1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Об этом и думал Броуди, стоя на пороге своей лавки и глядя на тихую пустую улицу. Тишина на улице радовала его, на безлюдье дышалось свободнее. Последние три месяца ему тяжело было встречаться со своими согражданами, и отсутствие людей на улице давало передышку мукам уязвленной, но не сломленной гордости. Можно было на несколько минут смягчить выражение непреклонности, которое он постоянно носил на лице, как маску, и мысленно полюбоваться своей неукротимой волей. Да, трудную задачу взял он на себя за последние три месяца, но он ее выполнил, черт возьми! В него пускали множество стрел, и вонзались эти стрелы глубоко, но он ни разу ни словом, ни жестом не обнаружил перед людьми мук раненой и оскорбленной гордости. Он победил.
Думая об этом, Броуди сдвинул назад шапку, сунул большие пальцы под мышки и, раздувая ноздри прямого носа, жадно втягивал ими морозный воздух, с вызовом оглядывая пустынную улицу. Несмотря на резкий холод, на нем не было ни пальто, ни шарфа: он очень гордился своей закаленностью и презирал такие признаки слабости. «К чему пальто такому здоровому человеку, как я?» — говорила вся его поза. А ведь сегодня утром ему, чтобы по обыкновению облиться холодной водой, пришлось сначала разбить тонкую корку льда в кувшине. Зимняя погода была ему по душе. Он наслаждался жестоким холодом, жадно, всей грудью вдыхал морозный воздух, и при этом в рот ему попадали белые порхающие снежинки, таяли на языке, как облатки причастия, вливали в него свежесть и бодрую силу.
Вдруг он увидел приближавшегося человека. Только самолюбие не позволило Броуди скрыться в лавку, так как в подходившем он узнал одного из самых сладкоречивых, хитрых и лукавых сплетников в городе.
— Ах, будь проклят твой змеиный язык! — пробурчал он, слыша нее ближе тяжелые, заглушенные снегом шаги и видя, что тот, к кому относилось это замечание, не спеша переходит улицу. — С удовольствием вырвал бы его у тебя. Э, да он идет сюда. Так я и знал!
Подошел Грирсон, закутанный до самых ушей, посиневший от холода. Как и предвидел Броуди, он остановился.
— Доброе утро, мистер Броуди, — начал он тоном, который одинаково мог сойти и за почтительный и за иронический.
— Здорово, — отрывисто буркнул Броуди. Тайный яд, источаемый языком Грирсона, уже заставил его не раз жестоко страдать, и он относился к этому человеку с глубокой подозрительностью.
— А мороз все держится! — продолжал Грирсон. — Ну и злая же выдалась зима!.. Но вас, я вижу, ничто не берет, дружище. Можно подумать, что вы — железный, право, так легко вы все переносите.
— Погода мне нравится, — резко ответил Броуди, с презрением уставившись на посиневший нос собеседника.
— Дело только в том, — плавно продолжал Грирсон, — что эти упорные морозы когда-нибудь должны кончиться. Рано или поздно лед должен тронуться. Чем крепче мороз, тем сильнее оттепель. В один прекрасный день здесь наступят большие перемены! — он с притворно-простодушным видом посмотрел на Броуди.
Тот прекрасно понял двоякий смысл этой тирады, но не был достаточно находчив, чтобы ответить в тон.
— Вот как? — заметил он только неуклюже и усмехнулся. — Вы мудрый человек, Грирсон.
— Вы мне льстите, мистер Броуди! Это просто тонкое чутье, то, что римляне называли «умением предсказывать погоду».
— Да вы и ученый к тому же, я вижу.
— Мистер Броуди, — ничуть не смущаясь, продолжал Грирсон, — сегодня утром в мой дом залетел маленький реполов, он чуть не погиб от холода. — Грирсон покачал головой. — Такая погода, должно быть, ужасна для птичек… и для бездомных, которым негде укрыться. — Затем, не дав Броуди вставить ни слова, он прибавил: — Как поживает все ваше семейство?
Броуди заставил себя спокойно ответить:
— Очень хорошо, благодарю вас. Несси делает блестящие успехи в школе; вы, должно быть, слышали об этом. В нынешнем году она тоже возьмет все первые награды. — «Вот на-ка, выкуси! — подумал он про себя. — Небось, твоему взрослому остолопу всегда приходится уступать первое место моей умнице-дочке».
— Не слыхал. Что ж, это очень приятно. — Грирсон помолчал, потом сладеньким голоском спросил: — А от старшей дочери, от Мэри, давно получали известия?
Броуди заскрипел зубами, но овладел собой и сказал с расстановкой:
— Прошу вас не упоминать это имя в моем присутствии.
Грирсон изобразил величайшее смущение.
— Простите, ради бога, если я огорчил вас. Признаться, к этой вашей дочке я всегда питал слабость. Меня очень встревожила ее долгая болезнь. Но на днях кто-то говорил, будто она нашла себе место в Лондоне. Должно быть, ей помогла устроиться та семья из Дэррока — Фойли, я хочу сказать. Впрочем, вам, я думаю, известно не больше, чем мне.
Он прищурился и, посмотрев искоса на Броуди, добавил:
— Я очень интересовался всей этой историей. Из простого человеколюбия, — вы, конечно, понимаете. Мне от души ее жалко было, когда бедный крошка умер в больнице.
Броуди смотрел ему в лицо, как окаменелый, но пытка продолжалась.
— Говорили, что мальчик родился прехорошенький и доктору было ужасно неприятно, что он не сумел его спасти. Зато в матери он принял большое участие. И ничего удивительного — случай-то уж очень необыкновенный, а тут еще и воспаление легких, и другие осложнения. — Он печально потряс головой. — И какое несчастье, что отец ребенка погиб и не мог жениться и сделать ее честной женщиной!.. Ах, простите, мистер Броуди, я совсем забыл! Разболтался тут по глупости своей, а вам-то каково это слушать! — ехидно извинился Грирсон. Он задел Броуди за живое, заставил его дрогнуть, и теперь у него хватило ума вовремя отступить.
Броуди видел его насквозь. Внутренне он корчился от злобы, но только сказал тихим, сдавленным голосом:
— Ваш ехидный язык может шуметь, как Велхолская речка, мне это решительно все равно.
Это был промах с его стороны, так как слова его давали повод возобновить травлю, и Грирсон не замедлил за него ухватиться. Он сказал с елейной усмешечкой:
— Вот это здорово, ей-богу! Вот уж подлинно несокрушимый дух! Можно только восхищаться, мистер Броуди, тем, как твердо вы переносите этот позор! Другой человек с таким видным положением в городе легко мог окончательно пасть духом после такого скандала, — ведь целыми месяцами об этом трубили во всем городе!
— Шушуканье и уличные сплетни меня не трогают, — отпарировал Броуди с бурно вздымавшейся грудью. Он готов был убить Грирсона взглядом, но достоинство не позволяло ему употребить другое оружие, а гордость мешала уйти.
— Так, так, — раздумчиво протянул Грирсон, — я и говорю, другого совсем бы с ног свалило то, что он стал предметом негодования негодных святош и посмешищем всего города. Знаете, что я вам скажу, — добавил он, понизив голос с таким видом, словно это только что ему пришло в голову, — обыкновенного человека все это довело бы до того, что он запил бы с горя.
Броуди метнул на него взгляд сверху вниз из-под кустистых бровей. Вот как, значит, про него распространяют уже и эту клевету?
— Ничто так не поддерживает человека, как капелька хмельного, особенно в такую погоду! — вкрадчиво тянул Грирсон. — Ну, мне пора, холодно стоять тут и болтать. Будьте здоровы, мистер Броуди.
И, раньше чем Броуди успел что-нибудь сказать, Грирсон поспешно ретировался.
Он весь дрожал, озябнув от долгого стояния на морозе, но его согревал упоительный жар внутреннего довольства. Он ликовал, вспоминая, как что-то дрогнуло в суровых глазах Броуди, когда его остро отточенные стрелы попали в цель, он тешился тем бурным тяжким вздохом, который в конце концов вырвался у Броуди под действием их яда. Он хихикал, предвкушая, как будет острить на этот счет сегодня вечером в клубе. Все там лопнут со смеху, когда он перескажет им весь разговор. А почему ему и не унизить лишний раз этого упрямого быка? Что он о себе воображает, расхаживая с таким наглым, высокомерным видом? И какой человек способен был бы выгнать из дому родное дитя, как собаку, в такую ночь? Оттого и новорожденный умер. И Мэри это чуть не убило, если верить тому, что говорят люди: и воспаление легких и родильная горячка, — бог знает чего только она не перенесла! Хотя она и оказалась беспутной, а все же это безобразие со стороны отца так поступить с дочерью!
Погруженный в такие размышления, Грирсон уходил все дальше, пока совсем не исчез из виду.
