Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Владимир Дудинцев - Не хлебом единым [-]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_classic, Классика

Аннотация. В романе описывается драматическая судьба изобретателя, сталкивающегося с бюрократической системой.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 

— А вот увяжу самым простым образом. Когда я сознал значение вот этой машины и понял, что она нужна и что мне придется ради нее затянуть на брюхе ремешок… я ни секунды не колебался, с радостью нырнул в этот омут! — И Дмитрий Алексеевич туго затянул на себе ремень. — До последней дырки! Видите? Вот тут я сразу понял, что коммунизм это не придуманная философами постройка, а сила, которая существует очень давно и которая исподволь готовит кадры для будущего общества. Она уже вошла в меня! Как я это почувствовал? А вот. Смотрите, никогда в жизни так я не работал, как сейчас, — я работаю по способности! В лес, как медведь, не гляжу. Экономлю время не для чего-нибудь, а для работы! Теперь о потребности. Я могу сейчас поступить на завод, заработать две тысячи и купить гору сала. В ладонь толщиной. Или записаться в очередь на покупку автомашины. Буду деньги откладывать на сберкнижку. Счет будет расти, а я все буду зарабатывать, зарабатывать! Но я совсем другой! У меня другие потребности, мне этого ничего не нужно. Я не хочу такого счастья, как в кино: еда, еда, квартира, спальня, кружева… То есть я, конечно, не отказываюсь. Но, имея одно это, я не буду счастлив. А если доведу дело до конца, а спальни у меня не будет, — все равно буду счастливец! — Фантазер! Какой же это коммунизм, если вы должны бросить дорогое сердцу дело, чтобы заработать на хлеб? — А я и не говорю, что у нас коммунизм. Но мне он был бы сейчас нужен. Не для того, чтобы получать, а чтобы я мог беспрепятственно отдавать! — Ну вот вы и пришли к моему положению. Помните, я говорил, что мы рано родились? Прячьте-ка и вы свою вещь под половицу. — Нет! Не прятаться и не маскироваться. Мы должны быть откровенно самими собой, только так мы сможем находить друг друга. Вот мы с вами почему сошлись? Потому что увидели друг друга без маски. — А что толку? — закричал вдруг старик. — Ну сошлись мы с вами! Ну набьется нас здесь в комнате двадцать дурачков с ласковыми глазами! Будем сидеть, как жуки под корой! Чем вы мне поможете? Чем я вам помогу? Знамя… Девиз… Дмитрий Алексеевич вдруг опомнился и замолчал. Закусив губу, он смотрел некоторое время на Бусько, несколько раз окинул его взором — с ног до головы, как будто перед ним стоял призрак. — Смотрите, смотрите, — сказал Бусько. — Делайте лицо, какое хотите. Это перед вами ваше будущее. А я буду смотреть на вас и тоже сделаю выражение на лице. Потому что вижу свое глу-у-пенькое прошлое! Дмитрий Алексеевич хотел ответить, разразиться философской тирадой. Но понял, что перед ним действительно глухой призрак. И он шагнул к своей доске и принялся за работу. «Мне тридцать три, — летели его мысли, — а вам, дядя Женя, вдвое больше. Очень хорошо, что вы попались мне на пути: я вовремя поверну руль покруче — подальше от вашего сундука, поближе к человеку, — пусть даже вот к этому, с кнопками на дверях! Буду до конца искать в нем доброту и верность — они никуда не делись, без них жить нельзя. Верю в них. Тридцать лет! Впереди еще столько встреч!» Он долго работал молча, а профессор смотрел на него, сидя за столом. Выждав длинную паузу, старик окликнул его: — Дмитрий Алексеевич! Что вы там пальцы загибаете? Если это вы сроки прикидываете — когда и что у вас должно получиться, — умножайте, пожалуйста, на «пи»! — короткий добродушный смешок подбросил его чуть ли не на полголовы. — Не забудьте умножить! Три целых и четырнадцать сотых! — Я уже видел, — глухо сказал Дмитрий Алексеевич, — и вы увидите. На нашей сцене еще будут появляться новые действующие лица, которые… — Которые будут вроде Фомина… — Которые будут помогать нам так, как будто делают что-нибудь для себя. Старик недоверчиво покачал головой: ему все-таки было шестьдесят девять. Он многое видел на свете. Но жизнь все же так устроена, что может удивить человека даже на его семидесятом году. Восемнадцатого октября, в двенадцать часов дня, вскоре после того, как Дмитрий Алексеевич ушел на утреннюю прогулку, в дверь резко постучали, и сразу же вошла невысокая, похожая на курьершу женщина в вязаном платке и с хозяйственной сумкой, сделанной из множества треугольных кусочков кожи. Она достала из сумки пакет необычной формы — небольшой, но толстый, и положила его на стол. Пакет был склеен из прочной оберточной бумаги. На нем было написано: «Тов. Лопаткину. Лично». — Вы живете с товарищем Лопаткиным? — спросила курьерша. — Передайте ему лично этот пакет. — Откуда это? — Евгений Устинович вышел из своего отделения, где он просушивал на плитке рыжую землю. Но курьерша, должно быть, торопилась. Она уже ушла, громко хлопнув дверью. Евгений Устинович посмотрел на пакет, положил его посредине стола и мелко написал на стене: «18 окт., 11 час. 20 мин.». Он всегда был начеку. В два часа он разрезал полкило хлеба на две части и ту часть, которая ему показалась большей, положил для Дмитрия Алексеевича. Затем он запел: «Любо, братцы, любо» и стал помешивать рыжую землю в сковородке. В эту-то минуту и вернулся с прогулки Дмитрий Алексеевич, мокрый, румяный, с глубоко запавшими щеками. Громко дыша после быстрой ходьбы под дождем, он снял пальто. Глядя на пакет, повесил на гвоздь шапку, вытер мокрые руки, повертел пакет в руках и надорвал его. — Э-эй, друзья! — пропел он и быстро разодрал пакет. — Евгений Устинович! — Вижу, вижу, — глухо сказал старик у него за спиной. В пакете была плотная пачка денег. Дмитрий Алексеевич помолчал, взвесил ее в руке, посмотрел на старика, сел к столу и стал считать сторублевые билеты. Считая, он несколько раз приветливо взглянул на свою порцию хлеба. Потом отломил половину, полил рыбьим жиром, посолил и, жуя, продолжал считать деньги, деловито и равнодушно, как банковский кассир. Он отсчитал три тысячи и тут лишь увидел в разорванном пакете листок бумаги с короткой надписью чернилами. Он вытащил записку и прочитал: «т.Лопаткин, эти деньги — Ваши. Спокойно распоряжайтесь ими по своему усмотрению». — Это надо сохранить, — сказал он, показав записку Евгению Устиновичу. — А деньги? — испуганно спросил старик. — О деньгах нам теперь не придется думать. Деньги у нас есть. — Удивляюсь. Вы ребенок! Дайте эти деньги мне! Я сейчас же их отнесу куда следует вместе с запиской. Разве вы не видите, что это оттуда? — Я вижу, прежде всего, что это настоящие деньги, — сказал Дмитрий Алексеевич. — Здесь, по-моему, шесть тысяч. Ну да, вот шестая пошла… А если они «оттуда», то тем более мы должны как можно скорее их истратить. Мы ведь не давали дьяволу расписки кровью! — Кровью! — глаза старика сделались страшными. Он метнулся к двери, приоткрыл ее, закрыл и, тряся пальцами перед лицом Дмитрия Алексеевича, горячо зашептал, упрашивая его отказаться от денег. Говорил он убедительно. Его не раз, оказывается, заманивали в подобные сети, он хорошо изучил приемы иностранных разведок, достоверно знает, что сам факт вручения Дмитрию Алексеевичу денег уже зарегистрирован. Для этого там имеются остроумнейшие средства. Путь к спасению может быть только один: немедленно отнести деньги и сдать их куда полагается, хотя и это надо сделать с толком, чтобы запутать врага. — Вы меня убедили… — сказал Дмитрий Алексеевич. — Это удобнее всего сделать в пять-шесть часов, когда народ идет с работы, — продолжал старик, таинственно тараща глаза. — Евгений Устинович, дайте договорить! — Лопаткин, разделив пачку, стал спокойно прятать деньги в карманы пальто. — Вы меня убедили в том, что я должен немедленно купить себе костюм и пальто, а также пополнить и ваш гардероб. И на книжку положить кое-что не мешает, по крайней мере на полгода. Когда это все будет сделано, вечером за ужином мы с вами обстоятельно поговорим: кто мог дать нам эти деньги. А сейчас пойдемте-ка в Мосторг. Евгений Устинович посмотрел на него, повернулся и ушел к своей электрической плитке. Дмитрий Алексеевич ничего не сказал на это и стал одеваться. Застегнув пальто, он взялся за ручку двери и весело спросил: — Ну как, пойдем? Старик словно бы и не слышал — продолжал помешивать землю в сковородке. — Евгений Устинович!.. — Пожалуйста, не втягивайте меня в ваши авантюры, — отчетливо сказал старик, глядя в окно. И Дмитрий Алексеевич отправился за покупками один. «Кто?» — этот вопрос он сразу же задал себе, выйдя из дома. Кто мог прислать эти деньги? Сьяновы? Откуда у них быть таким деньгам? И притом не по почте. Послать надо Агафье тысячу — это будет верно. Но чьи же это деньги? Может, Валентина Павловна проездом? Или Араховский? Скорее всего, он. «Ах, кто бы ни прислал — это очень кстати, — подумал он, чувствуя юношескую легкость в ногах. — Это очень, очень кстати!» Вечером, когда Дмитрий Алексеевич вернулся, он произвел впечатление даже на рассерженного профессора. Он был в черном пальто и в черной шляпе. А когда снял пальто, там оказался еще и новый костюм. — Эх! — не удержался, крякнул Евгений Устинович. — Что же вы, дорогой, купили? Костюм-то у вас в обтяжку, в дудочку! Сразу видно — изобретатель. Глиста глистой! Вам надо костюм на толстяка брать, чтобы свободно складки ложились. Перемените сейчас же! — А ну его! Я его уже запачкал. — Я чувствую, что вы будете академиком, — сказал на это Евгений Устинович. Пальто он осмотрел и сдержанно похвалил. Дмитрий Алексеевич достал из круглой картонки черную шляпу и неожиданно надел ее на седую голову профессора. — Я все-таки подумал, что вы не захотите оставить меня одного в ловушке, и поэтому купил вам шляпу. — Остряк, — сказал Евгений Устинович. — Я просто обдумал все и понял, что мы сами можем устроить для них ловушку. Если умело себя поведем. И он направился к тому месту, где у него висел на стене кусочек зеркала. — Ага! Как это Людмила вела себя у Черномора? — Дмитрий Алексеевич засмеялся. — Подумала — и стала кушать! — Одеваться надо, — заметил старик между прочим. — Я знал одного человека, который не имел ни ваших талантов, ни вашего средневекового рыцарства — всего лишь внешность. Высокий рост и «умный» голос, и хорошо одевался — солидное пальто, воротник шалью и прочее. И знаете, преуспевал! — Вот попробую. Может, действительно начну преуспевать! — сказал Дмитрий Алексеевич. — 6 - Теперь, когда домашние дела наладились, внутренний голос опять напомнил Дмитрию Алексеевичу, что надо жить. Но напомнил настойчивее. Да, нужна, нужна разрядка, — это было теперь ясно. Нужно иногда выходить из своего заточения, быть с людьми. Жить жизнью обыкновенного человека, имеющего все, кроме привычки сосредоточенно думать о каком-нибудь ферростатическом напоре. Тут же Дмитрий Алексеевич, смеясь, заметил, что это получается, как у человека с больным желудком, которому предписали пережевывать пищу. Жуй, жуй старательно, вдумчиво, но это никак не будет похоже на жизнь! Если уж мы даем себе предписание — жить, то дело наше пропащее. Надо жить без рецепта. Мы ведь и живем, как можем! Смех смехом, но Дмитрий Алексеевич вдруг вспомнил, как Бусько испугался денег, присланных неизвестным меценатом. «До семидесяти лет далеко, можно и не то нажить», — и он решил прикоснуться немного к той жизни, которая до сих пор текла как бы мимо его окна. Вместе со стариком он стал ходить на спектакли — три раза в месяц. Они слушали в Большом театре две оперы, в которых соединились два величайших гения — Пушкин и Чайковский. Евгений Устинович мешал ему входить в новую роль тридцатилетнего молодого человека. Старик рассматривал публику в партере и ложах и, как Мефистофель при докторе Фаусте, то и дело шептал Дмитрию Алексеевичу на ухо, напоминая о том, что душа его продана. В театре профессор видел только публику. Он изучал тех, кто сидит в партере и кто толпится на балконе. Везде ему чудились противники. Но иногда, дернув Дмитрия Алексеевича за пиджак, он указывал куда-нибудь на галерку: «Смотрите, вот наверняка изобретатель». Вообще, он принимал всерьез только то, что относится к науке и изобретательству. Вскоре выяснилось, что профессор не может терпеть и симфоний — глух к музыке, и это сохранило для Дмитрия Алексеевича много счастливых минут. Он стал покупать дешевые билеты в консерваторию, и там, под потолком, сидел в полном одиночестве, и в нем оживали чувства давно умерших великих людей чувства, к счастью, записанные и потому живые навсегда. Он слушал самые искренние, самые горячие слова, обращенные прямо к нему. Однажды он пришел на дневной воскресный концерт для школьников. Первым исполнялся второй концерт для фортепиано с оркестром Шопена, человека, чью гипсовую, совсем детскую руку он видел только что, в фойе, под стеклом. Дмитрий Алексеевич не знал ни дирижера — маленького, курносого, с кудрявой композиторской шевелюрой, ни пианиста — грузного, лысого, в черном фраке. Вокруг него сидели школьники и школьницы в пионерских галстуках. Мальчишки бросали друг в друга плотно свернутыми и надежно пережеванными кусочками