Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Борис Акунин - Пелагия и чёрный монах [2001]
Известность произведения: Средняя
Метки: det_history, thriller, Детектив, Роман, Современная проза

Аннотация. Акунинский «Черный монах» - клерикальное чтиво-2, очередная соборянская солянка с детективным сюжетом и изрядным количеством религиозно-нравственных отступлений. В десятом своем романе Б.Акунин собрался наконец с духом напрямую помериться силами со своим основным зарубежным конкурентом - У.Эко и его романом века «Имя розы». Лев Данилкин

Аннотация. "Пелагия быстро обернулась к преосвященному. Митрофаний не видел странного монаха и не слышал его крика, однако сразу почувствовал неладное. Мягко, но решительно отстранил корреспондента и...» Так, на середине фразы, заканчивается роман «Пелагия и белый бульдог», предыдущее произведение Б. Акунина о приключениях рыжеволосой дотошной монахини, которая вечно попадает в диковинные истории. Пришло время рассказать, чтоже было дальше...

Аннотация. То один, то другой монах из Ново-Араратского монастыря видит тень святого Василиска, основавшего Василисков скит. Братия обращается к Митрофанию, прося что-нибудь сделать. Преосвященный отправляет своего помощника на остров, на котором расположен монастырь, чтобы проверить слухи. Но после встречи с Василиском помощник архиерея попадает в больницу с острым расстройством психики. На остров направляется другой следователь…

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 

— Новые пациенты? — покосилась на Коровина гостья. — Должно быть, тоже интересные? — Да, но очень тяжелые. Особенно один, совсем еще мальчик. Сидит в оранжерее наг яко прародитель Адам, поэтому показать вам его не осмелюсь. Быстро прогрессирующий травматический идиотизм — сгорает прямо на глазах. Никого к себе не подпускает, пищи от санитаров не берет. Ест что растет на деревьях, но долго ли протянешь на бананах с ананасами? Еще неделя, много две, и умрет — если только я не придумаю метод лечения. Увы, пока ничего не выходит. — А второй? — спросила любопытная дама. — Тоже идиотизм? — Нет, энтропоз. Это очень редкое заболевание, близкое к автоизму, но не врожденное, а приобретенное. Способ лечения науке пока неизвестен. А был умнейший человек, я еще застал его в полном разуме… Увы, в один день — вернее, в одну ночь — превратился в руину. Горячо! Ах, как удачно всё складывалось! Госпожа Лисицына ахнула: — За одну ночь из умнейшего человека в руину? Что же с ним стряслось? Бедняжка Бердичевский — Этот человек стал жертвой шокогенной галлюцинации, спровоцированной предшествующими событиями и общей болезненной восприимчивостью натуры. В первый период пациент много и исступленно говорил, поэтому природа видения мне более или менее известна. Бердичевского (так зовут этого человека) зачем-то понесло среди ночи в один заброшенный дом, где недавно случилось несчастье. На людей с обостренной впечатлительностью подобные места действуют особенным образом. Не буду пересказывать вам фантастические подробности репутации того дома, они не столь существенны. Но содержание галлюцинации весьма характерно: Бердичевскому явился Василиск, после чего галлюцинант увидел себя заживо заколоченным в гроб. Классический случай наложения предпубертатного мистического психоза, широко распространенного даже у очень образованных людей, на депрессию танатофобного свойства. Толчком к бредовому видению, вероятно, послужили какие-то действительные происшествия. Там, в избушке, и в самом деле на столе был гроб, сколоченный прежним обитателем для себя, но оставшийся неиспользованным. Сочетание темноты, скрипов, движения теней с этим шокирующим предметом — вот что повергло Бердичевского в состояние раптуса. Эту мудреную, изобилующую диковинными терминами лекцию госпожа Лисицына прослушала с чрезвычайным вниманием. Художник же продолжал трудиться над своим полотном и ни малейшего интереса к рассказу не проявлял — да вряд ли вообще его слышал. — Что ж, увидел в темной комнате пустой гроб и сразу тронулся рассудком? — недоверчиво спросила Полина Андреевна. — Трудно сказать, что там на самом деле произошло. Вне всякого сомнения, у Бердичевского приключилось нечто вроде эпилептического припадка. Должно быть, он катался по полу, бился об углы и предметы утвари, корчился в судорогах. Руки у него были ободраны, сорваны ногти, пальцы сплошь в занозах, на затылке шишка, растянуты связки на левом голеностопе, да и обмочился, что тоже характерно для эпилептоидного взрыва. Не в силах справиться с волнением, слушательница попросила: — Идемте на воздух. Эти стены отчего-то на меня давят… — Так этот несчастный совершенно безумен? — тихо спросила она, выйдя из коттеджа. — Кто, художник? — Нет… Бердичевский. Донат Саввич развел руками: — Видите ли, при энтропозе человек день ото дня все больше уходит в себя, постепенно перестает откликаться на происходящее вокруг. Другое название болезни — петроз, поскольку больной мало-помалу словно превращается в камень. У Бердичевского вследствие потрясения произошел полнейший распад личности. А хуже всего то, что у него продолжаются ночные галлюцинации. Один оставаться он боится, я поселил его в седьмой коттедж, где живет еще один любопытнейший пациент, по роду занятий ученый-физик. Зовут его Сергей Николаевич Лямпе. Человек он добрый, прямо ангел, и потому против сожительства не возражает. Они отлично поладили друг с другом. Лямпе ставит над Бердичевским какие-то мудреные эксперименты, впрочем, совершенно безвредные, и оба довольны. Полина Андреевна сделала вид, что ее прихотливое внимание переключилось с Бердичевского на сумасшедшего физика: — Любопытнейший пациент? Ой, расскажите! Они вышли на лужайку и остановились. Свет дня почти померк, в коттеджах и лечебных постройках кое-где уже горели огни. — Сергей Николаевич Лямпе, скорее всего, тоже гений, как Есихин. Но беда в том, что Есихину не нужно доказывать свою гениальность на словах — написал картину, и всё понятно. Лямпе же ученый, причем занимающийся странными, граничащими с шарлатанством исследованиями. Тут без убедительных и, желательно, даже красноречивых, объяснений обойтись никак нельзя. Но беда в том, что Сергей Николаевич страдает тяжелейшим расстройством дискурсивности. — Чем-чем? — не поняла Лисицына. — Нарушением связной речи. Попросту говоря, слова у него не поспевают за мыслями. Что он говорит, понять почти невозможно. Даже я в девяти случаях из десяти не догадываюсь, что именно он хочет сказать. Ну, а другие люди и вовсе почитают его идиотом. Но Лямпе очень даже не идиот. Он закончил гимназию с золотой медалью, в университетском выпуске был первым. Только учился не как все, а особенным образом: все экзамены сдавал письменно, для него сделали исключение. — А в чем его гениальность? — осторожно вела свою линию Полина Андреевна. — Что за опыты он ставит над этим, как его, Богуславским? — Бердичевским, — поправил доктор. — Если Есихин гений зла, то Лямпе вне всякого сомнения гений добра. У него теория, что все вокруг пронизано некими невидимыми глазу лучами и каждый человек тоже источает эманацию разных цветов и оттенков. Сергей Николаевич потратил много лет на изобретение прибора, который был бы способен различать и анализировать эту ауру. — И что это за аура? — спросила Лисицына, пока не решаясь вновь повернуть разговор на Бердичевского. — Более всего Сергея Николаевича занимает эманация нравственности. — Коровин улыбнулся, но не насмешливо, скорее благодушно. — Какие-то драгоценные оранжевые лучи, по которым можно распознать душевное благородство и добросердечие. Лямпе уверяет, что если научиться видеть такую эманацию, то злым людям на свете не будет никакого ходу и у них не останется иного пути, кроме как развивать в себе излучение оранжевого спектра. — Это совершенно исключительный человек! — решительно объявила посетительница. — Я во что бы то ни стало должна его увидеть. Пусть изучит меня на предмет оранжевой эманации! Доктор достал из кармашка часы. — Ну, изучать вас, положим, Лямпе не станет. Во-первых, не слишком жалует женщин, а во-вторых, у него строгое расписание. Сейчас, если не ошибаюсь, время опытов. Хотите посмотреть? Тем более это совсем рядом. Вон он, седьмой коттедж. — Очень хочу! — Хорошо, выполню вашу просьбу. А вы потом выполните мою, уговор? Глаза Коровина хитро блеснули. — Какую? — После скажу, — засмеялся Донат Саввич. — Не пугайтесь, ничего страшного от вас я не потребую. Они уже подходили к славному двухэтажному домику альпийского стиля — бревенчатому, с широкой лестницей и резной трубой на покатой крыше. На двери не было ни молотка, ни звонка, ни колокольчика. Страннее же всего Полине Андреевне показалось отсутствие ручки — непонятно было, как такую дверь открывают. Доктор пояснил: — Сергей Николаевич живет по принципу «Чужих мне не надо, а своим всегда рад». То есть незнакомый человек сюда нипочем не достучится, зато свои, кто знает секрет, могут входить запросто, без предупреждения. Он нажал сбоку неприметную кнопку, и дверь пружинисто отъехала в сторону. — Какая прелесть! — восхитилась госпожа Лисицына, входя в переднюю. — Налево вход в спальню, направо в лабораторию. Лестница ведет на второй этаж, там обсерватория, где временно поселилась жертва мистики, господин Бердичевский. Нам, стало быть, направо. Освещение в лаборатории было необычное: у стены, где находился стол, сплошь уставленный сложными приборами непонятного назначения, горел ярчайший электрический свет, однако длинный металлический колпак не давал ему рассеяться, так что все прочие участки довольно обширного помещения тонули в густой тени. Беспорядок в комнате царил такой, словно он не образовался сам собой, а был устроен нарочно. На полу валялись книги, склянки, клочки бумаги, несколько квадратов старательно вынутого дерна, какие-то камни. Сам физик, маленький человечек с всклокоченными волосами, сидел у лампы на стуле, единственное кресло было занято большим ворохом тряпья, так что вошедшим пристроиться было решительно негде. — Да-да, — сказал Лямпе вместо приветствия, оглянувшись. — Зачем? Посмотрел на незнакомую даму, поморщился. Повторил: — Зачем? Коровин подвел спутницу ближе. — Вот, госпожа Лисицына выразила желание с вами познакомиться. Хотела бы знать спектр своей эманации. Взгляните на нее через ваши замечательные очки. Ну как обнаружите оранжевое излучение? Физик забубнил нечто невразумительное, но явно сердитое: — У них никакого. Только из утробы. Репродукционные автоматы. Мозгов нет. Малиновые, малиновые, малиновые. Все мозги достались одной, Маше. — Маше? Какой Маше? — спросила напряженно вслушивавшаяся Полина Андреевна. Лямпе отмахнулся от нее и принялся наскакивать на Коровина: — Оранжевые потом. Не до них. Эманация смерти, я говорил. И Маша с Тото! Только хуже! В тысячу раз! Ах, ну почему, почему! — Да-да, — ласково, как ребенку, покивал ему Донат Саввич. — Ваша новая эманация. Чем, интересно, вам прежняя была нехороша? По крайней мере, вы так