А Броуди смотрел ему вслед, сжав губы в одну тонкую изогнутую линию. Вот так они поступают, — думал он. — Они бы рады побить его камнями, лягать его, кромсать его на клочки теперь, когда его положение пошатнулось. Но при одной этой мысли он гордо выпрямился. Кто сказал, что его положение пошатнулось? Пусть те, кто так думает, подождут — и они увидят. Всю эту неприятность пронесет, как тучу, через месяц-другой ее будут помнить только очень смутно. Подлинные его друзья, дворяне, видные люди их округи, отнесутся к нему только сочувственно, пожалеют его. При воспоминании обо всем, что он пережил, его стиснутые губы слегка дрогнули. Те несколько недель, когда Мэри лежала в больнице и была между жизнью и смертью, он оставался тверд и непоколебим, как скалистый утес, непреклонный в своем решении отречься от дочери. Он считал, что она сама своим поведением осудила себя на изгнание из общества, и открыто заявлял, что предоставит ей гнить вне круга порядочных людей. Ни немая печаль жены, ни громкие пересуды и сильно поколебавшийся авторитет его в городе, ни жестоко уязвившая его беседа с глазу на глаз с доктором Ренвиком, ни позор публичных оскорблений и обвинений — ничто не поколебало его, не сломило его упорства. Он не желал больше видеть Мэри, и непреклонность его решения теперь утешала его, помогала успокоиться. Люди так и не узнают, сколько он выстрадал: удар, нанесенный его гордости, был почти смертелен. С злобным удовольствием он подумал о том, чем утешался все эти горькие месяцы, — о катастрофе на Тэйском мосту! О смерти внебрачного ребенка Мэри он думал без всякого удовлетворения, — он с самого начала отрекся от него, — но мысль о размозженном теле Фойля (печальные останки его были найдены и теперь гнили в Дэррокской земле) редко покидала его. Она была бальзамом для его уязвленного тщеславия. Его воображение упивалось ужасными подробностями. Ему было все равно, что погибла сотня других людей. Все крушение было в его глазах актом справедливого возмездия. Денис был единственный человек, обидевший его, посмевший дать ему отпор, — и теперь он мертв. Сладкое утешение!
Он повернулся, чтобы войти в лавку, но его снова остановили. Из соседней двери с тревожной боязливостью кролика выскочил маленький человечек и поздоровался с ним. Это был Дрон. Хмурое лицо Броуди выразило презрение при виде того, как судорожно дергался этот человек. К нему вернулась самоуверенность, как всегда, когда он видел, что внушает другим страх, и он с презрительным равнодушием пытался угадать цель визита Дрона. «Хочет сообщить о появлении на свет нового отпрыска?» — предположил он, заметив, что у Дрона сегодня такой вид, точно он с трудом что-то скрывает.
Дрон и в самом деле держал себя необычайно странно: трепеща от сдерживаемого радостного возбуждения, он быстро потирал руки, его белесые ресницы непрерывно мигали, ноги дергались, как перед припадком, и он с трудом пытался заговорить.
— Да ну же, выкладывайте! — фыркнул Броуди. — Долго вы еще будете задерживать меня на моем собственном пороге? Какого рода животным бог благословил вас на этот раз?
— Это не совсем то, — возразил Дрон торопливо, в новом приступе конвульсий, и продолжал медленно, как человек, который повторяет старательно затверженный урок:
— Мне как раз подумалось: вполне ли вы уверены, что вам не понадобится мое помещение, то, которое я вам предлагал в конце прошлого года? — Он кивнул головой в сторону пустого магазина. — Вы, может быть, забыли, что в тот день вы вытолкали меня на улицу, но я-то этого не забыл! Я не забыл, что вы швырнули меня на мостовую, так что я растянулся во всю длину! — Голос Дрона при последних словах перешел в визгливый крик.
— Вы просто упали, милейший, вот и все. Если вам нравится лежать на собственной заднице перед моей дверью — это уж ваше дело. А если это оказалось не так приятно, как вы полагали, расскажите об этом своей жене. Меня это не касается, — сказал хладнокровно Броуди. Но он не мог не заметить выражения лица Дрона, в котором боролись два противоположных чувства, этого взгляда полуиспуганного, полуликующего кролика, который видит, что его враг запутался в собственных силках.
— Я спрашивал, уверены ли вы… — захлебывался Дрон, не заметив, что его перебили, — вполне ли вы уверены, что вам не нужно мое помещение? Потому что, если бы вы теперь и захотели, вы его не получите. Я его не отдал внаймы, я его продал! Я его продал фирме Манджо и Кo «Шляпы и галантерея». — Он прокричал последние слова с триумфом, потом стремительно продолжал: — И продал с барышом, потому что у них средства неограниченные. Они здесь откроют большой шикарный магазин, где будет все… и специальный отдел шляп и отдельная витрина для них. Я знал, что вам будет интересно узнать эту новость, и мне не терпелось вам ее рассказать. В ту же минуту, как я подписал контракт, я прибежал сюда. — Он уже вопил, как в истерике. — Что, нравится? Кушайте на здоровье, пока вас не вырвет, вы, здоровенный бешеный бык! Это вас научит, как обижать людей, которые слабее вас.
И, прокричав это, Дрон, словно боясь, что Броуди накинется на него, завертелся волчком и юркнул в свою лавку.
Броуди стоял, точно застыв на месте. Трусливое злорадство Дрона ничуть его не тронуло, но новость, им сообщенная, означала катастрофу. Неужели его несчастьям не будет конца? Фирма Манджо, основанная в Глазго и вначале только там и торговавшая, с некоторого времени вытягивала уже щупальца в соседние районы; Манджо были пионерами, оценившими все преимущества системы филиалов, и, наводнив большинство городов Ленаркшира своими магазинами, теперь постепенно захватывали в свои руки города, расположенные вниз по реке Клайд. Броуди понимал, что это означало разорение многих местных торговцев, ибо фирма Манджо использовала такие средства пиротехнического характера, как дешевые распродажи и ослепляющие публику витрины, на которых товар был расценен не в обыкновенных, честных шиллингах, а в обманчивых цифрах, хитро оканчивающихся дробными долями пенса, например, 11 3/4 пенса, а все вещи снабжены нарядными мишурными этикетками, которые своим заманчивым видом искушали покупателя, и такими надписями, как, например: «Все для детишек», или «Настоящая дешевка», или даже «Высший шик!» А кроме того, фирма Манджо побивала конкурентов тем, что немилосердно снижала цены. Она уже открыла свои отделения и в Дэрроке и в Эрдфилене. Броуди это было известно, но, несмотря на то, что они торговали не одними шляпами, он до сих пор льстил себя надеждой, что они оставят в покое Ливенфорд, где имеется его предприятие, так давно основанное и пустившее такие крепкие корни. Он пренебрежительно говорил, что в Ливенфорде им не удастся продать ни одной шляпы в год. Но, оказывается, Манджо все-таки открывают здесь магазин! Он понимал, что предстоит борьба, и намерен был бороться яростно: пускай они попробуют свалить Джемса Броуди и затем несут все последствия! Вдруг он вспомнил, в каком близком соседстве от него будет новый магазин, и в приливе злобного возмущения погрозил кулаком пустой лавке, отвернулся и вошел к себе.
А войдя, накинулся на Перри, как всегда кроткого и суетливого:
— Чего ты тут подсматриваешь за мной, овечья твоя душа? Занялся бы чем-нибудь для разнообразия! Мне осточертела твоя скучающая физиономия.
— А чем прикажете мне заняться, сэр? Покупателей нет.
— Я вижу, что покупателей нет. Уж не хочешь ли ты намекнуть, что у меня торговля идет тихо, это у меня-то, в самом лучшем и солидном предприятии города! Просто из-за снега сегодня никто не приходит, осел ты этакий! Прибери немного в лавке или возьми кусок мыла да ступай вымой ноги, — прикрикнул на него Броуди и, хлопнув дверью, ушел к себе в контору.
Сел. Здесь он был один, и голова, которую он нес так высоко и гордо, слегка склонилась, произошедшая в нем едва ощутимая перемена выступила яснее в легкой впалости, едва тронувшей гладкую, твердую линию щек, в тонкой морщинке горечи, залегшей в углу рта. «Херолд» лежал на столе нераскрытый. Броуди вот уже с месяц не заглядывал в газеты — весьма многозначительный симптом! С равнодушным отвращением смахнул он газету на пол сердитым взмахом ладони. И сразу той же рукой полез в карман, привычным машинальным жестом вытащил трубку и кисет с табаком, посмотрел на них вдруг, точно удивляясь, как они попали к нему в руки, потом с недовольной гримасой положил их перед собой на стол. Сегодняшнее утро принесло ему столько неприятностей, что и курить не хотелось.
В комнатке жарко горели угли в камине, а он, несмотря на свою хваленую нечувствительность к холоду, внезапно почувствовал, что озяб. Когда его начало знобить, он вспомнил слова Грирсона: «Ничто так не спасает от холода и ничто так не подбадривает человека, как капелька спирта». «Капелька»! Что за выражение для взрослого мужчины! Но такая уж у Грирсона привычка выражаться, и говорит он тихо, как мурлычет, а манеры смиренные и вкрадчивые. Из фразы, брошенной Грирсоном, можно заключить, что его, Броуди, ославили пьяницей, а ведь он уже много месяцев в рот не брал хмельного.
