1 2 3 4 5 6 7 8 9
— Замечательно.
— Мне все равно необходимо было купить себе новое платье. Я купила это сегодня утром в «Галери мондиаль».
— Прелестное платье, — сказал Стефен. — И очень тебе к лицу.
— Я хочу показать этим господам, что им нечего задирать передо мной нос. Особенно Честеру. Он бог знает что о себе воображает.
— Да нет, Гарри не так плох. Немножко избалована но это не его вина. Недурен собой — вот в чем дело.
— Так ты считаешь его интересным мужчиной?
— Я считаю, что найдется немало дурочек, готовых потерять голову от его голубых глаз и курчавых волос.
Она искоса испытующе взглянула на него.
— Во всяком случае, я не принадлежу к их числу.
— Да, — Стефен улыбнулся. — Я, по правде говоря, рад, что он тебе не нравится.
Они миновали проспект Распай — широкую улицу, обсаженную Каролинскими баниониями, — проехали по бульвару Карно, потом вокруг залива по набережной и направились в сторону Болье. Небо было безоблачно, с гор веяло нежным и сладким ароматом цветов. Стефен чувствовал себя счастливым. Он сжал пальцы Эмми, и она несколько секунд не отнимала руки. За последние дни всевозможные знаки внимания, которые он беспрерывно ей оказывал, его бесчисленные маленькие подарки и обретенное им наконец уменье владеть собой произвели, казалось, на нее некоторое впечатление.
— Ты славный, — промурлыкала она.
Этих ничего не значащих, случайно оброненных слов было достаточно, чтобы Стефен почувствовал себя на верху блаженства. Быть может, она в конце концов и полюбит его!
Они уже въезжали в Вильфранш. Комнаты Честера в маленькой гостинице «Сиреневый отель» на улице Сирени, спускавшейся почти перпендикулярно к набережной, выходили окнами на общий балкон, окружавший небольшой внутренний дворик. Посреди двора журчал обсаженный кактусами фонтанчик, зеленые кадки с цветущими олеандрами украшали балкон. Все выглядело опрятно, скромно, красиво и уютно — очаровательное pied-a-terre,[32] которое Честер, с его уменьем устраиваться, вероятно, подыскал себе без малейшего труда.
Стефен и Эмми прибыли первыми, и Гарри подчеркнуто торжественно их приветствовал:
— Счастлив принимать вас в моем наследственном замке. Он не велик, но имеет свою историю.
— Очень темную и грязную, конечно, — съязвила Эмми.
Честер рассмеялся. Он был в белых фланелевых брюках и синей спортивной куртке с медными пуговицами. Надо лбом в густых, тщательно уложенных каштановых завитках светлела выгоревшая прядь.
— Если ты так думаешь, то я постараюсь, чтобы тебе в дальнейшем не пришлось испытать разочарования.
Он увел Эмми в спальню — снять шарф и перчатки, а Стефен, оставшись один в маленькой гостиной, огляделся по сторонам. Обстановка была банальная, только на стенах висели две акварели, и Стефен с первого взгляда узнал творения Ламберта. Он внимательно рассмотрел их, каждую по очереди: на одной был изображен душистый горошек в хрустальной вазе, на другой — небольшое семейство аистов, стоявшее в илистом, окутанном туманом пруду, и, всматриваясь в эти рисунки, Стефен дивился, как эта дешевка могла ему когда-то нравиться. Выполненные изящной, почти женственной кистью, акварели были вялы, безжизненны, лишены всякого своеобразия и абсолютно бессодержательны. Их могла бы написать обладающая некоторыми способностями преподавательница рисования в каком-нибудь женском пансионе. Глядя на них, Стефен понял, какой путь прошел он сам с тех пор, как впервые увидел Париж. Да, этот путь был нелегок, зато он помог Стефену понять, что такое подлинное искусство.
— Хороши, верно? — Честер и Эмми вернулись. — Ламберт одолжил мне их на время, это очень мило с его стороны. Между прочим, на обороте указана цена. Может статься, кто-нибудь из моих гостей захочет их приобрести.
— А ты еще не показал нам своих работ.
— Да видишь ли, — с некоторым замешательством отвечал Честер, — дело в том, что у меня здесь почти ничего нет. Я все отправил в Париж. Давайте выпьем.
Он достал бутылку «Дюбонне», наполнил три рюмочки, затем протянул каждому по очереди тарелку со свежими креветками.
— Не соблазнит ли это вас, мадемуазель? Bouquet de la baie.[33]
— Ты сам их ловил?
— Конечно. Встал ни свет ни заря.
Она, поправляя волосы, поглядела на него — на этот раз уже не так подчеркнуто недружелюбно.
— Какой ты лгун!
Гарри чистосердечно расхохотался.
— В этом я тоже большой мастер. Я ведь мастер на все руки.
Раздался звонок, и появились Ламберты. Они мало изменились — разве что Филип слегка раздобрел и стал еще более медлительно-томным. На нем был серый костюм с красной гвоздикой в петлице, на указательном пальце болталась перевязанная ленточкой картонная коробка с пирожными.
— Я прихватил с собой пирожные от Анри. Мы съедим их за кофе. Честер. Вы, верно, помните, Десмонд, каким я был всегда сластеной. — Ламберт небрежно растянулся на кушетке и, изящно раздув тонкие ноздри, понюхал цветок у себя в петлице.
Элиза, как и прежде любившая одеваться во все зеленое, заговорила с Эмми. Ее улыбка, казалось, стала еще более застывшей.
— Ну, теперь, друг мой, рассказывайте все по порядку.
Стефен начал было коротко рассказывать о себе, но очень скоро заметил, что Ламберт его не слушает, и умолк.
— Вот что я вам скажу, Десмонд, — небрежно, с усмешкой проронил Ламберт. — Для вашей же собственной пользы я бы посоветовал вам полегче относиться ко всему. Нельзя сражаться за искусство с топором в руках. Зачем лезть из кожи вон, надрываться и потеть, как лесоруб? Берите пример с меня и старайтесь прежде всего добиться изящества и мастерства. Я никогда не работаю сверх сил, однако у меня нет недостатка в покупателях. О да, меня покупают. Конечно, я не отрицаю, у меня есть талант, и это несколько облегчает задачу.
Стефен молчал. Возможности Ламберта были ему совершенно ясны. Но тут Честер объявил, что завтрак готов, и это спасло Стефена от необходимости что-то отвечать.
Завтрак, который прибыл из ресторана гостиницы, расположенного в нижнем этаже, был превосходен. Молодой официант отлично прислуживал за столом и, должно быть, совершал чудеса проворства, бегая по лестнице, ибо все было с пылу с жару. За омаром, приготовленным на местный манер, последовало жаркое из цыпленка и суфле из сыра. Гарри с видом знатока сам откупорил бутылку «Вдовы Клико». Но чем веселее, непринужденнее становилась вся компания, тем острее чувствовал Стефен свою полную непричастность к ней. Было время, когда это общество пришлось ему по душе, но теперь, сколько он ни старался подладиться под общее настроение, у него решительно ничего не выходило. Что такое случилось с ним, почему он сидит, как воды в рот набрав, с убийственным сознанием, что ему нечего здесь делать? Эмми, немножко хватив лишнего, принялась изображать Макса и Монса, и Честер хохотал во все горло, еще более заразительно, чем всегда. Ламберт, которым Стефен так восхищался когда-то, представлялся ему теперь в точности таким, каким охарактеризовал его Глин, — манерным и весьма посредственным дилетантом. Образованный, хорошо воспитанный, хорошо защищенный от всяких превратностей жизни своим небольшим, но твердым доходом, он в погоне за удовольствиями порхал, как мотылек, не желая ничем себя утруждать или огорчать. Умело ухаживая за женщинами, он находил себе клиенток, которые заказывали ему портреты или платили хорошую цену за его разрисованные веера и акварели. Мертвая улыбка Элизы и ее слегка заострившийся профиль вскрывали истинную цену этой жизни. Она начинала увядать, вокруг зеленоватых глаз с пушистыми светлыми ресницами собирались морщинки. Ее уменье подыгрывать и льстить мужу слегка поизносилось, однако безоглядная преданность ему делала ее все более и более снисходительным и удобным партнером в этой шарлатанской игре в искусство, при каждом упоминании о которой Стефен невольно раздраженно ерзал на стуле.
После кофе и пирожных, которых Ламберт съел пять штук, сославшись мимоходом на некоего стивенсоновского героя, обожавшего слойки с кремом, все вышли посидеть на балконе. Прочно завладев разговором, Ламберт описывал в иронических тонах физические и духовные недостатки пожилой дамы, над портретом которой он трудился.
— Словом, — заключил он небрежно, — чего же еще ждать от вдовы чикагского мясника.
— Надеюсь, ее чек не был фальшивым? — сухо заметил Стефен.
— Нет… разумеется, — отвечал Ламберт. Он был явно уязвлен.
Как ни старался Стефен побороть скуку, время тянулось невыносимо медленно. Наконец часов около трех, воспользовавшись паузой в разговоре, он поглядел на Эмми.
— Боюсь, что нам пора.
— Глупости, — запротестовал Честер. — У нас еще весь вечер впереди. Вы не можете так рано нас покинуть.
— Я опоздаю на работу.
— Ну, а тебе почему бы не остаться, Эмми? — пленительно улыбнулся Гарри. — Я тебя потом провожу.
Наступило короткое молчание. Стефен видел, что Эмми колеблется. Все же она решительно тряхнула головой.
— Нет. Я ухожу тоже.
Они распрощались. Швейцар нашел им фиакр. Когда они завернули за угол и гостиница скрылась из глаз, Стефен наклонился к Эмми.
— Это было очень мило с твоей стороны — уйти вместе со мной. Я очень тебе за это благодарен.
— Больно-то они мне нужны, я не продешевлю себя.
Не такого ответа он от нее ждал, и все же снисходительность, которую она проявляла к нему в последние дни, придала ему смелости. Он придвинулся к ней ближе, нашел под фартуком фиакра ее руку.
— Отвяжись, — сказала она капризно, отпихивая его. — Неужели ты не понимаешь, что со мной?
Он растерянно, с недоумением глядел на нее, и она откровенно и грубо объяснила ему физиологическую причину своего состояния, которая, должно быть, и побудила ее — если только это было правдой — поспешить с отъездом.
11
После сутолоки и волнений кочевой жизни большинство артистов цирка Пэроса были рады обосноваться в своих зимних квартирах на Лазурном берегу. Здесь они оседали надолго; у многих имелись родственники в Ницце, Тулузе или Марселе, которых можно было навестить, пользуясь тем, что досуга у всех стало больше Цирк хотя и продолжал работать, но программа сократилась до пяти выступлений в неделю, и после большого воскресного представления все артисты в понедельник и вторник были свободны.
Жизнь товарищей Стефена уже потекла по новому, но привычному для них руслу. Макс стал снова давать уроки игры на скрипке, и каждый вечер можно было наблюдать, как он с черным грушевидным футляром под мышкой проворно семенит куда-то на своих коротеньких ножках. Крокодил почти все время пропадал в Национальной библиотеке, склонившись над толстыми фолиантами, а по возвращении пытался растолковать Стефену и Джо-Джо какое-нибудь новое откровение, почерпнутое у Шопенгауэра. Фернан, похудевший и задумчивый, отправлялся каждое утро под руку с женой к гомеопату. Он страдал гастритом, и ему были прописаны ежедневные промывания желудка. Джо-Джо, наиболее практичный из всех, подыскал себе побочную работенку в конюшне «Негреско», где и проводил почти все вечера, делая вид, что моет экипажи, а заодно сплетничая с грумами и шоферами, собирая сведения о местных скаковых лошадях и с кривой усмешкой в углах большого, похожего на капкан рта отпуская саркастические замечания по адресу посетителей отеля.
А Стефен начал делать эскизы для большой картины, где он собирался использовать предварительные наброски, сделанные во время представлений. Картина должна была называться «Цирк». Задача была не из легких: Стефен задумал сложную композицию с множеством фигур и широкой гаммой гармоничных и контрастных тонов. У него не было ни мастерской, ни достаточно большого холста, и он решил последовать примеру старых мастеров и для качала сделать все в уменьшенном масштабе и без деталей. В процессе работы замысел захватил его целиком. Он уже чувствовал, что материал, собранный им в результате терпеливейших наблюдений и зарисовок на протяжении многих недель, должен принести хорошие плоды.
После завтрака в «Сиреневом отеле» стрелка барометра, указывавшая на перемены в настроениях Эмми, качала медленно, но неуклонно приближаться к «ясно». Ни Честер, ни Ламберты больше не появлялись — это знакомство, по-видимому, сошло на нет. У Стефена в душе давно гнездилось подозрение, что Честер и Эмми были когда-то увлечены друг другом. Быть может, оно возникло из какого-нибудь случайно оброненного Глином замечания, и теперь он испытывал радость, видя, как мало огорчена Эмми тем, что эти отношения оборвались. У Эмми, как и у других циркачей, нашлись свои дела в Ницце. Сестра мадам Арманд, проживавшая на окраине, сразу за предместьем Сен-Рош, держала небольшую шляпную мастерскую, изготовлявшую преимущественно соломенные карнавальные шляпки. Эмми, как большинство француженок, была чрезвычайно способна ко всякого рода рукоделию, и теперь она каждый вечер степенно садилась в трамвай и отправлялась «немножко подработать себе на булавки» в мастерскую «Соломенная шляпка». Поэтому Стефен виделся с ней еще реже, чем прежде. Однако он чувствовал себя спокойнее. Эти неожиданно обнаружившиеся новые стороны ее натуры — скромность и трудолюбие — пришлись ему очень по душе. Однако такая работа, вероятно, была однообразна и утомительна, и Стефен решил, что должен как-то скрасить ее монотонность. В «Кларьон-де-Нис» он прочел, что ангажированная на сезон оперная труппа дает в следующий понедельник в помещении юродского казино «Богему». Стефен решил, что это романтическое изображение жизни студента в Париже должно понравиться Эмми, и при следующей встрече предложил ей:
— Давай пойдем в понедельник в театр.
