньше одного человека, потому что один человек иногда все же говорит правду, а человечество это ложь, ложь и еще раз ложь. Они еще утверждают, что любовь – это самое лучшее, что только есть на свете, они, эти мерзкие лжецы, твердят это ежесекундно; но вы только посмотрите, чем они занимаются! Взгляните на миллионы людей, ежеминутно кричащих на каждом углу, как прекрасна любовь, как важно заниматься благотворительностью! И понаблюдайте, чем они все это время занимаются. По делам узнаются они, эти грязные лжецы, эти трусы, которые не осмеливаются ответить ни за свои действия, ни за свои слова. – Но, – грустно сказала Урсула, – это же не отменяет того, что любовь – величайшее явление в нашем мире? Их поступки не умаляют истинности того, о чем они говорят. – Совершенно верно, потому что если бы все было так, как они говорят, они постоянно подтверждали бы это своими действиями. Но они продолжают лгать, и поэтому в конце концов их захлестывает безумие. Неправда, что любовь – самое прекрасное, что есть в мире. С таким же успехом можно заявить, что самое прекрасное – это ненависть, поскольку ненависть – это противоположность любви. Единственное, что нужно в этом мире людям – это ненависть, еще раз ненависть и ничего кроме ненависти. И они этой ненависти добиваются. Они все до единого очищают свои души нитроглицерином и делают это во имя любви. Но это самая убийственная ложь. Если нам нужна ненависть, хорошо, пусть будет ненависть – смерть, убийство, мучения, чудовищные разрушения – пусть все это будет; но только не говорите, что все это во имя любви. Я ненавижу человечество, мне бы хотелось, чтобы оно провалилось в преисподнюю. Если оно сгинет, если завтра человечество канет в вечность, потеря будет неощутима. Реальный мир останется прежним. Нет, он будет даже лучше. Истинное древо жизни сбросит с себя омерзительный груз плодов Мертвого моря, это страшное бремя, эту отягощающую обузу – жалкое подобие человека, этот мертвый груз лжи. – Неужели вы хотите, чтобы все люди как один исчезли с лица земли? – спросила Урсула. – Очень хочу. – И чтобы наша планета опустела? – Воистину да. Разве вы сами не находите, как прекрасна и чиста мысль о мире, в котором нет людей, а есть только непримятая трава и затаившийся в ней кролик? Услышав такую неподдельную искренность в его голосе, Урсула перестала задавать вопросы и задумалась. Эта мысль и в самом деле показалась ей привлекательной: чистый, прекрасный мир, в котором нет ни одного человека. Ее сердце замерло и вдруг возликовало. Но умозаключения Биркина все еще вызывали в ней недовольство. – Но вы же сами будете мертвы, – запротестовала она, – так какой вам от этого прок? – Я с готовностью отдам свою жизнь, если буду знать, что мир очистится от людей. Это чудесная мысль, она позволяет мне чувствовать себя свободным. К тому же, очередной гнусный род человеческий, марающий своим существованием этот мир, больше не возникнет никогда. – Да, – сказала Урсула, – мир превратится в пустыню. – В пустыню? Разве? Только потому, что человечество исчезнет с лица земли? Не льстите себе. Все как существовало, так и будет продолжать существовать. – Каким образом? Людей-то не будет! – Вы в самом деле считаете, что мироздание зиждется на человеке? Вовсе нет. Существуют деревья, трава и птицы. Мне очень нравится думать, что жаворонки будут взмывать в утреннее небо над миром, в котором нет людей. Человек – это ошибка, он обязан исчезнуть. Есть трава, и кролики, и змеи, и невидимые хозяева этого мира – добрые духи, которые будут беспрепятственно обитать в этом мире, которым не будет мешать грязное человечество; и добрые демоны, сотканные из чистейшей материи – разве это не чудесно? Урсуле были по душе его мысли, очень по душе, как бывают по душе красивые сказки. Но это был всего лишь красивый образ. Она-то прекрасно знала, каков на самом деле человеческий мир, какой чудовищной была его действительность. Она понимала, что человечество ни за что бы не исчезло тихо и не оставляя после себя следов. Ему предстоял еще очень долгий путь, долгий и страшный. Ее тонкая, женственная, обладающая сверхъестественной проницательностью душа прекрасно это чувствовала. – Если бы только человечество исчезло с лица земли, твари земные прекрасно жили бы и дальше, они начали бы новую жизнь, не оскверненную человеческим прикосновением. Человек – это одна из ошибок мироздания – подобно ихтиозаврам. Если бы люди исчезли, только представьте себе, сколько чудесного родилось бы в эти ничем не загруженные дни – родилось бы прямо из огня. – Но ведь человечество никогда не исчезнет, – заметила она лукаво и коварно, хотя и знала, какие ужасы грозят миру в этом случае. – А если и исчезнет, то мир исчезнет вместе с ним. – О нет, – возразил он, – это не так. Я верю, что рядом с нами существуют гордые ангелы и демоны, предвестники будущего. Они уничтожат нас, потому что в нашей жизни не осталось величия. Ихтиозавры не могли держать голову высоко: они, как и мы, пресмыкались и копошились в грязи. Кроме того, взгляните на цветки бузины и на колокольчики – все они, даже бабочки – свидетельство того, что процесс нерукотворного сотворения мира продолжается. А человечество так и останется личинкой – оно сгниет внутри кокона, и ему не суждено обрести крылья. Человечество – это пародия на все живое, так же как мартышки и бабуины – пародия на человека. На протяжении всего монолога Урсула не сводила с него глаз. Нетерпеливая ярость постоянно рвалась на поверхность из глубин его души, и в то же время ей казалось, что все происходящее только забавляет его. К тому же у этого человека было безграничное терпение. И вот именно этому терпению, а не его ярости, она верила меньше всего. Она понимала, что несмотря ни на что, несмотря на все свои чувства, он будет постоянно спасать мир. В глубине сердца она ощущала самодовольную радость оттого, что он не изменится, что она может быть в нем уверена, но вместе с тем к ее чувствам примешивались острое презрение и неприязнь. Она хотела, чтобы он принадлежал только ей, его желание играть в Спасителя Мира не вызывало у нее