Он нетерпеливо вскочил со стула и стал глядеть в заиндевевшее окно. Снег, снег повсюду: на земле, на замерзшей реке, на крышах домов, в воздухе, — все сыплет и сыплет с таким ожесточенным упорством, что, кажется, никогда не перестанет идти. Кружившиеся в воздухе хлопья невыносимо угнетали тем, что их такое множество. Броуди смотрел, смотрел, и притаившаяся где-то в мозгу мысль начала вдруг расти, пухнуть. Его смутно мучила слепая несправедливость этого обвинения за глаза в том, будто он ищет утешения в вине. «Что же, — пробормотал он, — все равно осуждают, так хоть бы удовольствие получить, не обидно было бы». От тоскливой картины за окном снова повеяло на него холодом. Он вздрогнул, но продолжал рассуждать сам с собой. Эта склонность к беседе с самим собой была чем-то совершенно новым, но ему казалось, что, когда он вслух высказывает свои мысли, они делаются менее путаными, становятся яснее ему самому. «Говорят, что я выпиваю, вот как! Эти негодные свиньи всегда рады выдумать про человека такое, чего и в помине нет. Но видит бог, на этот раз я их поймаю на слове. Это как раз мне и нужно сейчас, чтобы отшибить во рту вкус всего того, что наговорил мне тут кривоногий наглец! Ох, уж эти мне „глоточки“, да „капельки“, да сладенькие „извините, пожалуйста“, и „с вашего позволения“, и все его расшаркивания, и поклоны до самой земли! Когда-нибудь я как стукну его. так он у меня полетит кувырком. А сейчас, после такого утра, не грех бы и в самом деле прополоскать горло». — И с мрачной гримасой он иронически заключил, обращаясь к пустой комнате:
— Во всяком случае, благодарю вас, мистер Грирсон, благодарю за превосходную мысль, которую вы мне подали!
Затем выражение его лица изменилось: им вдруг овладело дикое, необузданное желание напиться. Он ощутил такой прилив физических сил, что готов был подковы ломать, и такую жажду жизни, такую безмерную потребность наслаждений, что, казалось, способен был выпить целый громадный бассейн водки.
— Какой мне прок от того, что я живу, как какой-нибудь проклятый святоша-пастор? Все равно обо мне судачат. Пускай же, по крайней мере, у них будет о чем говорить, будь они все прокляты! — крикнул он, нахлобучив шапку на глаза, и вышел из лавки.
Неподалеку находился маленький тихий трактир «Герб Уинтонов», который содержала немолодая почтенная особа по имени Фими Дуглас; заведение это славилось своим виски, добродетелями хозяйки и уютной гостиной, известной под названием «задней комнатки у Фими», любимым убежищем избранных представителей зажиточного круга. Но на этот раз Броуди, войдя в таверну, не пошел в этот своеобразный клуб, так как ему было не до разговоров: ему хотелось выпить, и чем дольше он ждал, тем сильнее хотелось. Он прошел в общий бар, пустой в эту минуту, и приказал буфетчице подать ему большую порцию тодди[4].
— Скорее несите, — скомандовал он голосом, охрипшим от сильного желания. Раз он решил напиться, ничто не могло его остановить, ничто не могло унять все растущей жажды, от которой сохла глотка, беспокойно сжимались и разжимались руки, ноги неистово топали по усыпанному опилками полу бара, пока он дожидался, чтобы ему подали горячий виски. Когда девушка принесла его, он залпом проглотил обжигающий напиток.
— Еще порцию, — сказал он нетерпеливо.
Он выпил подряд четыре больших стакана виски, крепкого, горячего, как огонь, проглатывая его сразу, как только подавали, и виски бродило в нем, как какая-то жгучая закваска. Ему стало легче: мрачные тени последних трех месяцев рассеивались; они еще клубились, как дым, в его мозгу, но уже выходили вон. Саркастическая усмешка появилась на губах — признак того, что к нему возвращалось и чувство собственного превосходства. и сознание своей неуязвимости, но усмешка эта была единственным отражением бурливших в нем чувств. Он сидел спокойно, Вел себя осторожно, сдержаннее обычного. Он целиком замкнулся в себя, и его ущемленную гордость тешили приятные мысли, быстро проносившиеся в голове. Буфетчица была молода, миловидна и весьма не прочь поболтать с этим странным, грузным мужчиной, но Броуди не обращал на нее никакого внимания, просто не замечал ее. Наслаждаясь чудесным освобождением от тягостного безнадежного уныния, поглощенный туманными, но радужными видениями будущих триумфов, он молчал, рассеянно глядя в пространство. В заключение он спросил бутылку виски, расплатился и вышел.
Воротясь в контору, он продолжал пить. С каждым стаканом мозг его все более прояснялся, все более господствовал над телом, а тело быстрее и точнее подчинялось его велениям. Он с великим одобрением санкционировал все свои прежние поступки.
Пустая бутылка стояла перед ним на столе, на этикетке было написано: «Горная роса», и это название представлялось его одурманенному мозгу замечательно подходящим: ибо он казался себе сейчас могучим, как гора, и сверкающим, как роса.
— Да, — бормотал он, обращаясь к бутылке, — запомни мои слова: им меня не одолеть. Я им не ровня, я сумею их подчинить себе. Я поступал во всем правильно. Я не взял бы обратно ни единого своего шага по той дороге, которую выбрал. Подожди, увидишь, как я теперь пойду напролом. Все будет забыто, и ничто мне не помешает. Я возьму верх над всеми.
Собственно, он не отдавал себе отчета, кто его враги, но в эту категорию, обширную и неопределенную, входили все, кто, как он воображал, были против него, относились к нему без должного уважения или не признавали в нем того, кем он был.
Он не думал о конкуренции, грозившей его предприятию, в своем тщеславии он считал конкурентов слишком мелкими, до смешного ничтожными. Нет, ему представлялся какой-то отвлеченный, сборный неумолимый противник, он мысленно боролся против возможности, что кто-либо посмеет поднять руку на его священный авторитет; он всегда был одержим этой манией, но до сих пор она скрывалась где-то под сознанием, теперь же окрепла и въелась в его мозг. И чем ближе маячила перед ним опасность, угрожавшая его положению, тем сильнее вырастала в нем вера в свою способность ее победить, вера настолько экзальтированная, что он чувствовал себя почти всемогущей личностью.
Наконец он очнулся, посмотрел на часы. Стрелки (казавшиеся ему длиннее и чернее, чем всегда) показывали без десяти минут час.
— Пора обедать, — сказал он сам себе благодушно. — Пора идти к моей славной, расторопной жене. Великое дело, когда у человека есть такая хорошая жена, что его тянет домой.
Он встал с важным видом, едва заметно пошатываясь, и степенно вышел в лавку, не обращая ровно никакого внимания на потрясенного ужасом Перри. Он гордо продефилировал через лавку на улицу, добрался до середины мостовой и пошел по ней важно, как какой-нибудь лорд, высоко неся голову, откинув назад плечи, ставя ноги с великолепным сознанием собственного достоинства.
Попадавшиеся ему навстречу редкие прохожие глазели на него с изумлением, а он уголком глаза замечал эти взгляды, и общее внимание давало новую пищу тщеславию, пьяному самодовольству. «Смотрите хорошенько, — казалось, говорила его осанка. — Перед вами Броуди, Джемс Броуди, и видит бог, это — настоящий человек!»
Всю дорогу домой он шествовал в снегу, словно возглавляя какую-то триумфальную процессию, держась посредине улицы и так решительно не желая уклониться от избранного направления, что встречавшиеся ему экипажи вынуждены были объезжать его, оставляя его неоспоримым властителем мостовой.
Перед своим домом он остановился. Снежный покров облекал дом каким-то обманчивым величием, смягчал резкие линии, скрадывал жесткие и угловатые очертания, закрывая все нелепые детали своей сплошной белизной, так что перед глазами пьяного Броуди его дом высился массивный, величественный, рисуясь на матово-сером фоне неба и точно уходя в бесконечность. Никогда еще его жилище не нравилось Броуди так, как сейчас, никогда еще оно не вызывало в нем такого восхищения. Воодушевленный сознанием, что он владеет таким домом, он шагнул к двери и вошел.
В передней он снял шляпу и чересчур размашистыми, неловкими движениями принялся стряхивать снег, толстым слоем облепивший ее, так что снег летел во все стороны. При этом он очень забавлялся, наблюдая, как мокрые комья шлепались о потолок, стены, картины, люстру. Затем он с силой затопал по полу тяжелыми сапогами, стряхивая с них твердые, слипшиеся куски обледенелого снега.
«Вот придется повозиться этой безрукой неряхе, чтобы все здесь убрать!» — подумал он, с победоносным видом входя в кухню.
Он сразу же сел за стол и стал копаться ложкой в большой миске с дымящимся супом, распространявшим вкусный запах говядины и костей и густым от клейкой ячменной крупы. Миска уже стояла на столе, ожидая его, — доказательство преданности и заботливости его жены, которых он упорно не замечал. «Подходящая штука в такой холодный день», — подумал он, хлебая суп с жадностью прожорливого животного, быстро поднося ко рту полную ложку и непрерывно работая челюстями. Куски мяса и мелкие косточки, плававшие в супе, он перемалывал своими крепкими челюстями, наслаждаясь сознанием, что давно уже у него не было такого аппетита и давно еда не казалась ему такой вкусной.