— В театр? — Она как будто слегка растерялась. — Разве ты не собираешься работать над своей картиной?
— Вечером, конечно, нет.
— Ну что ж… если тебе так хочется…
— Отлично. Я возьму сегодня билеты.
Он отправился пешком в казино и взял два билета в бельэтаж, затем, зная, как Эмми любит «кутнуть», заказал на вечер столик в ресторане. Готовясь к этому вечеру, он снова ощутил то мучительное волнение, которое всегда охватывало его при мысли о том, что он останется с Эмми наедине.
Настал понедельник. Изготовив очередную серию портретов, Стефен тщательно вымылся в жестяном тазу за фургоном, надел чистую рубашку, которую выстирал себе накануне, и костюм. Он был уже вполне готов, когда услышал за спиной шаги Эмми. Он обернулся и замер, увидя, что лицо ее выражает сожаление.
— Что случилось?
— Я не могу пойти с тобой сегодня.
— Не можешь?
— Нет. Сестра мадам Арманд заболела гриппом. Я должна побыть с ней.
— Мадам Арманд может сделать это сама.
— Нет, нет, там у них очень срочный заказ. Мадам с этим не справится.
— Но мне кажется…
— Нет, право же, я никак не могу.
Наступило довольно продолжительное молчание.
— Ну что ж… Нет, так нет. — Он был глубоко разочарован, но старался не подать виду.
— Ты пригласи кого-нибудь еще. Жалко, если пропадут билеты.
— Черт с ними! Какое это имеет значение?
— Мне, право, жаль. — Она сочувственно похлопала его по руке. — Может, как-нибудь в другой раз.
Ее озабоченный, огорченный вид смягчил боль разочарования. И все же, когда Стефен, поглядев ей вслед, медленно обернулся и выплеснул мыльную воду из таза, у него было такое расстроенное лицо, что Джо-Джо, наблюдавший всю эту сцену, полулежа на ступеньке и опираясь на локоть, поднялся и подошел к нему.
— Как дела? — спросил он, не переставая ковырять соломинкой в зубах.
— Все в порядке.
— Ты что-то разоделся.
— Да, я надел костюм, если ты это имеешь в виду.
— Куда же ты собрался?
— В театр. Пойдем со мной. Дают «Богему».
— Это что — водевиль?
— Нет, опера.
— Опера — это не для меня. Пойдем лучше в «Провансаль», выпьем.
Они пересекли площадь и направились к ближайшему кафе, находившемуся под особым покровительством труппы Пэроса. Это был славный, хоть и дешевенький ресторанчик с длинными столами и скамейками, стоявшими не только в помещении, но и прямо под открытым небом. Внутри было темновато, играла радиола, посетители сидели, скинув пиджаки. Джо-Джо кивнул каким-то рабочим, которые по пути домой зашли пропустить стаканчик.
— Ты какую отраву предпочитаешь, аббат?
— Все равно… Ну, хоть вермут…
— Вермут! Quelle blague![34] Будешь пить коньяк. — Джо-Джо крикнул, чтобы подали перно и коньяк.
Напитки разносила рослая молодая особа с голыми красными руками, у нее были круглые крепкие груди, которые перекатывались под блузкой, словно два кокосовых ореха.
— Чем плоха красотка? — Джо-Джо привычным жестом процедил перно через кусочек сахара, затем с наслаждением глотнул мутную беловатую жидкость. — Ее зовут Сузи. И это не какая-нибудь потаскушка. Хозяйская дочка. Почему бы тебе не попытать счастья? Такие здоровенные девки любят невысоких мужчин.
— Поди ты к черту.
Джо-Джо усмехнулся.
— Вот это лучше. Вся твоя беда в том, что ты вечно держишь себя в узде.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Sacrebleu! Мог бы немножко дать себе волю. Ты же не тряпка, я в этом убедился тогда ночью… когда ты прыгнул с трамплина. Тебе нужно завить горе веревочкой. Плюнуть на все и загулять. Напиться, загулять так, чтоб чертям тошно стало.
— Я пробовал. У меня это как-то не получается.
Оба помолчали.
— В «Негреско» каждый вечер чай и танцы — очень шикарно. Может, тебе стоит заглянуть туда.
В словах Джо-Джо прозвучал какой-то намек, но Стефен лишь отрицательно покачал головой.
Джо-Джо развел руками. Затем сказал:
— А что случилось с красавицей велосипедисткой?
— Она должна навестить сестру мадам Арманд.
— У Арманд есть сестра? Неужто еще одна такая сука рыщет по нашей многострадальной земле?
— У нее шляпная мастерская в Люнеле, за Сен-Рошем. И она больна.
— Вот оно что! — Джо-Джо кивнул. — Подвиг милосердия. Мадемуазель Найтингейл[35] номер два.
Он умолк и с минуту глядел на Стефена, иронически скривив губы. Чувствовалось, что он хочет сказать еще что-то, раскрыл было рот, но ограничился тем, что слегка пожал плечами, поманил официантку, жестом приказал ей принести еще вина и заговорил о предстоящих назавтра скачках.
В семь часов они вышли из кафе. Джо-Джо отправился задавать корм своим арабским скакунам, и Стефен остался один. После трех порций коньяку он немного успокоился и повеселел, но идти одному в театр ему все же не хотелось. Вечер был восхитительно хорош — жалко губить его в душном казино. Внезапно его осенила отличная мысль. Люнель — это не так уж далеко. Проезд до Сен-Роша в трамвае стоит всего двадцать сантимов. Почему бы ему не отправиться туда? Он разыщет мастерскую мадам Арманд и проводит Эмми домой. Ну, может, придется подождать, пока она закончит работу. А если повезет, они еще успеют поужинать вместе.
Надежда окрылила его, и он зашагал быстрее через бульвар Риссо к площади Пигаль, где без труда отыскал остановку трамвая, который шел в северное предместье. Трамвай тащился медленно, и поездка заняла больше времени, чем предполагал Стефен, но все же не было еще восьми часов и солнце еще не село, когда Стефен добрался до цели. Люнель оказался поразительно крохотным и диким местечком. На плоской равнине, среди огородов, пролегала единственная и даже не замощенная улица с невысокими, белеными известкой домиками, — это и было все предместье. Стефен дважды прошел из конца в конец по этой улице, однако не обнаружил никаких признаков мастерской «Соломенная шляпка». В местечке было всего несколько магазинов, и ни один из них ни в малейшей степени не походил на шляпную мастерскую. Совершенно озадаченный, сбитый с толку, Стефен постоял с минуту на резком порывистом ветру, крутившем на дороге пыль, затем повернул обратно и направился на почту, которая, будучи расположена в одном помещении с бакалейной лавкой, все еще была открыта. Здесь он навел справки и установил, что в Люнеле, насколько известно, нет ни одной модистки, не говоря уже о шляпной мастерской.
Возвращаясь в Ниццу в полупустом вагоне трамвая, Стефен криво усмехался про себя. От тряски у него звенело в ушах. Может быть, это какая-нибудь идиотская ошибка, может быть, Эмми назвала какой-то совсем другой поселок, а он просто ослышался? Нет! Он был убежден, что она говорила про Люнель, да и не один, а много раз. Может быть, она второпях придумала эту отговорку, чтобы отделаться сегодня от него? Тоже нет: ведь она вот уже две недели как отправлялась каждый вечер к сестре мадам Арманд. Лицо Стефена мрачнело все больше. Уже совсем смерклось, когда он добрался до Карабасель. На площади, где расположились цирковые фургоны, было тихо и совершенно безлюдно. Стефену хотелось пойти к фургону Эмми и узнать, возвратилась ли она домой, но гордость и усталость одержали верх. Он и без того вел себя нелепо и глупо, не хватало еще устраивать сцепы по ночам. Он поднялся к себе в фургон, лег на койку и закрыл глаза. Он выведет ее на чистую воду завтра утром.
12
Наутро он поднялся рано, но Эмми нигде не было видно. Только около одиннадцати часов она появилась в дверях фургона, в синем в белую полоску бумажном халатике, в ночных туфлях на босу ногу, и присела на верхнюю ступеньку с чашкой кофе в руках. Стефен подошел к ней.
— Доброе утро. Ну, как твоя больная?
— О, все в порядке.
— Был доктор?
— Разумеется.
— Ничего серьезного, надеюсь?
Она отхлебнула глоток кофе.
— Я ведь, кажется, уже говорила тебе, что у нее грипп.
— Но это довольно заразная штука, — участливо заметил он. — Ты должна быть очень осторожна.
— Обо мне не беспокойся.
— Нет, в самом деле… Там такой пронизывающий ветер — в этом Люнеле. А трамвая приходится ждать часами.
Отхлебывая кофе, она подняла на него глаза и, помолчав, сказала:
— Откуда ты знаешь, что в Люнеле?
— Я был там вчера вечером.
В ее глазах промелькнуло подозрение, по она тут же расхохоталась.
— Так я тебе и поверила. Ты был в театре.
— Ничего подобного, я был в Люнеле.
— Зачем?
— Хотел купить тебе шляпку. Но, к сожалению, не обнаружил там никакой шляпной мастерской.
— На что это ты намекаешь?
— Да и сестрицы мадам Арманд я там тоже не обнаружил, если на то пошло.
— А какого дьявола ты суешь свой нос в чужие дела? Тебя что — приставили следить за мной? Шпион несчастный!
— Ну, я хоть не лгу.
— А кто это, по-твоему, лжет? Я тебе правду сказала. Могу даже отвезти тебя туда, если захочу. Почем я знаю, где это тебя вчера носило? Там есть мастерская. Только, — торжествующе добавила она, — сестра мадам — вдова и ее фамилия вовсе не Арманд. А теперь, может, ты уберешься отсюда и дашь мне спокойно позавтракать?
Сердце Стефена бешено колотилось, он смотрел на нее, раздираемый гневом и отчаянием. Он чувствовал, что она лжет: в случае необходимости она умела быть увертливой, как угорь. Ее яростное возмущение уже само по себе было подозрительным. И все же, как знать, она могла говорить и правду. Стефен всей душой желал поверить ей. Как всегда, он готов был считать виноватым себя. «А что если я совсем не прав, совсем не понимаю ее?» — думал он, и сердце у него замирало. Ему мучительно захотелось примириться с нею, и это парализовало его волю.
— Я так ждал этого вечера, который мы должны были провести вместе… — пробормотал он.
— Это еще не оправдание.
— Ну все равно, давай забудем об этом.
— Сначала ты должен попросить у меня прощения за то, что обозвал меня лгуньей. Или, может, ты не хочешь?
Стефен колебался, опустив глаза, нервно покусывая губу. Его гордость восставала против этого нового унижения, но тяга к Эмми делала его малодушным.
— Хорошо… если тебе так хочется. Я не собирался обидеть тебя… прости. — Слова не шли у него с языка, он презирал себя.
Остаток дня он провел в растерянности, не зная, на что решиться, и изнывая от желания быть возле нее. Он заметил, что она никуда не отлучалась в этот день, и это доставило ему некоторое утешение. Вечером после представления она тотчас ушла к себе. И все же Стефен чувствовал, что так продолжаться не может, он этого не вынесет. Будь что будет, но он должен знать, где правда и где ложь.
На другой день после завтрака она направилась к площади Пигаль, и он последовал за ней. Прежде, слушая разговоры о подозрительных мужьях или ревнивых любовниках, которые, усомнившись в верности жены или возлюбленной, начинают за ней шпионить, он испытывал к этим людям только презрение. Теперь же он ничего не мог поделать с собой. Однако, будучи неопытен в такого рода делах и изо всех сил стараясь не попасться Эмми на глаза, он потерял ее из виду на трамвайной остановке у площади Пигаль. Впрочем, ему показалось, что он видел, как она садилась в трамвай, курсирующий между площадью и променадом, и он вскочил в тот, что отходил следом. Через пятнадцать минут он был уже на набережной. Он торопливо огляделся по сторонам, дважды прошелся по эспланаде из конца в конец, заглянул в казино и обошел все залы, но Эмми нигде не было видно. Он стоял в нерешительности, и внезапно ему припомнилось, как ухмыльнулся Джо-Джо, рассказывая о вечернем чае с танцами в «Негреско». Трудно было предположить, что Эмми окажется сейчас именно там, но тем не менее Стефен перешел через улицу, вошел в сад музея Массены и поверх золоченых шпилей чугунной решетки увидел крытую веранду отеля, выходившую на противоположную сторону улицы Риволи. Сбоку от веранды на невысоком помосте, защищенном сверху тентом, стояли чайные столики. Скрытый среди пальм оркестр играл тустеп. На помосте танцевало несколько пар. Эмми среди них не было. Но вот из-за увитой зеленью решетки на помост ступила еще одна пара. Девушка улыбалась. Привычным жестом она протянула руки к партнеру, и тот, шагнув к ней, обхватил ее за талию. Они начали танцевать — это были Честер и Эмми.
Стефен стоял, не шевелясь, и смотрел, как они танцуют, невольно отмечая про себя непринужденную грацию их движений. Лицо его было странно безжизненно. Когда оркестр умолк, они остались на помосте. Оркестр заиграл на бис, и они снова начали танцевать — на этот раз одни. Так безукоризненно слаженно и ритмично они танцевали, что им была предоставлена возможность монополизировать танцевальную площадку, и, когда, закончив танец, они сели за столик, наградой им послужил сдержанно-учтивый шепоток одобрения.
Стефен заставил себя оторваться от решетки, не спеша вышел из сада и опустился на скамью, откуда был хорошо виден подъезд отеля. Боль в сердце стала почти непереносимой. Его невольно передернуло при мысли о том, что Эмми так его обманывала. Как, верно, смеялась она, когда смеете с Честером изобрела эту вымышленную модистку, как, должно быть, потешались они над его идиотской доверчивостью — ведь он так простодушно верил, что Эмми усердно работает иглой, в то время как на самом деле она бегала к своему возлюбленному на свидания. Мадам Арманд, без сомнения, тоже участвовала в этом фарсе и уж, конечно, не преминула поделиться секретом кое с кем из труппы. Джо-Джо, например, знал, разумеется, все. Он постеснялся открыть Стефену глаза, но каким же дураком, должно быть, считал его!