не возбуждались. Вы мне уже рассказывали про эманацию смерти, я помню. Надеюсь, вы тоже помните — чем тогда закончилось. Человечек сразу умолк и шарахнулся от доктора в сторону. Сам себе зажал ладонью рот. — Ну вот, так-то лучше, — сказал Коровин. — Как идут опыты над вашим верным Санчо Пансой? Где он, кстати? Наверху? Поняв, что речь идет о Бердичевском, Полина Андреевна затаила дыхание. — Я здесь, — раздался из полумрака хорошо знакомый ей голос Матвея Бенционовича, только какой-то странно вялый. То, что Лисицына приняла за ворох старого тряпья, сваленного в кресло, шевельнулось и произнесло далее: — Здравствуйте, сударь. Здравствуйте, сударыня. Можете ли вы простить меня за то, что я не поздоровался раньше? Я не думал, что мое скромное присутствие может иметь для кого-то значение. Вы, сударь, сказали «Санчо Панса». Это из романа испанского писателя Мигуэля Сервантеса. Вы имели в виду меня. Ради Бога простите, что я не встаю. Совершенно нет сил. Я знаю, как это неучтиво, особенно перед дамой. Извините, извините. Мне нет прощения… Матвей Бенционович еще довольно долго извинялся все тем же жалким, потерянным тоном, какого Полина Андреевна никогда прежде у него не слышала. Она порывисто повернула колпак лампы, чтобы сидящий попал в освещенный круг, и охнула. О, как страшно изменился остроглазый, энергичный товарищ губернского прокурора! Казалось, в его теле не осталось ни единой кости — он был сгорблен, плечи обвисли, руки безвольно лежали на коленях. Часто моргающие глаза смотрели безо всякого выражения, а губы все шевелились, шевелились, лепеча бесчисленные, постепенно затухающие извинения. — Господи, что с вами стряслось! — в ужасе вскричала Лисицына, забыв обо всех своих хитроумных планах. Идя в седьмой коттедж, Полина Андреевна была готова к тому, что Матвей Бенционович, которому и раньше доводилось видеть ее в обличье «московской дворянки», узнает старую знакомую, и придумала на этот случай правдоподобное объяснение, но теперь стало ясно, что опасения на сей счет напрасны. Бердичевский медленно перевел взгляд на молодую даму, прищурился и вежливо сказал: — Со мной стряслась очень неприятная вещь. Я сошел с ума. Извините, но с этим ничего нельзя поделать. Мне, право, ужасно стыдно. Извините, ради Бога… Коровин подошел к больному, взял безвольную руку за запястье, пощупал пульс. — Это я, доктор Коровин. Вы не могли меня забыть, мы виделись только нынче утром. — Теперь я вспомнил, — медленно, как болванчик, покивал Бердичевский. — Вы начальник этого заведения. Извините, что сразу вас не узнал. Я не хотел вас обидеть. Я никого не хотел обидеть. Никогда. Простите меня, если можете. — Прощаю, — быстро перебил его Донат Саввич и, полуобернувшись, пояснил спутнице. — Если его не останавливать, он будет извиняться часами. Какие-то неиссякаемые бездны вселенской виноватости. — Наклонился к пациенту, приподнял ему пальцами веко. — М-да. Опять скверно спали. Что, снова Василиск? Матвей Бенционович, не шевелясь и даже не попытавшись закрыть оттопыренное веко, заплакал — тихо, жалостно, безутешно. — Да. Он заглядывал ко мне в окно, стучал и грозил. Он приходит красть мой разум. У меня и так почти ничего не осталось, а он всё ходит, ходит… — Сначала я разместил его вон на том диване, — показал Коровин в темный угол. — Но ночью в окно господину Бердичевскому повадился стучать Черный Монах. Тогда я велел стелить наверху, в обсерватории. Две ночи прошли спокойно, а теперь, видите, у Василиска выросли крылья, уже и второй этаж ему нипочем. — Да, — всхлипнул товарищ прокурора. — Ему все равно. Я закричал формулу, и он отодвинулся, растаял. — Все ту же? «Верую, Господи»? — Да. — Ну вот, видите, вам нечего бояться. Это Василиск боится вашей магической формулы. Бердичевский дрожащим голосом прошептал: — Ночью он придет снова. Украдет последнее. И тогда я забуду, кто я. Я превращусь в животное. Это доставит вам массу неудобств, ведь вы не ветеринар, вы не лечите животных. Я заранее прошу меня извинить… — М-да, — вздохнул Донат Саввич, обескураженно потирая подбородок. — Можно, конечно, дать на ночь морфеогенум, но неизвестно, что ему привидится во сне. Возможно, что-нибудь и похуже… Что же делать? Сердце Полины Андреевны разрывалось от сочувствия к больному, но как ему помочь, она не знала. — Морфеогенум — чушь, — пробурчал Лямпе. — Ко мне. И очень просто. Вдвоем. Мне все равно, ему нестрашно. — Постелить ему у вас в спальне? Вы это хотите сказать? — встрепенулся Коровин. — Что ж, если он не возражает, возможно, это выход. — Эй, вы! — крикнул физик Бердичевскому, будто глухому. — Хотите у меня? Только храплю. Больной суетливо зашарил по подлокотникам, поднялся из кресла, замахал руками. Слезливая апатия вдруг сменилась чрезвычайным волнением: — Очень хочу! Я буду вам необычайно, беспрецедентно признателен! С вами спокойно! Храпите сколько угодно, господин Лямпе, это даже еще лучше! Я вам так благодарен, так благодарен! — Черта ли мне в благодарности! — грозно крикнул Лямпе. — А террор вежливостью — выгоню! Матвей Бенционович попробовал было извиняться за свою вежливость, но физик прикрикнул на него еще решительней, и больной затих. Когда доктор и его гостья стали прощаться, свихнувшийся следователь робко спросил госпожу Лисицыну: — Мы не встречались прежде? Нет? Извините, извините. Я, должно быть, ошибся. Мне так неловко. Не сердитесь… Полина Андреевна от жалости чуть не разревелась. Скандал На обратном пути госпожа Лисицына выглядела печальной и задумчивой, доктор же, напротив, кажется, пребывал в отменном расположении духа. Он то и дело поглядывал на свою спутницу, загадочно улыбаясь, а один раз даже потер руки, словно в предвкушении чего-то интересного или приятного. Наконец Донат Саввич нарушил молчание: — Ну-с, Полина Андреевна, я исполнил вашу просьбу, показал вам Лямпе. Теперь ваш черед. Помните уговор? Долг платежом красен. — Как же мне с вами расплатиться? — обернулась к нему Лисицына, отметив, что глаза психиатра хитро поблескивают. — Самым необременительным образом. Оставайтесь у меня отужинать. Нет, право, — поспешно добавил Коровин, увидев тень, пробежавшую по лицу дамы. — Это будет совершенно невинный вечер, кроме вас приглашена еще одна особа. А повар у меня отличный, мэтр Арман, выписан из Марселя. Монастырской кухни не признает, на сегодня сулил подать филейчики новорожденного ягненка с соусом делисьё, фаршированных раковыми шейками судачков, пирожки-миньон и много всякого другого. После я отвезу вас в город. Неожиданное приглашение было Полине Андреевне кстати, но согласилась она не сразу. — Что за особа? — Прекрасная собой барышня, весьма колоритная, — с непонятной улыбкой ответил доктор. — Уверен, что вы с ней друг другу понравитесь. Госпожа Лисицына подняла лицо к небу, посмотрела на выползавшую из-за деревьев луну, что-то прикинула. — Что ж, фаршированные судачки — это звучит заманчиво. Не успели сесть за стол, сервированный на три персоны, как прибыла «колоритная барышня». За окном послышался легкий перестук копыт, звон сбруи, и минуту спустя в столовую стремительно вошла красивая девушка (а может быть, молодая женщина) в черном шелковом платье. Откинула с лица невесомую вуаль, звонко воскликнула: — Андре! — и осеклась, увидев, что в комнате еще есть некто третий. Лисицына узнала в порывистой барышне ту самую особу, что встречала на пристани капитана Иону, да и красавица вне всякого сомнения тоже ее вспомнила. Тонкие черты, как и тогда, на причале, исказились гримасой, только еще более неприязненной: затрепетали ноздри, тонкие брови сошлись к переносице, слишком (по мнению Полины Андреевны даже непропорционально) большие глаза заискрились злыми огоньками. — Ну вот все и в сборе! — весело объявил Донат Саввич, поднимаясь. — Позвольте представить вас друг другу. Лидия Евгеньевна Борейко, прекраснейшая из дев ханаанских. А это Полина Андреевна Лисицына, московская паломница. Рыжеволосая дама кивнула черноволосой с самой приятной улыбкой, оставшейся без ответа. — Андре, я тысячу раз просила не напоминать мне о моей чудовищной фамилии! — вскричала госпожа Борейко голосом, который мужчиной, вероятно, был бы охарактеризован как звенящий, госпоже Лисицыной же он показался неприятно пронзительным. — Что чудовищного в фамилии «Борейко»? — спросила Полина Андреевна, улыбнувшись еще приветливей, и повторила, как бы пробуя на вкус. — Борейко, Борейко… Самая обыкновенная фамилия. — В том-то и дело, — с серьезным видом пояснил доктор. — Мы терпеть не можем всего обыкновенного, это вульгарно. Вот «Лидия Евгеньевна» — это звучит мелодично, благородно. Скажите, — обратился он к брюнетке, сохраняя все ту же почтительную мину, — отчего вы всегда в черном? Это траур по вашей жизни? Полина Андреевна засмеялась, оценив начитанность Коровина, однако Лидия Евгеньевна цитату из новомодной пьесы, кажется, не распознала. — Я скорблю о том, что в мире больше нет истинной любви, — мрачно сказала она, садясь за стол. Трапеза и в самом деле была восхитительна, доктор не обманул. Проголодавшаяся за день Полина Андреевна отдала должное и тарталеткам с тертыми артишоками, и пирожкам-миньон с телячьим сердцем, и крошечным канапе-руайяль — ее тарелка волшебным образом опустела, была вновь наполнена закусками и вскоре опять стояла уже пустая. Однако кое в чем Коровин все же ошибся: женщины друг другу явно не понравились. Особенно это было заметно по манерам Лидии Евгеньевны. Она едва пригубила игристое вино, к кушаньям вообще не притронулась и смотрела на свою визави с нескрываемой неприязнью. В своей обычной, монашеской ипостаси Полина Андреевна несомненно нашла бы способ умягчить сердце ненавистницы истинно христианским смирением, но роль светской дамы вполне оправдывала иной стиль поведения. Оказалось, что госпожа Лисицына превосходно владеет британским искусством лукинг-дауна, то есть взирания сверху вниз — разумеется, в переносном смысле, ибо ростом мадемуазель Борейко была выше. Это не мешало Полине Андреевне поглядывать на нее поверх надменно воздетого веснушчатого носа и время от времени делать бровями едва заметные удивленные движения, которые, будучи произведены столичной жительницей, одетой по последней моде, так больно ранят сердце любой провинциалки. — Милые пуфики, — говорила, к примеру, Лисицына, указывая подбородком на плечи Лидии Евгеньевны. — Я сама их прежде обожала. Безумно жаль, что в Москве перешли на облегающее. Или вдруг вовсе переставала обращать внимание на бледную от ярости брюнетку, затеяв с хозяином продолжительный разговор о литературе, которого госпожа Борейко поддержать не желала или не умела. Доктора, кажется, очень забавляло разворачивавшееся на его глазах бескровное сражение, и он еще норовил подлить масла в огонь. Сначала произнес целый панегирик в адрес рыжих волос, которые, по его словам, служили верным признаком неординарности натуры. Полине Андреевне слушать про это было приятно, но она поневоле ежилась от взгляда Лидии Евгеньевны, которая, вероятно, с