афиш. Девятиклассницы, обещающие стать красивыми, косились на Дмитрия Алексеевича и прыскали, обняв друг дружку. И, должно быть, именно потому, что аудитория была весенняя, еще не знающая, что такое тупая боль души, а Шопену, когда он писал свой концерт, требовалось сочувствие и ласка, именно поэтому композитор избрал во всем зале одного слушателя — бледного, худощавого мужчину, с мягко горящими серыми глазами, с большими и сильными, но худыми кистями рук. Сперва он негромко обратился к Дмитрию Алексеевичу, и тот, вздрогнув, почувствовал, что это говорят ему. Они сразу поняли друг друга — и тогда в полный голос зазвучала повесть, которая была и повестью Дмитрия Алексеевича. Он увидел героя, сгорающего, как комета в темном небе, — маленького человека, с рукой десятилетнего мальчика и с гигантской силой души, который собою, своей жизнью хочет пробить что-то для множества людей. Под шорох скрипок, на этом страшном, многоликом фоне, он увидел его отчаянный поединок с низко гудящими басами. Когда концерт окончился, Дмитрий Алексеевич вышел на улицу, сжимая в карманах кулаки. Дойдя до угла, он подумал: «Вот я пошел в театр, вот моя разрядка!» — и усмехнулся. Попробуй уйди от себя. Но через несколько дней он опять купил билет в консерваторию. И на этот раз Рахманинов в своем втором концерте сказал ему то же. Он сказал это с первых слов, с первых аккордов: человек рожден не для того, чтобы во имя жирной еды и благополучия терпеть унижение, лгать и предавать. Радость червей, пригретых солнцем, — не его удел. Для такой радости не стоит и родиться человеком, гораздо удобнее быть червем. Человек должен быть кометой и ярко, радостно светить, не боясь того, что сгорает драгоценный живой материал. Дмитрий Алексеевич вышел в антракте в фойе с таким чувством, будто покинул великого собеседника, простился с ним, и тот, пожилой, глубоко осевший в кресле, пристально глядит ему вслед. «Это, должно быть, собственные мои мысли так напряжены, почему я и нахожу везде свои собственные отголоски — как раз то, о чем все время думаю». Но тут же Дмитрий Алексеевич вспомнил, что есть и иная музыка, слыша которую он ничего не чувствовал, никаких отголосков. «Так что эти отголоски зависят не столько от меня, сколько от композитора! — открыл он вдруг. — Это все-таки их мысли. Остались жить!» Тут его прервала молодая, очень подвижная женщина. Заметив кого-то рядом с ним, она вырвалась из медленно текущего потока публики. — Сергей Петрович! Федя! — и, толкнув Дмитрия Алексеевича, она схватила за руки двух своих знакомых — огромного, усталого толстяка с седыми висками и желтолицего сморщенного малыша. Затрясла сразу две руки тяжелую и легонькую, — и быстро-быстро заговорила: — Знаете, я опоздала. Как вы есть организатор сегодняшней вылазки, спешу объяснить… — Давай сочиняй мне оправдание, — добродушно проговорил огромный. Иначе не отпущу. Проработочку устрою. — Нет, я серьезно. Я доставала для Ивана «Физику твердого тела» Кузнецова. У нас в фонде такой не нашлось… А Иван пришел? — Кузнецова-то достала? — Достала. Надо пойти хоть сказать… — Поди, поди. Успокой его. — Слушай, Сергей, — посмотрев ей вслед, неторопливо заговорил великан. — Ты бы отметил, что ли, нашего библиотекаря. Этак как-нибудь в приказе. А может, и премию… Осторожненько, рубликов пятьсот. — Я уже думал, — маленький зачесал затылок. — А ты еще подумай. Баба уж больно молодец. Обратно, детишки у нее. И они замолчали. «Агафья, наверно, уже получила деньги, — подумал Дмитрий Алексеевич. — Должны уже дойти». — Иван-то волнуется, — опять заговорил Федя. — Я слушал, что Буханцев собирается прийти. Боюсь… Этот действительно иногда распоясывается. Парнас свой оберегает. Давеча как он Александра Федоровича… — Ну, если он такое позволит… — резко заговорил маленький, вскипев, блеснув глазами. — У нас тоже есть быстрые разумом Невтоны. Ваньку-то мы в обиду не дадим. — Нельзя Ваньку в обиду давать, — согласился Федя, и они опять замолчали. Потом Федя встрепенулся. — Пошли к ребятам! — повернул за локоть малыша, и они быстро и ловко прошли через толпу, будто их обоих внезапно погнало одинаковое чувство. Эта их быстрота как бы толкнула, сорвала с места и Дмитрия Алексеевича, и он, еще не понимая, в чем дело, стал проталкиваться вслед за высоким Федей, стараясь не упустить его из виду. Он все-таки потерял его, пробежал вдоль фойе почти полный круг и так же неожиданно опять нашел. Прежде всего он увидел громадного Федю, который сидел в углу на длинном диване, с краю, занимая маленькое место, смиренно поблескивая очками. «Пьер Безухов», подумал Дмитрий Алексеевич. На другом диване сидел Сергей Петрович, на третьем — библиотекарша. Им пришлось сесть там, где было свободное место, и теперь они переговаривались коротким словом, движением глаз, жестом, чтобы не помешать посторонним, соседям, сияющим вечерней, концертной красотой. Вдоль стен тянулись еще диваны и кресла в белых чехлах — там тоже сидели друзья этих трех, то там, то сям поднималась приветливая голова: все говорили об Иване, который сидел среди них и которому предстояло какое-то серьезное испытание. Был их разговор похож на перекличку стайки птиц, опустившихся на сад. И Дмитрию Алексеевичу вдруг захотелось к ним, на их деревья. Он подошел поближе. К его счастью, женщина, сидевшая рядом с Федей, поднялась и ушла. И Дмитрий Алексеевич поскорей сел на ее место — сел с такой поспешностью, что даже спокойного Федю это отвлекло от его беседы. Совсем другой, холодный человек посмотрел на этот раз через очки! Большой, усталый, седой Федя оберегал границу, за которой ему так хорошо жилось с этими молодыми и пожилыми «ребятами». И Дмитрий Алексеевич опустил завистливые глаза. Он уже понял, что это, должно быть, сотрудники одного учреждения, скорее всего научно-исследовательского. Наверно, вместе учились, а может быть, вместе организовывали институт, боролись за него. Во всяком случае, их соединяло что-то, какой-то крепчайший цемент. Они были — вот, рядом, Дмитрий Алексеевич даже касался одного из них, и в то же время не видел средства перейти туда. Он стал бы самым послушным и исполнительным работником! Но попасть туда — не в институт, а к ним, можно было, только пройдя испытание, получив молчаливое «да» от всех. «Может, я все это сочиняю? — подумал он. — Устал нести несправедливую печать индивидуалиста, хочу прибиться к живым людям?» В это время вдали разлился звонок, свет в фойе померк, и «ребята» поднялись. Их было человек восемь. Отстав от публики, нестройной шеренгой они двинулись в зал. А Дмитрий Алексеевич, проводив их взглядом, побежал к лестнице на свою галерку. «Да, я один, — думал он. — Один даже тогда, когда сижу в комнате с Бусько. С Евгением Устиновичем у нас нет этого, того, что у этих. Мне нужно о многом поговорить, себя проверить, а у старика что-то основное в душе подорвано. Мы не открываемся до конца, потому что непонятны друг другу. Ах, Сьянов, Сьянов! Валентина Павловна! Вот кого мне не хватает…» Но была еще девушка, та, что смотрит на все с детской улыбкой. Он всегда помнил о ней. Память о ней билась в нем незаметно, но сильно, как второе сердце. Теперь у Дмитрия Алексеевича были новое пальто и шляпа, и он мог явиться к ней — препятствий не было! И однажды на улице он несмело загородил дорогу Жанне, которая быстро шла домой с маленьким портфелем в руке. Она была в своем черном пальто, в светло-зеленой пушистой шапочке с ушками, тонко перетянута кожаным ремешком и держала одну руку в кармане. Когда высокий мужчина в черном пальто и черной шляпе вырос перед нею, она нахмурилась, глядя в грудь Дмитрию Алексеевичу, шагнула в сторону, на мостовую, и здесь, случайно подняв злые глаза, занеся руку с портфелем, чтобы угостить наглеца, она затряслась и бросилась бежать, но Дмитрий Алексеевич тут же со смехом ее поймал. — Это ты? — спросила она недоверчиво. — Я! — сказал Дмитрий Алексеевич, не выпуская ее руки. И здесь же на мостовой поцеловал ее несколько раз. Это, должно быть, убедило ее. Она покраснела и неуверенно, счастливо засмеялась. — Пойдем скорей, здесь народ! — сказала она, и, взявшись за руки, они побежали, свернули в переулок. Здесь Жанна остановила Дмитрия Алексеевича и сама поцеловала несколько раз. — Это ты? Послушай, а тогда ты был? — Когда? — Вон там, около витрины… — Какая витрина?.. Дмитрий Алексеевич сумел громко и натурально рассмеяться. Взглянув на его нездоровое лицо, Жанна с болью двинула бровкой. Что-то хорошее, понимающее, ласковое пробилось издалека, сквозь солнечную ясность, сквозь лесную прохладу и праздник ее души. — Какая же витрина? — опять спросил Дмитрий Алексеевич. — Глупости… Я все время тобой брежу. Наяву. — Конечно, это глупости! — сказал Дмитрий Алексеевич. — Не стоит бредить, особенно мною. — Ну что, ты приехал? Как у тебя дела? «Что сказать? — подумал Дмитрий Алексеевич. — Кто она сегодня?» — Ты все еще Мартин Идеи? — спросила тогда она, безнадежно улыбаясь. Когда бреешься, вешаешь перед собой что-нибудь, чтобы успеть прочитать? — Нет, — сказал Дмитрий Алексеевич, глядя ей в глаза и все еще не снимая своей внутренней маски. — Я просто не бреюсь. Больше выигрыш во времени. — Ты все еще изобретатель? — тихо спросила она. — Да, — коротко сказал он, приоткрыв на миг маску. — Ты откуда сейчас? — спросила она, отойдя на шаг, оглядывая его. Хорошее пальто купил! — Откуда? С концерта, — сказал он. — Вот даже как? У тебя успех? — Успех. Видишь — новое пальто. В кармане — билет консерватории. Она с недоверием опять осмотрела на его нездоровое лицо, в его страдальческие глаза, обведенные коричневой сияющей тенью. — Ничего не понимаю… Ты ведь был хорошим учителем. Ты был прекрасным учителем! Таким, что тебя все у нас полюбили — и мальчишки… и девчонки. Дмитрий Алексеевич пожал плечами. Он словно забыл улыбку на своем лице, и она, забытая, ждала, когда ее кто-нибудь найдет, снимет с неудобного, открытого места. — Послушай, Дим… Давай поедем учителями куда-нибудь? — Она быстро, жалобно взглянула на него и отвернулась. — Жаннок, — сказал Дмитрий Алексеевич, — у меня в руках очень большое дело, и я не могу бросить его. Дело это верное. Я уже почти переплыл Ла-Манш и вижу берег… — Все? — спросила она неприятным голосом. Нет, это не легкомыслие говорило в ней. Дмитрий Алексеевич понял, что это он утомил и состарил ее. Несколько лет гордо и красноречиво расписывал ей свою машину, и каждый раз, когда приходил срок, она видела только одно: его исхудалое лицо, блестящие глаза и потертый китель. — Мне все время попадаются очень хорошие люди, — заговорил он быстро. Они все время приходят на помощь, и мы скоро пробьем нашу машину. Жанна! Ты слышишь? Тебе ведь еще два курса кончать. Милый мой, за это время я гору сверну! — А я вот не вижу берегов, — сказала она. — Ни твоих, ни своих. Я видела очень много всего. И попробовала не думать. Знаешь — лучше! И они замолчали. Жанна махнула портфелем, прошлась, с грустью посмотрела на Дмитрия Алексеевича. Он не удержался, крепко прижал ее и поцеловал в холодную щеку, и, словно выдавленные поцелуем, в ее сомкнутых ресницах сверкнули слезы. Увидев их, Дмитрий Алексеевич прижал ее послушную голову к себе и сам зажмурился. — Димка, ты меня предаешь! — сказала она, уже по-настоящему рыдая. Зачем ты ухо-о-о… — она горько и тихо застонала, ударяя головой в его грудь. — Зачем? Ведь я же тебя люблю! Что тебе еще надо? Хочешь, брошу все! Дай я тебя хоть поцелую еще раз! Не уходи! Они замолчали и так, закрывшись от улицы большой спиной Дмитрия Алексеевича, стояли молча, чуть-чуть покачиваясь, чувствуя после слез странную, облегченную пустоту. Потом Жанна достала платочек и высморкалась, жалко улыбнувшись Дмитрию Алексеевичу. — Ты надолго в Москву? — спросила она. — Я уеду завтра, — солгал Дмитрий Алексеевич. — Я думаю, что осталось не так уж много дела. Скоро будем строить машину. Я еду завтра утром в Кузбасс — договариваться с заводом… — Это правда? — Жанна ожила. — Честное слово, — сказал Дмитрий Алексеевич, твердо беря на душу новый грех. — Так ты мне пиши! Ты скоро вернешься? — Нет. Переписываться не хочу. Бывают непредвиденные вещи. А ты очень злые письма посылаешь. В трудную минуту такое письмо не облегчает положения. — Потому что ты все не так, как люди, делаешь. — Опять этот же, неприятный голос! — Есть путь, которым большинство моих знакомых идет, и все они счастливы. И мне это понятно. А тебя никто не поймет: вот, видишь, ты уже злишься, как только я это сказала… Они долго еще бродили по переулку. Молчали: все ждали, пока пройдет неизвестно откуда пришедший холодок. Ждали оба, наконец расстались, и Дмитрий Алексеевич ровным, широким шагом отправился домой. Вот он и отдохнул в обществе девушки «с детской улыбкой». Отведал лесной прохлады, солнца и веселых именин! Острый на ухо и подозрительный Евгений Устинович несколько дней подряд слушал его затаенные вздохи и, почувствовав неладное, потребовал Дмитрия Алексеевича к ответу. Выслушав его исповедь, старик воспламенился, выкатил глаза и собрался было сказать речь против мещанства, уничтожить «эту, как ее зовут…», но вдруг померк, задумался и, помолчав некоторое время, сказал: — Многие