Однако все это было ничто в сравнении с той горечью и тоской, которые раздирали Стефену душу. Сжигавшая его ревность и страсть были мучительней гнева и бешенства. Невзирая на унижение и боль, он по-прежнему желал Эмми, невзирая на клокотавшую в нем ненависть, он не мог без нее жить. И вот сейчас, сидя на скамье, сжав голову в ладонях, он старался осмыслить поведение Эмми и найти ей оправдание. В конце концов, может быть, она просто пошла потанцевать с Гарри, а это, конечно, не преступление. Мало ли на свете парочек, которые всегда ходят ка танцы вместе, но не испытывают при этом никаких чувств друг к другу — их связывает взаимное увлечение танцами и ничего больше.
Оркестр продолжал играть, с небольшими паузами, до шести часов, после чего площадка опустела. Стефен видел, как ушли музыканты, забрав свои инструменты. Наступил большой перерыв в танцах. Гарри и Эмми, вероятно, отправились в бар. Стефен живо представил их себе рядом на высоких табуретах. Гарри в непринужденной позе небрежно шутит с буфетчиком.
Они не появлялись так долго, что Стефен стал опасаться, не вышли ли они с другого хода. Но когда уже начало темнеть и цепочки разноцветных огней вспыхнули на фасаде отеля, Эмми и Гарри появились, наконец, в подъезде и, спустившись по широким ступеням, пошли по набережной. Оживленно болтая, они прошли так близко от Стефена, что он мог бы их окликнуть. Но он стиснул зубы и, когда веселая парочка отдалилась от него шагов на пятьдесят, встал и почти машинально последовал за ними.
Они шли недолго. Миновав казино, они вскоре свернули с набережной в боковую улицу, поднялись вверх к Старому городу и зашли в маленький ресторанчик «Лютеция». «Интимный ужин вдвоем», — с горечью подумал Стефен, и у него вдруг возникло странное, щемящее душу желание войти в ресторан и сесть за их столик. Но у него не хватило на это решимости. Он поднял воротник пиджака и стал в темном подъезде дома напротив.
Посетители, как видно, не часто заглядывали в этот ресторан — это был один из тех укромных уголков, где можно поужинать в приятном одиночестве. В дверях показался официант, остановился, поглядывая по сторонам, словно поджидая посетителей, и скрылся. Через дорогу медленно кралась кошка. Над крышами в глубине улицы темнели неясные очертания гор с мерцающими кое-где огоньками, похожими на звезды.
Стефену пришлось ждать долго: лишь в половине десятого Гарри и Эмми появились снова. Но Стефен чувствовал, что не может жить, не узнав правды, и только это сознание помогло ему выдержать столь утомительную и позорную слежку. Впрочем, решительный момент приближался. Стефена охватила дрожь, когда он увидел, как они остановились в ярко освещенном подъезде. Ну, конечно, Честер сейчас попрощается с Эмми или, быть может, пойдет проводить ее до площади Пигаль.
Они разговаривали с официантом — тем самым, что уже появлялся раз. Теперь он вышел на крыльцо вместе с ними. Гарри что-то сказал, и все трое рассмеялись. Затем к подъезду с шумом подкатил фиакр, должно быть, вызванный со стоянки на площади внизу; официант получил на чай, Эмми и Честер сели в экипаж. Как только он тронулся, Стефен бросился на стоянку, вскочил в первый попавшийся фиакр и велел следовать за удалявшимся экипажем.
Они пересекли опустевший цветочный рынок, прокатили по лабиринту узких улочек, свернули к побережью, и сердце Стефена упало: он понял, что они направляются к Вильфранш. Через несколько минут они уже были там. На улице Сирени Стефен остановил фиакр и расплатился. Впереди, в конце тихой безлюдной улицы, другой фиакр подъехал к дому и тоже остановился у ворот. Гарри и Эмми вышли из экипажа и скрылись во дворе. Оба фиакра уехали, и Стефен остался один на пустынной улице. Машинально он взглянул на часы — светящиеся стрелки показывали половину одиннадцатого. Стефен медленно подошел ближе к отелю и посмотрел вверх, на окна комнат Честера, выходившие на балкон. В одной из комнат горел свет. Стефен припомнил, что это окна спальни. На желтых шторах двигались тени двух фигур. Прошло еще несколько минут, и внезапно свет погас.
Стефен не знал, как долго простоял он там, тупо глядя на темные окна. Наконец он повернулся и побрел прочь.
13
Стефен возвратился на площадь Карабасель около полуночи. Несмотря на нестерпимую головную боль, в мозгу отчетливо стучала одна упорная мысль: он должен отсюда уехать. Неторопливо, методично он собрал свои пожитки и уложил в рюкзак, стараясь не разбудить Джо-Джо и Крокодила. Свернув холсты, он привязал их к рюкзаку, бросил прощальный взгляд на своих товарищей и вскочил на велосипед. Он ехал очень быстро, пересекая равнину и держа путь к северу, на Сент-Огюстен, где, по его расчетам, он должен был выехать на главное шоссе и со временем добраться до Оверни. Он жаждал снова увидеть Пейра — ему бы следовало сделать это месяца полтора-два назад. Но больше всего гнало его вперед стремление убежать, спастись, изгладить из памяти последние страшные дни и недели.
На рассвете он соскочил с велосипеда, прилег у дороги на поросшей вереском полянке и закрыл глаза. Уснуть он не мог, но немного отдохнул и, когда поднялось солнце, снова пустился в путь. Вскоре, поглядев на придорожный столб, он обнаружил, что находится не на главном шоссе, а на его ответвлении, пролегавшем вдоль скалистых откосов Вара и зигзагообразно поднимавшемся к перевалу на Туэ и Кольмар. Тем не менее он решил не возвращаться. День и ночь и еще один день он все ехал и ехал вперед, минуя маленькие, разбросанные по холмам деревушки и отдаленные фермы, ехал, выбиваясь из сил, в едином стремлении — забыть. В Антрево он свернул не в ту сторону и попал на еще более крутую и уединенную дорогу, которая вилась вверх по склону горы сквозь густой сосновый лес. Дорога была неровная, трудная, ехать становилось все тяжелее, в ушах стоял немолчный тревожный рев горного потока, шумно катившего свои воды по каменистому ложу. Но необъяснимый страх мешал Стефену повернуть обратно и гнал все вперед и вперед, заставляя питаться чем бог пошлет и спать на голой земле, привалившись к стогу сена, или под заброшенным навесом для скота, положив под голову свернутый плащ. Странная болезненная боязнь людей побуждала его избегать ночлега даже в самых жалких харчевнях.
Погода испортилась, в горах стало сыро и туманно. В воскресенье утром он добрался до Анно — маленького земледельческого поселка, расположенного на высоком плоскогорье. Холодный влажный ветер дул с Альп. О том, что было воскресенье, Стефен догадался по колокольному звону и черным праздничным костюмам обывателей, чинно прогуливавшихся по улице и поглядывавших на него с нескрываемым подозрением. Совершенно больной, измученный до предела нечеловеческим напряжением этих дней, Стефен все же не мог побороть страха, который охватывал его при одной мысли о встрече с людьми, и он не остановился и здесь, как первоначально предполагал, хотя чашка горячего кофе казалась ему в эту минуту желанней всего на свете. Снова, пригнувшись к рулю, он налег на педали и устремился дальше. За городом его настиг дождь, и он принужден был остановиться. Слезая с велосипеда, он едва не упал. Пристроившись у живой изгороди, служившей весьма ненадежной защитой от дождя, он съел остатки вчерашней еды, купленной по дороге. Он чувствовал себя бездомным, беззащитным, бесконечно одиноким, ему не было места на земле, и он казался самому себе нереальным, как привидение.
Дождь все не утихал, и Стефен поехал дальше. Он двигался теперь медленнее, стал задыхаться и на крутых подъемах вынужден был сходить с велосипеда. Временами у него шла носом кровь, но он объяснял себе это тем, что поднялся высоко в горы. Все же, почувствовав, как горячая струя прихлынула уже к горлу, он несколько встревожился.
Около полудня ему показалось, что с ним творится что-то странное, и голос рассудка зазвучал в его скованном оцепенением мозгу. Так ему никогда не добраться до Оверни, этому безумию надо положить конец. Он должен выбраться к железной дороге или к какому-нибудь населенному пункту. Стефен достал свою карту-пятисотметровку и, прикрывая ее от дождя мокрым плащом, убедился, что, держа курс на запад через Баррем, можно достичь железнодорожной станции в Дине, до которой было не более тридцати пяти километров. Динь, вероятно, не бог весть что, но он расположен на равнине. Там по крайней мере можно хотя бы выбраться из этих ужасных гор.
Он свернул на боковую дорогу. Эта дорога была еще хуже, двигаться по ней было еще труднее, колеса велосипеда подскакивали и скользили на острой щебенке. Стефен совсем выбился из сил, при каждом крутом подъеме у него снова начинала идти носом кровь. Низкие тучи затянули все небо, дождь усилился, и наконец хлынул ливень. Промокнув до костей и видя, что надвигается ночь, Стефен ощутил тревогу. Ему удалось кое-как зажечь свой карбидный фонарик, и он опять развернул карту.
Вглядевшись в нее, он застонал. Ну и дурак же! Безмозглый идиот! Ведя пальцем по карте, он сразу увидел, где сбился с пути. В Сент-Андрэ надо было свернуть налево, а не направо! А теперь… Он проверил обозначение условных знаков на карте: «Route accidentee, forte montee, isolee».[36] Ну конечно, он находится на дороге, которая ведет прямо в горы, к Аллосу, и оканчивается тупиком!
Нервы не выдержали, и его охватил панический страх. Он вцепился в карту. Должно же здесь быть какое-нибудь селение поблизости! И с чувством облегчения прочел: «Сен-Жером». По-видимому, это была просто деревушка, но отмеченная, на его счастье, кружочком с красным лотарингским крестом. Значит, в деревушке имеется гостиница и при ней — туристская база для велосипедистов, и уж, конечно, он найдет себе там ночлег. Если бы он не был так измучен, туда можно было бы добраться за час.
Он снова налег на педали, низко пригнувшись к рулю, борясь с ветром, дувшим в лицо. Снова появился, все усиливаясь, соленый вкус во рту. Он прижал носовой платок к губам, и платок сразу стал мокрым. Ноги одеревенели и отказывались повиноваться, голова разламывалась от боли, но в ту секунду, когда он почувствовал, что не в силах двигаться дальше, прямо перед ним в ложбине замерцала горстка огней.
Вот огни уже ближе. Проступили неясные очертания высокого строения, окруженного домиками поменьше. Едва держась на ногах, Стефен бросил велосипед на дороге и, спотыкаясь, пошел по тропинке, ведущей к ближайшему домику, похожему с виду на жилище какого-нибудь рабочего. На его стук никто не отозвался, и эти секунды показались ему вечностью. Затем дверь распахнулась. На пороге стоял ребенок. Широко раскрыв глаза, он уставился на Стефена, потом повернулся и убежал. Стефен вступил в прихожую и услышал за дверью голоса. Он задыхался и изнемогал от жажды, хотя одежда на нем промокла до нитки. «Они должны приютить меня, — подумал он, — я, верно, заболел… Да, я болен, очень болен…»
Какой-то мужчина в синей рабочей блузе вышел в прихожую, за ним — женщина с лампой в руке и — прячась за матерью — ребенок. Стефен увидел перед собой их испуганные лица словно сквозь пелену тумана. Женщина подняла лампу, осветив лицо Стефена, и негромко вскрикнула.
— Простите бога ради… — Он с нечеловеческим трудом выговаривал слова, будто вытягивал их откуда-то, как из глубины колодца. — Я заблудился. Нельзя ли мне переночевать у вас?
— Но, мсье…
— Прошу вас… Разрешите мне сесть… Пить…
Он не мог больше произнести ни слова. Хозяин дома подошел ближе, взволнованно замахал руками.
— Не здесь, — сказал он. — Пойдемте.
— Позвольте мне остаться… — Слова звучали невнятно, Стефен едва ворочал языком. — Я не могу двинуться.
— Нет, нет… Это недалеко… Здесь нельзя.
Хозяин обхватил его за плечи и повел к двери. Думая, что его хотят выбросить на улицу и не имея сил ни сопротивляться, ни хотя бы протестовать, Стефен, сраженный отчаянием, почувствовал, как слезы обожгли его воспаленные глаза. И только добравшись до калитки, он понял, что хозяин не бросил его, а помогает ему держаться на ногах, и с помощью этого человека он, как в тумане, побрел по улице. А хозяин старался его приободрить и все повторял вполголоса:
— Ничего… тут недалеко… Вот мы уже почти пришли.
Наконец они подошли к зданию, обсаженному высокими раскидистыми деревьями. Хозяин позвонил, и в окованной железом двери отворилось зарешеченное окошечко. После кратких переговоров их впустили в небольшую, беленную известкой привратницкую с каменным полом и выскобленными деревянными скамьями по стенам.
Едва не теряя сознание, Стефен, как в тумане, огляделся вокруг. Все расплывалось у него перед глазами. Все смещалось, сливалось, затем расчленялось снова, все дрожало и переливалось, как рябь на воде. Даже впустивший их привратник в длинном одеянии с капюшоном, делавшим его похожим на женщину, самым фантастическим образом таял на глазах. Появился еще какой-то мужчина, а быть может, это была женщина. Затем внезапно все исчезло. Хозяин, повернувшись в сторону вошедшего, неосмотрительно отпустил руку, и Стефен упал ничком. Насквозь промокшие холсты все еще болтались у него за спиной.