ничего, кроме отвращения. Как невыносимо было ей его умение отвлекаться от главного, разбрасываться по пустякам! Он вел бы себя так же, говорил те же вещи, так же всецело дарил бы свое тепло любому, кто оказался бы на ее месте. Это была самая отвратительная, искусно замаскированная форма продажности. – Но в любовь между отдельными людьми вы, наверное, верите, – возразила она, – даже если любовь ко всему человечеству для вас всего лишь слова? – Я вообще не верю в любовь – не больше, чем в ненависть или в печаль. Любовь – это такое же чувство, как и все остальные, поэтому она хороша, пока ты ее чувствуешь. Но я не думаю, что она может превратиться в абсолютную величину. Она всего лишь часть человеческих взаимоотношений и ничего более. Я не считаю, что она должна постоянно присутствовать в сердце человека – ее должно быть столько же, сколько грусти или предчувствия радости. Любовь – это вовсе не что-то, к чему всеми силами надо стремиться, это чувство, которое в зависимости от обстоятельств ты либо испытываешь, либо нет. – Если вы не верите в любовь, – начала она, – тогда почему вас вообще интересуют люди? Зачем тогда вообще беспокоиться о судьбе человечества? – Почему? Да потому что я все еще являюсь его частью. – Нет, просто вы его любите, – настаивала она. Ее слова все больше раздражали его. – Если я и люблю его, – сказал он, – значит, я болен. – Но вы же при этом не хотите излечиться от этой болезни, – сказала она с ноткой холодной насмешки. Он замолчал, почувствовав, что она пытается задеть его. – Пусть вы не верите в любовь, во что же тогда вы верите? – насмешливо спросила она. – Неужели в конец света и в траву? Он почувствовал собственную глупость. – Я верю в невидимых властителей мира, – сказал он. – И только? И вы не верите ни во что осязаемое, кроме травки и птичек? Да, в вашем мире даже и посмотреть не на что… – Может быть и так, – уязвленный, надменно и холодно ответил он и, напустив на себя отстраненный и высокомерный вид, вернулся на свое место. В этот момент Урсула почувствовала, насколько он ей неприятен. Но в то же время в ее душе возникла пустота, словно у нее что-то отняли. Он уселся, поджав под себя ноги, а она смотрела на него. В нем сквозила какая-то педантичная чопорность, свойственная учителям воскресных школ, которая ее откровенно отталкивала. И в то же время в изгибах его тела было столько энергии, столько привлекательности, в них чувствовалась необычайная раскрепощенность: в очерке бровей, подбородка, всего тела таилось что-то чудесно живое, чего не мог скрыть даже его болезненный вид. Это вспыхивающее при виде его двойственное чувство порождало в ее сердце отчаянную ненависть: в один момент в нем просыпается чудесная, вожделенная многими жизненная хватка, уникальное качество идеального мужчины, а в следующий она пропадает неизвестно куда, и ее обладатель превращается в Спасителя Мира и учителя воскресной школы – самого что ни на есть наичопорнейшего педанта. Он поднял на нее глаза. Он увидел, что ее лицо словно светится, точно изнутри его освещает сильный и сладостный огонь. От благоговейного восторга у него перехватило дыхание. В ней сиял ее собственный животворный огонь. Он подошел к ней, охваченный трепетом и повинуясь неподдельному, прекрасному влечению. Она сидела с видом растерявшейся королевы, и ее теплая живая улыбка порождала вокруг нее ореол сверхъестественного существа. – Раз уж мы заговорили о любви, – сказал он, поспешно беря себя в руки, – то проблема в том, что мы так опошлили это слово, что оно стало вызывать у нас отвращение. Следует запретить произносить его, на долгие годы превратить его в табу, пока мы не начнем употреблять его в новом, более высоком значении. Между ними появилась ниточка взаимопонимания. – Но у этого слова есть одно значение… – проговорила она. – Ах, Боже мой, нет, давайте не будем вкладывать в это слово только такой смысл, – воскликнул он. – Пора избавиться от старых значений. – Но все же оно означает «любовь», – настаивала она. В глубине устремленных на него глаз зажглись странные, злобные желтые огоньки Он ошеломленно замер, отшатнувшись от нее. – Нет, – сказал он, – не любовь. Если вы так об этом говорите, то это никакая не любовь. У вас нет права произносить это слово. – Я предоставляю вам вынуть его в нужный момент из Ковчега завета, – насмешливо сказала она. Они вновь обменялись взглядами. Внезапно она вскочила на ноги, повернулась к нему спиной и пошла прочь. Он тоже встал, но не так стремительно, как она, и, подойдя к самой воде, сел и рассеянно стал играть цветами. Срывая маргаритку, он бросал ее в пруд стеблем в воду, чтобы цветок качался на волнах, подобно маленькой кувшинке, устремив свое раскрытое личико в небо. Отдаляясь, она медленно-медленно кружила, точно пляшущий дервиш. Биркин провожал цветок взглядом и бросал в воду следующий, а затем еще один и, сидя возле воды, наблюдал за ними сияющим задумчивым взглядом. Урсула, обернувшись, посмотрела на него. Ее охватило непонятное чувство, ей показалось, что в этот момент между ними что-то происходит. Но она не могла понять, что именно. Она только вдруг поняла, что теперь ее сковывают невидимые узы. Ее разум больше не подчинялся ей. Она могла лишь смотреть на маленькие яркие диски маргариток, медленно отправлявшиеся в плаванье по темной, глянцевой воде. Миниатюрная флотилия плыла навстречу свету, превращаясь в отдалении в едва видные белые пятнышки. – Скорее поплыли обратно, давайте догоним их, – сказала она, боясь, что ей придется еще какое-то время остаться в заключении на этом острове. Они сели в ялик и оттолкнулись от берега. Она была рада вновь оказаться на большой земле. Она пошла вдоль берега в сторону водовода. Волны разбросали маргаритки по всему пруду – крохотные сияющие цветочки, словно капельки восторга, словно символы величайшей радости, светились то тут, то там. Почему они так сильно ее трогали, почему так завораживали? – Взгляните, – сказал он, – ваш кораблик из фиолетовой бумаги возглавляет караван, а цветки, как плоты, идут в его фарватере. Несколько маргариток медленно, словно стесняясь, подплыли