настоящие открыватели, знакомые мне… все, с которыми знаком, — не имеют семьи. Причины… хотя лучше не думать об этом. Работайте. Еще недельку — и все забудете. И действительно — в январе Дмитрий Алексеевич уже больше не вспоминал о Жанне. Только сидя у чертежной доски, гудел себе под нос, повторяя то, что сказал ему Шопен и что подтвердил в своем концерте Рахманинов. Дело его быстро продвигалось к концу, он повеселел, стал опять ходить в консерваторию. Однажды, впервые услышав «Прелюды» Листа, которые так и остались звучать в нем, посеяли странную тревогу, он спустился с галерки в фойе, чтобы постоять у колонны. Вместе с другими молчаливыми молодыми людьми, он прижался к колонне — так, чтобы не выделяться среди соседей, и украдкой стал смотреть на женские лица, которые все еще — и помимо воли притягивали его. Почти у всех самых хорошеньких, были солидные, все время острящие кавалеры. «Смейтесь громче! — подумал Дмитрий Алексеевич. Оснований для тревоги нет! Сам Шутиков, сам Авдиев вас в этом заверяют! Новаторам открыты все пути!» — У вас всегда такое лицо, что его можно найти, даже если вас не знаешь — по описанию, — услышал он как бы в тумане чей-то голос. «Да, они слишком спокойны, — думал Дмитрий Алексеевич. — Они могут судить о том, что делается в нашем углу, только по статьям таких безусловных сторонников прогресса, как Шутиков». — Куда вы смотрите, Дмитрий Алексеевич? — сказал кто-то рядом. Мысли его спутались. Он несколько секунд боролся с этим насильственным пробуждением и вдруг увидел перед собой красивую, молодую, полненькую девушку с замшевой родинкой на щеке. Он всмотрелся, и произошло чудо девушка эта превратилась в Надежду Сергеевну Дроздову, одетую в строгий, темно-серый с сиреневым отливом костюм. Дмитрий Алексеевич, как два года назад в Музге, спокойно и прямо посмотрел на нее. Взгляды их на миг столкнулись. Лопаткин почувствовал легкое, приятное удушье, а она покраснела. Может быть, сказалось то, что в памяти Дмитрия Алексеевича еще звучали «Прелюды» — музыка чистая и откровенная. Дмитрий Алексеевич опять посмотрел на Дроздову и даже кашлянул, чтобы заполнить молчание. Она протянула ему теплую, мягкую руку. Он взял эту руку и что-то сказал. Потом Надежда Сергеевна на секунду повернулась, и он увидел ее шею — гордую, белую, как неснятое молоко. — Вы знаете что… — сказал он. — С вами что-то случилось. Вы, как говорят, расцвели… Вы простите, я просто не узнал вас. Вернее, узнал, но смотрю: не та Надежда Сергеевна. — Да, — задумчиво сказала она и осторожно высвободила свою руку из его пальцев. — Да, не та… Ну, а как вы? Не потеряли еще голову? — А что там… Я знал, что будет не сладко. Предвидел все и боли не чувствую. — Ну-ка пойдемте сюда. В общий хоровод, — она взяла его под руку. Расскажите-ка мне, как дела у вас?. Подробно обо всем. Я вижу костюм… — Не только костюм. Есть еще и пальто, и шляпа, — Ого! Вы теперь богач! — А история-то какая! — И Дмитрий Алексеевич стал рассказывать историю с шестью тысячами. Сразу куда-то пропали опасные встречи глаз, и «Прелюды» притихли. Теперь Дмитрий Алексеевич говорил товарищу интересные и смешные вещи. А товарищ так и впился в него жадными глазами. — Иностранная разведка! — говорил Дмитрий Алексеевич. — Ловушка! Старик уперся и никак не хочет брать денег. А я так положил в карман: пока они начнут осуществлять свои планы, мы все проедим… — Правильно! — Надежда Сергеевна рассмеялась, глядя на него сбоку. — Очень кстати пакетик пришел. А то мы со стариком уже гадали: не поступить ли мне на завод? Если бы поступил, пришлось бы затянуть дело с машиной… — Вы и так, по-моему… Дроздов говорил, что вы ослабили наступательную активность. Мне даже не нравится это. Я ведь болею за вас… — Скоро начну битву. Я разработал новый вари… Тут Дмитрий Алексеевич осекся, кашлянул. Он вспомнил, с кем имеет дело… — Вы что?.. Вы почему не договариваете? — тихо спросила Надежда Сергеевна, словно мертвея. — Вы что… считаете, что я… — Она тряхнула головой, и серые глаза ее увеличились от слез. — Я не считаю этого… — Он тоже покраснел. — Да… да, я боюсь… Не боюсь, но мне для моих интересов не нужно… Видите ли. Надежда Сергеевна, если уж говорить начистоту… — сказал он твердо и зло подобрал губу. — Вы жена моего противника. Для вас это зрелище. В лучшем случае… бой гладиаторов. А ведь я-то бьюсь из последних… — Я с ним незнакома! Знать не хочу его! Замолчите! — зашипела она, и несколько человек впереди оглянулись. Они молча прошли половину круга. — Это что — правда? — спросил, наконец, Дмитрий Алексеевич. — Давно? — Почти два года… Не сошлись характерами… Они молча сделали несколько шагов. Потом Надежда Сергеевна подняла на него виноватые глаза. — Дмитрий Алексеевич… я вас никогда не предам. Даю вам честное слово… Клянусь сыном. Чуть двинув локтем, он прижал ее руку и опустил. — Надежда Сергеевна, я сделал новую машину. Универсальную, для литья самых различных труб. Сейчас я сам вижу… мне кажется, что это серьезная находка. — Они тоже машину делают. — Кто такие?.. — Они кончают уже. — Надежда Сергеевна сама испугалась этих слов, заторопилась. — Сейчас я вам скажу, кто. Вот эти двое, что с вами были, Максютенко и Урюпин. Дроздов «наблюдает», Фундатор, Авдиев и еще кто-то консультируют… Забыла остальных. По лицу Лопаткина, по тому, как он глубоко вдохнул воздух и весь окаменел, наливаясь смертельным холодом борьбы, Надежда Сергеевна поняла все. — Дмитрий Алексеевич, — осторожно позвала она, гладя его рукав. Дмитрий Алексеевич! Я все разузнаю… Раздался звонок. Это был уже третий. В фойе погас свет. — Приходите через неделю. Девятнадцатого. Днем. Все будет… В двенадцать часов дня! — Куда? — Куда-нибудь. Ну вот, в нотный магазин на Неглинке. Вы только не расстраивайтесь. Подождите расстраиваться. — Она пожала ему руку. — Я вам обязательно помогу! До свидания! Она, может быть, ждала, что он ей предложит встретиться после концерта. Но Дмитрий Алексеевич пожал ее руку, молча повернулся и исчез в толпе. Он даже на второе отделение не остался — сразу же ушел домой. Девятнадцатого января в полдень Дмитрий Алексеевич шел по Неглинной. Воротник его пальто был поднят и шляпа плотно нахлобучена, потому что валил мокрый снег. У нотного магазина он остановился, посмотрел по сторонам и нажал было на бронзовый поручень двери, — но тут от стены к нему шагнула женщина в черном широком пальто и в большом, мягко упавшем на лоб берете из дымчато-голубого фетра. Это была Надежда Сергеевна. Она ждала Дмитрия Алексеевича. — Здравствуйте, — чуть слышно сказала она, подавая руку в перчатке из тонкой черной кожицы. — Надежда Сергеевна! — весело воскликнул Дмитрий Алексеевич и смолк, увидев ее лицо, печальное и" красивое. Оно сразу скрылось под косо нависающей, голубоватой сенью берета. Надежда Сергеевна опустила голову. — Надежда Сергеевна! — сказал он тише. — У вас что-нибудь случилось? — Я просто не смогла вам ничего узнать… — Вот и хорошо. И черт с ним. Меньше забот. — Дмитрий Алексеевич… нам надо куда-то пойти, я зам должна многое рассказать. Во-от. Они вас обокрали, теперь я хорошо это поняла. Хотела я вам нарисовать их машину, только ничего не получилось. Я издалека только увидела один раз вот такую штуку на чертеже… Я ее поскорей нарисовала. Она достала из сумки сложенную бумажку. Дмитрий Алексеевич развернул ее — и опять, уже в третий или четвертый раз, увидел тот же знакомый круг и в нем шесть кружков поменьше, направленных на него, как револьверные пули. Это была машина Урюпина и Максютенко. — Они строят эту машину у нас на заводе, у Ганичева. — Это все очень важно, — задумчиво, как бы для себя, проговорил Дмитрий Алексеевич. — Это все очень важно, — он покачал головой. — Дело вон куда, оказывается, шагнуло. Пока мы тут капусту выгружали… Да-а… Хорошо, он вдруг воспрянул. — Пойдемте, послушаем вас, чем вы меня порадуете еще. Не пугайтесь, вы меня действительно радуете. Вы вооружаете меня, даете мне и щит и меч! Только скажите, если не секрет, зачем вы это делаете? Он посмотрел на нее прямо, и она опустила глаза. И долго стояла, оцепенев, повесив руки, глядя вниз, то улыбаясь, то краснея и ничего не говоря. — Ну вот… — сказала она, так и не ответив Дмитрию Алексеевичу. — Вы, конечно, помните, сначала была построена машина Авдиева… — И она начала рассказывать Лопаткину о центробежных машинах и трубах — то, что он сам хорошо знал. — 7 - После переезда в Москву отношения с мужем у Нади остались такими же неопределенными. Теперь она отчетливо видела, что ошиблась, выйдя замуж за своего сибирского героя. Если в первые дни замужества она гордилась его властью над людьми, восхищенно слушала, как он шутил, беседуя ночью по телефону с грозной Москвой, если Надя позднее жалела его, измученного тяжелыми заботами о комбинате, и прощала ему за это недостаточную грамотность и отсутствие малейшего намека на музыкальный слух, то теперь она еле удерживалась, что бы не сказать ему с обидным спокойствием о том, как она его ненавидит. Она ненавидела его манеру закрывать глаза, потому что ясно видела в ней рисовку начальника, желающего показать, как утомляют его государственные заботы. Когда за столом он начинал чавкать, она краснела и опускала голову. Но еще больше раздражали ее философские рассуждения Леонида Ивановича, который ловко умел сказать к месту: «базис», «государственный долг», «коллектив» и тому подобные слова, прикрывая ими любой свой интерес, любую свою слабость. Это раздражало ее еще и потому, что Леонид Иванович, начиная говорить эти слова, странным образом обезоруживал ее, как бы лишал дара речи. И она, чувствуя очередную несправедливость, допущенную мужем, не могла ему возразить. Это бесило ее, но, стоя рядом с ним, она по старой привычке, по глупой рабской привычке, все еще подгибала колени. Сам Леонид Иванович, став москвичом, не переменился. Как и в Музге, он по-прежнему посматривал вокруг себя глазами беркута, сидящего в степи, на телеграфном столбе, и был в этих глазах металлический блеск. В Москве оказалось в непосредственной близости над ним много начальников. Дома по ночам час, о трещал телефон. Говоря серьезным служебным тоном в трубку: «Есть, будет сделано», Леонид Иванович оставался самим собой: закрывал глаза, сопел и подмигивал жене — мол, ладно, там еще посмотрим. Лишь иногда на него вдруг накатывало тихое бешенство — в тех случаях, когда требовали, чтобы он сделал какую-нибудь глупость. Но и тут начальник слышал в трубке только веские доводы против, и в большинстве случаев победа оставалась за Леонидом Ивановичем. Если же начальник настаивал на своем, Дроздов говорил: «Есть, будет сделано», а для жены, повесив трубку, цитировал слова Суворова: «Прежде чем командовать, научись подчиняться». Еще в первый год Надя стала уединяться в своей комнате. Играла с маленьким сыном, радуясь тому, как он отчетливо говорит: «Дай-дай-дай», слова, которые, по выражению Леонида Ивановича, уже обеспечивали ему прочное положение в мире. Чтобы скрыть свое физическое отвращение к мужу, она иногда жаловалась на боли в пояснице и стала обвязывать себя шерстяным платком. Леонид Иванович послал ее в поликлинику. Она долго объясняла недоумевающему врачу, что у нее болит, говорила о своей неблагополучной беременности и добилась своего: больной были предписаны тепло и покой. Вскоре Надя окончательно покончила с недоверием мужа, уставив подоконники в своей комнате коробочками с «крупой» как называл Дроздов гомеопатические лекарства. Надя чувствовала, что поворота назад не будет, что надвигается новая, большая перемена в ее жизни, и сурово готовилась к ней. В своей комнате, лежа на диване, с книжкой в руке, она иногда вспоминала Музгу и вздыхала, как будто там осталась ее юность. Глядела исподлобья в стену, оклеенную сиреневыми обоями, и видела милую, пыльную Восточную улицу, по которой она шла однажды, нет, два раза, вверх, на самую гору. «Дмитрий Алексеевич», чуть пошевелила она губами. Да, это была ее юность. Была и прошла стороной, лишь повеяв на нее своим теплом. Какое было бы счастье!.. Он, наверно, и сейчас ходит по ней, по Восточной, один готовится к бою, не верит ни в чью помощь. Хотя, может быть, Валентина Павловна… «Какие люди! Что я наделала!» Старуха Дроздова вызвала из Музги Шуру — нянчить внука, и Надя, несмотря на возражения домашних, сразу же поступила на работу в школу, преподавать географию. Все в семье пошло привычным, ровным ходом. Но однажды Дроздов, приехав с работы, весело нарушил этот ход. — Надюш! Этот-то наш. Земляк-то! Какой бой закатил на техсовете! — Ты про кого? — Да Лопаткин же! Изобретатель наш! — Он в Москве? — равнодушно спросила Надя, но комната вокруг нее как бы внезапно осветилась, и Наде пришлось опустить глаза. — Я же говорю тебе — проект недавно защищал в Гипролито! — Ты не видел еще, какой костюмчик я купила для Николашки? — спросила Надя и, отложив атлас, по которому она готовилась к урокам, приподнялась на диване. — Погоди про костюмчик! Я говорю — Лопаткин в Москву перебрался. — Он еще и пробьет свое изобретение. Ты же знаешь, он какой… — Наши корифеи начеку, — Леонид Иванович встал в свою любимую величественно-шутливую