удовольствием выдрала бы превозносимые Донатом Саввичем «огненные локоны» до последнего волоска. Даже чудесный аппетит московской богомолки послужил Коровину поводом для комплимента. Заметив, что тарелка Полины Андреевны опять пуста, и подав знак лакею, Донат Саввич сказал: — Всегда любил женщин, которые не жеманятся, а хорошо и с удовольствием едят. Это верный признак вкуса к жизни. Лишь та, кто умеет радоваться жизни, способна составить счастье мужчины. На этой реплике ужин, собственно, и завершился — скоропостижным, даже бурным образом. Лидия Евгеньевна отшвырнула сияющую вилку, так и не замутненную прикосновением к пище, всплеснула руками, как раненая птица крыльями. — Мучитель! Палач! — закричала она так громко, что на столе задребезжал хрусталь. — Зачем ты терзаешь меня! А она, она… Метнув в госпожу Лисицыну взгляд, Лидия Евгеньевна бросилась вон из комнаты. Доктор и не подумал за ней бежать — наоборот, вид у него был вполне довольный. Потрясенная прощальным взглядом экзальтированной барышни — взглядом, который горел неистовой, испепеляющей ненавистью, — Полина Андреевна вопросительно обернулась к Коровину. — Извините, — пожал плечами тот. — Я вам сейчас объясню смысл этой сцены… — Не стоит, — холодно ответила Лисицына, поднимаясь. — Увольте меня от ваших объяснений. Теперь я слишком хорошо понимаю, что вы предвидели такой исход и употребили мое присутствие в каких-то неизвестных мне, но скверных целях. Донат Саввич вскочил, выглядя уже не довольным — растерянным. — Клянусь вам, ничего скверного! То есть, конечно, с одной стороны, я виноват перед вами в том, что… Полина Андреевна не дала ему договорить: — Я не стану вас слушать. Прощайте. — Погодите! Я обещал отвезти вас в город. Если… если мое общество вам так неприятно, я не поеду, но позвольте хотя бы дать вам экипаж! — Мне от вас ничего не нужно. Терпеть не могу интриганов и манипуляторов, — сердито сказала Лисицына уже в передней, набрасывая на плечи плащ. — Не нужно меня отвозить. Я уж как-нибудь сама. — Но ведь поздно, темно! — Ничего. Я слышала, что разбойников на Ханаане не водится, а привидений я не боюсь. Гордо повернулась, вышла. Одна из рати Оказавшись за порогом коровинского дома, Полина Андреевна ускорила шаг. За кустами накинула на голову капюшон, запахнула свой черный плащ поплотнее и сделалась почти совершенно невидимой в темноте. При всем желании Коровину теперь было бы непросто отыскать в осенней ночи свою обидчивую гостью. Если уж сказать всю правду, Полина Андреевна на доктора нисколько не обиделась, да и вообще нужно было еще посмотреть, кто кого использовал во время несчастливо завершившегося ужина. Несомненно, у доктора имелись какие-то собственные резоны позлить черноокую красавицу, но и госпожа Лисицына разыграла роль столичной снобки неспроста. Все устроилось именно так, как она замыслила: Полина Андреевна осталась посреди клиники в совершенном одиночестве и с полной свободой маневра. Для того и тальма была сменена на длинный плащ, в котором так удобно передвигаться во мраке, оставаясь почти невидимой. Итак, цель репризы, приведшей к скандалу и ссоре, была достигнута. Теперь предстояло выполнить задачу менее сложную — отыскать в роще оранжерею, где меж тропических растений обретается несчастный Алеша Ленточкин. С ним нужно было увидеться втайне от всех и в первую голову от владельца лечебницы. Госпожа Лисицына остановилась посреди аллеи и попробовала определить ориентиры. Давеча, проходя с Донатом Саввичем к дому сумасшедшего художника, она видела справа над живой изгородью стеклянный купол — верно, это и была оранжерея. Но где то место? В ста шагах? Или в двухстах? Полина Андреевна двинулась вперед, вглядываясь во тьму. Вдруг из-за поворота кто-то вышел ей навстречу быстрой дерганой походкой — лазутчица едва успела замереть, прижавшись к кустам. Некто долговязый, сутулый шел, размахивая длинными руками. Вдруг остановился в двух шагах от затаившейся женщины и забормотал: — Так. Снова и четче. Бесконечность Вселенной означает бесконечную повторяемость вариантов сцепления молекул, а это значит, что сцепление молекул, именуемое мною, повторено еще бессчетное количество раз, из чего вытекает, что я во Вселенной не один, а меня бесчисленное множество, и кто именно из этого множества сейчас находится здесь, определить абсолютно невозможно… Еще один из коллекции «интересных людей» доктора Коровина, догадалась Лисицына. Пациент удовлетворенно кивнул сам себе и прошествовал мимо. Не заметил. Уф! Переведя дыхание, Полина Андреевна двинулась дальше. Что это блеснуло под луной справа? Кажется, стеклянная кровля. Оранжерея? Именно что оранжерея, да преогромная — настоящий стеклянный дворец. Тихонько скрипнула прозрачная, почти невидимая дверь, и Лисицыной дохнуло в лицо диковинными ароматами, сыростью, теплом. Она сделала несколько шагов по дорожке, зацепилась ногой не то за шланг, не то за лиану, задела рукой какие-то колючки. Вскрикнула от боли, прислушалась. Тихо. Приподнявшись на цыпочки, позвала: — Алексей Степаныч! Ничего, ни единого шороха. Попробовала громче: — Алексей Степаныч! Алеша! Это я, Пелагия! Что это зашуршало неподалеку? Чьи-то шаги? Она быстро двинулась навстречу звуку, раздвигая ветки и стебли. — Отзовитесь! Если вы будете прятаться, мне нипочем вас не найти! Глаза понемногу привыкли к темноте, которая оказалась не такой уж непроницаемой. Бледный свет беспрепятственно проникал сквозь стеклянную крышу, отражаясь от широких глянцевых листьев, посверкивал на каплях росы, сгущал причудливые тени. — А-а! — захлебнулась криком Полина Андреевна, схватившись за сердце. Прямо у нее перед носом, слегка покачиваясь, свисала человеческая нога — совсем голая, тощая, сметанно-белая в тусклом сиянии луны. Здесь же, в нескольких дюймах, но уже не на свету, а в тени, болталась и вторая нога. — Господи, Господи… — закрестилась госпожа Лисицына, но поднять голову побоялась — знала уже, что там увидит: висельника с выпученными глазами, вывалившимся языком, растянутой шеей. Собравшись с духом, осторожно дотронулась до ноги — успела ли остыть? Нога вдруг отдернулась, сверху донеслось хихиканье, и Полина Андреевна с воплем, еще более пронзительным, чем предыдущий, отскочила назад. На толстой, разлапистой ветке неведомого дерева… нет, не висел, а сидел Алеша Ленточкин, безмятежно побалтывая ногами. Его лицо было залито ярким лунным светом, но Полина Андреевна едва узнала былого Керубино — так он исхудал. Спутанные волосы свисали клоками, щеки утратили детскую припухлость, ключицы и ребра торчали, словно спицы под натянутым зонтиком. Госпожа Лисицына поспешно отвела взгляд, непроизвольно опустившийся ниже дозволенного, но тут же сама себя устыдила: перед ней был не мужчина, а несчастный заморыш. Уже не задорный щенок, некогда тявкавший на снисходительного отца Митрофания, а, пожалуй, брошенный волчонок — некормленый, больной, шелудивый. — Щекотно, — сказал Алексей Степанович и снова хихикнул. — Слезай, Алешенька, спускайся, — попросила она, хотя прежде называла Ленточкина только по имени-отчеству и на «вы». Но странно было бы соблюдать церемонии со скорбным рассудком мальчишкой, да еще голым. — Ну же, ну. — Полина Андреевна протянула ему обе руки. — Это я, сестра Пелагия. Узнал? В прежние времена Алексей Степанович и духовная дочь преосвященного сильно недолюбливали друг друга. Раза два дерзкий юнец даже пробовал зло подшутить над инокиней, однако получил неожиданно твердый отпор и с тех пор делал вид, что не обращает на нее внимания. Но сейчас было не до былой ревности, не до старых глупых счетов. Сердце Полины Андреевны разрывалось от жалости. — Вот, смотри, что я тебе принесла, — ласково, как маленькому, сказала она и стала вынимать из висевшего на шее рукодельного мешка тарталетки, канапешки и пирожки-миньончики, ловко похищенные с тарелки во время ужина. Получалось, что не такой уж исполинский аппетит был у гостьи доктора Коровина. Обнаженный фавн жадно потянул носом воздух и спрыгнул вниз. Не устоял на ногах, покачнулся, упал. Совсем слабенький, охнула Полина Андреевна, обхватывая мальчика за плечи. — На, на, поешь. Упрашивать Алексея Степановича не пришлось. Он жадно схватил сразу два миньончика, запихнул в рот. Еще не прожевав, потянулся еще. Еще неделя, много две, и умрет, вспомнила Лисицына слова врача и закусила губу, чтоб не заплакать. Ну и что с того, что она, проявив чудеса изобретательности, пробралась сюда? Чем она может помочь? Да и Ленточкин, как видно, в расследовании ей тоже не помощник. — Потерпите, мой бедный мальчик, — приговаривала она, гладя его по спутанным волосам. — Если тут козни Дьявола, то Бог все равно сильнее. Если же это происки злых людей, то я их распутаю. Я непременно спасу вас. Обещаю! Смысл слов безумцу вряд ли был понятен, но мягкий, нежный тон нашел отклик в его заплутавшей душе. Алеша вдруг прижался головой к груди утешительницы и тихонько спросил: — Еще придешь? Ты приходи. А то скоро он меня заберет. Придешь? Полина Андреевна молча кивнула. Говорить не могла — душили из последних сил сдерживаемые слезы. Лишь когда вышла из оранжереи и удалилась от стеклянных стен подальше в рощу, наконец, дала себе волю. Села прямо на землю и отплакала разом за всех: и за погубленного Ленточкина, и за погасшего, пришибленного Матвея Бенционовича, и за самоубийцу Лагранжа, и за надорванное сердце преосвященного Митрофания. Плакала долго — может, полчаса, а может, и час, но всё не могла успокоиться. Уж луна добралась до самой середины небосвода, где-то в лесу заухал филин, в окнах больничных коттеджей один за другим погасли огни, а ряженая монахиня все лила слезы. Неведомый, но грозный противник бил без промаха, и каждый удар влек за собой ужасную, невозвратимую потерю. Доблестное войско заволжского архиерея, защитника Добра и гонителя Зла, было перебито, и сам полководец лежал поверженный на ложе тяжкой, быть может, смертельной болезни. Из всей Митрофаниевой рати уцелела она одна, слабая и беззащитная женщина. Всё бремя ответственности теперь на ее плечах, и отступать некуда. От этой устрашающей мысли слезы из глаз госпожи Лисицыной не полились еще пуще, как следовало бы, а парадоксальным образом вдруг взяли и высохли. Она спрятала вымокший платок, поднялась и пошла вперед через кусты. Ночью в обители скорби Теперь двигаться по территории было легче: Полина Андреевна уже лучше представляла себе географию клиники, да и высокая луна сияла ярко. Мимоходом подивившись мягкости островного «мелкоклимата», даже в ноябре щедрого на такие ясные нехолодные ночи, окрепшая духом воительница сначала отправилась к дому хозяина клиники. Но окна белого, украшенного колоннадой особняка были темны — доктор уже спал. Лисицына немного постояла, прислушиваясь, ничего примечательного не услышала и пошла дальше. Теперь ее путь лежал к коттеджу № 3, обиталищу безумного художника. Есихин не спал: его домик не только светился, но в сияющем прямоугольнике окна еще и мелькала порывистая тень. Полина