14
Косые лучи солнца, проникнув в единственное, пробитое в толще массивной стены оконце, осветили изголовье дощатой койки и разбудили Стефена. Он лежал неподвижно, взгляд его машинально перебегал с предмета на предмет. Их было немного в этой узкой келейке, ставшей такой знакомой и привычной за истекшие три недели: стул с соломенным сиденьем, провансальский шкаф, деревянный аналой, черное распятье на белой стене. Затем он поднял руку так, чтобы на нее падал свет, и внимательно, задумчиво стал ее разглядывать. Пальцы все еще казались восковыми, хотя, пожалуй, уже не такими прозрачными, как накануне. Каждое утро он их рассматривал таким образом.
Услыхав, как за окном поскрипывает песок под чьей-то быстрой и легкой стопой, Стефен не изменил положения, только повернул голову. Его взгляд был устремлен на дверь, и дверь отворилась: появился монах с завтраком на подносе.
— Как вам спалось?
— Очень хорошо.
— Наше пение не потревожило вас?
— Нет, я уже привык.
— Это хорошо. — Поставив поднос на стул, преподобный Арто достал термометр откуда-то из складок своего белого одеяния, встряхнул его и, улыбнувшись, сунул Стефену в рот. — Теперь уже в этом нет необходимости, но так как сегодня вам предстоит подняться с постели, мы не хотели бы рисковать.
Преподобному Арто было лет пятьдесят. Он был невысок, широкоплеч. Приятное круглое бритое лицо, умные карие глаза, скрытые за стеклами очков, на макушке — тонзура, босые ноги обуты в сандалии. Через некоторое время он вынул термометр, поглядел на него, кивнул с довольным видом и пододвинул стул с подносом к койке.
— Не забудьте выпить лекарство.
Выпив из стеклянной мензурки темную, блестевшую, как расплавленный металл, жидкость, Стефен приступил к завтраку, который состоял из чашки кофе с молоком, свежего сливочного масла в глиняном горшочке, нескольких ломтиков хлеба и фруктов. Кофе был горячий, с запахом цикория. Макая кусочек хлеба в кофе, Стефен в замешательстве поглядел на стоявшего (ничто на свете не могло заставить его сесть) возле кровати монаха.
— Может быть, вы позавтракаете со мной? Здесь с избытком хватит на двоих.
— Ни в коем случае. Мы едим в полдень.
— Но… Тут такие вкусные вещи.
Монах весело улыбнулся.
— Я понимаю… Наша пища действительно скудна. Но мы к ней привыкли. И притом никто из нас не перенес такой тяжелой болезни.
Стефен взял еще ломтик хлеба.
— Вот об этом-то я и хотел вас спросить. Что же все-таки было со мной? Вы мне так и не сказали.
— У вас было воспаление легких… Вы промокли, простудились. Да и переутомились к тому же. У вас пошла горлом кровь. Кровохарканье было довольно сильное.
— А мне казалось, что кровь идет у меня из носа.
— Нет. Это было легочное кровохарканье. — Монах помолчал и поглядел на Стефена поверх очков. — Раньше вам случалось болеть легкими?
Стефен подумал с минуту, потом покачал головой.
— Я простудился как-то раз, несколько месяцев назад. У меня был бронхит, по-видимому. Но ведь это не могло сказаться теперь?
Монах опустил глаза.
— Не берусь судить. Я не доктор.
— Но вы помогли мне выкарабкаться тем не менее.
— С помощью божией.
— И весьма искусного врачевания. Не могу поверить, чтобы у вас не было специального образования.
— Я изучал медицину в Лионе под руководством профессора Ролана и был на последнем курсе, когда почувствовал — совершенно так же, по-видимому, как вы почувствовали тягу к живописи, — почувствовал, что мое призвание — служить богу. И ушел в монастырь.
— Это было большой удачей для меня.
Преподобный Арто наклонил голову и, видя, что Стефен кончил завтракать, взял поднос. В дверях он приостановился.
— Не вставайте пока. Его преподобие, наш настоятель, посетит вас сегодня утром.
Когда он ушел, Стефен откинулся на подушки, заложив руки за голову. Он все еще был очень слаб. Однако кашель у него почти прошел, так же как и колющая боль в боку. Как приятно чувствовать теплый луч солнца на щеке — значит, началось выздоровление. Стефена не тревожило состояние его здоровья. Это ежедневное измерение температуры по утрам и по вечерам, на котором так настаивал добросердечный монах, производилось, вероятно, просто для порядка. По правде говоря, Стефену приходило даже на ум, что его болезнь и это загадочное кровохарканье пошли ему на благо. Ведь лечат же лихорадку кровопусканием. Во всяком случае, болезнь исцелила его от того, что так мучило его и терзало.
Когда Стефен думал о прошлом, ему казалось невероятным, что он мог месяц за месяцем пребывать в состоянии такого полного подчинения чужой воле. Как мог он так пресмыкаться перед Эмми, вымаливая ее благосклонность, и приходить в такое отчаяние от одного ее неласкового слова! Он содрогался при воспоминании об этих днях и радовался, что снова стал самим собой. И тут же дал торжественную клятву: никогда не позволит он себе снова впасть в такое рабство. Но и этого показалось ему мало, и он поклялся, что отныне ни одна женщина никогда не будет занимать сколько-нибудь значительного места в его жизни. Ничто, кроме работы, не существует больше для него, и только ей будет он принадлежать, самым суровым, самым беспощадным образом отринув от себя все остальное.
Посещение состоялось в одиннадцать часов. Отец-настоятель — высокий, властного вида монах в белой сутане — величественно опустился на стул и внимательно, испытующе оглядел Стефена.
— Итак, вы, наконец, можете подняться сегодня с постели, сын мой. Я рад.
— Очень вам благодарен, — отвечал Стефен. — Мне здорово повезло, что я увидел ваш значок с крестиком на своей карте.
— Да, крест — это церковный знак. Но наш монастырь не помечен на карте. — Настоятель едва заметно улыбнулся. — Этим значком обозначена туристская гостиница для велосипедистов, расположенная в соседней долине. Вы сбились с пути, сын мой. Или, быть может, поскольку провидению было угодно направить вас сюда, следует сказать, что вы нашли свой путь?
В словах настоятеля прозвучал, казалось, какой-то намек, и бледные щеки Стефена слегка порозовели. Не сболтнул ли он лишнего в беспамятстве в первые дни болезни?
— Так или иначе, — сказал он, — теперь мне уже пришло время вас покинуть. Я причинил вам уйму беспокойства, и вы, наверно, будете рады избавиться от меня.
— Совсем напротив. Мы будем очень довольны, если вы останетесь. Вы перенесли тяжелое потрясение, и, хотя опасность позади, преподобный Арто полагает, что вы сможете продолжить ваше путешествие не раньше, чем через несколько недель.
— Но… Боюсь, что я не смогу оплатить…
— Разве мы просим у вас денег, сын мой? Да и кто станет ждать вознаграждения от бедного художника? Поживите с нами еще немного. Погрейтесь в саду на солнышке. Когда вы окрепнете, жизнь покажется вам совсем иной. И вы будете лучше подготовлены к тому, чтобы снова вступить в мир.
Настоятель на секунду положил руку на плечо Стефена, затем поднялся и вышел из кельи.
Стефен с трудом подавил прихлынувшие к глазам слезы и встал с постели. Его одежда, выстиранная и аккуратно сложенная, лежала в шкафу вместе с остальными пожитками. Деньги, около тридцати франков, были уложены невысоким ровным столбиком рядом с часами, которые продолжали идти и, как догадался Стефен, кем-то заводились каждое утро. Одевшись, он вышел из кельи и, пройдя по незнакомому ему, выложенному каменными плитами коридору, направился в сад.
Сад был невелик. Несколько тропинок вились вокруг клумб с цветущими розами и сходились у грота, в глубине которого стояла какая-то статуя. К сетке, огораживавшей площадку для игры в мяч, примыкала живая изгородь. За нею виднелись поля. Из разговоров с преподобным Арто Стефен узнал, что эта община, состоявшая из двадцати монахов, возникла совсем недавно, и первоначально в ее распоряжении имелся один только маленький домик, полученный от кого-то в дар, но постепенно и исключительно трудами самих монахов ее угодья стали разрастаться. Рядом со старым домом монахи построили небольшую часовенку. Стефену видны были ее белые грубоватые стены на фоне подернутого легкими облачками неба.
Побродив по тропинкам, Стефен вынужден был присесть на одну из скамеек, расставленных по краю площадки для игры в мяч. На выгоне какой-то старик в коричневом одеянии послушника пас корову. В часовне началась служба, и легкий ветерок донес звуки негромкого хорового пения. Стефен внезапно почувствовал, как что-то сдавило ему горло. Он встал со скамейки и, пошатываясь, побрел в свою келью.
Он сразу увидел конверт, положенный на самом видном месте на узеньком подоконнике. Примерно неделю назад, терзаясь одиночеством, он приподнялся на локте и нацарапал несколько строк владельцу дома № 15 по улице Кастель с просьбой направить ему сюда все письма, которые могли прийти за это время. По-видимому, его просьба была исполнена. Стефен разорвал конверт. Недлинное это послание было отправлено из Стилуотера два месяца назад.
«Дорогой Стефен!
Не знаю, дойдет ли до тебя это письмо. Если дойдет, то я хочу сообщить тебе, что леди Броутон скончалась в октябре. Это не было неожиданностью. А за несколько недель до ее смерти было объявлено о помолвке Клэр и Джофри. На днях должна состояться их свадьба. Больше нет ничего, о чем стоило бы писать, если не упоминать, конечно, что отец по-прежнему очень страдает от того, что ты не с нами. Умоляю тебя: вернись и выполни свой сыновний долг.
Любящая тебя Каролина».
С письмом в руке Стефен присел на койку. В другое время эта весточка из дома, пожалуй, не произвела бы на него такого глубокого впечатления. Он знал о тяжелой болезни леди Броутон, а его чувство к Клэр никогда не перерастало за рамки чисто братской привязанности. Но здесь, в этой отдаленной обители, в непривычной обстановке, ослабевший от болезни Стефен, получив эти два известия (одно о смерти, другое о предстоящем браке Клэр, да еще с кем — с Джофри, подумать только!), почувствовал себя еще более одиноким, почувствовал себя изгнанником, отторгнутым от всего, что было ему когда-то дорого и могло бы и сейчас принадлежать ему по праву. Короткое, сухое письмо Каролины, полное невысказанной горечи и упреков, которые читались между строк, заставило Стефена еще острее ощутить свою обособленность, осознать, что он не такой, как все, и не может быть в ладу с отчим домом, со своими близкими, с обществом.
Проходили недели, и силы Стефена восстанавливались. Его не тянуло за ограду монастыря — скалы, горные сосны не пробуждали в нем интереса. Он свел дружбу с ребятишками Пьера — рабочего, который доставил его в монастырь, — и частенько катал их на своем велосипеде. Он помогал престарелому брату Людовику в саду и играл в мяч со служками в часы их отдыха. Это были очень молодые, веселые ребята; почти все они принадлежали к солидным буржуазным семействам Гаронды и окрестных городов. Отчасти, быть может, потому, что Стефен был гость, да еще иностранец, они наперебой оказывали ему всевозможные знаки внимания не без тайной мысли обратить его в свою веру, что хотя и не достигало цели, но вместе с тем трогало и забавляло Стефена. Они всей душой были преданы своему делу и в часы, свободные от молитвы, охотно выполняли любую физическую работу — трудились не покладая рук на благо любимой общины.
Однажды во время игры в мяч кто-то из них полушутя, полусерьезно сказал Стефену:
— Мсье Десмонд… ведь вы художник, почему бы вам не написать что-нибудь для нашей церкви?
Стефен внимательно поглядел на говорившего.
— Пожалуй, вы правы, — задумчиво произнес он.
Такая мысль не приходила ему в голову. Теперь он сразу увидел в этом отличный способ выразить монастырю свою благодарность — не только на словах, но и на деле — за доброе отношение, которое он здесь встретил. К тому же вынужденное безделье уже начинало тяготить его.
В тот же вечер он заговорил об этом со своим другом преподобным Арто. Предложение Стефена пришлось тому по душе, и он обещал поговорить с настоятелем. Сначала настоятель выразил сомнение. Правда, внутренняя отделка часовни еще не была закончена, но сооружение это, в которое было вложено столько труда, стало чрезвычайно дорого его сердцу. Правильно ли он поступит, отдав свое детище в руки безвестного художника, чьи полотна хотя и обладают какой-то странной притягательной силой, но, по-видимому, не вполне укладываются в общепризнанные канонизированные рамки? Наконец вера, которой он руководствовался во всех своих поступках, продиктовала ему решение. Он послал за Стефеном.
— Скажите, сын мой, что вы предполагаете написать?
— Мне хотелось бы написать фреску над алтарем на задней стене апсиды.
— На религиозную тему?
— Разумеется. Я думал о Преображении. Так, чтобы часовня была как бы освещена изнутри.
— Вы уверены, что вам удастся создать нечто такое, что мы могли бы одобрить?
— Я постараюсь. Но у меня нет красок и нет достаточно больших кистей. Вам придется приобрести это. И довериться мне. Но если вы согласны, я обещаю сделать все, что в моих силах.
На следующее утро двое монахов отправились в Гаронду и возвратились под вечер с многочисленными пакетами в оберточной бумаге. Тем временем служки воздвигали легкие деревянные леса позади алтаря. На следующее утро, как только рассвело, Стефен взялся за кисть с тем волнением, какое он всегда испытывал, принимаясь за новую работу.
Но сейчас состояние его было не совсем обычным. Он был еще слаб, перенесенная болезнь давала себя знать, его мозг, казалось, дремал, погруженный в безмятежный, ленивый покой. Он еще не обрел душевного равновесия, и слезы легко подступали у него к глазам. Атмосфера храма, заунывное пение монахов, чувство отрешенности от мира — все это задевало в его душе какие-то неведомые дотоле струны. И хотя у него не было никаких моделей, краски ложились на полотно с легкостью, удивлявшей его самого, ибо обычно всякий раз, как он приступал к воплощению нового творческого замысла, именно первые часы работы требовали от него предельного напряжения сил. Он сразу очертил в центре полотна фигуру Христа в белом одеянии, окруженную лучезарным облаком, и тут же стал набрасывать силуэты Моисея и Илии.