позу. — Наука ревниво охраняет свои рубежи от всяческих… вторжений. — Что — забраковали? — Вышел еле живой. Как говорится, шатаясь. Они бьют-то, знаешь? — без синяков! — Леонид Иванович улыбнулся, собрав на желтом лице множество веселых морщинок. — Ну как он? Как выглядит? — Был он сегодня у меня. В своем… мундире. Я тебе говорил — он отказался от костюма? Предлагал я ему как-то в Музге… — Обедать будешь? — спросила Надя, поднимаясь с дивана. Она была в длинном халате из темно-лилового шелка, с редко разбросанными по этому фону красными и золотистыми ветками и стеблями. Халат был полуоткрыт на груди. — Обедать? — спросил Леонид Иванович, обнимая ее и притягивая к себе. При этом он пощупал, на месте ли шерстяной платок — платок был на месте. Н-да-а, — сказал он несколько разочарованно. — Что ж, пожалуй. И они прошли в соседнюю комнату, где старуха уже расставила приборы. Сев на свое место, Дроздов взял графин, который был поставлен для него под правую руку. Выпив рюмку водки, он поддел вилкой из общей миски ком кислой капусты и, громко хрустя, засмеялся. Он вспомнил что-то веселое, но капуста не давала ему говорить. — Максютенко! — сказал он и не удержался, прыснул. — Ох, голова!.. Слышь? Наш музгинский Дон-Жуан… Я хотел ему, Максютенке, подсказать, зная его натуру, а он уже сам влез в историю. Предъявил свою конструкцию машины! Всякая мразь ночная хочет славы героя! Спер идею у Лопаткина, добавил еще от заграничных авторов что-то… и кажется, сволочь, удачно выбрал момент!.. Тут Леонид Иванович налил себе еще рюмку, быстрым движением выплеснул водку в рот и стал хлебать суп. — Мама, здесь все свои, дай-ка мне деревянную ложку, — сказал он, и Надя вспомнила, что эти слова так понравились ей когда-то, в первый день замужества. — Ты говоришь, удачно, — спросила Надя. — Чем же? — Ах, да… Я же тебе не рассказывал! Тут целая история! Шутиков-то, наш зам… Он ведь неспроста занимается трубами. Плана такого у нас нет… то есть имеется, конечно, план по канализационным трубам, но для внутреннего потребления. Для собственного строительства. Но зам наш газеты читает и сиживал на совещаниях в высокой инстанции, когда там была поставлена задача создать центробежную машину. И через год был — когда ругали нескольких министров за то, что они машину не могут дать. Раз ругают, два ругают, а наш сидит — и молчок! О-о, Шутиков человек с перспективой! Он дело сделает. Те все обещают и просят денег, а он решил без шума сделать машину и скромненько отрапортовать. А чтобы было скромненько и быстро — не надо ругаться с институтами. Надо с ними находить общий язык. Вот он и нашел: сделали машину Авдиева. Потерпели убытки — ничего… — Почему же он Лопаткина не поддержал? — воскликнула Надя и побледнела, но Леонид Иванович этого не заметил. — Погоди, — он любил рассказывать. — Погоди, товарищ, гм, Дроздова. Может, он и поддержал бы Лопаткина, Шутикову все равно кто — ему важно сделать машину и подать на стол готовую трубу. Но Лопаткин — это лошадка, на которую нельзя ставить. Создавать ему отдельное конструкторское бюро хлопотно. Передать в институт — нельзя: не уживется с Авдиевым. Только угробят средства. Тут нужен человек, который способен пойти на компромисс. У ученых свои интересы. Им нужно, чтобы все машины были сделаны на основе их многолетних, творческих, углубленных, плодотворных изысканий. И Шутиков прекрасно знает, что с господнею стихией… как это ты читала мне?.. — Царям не совладать, — подсказала Надя. — Вот-вот. С господнею стихией царям не совладать. Если бы в самом начале Лопаткин нашел общий, язык с институтами, у него бы пошло. Правда, с Авдиевым трудно — кремень. Надо перед ним просто капитулировать — на его милость, что оставит. Ну и то, Авдиев мужик умный, что-нибудь бросил бы ему со стола. Так что Лопаткин допустил стратегический просчет. А теперь, когда дело запатентовано, Лопаткин в институты и не суйся. — Печально… — сказала Надя, косясь на мужа, выжидая. — Ты попробуй-ка вот, телятина очень вкусная сегодня. — Телятина? Хо-хо! — сказал воинственно Леонид Иванович и положил себе в тарелку кусок граммов на четыреста. — Так вот, — сказал он, быстро жуя и двигая при этом всем лицом, — Максютенко… Мать, а ты хорошо телятину нынче сварила! Так я говорю, Максютенко. Дурак, а вовремя ведь сунулся! Его сейчас расцелуют. И правильно сделают! Они уже далеко зашли с авдиевской машиной и со своими диссертациями. Им теперь не то что сюрпризы, убытки надо списывать! Вот они и спишут, скажут, что все пошло на поиски, на разработку, на подходы к новой машине. Молодцы! — Он крякнул и, стуча ножом по тарелке, стал резать мясо. Разрезав, он положил в рот большой кусок, и твердый желвак заходил на его щеке, словно Дроздов подпер ее изнутри языком. Надя, нервно шевельнув ноздрями, пристально посмотрела на этот желвак и отвернулась. — Все-таки свинство, — сказала она. — Человек работал сколько лет… — Конечно, это так. Но если посмотреть с холодным вниманием, — Дроздов шевельнул бровью и, ткнув вилкой в новый кусок, стал водить им по краю тарелки, размазывая горчицу, — открыть, придумать — это еще десятая часть дела. Сколько благих порывов кануло в истории без вести! Все потому, что их не могли провернуть, не нашлось надлежащего организатора. И то, что кидаются на нашего Лопаткина такие люди, как Максютенко, как Авдиев и как Шутиков, все это естественно. Идея, если она правильная, начинает жить самостоятельно и ищет своего сильного человека, который обеспечит ей процветание. Идея предпочитает брак не по любви, а по расчету, — сказав это, Леонид Иванович торжествующе посмотрел на жену. — Идея охотно изменяет своему первому любовнику — в пользу влиятельного и энергичного патрона. — Творческую часть не может заменить делец, — сказала Надя чуть слышно. Настолько тихо, что Леонид Иванович получил право не ответить. И он сделал вид, что не расслышал ее слов. И Надя все это поняла. Обед затянулся — и не по вине Леонида Ивановича, который быстро расправлялся с едой, громил еду. В этот день Надя что-то медлила за обедом, шевелила ложкой в тарелке и почти не ела. «Вот оно, надвинулось», — радостно и испуганно говорила она себе. А Дроздов, видя, что она не собирается подниматься из-за стола, подкладывал себе в тарелку, чтобы убить время. И, перехватив лишнее, отдуваясь, ушел, наконец, в свою спальню соснуть часок. Надя решила разыскать Лопаткина. На следующий день, по дороге из школы, она остановилась у справочного киоска и, купив бланк адресного стола, заполнила его: «Лопаткин, Дмитрий Алексеевич». Через час она получила ответ о том, что «таковой» не проживает. «Да, так оно и есть, так и должно быть. Где ему жить здесь?» — грустно подумала она и медленно пошла по улице, теребя справку, пуская по ветру с ладони мельчайшие бумажные обрывки. Вечером она спросила у мужа мимоходом, как бы рассеянно: где же он ночует, этот изобретатель? Ведь все-таки же зима! «Черт его знает, у них шкура ведь как у волков, холода не боится», — ответил Леонид Иванович. Повторить свой вопрос она не решилась, и опять потекла ровная жизнь: завтрак — в час, обед — в семь вечера, чай — в одиннадцать. Дроздов больше не упоминал о Лопаткине. Если что и рассказывал, то это были министерские анекдоты. О том, например, что есть у Шутикова референт Невраев, которого называют министерским барометром… — Молодой, любит, правда, выпить, но чутье — я никогда такого не встречал, — одобрительно улыбаясь, говорил Леонид Иванович. — Гроза всей министерской мелкоты! Вот он сегодня с тобой любезен, значит можешь спать спокойно. Если сам подошел здороваться — значит скоро поедешь в командировку за границу или тебя сделают начальником отдела. А вот если ты к нему зайдешь и он занят, не замечает тебя, куда-то спешит, — значит все. Твоя фамилия будет завтра или послезавтра в приказе министра. Жди! Он и нашим вещим Олегам иногда предсказывает: «Получишь ты смерть от коня своего». В конце февраля Дроздов за обедом сказал Наде: — Шутиков завтра в газете выступает. Подвал о новаторстве. Писал, конечно, не он — Невраев. Невраев и газетчики, вместе. А нашему Павлу Ивановичу дали оттиск. Он подписал, слышь? — потом прочитал и говорит: «Вот здесь у меня шероховато. Исправьте». «У меня!». И где-то далеко в его умной, лукавой улыбке промелькнула и скрылась досада. — Ты, наверно, тоже не прочь был бы выступить? — сказала Надя с невинным видом. — Надежда! — предупреждающе, но так же весело возвысил голос Леонид Иванович. — Я понимаю вас, товарищ… гм, Дроздова. Если я буду выступать со статьей, то мысли в ней все-таки будут мои. Бывают такие неграмотные мужички, которые диктуют грамотным. И бывают грамотные, — он сделал здесь ударение, — грамотеи, которые только и могут, что записывать чужие мысли. А наоборот их поставить нельзя. Мужик не сможет писать, а писарь — ха! диктовать. Если я и выступлю, то сотрудничество у меня будет только такое: делового мужика с писарем. Он задумался после этих слов, рассеянно жуя, и Надя еще яснее почувствовала тайную досаду, которая убавила на этот раз его аппетит. Весна в тот год не принесла никаких перемен, май прошел в школьных заботах, в экзаменах, а в июне Надя вместе с ребенком и Шурой села в «Победу» и уехала на Волгу. Лето было солнечное, без дождей, без ветра и тревожное. Надя каждый день уходила одна далеко по поющим пескам и там, на косе, среди мелководных заливов и рукавов, загорала, принималась читать «Утраченные иллюзии» и бросала, не понимая, что же с нею делается. Она купалась — то плавала, отдаваясь прохладной быстрине, то барахталась в теплом сусле заливов, — и это было приятно, но тихая грусть, странные порывы раздражения не оставляли ее. В июле за деревней, в жаркой тишине, на полях стали выгорать хлеба. Надя видела на крыльце правления колхозников, загорелых, с белыми пятнами соли на пыльных гимнастерках где спина и плечи. Они молча курили, плевали на землю и следили за москвичкой голубыми, как бы выцветшими на солнце глазами. Надя понимала, что у них начинается беда, и не могла ничем помочь. Но ей теперь нельзя было уйти и на пески — они раскалились и гнали прочь одинокую, скучающую, загорелую дамочку в сарафане. И Надя уходила в прохладную избу, чтобы никто не видел ее веселого зонтика и книги. В начале августа Надя не выдержала и послала мужу телеграмму. Прибыла «Победа», и дачники сбежали в Москву. Муж встретил ее обычной умной улыбкой. Хотел похлопать жену по плечу, но почему-то не получилось. «Дела у меня неплохи», — загадочно ответил он на ее равнодушный вопрос. А вечером к нему пришли. Надя сразу узнала Максютенко. Он пополнел и был одет в темно-синий костюм с обвислыми плечами. Увидев Надю, он быстро шагнул к ней и вложил ей в руку коробочку с духами — ленинградскую «Сирень», о которой в те дни много говорили. Вторым гостем был худощавый, полуседой мужчина, с металлическими звуками в голосе. Он легонько, но все же больно пожал Наде руку и назвался Урюпиным. Надя думала, что будут выпивка и песни, но гости и Леонид Иванович закрылись в средней комнате, которую называли столовой и гостиной, и развернули на столе чертежи. Совещание их длилось три часа. За это время Надя из своей комнаты услышала их голоса только один раз — это был дружный взрыв смеха: стонущее аханье мужа, металлический, генеральский смех Урюпина и кобылье ржанье Максютенко. Потом был организован чай, и пригласили к столу Надю. Был разлит по рюмкам и мужской «чай», от которого Надя отказалась. — Вот! — обратился Максютенко к Наде после первого тоста и показал пустой рюмкой на Дроздова. — Не хочет нам помогать! — Ты не передергивай, Максютенко, — строго сказал Леонид Иванович, закрывая глаза. — Помогать я не отказываюсь, а с-соавтором быть не хочу. А помощь — пожалуйста. Наоборот, если хочешь знать, если ты не забыл, ведь предложил-то ваши кандидатуры я… — Вот мы и хотим, чтобы ты был с нами, Леонид Иванович, — сказал Урюпин, худощавое его лицо улыбнулось, и серая, густая шевелюра вдруг, словно автоматически, передвинулась вперед — к сморщенному лбу. — Ну-ка, ну-ка, — Дроздов захохотал, — ну-ка еще двинь! Урюпин быстро взглянул на Надю и нахмурился. Он не хотел выставлять свой изъян на посмешище, и именно поэтому волосы его двинулись быстрее, чем обычно, к бровям и обратно. — Ты нервный! — сказал Дроздов. — Тебя выдает это… — Так как мы решим? — спросил Урюпин, багровея. — Формально, ради будущей медали, быть участником вашей группы я не могу. Проектировать тоже не буду. Мне надо работать. Поеду вот на заводы. Вы подключите, кого я сказал: Воловика, Фундатора и Тепикина. Только, слышите? Они сами к вам не придут. Они красные девицы, им хочется, но служба заставляет опускать глазки. Я их уже подготовил. Теперь вы должны сказать свое слово. Конечно, хорошо бы и Шутикова сюда, но вы сами, дураки, изгадили все. И меня подвели. Я не знаю, какие у него соображения, но вообще, друзья, некоторые отверстия надо всегда держать закрытыми. Вот он со мной теперь не разговаривает. Два слова — здравствуй и прощай! И все! Видите, что вы наделали. Во время этой речи Максютенко, виновато розовея, все время говорил: «Леонид Иванович! Леонид