Андреевна обошла третий вокруг, чтобы заглянуть внутрь с противоположной стороны. Заглянула. Конон Петрович, быстро перебегая вдоль стены, дописывал на панно «Вечер» лунные блики, пятнавшие поверхность земли. Теперь картина приобрела абсолютную законченность и своим совершенством не уступала — а пожалуй, и превосходила — волшебство настоящего вечера. Но госпожу Лисицыну занимала лишь та часть холста, где художник изобразил вытянутый черный силуэт на паучьих ножках. Полина Андреевна смотрела на него довольно долго, будто пыталась решить какую-то мудреную головоломку. Потом Есихин сунул кисть за пояс и полез на стремянку, установленную посреди комнаты. Наблюдательница прижалась к стеклу щекой и носом, чтобы подглядеть — чем это художник будет заниматься наверху. Оказалось, что, покончив с «Вечером», Конон Петрович сразу взялся дописывать «Ночь», не дал себе ни малейшей передышки. Лисицына покачала головой, дальше подглядывать не стала. Следующим пунктом намеченного маршрута был расположенный по соседству коттедж № 7, где проживал физик Лямпе со своим постояльцем. Здесь тоже не спали. В окнах всего первого этажа горел свет. Полина Андреевна вспомнила: спальня от входа слева, лаборатория справа. Матвей Бенционович, должно быть, в спальне. Она взялась руками за подоконник, ногой оперлась на приступку и заглянула внутрь. Увидела две кровати. Одна была застеленной, пустой. У другой горела лампа, на высоко взбитых подушках полусидел-полулежал человек, нервно поводивший головой то влево, то вправо. Бердичевский! Лазутчица вытянула шею, чтобы посмотреть, в комнате ли Лямпе, и застежка капюшона щелкнула по стеклу — едва слышно, однако Матвей Бенционович встрепенулся, повернулся к окну. Лицо его исказилось от ужаса. Товарищ прокурора сделал судорожное движение нижней челюстью, будто хотел крикнуть, но тут его глаза закатились, и он без чувств уронил голову на подушку. Ах, как скверно! Полина Андреевна даже вскрикнула от досады. Ну конечно, увидев в окне черный силуэт с опущенным на лицо капюшоном, несчастный больной вообразил, что к нему снова явился Василиск. Нужно было вывести Матвея Бенционовича из этого заблуждения, пусть даже ценой риска. Уже не таясь, она прижалась к стеклу, убедилась, что физика в спальне нет, и начала действовать. Окно, разумеется, было заперто на задвижку, но учительнице гимнастики хватило и приоткрытой форточки. Лисицына сбросила сковывавший движения плащ на землю и, явив чудеса гибкости, в два счета пролезла в узкое отверстие. Оперлась пальцами о подоконник, сделала замечательный кульбит в воздухе (юбка раздулась не вполне приличным колоколом, но свидетелей ведь не было) и ловко опустилась на пол. Шуму произвела самый минимум. Полина Андреевна подождала, не донесутся ли из коридора шаги — но нет, все обошлось. Должно быть, физик был слишком увлечен своими диковинными опытами. Придвинув к постели стул, она осторожно погладила лежащего по впалым щекам, по желтому лбу, по страдальчески сомкнутым векам. Смочила платок водой из стоявшего на тумбочке стакана, потерла больному виски, и ресницы Бердичевского дрогнули. — Матвей Бенционович, это я, Пелагия, — прошептала женщина, наклонившись к самому его уху. Тот открыл глаза, увидел веснушчатое лицо с тревожно расширенными глазами и улыбнулся: — Сестра… Какой хороший сон… И владыка здесь? Бердичевский повернул голову, видимо, надеясь, что сейчас увидит и отца Митрофания. Не увидел, расстроился. — Когда не сплю, плохо, — пожаловался он. — Вот бы совсем не просыпаться. — Совсем не просыпаться — это лишнее. — Полина Андреевна всё гладила бедняжку по лицу. — А вот сейчас поспать вам было бы кстати. Вы закройте глаза, вздохните поглубже. Глядишь, и владыка приснится. Матвей Бенционович послушно зажмурился, задышал глубоко, старательно — видно, очень уж хотел, чтоб приснился преосвященный. Может быть, всё еще не так плохо, сказала себе в утешение Полина Андреевна. Когда называешься — узнаёт. И владыку помнит. Поглядывая на дверь, госпожа Лисицына заглянула в тумбочку. Ничего примечательного: платки, несколько листков чистой бумаги, портмоне. В портмоне деньги, фотокарточка жены. Зато под кроватью обнаружился желтый саквояж свиной кожи. У замка медная табличка с монограммой «Ф. С. Лагранж». Внутри оказались собранные Бердичевским следственные материалы: протокол осмотра тела самоубийцы, письма Алексея Степановича преосвященному, завернутый в тряпку револьвер (Полина Андреевна только головой покачала — хорош Коровин, нечего сказать, не удосужился в вещи пациента заглянуть) и еще два предмета непонятного происхождения: белая перчатка с дыркой и батистовый платок, грязный. Саквояж госпожа Лисицына решила взять с собой — зачем он теперь Бердичевскому? Осмотрелась — нет ли в комнате еще чего полезного. Увидела на тумбочке у кровати Лямпе пухлую тетрадь. Поколебавшись, взяла, поднесла к горящей лампе, стала перелистывать. Увы, понять что-либо во всех этих формулах, графиках и аббревиатурах было невозможно. Да и почерк у физика был не более вразумительный, чем его манера разговаривать. Полина Андреевна разочарованно вздохнула, раскрыла титульный лист. Там, в качестве эпиграфа, более или менее разборчиво было выведено: Измерить всё, что поддается измерению, а что не поддается — сделать измеряемым. Г. Галилей Однако пора было и честь знать. Положив тетрадь на место, незваная гостья полезла через форточку обратно. Сначала выбросила наружу саквояж (ломаться там вроде было нечему), потом протиснулась сама. До земли было дальше, чем до полу, но кульбит вновь удался на славу. Гуттаперчевая прыгунья благополучно приземлилась на корточки, выпрямилась и замотала головой: после освещенной спальни ночь показалась глазам беспросветной, да и луна, как на грех, спряталась за облако. Госпожа Лисицына решила подождать, пока зрение свыкнется с мраком, оперлась рукой о стену. Но со слухом у Полины Андреевны все было в порядке, и потому, услышав за спиной шорох, она быстро повернулась. Близко, в какой-нибудь сажени, из тьмы наплывала узкая черная фигура. Обомлевшая женщина явственно увидела остроконечный колпак с дырками для глаз, заметила, как страшный силуэт повернулся вокруг собственной оси, а потом раздался свист рассекаемого воздуха, и на голову госпожи Лисицыной сбоку обрушился страшной силы удар. Полина Андреевна опрокинулась навзничь, упав спиной на лагранжев саквояж. Новые грехи В полной мере понесенный ущерб пострадавшая смогла оценить лишь утром. Под стеной коттеджа № 7 она пролежала без чувств неизвестно сколько, в себя пришла от холода. Пошатываясь и держась за голову, добрела до гостиницы — сама не помнила как. Не раздеваясь, упала на кровать и сразу провалилась в тягостное, граничащее с обмороком забытье. Пробудилась поздно, перед самым полуднем, и села к туалетному столику — смотреть на себя в зеркало. А посмотреть было на что. Непонятно, каким образом бесплотный призрак, да еще с расстояния в сажень, сумел сбить Полину Андреевну с ног, но удар, пришедшийся по виску и скуле, получился вполне материальный: сбоку от левого глаза налился огромный густо-багровый кровоподтек, расплывшись вниз и вверх чуть не на пол-лица. Даже само воспоминание об ужасном и мистическом происшествии отчасти поблекло, вытесненное скорбью по поводу собственного безобразия. Госпожа Лисицына малодушно повернулась к зеркалу неповрежденным профилем и скосила глаза — получилось вполне пристойно. Но потом снова обернулась анфас и застонала. Ну а если посмотреть слева, то лицо, вероятно, и вовсе напоминало какой-то баклажан. Вот она, краса плотская — прах и тлен; вся цена ей — одна увесистая затрещина, сказала себе Полина Андреевна, вспомнив о своем лишь на время отмененном монашеском звании. Мысль была правильная, даже похвальная, но утешения не принесла. Главное — как в этаком виде на улицу выйти? Не сидеть же в нумере неделю, пока синяк не пройдет! Нужно что-то придумать. С тяжким вздохом и чувством вины Лисицына достала из чемодана косметический набор — еще один комплимент от туристической конторы «Кук энд Канторович», полученный одновременно с уже поминавшимся рукодельным саком. Только косметикой, в отличие от полезного мешочка, паломница пользоваться, разумеется, не собиралась. Думала подарить какой-нибудь мирянке, и вот на тебе! Хороша инокиня, нечего сказать, мысленно горевала Полина Андреевна, запудривая безобразное пятно. И еще завидовала брюнеткам: у них кожа толстая, смуглая, заживает быстро, а рыжим при их белокожести синяк — просто катастрофа. Все равно получилось скверно, даже с косметикой. В развратном Петербурге или легкомысленной Москве в этаком виде, пожалуй, еще можно бы на улице показаться, особенно если прикрыться вуалью, но в богомольном Арарате нечего и думать — пожалуй, побьют камнями, как евангельскую блудницу. Как же быть? В пудре выходить нельзя, без пудры, с синяком, тоже нельзя. И время терять опять-таки невозможно. Думала-думала и придумала. Оделась в самое простое платье из черного тибета. Голову повязала богомольным платком — потуже, до самых уголков глаз. Высовывавшуюся часть синяка забелила. Если не приглядываться, ничего, почти незаметно. Прошмыгнула к выходу, прикрыв щеку платком. Желтый саквояж несла с собой — оставить в нумере не рискнула. Известно, какова в гостиницах прислуга — всюду нос сует, в вещах роется. Не приведи Господь, обнаружит револьвер или протокол. Не столь уж велика ноша, рук не оттянет. На улице богомолка опустила глаза долу и этак, тихой смиренницей, дошла до главной площади, где еще вчера приметила лавку иноческого платья. Купила у монаха-сидельца за три рубля семьдесят пять копеек наряд послушника: скуфейку, мухояровый подрясник, матерчатый пояс. Чтоб не вызвать подозрений, сказала, что приобретает в подношение монастырю. Сиделец нисколько не удивился — облачения братии паломники дарили часто, для того и лавка. Стало быть, приходилось затевать новый маскарад, еще неприличней и кощунственней первого. А что прикажете делать? Опять же, передвижение в обличье скромного монашка сулило некоторую дополнительную выгоду, только теперь пришедшую Полине Андреевне в голову. Эту-то новую идею она и обдумывала, высматривая подходящее место для переодевания. Шла улицами, где поменьше прохожих, смотрела по сторонам. То ли от последствий удара, то ли из-за расстройства по поводу обезображенной внешности госпожа Лисицына пребывала сегодня в каком-то нервическом беспокойстве. С тех самых пор, как вышла из пансиона, не оставляло ее странное чувство, трудно выразимое словами. Словно она теперь не одна, словно присутствует рядом еще кто-то, незримый — то ли доглядывает за ней, то ли к ней присматривается. И внимание это было явно злого, недоброжелательного толка. Ругая себя за суеверие и бабью впечатлительность, Полина Андреевна даже несколько раз оглянулась. Ничего такого не заметила. Ну, идут по своим делам какие-то монахи, кто-то стоит у тумбы, читая церковную газету, кто-то наклонился за упавшими