к ней, выписывая робкие, но изящные «па» на темной прозрачной воде. Они подплыли ближе, и их радостная и яркая непорочность была настолько трогательной, что на глаза ее навернулись слезы. – Почему они такие милые? – воскликнула она. – Почему мне кажется, что они такие прекрасные? – Это очень хорошие цветы, – сказал он со скованностью, появившейся в ответ на ее страстный возглас. – Вы знаете, что маргаритка состоит из множества отдельных цветков, которые становится единым целым. По-моему, ботаники ставят такие растения на вершину эволюционной лестницы, верно? – Да, они называются сложноцветными, мне кажется, вы совершенно правы, – ответила Урсула, которая никогда ни в чем не была уверена. Если в одно мгновение ей казалось, что она в чем-то совершенно уверена, то в следующее она уже в этом сомневалась. – Этим все и объясняется, – сказал он. – Маргаритка – это миниатюрное выражение идеальной демократии, следовательно, это самый совершенный из цветков и в этом-то его прелесть. – Нет, – воскликнула она, – вовсе нет – никогда. Демократия тут ни при чем. – Вы правы, – признал он. – Это золотая толпа пролетариата, окруженная ярко-белым оперением богатеев-бездельников. – Какая гадость – опять вы со своими общественными лозунгами! – воскликнула она. – Действительно! Это же просто маргаритка – оставим-ка ее в покое. – Пожалуйста! Пусть хотя бы один раз это будет для вас то, чего вы не можете разгадать, – сказала она, – если такое вообще существует в природе, – иронично присовокупила она. Они стояли рядом, забыв обо всем. Они оба не двигались, словно пораженные молнией, и едва осознавали, где находятся. Возникшее между ними небольшое противостояние разорвало оболочку их сознания, превратив их в две обезличенные силы, столкнувшиеся между собой. Он почувствовал, что молчание затянулось. Ему хотелось что-нибудь сказать, найти новую, боле привычную тему и продолжить разговор. – Знаете, – сказал он, – я снимаю комнаты здесь, на мельнице. Может быть, мы могли бы еще раз как-нибудь приятно провести время? – Неужели? – сказала она, не обращая внимания на то, что он вполне допускал возможность возникновения между ними близких отношений. Он тут же одернул себя и заговорил с теми же интонациями, что и раньше. – Как только я пойму, что смогу жить в одиночестве, что мне будет этого достаточно, – продолжал он, – я сразу же брошу работу. Она для меня больше ничего не значит. Я не верю в человечество, хотя и притворяюсь, что являюсь его частью, я ни в грош не ставлю общественные идеалы, согласно которым я строю свою жизнь, мне отвратительна вымирающая органическая форма социального человечества – поэтому моя работа в сфере образования ни что иное, как показуха. Я откажусь от нее как только очищу свою душу – возможно завтра – и буду жить сам по себе. – У вас достаточно средств к существованию? – спросила Урсула. – Да, у меня около четырехсот фунтов годового дохода. Это облегчает мое положение. Повисла пауза. – А как же Гермиона? – спросила Урсула. – Все наконец кончено – полный крах, да ничего другого и не могло быть. – Но вы все еще общаетесь? – Было бы странно, если бы мы притворялись, что незнакомы, не так ли? Во вновь повисшей паузе чувствовалось, что Урсуле хочется продолжить разговор. – Но, может, было бы лучше разом покончить со всем? – через некоторое время спросила она. – Не думаю, – сказал он, – время покажет. Они опять замолчали на некоторое время. Он стал размышлять вслух. – Чтобы найти то единственное, что действительно нужно человеку, он должен отказаться от всего – полностью все отринуть, – заявил он. – И что же это за «одно-единственное»? – вызывающе спросила она. – Не знаю, наверное, свобода. Ей хотелось, чтобы он сказал «любовь». В этот момент откуда-то снизу раздался громкий собачий лай. Биркин как будто заволновался. Она же не придала этому значения. Только подумала, чего это он вдруг смутился. – Дело в том, – тихо произнес он, – что, насколько я понял, пришли Гермиона и Джеральд Крич. Ей хотелось взглянуть на комнаты до того, как я привезу мебель. – Понятно, – отозвалась Урсула. – Она сама будет обставлять комнаты для вас. – Возможно. А это что-нибудь меняет? – Нет, не думаю, – сказала Урсула. – Если говорить честно, я ее не выношу. Мне кажется, она насквозь лживая, если вы, который постоянно говорит о лжи, хотите узнать мое мнение. Она поразмыслила и снова заговорила: – Да, хочу вам сказать, мне неприятно, что она будет обставлять ваши комнаты. Да, мне неприятно. Мне неприятно, что вы вообще позволяете ей приходить к себе. Он замолчал, нахмурив брови. – Возможно, – сказал он. – Я не хочу, чтобы она обставляла мои комнаты, и я вовсе не поощряю ее присутствие. Но я же не должен из-за этого грубить ей, так ведь? В любом случае, мне придется спуститься и встретить их. Вы пойдете со мной? – Вряд ли, – холодно, но нерешительно промолвила она. – Пожалуйста, пойдемте! Пойдемте, заодно посмотрите, где я живу. Идемте.  Глава XII Ковер Гермионы   Он направился вниз по берегу, а она с большой неохотой последовала за ним. Но в то же время оставаться в стороне она просто не могла. – Вы и я – мы уже достаточно хорошо друг друга узнали, – сказал он. Она ничего не ответила. В большой темноватой кухне дома мельника жена рабочего что-то говорила своим пронзительным голосом Гермионе и Джеральду. Эти двое – она в платье из мерцающего голубого фуляра, он во всем белом – странными светлыми пятнами выделялись в полумраке комнаты; на стенах в клетках сидело с десяток канареек, которые одна громче другой распевали свои песни. Клетки были развешаны вокруг маленького квадратного окна на дальней стене, в которое, просачиваясь на пути через крону дерева, проникал чудесный луч солнца. Резкий голос миссис Салмон перекрывал птичий щебет, с каждой минутой становившийся еще яростнее и исступленнее, из-за чего женщине приходилось вновь повышать голос, на что птицы отвечали с еще более бурным воодушевлением. – А вот и Руперт! – голос Джеральда перекрыл весь шум. Его ушам было нестерпимо больно, ведь слух у него был очень тонким. – Ах уж эти трещотки, и