Иванович!» Когда Дроздов сердито замолчал, он опять сказал: «Леонид Иванович…» Тот с грозной улыбкой посмотрел на него. — Вольно, Максютенко! Можешь исполнять!.. Вскоре гости ушли. Дроздов, проводив их, потянулся в передней, хрустнул суставами. — Вот так, сдуру, могут такую пилюлю поднести… Пришли к Шутикову, предлагают ему возглавить группу и бряк: мол, Дроздов советовал подключить! Тот, конечно, улыбнулся, а потом с глазу на глаз подошел и говорит мне: «Вы зачем меня в эту, как ее, группу тянете?» Я ему: «Ваша же инициатива, Павел Иванович!» Он прямо зашипел: «Какая моя инициатива? Ерунду какую говорите!» И до сих пор оглядывается. Матерый волк, так ему везде псина чудится. Эх, Надюша, не так-то просто все… Надя, не дослушав его, молча ушла к себе. Леонид Иванович придержал ее дверь. — Можно? — Ни в коем случае, — сказала Надя. — Никогда. — Что как строго? А я вот войду. На основании брачного свидетельства. Он засмеялся и вошел. — Что ж, войди. А я выйду. — Что так? — Я тебя не люблю. — Напрасно, — сказал он. — Обязана любить. — Знаешь — не зли меня. Ты такой оказался мелкий… Человека убиваешь живого! Ведь он тебе даже дороги не перешел. Ты сам, сам лег на его дороге! Он и не подозревал, а ты накинул петлю и давишь! Ты смотри, какой он живой, как он не сдается. А ты все давишь, давишь… — Ну во-от, задави такого! — попробовал пошутить Леонид Иванович, и лицо его желчно дернулось. — Ты послушай-ка, послушай… Николашка, светлоголовый мальчик, стоял около своей кроватки, стучал по ней флаконом ленинградской «Сирени» и, смеясь, смотрел на обоих. Надя взяла его на руки, прижала и повернулась к мужу спиной. — Послушай-ка… — сказал Леонид Иванович морщась. — Лопаткин один погубил бы свою идею. Мы, если хочешь, в интересах государства, были обязаны вмешаться. Нам нужны трубы, а не твой Дмитрий, как его… — Не хочу тебя слушать, — глядя в пространство, она прижала губы к теплой головке сына. — Ты всегда говоришь то, что в данный момент тебя оправдывает, ты всегда прав. Дави его! Но я тебе больше не жена… После этого разговора у них все пошло как будто бы по-прежнему. Они вместе садились за стол и даже обменивались несколькими словами — о погоде, о здоровье сына, о том, что развелась моль… Но Леонид Иванович больше не рассказывал анекдотов и Надя ни разу не улыбнулась при нем. В двадцатых числах августа она попросила у мужа «Победу» и вместе с Шурой поехала в центр делать покупки для сына к зиме. Когда машина миновала Белорусский вокзал и остановилась у светофора, Шура вдруг дернула Надю за рукав. — Глядите-ка, наш! Музгинский учитель! Бона впереди вышагивает! Надя вздрогнула. Кровь больно толкнулась в голову. — Фу, как ты меня испугала! — сказала она. — Кого ты там высмотрела? И взглянув в косое окошко машины, она сразу увидала Дмитрия Алексеевича, который шагал по тротуару, направляясь к центру. Лицо его было неподвижное, строгое, он был такой же, как в Музге, — ничего не видел кругом, ничего не слышал и был занят собственными мыслями. Милиционер на перекрестке, махнув палочкой, повернулся, над ним в светофоре выпрыгнул зеленый огонек, и машина двинулась дальше, покатила по улице Горького, а Дмитрий Алексеевич остался позади. — Сережа, остановите вот здесь, — сказала Надя. — Я пройдусь по магазинам. Машина затормозила у тротуара. Надя вышла и, еле сдерживая дрожь в голосе, стала неторопливо перечислять Шуре все, что надо купить к обеду: «Лучше всего взять осетрины, если будет крупная, — говорила она. — Может, есть копченый угорь — надо обязательно купить, Леонид Иванович любит. Непременно посмотри кур», — и захлопнула дверцу. Немного подождала, пока машина не исчезла вдали в общем автомобильном потоке, затем повернулась и побежала, сияя, шевеля губами. Она на ходу придумывала какую-нибудь ложь, которая оправдала бы ее внезапное появление перед Лопаткиным. Но ничего не могла придумать. Потом Надя остановилась: она сообразила, что нельзя вот так рисковать удачным моментом — может быть, вторично им не удастся встретиться. А сейчас Дмитрий Алексеевич может оказаться не в духе. Возможно, что ему ни с кем не хочется разговаривать, тем более сейчас, да еще с женой Дроздова. Поздоровается и пойдет дальше. Нет, так нельзя. И Надя поскорей отошла к газетному киоску. Сделано это было вовремя: она успела лишь открыть сумочку и посмотреть на себя в зеркало, и вот уже мелькнул в толпе зеленоватый китель. Надя подняла сумочку повыше, но предосторожность эта была лишней. Дмитрий Алексеевич быстрым, гибким шагом словно бы вырвался из потока пешеходов и так же быстро исчез. Надя захлопнула сумочку и бросилась вслед за ним. Вскоре она догнала его. Он шел так же ровно — не ускоряя и не замедляя шага. И так, шагов на пятьдесят позади Дмитрия Алексеевича, Надя прошла всю улицу Горького, Моховую и Волхонку; Он задал ей работы! Иногда ей казалось, что Лопаткин заметил ее и нарочно кружит по городу, чтобы посмеяться над нею. И она, покраснев, замедляла шаг, шла так, чтобы он не мог ничего заметить — даже оглянувшись, даже заподозрен неладное. Но Дмитрий Алексеевич ни разу не оглянулся. Он спокойно закончил восьмикилометровую прогулку, свернул в свой Ляхов переулок, прошел через двор, мимо сараев и голубятен, и по ступеням поднялся в подъезд старинного дома с облезлыми колоннами. Надя осмотрела издали эти колонны, покрытые внизу отчетливыми письменами, характерными для середины двадцатого столетия. Осмотрела двор, запомнила номер дома и, выйдя к бульвару, села в такси. Через несколько дней, после долгих колебаний, она решила навестить Дмитрия Алексеевича. В то ясное утро, когда это решение было принято, Надя впервые на московской квартире запела. В девять утра она вымыла голову, долго сушила и расчесывала свои не очень длинные, но густые, темно-русые волосы, которые после мытья словно сошли с ума — поднялись дыбом и громко трещали под гребешком. Расчесав, она заплела их в две толстые косички и уложила на затылке в тугой жгут. На затылке все получилось как надо, а вот впереди, и вообще вокруг головы, летало очень много рыжеватых паутинок это был милый пух юности, который с годами исчезает, но Наде он не понравился, и, распустив косы, она снова сердито стала их расчесывать. «Что такое?» — подумала она вдруг, неожиданно поймав эту свою злость, и, испугавшись простого ответа, который был почти готов, она с непонятной радостью рассмеялась и запела. Вот так, тщательно причесанная, но все же с паутинкой она и предстала перед нашим Евгением Устиновичем, который сразу же стал искусно ее допрашивать. Но все искусство его разбивалось о рассеянность Нади. Она отвечала «да» почти на все вопросы старика и этим навела его на серьезные мысли. А рассеянность ее была особого рода. Прежде всего она заметила целую стаю звонковых кнопок на двери и задумалась. Потом, узнав, что Дмитрия Алексеевича нет дома, она опять вспомнила о кнопках и поняла, что каждая кнопка — это сосед Дмитрия Алексеевича и притом, как ей показалось, сосед нелюдимый и злой. Старичок, встретивший ее, предложил зайти, посидеть, и она вошла к ним в комнату, пропахшую табачным дымом, и села на шаткий стул. Вот здесь и услышал от нее профессор Бусько те «да», которые так его насторожили. Надя увидела на грязном столике два куска черного хлеба, оба одинаковой величины, и лежали они точно друг против друга. На каждом куске лежала половинка соленого огурца. — Вы живете здесь вдвоем? — спросила она. — Да, да, — сказал старичок и тоже что-то спросил, и она ответила: «Да»… Потом она увидела чертежную доску и на ней ватманский лист с чертежом. Она хотела подойти рассмотреть чертеж, но старичок сказал: «Извиняюсь» и, пробежав вперед, проворно завесил чертеж газетой. — Да, да, — сказала она ему и опять взглянула на куски хлеба, сжала в руках сумочку, где лежало двести рублей. Потом вышла в коридор и, не отвечая старичку, ровным шагом направилась к выходу. Она твердо решила помочь двум людям, из которых один в этот день поднялся в ее глазах еще выше. «Что же сделать? — думала она. — Двести, пятьсот рублей — это не деньги». Больше достать она не могла, потому что расход денег в семье Дроздовых контролировала старуха. Прошло полтора месяца. Начались дожди, а Надя все еще искала деньги и не могла ничего придумать. Однажды днем позвонила по телефону, а затем и приехала к Наде Ганичева. Она гостила в Москве уже несколько дней. Широкая, кривоногая, пахнущая все теми же неистовыми духами, она расцеловала Надю и, целуя, рассматривала все кругом и примечала. Она сразу же увидела пакетики с нафталином на столе и открытый шкаф. — Это я вот… вынула манто, хочу проветрить, чтобы моль не завелась, сказала Надя, взглянув на Ганичеву, и неожиданно дрожь пронзила ее. — Ну-ка погоди, дай-ка я примерю, — Ганичева словно читала Надины мысли. Она надела манто, рассыпав по ковру шарики нафталина, и подошла к зеркалу. — Длинновато, — сказала Надя. — Это чепуха, — Ганичева повернулась перед зеркалом в одну сторону, в другую. — Слушай, продай его мне! А? Надя не ответила. — Честное слово, — сказала Ганичева. — Вы сколько за него отдали? — Двадцать две… — Ну, таких денег у меня нет, положим. И потом реформа… а вот за девять я бы взяла. Надя молчала, побледнев, глядя в пространство. Это было невозможно продавать вещь, которую для нее купил Дроздов. Именно потому, что покупал Дроздов, — он купил, он сам платил, сам считал деньги. Если уходить от него, то манто это надо оставить ему. Но девять тысяч… — Ну, что ты там… — сказала Ганичева. — Вот я тебе даю десять. Окончательно. — Зинаида Фоминична, — торопливо заговорила Надя, — мне очень нужны деньги… — А я чего? Это что — не деньги?.. — Мне только нужно, чтобы муж не знал. До зимы… — А что у тебя? — Ганичева понизила голос. — Ладно, не говори. Это не мое дело. Так что мы… решаем? И Надя решила. На следующее утро Ганичева привезла ей шесть тысяч, сказав, что остальное пришлет из Музги… Манто было уже завернуто в газеты и перевязано шпагатом. Ганичева очень ловко вынесла его на лестницу, показала Наде рукой, что все будет шито-крыто, и уехала. А через два часа, когда все улеглось в душе и когда исчез тревожный запах нафталина" Надя завернула деньги в серую, грубую бумагу, все уголки свертка подклеила и, прихватив с собой Шуру, поехала в центр за покупками. В Ляховом переулке они вышли из машины. Шура сразу поняла свою роль и, бросив на Надю веселый и ободряющий взгляд, убежала под высокую арку. Так Дмитрий Алексеевич стал обладателем нового костюма, пальто и шляпы. Увидев его в фойе консерватории, Надя, прежде чем подойти, осмотрела его со всех сторон и решила, что костюм очень хорош, что он выбран со вкусом. В отличие от Евгения Устиновича, она видела в этом костюме только хорошие стороны. И здесь, глядя на Лопаткина, она освободилась наконец от ощущения вины перед мужем. Давно забытое чувство свободы подхватило Надю, и она полетела так, как летают во сне. Все движения ее теперь были собраны и быстры. Она бегала даже по комнате, — ей не хватало времени. Надо было успеть в школу, потом, пока было не поздно, она спешила к сыну, к попрыгушкину, к Николашке. Перед ним она не могла оправдаться, особенно когда он, соскучась, бросался к ней и падал, потому что слабо держался на ногах. Он падал, а она замирала от боли. Но Николашка, посидев у мамы на коленях, сползал на пол, чтобы поднять пуговицу и положить в рот. Он был спокоен, в жизни его ничто не изменилось. Все тревожное горело, оказывается, только в ней. — Где вы пропадаете по вечерам? — шутливо спросил Леонид Иванович, поймав ее однажды в коридоре. Она бежала из ванной. — Вы, по-моему, температурите, товарищ… Дроздова! — Ах, господи! — раздраженно отмахнулась она. — Отстань, пожалуйста… Она спешила: дело шло к вечеру. Надя собиралась не в кино и не в театр. Одеться ей нужно было попроще, — а это не легкое дело. У нее оставалось в распоряжении всего лишь полтора часа, всего лишь! А надо было еще запереться, расчесать волосы и уложить косы, припудрить сухой, горячий румянец на щеках и попытаться понять ту, чужую, сумасшедшую, которая в последнее время стала появляться в зеркале и пугала ее. — 8 - Надя была уже своим человеком в Ляховом переулке. Все получилось само собой. А как, это могла бы объяснить только та, что являлась в зеркале. Она являлась только Наде, только наедине, а выйдя из комнаты, умела сразу же стать скромной, тихой и совсем затаивалась, исчезала, когда Надя приходила к Лопаткину и профессору Бусько. Комната их к этому времени уже изменилась. На столике появилась клеенка, воду кипятили в новом чайнике, заваривали чай в маленьком круглом пузанчике с вострым носом и разливали в немецкие белые кружки со стенками толщиной в палец: их нельзя было разбить. Все это привезла Надя уже после того, как Дмитрий Алексеевич сам привел ее в комнату и представил профессору. Теперь она входила смело и тихонько, чтобы не помешать изобретателям, ставила что-нибудь на стол — какую-нибудь мелочь, вроде хорошей, прочной сахарницы. Дмитрий Алексеевич хотел было возразить против этих покупок, но не смог, потому что все Надя делала разумно и все было недорого и нужно. Покупая эти