Работа с такой же легкостью продолжала подвигаться и дальше, и временами у Стефена появлялось странное Ощущение, как бы недоверие к самому себе: что, если он не претворяет в жизнь свой собственный творческий замысел, а бессознательно подражает старым мастерам, воспроизводя их композиции на религиозные сюжеты? Он писал темперой, и его краски, обычно столь глубокие, порой яркие, казались непривычно жидкими и приглушенными, рисунок приобретал подозрительно условную, традиционную форму. Однако горячее одобрение общины, которое все росло и росло, рассеяло его сомнения.
Сначала за его работой наблюдали с опасением, почти с тревогой. Но вскоре тревога сменилась открытым восхищением. Часто, оборачиваясь, чтобы помыть кисти, он ловил устремленный на его творение упоенно-восторженный взгляд какого-нибудь послушника, пришедшего в часовню якобы для того, чтобы преклонить колена, в действительности же просто впавшего в соблазн, именуемый любопытством. Разве все это не должно было укрепить веру Стефена в себя? И, наконец, разве он не задался целью угодить монахам?
Фреска, занимавшая все пространство стены над алтарем, была закончена к концу третьей недели, и, когда убрали леса, община собралась в часовне и на этот раз уже громко выразила свое одобрение.
— Сын мой, — сказал настоятель Стефену. — Теперь я вижу, что вас направило к нам само провидение. В память вашего пребывания вы оставили нам дар, который переживет всех нас. Теперь уже мы в неоплатном перед вами долгу. — Помолчав, он продолжал: — Завтра мы отслужим большую мессу, дабы освятить вашу работу. И хотя вы не принадлежите к нашей церкви, я все же надеюсь, что вы порадуете нас своим присутствием на богослужении.
Наутро на алтаре зажгли все свечи, и он засиял, украшенный цветами. Настоятель в белом облачении служил мессу вместе с преподобным Арто. Монахи пели. Стефен сидел на хорах, и его фреска, освещенная мерцающим пламенем свечей, окутанная таинственным дымом кадильниц, казалась ему прекрасной. Никогда еще ни одно его творение не имело такого успеха.
После мессы состоялась торжественная трапеза. Было подано местное вино, которое неожиданно оказалось столь хмельным, что Стефен решил прогуляться в деревню, чтобы хоть немного прояснилось в голове.
Вернулся он, когда уже вечерело, и в дверях увидел преподобного Арто, который как-то странно поглядел на него.
— У вас гость. Он приехал за вами. Говорит, что должен увезти вас в Париж.
Стефен направился к себе в келью. На его постели, в пальто и в шляпе, полулежал, опираясь на локоть, Пейра и яростно попыхивал трубкой. Когда Стефен вошел, он стремительно вскочил и расцеловал его в обе щеки.
— Что такое с тобой было? Где ты скрывался? Я тысячу раз пытался разыскать тебя, и все напрасно. И сейчас совершенно случайно получил твой адрес на улице Кастель. Зачем ты замуровал себя здесь?
— Я тут пишу. — Стефен улыбался, он все еще не мог опомниться от неожиданности: перед ним Пейра!
— В этом-то весь и ужас, — сказал Пейра, свирепо нахмурившись и напуская на себя суровость. — Пока я тебя тут ждал, они потащили меня в свою церковь. Какую ужасную дрянь ты там намалевал, cher ami![37] Какое жалкое подражание дель Сарто! Какое чудовищное переписывание Луини! Им, конечно, нравится эта гадость, и теперь они столетиями будут преклонять перед ней колена, но тем не менее это непростительная мазня и позор для тебя, особенно теперь…
— Почему особенно теперь? — порядком смущенный, спросил Стефен.
— Потому что в прошлом месяце в газетах появилось сообщение, которое заставило меня исколесить всю Францию в поисках тебя.
— Да что такое? О чем вы толкуете?
— Если верить этому сообщению, — невозмутимо продолжал Пейра, смакуя каждое слово, словно пробуя его на вкус, — тебе должны повесить медаль на грудь и положить полторы тысячи франков в карман, что, я надеюсь, даст нам возможность отправиться в Испанию.
Внезапно он шагнул к Стефену и еще раз крепко его обнял.
— Плюнь ты на свою болезнь и на этих чудовищных Моисеев и апостолов. Твоей «Цирцее» присуждена Люксембургская премия!
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
В начале июня 1914 года серым, пасмурным вечером Стефен шел по улице Сент-Онорэ, направляясь к Вандомской площади. Ему редко приходилось бывать в этой части города, особенно в часы, когда на улицах людно, и сейчас среди нарядной, праздничной толпы он чувствовал себя не в своей тарелке. Он был на аукционе Сула на улице Эбэ, и в душных, переполненных народом залах у него разболелась голова. Он решил пройтись пешком до своего более чем скромного жилища.
Аукцион раздосадовал и огорчил его. Пейра, желая принять участие в расходах, связанных с предстоящим путешествием в Испанию, решил испробовать это средство, к которому время от времени прибегали все художники их квартала, и послал десять своих полотен на ежемесячную распродажу.
Сегодня гвоздем аукциона было большое полотно Бутро, изображавшее молодую особу в ниспадающем с плеч прозрачном одеянии. Черные волосы ее были аккуратно разделены пробором посередине, а кожа напоминала розовую замазку. У нее были глаза ручной газели, и она держала в руках кувшин, заимствованный у Греза. Струя воды лилась из кувшина в чрезвычайно декоративный, осененный розами водоем. При появлении на помосте этой картины по залу пробежал шепот, затем гул восторга; после непродолжительных надбавок молоток упал, и картина была продана за десять тысяч франков. За ней последовало несколько предметов старинной мебели, затем — кое-какая кухонная утварь. Картины Пейра стояли в списке последними. Первая из них вызвала легкий смешок, появление второй еще больше позабавило аудиторию, а к тому времени, когда было выставлено последнее полотно, вся публика уже откровенно смеялась, подстрекаемая вдобавок остротами, сыпавшимися с балкона. Ни одно из этих поэтичных и самобытных полотен не было оценено больше чем в шестьдесят франков. Никто не набавлял на них цену, и все десять были куплены одним лицом за четыреста восемьдесят франков. Кто купил их? Просто какой-нибудь farceur[38] с целью поразить воображение своих приятелей и позабавить их? Любопытство заставило Стефена задержаться после распродажи и обратиться с вопросом к служителю. И тут его ждало самое неприятное: все десять купленных за гроши холстов забрал агент известного торговца картинами Тесье.
— А Бутро — тоже он купил? — угрюмо спросил Стефен.
— Mon Dieu, нет, разумеется, нет, мсье!
— А почему он купил эти?
Служитель пожал плечами.
— Мсье, конечно, знает, как все изменчиво и полно неожиданностей. То, что куплено сегодня за пятьдесят франков, через десять лет может быть продано за пятьдесят тысяч… если покупатель — Тесье.
Стефен вышел с аукциона, бормоча ругательства. Впрочем, настроение у него скоро поднялось. Его друга ограбили, конечно, и будут грабить и впредь, но, как бы то ни было, у Пейра теперь есть почти пятьсот франков, а вместе с полутора тысячами, которые получил он сам в виде премии, это составляет такую сумму, что они уже могут поехать в Мадрид и провести несколько месяцев в Испании, если не будут позволять себе ничего лишнего. Весна в Париже выдалась пасмурная, холодная. Дул резкий ветер, поднимая на перекрестках пыль, и листья каштанов слегка пожухли. При мысли о том, что скоро он уедет на юг, к солнцу, у Стефена потеплело на сердце.
Он проходил мимо гостиницы «Клифтон», напротив которой находилась кафе-молочная, где он обычно завтракал в первые дни своего пребывания в Париже. Стефен невольно улыбнулся, подумав о том, как изменился он с той поры, когда, застенчивый, робкий, впервые вступил в этот душный, но казавшийся таким таинственно-манящим зал. Он все еще думал об этом, как вдруг застыл, изменившись в лице. Прямо на него в сопровождении двух мужчин — сильно загорелого молодого человека в штатском, но с военной выправкой и пожилого офицера в кепи и в мундире с множеством орденских ленточек — шел его дядя Хьюберт. У Стефена еще оставалась возможность, избежать встречи, сделав вид, будто его заинтересовало что-то в витрине магазина. Но он не отвернулся и пошел дальше с напряженным, словно окаменевшим лицом, ни минуты не сомневаясь в том, что генерал Десмонд не пожелает его узнать.
Однако он ошибся. Хьюберт узнал его. Что-то едва уловимое промелькнуло в его серых глазах. Он приостановился, потом сделал еще два шага, сказал несколько слов своим спутникам и повернул обратно.
— Стефен! — Голос его звучал спокойно, но он не протянул руки. — Какая удача. Я уже собирался разыскивать тебя на улице Кастель.
— Вот как?
— Мне нужно поговорить с тобой. Может быть, ты зайдешь ко мне в отель? Я не могу задерживаться сейчас — я не один.
Краем глаза Стефен видел двух спутников генерала, корректно делавших вид, что они не замечают его присутствия.
— Где вы остановились?
— В гостинице «Клифтон», как всегда. — Генерал бросил взгляд на противоположную сторону улицы. — Вот что, приходи завтра утром, позавтракаем. К девяти часам.
Стефен задумался, но всего лишь на секунду.
— Хорошо.
— Договорились. Времени у меня в обрез, так что не опаздывай.
Хьюберт кивнул, повернулся и зашагал рядом со своими спутниками.
Стефен тоже повернулся, хотя и не с такой военной четкостью, и продолжил свой путь в направлении Левого берега. Эта неожиданная встреча расстроила его, пробудив мучительные и горькие воспоминания о том, что он старался забыть. Между ним и генералом Десмондом никогда не существовало особенной близости — они были слишком разными натурами, — но все же Хьюберт всегда относился к нему снисходительно и дружелюбно. Холодность и безразличие, проявленные им сейчас, говорили, по-видимому, о том, что свидание будет не из приятных. Но Стефен твердо решил не избегать этой встречи — в нем заговорила гордость. Кроме того, у него за последнее время уже выработалось юмористически-ироническое отношение к некоторым вещам, что значительно укрепило его волю, и, наконец, самое главное — появилась твердая решимость не дать себя запугать. На следующее утро ровно в девять часов он вошел в респектабельный и мрачный вестибюль гостиницы «Клифтон», отделанный в коричневых тонах.
Генерал Десмонд уже сидел в ресторане за столиком — один-одинешенек во всем зале. Вознаградив Стефена за проявленную им пунктуальность не столь ледяным, как накануне, приветствием, генерал Десмонд заметил:
— Я заказал яичницу с ветчиной, бекон тебе и себе, чай, гренки и мармелад. Этот отель имеет одно неоспоримое достоинство — здесь можно получить приличный английский завтрак.
Официант принес удостоившийся похвалы завтрак. Хьюберт намазал маслом гренок и с хрустом откусил кусочек.
— Я полагаю, — произнес он, жуя гренки, — тебя интересуют домашние новости?
— Если вы не прочь сообщить их мне. Как поживает отец?
— В общем недурно. Да и все остальные как будто тоже. Твоя мать опять уехала куда-то. Дэви подрос — стал уже совсем большой мальчик.
Стефен слушал, стараясь сохранять на лице выражение учтивого интереса. А генерал Десмонд продолжал свои сообщения:
— У нас тоже все в добром здравии. Джофри и Клэр неплохо устроились. — Он бросил на Стефена быстрый взгляд исподлобья. — Клэр ждет летом ребенка.
— Вы, конечно, хотите мальчика? — все так же учтиво осведомился Стефен.
— Ну, по мне все едино… Но Джофри, я полагаю, хочет сына, чтобы он пошел по стопам отца в Сандхерст.
Наступило молчание. Стефен так и не спросил о том, что ему хотелось бы узнать. В этой атмосфере ледяной вежливости он не мог расспрашивать про отца, про Дэви, боясь выдать свои чувства. Хотя бы в целях самозащиты он вынужден был держаться столь же натянуто и равнодушно.
Наконец генерал покончил с завтраком, приложил салфетку к своим коротко подстриженным усам, свернул ее с той неторопливой методичностью, которая отличала все его действия, и взглянул на Стефена.
— Как твои успехи в этом… в рисовании?
— Да все так же. Бывают удачи, а бывают и провалы.
— Н-да. Ты не появлялся дома уже около двух лет.
— Жизнь коротка, искусство вечно, — принужденно улыбнулся Стефен.
— Воистину! И, как видно, твои усилия… не увенчались еще успехом?
— Как видно, нет. — Тон Стефена был все так же ироничен.
— И нет ничего, что могло бы принести тебе бессмертие?
— Пока что нет… Но как знать?
Хьюберт презрительно махнул рукой.
— Зачем ты этим занимаешься? Зачем продолжаешь вести такой образ жизни?
— Мне трудно объяснить вам это… Хотя смею думать, что тому, кто пожелал бы выслушать меня сочувственно, я сумел бы все объяснить.
— Чего ты, собственно говоря, добиваешься — какой-то дурацкой известности, что ли? Или это просто распущенность?
— Что с вашей точки зрения хуже, то и выбирайте.
Нарочитая небрежная ироничность, с какой говорил Стефен, заставила генерала Десмонда поджать сухие, резко очерченные губы. Для этого человека, считавшего себя образцовым солдатом, ставившего превыше всего на свете такие качества, как порядочность, дисциплина и уменье держать себя в «узде», и кичившегося этим, для человека, чья холодная отвага и физическая выносливость стали поговоркой в его полку, поведение Стефена было подобно красному плащу, который маячит перед глазами разъяренного быка. Генерал Десмонд решил «бросить эти околичности» и подойти прямо к делу.