поговорить-то вам не дадут! – недовольным тоном пронзительно взвизгнула жена рабочего. – Накрою-ка я их. Она метнулась сначала в одну сторону, потом в другую, накидывая на птичьи клетки тряпку, которой вытирала пыль, фартук, полотенце и скатерть. – Замолкайте уже, дайте ж людям словечко-то вставить, – сказала она своим чересчур резким голосом. Остальные наблюдали за ней. Скоро все клетки оказались накрытыми, и вид у них стал необычно траурный. Но из-под тряпок все еще доносились странные непокорные трели и клокотание. – Да не будут они больше, – уверяла миссис Салмон. – Они сейчас спать улягутся. – Неужели? – вежливо произнесла Гермиона. – Да, – подтвердил Джеральд. – Они автоматически засыпают, поскольку им кажется, что наступил вечер. – Их так легко обмануть? – воскликнула Урсула. – Да уж, – ответил Джеральд. – Вы не читали рассказ Фабра, в котором рассказывается о том, как он, будучи еще ребенком, спрятал курице голову под крыло, а она возьми и засни? Это сущая правда. – И после этого он стал натуралистом? – спросил Биркин. – Возможно, – кивнул Джеральд. Тем временем Урсула заглянула под одно из покрывал. В углу клетки, нахохлившись и распушив перышки, сидела приготовившаяся ко сну канарейка. – Как странно! – воскликнула она. – Она действительно думает, что пришла ночь! Какая глупость! Нет, подумайте только, разве можно уважать существо, которое так легко ввести в заблуждение! – Да, – пропела подошедшая посмотреть Гермиона. Она положила свою руку на запястье Урсулы и тихо усмехнулась. – По-моему, он такой смешной, – хихикнула она. – Выглядит, точно ничего не подозревающий муж. Затем, не убирая своей руки с запястья Урсулы, она увлекла девушку в сторону и поинтересовалась приглушенным тягучим голосом: – Как вы сюда попали? Мы и Гудрун видели. – Я пришла посмотреть на пруд, – сказала Урсула, – и обнаружила здесь мистера Биркина. – Вот как? Это место в духе сестер Брангвен, не так ли? – Боюсь, и я так думала, – ответила Урсула. – Я хотела скрыться здесь, когда увидела, что вы отчаливаете там, в нижней части озера. – Неужели?! А теперь мы загнали вас в нору. Гермиона широко раскрыла глаза, и это удивленное и одновременно возбужденное движение показалось каким-то сверхъестественным. У нее был холодный, глубокий взгляд, неестественный и бессмысленный. – Я уже собиралась уходить, – сказала Урсула, – но мистер Биркин настоял, чтобы я взглянула на его комнаты. Жить здесь, наверное, чудесно! Это идеальное место для жизни. – Да, – рассеянно произнесла Гермиона. После этого она отвернулась от Урсулы и напрочь забыла о ее существовании. – Как вы себя чувствуете, Руперт? – пропела она другим, полным нежности голосом, обращаясь к Биркину. – Очень хорошо, – ответил тот. – Вам здесь удобно? Загадочное, зловещее и сосредоточенное выражение появилось на лице Гермионы, ее грудь конвульсивно содрогнулась, и казалось, она почти впала в экстатическое состояние. – Достаточно удобно, – ответил он. Последовала долгая пауза; Гермиона не сводила с него тяжелого, затуманенного взгляда. – Вы считаете, что вам удастся обрести здесь свое счастье? – наконец спросила она. – Я уверен, что именно так и будет. – Говорю вам, я сделаю для него все, что в моих силах, – сказала жена рабочего. – И хозяин мой тоже, уверяю вас; поэтому будем надеяться, что ему тут будет удобно. Гермиона повернулась и медленно окинула ее взглядом. – Благодарю вас, – сказала она и вновь повернулась к ней спиной. Она вернулась в прежнее положение и, поворачивая свое лицо к нему, спросила так, будто кроме них в комнате больше никого не было: – Ты уже обмерил комнаты? – Нет, – ответил он. – Я чинил ялик. – Сделаем это сейчас? – медленно, холодно и равнодушно предложила она. – Есть у вас сантиметровая лента, миссис Салмон? – спросил он женщину. – Да, сэр, думаю, есть, – ответила женщина, в тот же момент бросаясь к шкатулке для рукоделия. – У меня только одна, не знаю, подойдет ли… Хотя женщина протянула ленту Биркину, взяла ее Гермиона. – Большое спасибо, – сказала она. – Она прекрасно подойдет. Благодарю вас. Она обернулась к Биркину и с легким игривым движением спросила: – Займемся этим сейчас, Руперт? – А как же остальные, им будет скучно, – вяло запротестовал он. – Вы не возражаете? – рассеянно спросила Гермиона, поворачиваясь к Урсуле и Джеральду. – Ни в коей мере, – ответили они. – С какой комнаты начнем? – вновь обращая лицо к Биркину, спросила она с той же игривостью – ведь теперь у нее с ним было общее занятие. – Будем мерить по ходу комнат, – сказал он. – Пока вы тут занимаетесь, пойду согрею вам чаю, – также весело сказала жена рабочего – теперь и ей было чем заняться. – Пожалуйста, – сказала Гермиона, поворачиваясь к ней с любопытным движением, которое словно говорило, что в данный момент эта женщина близка ей, которое словно выделяло жену рабочего среди остальных, оставляя их в стороне, и притягивало ее почти к самой груди Гермионы. – Я буду вам очень благодарна. Куда вы подадите чай? – А куда бы вам хотелось? Можно в эту комнату, а можно на лужайку. – Где будем пить чай? – протяжным голосом обратилась Гермиона к остальной компании. – На берегу пруда. Мы сами отнесем, вы только все приготовьте, миссис Салмон, – сказал Биркин. – Конечно, – сказала польщенная женщина. Компания направилась к входу в переднюю комнату. Она была пустой, зато в ней было чисто и солнечно. Окно выходило на заросший палисадник. – Это должна быть столовая, – сказала Гермиона. – Будем мерить так, Руперт: вы идите туда… – Давайте я помогу, – предложил Джеральд, подойдя и берясь за край сантиметра. – Нет, спасибо, – воскликнула Гермиона, наклоняясь к полу в своем ярко-голубом фуляровом платье. Делать что-то самой, делить работу с Биркиным было для нее высшим наслаждением. Он смиренно повиновался ей. Урсуле и Джеральду оставалось только наблюдать. В характере Гермионы была одна особенность: в каждое мгновение времени она приближала к себе кого-то одного, а остальные превращались в наблюдателей. Это позволяло ей торжествовать над другими. Они обмеряли столовую и обменивались мнениями, и Гермиона решала, что ленту