спичками. Прохожие как прохожие. А после о нехорошем чувстве Лисицына забыла, потому что обнаружила отличное место для перемены обличья, и, главное, всего в пяти минутах ходьбы от «Непорочной девы». На углу набережной стоял заколоченный павильон с вывеской «Святая вода. Автоматы». Фасадом к променаду, тылом к глухому забору. Полина Андреевна дощатую будку обошла, юркнула в щель, и — вот удача — дверь оказалась закрытой на самый что ни на есть простейший навесной замок. Предприимчивая дама немножко поковыряла в нем вязальной спицей (прости, Господи, и за это прегрешение), да и проскользнула внутрь. Там вдоль стенок стояли громоздкие металлические ящики с краниками, а посередине было пусто. Сквозь щели между досками просачивался свет, доносились голоса гуляющей по набережной публики. В самом деле, место было просто замечательное. Лисицына быстро сняла платье. Заколебалась, как быть с панталонами? Оставила — подрясник длинный, будет не видно, да и теплее. Ведь на дворе не июль. Башмаки, хоть и мужеподобные, тупоносые, как полагалось по последней моде, все же были щеголеваты для послушника. Но Полина Андреевна припорошила их пылью и решила, что сойдет. Женщины в особенностях иноческой обуви не разбираются, а монахи — мужчины и, значит, на подобные мелочи ненаблюдательны, вряд ли обратят внимание. Мешочек с вязаньем оставила на шее. Ну, как ожидать где придется или наблюдение вести? Вязанием многие из монахов утешаются — будет неподозрительно, а под перестук спиц лучше думается. Сунула мешочек под одеяние, пусть висит. Саквояж спрятала между автоматами. Недлинные волосы из-под шапки выпустила, одернула подрясник, пудру стерла рукавом. В общем, вошла в павильон святой воды скромная молодая дама, а минут через десять вышел худенький рыжий монашек, совершенно непримечательный, если, конечно, не считать здоровенного синячины на левом профиле. Сплошные загадки Если до сего момента действия расследовательницы были еще более или менее понятны, то теперь, вздумайся кому-нибудь следить за Лисицыной со стороны, наблюдатель пришел бы в совершенное недоумение, так как логики в поведении паломницы не просматривалось решительно никакой. Впрочем, во избежание двусмысленности, придется вновь привести именование героини нашего повествования в соответственность ее новому облику, как это уже было сделано однажды. Иначе не избежать двусмысленных фраз вроде «Полина Андреевна заглянула в братские кельи», ибо, как известно, во внутренние монашеские покои вход женщинам строжайше воспрещен. Итак, мы последуем не за сестрой Пелагией и не за вдовой Лисицыной, а за неким послушником, который, повторяем, вел себя в этот день очень странно. В протяжение двух или двух с половиной часов, начиная с полудня, юного инока можно было увидеть в самых разных частях города, в пределах собственно монастыря и даже — увы — в уже поминавшихся братских кельях. Судя по ленивой походке, слонялся он безо всякого дела, вроде как со скуки: тут постоит, послушает, там поглазеет. Несколько раз праздношатающегося отрока останавливали старшие монахи, а один раз даже мирохранители. Строго спрашивали, кто таков да откуда синяк — не от пьяного ли, не от рукосуйного ли дела. Юноша отвечал смиренно, тоненьким голоском, что звать его Пелагием, что прибыл он в Арарат со священного Валаама по малому послушанию, а синяк на личности оттого, что отец келарь за нерадивость поучил. Это разъяснение всех удовлетворяло, ибо суровый нрав отца келаря был известен и «поученные» — кто с синяком, кто с шишкой, кто с оттопыренным красным ухом — на улицах и в монастыре попадались нередко. Монашек кланялся и шел себе дальше. Часам к трем пополудни Пелагий забрел за город и оказался подле Постной косы, напротив Окольнего острова. Место это в последние недели у паломников и местных жителей прослыло муторным, и оттого берег был совсем безлюден. Послушник прошелся по косе, добрался до самого ее края, принялся скакать с камня на камень, удаляясь все дальше в сторону острова. С непонятной целью тыкал в воду подобранной где-то палкой. У одного из валунов долго сидел на корточках и шарил в холодной воде руками — будто рыбу ловил. Ничего не выловил, однако чему-то обрадовался и даже захлопал озябшими ладошами. Вернулся к началу косы, где была привязана старая лодка, пристроился рядышком на камне и заработал вязальными спицами, то и дело поглядывая по сторонам. Довольно скоро появился тот, кого отрок, по всей видимости, поджидал. По тропинке, что вела к берегу от старой часовенки, шел монах довольно неблагостного вида: косматобородый, кустобровый, с большим мятым лицом и сизым пористым носом. Пелагий вскочил ему навстречу, низко поклонился. — А не вы ли и есть достопочтенный старец Клеопа? — Ну я. — Монах хмуро покосился на паренька, зачерпнул широкой ладонью воды из озера, попил. — Тебе чего? Он страдальчески выдохнул, обдав послушника кислым запахом перегара, стал доставать из кустов весла. — Пришел молить вашего святого благословения, — тоненьким тенорком молвил Пелагий. Брат Клеопа сначала удивился, однако по своему нынешнему состоянию души и тела был более склонен не к изумлению, а к раздражительности, поэтому замахнулся на мальчишку увесистым кулачиной. — Шутки шутить? Я те дам благословение, щенок рыжий! Я те щас второй глаз подобью! Монашек отбежал на несколько шагов, но не ушел. — А я вам думал полтинничком поклониться, — сказал он и точно — достал из рукава серебряную монету, показал. — Дай-ка. Лодочник взял полтинник, погрыз желтыми прокопченными зубами, остался доволен. — Ну чего тебе, говори. Послушник застенчиво пролепетал: — Мечтание у меня. Хочу святым старцем стать. — Старцем? Станешь, — пообещал подобревший от серебра Клеопа. — Лет через полста всенепременно станешь, куда денешься. Если, конечно, раньше не помрешь. А что до святости, то ты вон и так уже в подряснике, хоть и совсем цыпленок еще. Как тебя звать-то? — Пелагием, святой отец. Клеопа задумался, видно, припоминая святцы. — В память святого Пелагия Лаодикийского, коий убедил жену свою благоверную почитать братскую любовь выше супружеской? Так ему сколько годов-то было, святому Пелагию, а ты еще и жизни не видал. Чего тебя, малоумка, в монахи понесло? Поживи, погреши вдосталь, а там и отмаливай, как мудрые делают. Вон в скиту, — кивнул он в сторону острова, — старец Израиль — обстоятельный мужчина. Погулял, курочек потоптал, а ныне схиигумен. И на земле хорошо пожил, и на небе, близ Отца и Сына, местечко себе уготовил. Вон как надо-то. Карие глаза монашка так и загорелись. — Ах, если б мне на святого старца хоть одним глазком взглянуть! — Сиди, жди. Бывает, что на бережок выходит, только редко — уж силы не те. Видно, вознесется скоро. Пелагий наклонился к лодочнику и прошептал: — Мне бы вблизи, а? Свозили бы меня на остров, отче, а я бы век за вас Бога молил. Клеопа слегка отпихнул мальчишку, отвязывая конец. — Ишь чего захотел! За такое знаешь что? — Совсем никак невозможно? — тихонечко спросил рыжеволосый и показал из белого кулачка уголок бумажки. Брат Клеопа пригляделся — никак рублевик. — Не полагается, — вздохнул он с сожалением. — Узнают — скудной не миновать. На неделю, а то и на две. Я на хлебе да воде сидеть не могу, от воды у меня башка пухнет. — А я слыхал, будто по нынешним временам никто из братии кроме вас на остров плавать все равно не насмелится. Не посадят вас в скудную, отче. Да и как узнают? Тут ведь нет никого. И бумажку свою прямо в руку подпихивает, искуситель. Взял Клеопа тинник, посмотрел на него, задумался. Тут вдруг и вторая бумажка образовалась, словно сама по себе. Рыжий бесенок ее насильно всунул в нерешительные пальцы лодочника. — Одним глазочком, а? Монах развернул обе кредитки, любовно погладил, тряхнул сивыми патлами. — А у тебя двумя глазочками и не получится, гы-гы! — заржал Клеопа, очень довольный шуткой. — Где физию-то обустроил, а? С мастеровыми, поди, помахался? Тихий-тихий, а видно, что шельма. Из-за девок? Ох, ненадолго ты в послушниках, Пелагий. Выгонят. Скажи, с мастеровыми? Из-за девок? — Из-за них, — потупив взор, сознался монашек. — То-то. «Святым старцем стать хочу», — передразнил Клеопа, пряча полтинник и бумажки в пояс. — И на остров-то, поди, из озорства восхотел? Не ври, правду говори! — Так ведь любопытственно, — шмыгнул носом Пелагий, окончательно входя в роль. — А денег-то откуда столько? Из пожертвований натырил? — Нет, отче, что вы! У меня тятенька из купечества. Жалеет, присылает. — Из купечества — это хорошо. За проказы в монастырь загнал? Ничего, раз жалеет, то смилостивится, обратно примет, ты жди. Ну вот что, Пелагий. — Лодочник оглядел пустынный берег, решился. — Вообще-то был случай в прошлом годе. Ободрал я себе всю десницу об морду отца Мартирия — зубья он, пес смердящий, под кулак выставил. Так руку разнесло — грести невмочь. Сторговался с Иезикилем-подметальщиком, чтоб пособил: я на одном весле, он на другом… Три дни так плавали. Эх, была не была. Увидят — скажу, снова рука заболела. Залезай! А сам уж от исподнего полосу оторвал и на руку наматывает. Сели на весла, поплыли. — Только гляди у меня, — строго предупредил Клеопа. — Из лодки на остров ни ногой. Туда ступать одному мне дозволено. И слушай в оба уха, что старец изречет — у меня башка стала дырявая, а повторять он не станет. Иной раз, честно сказать, пока до отца эконома дойду, забываю. Тогда вру что на ум взбредет. Пелагий, гребя, всё поглядывал через плечо на медленно подплывающий Окольний остров. Там было пусто, бездвижно: черные камни, блеклая серая трава, прямые сосны торчали на макушке холма, словно вставшие дыбом волосы. Лодка ткнулась носом в песок. Брат Клеопа взял корзинку с провизией, соскочил на берег. Напарнику погрозил пальцем: тихо, мол, сиди. Послушничек перевернулся на скамье, подпер руками подбородок, раскрыл глаза широко-широко — одним словом, приготовился. И увидел, как один из черных валунов вдруг шевельнулся, будто разделившись на две части, большую и поменьше. Та, что поменьше, распрямилась и предстала глухим черным мешком, сверху остроконечным, снизу пошире. Мешок медленно двинулся вниз, к полосе прибоя. Пелагий разглядел две руки, посох, белую схиигуменскую кайму вдоль облачения и под самой верхушкой куколя — череп со скрещенными костями. Рука отрока сама потянулась перекреститься. Лодочник привычными движениями выложил на плоский камень привезенное: три малых хлеба, три глиняных крынки, мешочек соли. Потом подошел к старцу, ткнулся губами в желтую костлявую руку и был благословлен крестным знамением. Пелагий сидел в лодке, весь съежившись. Череп с костями, конечно, смотрелся жутко, но хуже всего были дырки на закрытом лице, сквозь которые смотрели два блестящих глаза — прямо на послушника. Но и того безликому старцу Израилю показалось мало. С трудом ступая, он подошел к самой лодке, встал напротив оробевшего монашка и некоторое время разглядывал его в упор — должно быть, отвык видеть иных посланцев из внешнего мира кроме Клеопы. Лодочник