— Отличный суп! — снизошел он до обращения к миссис Броуди и причмокнул губами. — Твое счастье, что он хорош. Если бы в такой день у тебя подгорел суп, я бы вылил его тебе на голову. — Затем, так как она не вставала, растерявшись от неожиданной похвалы, он прикрикнул на нее:
— Ну, чего сидишь, разинув рот? Неужели это весь мой обед?
Миссис Броуди тотчас вышла и торопливо вернулась, неся вареную говядину с картофелем и капустой; она боязливо недоумевала, что вывело ее супруга из постоянной угрюмой молчаливости. Он отрезал большой кусок жирного мяса и бросил его к себе на тарелку, затем наложил ее доверху гарниром и принялся за еду. Набивая рот, он критически поглядывал на жену.
— Ей-богу, моя милая, ты еще женщина хоть куда, — насмехался он, чавкая и жуя. — Фигура у тебя почти такая же прямая, как твой прелестный нос. Нет, не убегай. — Он поднял нож угрожающим жестом, чтобы остановить миссис Броуди, и продолжал дожевывать кусок. А дожевав, сказал, искусно разыгрывая огорчение:
— Должен тебе сказать, что ты за последнее время стала еще костлявее. Все эти неприятности на тебе отразились, ты еще больше стала походить на старую извозчичью клячу. Я вижу, ты все донашиваешь этот халат, напоминающий кухонную тряпку. — Он задумчиво поковырял в зубах вилкой. — Впрочем, он тебе к лицу.
Мама стояла перед ним, как поникший тростник, не в силах выдержать его насмешливого взгляда, не отводя глаз от окна, словно так ей легче было переносить эти колкости. Лицо ее было серо и болезненно прозрачно, в глазах застыла тупая, сосредоточенная печаль, худые, обезображенные работой руки нервно перебирали какую-то болтавшуюся на поясе тесемку.
Внезапная мысль мелькнула у Броуди. Он посмотрел на часы и заорал:
— Где Несси?
— Я дала ей с собой в школу большой завтрак, чтобы ей не нужно было ходить домой в такую погоду.
Он недовольно хмыкнул. Потом спросил:
— А мать?
— Она не хотела сегодня вставать с постели из-за холода, — шепотом ответила жена.
Он затрясся от хохота.
— Вот это женщина, я понимаю, такой характер тебе следовало бы иметь, ты, безличное существо! Если бы у тебя была такая любовь к жизни, ты бы лучше сохранилась, не износилась бы так скоро. — Затем, помолчав: — Значит, мы сегодня с тобой вдвоем остались — только ты да я! Трогательно, не правда ли? Ну-с, у меня есть для тебя важные новости. Необычайный сюрприз!
Сразу же миссис Броуди отвела глаза от окна и уставилась на мужа в немом ожидании.
— Впрочем, ты не волнуйся, — издевался он, — дело идет не о твоей прекрасной беспутной дочери. Ты никогда не узнаешь, где она! На этот раз новость деловая. Я ведь всегда находил у своей жены во всем помощь и поддержку, так что должен поделиться с нею и этим тоже! — Он сделал многозначительную паузу. — Фирма Манджо открывает отделение рядом с лавкой твоего супруга — да, да, дверь в дверь с лавкой Броуди. — Он оглушительно захохотал. — Так что возможно, что ты скоро очутишься в богадельне! — Он выл от смеха, восхищенный собственным остроумием.
Миссис Броуди снова уставилась в пространство. Она почувствовала внезапную слабость и опустилась на стул. Тогда насмешливый взгляд ее мужа потемнел, лицо, уже и раньше покрасневшее от горячей пищи, мрачно вспыхнуло.
— Разве я разрешил тебе сесть, ты, ничтожество? Стой, покуда я не кончил говорить с тобой!
И она, как послушный ребенок, тотчас поднялась.
— Может быть, тебя мало трогает то, что эти проклятые свиньи имеют нахальство открывать свое отделение у самого моего порога? Тебе слишком легко достаются еда и питье, а я должен на тебя работать! Или твое слабоумие мешает тебе понять, что будет борьба до конца, до их поражения? — Он грохнул кулаком по столу. Его наигранная веселость испарялась, уступая место прежней мрачности.
— Ну, ладно, если ты не способна думать, так, по крайней мере, годишься на то, чтобы прислуживать. Ступай, принеси мой пудинг.
Она принесла дымящийся яблочный пудинг, и Броуди с волчьей жадностью накинулся на него, а она стояла навытяжку, как потрепанный ливрейный лакей, по другую сторону стола. Сообщенные им новости мало ее встревожили. Под сенью владычества мужа она не боялась материальных затруднений; правда, он очень скупо выдавал ей деньги на хозяйство, но она всегда была убеждена, что у него их много, не раз видела, как он вынимал из кармана целую горсть блестящих золотых соверенов. Ее удрученную душу томила другая забота. Вот уже полтора месяца она не получала вестей от Мэтью, да и до этого его письма к ней становились все короче и короче и приходили так нерегулярно, что ее никогда не оставляли тревога и дурные предчувствия. О Мэри она больше не думала, считая ее безвозвратно потерянной для себя; ей даже не было известно, где находится дочь. Правда, ходили слухи, что Фойли нашли ей какую-то службу в Лондоне, но какого рода службу, она не знала. И все ее надежды, вся сила любви сосредоточились на сыне. Несси была признанной любимицей отца, и он завладел ею так безраздельно, что матери оставался теперь один только Мэт. Да и помимо того, она всегда любила Мэта больше других детей. И теперь, когда он ленился даже писать ей, она воображала, что он болен или с ним случилась беда.
Она внезапно вздрогнула.
— Подай мне сахар! И о чем ты только думаешь? — закричал на нее Броуди. — Пудинг кислый, как уксус. Ты такая же стряпуха, как моя нога. — По мере того как ослабевало действие виски, он все более приходил в злобное настроение. Он вырвал сахарницу из рук миссис Броуди, подсластил пудинг и съел его, проявляя все признаки неудовольствия.
Наконец встал из-за стола, делая усилия встряхнуться, побороть сонное оцепенение, которое начинало овладевать им. Направляясь в переднюю, он повернулся к жене и сказал язвительно:
— Ну, а теперь ты, конечно, будешь сидеть, сложа руки! Не сомневаюсь, что, как только я повернусь спиной, ты рассядешься у огня со своими дрянными книжонками, пока я буду работать на тебя. Не уверяй же меня, что ты не лентяйка. Не говори, что ты не неряха. Раз я это утверждаю, значит ты и то, и другое — вот и все. Я-то тебя хорошо знаю, дармоедка!
С все возраставшим раздражением он сердито придумывал, как бы еще больше обидеть жену, и ему вдруг пришла в голову идея заключительного, необыкновенно ловкого удара, от которой у него злорадно засверкали глаза: сегодняшнее сообщение Дрона можно использовать для того, чтобы окончательно расстроить ее.
— Раз у нас уже имеется конкурент в торговле, — отчеканил он, задерживаясь у двери, — значит нам необходимо быть бережливее. В этом доме отныне должны поменьше тратить зря, не бросать деньги на ветер. Для начала я намерен уменьшить вдвое ту сумму, что я даю тебе на хозяйство. Ты будешь получать от меня на десять шиллингов в неделю меньше, но не забывай, что на моей еде я не позволю экономить. Тебе придется сократить только свои собственные ненужные расходы, а мне подавать все, как раньше, слышишь? На себя ты должна будешь тратить десятью шиллингами меньше! Обдумай это, когда будешь сидеть над своими романами! — И с этими словами он повернулся и вышел.
2
По уходе мужа миссис Броуди, действительно, сразу опустилась в кресло, чувствуя, что, если бы он сейчас не ушел и не дал отдохнуть ее усталому телу, она свалилась бы на пол к его ногам от утомления и грызущей боли в боку. Боль была какая-то особенная — непрерывное, мучительное колотье, к которому она настолько уже привыкла, что почти его не замечала. Но эта боль постоянно подтачивала ее силы, и если миссис Броуди подолгу оставалась на ногах, она до странности быстро уставала. Однако сейчас, когда она сидела измученная, видно было по ее лицу, сильно постаревшему за последние три месяца, что мысли ее далеко и что их занимает не эгоистическая забота о собственных физических немощах, а более серьезное и глубокое горе.
Последняя угроза мужа пока еще не произвела на нее большого впечатления, она сейчас была слишком убита, чтобы осознать всю ее серьезность, и хотя ее смутно поразило необычное поведение мужа, она не догадалась о его причине. Не слишком расстроили ее и оскорбления. Она стала настолько нечувствительна к его ругани, что уже едва замечала разницу в характере оскорблений, и ей никогда не приходило в голову защищаться против его язвительных нападок. Она не смела привести в свое оправдание ни единый самый миролюбивый и логический довод. Она давным-давно с убийственной безнадежностью поняла, что прикована навсегда к человеку в высшей степени несправедливому, что единственный вид самозащиты для нее состоит в том, чтобы выработать в себе закоснелое равнодушие ко всем вздорным обвинениям, которыми он ее осыпал. Это ей не вполне удалось, и муж сломил ее, но, по крайней мере, она развила в себе способность исключать его из своих мыслей, как только он уходил из дому. И на этот раз, не успел Броуди выйти за дверь, как мысли ее отвлеклись от него и механически возвратились к предмету ее постоянных тревог за последнее время — сыну.