следовало бы положить на пол. Когда ей противоречили, в ней вспыхивал странный судорожный гнев. Поэтому через некоторое время Биркин позволял ей поступать по-своему. Они перешли через холл в другую переднюю комнату, немного уступающую первой по размерам. – Это будет кабинет, – сказала Гермиона. – Руперт, у меня есть ковер, который я хотела бы видеть на полу в этой комнате. Можно я вам его подарю? Пожалуйста, мне было бы очень приятно отдать его вам. – Что он из себя представляет? – довольно резко спросил он. – Вы его не видели. Основной тон розово-красный, но остальные цвета – голубой, ярко-насыщенный синий и очень глубокий темно-синий. Мне кажется, вам он понравится. А вы как думаете? – Звучит очень интересно, – ответил он. – Откуда он? С Востока? Он пушистый? – Да. Его привезли из Персии. Он из верблюжьей шерсти, очень шелковистый на ощупь. По-моему, это бергамский ковер – двенадцать футов на семь. Подойдет? – Думаю да, – ответил он. – Но не нужно дарить мне дорогой ковер. Я прекрасно обойдусь и старой оксфордской подделкой под турецкий. – Можно я все же вам его подарю? Пожалуйста! – Сколько он стоит? Она посмотрела на него и сказала: – Не помню. По-моему, совсем недорого. Он взглянул на нее, и его лицо стало жестким. – Гермиона, я не хочу его брать, – сказал он. – Позвольте мне подарить его этим комнатам, – сказала она, подходя к нему и с легкой мольбой кладя руку на его локоть. – А то я буду огорчена. – Ты знаешь, что я не хочу, чтобы ты делала мне подарки, – беспомощно повторил он. – Я и не собираюсь делать тебе подарки, – насмешливо сказала она. – Но ковер-то ты возьмешь? – Хорошо, – сдался он наконец, и она восторжествовала. Они поднялись вверх по лестнице. Наверху были две спальни, которые повторяли расположение нижних комнат. Одна была уже наполовину обставлена, и, очевидно, Биркин здесь спал. Гермиона обошла комнату, не пропустив ничего, вбирая в себя все детали, высасывая из всех неодушевленных предметов знаки его пребывания в этом месте. Она потрогала кровать и осмотрела постельное белье. – Вы уверены, что вам на этом удобно? – спросила она, нажимая рукой на подушку. – Вполне, – холодно ответил он. – Вы не мерзнете? Здесь нет стеганого пухового одеяла. Мне кажется, вам оно нужно. Не стоит кутаться в одежду. – У меня есть одеяло. Его скоро привезут. Они сделали в комнатах все замеры и обсудили все детали. Урсула стояла у окна и наблюдала, как женщина несет поднос с чаем к берегу реки. Ей была невыносима пустая болтовня Гермионы, ей хотелось чаю, она была готова на все что угодно, только бы убежать от этой суматохи и деловой атмосферы. Наконец все вышли на поросший травой берег, чтобы с наслаждением перекусить на свежем воздухе. Гермиона разливала чай. Теперь она и вовсе не обращала на Урсулу никакого внимания. А Урсула, больше не ощущая на себе ее странного юмора, обернулась к Джеральду: – О, мистер Крич, совсем недавно я вас просто ненавидела. – За что? – спросил Джеральд, удивленно отшатываясь. – За то, что вы так плохо обращались со своей лошадью. Как же вы мне были ненавистны! – Что он такого сделал? – пропела Гермиона. – Он заставил свою чудесную, нежную арабскую лошадь стоять у железнодорожного переезда, когда мимо проезжали эти ужасные платформы; бедное создание, она чуть не сошла с ума от страха, она была в настоящей панике. Это было самое кошмарное зрелище, какое только можно себе представить. – Зачем ты это сделал, Джеральд? – холодно поинтересовалась Гермиона. – Она должна научиться превозмогать себя. Зачем она нужна мне в этой местности, если она вздрагивает и начинает брыкаться всякий раз, когда раздается гудок паровоза? – Но разве стоило подвергать ее ненужной пытке? – спросила Урсула. – Зачем было нужно все время держать ее у переезда? С таким же успехом можно было отъехать вверх по дороге и избежать этого кошмара. Вы пронзали ее бока шпорами, и она обливалась кровью. Это было так ужасно! Джеральд напустил на себя высокомерный вид. – Мне придется ездить на ней, – ответил он. – И если я хочу быть уверен, что в любой ситуации она меня не подведет, ей придется научиться не бояться шума. – Почему же? – страстно вскричала Урсула. – Она ведь живое существо, почему она должна превозмогать себя только потому, что вы так пожелали? Она имеет такое же право распоряжаться собой, как и вы. – Тут я с вами не соглашусь, – сказал Джеральд. – Я считаю, что кобыла должна делать только то, что приказал ей я. И не потому, что я купил ее, а потому, что так заведено. Для человека более естественно использовать лошадь так, как ему захочется, нежели бросаться перед ней на колени и умолять ее сделать так, как он просит, и выполнить свое чудесное предназначение. Урсула только было попыталась вставить слово, как Гермиона подняла подбородок и затянула свое тягучее песнопение: – Я и правда считаю – я действительно считаю, что мы должны иметь смелость использовать жизнь животного, стоящего на более низкой, чем мы, ступени развития, согласно нашим нуждам. Если честно, мне кажется, что неправильно было бы смотреть на каждое живое существо как на самих себя. По-моему, есть какая-то неискренность в переносе своих чувств на любое одушевленное существо. Это говорит о неумении понимать разницу между явлениями, о нехватке трезвого суждения. – Действительно, – резко сказал Биркин. – Ничто не вызывает такого отвращения, как сентиментальность, которая проявляется, когда животных наделяют человеческими чувствами и сознанием. – Да, – устало промолвила Гермиона, – мы должны занять определенную позицию. Либо мы будем использовать животных, либо они нас. – Это факт, – сказал Джеральд. – У лошади, как и у человека, есть воля, хотя настоящего разума у нее нет. И если вы своей волей не подчините себе волю лошади, то тогда лошадь подчинит вас себе. С этим я ничего не могу поделать. Я не могу позволить лошади управлять мной. – Если бы только мы научились использовать свою волю, – сказала Гермиона, – наши возможности были бы безграничны. Воля может исправить все, вернуть все на путь истинный. В этом я полностью убеждена – но только если волю использовать