пояснил: — Это я руку зашиб, одному не угрести. Схимник кивнул, по-прежнему глядя на новичка. Тогда Клеопа, кашлянув, спросил: — Какое будет нынче речение? Пелагию показалось, что черный человек вздрогнул, словно выйдя из задумчивости или оцепенения. Повернулся к монаху, и раздался низкий, сипловатый голос, очень ясно, с промежутками между словами, проговоривший: — Ныне — отпущаеши — раба — твоего — смерть. — Ох ты, Господи, — испугался чего-то Клеопа и суетливо закрестился. — Ну теперь жди… Поспешно полез назад в лодку, толкнув ногой берег. — Чего это, дяденька? — спросил отрок, оглядываясь на святого старца (тот опирался на посох, стоял неподвижно). — Это он что такое про смерть сказал, а? — Леший тебе «дяденька», — огрызнулся озабоченный чем-то Клеопа. — Налегай на весло-то, налегай! Вот те на, вот те и сплавали! И только уже у самого ханаанского берега объяснил: — Если сказано: «Ныне отпущаеши раба твоего» — стало быть, один из схимников преставился. Завтра на его место другого повезу. Заждался уж отец Иларийто. Нынче же вечером отпоют его и в Прощальную часовню отведут, в одиночестве с миром прощаться — куколь зашивать, дырки в нем резать. А чуть свет повезу живого к мертвым… Эх, и что людям на свете не живется! — Клеопа покачал косматой башкой. — Но старец-то, Израиль-то, каков! Это он, считай, семерых уже пережил. Знать, богато нагрешил, не допускает пока к Себе Господь. Кто ж у них преставился-то? Старец Феогност или старец Давид? Как речено было, в точности? — «Ныне отпущаеши раба твоего смерть», — повторил Пелагий. — А «смерть»-то зачем прибавлена? Клеопа шевелил губами, запоминая. На вопрос только плечами пожал: не нашенского ума дело. Ну что еще рассказать о происшествиях этого дня? Разве что про домик бакенщика, хотя это будет уж совсем непонятно. Распрощавшись с лодочником, Пелагий обратно в город пошел не сразу, а сначала прогулялся бережком до одинокой бревенчатой избушки — той самой, недоброй, что уже не раз возникала в нашем повествовании. Идти от Постной косы было всего ничего: сотню шагов до Прощальной часовни, да потом еще шагов полтораста. Послушник обошел неказистый домик кругом, заглянул внутрь через пыльное окошко. Щекой прижался к стеклу, стал водить пальцем по грубо накарябанному восьмиконечному кресту. Сказал одно-единственное слово: «Ага». Потом вдруг сел на корточки, принялся шарить руками в лебеде. Поднес к лицу какую-то мелкую штуковинку (свет осеннего дня уже мерк, и видно было неважно). Сказал второй раз: «Ага». Оттуда отрок что-то очень уж безбоязненно направился к заколоченной двери, подергал. Когда дверь хоть и со скрипом, но довольно легко отворилась, внимательно рассмотрел торчащие из створки гвозди. Сам себе кивнул. Вошел внутрь. В полумраке было видно грубый стол, на нем — раскрытый гроб, крышка которого валялась на полу. Послушник пощупал домовину так и этак, зачем-то водрузил крышку на место и легонько прихлопнул сверху. Гроб закрылся наплотно, с хрустом. Юнец подошел к окну, где лежали два мешка с соломой. Зачем-то поставил их один на другой. Потом, озабоченно поглядывая на быстро тускнеющий свет в окне, встал на лавку и повел ладонью по гладко обтесанным бревнам стены. Начал сверху, под потолком, затем прошел следующий ряд, ниже, еще ниже. Закончив таинственные манипуляции у одной стены, перешел к следующей и занимался этим странным делом долго. Когда стекло зарозовело последними отблесками заката, Пелагий в третий раз произнес свое «ага!» — теперь еще радостней и громче, чем прежде. Вынул из-за пазухи вязальную спицу, поковырял ею в бревне, извлек пальцами нечто совсем уже крошечное, размером не более вишенки. Долее этого в избушке задерживаться не стал. Быстро зашагал по пустынной дорожке к Новому Арарату и полчаса спустя уже был на набережной, близ автоматов со святой водой. Сначала прошелся мимо (людновато было), потом улучил момент и — шасть в щель меж павильоном и забором. А еще минут через десять на променад вышла скромная молодая дама в черном богомольном платочке, завязанном прямо по глаза — предосторожность, пожалуй, излишняя, ибо по вечернему времени синяка все равно было бы не видно. Кое-что проясняется Вечером у себя в комнате Полина Андреевна написала письмо. Владыке Митрофанию света, радости, силы. Если Вы, отче, читаете это мое письмо, значит, меня постигла беда и я не получила возможности рассказать вам всё на словах. Хотя что такое «беда»? Может, то, что у людей принято называть «бедой», на самом деле есть радость, потому что когда Господь призывает к Себе одного из нас, то что же в этом дурного? Даже если и не призывает, а подвергает какому-нибудь тяжкому испытанию, то и этому тоже печалиться нечего, ведь для того мы и рождены на свет — испытание пройти. Ах, да что же это я Вам, пастырю, про очевидное проповедую! Простите меня, глупую. А пуще того простите за мой обман, за своеволие и бегство. За то, что похитила все Ваши деньги, и за то, что часто раздражала Вас своим упрямством. Ну вот, а теперь, когда Вы меня простили (да и как вам меня не простить, если со мной приключилась беда?), перехожу прямо к сути, ибо записать надо многое, а нынче ночью у меня еще дело. Но про дело — в самом конце. Сначала изложу всё по порядку, как Вы любите (то есть не «по-бабьи», а «по-мужски»): что слышала от других; что видела собственными глазами; какие из всего этого делаю выводы. Что слышала. Черного Монаха на Ханаане по ночам видели уже многие. Одних Василиск пугает внезапным появлением, другие пугаются сами, завидев его издали, куда-то крадущегося или спешащего. Подобных историй я подслушала в городе и монастыре, наверное, с дюжину. Общее мнение среди монахов и местных жителей такое: с Василисковым скитом нечисто, ибо кто-то из схимников продал душу Врагу Человеков, отчего место это сделалось проклятым, так что надобно старцев оттуда вывезти, а Окольний остров объявить гиблым и выморочным, запретить там высаживаться и даже подплывать близко. Скажу сразу, что всё сие — полнейшая чушь. Святой Василиск с небес не сходил, а безмятежно пребывает близ Престола Господня, где ему и надлежит. Ничего мистического в этой истории нет, а есть одно лишь злонамеренное надувательство. Ныне, к исходу второго дня пребывания на Ханаане, я совершенно убедилась, что явления Черного Монаха — не более чем ловкий, изобретательный спектакль. Что видела. Секрет «водохождения» раскрывается просто. Между четвертым и пятым камнями, что торчат из воды за концом Постной косы, я нащупала под водой обычную деревянную скамью. Она спрятана на мелководье, положенная боком. Если установить ее на окованные железом ножки, то доска приходится на дюйм ниже поверхности воды. Ночью, даже с малого расстояния, непременно покажется, что расхаживающий по этой скамье запросто гуляет по водам. Про «неземное сияние», якобы окутывающее Василиска, достоверно ничего утверждать не могу, однако полагаю, что сильный электрический фонарь, если держать его за спиной и внезапно включить, даст примерно тот самый эффект: четко обрисует силуэт и разольется в темноте ярким рассеянным светом. На монахов, которые до смерти перепуганы «водохождением» и вряд ли когда-нибудь видели электрическое освещение, этот нехитрый трюк должен производить изрядное впечатление. Да, возможно, и не только на монахов, а на всякого человека с воображением либо склонностью к мистике. Представьте: ночь, луна, неестественно яркий свет, черная фигура без лица, парящая над водами. Я на суше-то ее встретила, и то вся поледенела! Нет, это я уже перескакиваю и получается «по-бабьи». О своей встрече с «Василиском» я лучше потом напишу. Теперь про известную вам из Алешиного письма избушку бакенщика, где погиб Феликс Станиславович и где лишились рассудка Алексей Степанович и Матвей Бенционович. Там злоумышленник проделал трюк похитрей, чем на косе, но тоже обошлось без мистики. Крест на стекле нацарапан обыкновенным железным гвоздем — я нашла его в траве под окном. Когда преступник среди ночи показал в окне схимнический колпак с дырками да заскрипел железом по стеклу, немудрено, что у бедной жены бакенщика с перепугу случился выкидыш. А с Вашими посланцами злодей поступал так. Прятался в темной комнате. Возможно, для отвлечения внимания ставил у окна чучело в остроконечном куколе — во всяком случае, я обнаружила там два мешка соломы, которым в избе быть незачем. Когда вошедший, заметив неподвижный силуэт, поворачивался в ту сторону всем телом, разбойник бил его сзади тяжелым по голове. Отсюда и «шишка на дюйм правее макушки», про которую я вычитала в протоколе осмотра останков Феликса Станиславовича. И дело тут вовсе не в конвульсивных ударах об пол, как предположил делавший описание Матвей Бенционович. Сам Бердичевский, а ранее того несомненно и Ленточкин, прибежав в лечебницу, тоже имели на голове следы ушибов, чему доктор Коровин не придал особенного значения, ибо у обоих имелось на теле и множество иных повреждений: ссадины, царапины, синяки. Рассказывая о Бердичевском, доктор упомянул ободранные пальцы и сломанные ногти. Это и помогло мне восстановить картину злодейства. Оглушив свою жертву, злоумышленник клал ее в гроб (там на столе гроб, сколоченный бакенщиком для себя, но оставшийся невостребованным, поскольку утопленника так и не нашли) и закрывал сверху крышкой. Я приложила ее на место и увидела, что гвоздевые отверстия расшатаны — кто-то уже выбивал крышку сильными ударами снизу. Полагаю, что это происходило дважды: сначала в гробу бился погребенный заживо Алеша, потом — Матвей Бенционович. Любой, даже самый крепкий рассудок не выдержит подобного испытания — тут расчет преступника был верен. Да он еще и не удовлетворился сделанным, о чем скажу ниже. Сначала про Лагранжа. С Феликсом Станиславовичем у нападавшего, видимо, вышла осечка. То ли голова у полицмейстера оказалась слишком крепкая, то ли еще что, но только сознания полковник не потерял и, очевидно, вступил со злодеем в единоборство. Тогда преступник убил его выстрелом в упор. Да-да, Лагранж — не самоубийца, а невинно убиенный, что должно Вас порадовать. Вот чем объясняется странное расположение пулевого канала — снизу вверх и слева направо. Именно так прошла бы пуля, если бы кто-то, кого полковник, предположим, сжимал руками за плечи или за горло, выстрелил с правой руки, снизу. Памятуя о том, что пули в трупе не обнаружено и, стало быть, она прошла навылет, я осмотрела верхушки стен и нашла то, что искала. Теперь у нас есть неопровержимое доказательство убийства. Пуля, которую я извлекла из бревна, не 45-го калибра, как в «смит-вессоне» полицмейстера, а 38-го и выпущена из револьвера системы «кольт», что я сверила по своему баллистическому учебнику. После убийства преступник выпалил из оружия своей жертвы на воздух и вложил «смит-вессон» в руку полковника, имитируя самоубийство. Теперь возвращаюсь к нашим друзьям, которых злодей не убил, а свел с ума, что, пожалуй, еще ужасней. Если б Вы только видели, в какую насмешку над человеком