Сначала письма от Мэта приходили довольно аккуратно и были нежны, и вместе с этими первыми письмами он ежемесячно посылал матери пять фунтов с просьбой вносить их на его имя в Ливенфордскую строительную компанию. Миссис Броуди радовал тон этих первых писем. Они казались ей захватывающе интересными, полными высоких чувств и строгой моральной чистоты, Потом мало-помалу наступила перемена: письма Мэта, хотя и приходили еще регулярно с каждой почтой, начали уменьшаться в объеме, и основной тон их изменился, так что, хотя миссис Броуди с прежней жадностью пожирала пустую шелуху, составлявшую скудное и часто тревожившее ее содержание этих писем, ее тоскующее материнское сердце оставалось неудовлетворенным; вялые, стереотипные выражения сыновней любви, которыми письма неизменно заканчивались, не заглушали смутных предчувствий чего-то недоброго. Когда Мэтью стал до последних пределов сокращать свои послания, миссис Броуди начала в ответных письмах упрекать его, но, увы, безрезультатно. На первое ее письмо такого рода он просто не ответил и а Первый раз со времени его отъезда пропустил очередную почту. Потом такие пропуски стали учащаться, все более тревожили миссис Броуди, и вот уже почти полтора месяца она не получала от него никаких вестей.
Агнес Мойр страдала по той же причине, к тому еще последние письма Мэта к ней были равнодушны до холодности, пересыпаны сначала завуалированными, потом и прямыми намеками на непригодность климата Индии для женщин, на то, что он, Мэт, недостоин (или не склонен) принять целомудренно предложенные ею брачные узы. Эти расхолаживающие и редкие излияния нанесли жестокую и болезненную трещину нежному влюбленному сердцу мисс Мойр. И, подумав об Агнес, мама, движимая нелогичной, но присущей всем нам склонностью искать утешения в чужом, столь же сильном горе, решила навестить будущую невестку, несмотря на усталость и холодную погоду. У нее было в распоряжении свободных два часа; на это время она могла уйти, не боясь, что ее дома хватится кто-либо (условие немаловажное, так как, со дня изгнания Мэри, Броуди требовал от жены отчета в каждой ее отлучке из дому).
Итак, она встала и, поднявшись наверх к себе в спальню, сбросила с плеч халат, скользнувший на пол; даже не взглянув на себя в зеркало, закончила туалет, торопливо намочив конец полотенца и обтерев им лицо. Затем она достала из шкафа нечто, оказавшееся (после того, как были сняты сколотые булавками листы бумаги, в которые оно было завернуто) старой котиковой жакеткой. Жакетка, реликвия, сохранившаяся еще со времен ее девичества, вся вытерлась, обтрепалась, лоснилась и местами побурела.
Миссис Броуди, только изредка надевая, хранила ее больше двадцати лет, и эта ветхая, вышедшая из моды жакетка, некогда облекавшая ее юную девичью фигуру, была так же трагична, как сама Маргарет Броуди. Впрочем, ей она не представлялась в таком мрачном свете; для нее это была котиковая жакетка, может быть, не совсем модного покроя, но зато из настоящего котика, самое лучшее из всего, что у нее было, и она чрезвычайно дорожила ею. Она забыла свое горе на ту минуту, когда, подняв жакет, вынула его из оберток, любуясь им, слегка встряхнула, погладила пальцами вылезший мех, потом со вздохом, как будто вытряхнув из этой заношенной вещи поблеклые воспоминания забытой юности, медленно надела ее; жакетка, во всяком случае, имела то достоинство, что закрывала порыжевшее платье и тепло укутывала ее больное, одряхлевшее тело. Затем миссис Броуди наскоро подобрала растрепавшиеся волосы и небрежно приколола черную шляпу, украшенную облезлым пером, которое с жуткой претензией на кокетливость свисало за левым ухом. Завершив таким образом все приготовления к выходу, она поспешила вниз и вышла из дому чуть не крадучись.
Выйдя на улицу, она не пошла, как ее супруг, по середине мостовой, а, наоборот, держалась ближе к стенам домов, шла мелкими шажками, волоча за собой ноги, опустив голову, с посиневшим От холода лицом, стараясь не привлекать ничьего внимания и всем своим видом говоря о безропотном мученичестве. Падающий снег превратил тусклый мех ее жакетки в блестящий горностай: он залеплял ей глаза и рот, вызывал кашель, промочил ее тонкие, не подходящие для такой погоды башмаки настолько, что задолго до того, как она добралась до кондитерской Мойров, они хлюпали при каждом шаге.
Несмотря на неожиданность ее визита, Агнес очень обрадовалась ей и тепло ее приветствовала. Обе женщины обменялись быстрым взглядом; каждая надеялась в глазах другой прочитать радостную для себя весть. Но обе тотчас увидели, что их надежда напрасна, и грустно опустили глаза. Все-таки каждая задала вслух вопрос, на который другая уже заранее ответила без слов:
— Получили что-нибудь на этой неделе, Агги?
— Нет, мама. — Агнес, горячо надеясь на будущие родственные отношения с миссис Броуди, нежно называла ее «мама». — А вы?
— Нет еще, дорогая, пока нет, но, может быть, почта опаздывает из-за непогоды, — сказала миссис Броуди уныло.
— Это возможно, — подтвердила Агнес не менее уныло.
Каждая пыталась обмануть другую, а между тем обе знали наизусть расписание почты из Индии, и пути почтовых пароходов были для них теперь открытой книгой. Однако сегодня гнет все растущей неизвестности становился уже настолько невыносим, что эти слабые попытки обмануть себя не помогали, и они с минуту растерянно смотрели друг на друга, словно исчерпав все темы для разговора. Первой оправилась Агнес, вспомнив об обязанностях хозяйки, и, собрав все свое мужество, сказала любезно:
— Мы с вами выпьем по чашке чаю, мама. Вы совсем промокли от снега и озябли.
Миссис Броуди в безмолвном согласии прошла за ней в маленькую комнатку за лавкой, где среди множества пустых жестяных коробок из-под печенья, ящиков с шоколадом и бутылок с сиропом стояла маленькая железная печка, распространявшая скудное тепло.
— Садитесь сюда, мама, — сказала Агнес, открыв металлическую дверцу печки и ставя стул перед ее небольшим зевом, в котором пылал огонь. — Из-за погоды сегодня очень мало покупателей, так что у меня есть время поболтать с вами.
Словно по молчаливому уговору, они не продолжали больше печальной беседы о письмах, и, пока Агнес кипятила воду, мама протянула к огню свои мокрые башмаки, от которых шел пар, и сказала задумчиво:
— Да, снег так и валил все время, пока я шла. Как приятно в такой день погреться у печки.
Агнес подбросила лопатку кокса на последние раскаленные уголья и спросила:
— Что вы будете пить, мама, чай или какао? На этой неделе нам прислали свежее какао Иппса.
— Я, пожалуй, предпочту какао. Оно питательнее, чем чай, больше подкрепляет в холодную погоду. Вы, Агнес, всегда уж угостите чем-нибудь вкусным.
— Для вас, мама, я, конечно, могу себе это позволить, — ответила мисс Мойр, значительно поджимая губы. — Было бы очень грустно, если бы я не могла немного поухаживать за вами. Не хотите ли снять пальто? — И она сделала движение, намереваясь помочь миссис Броуди снять ее котиковую жакетку.
— Нет, нет, спасибо, — поспешила сказать та, с испугом подумав об убожестве своего туалета. — Я ведь недолго у вас пробуду. — Глаза ее увлажнились от благодарности, когда она взяла из рук Агнес чашку горячего какао и принялась с наслаждением прихлебывать из нее; она даже согласилась взять сладкое печенье и грызла его, откусывая самые маленькие кусочки. Расчувствовавшись в такой уютной обстановке, она сказала со вздохом:
— Тяжелая выдалась для меня зима. Не знаю, как я и пережила ее.
— Я знаю, мама, вы очень страдали.
— Ох, как страдала! Никогда я не думала, Агнес, что придется пережить такой позор. Я его не заслужила. А между тем, ее отец, я это чувствую, считает меня виноватой в том, что я не уберегла Мэри.
Она едва решалась выговорить имя дочери, настолько запретным было теперь это имя у них в доме.
— В ее падении виновата она одна, мама. Ваше влияние могло привести ее только к добру, и если она грешила, значит у нее порочная натура. Забудьте о ней и позвольте мне занять ее место.
— Это очень мило с вашей стороны, Агнес. Но знаете, иногда ночью мысль о ней просто не выходит у меня из головы. Я никогда не думала, что мне будет так ее недоставать, — она ведь всегда была такая молчаливая, ко всему в доме равнодушная. И я даже не знаю, где она!