правильно и разумно. – Что вы имеете в виду – разумно использовать волю? – спросил Биркин. – Один великий врач многому меня научил, – сказала она, обращаясь не то к Урсуле, не то к Джеральду. – Например, он рассказал мне, что если хочешь избавиться от вредной привычки, нужно заставить себя ей следовать, когда тебе этого не хочется, – заставляй себя, и она исчезнет. – Как это? – спросил Джеральд. – Например, если грызешь ногти, то грызи их, когда тебе не хочется, заставляй себя. И тогда увидишь, что привычка исчезнет. – А это действительно так? – спросил Джеральд. – Да. И это применимо ко многому. Когда-то я была странной и нервной девушкой. А потом я научилась управлять своей волей, и простым усилием воли я сделала себя такой, какой я и должна была быть. Урсула не сводила глаз с Гермионы, чей голос звучал так протяжно, так бесстрастно и в то же время был полон скрытого напряжения. Странная дрожь охватила девушку. Гермиона обладала какой-то удивительной, мистической способностью вызывать в людях дрожь, и эта способность притягивала, и одновременно отталкивала. – Такое использование воли чревато последствиями! – резко воскликнул Биркин. – Это отвратительно. Такую волю иначе как бесстыдством не назовешь. Гермиона пристально посмотрела на него затуманенным, тяжелым взором. Ее лицо было нежным, бледным и худым, почти прозрачным, губы плотно сжаты. – Я уверена, что это вовсе не так, – сказала она через некоторое время. Казалось, ее слова и ощущения существовали отдельно от того, что она говорила и думала на самом деле, между ними была странная пропасть. Казалось, она тщательно взвешивает мысли, порождаемые водоворотом темных сумбурных ощущений и реакций, и эта тщательность, этот безупречный подбор мыслей, эта ее непогрешимая воля не вызывали у Биркина ничего, кроме отвращения. Ее голос всегда оставался бесстрастным и сдавленным, а также безгранично уверенным. В то же время она испытывала дурноту, похожую на ту, что возникает при морской болезни, и эта дурнота едва не захлестывала ее разум. Однако ум ее оставался непоколебимым, а воля нерушимой. Это вызывало в душе Биркина безумную ярость. Но он никогда, никогда бы не осмелился сломить ее волю – выпустить на свободу водоворот ее подсознания и посмотреть на нее в состоянии истинного безрассудства. И несмотря на это, он постоянно наносил ей удары. – Естественно, – говорил он Джеральду, – лошади не обладают волей в буквальном смысле этого слова, у них нет такой воли, какая свойственна людям. У лошади не одна воля. Если говорить серьезно, то у нее их две. Одна воля заставляет ее полностью подчиниться человеку, в то время как другая тянет ее на свободу, заставляет ее быть дикаркой. Иногда эти воли пересекаются: если вы знаете, что чувствует седок, которого понесла лошадь, то вы понимаете, о чем я говорю. – Подо мной тоже однажды взбунтовалась лошадь, – сказал Джеральд, – но при этом я не понял, что у лошади две воли. Я понял только, что она напугана. Гермиона перестала прислушиваться к разговору. Когда разговор коснулся этой темы, она просто стала думать о чем-то своем. – Почему лошадь должна хотеть добровольно подчиниться человеческой воле? – спросила Урсула. – Вот чего я никак не могу понять. Я вообще не верю в то, что она этого хочет. – Еще как хочет. Ведь подчинить свою волю вышестоящему существу – это, пожалуй, любовь в самом крайнем, в самом возвышенном ее проявлении, – сказал Биркин. – Какое у вас интересное представление о любви, – иронично усмехнулась Урсула. – А женщина очень похожа на лошадь: в ней противоборствуют две воли. Одна заставляет ее полностью подчиниться. Другая же вынуждает проявить свой норов и отправить своего наездника навстречу смерти. – Значит, я лошадь с норовом, – рассмеялась Урсула. – Лошадей приручать очень опасно, так что уж говорить о женщинах, – сказал Биркин. – Поэтому не все придерживаются мнения, что их нужно подчинять себе. – Уже хорошо, – заметила Урсула. – Действительно, – с улыбкой добавил Джеральд. – Так еще интереснее. Терпение Гермионы кончилось. Она поднялась с места и обычным тягучим голосом пропела: – Какой красивый вечер! Иногда чувство прекрасного так меня переполняет, что мне кажется, будто я сейчас умру. Урсула, к которой были обращены эти слова, встала вместе с ней, тронутая до глубины души. Сейчас Биркин был для нее воплощением ненависти и высокомерия. Они с Гермионой отправились вдоль берега и, собирая нежные первоцветы, разговорились о прекрасных, успокаивающих душу вещах. – Хотелось бы вам, – спросила Урсула Гермиону, – иметь платье из хлопка этого оттенка желтого с такими оранжевыми крапинками? – Да, – ответила Гермиона, наклоняясь, чтобы рассмотреть цветок и впуская эту мысль в свое сердце, позволяя ей успокоить себя. – Оно было бы очень красивым. Мне бы очень хотелось такое платье. И она обернулась к Урсуле с искренне-теплой улыбкой. Джеральд же остался с Биркиным, задумав испытать его до конца, понять, что он имел в виду, говоря о двойственной воле лошади. Лицо Джеральда отражало внутренне волнение. Гермиона и Урсула продолжали свою прогулку, объединенные внезапными узами глубокой привязанности и родством душ. – Я в самом деле не хочу ввязываться во всю эту критику и анализ жизни. На самом деле я хочу видеть мир, не разбирая его по кусочкам, когда он еще обладает красотой, цельностью и свойственной ему от природы непорочностью. У вас нет такого чувства, будто мы уже достаточно настрадались, стремясь познать мир разумом? – спросила Гермиона, останавливаясь перед Урсулой и сжимая опущенные руки в кулаки. – Да, – согласилась Урсула. – Вы правы. Я тоже страшно устала от того, что мы суем нос туда, куда его совать не стоит. – Я так этому рада. Иногда, – сказала Гермиона, вновь останавливаясь, как вкопанная, и поворачиваясь к Урсуле, – иногда мне кажется, что я должна строить свою жизнь именно на основе такого познания. Порой я задаюсь вопросом, а не проявляю ли я слабость, отрицая его. Но я чувствую, что не могу так жить – просто не могу. Мне кажется, что это все испортит. Исчезнет красота и истинная непорочность – а я