— Ты должен вернуться домой, — сказал он и сделал паузу. — Если не ради твоей семьи… то ради отечества.
Чрезвычайно удивленный, Стефен молча воззрился на дядюшку.
— Ты, вероятно, еще не отдаешь себе в этом отчета, — продолжал Хьюберт, — но скоро будет война. Скоро Германия нападет на Англию. Это вопрос недель, самое большее — месяцев. Предстоит отчаянная схватка. Чтобы одержать победу, нам понадобится каждый мужчина, каждый подлинный сын своей страны.
Снова наступило молчание. Стефен понял наконец, что у дядюшки на уме, и почувствовал, как в нем растет возмущение. Сколько уже раз предрекал генерал близкую войну, но ни одно из его предсказаний не сбылось! Он годами разглагольствовал о том, что Германия ведет себя подозрительно, что кайзеру Вильгельму и его генеральному штабу нельзя доверять, и мрачно вещал о неподготовленности Англии к будущей войне. Конечно, сама профессия заставляла генерала быть настороже, но тем не менее в семейном кругу считалось, что у дядюшки Хьюберта угроза войны, якобы нависшей над Англией, стала своего рода манией. И из-за таких вот бредовых фантазий дядя Хьюберт хочет, чтобы он бросил свое дело! Эта мысль показалась Стефену чудовищно нелепой.
— Боюсь, что огорчу вас. Я не собираюсь возвращаться домой.
Генерал помолчал.
— Так, так. — Голос его стал совсем ледяным. — Вижу, что ты намерен и впредь влачить здесь свои дни в праздности и распутстве.
— Вы, по-видимому, не совсем ясно представляете себе характер моих занятий. Вас, вероятно, удивит, если я скажу, что работаю по двенадцати часов в сутки. И, представьте, берусь утверждать, что искусство, которым я занимаюсь, требует куда больше труда, чем все ваши церемониальные марши и парады.
— Искусство! — скривил Хьюберт губы. — Какой вздор и самомнение!
— Нелепо, не правда ли, заниматься чем-то чистым и прекрасным, вместо того чтобы, подобно вам, посвятить себя делу массового истребления людей. И все же, что бы вы о нас ни думали, мы значим больше, чем вы. Я осмелюсь предположить, что люди вечно будут помнить великих мастеров и чтить их творения, тогда как ваши кровавые деяния навсегда изгладятся из их памяти.
Генерал закусил губу. Он был сильно разгневан, в его бесцветных глазах вспыхнули искорки.
— Я не желаю спорить с тобой. Повторяю: как бы ты себя ни вел до сих пор, но ты — англичанин и все еще носишь фамилию Десмонд. И я не допущу, чтобы наша фамилия подвергалась глумлению. В такое время, как сейчас, ты не можешь заниматься пачкотней и увиливать от ответственности. Ты должен возвратиться домой. Я настаиваю.
— А я отказываюсь. — Стефен поднялся. — И, как это ни грустно, вы ничего не можете со мной поделать.
Все с той же застывшей иронической полуулыбкой, которая больше всего бесила генерала Десмонда, Стефен повернулся на каблуках и вышел из ресторана. Проходя через вестибюль, он, повинуясь внезапному побуждению, подошел к конторке гостиницы и заплатил по счету за свой завтрак. Затем, уже не улыбаясь больше и чувствуя, как внутри у него все дрожит от нанесенной ему обиды, вышел на улицу.
2
Экспресс Париж — Биарриц готовился к отправлению, почти все пассажиры уже заняли свои места, а Стефен все еще ждал Пейра, стоя у вагона в самой гуще прощальной сутолоки, среди шума, гама, пара и дыма, и с возрастающим беспокойством оглядывал платформу, по которой в призрачном желтоватом свете, лившемся сквозь стеклянную крышу вокзала, спешили последние запоздалые пассажиры и носильщики с криками катили свои тележки. Жером находился в Лувсьене и обещал прибыть на вокзал без опоздания. Все было подготовлено к отъезду. И вот уже закрывают двери вагона! Стефен потерял всякую надежду на появление Пейра и с досадой бранил себя за глупость: как можно полагаться на такого сумасшедшего, взбалмошного человека! Ясно, что Пейра не приедет. Но когда затрубил рожок, Стефен вдруг увидел знакомую фигуру в потрепанном пальто, с мольбертом и каким-то допотопным саквояжем в руках, невозмутимо шагавшую по платформе.
В последнюю секунду они как-то ухитрились вскочить в набиравший скорость поезд, после чего Пейра любовно разместил свои пожитки в сетке для вещей. Затем они не без труда отыскали себе два места рядом, и Пейра как ни в чем не бывало повернулся к Стефену с лучезарнейшей улыбкой в ярко-голубых глазах, осветившей все его морщинистое, небритое лицо.
— Извини, пожалуйста, я немножко запоздал. В метро рядом со мной сел молодой кюре и, узнав, что я еду в Мадрид, заговорил об ордене кармелитов, которые всегда ходят босиком. Разгорелся жаркий спор, и я проехал… до самого «Одеона».
Его кроткий голос и веселое дружелюбие мгновенно заставили Стефена смягчиться. Против этой простодушной бесцеремонности, как всегда, невозможно было устоять — таков уж был Пейра.
— Но ведь вы могли опоздать на поезд!
Лицо Пейра мгновенно стало серьезным.
— Друг мой, — сказал он. — Не укоряй меня за то, что я увлекся столь занимательной беседой. Я намерен глубже вникнуть в этот вопрос, для чего мне придется посетить монастыри этого ордена в Андалузии. Я не раз думал о том, что следует основать орден босоногого братства, посвятившего себя искусству и созерцанию. Быть может, теперь мне и представляется такой случай. — И, немного подумав, добавил: — Нищета спасет мир.
Стефен удивленно поднял брови.
— Нас нищета не спасет. Я получил ваши деньги после аукциона, и, так как вас, конечно, обвели вокруг пальца, их оказалось не очень-то много. В общем у нас на двоих всего тысяча девятьсот франков.
— Раздели их поровну. Я не возражаю, — безмятежно посоветовал Пейра. — Или, если хочешь, отдай все мне. Я буду казначеем. — И, кивнув на ветхозаветный саквояж, добавил: — У меня там байоннский окорок не меньше пятнадцати килограммов весом. Мне дала его мадам Юфнагель. Так что с голоду мы не помрем.
Поезд понемногу увеличивал скорость, пробираясь через пригород. Пассажиры уже занялись каждый своим делом. Стефен, никогда не отличавшийся особым умением обращаться с деньгами и памятуя к тому же, как превосходно вел Пейра их хозяйство на улице Кастель, протянул ему пачку банкнот. Жером равнодушно взял ее и запихнул в раздутый бумажник, обвязанный бечевкой, в котором он хранил свои самые драгоценные бумаги: старые, полуистлевшие вырезки из провинциальных газет, грязные, замызганные пригласительные билеты на какие-то давно минувшие soirees musicales[39] и письма, в которых превозносился его талант и которые он при всяком удобном и неудобном случае готов был читать своим случайным знакомым в кафе и других общественных местах, а порой — и просто на улице. Затем, оглядевшись по сторонам, чтобы убедиться в том, что он ничего не обронил, Пейра достал запечатанный сургучом конверт, уже порядком засаленный, и с таинственным видом повертел его в руках, поглядывая на Стефена и, как видно, желая разжечь его любопытство. Когда это ему не удалось, он сказал:
— Угадай, что у меня здесь! Рекомендательное письмо к маркизе де Морелла. Это старушка очень знатного рода, настоятельница женского монастыря в Авиле. Надеюсь, она меня примет. Одного из ее предков писал Гойя. Портрет висит в Прадо.
— Ну, а я в таком случае нанесу визит предку. А заодно — и всем прочим, кого писал Гойя.
— Да, конечно, это должно представлять для тебя интерес, — согласился Пейра. — Но все же… маркиза…
Он спрятал письмо в бумажник, а бумажник снова обвязал бечевкой. Потом внимательно поглядел на Стефена.
— Ты чем-то расстроен, друг мой? Что тебя тревожит?
— Нет, ничего, — сказал Стефен. Затем, так как ссора с генералом Десмондом все еще угнетала его, неожиданно для себя добавил: — Меня хотели завербовать в солдаты.
Пейра, большой мастер на причудливые умозаключения, казалось, ничуть не был удивлен. С минуту он задумчиво посасывал свою потухшую трубку, затем изрек:
— Принудительная военная служба — чудовищное изобретение, одно из самых больших зол современности. Кому это нужно: напяливать на людей мундиры и посылать их убивать друг друга? Когда-то рыцари по доброй поле вступали в поединки, война была для них спортом, и ни на что другое они попросту не годились. Но никому и в голову не приходило заковать философа или поэта в латы и погнать его на поле боя. Даже крестьян обычно не трогали. А теперь мы все должны быть мастерами по уничтожению себе подобных.
Стефен, слушавший Пейра с улыбкой, рассмеялся. Пейра принял это как знак одобрения, но, ничем не проявив своего удовольствия, испустил глубокий вздох.
— Увы, бедное человечество, чего только не приходится тебе терпеть от сильных мира сего!
— Ну, во всяком случае, — сказал Стефен, которого несколько позабавило это высказывание, — нам пока что ничего не грозит. Более того, так как уже перевалило за полдень, мы сейчас будем обедать.
Жером признался, что голоден. Он хотел было достать из саквояжа окорок, который презентовала ему мадам Юфнагель, но Стефен, находившийся в приподнятом настроении, решил послать экономию ко всем чертям.
Они протиснулись через переполненные вагоны к ресторану и, глядя на проносившиеся за окном пышно разросшиеся живые изгороди, на желтеющие ивы, нависшие над серым, вздувшимся ручьем, и зеленые кроны деревьев, позавтракали сардинами, телячьей грудинкой и острым сыром «бри». Потом взяли по рюмке бенедиктина, и Пейра мирно запыхтел трубкой.
К вечеру за окном потянулись плоские однообразные равнины Ландов, безлюдные дюны и бесконечные сосны. Лишь изредка вдали мерцала синева — это было море. Ночь наступила внезапно, набросив свое темное покрывало на округлые холмы и тучные виноградники Гаронды. Когда поднялась луна и заблестела над погруженными во мрак равнинами, за которыми вздымались к небу горные кряжи, тревожная тоска закралась в душу Стефена, воскрешая прошлое. Но усилием воли он прогнал воспоминания и заставил себя думать о будущем, только о будущем, о восхитительном путешествии, которое ждало его впереди.
В вагоне было почти темно, тускло светился синий огонек ночника. Пассажиры в ожидании пересадки на Андай заснули в самых причудливых и неудобных позах. Пейра сидел очень прямо, натянув на голову пиджак, и тоже посапывал носом. Глядя на эту странную безголовую фигуру, Стефен почувствовал, как у него потеплело на сердце. Хорошо путешествовать с таким другом, с таким веселым и добрым, отзывчивым и великодушным человеком, который столь причудлив в своих увлечениях и счастлив, словно дитя, а если даже немного нелеп порою, то в иных случаях так мудр! Стефен закрыл глаза, слегка поеживаясь от ночной прохлады. Ровное покачивание поезда убаюкивало его, и вскоре он тоже погрузился в сон.
3
На другой день к вечеру они прибыли в Мадрид и без особого труда нашли две скромные комнаты на улице Оливии, неподалеку от Толедской заставы, в довольно нищенском квартале, рядом с фруктовым рынком. До центра города было довольно далеко, но желтый трамвайчик делал сообщение вполне удобным. Пейра взялся за переговоры с хозяйкой и провел их хотя и на очень скверном, но все же удобопонятном испанском языке и в чрезвычайно деловой манере, после чего уплатил за неделю вперед.
На следующее утро Стефен проснулся, отдохнувший и бодрый, и разбудил Жерома.
— Семь часов. Пора вставать. Надо пораньше попасть в Прадо.
Пейра, приподнявшись на локте, снисходительно поглядел на приятеля.
— В этой стране ничего нельзя сделать «пораньше». Прадо открывается не раньше половины десятого. — И, помолчав, задумчиво добавил: — Во всяком случае, я туда идти не собираюсь.
— Что такое? — Стефен от изумления на секунду потерял дар речи. — Зачем же мы тогда приехали в Мадрид?
— Чтобы дать тебе возможность побывать в Прадо. Отправляйся, друг мой, и постарайся извлечь для себя из этого пользу. А мне нет особого смысла ехать туда. То, что создано другими, никак на меня не действует.
— Даже если это творения великих мастеров?
— Я и сам, быть может, тоже мастер, — сказал Пейра просто. — К тому же я уезжаю в Авилу.
— К черту Авилу!
— Друг мой, не говори об этом избранном богом городе, где родилась святая Тереза, в столь неуважительном тоне.
Наступило молчание. Стефен вспомнил рекомендательное письмо маркизы и понял, что спорить бесполезно. Но это неожиданное отступничество все же сильно его раздосадовало.
— Как вы туда поедете?
— Поездом, одиннадцать двадцать с вокзала Делисиас, — отвечал Пейра, с наслаждением смакуя каждое слово.
Стук в дверь спас положение. Хозяйка — маленькая согбенная женщина, никогда не подымавшая на собеседника глаз, — принесла завтрак на раскрашенном деревянном подносе.
Кофе, густой, как патока, но разбавленный козьим молоком, имел довольно странный привкус. Овальные булочки, посыпанные сахарной пудрой, были из жирного, сладкого теста.
— На оливковом масле, — заметил Пейра. — Это основа основ испанской кухни. Мы привыкнем к нему… после непродолжительного несварения желудка. Олива, — задумчиво продолжал он, — замечательное дерево… Весьма древнее. Впервые оно было завезено в Испанию еще во времена Плиния и порой достигает семисотлетнего возраста. Гомер в «Илиаде» говорит о масле, добываемом из его плодов, как о драгоценном предмете роскоши — необходимом в туалете героя — и превозносит его ценные качества. Римские гурманы чрезвычайно ценили неспелые плоды этого дерева, вымоченные в крепком рассоле. Финикийцы употребляли его твердую прочную древесину…
Но Стефен, который все никак не мог прийти в себя от огорчения, не слушал его. Он выпил свою чашку кофе и поднялся.