превратился насмешливый Алексей Степанович; как мало ума осталось в умнейшем Матвее Бенционовиче! Грех такое говорить, но мне, наверное, менее мучительно было бы видеть их бездыханными… Отвратительней всего в лже-Василиске то, что он не удовлетворился своей расправой и не оставил несчастных безумцев в покое. Из смутных слов Алеши Ленточкина можно заключить, что «фантом» продолжает являться к нему и ныне. Что же до Бердичевского, то я сама стала свидетельницей и даже жертвой очередной попытки преступника окончательно растоптать в душе Матвея Бенционовича еще тлеющую искру рассудка. Вчера ночью я видела Черного Монаха собственными глазами. Ах, как же это было страшно! Он явился, разумеется, не для того, чтобы пугать меня — ему был нужен Бердичевский. Оглушив меня ударом по голове (чувствуется сноровка), злодей скрылся неузнанным. И все же именно это столкновение вправило мне мозги, и я принялась искать не дьявола, но человека, хоть и не столь отличного от Нечистого. Я не сразу догадалась, чем он нанес удар, находясь на довольно значительном от меня расстоянии. А потом вспомнила одну историю, рассказанную мне доктором, и некую картину, нарисованную здешним художником (вот с кем бы Вам потолковать, вот кого бы вразумить!), и сразу всё поняла. «Василиск» ударил меня ходулей — такой, какие на ярмарке бывают. Сейчас долго и ни к чему объяснять, откуда в лечебнице взялись ярмарочные ходули, но ясно одно: преступник использовал их, чтобы заглянуть в окно второго этажа, где ранее содержался Бердичевский — всё с той же целью: запугать, добить. Однако вчера ночью Матвея Бенционовича переместили со второго этажа на первый, а Василиск всё равно прихватил с собой ходули. Получается, что Черный Монах про перемещение не знал? Тогда какая же он сверхъестественная сила? И теперь выводы. Кто скрывается под личиной разгневанного Василиска, мне неизвестно, однако предположение относительно цели его злых деяний у меня имеется. Этот человек (именно человек, а не существо из иного мира) хочет упразднить Василисков скит и почти преуспел в своем намерении. Зачем? Вот самый главный вопрос, и ответа на него у меня пока нет, есть лишь едва намеченные версии. Некоторые из них покажутся вам совсем невероятными, но, быть может, и они пригодятся, если Вам придется доканчивать дело без меня. Начну с самого настоятеля отца Виталия. Скит ему — досадная помеха, ибо в экономическом смысле утратил свое назначение (уж простите, что я пишу в этаких терминах, но полагаю, что примерно так рассуждает сам архимандрит), а в смысле честолюбия, которого у высокопреподобного более чем довольно, скит даже мешает, затеняя свершения ново-араратского правителя, в самом деле весьма значительные. Прибыль от четок, на которую ранее существовала братия, нынче смехотворна и не может идти ни в какое сравнение с прочими источниками дохода. Главной приманкой для богомольцев скит тоже быть перестал, ибо состоятельные паломники, каких привечает отец Виталий, более ценят здоровый воздух, целебные воды и живописные лодочные катания. По мнению архимандрита, Окольний и его святые насельники лишь смущают умы братии, отвлекают ее от деятельного труда и косвенно подрывают авторитет настоятельской власти, ежечасно напоминая о том, что есть и иная Власть, несравненно выше архимандритовой. Виталий нравом крут, даже жесток. До какой степени простирается его власто- и честолюбие — Бог весть. Другая вероятность — заговор среди монахов, недовольных хозяйственной истовостью Виталия в ущерб духовному служению и душеспасению. То, что у высокопреподобного среди старшей братии есть негласная партия противников (для краткости назову их «мистиками»), не вызывает сомнений. Возможно, некоторые из «мистиков» задумали распугать паломников и подорвать авторитетность Виталия перед иерархами — к примеру, перед Вами. Тогда, возможно, лицедейство с Черным Монахом призвано избавить Новый Арарат от суеты и многолюдства. Известно, до какого коварства и даже изуверства может дойти превратно истолкованное благочестие — история религии изобилует подобными грустными примерами. Возможно также, что виновником является один из схимников, обитающих на острове. Зачем и почему, не берусь даже предполагать, ибо пока про жизнь святых старцев почти ничего не знаю. Однако все смутные события так или иначе связаны именно со скитом и вращаются вокруг него. Значит, нужно заниматься и этой версией. Я была сегодня на Окольнем (да-да, не сердитесь), и схиигумен Израиль загадал загадку, смысл которой мне неясен. Надо будет наведаться туда еще. Теперь два вероятия совсем иного, нецерковного направления. Любопытный тип — доктор Донат Саввич Коровин, владелец и управитель лечебницы. Этот миллионщик-филантроп очень уж непрост, охоч до всяких игр и опытов над живыми людьми. С него, пожалуй, сталось бы затеять этакую мистификацию в каких-нибудь исследовательских видах: скажем, изучить воздействие мистического потрясения на разные типажи психики или еще нечто в этом роде. А после статью в каком-нибудь «Гейдельбергском психиатрическом ежегоднике» напечатает, дабы поддержать репутацию светила — на мой непросвещенный взгляд, не больно-то заслуженную (лечит-лечит своих пациентов, да что-то никак не вылечит). И, наконец, в «Василиска» может играться кто-то из коровинских пациентов. Люди это всё неординарные, содержатся вольно. Их всего двадцать восемь (ныне с Алексеем Степановичем и Матвеем Бенционовичем тридцать), и я видела всего нескольких. Надо бы их изучить повнимательнее, только не знаю, как к сему подступиться. Я с Донатом Саввичем в ссоре, которую сама же и устроила. Но трудность не в том — помириться было бы нетрудно. До тех пор, пока у меня с лица последствия знакомства с Черным Монахом не сойдут, на глаза Коровину мне лучше не показываться. Для него я — обычная хорошенькая женщина (вероятно, на здешнем безрыбье), а какая может быть хорошесть, если пол-лица заплыло. Мужчины так уж устроены, что с уродкой и разговаривать не станут. Так и вижу, как в этом месте на Вашем лице возникла ироническая улыбка. Не буду лукавить, всё равно Вы видите меня насквозь. Да, мне неприятна мысль, что Донат Саввич, глядевший на Полину Андреевну Лисицыну особенным образом и расточавший ей комплименты, увидит ее в таком безобразии. Грешна, суетна, каюсь. Вот дописываю последние строчки и ухожу. Ночь сегодня какая нужно — лунная. Именно в такие «Василиск» и появляется у Постной косы. План мой прост: затаюсь на берегу и попробую выследить мистификатора. Если прогуляюсь впустую, с завтрашнего дня займусь схиигуменом и Окольним островом. Ну а коли случится так, что прогулка закончится вышеупомянутой бедой, уповаю лишь на то, что к Вашему преосвященству попадет это мое послание. Ваша любящая дочь Пелагия. Страшное видение Дописав письмо, Полина Андреевна посмотрела в окно и озабоченно нахмурилась. Небо, еще недавно ясное, сплошь залитое равнодушным лунным сияньем, меняло цвет: северный ветер натягивал от горизонта к середине черный занавес облаков, укрывая ими бездонную звездную сферу. Нужно было спешить. Лисицына хотела оставить письмо владыке на столе, но вспомнила о любознательной прислуге. Подумала-подумала, да и спрятала листки в мешочек для вязанья, висевший у нее на груди. Рассудила так: коли уж ее постигнет судьба Лагранжа или, не приведи Господь, Ленточкина с Бердичевским (здесь Полина Андреевна содрогнулась), письмо-то все равно никуда не денется. Еще раньше к преосвященному попадет. А если архиерею не суждено подняться с одра тяжкой болезни (она горько вздохнула), пускай полицейское начальство разбирается. Дальше действовала быстро. Накинула плащ с капюшоном, подхватила саквояж и вперед, в ночь. На набережной теперь было совсем пусто, в заколоченный павильон расследовательница попала безо всякой задержки. И вскоре по дорожке, что вела от Нового Арарата к Постной косе, уже шагал, ежась под студеным ветром, худенький монашек в черном развевающемся подряснике. Небо темнело все стремительней. Как Пелагий ни ускорял шаг, а глухой занавес подбирался к безмятежному лику ночного светила все ближе и ближе. В связи с неотвратимо надвигающимся мраком послушника тревожили два соображения. Не будет ли вылазка тщетной, не передумает ли злоумышленник представлять Василиска? А если все же появится, не следовало ли прихватить с собой лагранжев револьвер? Зачем ему без пользы лежать в саквояже, меж железными ящиками? С ним на пустынном темном берегу было бы куда как спокойнее. Глупости, сказал себе Пелагий. Не будет от оружия никакой пользы. Не стрелять же в живую душу ради спасения собственной жизни? И думать про револьвер монашек перестал, теперь тревожился уже только из-за луны, которая укрылась-таки за тучу. Любой из ханаанских старожилов рассказал бы Пелагию, что при северном ветре луна обречена и уже нипочем не выглянет, разве что на несколько кратких мгновений, да и то не вчистую, а сквозь какое-нибудь неплотное облачко. Однако побеседовать с опытными людьми о прихотях синеозерской луны послушнику не довелось, и потому на серебристо-молочный свод он взирал все же с некоторой надеждой. У начала косы Пелагий согнулся в три погибели, прижимаясь к самой земле. Пристроился у большого камня и затих — стал смотреть туда, где душегуб хитроумно укрыл свою скамейку. С каждой минутой ночь становилась всё темнее. Сначала еще было видно поверхность озера, хмурившегося всеми своими морщинами на остервенелость северного ветра, но скоро отблески на воде погасли, и теперь близость большой воды угадывалась лишь по плеску да свежему и сырому запаху, будто неподалеку разрезали небывалых размеров огурец. Монашек сидел, обхватив себя за плечи, и разочарованно вздыхал. Какой уж тут Василиск? Походи-ка по водам, если они не лежат гладко, а ерепенятся — этак весь эффект пропадет. По-хорошему, нужно было уходить, возвращаться в пансион, но Пелагий всё что-то медлил, не решался. То ли от упрямства, то ли чутье подсказало. Потому что когда отрок совсем уж продрог и приготовился сдаться, была ему за долготерпение награда. В небесном занавесе обнаружилась прореха, отыскала-таки луна ветхое облачко и на несколько мигов осветила озеро — тускло, кое-как, но все же достаточно, чтобы взору наблюдателя открылось жуткое зрелище. Посреди неширокого пролива, что отделял большой остров от малого, Пелагий увидел качающийся меж волн стручок лодки, а в ней стоймя черную фигуру в остром куколе. Фигура согнулась, подняла что-то светлое, мягкое и перевалила через борт. Послушник вскрикнул, ибо явственно разглядел две голые, тощие, безвольно болтнувшиеся ноги. Вода сомкнулась над телом, а в следующую секунду сомкнулась и небесная прореха. Пелагий сам не знал, не померещилась ли ему этакая чертовщина? И очень просто, от темноты да неверного света. Но здесь в голову монашку пришла мысль, от которой он аж вскрикнул. Подобрал края подрясника, так что забелели оборки дамских панталон, и рысцой побежал от берега вглубь острова. Пока бежал, бормотал