чувствую, что не смогу без них жить. – Жить без этого было бы ошибкой, – воскликнула Урсула. – Нет, было бы безбожно думать, что все можно понять умом. Правда, что-то мы все же должны оставить в руках Божьих, такое всегда было и всегда будет. – Да, – сказала Гермиона, разубежденная, точно ребенок, – такое и правда должно быть. А Руперт, – она задумчиво посмотрела на небо, – он умеет только разделять мир на фрагменты. Он похож на мальчишку, который разбирает игрушки на части, чтобы посмотреть, что у них внутри. Я считаю, что так быть не должно. Как вы сказали, это совершенно безбожно. – Как разорвать бутон, стремясь увидеть, каким будет цветок, – сказала Урсула. – Да. А это же настоящая смерть. Бутон уже никогда не сможет расцвести. – Конечно, – согласилась Урсула. – Это самая настоящая смерть. – Да, да. Гермиона долго и пристально смотрела на Урсулу, и казалось, была удовлетворена ее согласием. Женщины замолчали. Как только между ними возникло взаимопонимание, в ту же секунду они перестали доверять друг другу. Сама того не желая, Урсула чувствовала, что Гермиона ей очень неприятна. Единственное, что она могла сделать – не выказывать свое отвращение открыто. Они вернулись к мужчинам, словно две заговорщицы, которые удалялись, чтобы выработать план действий. Биркин окинул их взглядом. Эта холодная наблюдательность была ненавистна Урсуле. А он все молчал. – Нам уже пора, – сказала Гермиона. – Руперт, мы собираемся ужинать в доме Кричей, может, присоединитесь? Собирайтесь, пойдемте с нами прямо сейчас. – Я не одет, – ответил Биркин. – А вы знаете, какой Джеральд ревностный сторонник условностей. – Никакой я не ревностный сторонник, – возразил Джеральд. – Но если бы вам надоела носящаяся по дому буйная толпа, не признающая никаких правил, так, как надоела она мне, вам бы тоже захотелось, чтобы хотя бы во время еды люди придерживались правил и вели себя тихо. – Хорошо, я приду, – ответил Биркин. – Может, мы подождем, пока вы оденетесь? – упорствовала Гермиона. – Как пожелаете. Он поднялся и пошел внутрь. Урсула сказала, что ей пора домой. – Еще одно, – обратилась она к Джеральду. – Должна заметить, что хотя человек и держит в своей власти всех зверей и птиц, я считаю, что он не имеет права игнорировать чувства низшего существа. Я все равно думаю, что было бы разумно и правильно, если бы вы переждали поезд в стороне и проявили бы больше чуткости. – Понятно, – с улыбкой и одновременно каким-то раздражением сказал Джеральд. – Я запомню на будущее. «Они все считают, что я из тех женщин, кто повсюду сует свой нос», – идя домой, думала про себя Урсула. Но она была готова спорить с ними и дальше. Она шла домой, поглощенная мыслями. Ее очень тронула Гермиона, ей действительно удалось войти с ней в контакт, и между женщинами установилось что-то вроде связи. И в то же время ее не покидало неприязненное чувство. Но она отбросила эту мысль. «На самом деле она славная, – говорила она себе. – И ничего плохого она не хочет». Она пыталась думать так же, как Гермиона, и забыть о Биркине. Он вызывал в ней острую враждебность. Тем не менее она была связана с ним единой нитью – какой-то глубинной идеей. Это раздражало ее, но вместе с тем спасало. Только время от времени она начинала резко вздрагивать. Эта дрожь шла из глубин подсознания и рождена она была пониманием того, что она бросила Биркину вызов и что он – преднамеренно или инстинктивно – этот вызов принял. Между ними завязалась борьба, итогом которой могла стать смерть одного из них – или новая жизнь; хотя ни он, ни она не знали, что послужило яблоком раздора.  Глава XIII Мино   Проходили дни, а Биркин не давал о себе знать. Неужели она не стоила его внимания, неужели ее тайна ничего для него не значила? Тревожное беспокойство и едкая горечь тяжким грузом легли на сердце Урсулы. В то же время она чувствовала, что это не так, что на этом он не поставит точку. Она никому ничего не говорила. Вскоре он и в самом деле прислал ей записку, в которой просил ее придти на чай вместе с Гудрун в его городскую квартиру. «Почему он приглашает и Гудрун? – был ее первый вопрос. – Хочет ли он обезопасить себя или же думает, что одна я не приду?» Мысль о том, что он просто хочет защитить себя, была ей невыносима. Но в конце концов она сказала себе: – Я не собираюсь брать с собой Гудрун, потому что мне хочется, чтобы он сказал мне что-то важное. Поэтому Гудрун ничего об этом не узнает, и я поеду одна. Тогда все будет ясно. Она сидела в вагоне спешащего прочь из города поезда, который взбирался на холм и нес ее туда, где жил он. Казалось, она попала в призрачный мир, избавившись от груза мира реального. Она, словно дух, оторванный от материальной вселенной, рассматривала проносившиеся внизу грязные городские улочки. Разве она имеет к этому какое-то отношение? Погрузившись в пучину этого призрачного мира, она превратилась в пульсирующую бесформенную массу. Она больше не думала о том, что скажут про нее люди. Они больше для нее не существовали, она забыла про них. Шелуха материального мира спала с нее, обнажив ее, непонятную и загадочную, она была похожа на орех, который выпадает из своей скорлупы – единственного известного ему мира – и устремляется навстречу неизведанному. Домовладелица провела ее к Биркину; он уже ждал ее, стоя посреди комнаты. Он, как и Гудрун, не вполне владел собой. Она увидела, что он взволнован и потрясен, что он похож на болезненное, бесплотное молчаливое существо, средоточие яростной силы, которая захватила ее и от которой у нее все поплыло перед глазами. – Вы одна? – спросил он. – Да. Гудрун не смогла приехать. Он мгновенно понял почему. Они сидели молча, ощущая повисшее в комнате напряжение. Она видела, какой красивой была его комната, что в ней было много света, что ее линии были очень спокойными; она также заметила фуксию, усыпанную висячими ало-пурпурными цветками. – Какие чудесные фуксии! – сказала она, чтобы хоть что-нибудь сказать. – Не правда ли? Вы думали, я забыл свои слова? В голове Урсулы все смешалось. – Я не хочу, чтобы вы вспоминали об этом – если вы не хотите вспоминать об