— Ну, я пошел.
— Между прочим, — кротко сказал Пейра, когда Стефен направлялся к двери, — я пробуду там несколько дней. Как у тебя с деньгами?
— Обойдусь пока… У меня около тридцати песет, — сухо ответил Стефен. — Я не собираюсь обедать в отеле «Риц».
— Ну, значит, до моего возвращения хватит. — Пейра удовлетворенно кивнул: — Adios, araigo![40]
Утро было тихое, небо безоблачное. Солнце стояло еще невысоко, но день обещал быть знойным. На крылечке одного из домов сидела женщина с миской на коленях и деревянной ложкой давила помидоры — готовила томатное пюре. Воздух был пропитан удушливым запахом горелого масла, дешевого табака, гнилых фруктов, отбросов, помоев. Но когда Стефен свернул за угол, оживление и красочная пестрота рынка искупили нищету и убожество улицы. Женщины яростно торговались под полотняными навесами среди наваленных высокими грудами зеленых дынь, красного глянцевитого перца, желтых мятых лимонов и кукурузы. На улице Салазара Стефен вскочил на подножку трамвая, который шел в сторону Алькалы, и с трудом протиснулся на переполненную и тряскую заднюю площадку. Трамвай медленно, с бесконечными судорожными остановками, превращавшими это путешествие в сущую пытку, пробирался по улицам среди маленьких дряхлых осликов с огромными плетеными корзинами на спине и громыхающих тележек на высоких колесах, нагруженных бутылками с вином или с маслом, углем или пробковой корой и запряженных изнуренными мулами, не желавшими двигаться иначе, как по самой середине улицы. Тем не менее в половине десятого Стефен добрался до проспекта Калио и спрыгнул с трамвая. Сердце его учащенно билось в такт торопливым шагам. Он вошел в Прадо, как только двери музея растворились.
Длинные залы были совершенно пусты, лишь два-три художника застилали бумагой паркетный пол перед своими мольбертами, намереваясь писать копии с картин. Из вестибюля, отданного фламандским художникам Раннего возрождения, Стефен вступил в коридор, где висели полотна Хуана Вальдеса Леаля. Религиозный фанатизм и самодовольная банальность его композиций на мгновение ошеломили Стефена. Неприятное впечатление не рассеялось и от созерцания полотен Мурильо, утонченно нежных, изумительно совершенных по выполнению, но чрезмерно сладостных и навязчиво сентиментальных. Но тут в глаза Стефену бросился небольшой и с первого взгляда ничем не примечательный натюрморт, поразивший его своею крайней простотой: три кувшина для воды, поставленные в ряд. Это было полотно Зурбарана, и Стефен почувствовал, как в груди его запылал ответный огонь. Волнение его еще усилилось, когда он прошел дальше — к Эль Греко и Веласкесу. И все же его влекло еще и еще дальше — в самую глубь музея. «Вот, наконец-то! — подумал он, замирая от восторга. — Вот он, мой учитель, вот он — Гойя!»
Стефен опустился на стул и, забыв обо всем на свете, погрузился в созерцание двух «Мах», в одной из которых он мгновенно признал полотно, вдохновившее Мане на его «Олимпию». Затем он долго стоял перед «Черными фресками» и «Восстанием второго мая» — великими картинами, созданными художником в последние годы жизни. Потом перешел к рисункам Гойи, и они окончательно покорили его своим неповторимым своеобразием.
Никогда еще не видел он ничего столь могучего, столь страшного и исполненного такой сокрушительной правды. В этих рисунках художник обнажил человеческую душу, сорвав покровы со всех ее низменных и постыдных грехов. Обжора, пьяница, сластолюбец — все они представали здесь в беспощадных и богохульственных карикатурах. И сильные мира сего — богатые и могущественные, властелины церкви и государства — попали под удары его бича, обнажившего их физическое и нравственное уродство. Здесь был целый мир, созданный этим простолюдином из Арагона, мир фантастический и всеобъемлющий, не ограниченный ни временем, ни пространством, мир, исполненный глубочайшего страдания и горя, страшный и отталкивающий по своей жестокости, но овеянный жалостью и состраданием. Это был страстный протест человека, испуганного и потрясенного царящими вокруг него несправедливостью и злобой, протест, исполненный ненависти к угнетению, религиозным предрассудкам и лицемерию. «Какой отвагой должен был он обладать, — думал Стефен, — каким презрением к опасности! Старый, глухой, совершенно одинокий, затворившись в своем домике, называемом им „Quinta del Sordo“,[41] он продолжал отстаивать идеи человеческой свободы, не побоявшись навлечь на себя гнев инквизиции и короля».
Погрузившись в эти думы, Стефен не заметил, как пролетело время до закрытия музея. Солнце еще не село, но уже низко склонилось к закату, и в воздухе стало прохладней. Стефен решил пройтись домой пешком. Он пересек площадь и по широкой и крутой лестнице Сан-Херонимо направился к Пуэрта-дель-Соль. Кафе были переполнены, людской поток заливал улицы, прохожие не спеша прогуливались взад и вперед по мостовой, экипажей почти не было видно. Наступило время paseo.[42] Глухой, неумолчный гул голосов, прорезаемый порой пронзительными выкриками мальчишек-газетчиков или продавцов лотерейных билетов, был похож на гудение бесчисленных пчел. Все классы и все возрасты были здесь налицо: старики и старухи, ребятишки с няньками, богачи и бедняки — все смешалось воедино, грани стирались в этот священный час отдыха.
Дойдя до Пуэрта-дель-Соль, Стефен внезапно почувствовал усталость и, заметив свободный стул на открытой террасе кафе, решил отдохнуть. Вокруг него мужчины пили пиво со льдом и поглощали полные тарелки креветок. Стефен некоторое время пребывал в нерешительности — как случается с людьми в незнакомом месте, — затем заказал кофе с бутербродом. Поглядывая на прохожих, он время от времени отмечал про себя своеобразные, характерные лица, сошедшие, казалось, с рисунков Гойи: вот чистильщик сапог — стремительный и озорной карлик с шишковатым лбом и уродливым носом пуговкой, а вот совсем другой тип — высокий, стройный темноволосый мужчина с серьезным и горделивым лицом. Женщины отличались короткой талией и склонностью к полноте; у них была золотистая кожа и глаза, сверкающие, как драгоценные камни. Они держались спокойно и с достоинством.
Эта жизнь, кипевшая вокруг, оказывала странное действие на Стефена. После подъема и волнений, пережитых днем, он чувствовал, как им все больше и больше овладевают уныние, неверие в себя. Так не раз случалось с ним и прежде — лицезрение красоты повергало его в пучины отчаяния. Среди этого уличного гама и сутолоки он чувствовал себя никому не нужным и бесконечно одиноким, вечно сторонним наблюдателем, не способным разделить общую шумную радость и веселье. За соседним столиком трое мужчин обсуждали предстоящий вечером концерт, на котором будут исполняться canto flamenco.[43] Раза два Стефен поймал на себе их дружелюбный взгляд, и ему внезапно захотелось присоединиться к их беседе и даже испросить у них разрешения пойти вместе с ними на концерт. Но он не мог заставить себя это сделать. И с мгновенным острым чувством досады подумал о том, как быстро и легко кто-нибудь другой, менее застенчивый, хотя бы Гарри Честер, завел бы знакомства и приобщился к развлечениям этого города.
Но работа, как всегда, служила Стефену противоядием от любых огорчений, и следующие три дня он был погружен в изучение рисунков, хранящихся в Прадо. Тем не менее ему не хватало Пейра, и он очень обрадовался, когда на четвертый день вечером, делая по памяти набросок одной детали из гойевских «Капричос», услышал на лестнице знакомые шаги. Жером вошел со своим неизменным саквояжем в руках, театральным жестом сбросил с плеч шерстяной плед и обнял Стефена.
— Хорошо вернуться домой и найти тебя на месте, дружище.
Стефен положил карандаш.
— Как вам понравилось в Авиле?
— Превзошло все мои ожидания. Можешь себе представить: с душой, переполненной сладостной печалью, я стоял на том самом месте, где родилась святая Тереза. Дом ее родителей находится в гетто. По правде говоря, мне пришла в голову совершенно новая и очень интересная мысль: не текла ли в жилах святой Терезы еврейская кровь? Торквемада, должно быть, сжег ее предков.
Щеки Пейра порозовели, вид у него был торжествующий, он казался опьяненным своей удачей, но сквозь все это проглядывало что-то, весьма похожее на замешательство.
— Вы останавливались в монастыре?
— Разумеется. Это крошечный монастырь, ветхий, полуразрушенный, и там полным-полно крыс. А как питаются эти несчастные монахини — просто ужас! Все же, невзирая на необычайную пустоту в желудке, я был счастлив.
— Ну, а какое впечатление произвела на вас маркиза?
— Благороднейшее создание — любезность и доброта сочетаются в ней с мужеством и практичностью. Она очень страдает от подагры, но, подобно святой Терезе, держится стоически, как солдат, и завоевывает все новые и новые души для Христова воинства.
— Я вижу, что вас она, во всяком случае, завоевала.
— Не смейся, друг мой. Эта превосходная женщина лишена и тени кокетства. Ей уже без малого восемьдесят лет, она хрома и половина лица у нее парализована.
Стефен помолчал. Поведение старика озадачивало его. А Пейра вдруг как-то сник, в нем явно проглядывала совершенно не свойственная ему робость.
— Вы уже поужинали где-нибудь?
— Меня снабдили на дорогу кое-какой провизией весьма неописуемого свойства, и я съел ее в поезде. Конечно, аппетит у меня теперь испорчен на месяц. Да, приятно быть снова вместе с тобой, дружище. — В голосе Пейра звучала нежность и не совсем обычная для него товарищеская задушевность. Он положил Стефену руку на плечо, избегая, однако, смотреть ему в глаза. — Завтра мы снова двинемся в путь.
— Завтра?
— А почему бы и нет?
— Мы же предполагали пробыть еще недели две в Мадриде.
— Ну на что нам Мадрид! Ведь у нас билеты до Гранады. И притом… — Пейра снова заговорил театральным, неестественно приподнятым тоном: — У меня родился замечательный план. В Гранаде мы купим ослика и маленькую тележку и пустимся в путь-дорогу до Севильи.
— То есть как это? — ошалело спросил Стефен.
— Да так… — Пейра сделал неуверенно широкий жест. — Это самый обычный вид передвижения в этой стране. Мы будем веселыми пилигримами, трубадурами, если тебе так больше нравится. Будем идти и петь, просить подаяние, если придется, и жить плодами земли, которых здесь такое изобилие в это время года — грозди винограда на лозах, спелые дыни в полях, сочные гранаты и фиги на деревьях!
— Вы что, совсем рехнулись? — резко спросил Стефен, уже не сомневаясь больше, что Пейра совершил какой-то чрезвычайно неблагоразумный поступок. — Я отказываюсь принимать участие в таком сумасшедшем предприятии.
Наступило молчание. Пейра опустил глаза. Смиренным и покаянным тоном он пробормотал:
— Друг мой, не гневайся на меня. То, что я предлагаю, вызвано настоятельной необходимостью. Тронутый их бедственным положением и нуждами, далеко превосходящими наши с тобой, я отдал все наши деньги — во славу святой Терезы — доброй матери Морелле, настоятельнице монастыря, а себе оставил двести песет.
4
Шел дождь. Сквозь мокрые стекла зала ожидания на Гранадском вокзале Стефен смотрел, как ветви эвкалипта роняют дождевые капли, колыхаясь на холодном резком ветру, дувшем с Сиерры-Невады. Мокрое железнодорожное полотно убегало куда-то в пустынную даль. Саквояж Пейра и чемодан Стефена стояли в углу.
После двух пересадок Стефен и Пейра прибыли сюда в отвратительно грязном, пропахшем мочой вагоне в четыре часа утра. Стояла кромешная тьма, лил дождь. Когда рассвело, они отправились в Альгамбру пешком, но это обернулось полнейшей бессмыслицей. Под проливным дождем мраморные колонны и мавританские арки казались неуместными, как свадебный пирог на похоронах. Львиный двор был затоплен водой, панораму города скрывал туман. В полном молчании Стефен и Пейра возвратились под гостеприимный кров вокзала. Тогда, все еще пылая справедливым негодованием, Стефен заявил, что снимает с себя всякую ответственность за дальнейшее, и, оставшись глух к мольбам своего приятеля, предоставил тому отправиться на рынок в одиночестве.
С тех пор прошло уже больше часа — это новое промедление едва ли могло улучшить настроение Стефена. Он никак не мог примириться с мыслью, что средства, с таким трудом собранные для этого долгожданного путешествия, были столь беззаботно, одним мановением руки брошены на ветер. Он снова поглядел на вокзальные часы, отметив про себя при этом, что дождь, который уже несколько минут назад начал утихать, прекратился вообще. И тут в окно он увидел легкую повозку, запряженную маленьким осликом, которая весело подкатила к главному входу вокзала и остановились. Стефен вышел на улицу. Экипаж выглядел значительно лучше, чем можно было ожидать, и Стефен, несмотря на всю свою досаду, был приятно удивлен.
— Где вы это раздобыли?
— На базаре у цыгана. Поверь мне, я совершил превосходную сделку. — Пейра был преисполнен гордости. — Как видишь, тележка легкая и еще совсем крепкая. Ослик хотя и не очень рослый, но весьма выносливый. Его хозяин плакал, расставаясь с ним.
В голосе Жерома так отчетливо звучала жажда примирения, что Стефен немного смягчился.
— Вы, конечно, могли бы купить что-нибудь и похуже.
— А погляди-ка сюда. — Пейра указал на гору свертков, наваленную на сиденье тележки. — Я купил все эти запасы на оставшиеся песеты. Хлеб, бананы, сыр, вино. Вместе с нашим окороком нам хватит на неделю, а то и больше.