вещи, она помнила о характере их будущих хозяев. В магазинах, конечно, ею руководила та, хитрая, которую она видела в зеркале. Это ее голос подсказал Наде однажды купить для Дмитрия Алексеевича сорочку и галстук. Развернув небрежно брошенный Надей на стол сверток, Дмитрий Алексеевич вспыхнул — и она тоже. Но потом он внимательно посмотрел — сорочка была из какого-то сверхпрочного крученого шелка — и подумал: «Эта штука переживет всех нас!» За время невзгод у него выработалась непобедимая страсть к надежным, долговечным вещам. И если дух его в таких случаях еще протестовал, то рука в открытую брала подарки. Поэтому он не сумел рассердиться. И та, сумасшедшая, хитрая, на миг торжествующе проглянула из глаз Нади, пошла в наступление, и Дмитрий Алексеевич был побежден! Пишущая машинка Нади стояла теперь тоже здесь, на столе, или отдыхала на полу в футляре. Для нее наконец нашлось верное, постоянное дело. Надя взяла на себя заботы по переписке Дмитрия Алексеевича. С профессором у нее сложились особые отношения. Когда она первый раз, впереди Дмитрия Алексеевича, вошла в комнатку, старик поднялся обомлев. Дмитрий Алексеевич представил Надю. «Мы уже знакомы», — сказала она, и профессор ответил, что да, он уже имел счастье… Он о чем-то догадывался, старался быть незаметным, а если бросал на нее случайный взгляд из-за чертежной доски, то это был взгляд веселый и разоблачающий, и Надя чувствовала приятное смущение, слегка розовела. В первых числах февраля Дмитрий Алексеевич дал Наде пачку листов, исписанных крупным, решительным почерком. — Перепечатайте, пожалуйста, в четырех экземплярах, — он сказал это так, как говорят секретарю, и старался не смотреть на нее. Через пять дней весь текст был отпечатан. Получилось двенадцать страниц. Письмо было адресовано в несколько высоких инстанций и заканчивалось такими словами: «Посмотрите на номер этой жалобы, подумайте, что он означает, и вызовите меня хотя бы для пятиминутной беседы». — Согласны с текстом? — спросил Дмитрий Алексеевич. — Согласна, — шепнула она. В письме Лопаткин скупо перечислил все свои надежды и разочарования, начиная с первого дня, когда он сдал маленький чертежик в бюро изобретений музгинского комбината. — Лучше нет способа приобщить вас к нашей борьбе, — сказал Дмитрий Алексеевич. — Эти письма вы сами отнесете и сдадите в соответствующие окошки. А ответ мы получим от одного из референтов Шутикова или от научного сотрудника НИИЦентролита. Внимание! — он засмеялся, и Надя вздрогнула. — Прошу запомнить день, сегодня седьмое февраля. Надежда Сергеевна, я вручаю вам это. Занесите, пожалуйста, в реестр. Это будет у нас жалоба номер… — Сорок шесть, сорок семь и сорок восемь, — сказала Надя. — Я теперь знаю, — вполголоса сказал Дмитрий Алексеевич старику. — Надо посылать письма сразу в несколько адресов. Надо бить не по одной цели, а по площадям, дробью. Так мы скорее нащупаем… Надю поразило то, что он говорил эти невероятные слова спокойным тоном, словно это была не шутка, а обычное, деловое замечание. Через несколько дней пришел ответ в красивом, специальном конверте. — Распечатайте сами, — резко сказал Дмитрий Алексеевич, не отрываясь от работы. Надя разрезала конверт. Там был вложен бланк: «Ваша жалоба направлена в… (здесь чернилами было написано: „НИИЦентролит“) для рассмотрения по существу». В этот же день Надя получила еще два бланка. Жалобы были направлены — одна министру и вторая — в НИИЦентролит. — Они даже не прочитали до конца, — удивилась Надя. — Что же это такое? — Равнодушие, — отозвался старик со своего рабочего места. — Пережиток капитализма. Надя громко засмеялась, и Евгений Устинович, удивленный, высунулся из-за чертежной доски. — Муж часто говорит такие слова! — она, все еще смеясь, покачала головой и стала подшивать бланки в папку входящих бумаг. — Надежда Сергеевна… — подбирая слова, недовольным тоном возразил старик. — Вы несколько поверхностно и, я бы сказал, книжно понимаете это дело. Книжки — одно, а жизнь другое. Книжки, знаете, отражают жизнь, но не всегда прямо — иной раз и наоборот. Пережитки существуют. Иногда они, правда, не похожи на то, что мы читаем в книжках. Но жизнь — она имеет много тайных, не исследованных сторон, в отличие от явных. Вот взять, скажем, кого бы… Ну, возьмем кровельщика из нашего домоуправления. Получает он четыреста рублей, у него есть жена и ребенок, но он не уходит на завод, потому что здесь у него уйма свободного времени. По утрам он во дворе делает матрацы, а по воскресеньям — организует частное предприятие из таких же, как он, кровельщиков и подрабатывает — строит и красит гаражи для владельцев «Побед». Недавно он купил телевизор. Вот вам два лица одного человека. Теперь возьмем нашего соседа — инженера Бакрадзе. Он зарабатывает гораздо больше, чем кровельщик, и у него нет семьи. И все-таки ему везут из Абхазии фрукты и лавровый лист. Их он продает на базаре! Вот вам его второе лицо. Пойдем дальше… Возьмите начальника вот этой канцелярии, который отослал нашу жалобу и не прочитал ее. Он не спекулянт. Нет! Начальник этот произносит даже речь. О чуткости и демократии. Но если бы он был чуток, если бы он наслаждался процессом защиты правых и наказания виновных, ему пришлось бы работать, вертеться как белка в колесе! Потому что только по одной нашей жалобе ему хватит работы на месяц. А жалоба-то не одна! Ему пришлось бы ночами не спать и разрабатывать схему такого разбора жалоб, где было бы все учтено. Чтобы жалоба на Авдиева не попадала к Авдиеву! Прощай дача, прощай рыбалка, футбол — или он запустил бы хозяйство и был бы снят! А хозяйство у него, если вы туда заглянете, — в полном ажуре. Все в ящичках, картотечках и красиво расположено — как клавиатура у баяна. И он играет на этом баяне. И может прекрасно наслаждаться личной жизнью, без тревог, без страданий, без боли. А речи говорит — о чуткости! Вот опять две стороны — скрытая и явная! — Да, — сказала Надя задумчиво. Она вспомнила Дроздова. Вот ответ на его бесконечные речи! — Так что вот, Надежда Сергеевна, вот он каков, пережиток капитализма в его естественных условиях. Ты можешь загородиться от него четырьмя стенами и стены оклеишь плакатами, перестанешь с ним бороться, будешь довольный сидеть, гордый своей непогрешимостью, а он уже в тебе! Проник! Такие речи звучали в этой комнате довольно часто, причем Евгений Устинович всегда с удовольствием поворачивал их в конце, чтобы на богатом фоне показать Наде еще одно достоинство Дмитрия Алексеевича. Лопаткин молча дарил старику один из своих хмурых, угрожающих взглядов. Надя, как ученица, скромно слушала. Но та, другая — прыгала в ней, вырывалась наружу, а Евгений Устинович ей-то и адресовал свои немного старомодные хитрости. То же существо, своевольное и злое, заставляло Надю каждый раз, когда она собиралась навестить своих друзей в Ляховом переулке, надевать что-нибудь новое попроще. Если вчера она приходила в стареньком, темно-синем жакете, на фоне которого нежно выделялся цвет ее шеи, то сегодня жакет отдыхал. Сегодня на ней были узкая черная юбка и белая тонкая кофточка, которая Наде раньше не нравилась тем, что в ней ужасно торчала грудь. А назавтра вместо кофточки был сиреневый, пружинистый свитер — он целомудренно сжимал все выпуклости и шея в нем казалась тоненькой, талия почти такой, как шея, зато волос как будто прибавлялось вдвое! Дмитрий Алексеевич не знал, что эти превращения Нади имеют связь с ее простой одеждой, что это обычный обман зрения. Ему казалось, что это в его душе разыгралась новая магнитная буря, и компас его потерял свой север и свой юг. Он сурово молчал перед чертежной доской. Но каждое появление Нади ударяло его неожиданностью, путало мысли, и он грыз карандаш, стараясь сосредоточиться, ругая только себя. А Надя совершенно спокойно ставила на стол машинку и, прикусив губку, начинала искать нужные клавиши, и в комнате раздавался уже привычный неуверенный стук. На жалобы ответов больше не было, и даже Евгений Устинович, знающий все наперед, начал удивляться, потому что цикл еще ведь не закончился. Он должен был завершиться обстоятельным ответом, с несколькими пунктами, доказывающими, что машина Лопаткина дорога, неэкономична, малопроизводительна, опасна в работе и по идее своей не нова. И, конечно, «сложна и громоздка». В двадцатых числах февраля, когда Надя пришла однажды под вечер, Дмитрий Алексеевич, грустно усмехаясь, передал ей новый документ, держа его с усталой небрежностью: между указательным и средним пальцами. — Зарегистрируйте, пожалуйста, этот… входящий. «Гражданину Лопаткину Д.А., — было напечатано на белой, глянцевой бумаге. — С получением сего предлагается Вам 21-го февраля с.г., в 11 час. утра, явиться в прокуратуру района, комната 9, к помощнику прокурора тов.Титовой для объяснений По касающемуся Вас вопросу». Надя прочитала, опустила глаза и молча раскрыла свой реестр. Дмитрий Алексеевич был готов и к такому обороту дела, знал, что сумеет ответить на любой вопрос, и его грустный, усталый взгляд был вызван не страхом перед возможными превратностями судьбы. Он просто увидел в это утро бесконечно далекую дорогу, с одинаковыми путевыми столбами, на которых были цифры: 33, 34, 35… — знакомые цифры, потому что ему скоро должно было стукнуть 33. Где-то в конце этой дороги стояла его готовая машина. Но какой номер был выбит там, на столбе? Эта грусть вдруг вошла в него тихой иглой, а когда он взглянул на Надю — пронзила и ее. Но сам он — суровый, тренированный путник — нахмурился, стал темнее тучи, подбросил котомку на плече повыше и побрел дальше: не, назад, а вперед. А Надя омертвела. Она ничего не сказала ему. И только позднее, через два часа, когда Лопаткин провожал ее по темному Ляхову переулку, она вдруг взяла его под руку и остановила. — Дмитрий Алексеевич… Зачем они вас вызывают? — Кто они? — он усмехнулся. — Я полагаю, что это Авдиев хочет уточнить наши отношения. — И вовсе не к чему шутить так, — она обиделась, и в темноте блеснули ее слезы. — Я вас серьезно спросила… — Надежда Сергеевна, — он машинально положил руку ей на плечо и сразу отдернул, — жаль, что вы не Можете понять, насколько серьезно я вам ответил. Это очень серьезно… Двадцать первого февраля, выбритый, в новом галстуке, Дмитрий Алексеевич постучался и вошел в ярко освещенный зимним солнцем кабинет, к помощнику прокурора Титовой. Это была строгая, коротко остриженная женщина, в коричневом пиджаке с зелеными кантами и белыми узкими погонами. Перед нею на столе лежали дела в папках, а на делах — пачка папирос «Беломорканал» и коробка спичек. Когда Дмитрий Алексеевич вошел, она глуховатым голосом пробирала кого-то по телефону, курила и, не глядя, стряхивала с папиросы пепел куда-то в сторону, на какое-то дело. — Перестаньте мне голову морочить, товарищ эксперт… Перестаньте. Дядя Коля… экспертиза эта у вас займет от силы четыре часа. Окончив разговор, она положила трубку, быстро и недобро взглянула на Дмитрия Алексеевича, сказала: «Садитесь», и закурила новую папиросу. — Так что же, товарищ… Лопаткин, кажется? Да, Лопаткин, — она переложила на столе дела, нервно забарабанила рукой по столу, встала, отошла к окну. — Так что же это получается, товарищ Лопаткин? — сказала она, глядя в окно. — Одни двигают вперед советскую науку, промышленность, творят, а другие охаивают? А? Дмитрий Алексеевич не ответил, только посмотрел на нее с интересом. — Так получается? — Она опять села за стол и опять переложила дела. — Я никого не охаиваю, — спокойно возразил Дмитрий Алексеевич. — Вы неверно информированы. — А это что? Что же тогда это? — она раскрыла папку и подала Дмитрию Алексеевичу отпечатанные на машинке копии восьми или десяти его писем, заявлений, жалоб, написанных в разное время. Здесь же была и копия его письма в редакцию по поводу статьи Шутикова. Письмо попало в институт, а «эксперты» отослали его сюда. — Это жалобы, — тихим, ровным голосом ответил Дмитрий Алексеевич. Критика. — Есть критика и есть клевета на честных людей. — Совершенно верно, — ответил Дмитрий Алексеевич. Не выдержал и улыбнулся ей в суровое лицо. — Кто же нам определит, что есть клевета? — В прокуратуру поступила жалоба от группы ученых… — Ах, понимаю. Разрешите ознакомиться? — Знакомьтесь. — Она подала ему эту жалобу, отпечатанную на восьми листах, причем половину последней страницы занимали подписи. Дмитрий Алексеевич неторопливо, внимательно прочитал ее, поднимая бровь, когда ему попадались особенно крепкие выражения: «Беспрецедентная вылазка», «с непонятным рвением» или «вынуждены искать защиты у советского закона». — Ну как, нравится вам? — спросила Титова. — Недурно составлено, — сказал Дмитрий Алексеевич, немного обескураженный, потому что за один раз принял на себя целый заряд таких слов, как «матерый клеветник», «лженоватор» или «вымогатель». Он помолчал, потом кивнул Титовой: — Ничего, подходяще. — А вот нам это не нравится, товарищ Лопаткин. — Титова впервые подняла на него зоркие глаза. — Нам это очень не нравится. — Вы сами в этом виноваты, товарищ… — Как это понимать? — Простите, вы сколько лет работаете прокурором? — Непонятно… Ну, допустим, восемь. — А