— Вы должны перестать думать о ней, — мягко настаивала Агнес.
— Отец не позволяет мне ничего о ней узнавать. Не позволял даже тогда, когда она лежала в больнице и была на краю смерти. И тогда, когда умер бедный малютка.
Агнес крепко сжала губы.
— Не знаю, следует ли мне рассказывать вам, мама, — начала она неохотно, — и неудобно мне говорить об этом, приличная девушка даже и отдаленно не должна соприкасаться с такими вещами… но я на днях слышала, что она в Лондоне.
Она произнесла последние слова с оттенком осуждения, выражая таким образом свое мнение о многообразных возможностях, скрытых в этом городе для развратных людей.
— И вам известно, что она там делает? — воскликнула миссис Броуди.
Агнес прикрыла глаза ресницами и покачала головой.
— Не знаю наверное, — отвечала она, понизив голос, — но я слышала (только это слухи, я за них не отвечаю, имейте в виду), что она поступила куда-то прислугой.
— Прислугой! — ахнула мама. — О господи! До чего я дожила! Ужас! Что бы сказал ее отец, если бы узнал об этом. Дочь Броуди — прислуга!
— А к чему же еще она пригодна? — тряхнула головой Агнес. — Слава богу, что она занялась честным трудом, если только это правда.
Несмотря на ее близость к семье Броуди, Агнес испытывала приятное чувство собственного морального и социального превосходства, сообщая будущей свекрови эти новости, которые с жадностью выудила из городских пересудов.
— Прислуга в Лондоне! — повторила мама тихо. — Ужасно! Неужели эти люди из Дэррока не могли что-нибудь для нее сделать?
— Вот в том-то и дело, — подхватила Агнес. — Эти Фойли хотели в память сына взять ребенка и увезти его с собой в Ирландию. Вы, верно, знаете, что они вернулись туда. Конечно, всякие ходят слухи, не всем им можно верить, но мне думается, что, когда ребенок умер, они постарались как можно скорее избавиться от Мэри.
Миссис Броуди отрицательно покачала головой.
— Это им было бы не трудно, — возразила она, — Мэри всегда была очень независима. Она бы ни от кого не приняла подачки — нет, она прежде всего пошла бы работать, чтобы прокормиться.
— Ну как бы там ни было, а я сочла нужным вам сказать то, что знаю, мама. И во всяком случае вы за нее больше не ответственны. Конечно, я ей зла не желаю, хотя она и замарала имя моего жениха. Будем надеяться, что она когда-нибудь раскается. Но сейчас вам есть о ком подумать, кроме нее.
— Ох, правда, Агнес! Суждено мне проглотить и эту горькую пилюлю. Должна вам сказать, никогда я не была высокого мнения о Мэри и оценила ее только тогда, когда ее лишилась. Но я постараюсь забыть ее, если смогу, и думать о тех, кто у меня остался. — Она тяжко вздохнула. — Что такое с нашим бедным Мэтом, ума не приложу! Меня просто убивает эта неизвестность. Может быть, он болен, как вы думаете?
Обе женщины перешли теперь к этой столь живо интересующей их теме, и после минутного раздумья мисс Мойр с сомнением покачала головой.
— Он ничего не писал о своем здоровье, — сказала она. — Я знаю, что он раз или два не был на службе, но вряд ли это из-за болезни.
— Может быть, он не хотел нас тревожить, — неуверенно предположила миссис Броуди. — Там и лихорадка свирепствует, и желтуха, и всякие-всякие ужасы в этих жарких странах. Он мог, наконец, получить даже солнечный удар, хотя нам-то здесь, когда кругом такая масса снега, трудно это себе представить. Мэт никогда не отличался крепким здоровьем. — И она непоследовательно прибавила: — У него слабая грудь и зимою он всегда болел бронхитом, его приходилось очень тепло одевать…
— Ах, мама, — нетерпеливо перебила Агнес, — не будет же он болеть бронхитом в жарком климате! В» Калькутте никогда не бывает снега.
— Знаю, Агнес, — твердо возразила миссис Броуди, — но такая болезнь могла затаиться у него внутри еще раньше, а в жаркой стране, когда все поры открыты, простудиться так же легко, как плюнуть.
Агнес, видимо, не склонная согласиться с таким ходом мыслей, сразу пресекла его, промолчав в ответ на реплику мамы. Потом сказала с расстановкой:
— А я боюсь, не оказывают ли на Мэта дурное влияние какие-нибудь чернокожие. Там есть какие-то раджи, богатые языческие князья, про которых я читала ужасные вещи, и они могли совратить Мэта. А Мэта легко соблазнить, очень легко, — добавила она серьезно, вспоминая, вероятно, действие ее собственных чар на впечатлительного юношу.
Миссис Броуди немедленно представила себе, как все владыки Индии, прельстив ее сына драгоценностями, совращают его с пути истинного, но с негодованием отвергла неожиданное и устрашающее предположение Агнес.
— Как вы можете говорить подобные вещи, Агнес! — воскликнула она. — Он в Ливенфорде вращался только в самом лучшем обществе. Вам ли не знать этого? Никогда он не водился с беспутными людьми и не любил дурной компании.
Но Агнес, которая для благочестивой христианки слишком много понимала в этих вопросах (такой прозорливостью она, конечно, была обязана чудесной интуиции любви), неумолимо продолжала:
— Ну, уж если на то пошло, так я вам скажу, мама, хотя мне и выговорить такие слова стыдно: там есть порочные, страшно порочные соблазны… например, танцовщицы, которые умеют чаровать змей и танцуют без… без… — Мисс Мойр опустила глаза и многозначительно умолкла, краснея, а пушок на ее верхней губе стыдливо трепетал.
Миссис Броуди смотрела на нее такими испуганными глазами, как будто увидела целое гнездо тех змей, о которых говорила Агнес; потрясенная ужасающей неожиданностью мысли, которая никогда раньше ей не приходила в голову, она уже видела в своем воображении одну из этих бесстыдных гурий, бросившую чаровать пресмыкающихся только для того, чтобы, очаровав ее сына, лишить его нравственности.
— Мэт не такой! — сказала она, задыхаясь.
Мисс Мойр деликатно подобрала губы и подняла густые брови с миной женщины, которая могла бы открыть миссис Броуди такие тайны относительно страстной натуры Мэта, которые ей и во сне не снились. Цедя из чашки какао, она всем своим видом как бы говорила: «Вам пора бы лучше знать своих детей. Только благодаря моей стойкой добродетели и девичьей непорочности ваш сын сохранил чистоту».
— Но ведь у нас нет никаких доказательств, не так ли, Агнес? — причитала миссис Броуди, окончательно устрашенная непонятной миной Агнес.
— Разумеется, доказательств у меня нет, но ведь это ясно, как дважды два четыре, — сухо ответила мисс Мойр. — Если уметь читать между строк его последних писем, так видно, что он вечно торчит в каком-то клубе, играет в бильярд, а по ночам ходит куда-то с другими мужчинами и курит напропалую, дымит, как паровоз. — Помолчав, она прибавила недовольным тоном: — Не следовало совсем позволять ему курить. Это был уже первый шаг по дурной дороге. Мне никогда не нравилось его пристрастие к сигарам. Это было чистейшее мотовство.
Миссис Броуди так и поникла под тяжестью этого прямого обвинения в том, что она поощряла первые шаги сына по гибельному пути.
— Но, Агги, — пролепетала она, — ведь вы тоже ему позволяли курить, и я не видела в этом ничего дурного. Он уверял, что вы это одобряете и находите в этом мужественность.
— Но вы ему мать! Я говорила это только, чтобы доставить мальчику удовольствие. Вы знаете, что я для него готова была на все! — возразила Агнес, не то сморкаясь, не то всхлипнув.
— Да, и я тоже для него на все была готова, — сказала миссис Броуди беспомощно, — но теперь не знаю, чем все это кончится.
— Я серьезно думаю, что вам следовало бы заставить мистера Броуди написать Мэту строгое письмо, напомнить ему о долге, об его обязанностях по отношению к тем, кого он оставил на родине, и все такое. Я нахожу, что давно пора что-нибудь сделать.
— Нет, ничего не выйдет, — поспешно возразила миссис Броуди. — Отец ни за что не согласится. Я никогда не посмею с ним и заговорить об этом. Где уж мне! Да и, кроме того, никогда отец Мэта не сделает такой вещи. — Она даже вся задрожала при мысли о таком шаге, резко противоречившем ее неизменной линии поведения относительно мужа, стараниям скрыть от него все, что могло бы вызвать гнев владыки. И, печально покачав головой, она прибавила: — Мы с вами, Агнес, сделаем сами, что возможно, потому что отец его и пальцем не шевельнет, чтобы помочь ему. Это, быть может, неестественно, но что делать, такой уж человек. Он считает, что сделал для Мэта больше, чем обязан был сделать.
У Агнес был недовольный вид.
— Я знаю, Мэт всегда боялся… всегда так почитал отца, — настаивала она. — И уверена, что вы бы не хотели нового позора для семьи.