этом, – через силу выдавила она, хотя ее разум окутала темная пелена. Несколько мгновений они молчали. – Нет, – сказал он. – Дело не в этом. Просто если мы познаем друг друга, каждый из нас должен будет навечно вручить себя другому. Если между нами возникнут какие-нибудь отношения – пусть даже дружба – они должны быть полными и незыблемыми. В его голосе слышалось какое-то недоверие, даже ожесточение. Она не ответила. Ее сердце сжалось слишком сильно. Она не смогла бы сказать ни слова. Видя, что она не собирается отвечать, он с горечью продолжал, выдавая себя с головой: – Не могу сказать, что могу предложить вам любовь – и не любовь я требую от вас. Мне нужно нечто более обезличенное, что требует гораздо больше усилий и что очень редко встречается. Вновь повисло молчание, которое она вскоре нарушила: – То есть, вы хотите сказать, что не любите меня? Эти слова причиняли ей сильную боль. – Да, если говорить такими словами. Хотя, возможно, это неправда. Я не знаю. В любом случае, чувства любви к вам я не испытываю – да я и не хочу его испытывать. Потому что в конце концов оно иссякает. – Любовь в конце концов иссякает? – спросила она, совершенно оцепенев. – Да. По своей сути человек всегда один, он стоит выше любви. Существует истинное обезличенное «я», которое выше любви, выше любой эмоциональной связи. В вас тоже есть это «я». Но мы хотим убедить себя, что любовь – это основа всего. Вовсе нет. Любовь – это лишь производная величина. Настоящая основа личности выше любви, это откровенная оторванность от реального мира, это взятое в отдельности «я», которое не ходит на свидания и не строит отношения, и никогда не умело этого делать. Она смотрела на него широко раскрытыми, взволнованными глазами. Ее лицо светилось отвлеченной серьезностью. – То есть, вы хотите сказать, что не можете любить? – вся дрожа, спросила она. – Да, если вам так нравится. Я любил. Но есть предел, где любви не существует. Она не могла принять это. Она чувствовала, как от этих слов у нее начинает кружиться голова. Но она не могла поддаться этому дурману. – Но откуда вам это известно, если вы никогда по-настоящему не любили? – спросила она. – То что я говорю, правда; в вас, во мне существует предел, куда любовь не может проникнуть, который нельзя увидеть, как нельзя увидеть некоторые звезды. – Тогда любви не существует! – воскликнула Урсула. – В конечном итоге, нет, но существует что-то другое. Если мы рассуждаем о любви, то ее нет. Эти слова на несколько мгновений полностью захватили Урсулу. Затем она приподнялась и твердо произнесла неприязненным голосом: – Тогда разрешите мне уехать домой – что я здесь делаю? – Дверь там, – сказал он. – Вы вольны поступать так, как вам заблагорассудится. Он с великолепной и явной нерешительностью выжидал, какой будет ее реакция на такую крайность с его стороны. Она недвижно замерла, а затем вновь села на свое место. – Но если там любви не существует, тогда что же там? – почти насмешливо воскликнула она. – Нечто, – сказал он, взглянув на нее и изо всех сил борясь с собственными чувствами. – Как? Он долго молчал, не имея сил разговаривать с ней, пока она так настроена против него. – Существует, – совершенно пустым голосом сказал он, – конечное «я», которое очистилось от всех наслоений, это «я» безлично и не имеет никаких чувств. Такое конечное «я» есть и в вас. И именно там мне хотелось бы повстречать это ваше «я» – не здесь, где властвуют чувства и любовь, а за пределом, где слова и условности излишни. Там мы становимся двумя обнаженными, неизведанными сущностями, двумя совершенно не известными друг другу существами; именно там нам бы хотелось приблизиться друг к другу. Там не может быть никаких обязательств, потому что не существует правил поведения, потому что с этой равнины никогда не собирали урожая взаимопонимания. Тот мир довольно бесчеловечен – там нельзя ни в какой форме опереться на письменные источники – ведь ты переступаешь грань общепринятого и все известное нашему миру там неприменимо. Можно только подчиняться зову, принимать все как оно есть и ни за что не нести ответственности. Там никто ни о чем не попросит, там не нужно ничего отдавать – каждый берет то, что диктует ему примитивное желание. Урсула слушала его речь, почти лишившись сознания, ее разум оцепенел, такими неожиданными и неуместными были его слова. – Это чистой воды эгоизм, – сказала она. – Чистой воды – да. Но это вовсе не эгоизм. Я ведь не знаю, что мне от вас нужно. Строя с вами близкие отношения, я отдаюсь на милость неизведанного, у меня нет ни запасных вариантов, ни путей к отступлению, я пускаюсь в неизведанное, освободившись от всего наносного. Только тот мир требует, чтобы мы поклялись друг другу, что мы оба отринем все ненужное, откажемся от всего – даже от самих себя, перестанем существовать, с тем чтобы наши совершенные сущности смогли заполнить собой наши пустые оболочки. Она же продолжала думать о своем. – То есть, я вам нужна не потому, что вы меня любите? – настаивала она. – Нет, не поэтому. Вы мне нужны, потому что я верю в вас – если, конечно, я вообще в вас верю. – Вы не уверены? – рассмеялась она, хотя в глубине души у нее внезапно вспыхнула обида. Он пристально смотрел на нее, едва понимая, о чем она говорит. – Да, наверное, я все же верю в вас – иначе бы я не сидел здесь и не говорил того, что говорю, – ответил он. – Но это единственное доказательство, которым я располагаю. В данный момент у меня нет особой веры в вас. Внезапное появившиеся в его голосе усталость и недоверие всколыхнули в ее душе неприязнь. – Вы не находите меня красивой? – вызывающе настаивала она. Он посмотрел на нее, проверяя, скажут ли ему его чувства о том, что она красива. – Я не чувствую, что вы красивы, – ответил он. – И даже не привлекательна? – саркастически продолжала она, кусая губы. Он внезапно раздраженно нахмурился. – Разве вы не понимаете, что дело вовсе не в визуальной оценке, – воскликнул он. – Я не хочу вас видеть. Я видел множество женщин, мне страшно надоело их созерцать. Мне нужна женщина, которую я бы не видел.

The script ran 0.029 seconds.