сколько вы привлекли к ответственности людей, зажимающих новое в технике? Ни одного? Так что же вы спрашиваете? Вот мы и жалуемся! В тусклых глазах Титовой вдруг загорелся живой огонек. Она улыбнулась на миг, поднесла ко рту папиросу и исчезла в белом дымном облаке. — Вот вы им поверили! — голос Дмитрия Алексеевича окреп, он подался к Титовой, вытянув вперед худую кисть с мощными суставами. — А ведь все эти ученые — Авдиев, Фундатор, Воловик, Тепикин — едут на технике вчерашнего дня! Они, как тутовые черви, ткут из своей слюны одежды для себя же. Вам, может, приходилось видеть на улице такую картину: стоит заграничный автомобиль с флажком. Как живая птица. Сияет весь… А вокруг него толпа наших… Приходилось? Так вот я, когда вижу это, у меня сразу начинает вот здесь жечь, вот тут, слева. Мне кажется, что если я еще минуту постою там, посмотрю на это, то упаду и не встану. Это они, товарищ Титова, обрекают нас на этот позор. Монополия! Они не признают скачков — только ровное, еле заметное восхождение. И бьют всех инакомыслящих! А инакомыслящих уничтожать нельзя — они, как совесть, нужны тебе же! — Значит, по-вашему, мы должны пощадить и врагов? — Вот-вот! Они как раз и считают инакомыслящих врагами. В технике! Но какой же я враг? И ведь норовят кличку приклеить! Машина моя не нравится одному человеку, и они тут же что-то вроде вейсманизма-морганизма придумают — шлеп на спину, и пошел человек гулять с пятном! А дело не так просто. Все зависит от цели. Если вы преследуете ту же высокую цель разными способами — спорьте! Ваш спор принесет только пользу. Сравнение выбросит из жизни всех — и больших и малых иждивенцев. Имейте в виду, я уверен, что Авдиев не прав. Видимость правоты у него получается исключительно в силу его высокого положения. Серые глаза Дмитрия Алексеевича зажглись туманной, бархатной темнотой. Он твердо клал перед Титовой каждое слово и подчеркивал его худым, сильным пальцем. Он не объяснялся С прокурором, а был преподавателем в классе учил и убеждал. И Титова уже не прятала улыбки, задумчиво курила и рассматривала этого странного агитатора с увядшими, тусклыми волосами. — А мы с ними действительно враги. Мы не только инако мыслим, но у нас и цели разные, — терпеливо, мягким голосом разъяснял Дмитрий Алексеевич. Цели, цели разные. Я это говорю, находясь в полном душевном здравии. Они глядят уже не вперед, а назад. Их цель — удержаться в кресле и продолжать обогащаться. А открыватель нового служит народу. Открыватель — всегда инакомыслящий, в любой отрасли знаний. Потому что он нашел новую, более короткую дорогу и отвергает старую, привычную. — Ну хорошо, — сказала Титова, помолчав. Папироса ее погасла. Она взяла новую. — Все это верно. Ближе к делу. Что вы скажете по существу? — Конечно, отвергаю! И обвинения и обвинителей. На мои жалобы должен быть один ответ: надо построить машину и проверить, кто из спорщиков прав. Но они боятся диспутов и экспериментов. Здесь смерть для них. Они сразу к прокурору! Прошу вас, товарищ Титова, иметь в виду, что есть еще группа ученых, которые поддерживают меня. Но они, увы, в меньшинстве. — Хорошо. Проверим. — Титова, вздохнув, поднялась. — Вот рядом стол, сядьте и напишите объяснение. Только, пожалуйста, — она улыбнулась, пожалуйста, ближе к фактам. Через час объяснение было готово. Дмитрий Алексеевич вручил его Титовой, пожал ее твердую, сухую руку и вышел из ярко освещенного кабинета в полумрак коридора. Здесь сразу же кто-то мягко ткнулся ему в грудь. Глаза его привыкли к полумраку, и он прямо перед собой увидел большой серо-голубой берет Надежды Сергеевны. — Вы меня извините, Дмитрий Алексеевич, — тихо сказала она. Вскинула глаза и опустила. — Я очень, наверно, дурная!.. Дмитрий Алексеевич оглянулся по сторонам, чтобы удержать неожиданные слезы. «Черт, что-то стало с нервами», — подумал он. Быстро прижал к себе ее берет, они взглянули друг на друга и счастливо рассмеялись. И с этим счастливым смехом Надя крепко взяла Дмитрия Алексеевича под руку, встряхнула его, и они пошли — быстро, в ногу, молча, из коридора на лестницу, вниз, по улицам, по переулкам. И оба со страхом чувствовали, что в их отношениях произошел какой-то новый сдвиг. В этот же вечер она написала письмо в Музгу — Валентине Павловне. Письмо начиналось такими словами: «Милая Валентиночка Павловна, я встретила и, кажется, полюбила вашего, вы знаете, кого. Я не знала любви, теперь я знаю и понимаю вас. И знаю, что вы мне простите это — ведь я не виновата. И, кроме того, меня постигла ваша участь — он признает только дружбу…» — тут Надя бросила ручку и покраснела от счастливой надежды, вспомнив, что было три часа назад — свою короткую, дивную прогулку с ним после визита в прокуратуру. — 9 - Она решила позвать их к себе в гости. Именно их, потому что она знала, что один, без товарища, Дмитрий Алексеевич к ней не пойдет. Ей хотелось сделать так, чтобы было похоже на простой, человеческий выходной день. Посадить их на диван, заварить покрепче чай, поговорить с ними (с ним!) так, чтобы не было поблизости чертежной доски, и, может быть, даже сыграть что-нибудь на пианино. Эта мысль несколько дней не давала ей покоя. Надя разработала подробный план, но он чуть было не провалился: у Дмитрия Алексеевича тоже был план, где Надин вечер не значился. Выручил профессор — он вспомнил какой-то давний разговор о необходимости жить и о том, как опасна чрезмерная сосредоточенность. Дмитрий Алексеевич нехотя согласился. Он чего-то опасался и, дав согласие, нахмурился. В назначенный вечер они позвонили — чисто выбритые, молчаливые. Вошли и остановились в передней, не отходя друг от друга даже на полшага — не привыкли ходить по гостям. Веселая, нарядная Надя отобрала у них шляпы, повесила их пальто, и в эту минуту профессор наступил Дмитрию Алексеевичу на ногу и поглядел на вешалку. Там висела хозяйственная сумка, сделанная из множества кожаных треугольничков. Сумка эта произвела впечатление. Дмитрий Алексеевич оглянулся на Надю и сказал: «Гм, да…» Собственно говоря, он и раньше догадывался кое о чем — еще тогда, когда Надя начала приносить к ним свои обдуманные, недорогие подарки. Но тогда это были неуверенные догадки, подозрения. Сумка — другое дело: даже профессор вытаращил на нее глаза, а он знал цену доказательствам. — Раз напали на след — хватайте скорее своего шпиона! — тихо прогудел Дмитрий Алексеевич и опять оглянулся — не слышит ли Надя. Но ее не было в передней. Она убежала на кухню и там негромко разговаривала с недовольной, басистой старухой. Потом Надя вернулась. Гости прошли в ее комнату и рядышком сели на диван. Николашка уставился на них из-за стула круглыми глазами. Дмитрий Алексеевич погрозил ему пальцем, мальчик посмотрел на мать, бровки его поднялись жалобными свечками, и он заплакал. — Ничего, ничего, милый, — Надя, взяв его на руки, стала успокаивать. Это хороший дядя. — Это очень хороший дядя, — подтвердил Евгений Устинович. Надя посадила сына в кроватку, и он громко заревел, так, что пришлось его опять пустить на пол. Он сразу спрятался за стул, сунул палец в рот и стал смотреть на дядю. — Надежда Сергеевна, — заговорил профессор. — Мы вот беседовали часто о вас, так сказать, обо всем… и о других некоторых ваших загадочных поступках, которые нам известны, — кто вы такая? Надя у стола передвигала тонкие, пузатенькие чашки. Он быстро обернулась, некоторое время молча смотрела на старика. И просто ответила: — Я неоплатная должница Дмитрия Алексеевича. В это время Николашка, осмелев, вышел из-за стула и даже шагнул в сторону дяди. Дмитрий Алексеевич пальцами показал ему «козу рогатую», и мальчишка, сверкнув глазами, бросился за стул. Надя стала наливать чай. Первую чашку она, конечно, подала Евгению Устиновичу, и профессор чуть заметным наклоном головы выразил ей свою признательность. — Вы мне все больше нравитесь, Надежда Сергеевна, — сказал он. — Накладывайте варенья, оно вкусное, — Надя подвинула к нему вазочку. — Ах ты, разбойник! — сказал в это время Дмитрий Алексеевич, сделав Николашке грозные глаза. Тот запрыгал, затопал от страха и удовольствия, скрылся и опять выглянул. — Бесстыдница! — мужским басом сказала старуха в коридоре, прямо как будто бы в замочную скважину. И прошла, шлепая подошвами домашних туфель. Но в комнате никто не дрогнул, не шевельнул бровью — потому, должно быть, что сидели здесь люди, достаточно испытанные жизнью. — Я люблю такой чай, — сказал старик. — Вы хорошо завариваете. Но я как-нибудь вас научу одному секрету. Правда, крепкий чай опасен: у вас прекрасный цвет лица. — Если бы вы знали, как я о нем забочусь… — И не надо! Там, где щедро позаботилась природа, нет нужды в слабых человеческих усилиях, — с рыцарским, чуть заметным поклоном сказал старик и подвинул к чайнику свою уже пустую чашку. Дмитрий Алексеевич весело поднял бровь, а Надя с подобающей учтивостью поблагодарила рыцаря и налила ему крепкого чая. — Благодарю вас, — Евгений Устинович принял чашку из ее рук и продолжал, не забывая о варенье: — Я часто задумывался о природной, физической красоте человека… — Такой красоты нет, — проговорил вдруг Дмитрий Алексеевич. — Мирон, Фидий и Пракситель дали нам прекрасные образцы, которые… — Вы не ссылайтесь на авторитеты, — смеясь, возразил Дмитрий Алексеевич. — Большинству людей нравятся не красивые, а симпатичные. Это слово и появилось для того, чтобы подчеркнуть разницу между правильностью черт лица и внутренней, духовной красотой. — А почему же мы ошибаемся? — спросила Надя каким-то тихим, упавшим голосом. — Встречаем человека с некрасивой наружностью, он пленяет нас своей внутренней красотой, а потом оказывается, что и ее нет! Дмитрий Алексеевич сразу понял, о каком человеке она говорит, и задумался. Нужно было ответить так, чтобы Надя не заметила своего нечаянного саморазоблачения, чтобы не смутилась. — Есть частные отклонения от закона… — ответил он и опять замолчал. Есть огромная шкала отклонений… — А мой, мой пример? — спросила Надя. Она поняла осторожность Дмитрия Алексеевича и взглядом разрешила ему говорить все. — Влюбленный характер надевает брачный, праздничный наряд — играет всеми красками, — сказал Евгений Устинович и с одобрением взглянул на Надю. — В таких случаях бывает полезно посмотреть, как этот человек ведет себя в отсутствии «ее», — добавил Дмитрий Алексеевич. — Каков он с другими людьми. Многое открывается… — Да, — сказала рассеянно Надя. — Это верно. Открывается многое. Потом она подняла глаза и не отрываясь стала смотреть на Дмитрия Алексеевича, как бы проверяя свое отношение к нему. Дмитрий Алексеевич узнал этот взгляд и отвел глаза: в Надю словно переселилась ласка и преданность Валентины Павловны. Он опять взглянул на нее и опять отвел взгляд: она все так же мягко и преданно смотрела на него. — Этот вопрос иногда бывает неразрешимым даже для весьма тонких людей, — сказал Евгений Устинович, как бы очнувшись. — Или поздно разрешимым… Один такой молодой человек, очень, как мне кажется, внутренне одаренный, однажды ехал в поезде… Нет, начнем не так. Была у меня знакомая, которая мечтала выйти замуж. И вот как-то в поезде в нее влюбился некий молодой человек. Да так решительно, что предложил ей сойти с поезда и ехать к нему, стать его женой. Она: «Как же? Как это так, сразу?» — обывательница и притом москвичка, а тут надо было сойти где-то в Белгороде, на другом конце земли. «Небось там и хлеба-то нет», — подумала она и отказалась. А он ей нравился, и весьма. И так они расстались, и она жалела об этом очень долго. И сейчас, по-моему, жалеет. Между прочим, так и осталась и девах. И он, конечно, жалел. А если бы я его встретил, я сказал бы: «Это ваше счастье, что вам не удалось ее убедить. Вашей женой будет та, которая с радостью, смело прыгнет с вами со своего поезда». Да, кстати, — профессор вдруг подвинулся на диване к маленькой этажерке, сплошь набитой книгами. Это у вас Бальзак? Ага! — Взяв одну из книг, он раскрыл ее, потом опомнился, поискал близорукими глазами свою чашку, придвинул к себе чашку Нади и отхлебнул глоток. — Ага! Это «Утраченные иллюзии»! Здесь есть чудеснейшие места! Дрожащими пальцами он стал перелистывать книгу, а Дмитрий Алексеевич и Надя вдруг остались наедине. — Сыграть вам что-нибудь? — спросила она тихо. — Да, да, — согласился Дмитрий Алексеевич, словно пригибаясь под ее взглядом. — Что же вам сыграть?.. — Она подошла к пианино и, открыв его, стала играть. — Вы знаете, что это? Дмитрий Алексеевич узнал. Это был второй концерт, вторая часть. То место, где начинается грустное раздумье героя, где Шопен, верящий, что есть на свете человек, открытый для звуков, рассказывает ему о том, как иногда бывает нелегко и как прекрасно сочувствие друга… Если бы Дмитрий Алексеевич в эти минуты поднял глаза, он увидел бы за пианино странное существо, очень похожее на Надю, которое, грустно сияя, смотрело прямо на него. Но он не поднял глаз. Он собрал на лбу резкие морщины и даже опустил голову, глядя словно бы под стол. — Повторите, пожалуйста, это место, — попросил он. И Надя повторила — еще и еще раз, потому что и самой ей это место нравилось. Она размышляла для Дмитрия