— Мне не хочется спорить с вами, Агнес, но, право же, вы ошибаетесь. Никогда я не поверю, чтоб мой мальчик был способен на что-нибудь дурное. Вы встревожены, как и я, и это натолкнуло вас на такие мысли. Потерпите немного — на будущей неделе мы непременно получим целый короб добрых вестей.
— Что же, давно пора, я нахожу, — отозвалась мисс Мойр ледяным тоном, который показывал ее досаду на миссис Броуди и все растущее возмущение против всей семьи Броуди в целом — возмущение, рожденное недавним скандалом с Мэри. Грудь ее бурно колыхалась, и с уст уже готов был сорваться горький и колкий упрек, но неожиданно у входной двери задребезжал звонок, и ей пришлось с пылающими щеками бежать в кондитерскую и отпустить пришедшему малышу незначительное количество конфет. Этот, крайне унизительный для ее достоинства промежуточный эпизод ничуть не восстановил душевного равновесия Агнес, наоборот, — вызвал вспышку раздражения, и когда звонкий голос покупателя, требовавшего на полпенни полосатых леденцов, отчетливо прорезал тишину, Агнес окончательно разозлилась.
Ничего не подозревая о строптивой злобе, бушевавшей в пышной груди мисс Мойр, миссис Броуди сидела, скорчившись, в кресле перед печкой, уткнув костлявый подбородок в мокрый и облезлый воротник котиковой жакетки. Вокруг нее клубился мокрый пар, а душу раздирали ужасные сомнения, не виновна ли она в каких-то неизвестных ей, неопределенных слабостях Мэта, так как неправильно его воспитывала. У нее мелькнули в памяти слова мужа, которые он часто повторял лет десять тому назад. С тоскливой тревогой вспомнила она презрительную мину, с какой Броуди, уличив ее в какой-нибудь очередной поблажке Мэту, ворчал на нее: «Ты только портишь своего слюнтяя! Хорошего же мужчину ты из него сделаешь!» Она, действительно, всегда старалась оправдывать Мэта перед отцом, оберегать его от суровости жизни, баловала его и предоставляла ему преимущества, которыми не пользовались остальные ее дети. У Мэта никогда не хватало смелости открыто пропустить занятия в школе, и, если ему, как это часто бывало, хотелось прогулять день, или он почему-либо боялся в этот день идти в школу, он приходил к ней, к матери, хромая и хныча: «Мама, меня тошнит. У меня живот болит». И всякий раз, когда он притворялся, что у него болит то или другое, он начинал прихрамывать, ковылять походкой хромой собаки, как будто боль из любой части тела тотчас же переходила в ногу, делая его неспособным к ходьбе. Мать, конечно, видела его насквозь, но, несмотря на то, что не верила ему, она, в приливе нерассуждающей материнской любви, всегда сдавалась и отвечала: «Тогда ступай к себе в комнату, сынок, я принесу тебе туда чего-нибудь вкусного. Твоя мать тебе всегда друг, Мэт, ты это знай». Ее чувства, осмеянные и подавленные, искали выхода, и она щедро изливала их на сына, а атмосфера черствости, царившая в их доме, вызывала в ней настоятельную потребность привязать Мэта к себе узами любви. Неужели же она испортила его своим потворством? Неужели ее снисходительная всепрощающая любовь превратила сына в слабовольное существо? Но как только мозг миссис Броуди сформулировал эту мысль, сердце с возмущением ее отвергло. Оно говорило ей, что Мэт встречал с ее стороны только ласку, кротость и терпение, что она желала ему только добра. Она служила ему, как рабыня, стирала, штопала вязала для него все, чистила ему обувь, стлала постель, стряпала для него самые вкусные блюда.
— Да, да, — бормотала она про себя, — я из кожи лезла для этого мальчика. Конечно, он не может меня забыть. Я для него вырывала у себя кусок изо рта.
Она вспоминала весь труд, положенный ею на сына, начиная от стирки его первых пеленок и кончая укладкой его сундука перед поездкой в Индию, и нынешнее поведение Мэта ставило ее лицом к лицу с ошеломляющим сознанием бесплодности всего этого труда и всей ее любви к нему. Она растерянно спрашивала себя, неужели это только ее глупость виновата в том, что все ее постоянные самоотверженные усилия пропали даром и сын теперь равнодушен к ней и оставляет ее в такой мучительной неизвестности.
Неожиданный шум заставил ее вздрогнуть, и, рассеянно подняв глаза, она увидела, что Агнес воротилась и говорит ей что-то. В нервном тоне Агнес звучало плохо скрытое негодование.
— Мама, — воскликнула она, — я выхожу замуж за Мэта! Я намерена стать его женой и желаю знать, что для этого будет сделано. Вы должны немедленно принять какие-нибудь меры.
Миссис Броуди смиренно глядела на нее своими кроткими и влажными голубыми глазами из-под комичной обтрепанной шляпки.
— Не накидывайтесь на меня так, Агнес, милая, — сказала она мягко. — Мне без того достаточно пришлось вытерпеть, и я не заслужила ваших резкостей. Вы же видите сами, что я не могу вам ничего ответить. — И она прибавила тихо: — Я конченый человек.
— Все это очень хорошо, — крикнула Агнес в приливе раздражения, — но я не намерена таким образом терять Мэта. Он — мой, и я его никому не уступлю.
— Полно, Агги, — уговаривала ее мама разбитым голосом, — ведь ничего еще не известно. Мы не знаем, что там происходит. Мы можем только молиться. Да, только это нам и остается. Мне бы хотелось вместе с вами помолиться здесь, в этой самой комнате. Быть может, всевышний, который смотрит сейчас сверху на Мэта в Индии, взглянет и на нас, двух несчастных женщин, и пошлет нам утешение.
Агнес, в которой затронули ее слабую струнку, смягчилась, чопорность ее исчезла, в глазах померк сердитый блеск, и она сказала:
— Пожалуй, вы правы, мама. Это даст нам утешение.
Затем, скорее из вежливости, чем из других соображений, она спросила:
— Хотите вы читать молитву или мне читать?
— Ты лучше меня умеешь, — сказала скромно миссис Броуди. — Помолись от нас обеих.
— Хорошо, мама.
Они опустились на колени в маленькой тесной комнатке, среди беспорядочно загромождавших пол бутылок, ящиков, жестянок, среди разбросанной тут же упаковочной соломы и опилок. Алтарем им служил ящик, образ заменяла реклама, висевшая в рамке на стене. Но это их не смущало.
Агнес, стоя на коленях, выпрямившись и напрягая все свое толстое короткое тело, по-мужски крепкое, начала молиться вслух громким, твердым голосом. Среди благочестивых членов тех религиозных обществ, в которых состояла Агнес, она славилась красноречивым жаром своих импровизированных молитв, и теперь слова лились с ее губ плавным потоком, как излияния какого-нибудь молодого и горячо верующего священника, молящегося о грехах рода человеческого. Но мисс Мойр не молила, а как будто требовала, ее темные глаза сверкали, полная грудь волновалась — так настойчиво она взывала к богу. Весь пыл своей души вложила она в эту страстную молитву. Слова были стереотипные, надлежаще смиренные, но в сущности это была трепетная мольба к всемогущему, чтобы он ее не надувал, не отнял у нее мужчину, которого она пленила и покорила теми скудными прелестями, какими была наделена. Ни один мужчина, кроме Мэта, никогда и не смотрел на нее. Она знала, как слабы ее чары, знала, что если Мэт от нее ускользнет, она может никогда не найти мужа. Только радужные надежды на будущее сдерживали в известных границах бурлившие в ней подавленные желания, и она безмолвно молила бога, чтобы он не лишил ее возможности удовлетворить эти желания в освященном церковью браке.
Мама, в противоположность Агнес, опустилась на пол какой-то бесформенной массой, похожая на кучу поношенного тряпья. Голова ее безвольно поникла в смиренной мольбе, трогательно-голубые, как незабудки, глаза были залиты слезами, нос раздулся. Громкие стремительные слова молитвы, ударяя ей в уши, вызвали в ее воображении образ сына, и сначала она прибегала к носовому платку украдкой, потом уже чаще и, наконец заплакала не скрываясь. Казалось, даже сердце ее все время непрерывно выстукивает: «О боже, если я виновата перед Мэри, не карай меня слишком строго. Не отнимай у меня Мэта. Оставь мне сына, чтобы было кому любить меня».
По окончании молитвы наступило долгое молчание, потом Агнес встала и, протянув руку миссис Броуди, помогла встать и ей. Стоя одна против другой в тесной и дружеской близости, обе женщины смотрели друг на друга с взаимным пониманием и сочувствием. Мама тихонько кивнула головой, словно говоря: «Это поможет, Агнес. Это было чудесно!» Казалось, молитва вдохнула в них новые силы. То, что они излили все свои надежды, опасения и чаяния неведомому существу на небесах, всемогущему и всеведущему, утешило, укрепило и ободрило их. Теперь они были уверены, что с Мэтом все будет благополучно, и когда миссис Броуди, наконец, собралась уходить, отдохнувшая и повеселевшая, они с Агнес обменялись взглядом, говорившим о тайном и радостном сообщничестве, и нежно поцеловались на прощанье.