слова сумбурной, наскоро составленной молитвы: «Избави, Боже, агнца от зуб волчьих и от муж крови! Да воскреснет Бог, и да расточатся врази Его, и да бежат от лица Его ненавидящие Его!» Вот башмаки застучали по кирпичу мощеной дороги, но легче бежать не стало — земля понемногу поднималась вверх, и чем дальше, тем круче. У края сосновой рощи, где начинались коровинские владения, бегущий перешел на шаг, ибо совсем выбился из сил. Окна домиков были темны, скорбные духом пациенты спали. Не столько увидев, сколько угадав над плотной стеной кустов стеклянную кровлю оранжереи, Пелагий снова побежал. Ворвавшись внутрь, отчаянным, срывающимся голосом крикнул: — Алексей Степаныч! Алеша! Тишина. Заметался меж пышных зарослей, вдыхая разинутым ртом дурманные тропические ароматы. — Алешенька! Отзовись! Это я, Пелагия! Из угла потянуло холодом. Монашек повернул в ту сторону, вглядываясь во мрак. Сначала под ногами захрустели стеклянные осколки, а уж потом Пелагий разглядел огромную дыру, проломанную прямо в прозрачной стене оранжереи. Осел на землю, закрыл руками лицо. Ох, беда. Гулливер и лилипуты «Еще придешь? Ты приходи. А то скоро он меня заберет. Придешь?» Голос Алеши Ленточкина, особенно детская, исполненная робкой надежды интонация, с которой было произнесено последнее слово, так отчетливо запечатлелись в памяти, так терзали душу теперь, когда ничего уже изменить было нельзя, что Пелагий зажал уши. Не помогло. Не преступника нужно было выслеживать, а бедного Алексея Степановича спасать, быть все время рядом, оберегать, успокаивать. Ведь ясно было (да и в письме Митрофанию прописано), что не отступится лиходей от своих жертв, домучает их, добьет. Как можно было не разобрать в Алешином лепете мольбу о помощи? Несколько времени погоревав и показнившись подобным образом, Пелагий со вздохом поднялся с земли, отряхнул с подола приставшую стеклянную крошку и двинулся в обратный путь. Пускай Коровин узнает о пропаже своего пациента утром — от садовника. Нечего тратить время на лишние объяснения, да и неизвестно еще, какую роль играет доктор во всей этой истории. И голову ломать о произошедшем сейчас тоже незачем, и так уж она чуть не лопается, бедная голова. Лечь в постель и заснуть, постараться. Утро вечера мудренее. То вздыхая, то всхлипывая, послушник добрел по ночной дороге до города. Пробрался в павильон, чтобы вернуться из мужского состояния в женское. Только снял скуфью и подрясник, только потянул из саквояжа свернутое платье, как вдруг свершилось невероятное. Один из громоздких железных шкафов волшебным образом отделился от стены и двинулся прямо на Полину Андреевну. Она сидела на корточках, остолбенело глядела снизу вверх на этакое чудо и даже испугаться толком не успела. А пугаться было чего. Автомат заслонил собою светлое пятно двери, и госпожа Лисицына увидела — нет, не шкаф, а огромный силуэт в черной монашеской рясе. Прижав руки к рубашке (кроме белья и панталон в этот момент на Полине Андреевне ничего больше не было), она дрожащим голосом проговорила: — Я тебя не боюсь! Я знаю, ты не призрак, а человек! И сделала то, на что вряд ли решилась бы, будь она в смиренном монашеском наряде, — распрямилась во весь рост, да на цыпочки привстала и ударила кошмарное видение кулаком туда, где должно было находиться лицо, а потом еще и еще. Кулачок у госпожи Лисицыной был небольшой, но крепкий и острый, однако удары не произвели никакого действия, Полина Андреевна только костяшки оцарапала обо что-то колючее и жесткое. Гигантские лапищи схватили воительницу за руки, свели их вместе. Одна пятерня зацепила оба тонких запястья, другая с неописуемой ловкостью обмотала их бечевкой. Обезручев, Полина Андреевна не сдалась — стала лягаться, норовя попасть противнику по коленке, а если получится, то и выше. Нападавший присел на корточки, причем оказался ненамного ниже стоявшей дамы, и несколькими быстрыми движениями спутал ей лодыжки и щиколотки. Лисицына хотела отпрянуть, но от невозможности переступить с ноги на ногу повалилась на пол. Теперь оставалось только прибегнуть к последнему женскому оружию — крику. Пожалуй, и с самого начала так следовало бы, чем кулачками размахивать. Она раскрыла рот пошире, чтоб позвать на помощь — вдруг по набережной идет дозор мирохранителей или просто поздние прохожие, но невидимая рука засунула ей между зубов грубую, противно кислую тряпку, а чтоб кляп было не выплюнуть, еще и повязала сверху платком. Потом муж силы легко приподнял беспомощную пленницу, взяв за шею и связанные ноги, будто какую овцу, и кинул на расстеленную рогожу, которую Полина Андреевна заметила лишь теперь. Хорошо подготовившийся злодей перекатил лежащее тело по полу, одновременно заматывая рогожу, и госпожа Лисицына за секунду превратилась из неодетой дамы в какой-то бесформенный тюк. Глухо мычащий, шевелящийся сверток был поднят в воздух, перекинут через широкий, как конская спина, загривок, и Полина Андреевна почувствовала, что ее куда-то несут. Покачиваясь в такт широким мерным шагам, она сначала еще пыталась биться, издавать протестующие звуки, но в тесном куле особенно не потрепыхаешься, да и стоны, приглушенные кляпом и грубой мешковиной, вряд ли могли быть кем-то услышаны. Скоро ей сделалось плохо. От прилива крови к свесившейся голове, от тошнотворной качки, а более всего от проклятой рогожи, не дававшей как следует вдохнуть и насквозь пропитанной пылью. Полина Андреевна хотела чихнуть, но не могла — попробуйте-ка, с кляпом во рту! Хуже всего было то, что похититель, кажется, вознамерился утащить свою добычу в какие-то несусветные дали, на самый край света. Он всё шел, шел, ни разу не передохнув, даже не остановившись, и не было конца этому мучительному путешествию. Теряющей сознание пленнице стало мерещиться, что остров Ханаан давно остался позади (потому что негде на нем было разместиться этаким просторам) и что великан марширует по водам Синего озера. Когда госпожа Лисицына от тошноты и нехватки воздуха уже всерьез собралась лишиться чувств, шаги неведомого злодея из глухих стали скрипучими, а к покачиванию от ходьбы прибавилось еще и дополнительное, как если бы заколыхалась сама земная твердь. Неужто и вправду вода, пронеслось в гаснущем рассудке Полины Андреевны. Но тогда почему скрип? Здесь тягостное странствие наконец завершилось. Рогожный сверток был безо всяких церемоний брошен на что-то жесткое — не на землю, скорее на дощатый пол. Раздался лязг, скрип проржавевших петель. Потом пленницу снова подняли, но уже не горизонтально, а вертикально, причем головой книзу, и стали опускать то ли в дыру, то ли в яму — в общем, в некое место, расположенное много ниже пола. Полина Андреевна стукнулась макушкой о твердое, после чего куль был отпущен и грохнулся на плоское. Сверху снова заскрипело, заскрежетало, захлопнулась какая-то дверь. Раздался гулкий звук удаляющихся шагов, словно кто-то ступал по потолку, и стало тихо. Лисицына немножко полежала, прислушиваясь. Где-то близко плескалась вода, и воды этой было очень много. Что еще можно было сказать о месте заточения (а судя по лязгу двери, пленницу явно куда-то заточили)? Пожалуй, оно располагалось не на суше, а на некоем судне, и вода плескалась не просто так — она билась о борта или, может, о причал. Еще напрягшийся слух уловил тихое попискивание, почему-то ужасно Полине Андреевне не понравившееся. Покончив со сбором первоначальных впечатлений, она приступила к действиям. Перво-наперво нужно было выбраться из постылой рогожи. Лисицына перевернулась со спины на бок, потом на живот, снова на спину — и, увы, уперлась в стенку. До конца высвободиться не получилось, Полина Андреевна все еще была тесно спеленута, но верхний слой мешковины размотался, так что появилась возможность привлечь еще два органа чувств: обоняние и зрение. От последнего, правда, проку не было — ничего кроме кромешного мрака глаза узницы не увидели. Что же до обоняния, то пахло в темнице затхлой водой, старым деревом и рыбьей чешуей. Еще, пожалуй, ржавым железом. В общем, поначалу ясности особенно не прибавилось. Но минут через десять, когда зрение приспособилось к тьме, обнаружилось, что мрак не такой уж кромешный. В потолке имелись узкие длинные щели, сквозь которые просачивался пусть скуднейший, немногим лучше черноты, но все же какой-никакой свет. Благодаря этому темно-серому освещению Полина Андреевна со временем поняла, что лежит в тесном, обшитом досками помещеньице — судя по всему, в трюме невеликого рыбацкого суденышка (иначе чем объяснить въевшийся запах чешуи?). Посудина, похоже, была совсем ветхая. Щели просвечивали не только в потолке, но и кое-где по верхушкам бортов. На высокой волне этакий броненосец наверняка нахлебается воды, а может, и вовсе потонет. Однако навигационные перспективы дряхлого судна сейчас заботили госпожу Лисицыну куда меньше, чем собственная участь. А дело, и без того скверное, между тем принимало неожиданный и крайне неприятный оборот. Писк, который был слышен и прежде, усилился, и на рогоже зашевелилась маленькая тень. За ней другая, третья. Расширенными от ужаса глазами пленница наблюдала, как по ее груди, медленно пробираясь к подбородку, движется шествие мышей. Поначалу обитательницы трюма, вероятно, попрятались, но теперь решились-таки выйти на разведку, желая понять, что за гигантский предмет невесть откуда появился в их мышиной вселенной. Полина Андреевна отнюдь не была трусихой, но маленькие, юркие, шуршащие жители сумеречного подпольного мира всегда вызывали у нее отвращение и необъяснимый, мистический ужас. Если б не путы, она вмиг с визгом выскочила бы из этой мерзкой дыры. А так оставалось одно из двух: либо позорным, а главное, бессмысленным образом мычать и трясти головой, либо призвать на помощь рассудок. Подумаешь — мыши, сказала себе госпожа Лисицына. Совершенно безобидные зверьки. Понюхают и уйдут. Тут ей вспомнились крысы, нюхавшие городничего, и Полина Андреевна дополнительно утешила себя еще таким соображением: мыши — это вам не крысы, на людей не набрасываются, не кусаются. В сущности, это даже забавно. Они тоже отчаянно трусят, вон — еле ползут, будто лилипуты по связанному Гулливеру. С виска скатилась капля холодного пота. Самая храбрая мышь подобралась совсем близко. Глаза настолько свыклись с темнотой, что Полина Андреевна разглядела гостью во всех деталях, вплоть до короткого, обгрызенного хвостика. Гнусная тварь щекотнула усиками подбородок рационалистки, и рассудок немедленно капитулировал. Забившись всем телом, подавившись воплем, узница перекатилась обратно на середину трюма. От мышей это ее избавило, но зато снова намоталась рогожа. Лучше уж так, сказала себе Лисицына, прислушиваясь к бешеному стуку собственного сердца. Увы, не прошло и пяти минут, как по мешковине, прямо поверх лица, вновь зашуршали маленькие цепкие коготки. Полина Андреевна представила, что будет, когда та, куцехвостая, проберется внутрь куля, и быстро перекатилась обратно к стене.

The script ran 0.025 seconds.