Алексеевича и, с мягкой силой нажимая на клавиши, глядела на него, как бы говоря ему звуками то, чего не могла сказать словами. И он слушал, понимал эти звуки почти так же. Но где-то чувства его и Нади расходились врозь. Ему казалось, что это его умершая в одиночестве мать, забыв о своих горестях, с лаской смотрит на него, роняя слезы, радуясь на своего большого и такого славного единственного сына… — Вот! — перебил их профессор, и Надя остановилась. — Прекраснейшее место. — И он стал читать, не замечая улыбок Дмитрия Алексеевича и Нади. «Не все изобретатели отличаются хваткой бульдога, который издохнет, но не выпустит из зубов добычи». Каково сказано? Какая сила! — Тут он взглянул на Дмитрия Алексеевича, на Надю, увидел их улыбки. Сказав «эх», он потряс книгой и опять сгорбился на диване. Он в литературе понимал только то, что относится к изобретателям. Надя мягко опустила руки на клавиши. — Я знаю, что вам нравится, — сказала она. — Вам нравится вот это! И, сжав губы, ударила по клавишам — это было то место, где, после минутной слабости, герой, выпрямясь, бросается вперед. И Дмитрий Алексеевич через несколько секунд сам, почти неслышно, угрожающе загудел, исполняя партию оркестра, помогая герою. Битва кончилась, Надя опустила руки, и Дмитрий Алексеевич на этот раз не попросил ее повторить, потому что такие вещи повторять нельзя. Наступила тишина. — Ах ты, асбойник! — отчетливо раздалось вдруг около дивана. Это Николашка подошел наконец к дяде. Он уже несколько раз трогал его колено и теперь теребил его, приглашая поиграть. — Ага-а! — Дмитрий Алексеевич, рыча, схватил малыша, поднял, посадил к себе на колено и открыл рот, чтобы проглотить. Николашка зажмурился, но все же хихикнул, показав редкие, молочные зубки. Потом уселся у Дмитрия Алексеевича на колене и стал серьезно рассматривать большого дядю и Щупать его пуговицы. — Он вам теперь покоя не даст! — сказала Надя и стала тихонько наигрывать что-то незнакомое: она задумалась. — Вот! — закричал торжествующий Евгений Устинович. — Да слушайте же вы! Дмитрий Алексеевич — ваши слова! «Куэнте наживутся на моем изобретении; но, в сущности, что я такое в сравнении с родиной?.. Обыкновенный человек. Если мое изобретение послужит на пользу всей стране, ну что ж, я буду счастлив!» Отхлебнув из Надиной чашки, старик опять словно исчез из комнаты, и тогда-то, под тихий говор пианино, щекоча носом затылок Николашки, Дмитрий Алексеевич вдруг спросил себя: «Что же это я? Зачем?» И он увидел Жанну, ее слезы и растерянность. Он любил ее когда-то, любит и сейчас, и нельзя же так просто изменить ей и бросить девчонку, которая никак не найдет себе места! Она погибнет! Там сейчас же этот капитан… женится, купит ей чернобурку и заставит целыми днями вышивать салфеточки… «Но почему же меня тянет к этой, к той, что вон там сидит?.. Она позвала меня в гости, и я обрадовался!» И он хмуро взглянул на Надю. Она прочитала его мысли, сразу опустила глаза — тише воды — и продолжала играть. «Мы не поздно засиделись? — кашлянув, показал он ей рукой и бровями. Не мешаем начальству отдыхать?» «Начальства нет дома», — покачала Надя головой. И, не переставая играть, шепотом добавила: — Уехал в Музгу. Машину строят. «И он?» — показал бровями Дмитрий Алексеевич. — Неофициально, но уже возглавил, — отчетливо сказала Надя. «Надо поторапливаться», — подумал Дмитрий Алексеевич и вдруг неожиданно для себя встал, чуть не уронив Николашку. Он спешил к чертежной доске, и ничто, не могло его задержать. — 10 - В середине марта Дмитрий Алексеевич закончил свой новый проект. Это было вечером. Он встал, схватился за стойку чертежного станка и мощно потянулся, сдвинув станок с места, впервые за несколько месяцев ясно улыбнулся Наде. — Все, — сказал он и, выйдя на середину комнаты, взял утюг и стал им размахивать. — Теперь опять начнем канитель. Заново! Начнем новую, прекрасную, многолетнюю канитель! — весело запел он, крутя утюгом. Завтра мне стукнет тридцать три года. Дядя Женя, — крикнул он, — я теперь тоже не маленький — шесть лет в изобретательском строю! — Давайте маршируйте! — отозвался профессор. — Дизель говаривал… — Я знаю, что он говаривал! — Лопаткин перехватил утюг другой рукой. В этих словах страшна усмешка. Она действительно страшная. А смысла ведь нет. В жизни наоборот: чем старше, тем все больше надежд… Шансы увеличиваются, и надежд все больше. Они-то нас и затягивают и затягивают в это дело. — А вы были когда-нибудь стариком? — спросил невинным тоном Евгений Устинович. — Не были? То-то… — Вы тоже надеетесь, Евгений Устинович, — сказала Надя. — Вы, я знаю, любите выпить, а пьете редко. Это доказательство номер один… — Надежда Сергеевна, пить нельзя, когда у тебя в руках ценность, которую ты должен передать… так сказать… народу. — Ага, значит, вы все-таки надеетесь передать! — Нет, я уверен, что не передам. Но, пока я живу, я должен беречь… Это главная часть моего существа. Человек ведь состоит из двух частей: из физической оболочки — она обязательно умрет, о ней нечего жалеть, — и из дела. Дело может существовать вечно. Если когда-нибудь попадет к людям… — Евгений Устинович! — Лопаткин сказал это торжественно. — Если только я вручу, вторым моим делом обязательно будет ваш… — Не клянитесь. Вы поклялись — и уже испытали бесплатное удовольствие помощи ближнему. И вас авансом поблагодарили. — Старик привстал и поклонился. — Так что второй раз получать то же самое вы, может быть, и не захотите. Тем более, что за повторное удовольствие придется платить: исполнять клятву! — Хорошо. Беру свои слова обратно… — Не клянитесь, — повторил профессор, вынимая из самодельного пресса глиняный кубик. — А в особенности при людях. Публичная клятва доставляет больше удовольствия, но зато потом человек думает не о долге, а о процентах, о том, что люди помнят его клятву. Заверения даже в любви… — В любви действительно нельзя клясться. Это правда, — сказала Надя. Надо просто любить. Но клятвы так приятно слушать!.. — Человеку любящему или ненавидящему, пожалуй, верно, не нужна парадная присяга, — согласился Дмитрий Алексеевич. — Я вижу, все согласны, — продолжал Бусько. — И это действительно так. Дмитрия Алексеевича, например, никто не заставлял быть верным его идее. Надежда Сергеевна печатает ваши, Дмитрий Алексеевич, жалобы, хотя никто не связывал ее клятвой. Больше того. Она даже нарушила некоторые формально принятые обязательства, потому что в этих жалобах встречается фамилия Дроздов, и скоро люди начнут говорить о том, что она отступила от человеческого закона. — Уже начинают, — шепнула Надя задумчиво, водя пальцами по клавишам машинки. Старик испуганно уставился на нее. — Надежда Сергеевна! Это вы обо мне? Если я первый это сказал простите! Ведь я вас понимаю и говорю с вами, как с собой! — Нет, Евгений Устинович, — Надя очнулась, — я совсем о другом. — Она глубоко вздохнула. — Ах, я совсем, дорогой Евгений Устинович, о другом… — Так вот, товарищи соратники, не клянитесь. Если вы все-таки захотите дать большой обет — делайте это один раз в жизни и при этом молча, и чтоб это не было похоже на спектакль. Поднимитесь куда-нибудь повыше, чтобы оттуда была видна вся земля, и молча примите решение. В этом случае вас хоть будет беспокоить совесть, боязнь того, что вы станете трусом, мелким человеком. Наступило молчание. Дмитрий Алексеевич опустил голову, ушел на свою половину и там молча стал складывать чертежи — лист, газета, опять лист, и так до конца, все четырнадцать листов. Потом, сосредоточенно напевая, он свернул все это в толстую трубу и перевязал обрывком шпагата. Надя, двигая русыми бровями следила за его суровыми ухватками, смотрела исподлобья с таким выражением сдержанной любви, что профессор оставил свою работу, направил на нее туманные очки, втянул голову и притих. Похоже было, что Надя в молчании давала в эту минуту свой большой обет, но ей не требовалось подниматься на высокое место, чтобы увидеть всю землю: она давала обет не перед землей, а перед человеком. На следующий день, ближе к вечеру, когда зажгли электричество, Надя опять пришла. В руках у нее был громадный сверток, перевязанный вдоль и поперек шпагатом. Дмитрий Алексеевич взглянул и чуть заметно поморщился: должно быть, Надя опять принесла дары, и он чувствовал, что надвигается решительная минута объяснения, неприятного и для него, а для нее в особенности. Плохо, когда человек не знает меры! Надя сняла берет, сняла свое черное пальто, мокрое от мартовского снега, и оказалась в кофточке из нежного пуха живого, зеленого цвета. Кофточки эти — с очень короткими рукавчиками — в то время только лишь начинали входить в моду среди девушек-танцулек. Причем мода эта шла не своим обычным путем, а наоборот, — перелетев из-за границы, сперва проросла на периферии, эпидемией разразилась в Музге и лишь затем проникла в Москву. Голые, почти до плеч, младенчески нежные руки и рядом теплый, толстый пух, июль и январь, — нужна была большая смелость, чтобы зимой продемонстрировать где-нибудь в клубе подобное сочетание. И на Наде эта кофточка оказалась конечно же по вине той сумасшедшей, которая в последнее время опасно осмелела. Поэтому, сняв пальто и почувствовав на себе суровый взгляд Дмитрия Алексеевича, Надя вспыхнула чуть ли не до слез, призвала все свое мужество и, чувствуя себя голой перед двумя мужчинами, пронесла свой громадный сверток к столу. Затем стала с досадой ножом разрезать на нем веревочные путы. — Это что — еще подарок? — спросил Дмитрий Алексеевич, кладя руку на сверток. — Пожалуйста, не говорите ничего! — Надя взглянула на него и сразу же опустила глаза. «Хорошо. Помолчим», — сказали упрямые глаза Дмитрия Алексеевича. И в тишине Надя опять стала резать и разрывать прочные шпагатные путы. Потом она остановилась и, обращаясь к обоим, сказала: — Не смотрите на меня, пожалуйста. Я сделала ужасную глупость, надела для праздника вот это… Это музгинские девчонки придумали такую моду. — Должен сказать, что ваши музгинские девушки — неглупые создания, вполголоса, в нос пропел Евгений Устинович. Но тут назрели новые события. Надя, как капусту, развернула листы оберточной бумаги и вытащила оттуда большой темно-коричневый портфель из той толстой кожи, которая идет на кавалерийские седла. Ручка его была очень удобна и крепилась капитальными шарнирами из латуни. Стараясь не смотреть на портфель, Лопаткин сказал: — Надежда Сергеевна. Я не имею возможности возвратить те деньги, что вы нам присылали, хотя долг этот мною записан. Но больше мы ничего от вас не примем. Давайте я вам помогу завернуть… — Не торопитесь, — возразила Надя, упрямо наклонив голову. — Станьте ровнее. Евгений Устинович, идите сюда. Пусть только он попробует… — И, торжественно шагнув вперед, протянув портфель, она сказала Дмитрию Алексеевичу: — Поздравляю вас, товарищ изобретатель, с днем рождения! Пусть ваши проекты, которые вы будете носить в этом портфеле, пусть они будут одобрены… — И пусть они надежно служат народу, — добавил Евгений Устинович. Так что и на этот раз Дмитрию Алексеевичу пришлось принять подарок Нади. Он открыл портфель, пощелкал массивными замками и по-детски улыбнулся, потому что мужчины тоже любят игрушки. А Надя тем временем доставала из вороха бумаги маленькие свертки в промасленном пергаменте, пакеты, пакетики, булки и, наконец, выставила одну за другой целых четыре бутылки вина. — Я не знаю, кто что пьет, — сказала она. — Вот это вино — кагор. Его люблю я. Вот это — портвейн. Здесь — еще портвейн, другого сорта. А это напиток, который, как я слышала, пьющие называют вином, а непьющие водкой. Я думаю, что не грех отпраздновать день рождения одного из нас, тем более, что он закончил вчера большую работу. — Это верно, — согласился Евгений Устинович и суетливо стал убирать со стола. Вытер и без того чистую клеенку, сбросил со стульев окурки и бегом унес на кухню ворох бумаги. Затем он вернулся и, выставив вверх локоть, принялся откупоривать бутылки. Наконец все приготовления были закончены, и друзья сели к столу, на котором в тарелках были разложены семга, черная икра, сыр, ветчина, масло и гора нарезанного хлеба. — Ну что же, нальем? — спросила Надя. — Вы, Евгений Устинович, пьете, конечно, это? — Белое вино, — ответил профессор и, присмирев, подвинул свою чашку. — А вы? Белое вино или водку? — спросила Надя Дмитрия Алексеевича и засмеялась. — Ох, знаете, я, кажется, уже пьяна! — Мне немножко, — сказал Лопаткин, протянув свою чашку. — Довольно! Но Надя ухитрилась налить ему немного больше и опять рассмеялась. Себе она налила полчашки кагора. — Давайте выпьем по очереди за всех! — предложила она. — За именинника! — Дмитрий Алексеевич! — сказал профессор и поклонился Лопаткину. — Дмитрий Алексеевич! — и Надя, смеясь, повторила это движение. Все выпили по-разному. Дмитрий Алексеевич — как воду и даже удивился, что «столичная» водка так слаба. Профессор побагровел, вытер слезы и поскорее схватил заранее приготовленный спасительный бутерброд. Надя в несколько маленьких глотков выпила свой кагор и ни с того ни с сего рассмеялась в чашку. — Что такое делается со мной, не знаю!

The script ran 0.006 seconds.