На прояснившемся небе из-за края облака выглянуло солнце, мгновенно обогрев землю своим теплым сиянием, и все изменилось как по волшебству. Сразу стало светло и весело, на стрехах беленных известкой домов засверкали дождевые капли, в ветвях эвкалипта засвиристела какая-то пичужка. И когда Стефен подумал о том, как они с Пейра, свободные и независимые, зашагают по путям-дорогам в новые неведомые края, предстоящее путешествие стало казаться ему веселым, увлекательным приключением и настроение у него поднялось.
— Ну, поехали.
Они свалили свои пожитки в тележку и тронулись в путь. Ослик усердно, без понуканий тащил повозку. Скоро они выбрались из города и очутились на широкой дороге, затененной смоковницами с ободранными стволами. По сторонам потянулись поля, засеянные кукурузой, подсолнухами, табаком. И повсюду цвели мимозы, бугенвилеи и дикая герань. Потом стали попадаться апельсиновые рощицы. Ветви деревьев гнулись к земле, отягощенные плодами, еще зелеными, маленькими, похожими на восковые шарики. Стефен, сидя на узком облучке, с восторгом вдыхал напоенный ароматами воздух, любуясь пейзажем, игрой света и тени меж стволов деревьев, прозрачным блеском воды, журчавшей по оросительным каналам. Он украдкой поглядел на своего спутника.
— Хорошо, что мы избавились от этих душных вагонов. Наш путь лежит через Санта-Фе и Лоху, не так ли? А потом через перевал?
— Да, через Сиерра-Техеа. Я смотрел карту в мэрии.
День кончился, сгустились сумерки. Приятели свернули с большой дороги и, покинув очаровательную долину реки Хинель, начали подниматься к предгорьям Сиерры. Кругом не было ни малейших признаков человеческого жилья, но узкое ущелье, огражденное высокими соснами, обещало хороший привал. Они выпрягли ослика и, стреножив его, пустили на лужайку, поросшую жесткой травой, которую это изумительное животное тут же принялось мирно пощипывать. Сами же они, не давая себе труда разжечь костер, недурно поужинали вином и хлебом с сыром. Ночь была тихая, теплая, безлунная. Они прилегли на песке, сухом, нагретом за день солнцем, устланном сосновыми иглами, и Стефен почти мгновенно уснул.
Один за другим потянулись восхитительные дни, солнечные, но не слишком знойные. Вокруг были зеленые плодородные поля и сады, изредка попадались крошечные хутора, где на розовых черепичных кровлях домов сушились охристо-желтые початки кукурузы. На грядках спели дыни, золотистая солома летела из-под цепов молотильщиков. Стефен и Пейра ехали не спеша, то и дело останавливаясь, чтобы сделать зарисовки или, установив в тени жакаранды свои мольберты, написать пейзаж. Изменчивые очертания легких, прозрачных, как кружево, облаков, таявших в небе, были полны неизъяснимой прелести, в низкорослом кустарнике неумолчно гудели пчелы, черепичная крыша деревенской церквушки пламенела вдали на фоне ультрамаринового неба. Воздух пьянил, как вино, такой в нем стоял аромат жасмина. По вечерам они готовили ужин из своих запасов, потом Пейра доставал окарину и наигрывал на ней под аккомпанемент цикад или, глядя на молочно-белую россыпь Млечного пути в иссиня-черном, как в арабских сказках, небе, пускался в пространные, глубокомысленные монологи, к которым Стефен прислушивался лишь краем уха. То были ученые рассуждения на разнообразнейшие темы: от жития святого Яго Компостельского до выращивания пробковых деревьев, от Фердинанда и Изабеллы до любовной лирики пресвитера Иты — после чего Пейра ложился почивать, романтично возвышенным тоном декламируя строфы испанских стихов:
На землю плащ я бросил свой
И погрузился в сон…
5
К концу третьей недели их путешествия вокруг произошла заметная перемена. Горы внезапно придвинулись ближе, зеленые холмы остались позади, дорога разветвилась — впереди была крутая тропа, змеившаяся среди диких и пустынных скал. Кругом ни единого деревца, ни малейшего укрытия от зноя — голая, растрескавшаяся, выжженная солнцем земля, ущелья и скалы, подобные крепостным стенам и башням самого причудливого вида. Солнце слепило глаза, порой тропа почти отвесно поднималась вверх. Чтобы облегчить труд своему маленькому усердному ослику, Стефен и Пейра вылезали из тележки и шли пешком.
День за днем стояла испепеляющая жара. Даже ящерицы лежали совершенно неподвижно, словно хворостинки, в расселинах раскаленных солнцем скал. Яркие и чистые краски природы — красная, желтая, фиолетовая и коричневая, — выгоревшие и потускневшие в горниле солнца, придавали пугающее великолепие этому первозданно-дикому, пустынному краю.
Приятели останавливались на ночлег, отыскав крошечный клочок кремнистой земли между скал. Сон их был тревожен, и поутру у Пейра так сводило руки и ноги, что он едва мог двигаться. Но другого пути не было, и выбора не было: нужно было идти вперед, и они всю неделю шли. Резкий, обжигающий ветер вздымал на дороге смерчи, засыпал глаза песком. Ослик начинал сдавать из-за отсутствия сносного пастбища. Их собственные запасы, даже пресловутый окорок, подошли к концу. Стефен немного воспрянул духом, когда на девятый день после полудня они вышли на высокое плоскогорье и заметили признаки человеческого жилья. Потом они увидели крестьянина, ковырявшего мотыгой комковатую бурую землю. На дороге показалась одинокая фигура: женщина верхом на муле, с ветхим зонтиком, раскрытым над головой. Какой-то человек, собиравший оливы с карликового деревца, украдкой поглядывал на путешественников. Но вот впереди забелела деревушка, похожая издали на кучку рассыпанных на равнине выбеленных солнцем костей.
Тяготы пути сделали Пейра ворчливым, но, когда они приблизились к селению, он сразу приободрился, стал как всегда, словоохотлив.
— Мы, без сомнения, найдем здесь fonda.[44] Приятно будет снова обрести крышу над головой.
Они вступили на единственную улочку aldea,[45] узенькую, мощенную камнем. У порога в тени жилищ сидели на низеньких скамеечках женщины в черных одеждах и, повернувшись спиной к улице, плели кружева. Обратившись к одной из них, Пейра спросил, где здесь постоялый двор. Он помещался в приземистом полуразрушенном домишке, стоявшем на самом краю селения и похожем на кучу камней, беспорядочно наваленных посреди грязного двора, где изнывало на привязи несколько осликов. За домом росли кусты клещевины, их розовые соцветья пожухли и потемнели от пыли. Внутри дома царил полумрак, в жаровне на земляном полу дымили угли, за столом несколько мужчин пили вино из черного бурдюка. Пейра кликнул хозяина, и неуклюжий, грузный детина с маленькими глазками и длинным, заросшим щетиной подбородком нехотя приподнялся из-за стола с бурдюком.
— Друг мой, мы — путешественники, чужеземцы, вернее сказать — путешествующие художники и на беду очутились сейчас в несколько стесненном положении. Не окажете ли вы нам любезность, предоставив стол и кров на одну ночь? А мы бы отблагодарили вас, написав ваш портрет или портрет вашей доброй супруги.
Хозяин неторопливо, внимательно оглядел Пейра.
— Мы рады услужить сеньору, чем можем. Мы никого не гоним от нашего порога. Но, во-первых, мне ни к чему портрет, а во-вторых, у меня нет супруги.
— Тогда, если желаете, мы можем написать вывеску для вашей гостиницы.
— Я совсем этого не желаю, сеньор. Такая превосходная гостиница, как моя, не нуждается в вывесках.
— Может быть, в таком случае вы любите музыку? Я могу поиграть для вас.
— Клянусь святой девой Марией Гвадалупской, сеньор, единственная вещь на свете, которую я не переношу, — это музыка.
— Так во имя святой девы Марии скажите же, наконец, чем мы можем вам услужить?
— Вы можете войти, сеньор, плотно покушать и сладко поспать. Но, разумеется, вам придется заплатить.
— Но я уже сказал вам… мы бедные художники.
Хозяин почесал синеватый подбородок, покачал головой.
— Бедняк не носит хорошей одежды, не приезжает на добром ослике и с поклажей.
Пейра был сбит с толку, но не сдался:
— Это верно… но тем не менее денег у нас сейчас нет.
Хозяин перевел острый взгляд с одного лица на другое. Природная крестьянская смекалка сочеталась в нем с чувством собственного достоинства.
— Тогда пусть это будет что-нибудь, что имеет хоть какую-то цену… Мне много не надо… Только, конечно, не картины, а что-нибудь недорогое из одежды или, например, — он глянул на свои рваные башмаки, — пара крепких сапог.
На лице Жерома отразилась целая гамма переживаний. Все же после некоторого молчания он кивком выразил согласие.
— Этот негодяй держит нас в руках, — пробормотал он Стефену на ухо. — Прав был Наполеон, говоря: «Никогда не доверяйте человеку с длинным подбородком». Тем не менее мы же не можем ничего не есть!
— Пусть лучше возьмет мой пиджак, — сказал Стефен.
— Нет, — упрямо возразил Пейра. — Я отдам ему мои башмаки. Только, конечно, эти, старые. У меня есть в запасе еще одни, получше.
Несмотря на всю плачевность их положения, Стефен не мог удержаться от улыбки и отвернулся: очень уж мало походил сейчас Жером на веселого трубадура! Стефен вышел во двор, распряг ослика и завел в стойло. Затем почистил его, принес ему добрую охапку сена и, присев на скамейку у входа, принялся стоически дожидаться ужина.
Ужин появился на столе в продымленной комнате только к десяти часам и оказался столь же убогим, как и само пристанище. Он состоял из гаспачо — холодной водянистой похлебки из огурцов и помидоров, приправленной прогорклым растительным маслом, — краюхи черного хлеба и тоненьких, сухих, пахнущих чесноком кусочков вяленой трески.
— Помилуй бог, хозяин, что это за блюдо?! — запротестовал Пейра.
— Это называется bacallao,[46] сеньор. Редкая, замечательно вкусная морская рыба. Ловится очень далеко отсюда.
— Да оно и видно, что эта рыба прибыла издалека. А уж вино… — Жером отхлебнул глоток и поморщился.
— Вино — лучшее во всей округе. И даже, без похвальбы могу сказать, пожалуй, лучшее во всей Андалузии. — И хозяин еще долго распинался, в самых восторженных выражениях расхваливая мутноватую жидкость, от которой щипало язык, как от крепкого уксуса.
Приходилось довольствоваться тем, что имелось. Приятели почувствовали облегчение, когда, покончив с ужином, растянулись наконец на соломе в пустом сарае рядом с конюшней.
А наутро они снова пустились в путь через иссушенную солнцем, унылую желтую равнину. Лишь изредка небольшая рощица серебристых олив оживляла пейзаж. Единственным признаком близости человеческого жилья были здесь кукурузные поля, где среди сухих стеблей бродили стада черных коз, понуро опустив голову и поднимая облака пыли. Где же тяжелые грозди винограда, сочный инжир и алые гранаты, которые сулил Пейра, утверждавший, чти в пути можно будет пользоваться щедротами земли? Весь день они питались только сырыми кукурузными зернами да незрелыми оливами, заедая их ломтями хлеба, которым неожиданно снабдил их на прощание хозяин. Стефен воспринял создавшееся положение хотя и угрюмо, но не без юмора. Их спартанская еда не особенно его огорчала, а в этом странном призрачном пейзаже ему нет-нет да и открывалось что-то, волновавшее его воображение и заставлявшее хвататься за альбом. Но Пейра, жертва собственной филантропии, угрюмо шагавший рядом с осликом, совсем пал духом. Он бормотал что-то себе под нос, размахивая палкой, и — что бывало с ним и раньше временами — внезапно начинал вести себя крайне нелепо: капризничал, как ребенок, и становился совершенно несносен. Вечером они сделали привал у каменистого ложа высохшего ручья и поужинали кукурузной кашей, сваренной в консервной жестянке, которую Стефен подобрал у дороги. Наконец Пейра прервал свое удручающее молчание:
— Эти новые башмаки, созданные для парижских мостовых, страшно натирают мне ноги. На пятке уже вскочил огромный волдырь. — Он помолчал, затем заговорил снова: — Боюсь, я вовлек тебя в скверную историю. Я заблуждался относительно природы этого края, которая все так же скудна и бесплодна до самого Кадиса, если верить этому мерзавцу — хозяину постоялого двора. В этом краю мы лишены даже тех преимуществ, которыми пользуются нищие, ибо здесь нас все будут принимать за состоятельных людей. — Помолчав еще, он добавил: — Есть только один выход — отказаться от долгого, хотя и прямого пути на Севилью. Когда мы доберемся до Леры, нужно будет спуститься в портовый город Малагу. Там-то уж, я полагаю, мы попадем в цивилизованное общество и сможем сделать небольшую передышку. А потом, если это так необходимо, можно будет возобновить наше путешествие.
Стефен с минуту обдумывал это предложение — наиболее трезвое из всех, сделанных Жеромом с тех пор, как они ступили на землю Испании. Досадно отказываться от задуманного, но продолжать брести через эту пустыню без гроша в кармане было, по-видимому, невозможно. Стефен кивнул.
— Отсюда до побережья не больше ста сорока километров.
Пейра, стянув с ноги носок, озабоченно разглядывал пятку.
— Как скоро, по-твоему, можем мы туда добраться?
— Продвигаясь такими темпами, как сейчас, — примерно через неделю.
По ту сторону слабо тлеющего костра послышался горестный вздох.
— Друг мой, боюсь, что мне придется вступить в орден босоногих раньше, чем я предполагал. Очень сомневаюсь, чтобы завтра мне удалось натянуть на ноги эти ботинки.
|
The script ran 0.013 seconds.