3
В середине марта в пустовавшем помещении рядом с лавкой Броуди закипела работа. Раньше эта пустая лавка рядом с его собственной была для Броуди бельмом на глазу, и он поглядывал на нее с презрительным неудовольствием. Но сразу после сообщения Дрона о том, что она продана Манджо, он начал смотреть на нее уже по-иному, с какой-то своеобразной и еще более сильной, чем раньше, неприязнью.
Всякий раз, как он входил в свою лавку или выходил из нее, он бросал исподтишка ненавидящий взгляд на пустое и запущенное соседнее помещение, так торопливо, как будто он боялся, что кто-нибудь этот взгляд перехватит, и так злобно, как будто вымещал на этом неодушевленном предмете свое мрачное настроение. Два пустых окна уже не были для него только пустым местом, а чем-то, что он ненавидел, и каждое утро, когда он проходил мимо, и боясь и надеясь, что в них появятся признаки вселения нового соседа, но взгляд его встречал все ту же пустоту и ветхость, он испытывал непреодолимое желание изо всей силы швырнуть тяжелым камнем и разбить вдребезги эти стекла, за которыми зияла пустота. Так день за днем прошла целая неделя, и ничего не произошло. Это злило Броуди, он напряженно ждал боя и уже начинал думать, что все это — просто гнусное измышление Дрона, что Дрон состряпал эту историю, чтобы его задеть. В течение целого дня он был убежден, что лавка вовсе не продана, и весь тот день громко насмехался над всеми, выступал с победоносным видом. А на следующее утро его иллюзии рассеялись: в «Ливенфордском листке» появилось короткое извещение о том, что фирма Манджо открывает в начале апреля новое отделение на Хай-стрит, № 62, и в следующем номере будут даны самые подробные сведения.
Борьба, происходившая только в больном воображении Броуди, борьба между ним и пустой лавкой, возобновилась с еще большим ожесточением, чем прежде.
Вскоре после появления в «Листке» этого претенциозного объявления в лавку Броуди явился щегольски одетый, весьма учтивый посетитель и с любезной, несколько заискивающей улыбкой представился, предъявив Броуди свою визитную карточку:
— Мистер Броуди, как видите, я районный уполномоченный фирмы «Шляпы и галантерея Манджо». Я хочу, чтобы мы были друзьями, — сказал он приветливо, протягивая руку.
Броуди был ошарашен, но ничем этого не показал. Он сделал вид, что не замечает протянутой руки гостя, и сохранил свой обычный тон.
— Вы только за этим и пришли? — спросил он отрывисто.
— Я понимаю ваши чувства, они вполне естественны, — снова начал гость, — вы нас уже считаете своими врагами. Но, право, это не совсем так. В известном смысле мы с вами, конечно, конкуренты, но опыт показал, что часто двум предприятиям одного и того же характера — вот как ваше и наше — выгодно бывает объединиться. — Вот как! — бросил иронически Броуди, когда его собеседник сделал внушительную паузу. Тот, не зная, какой человек перед ним, и не замечая симптомов нарастающего в нем гнева, с воодушевлением продолжал:
— Да, именно так, мистер Броуди. Мы находим, что такая комбинация даст возможность привлечь больше покупателей, а это, конечно, выгодно для обоих магазинов. Мы увеличим торговлю и будем делить барыши! Вот наша арифметика, — заключил он, как ему казалось, очень эффектно.
Броуди смотрел на него ледяным взглядом.
— Все, что вы тут наговорили, гнусное вранье, — сказал он грубо. — Не думайте, что вам удастся мне заговорить зубы, и не ставьте мое предприятие наравне с вашим ярмарочным балаганом, торгующим побрякушками. Вы пришли сюда, как браконьеры, чтобы поохотиться в чужих владениях, и я поступлю с вами, как поступают с браконьерами.
Посетитель усмехнулся:
— Вы шутите, конечно. Я — представитель фирмы, пользующейся солидной репутацией, у нас повсюду имеются филиалы, мы не браконьеры. Открыть здесь новое отделение поручено мне, и я хочу с вами объединиться. А вы, — добавил он льстиво, — вы вовсе не похожи на человека, неспособного понять выгодность такого сотоварищества.
— Не говорите мне о вашем проклятом сотовариществе, — закричал Броуди. — Это вы, видно, называете так кражу клиентуры у других предприятий?
— Надеюсь, вы не собираетесь нас убеждать, что имеете какое-то монопольное право на торговлю шляпами в Ливенфорде? — возразил уже с некоторым негодованием представитель Манджо.
— Наплевать на право! В моих руках сила, и я вас уничтожу! — он выразительным жестом согнул свои мощные бицепсы. — Я разорю вас в пух и прах.
— Право, мистер Броуди, это детские рассуждения. Объединяться всегда выгоднее, чем конкурировать. Впрочем, если вы предпочитаете войну, — он сделал жест извинения, — так у нас, знаете ли, большие преимущества. Нам уже и раньше, при аналогичных обстоятельствах, приходилось снижать цены, и мы свободно можем сделать это и сейчас.
Броуди бросил пренебрежительный взгляд на визитную карточку, которую до тех пор мял в руке.
— Послушайте, мистер… э… мистер… ну, все равно, как вас там зовут… вы говорите, как говорят в грошовых романах. Я не намерен ни на один фартинг снизить цены, — протянул он с презрительным сожалением. — У меня здесь большие связи, вот и все, и такой человек, как я, сумеет их сохранить.
— Что ж, я вижу, вы во что бы то ни стало добиваетесь открытой вражды между нами, — отрывисто заметил посетитель.
— Клянусь богом, — загремел Броуди, — вот первое верное слово, какое я от вас услышал за все время, и надеюсь, что оно будет и последним.
После этих достаточно недвусмысленных заключительных слов представитель Манджо повернулся и спокойно вышел из лавки, а на следующий день — пятнадцатого марта — в помещении рядом появилась небольшая бригада рабочих.
Они начали работать, выводя Броуди из себя шумом, который производили, каждым стуком молотков, который с раздражающей монотонностью отдавался у него в мозгу. Даже во время перерывов, когда было тихо, их присутствие не давало Броуди покоя, он ожидал, что вот-вот возобновится это стаккато молотков, и когда оно начиналось, кровь в его висках стучала тем же самым опасным ритмом. Когда сквозь смежную стену доносился режущий визг пил, он вздрагивал, как будто эти пилы пилили ему кости, а холодный стальной звук зубил о камень заставлял его хмуриться, как будто это они высекали в его лбу, между глазами, глубокую вертикальную морщину ненависти.
Помещение приводилось в порядок. Рабочие трудились усердно и, стремясь возможно скорее закончить свое дело, работали сверхурочно: двойная плата, видно, ничего не составляла для фирмы Манджо! К концу недели были сняты ветхие оконные рамы, дверь, полки и прилавок, все обветшавшие остатки прошлого, и теперь оголенный фасад лавки зиял перед Броуди ухмыляющейся маской, в которой окна без рам напоминали слепые глазные впадины, а пустой прямоугольник дверей — разинутый беззубый рот. Потом пришли маляры и штукатуры и соединили свои усилия с усилиями столяров и каменщиков. Благодаря их трудам и искусству, общий вид лавки заметно менялся с каждым днем. Броуди бесила каждая фаза этого процесса, и его растущая антипатия к преобразившемуся зданию распространялась и на рабочих, которые, не жалея труда, так прекрасно его перестроили, сделали его самым красивым и самым современным магазином в городе. Когда один из этих людей как-то раз зашел к Броуди и, дотронувшись до шапки, вежливо попросил разрешения взять ведро воды, чтобы вскипятить чай себе и товарищам, так как у них временно закрыт водопровод, Броуди выгнал вон удивленного рабочего. «Воды! — прорычал он. — Вода вам понадобилась? И вы имеете нахальство приходить сюда за тем, что вам нужно! Ничего вы не получите. Если бы даже вся ваша банда жарилась в аду, я бы ни одной каплей не смочил ничьего языка. Убирайтесь вон!»
Но его недоброжелательство не мешало ходу работы, оно даже, как казалось самому Броуди, ускоряло ее, и он со злобой наблюдал, как вставили толстые зеркальные стекла, отливавшие зеленоватым блеском, как за ночь, словно грибы, вырастали ящики для образцов со стеклянными крышками. Появилась и нарядная вывеска — она так и сверкала! И, наконец, в довершение всего перед его глазами, в ярком свете дня, над входом водрузили модель громадного, щедро позолоченного цилиндра, который при малейшем ветерке весело покачивался.
Все это время Броуди перед людьми ничем не обнаруживал своих чувств. Он щеголял спокойным равнодушием, гордость не позволяла ему говорить о том, что его мучило. Перед знакомыми, шутившими насчет вторжения его конкурента, он делал мину глубочайшего пренебрежения к новой фирме, и напоенные желчью остроты Грирсона в Философском клубе отражал притворной беспечностью и высокомерным безразличием.
Общее мнение было таково, что Броуди, несомненно, одержит победу над пришельцами.
— Я считаю, что они продержатся месяцев шесть, не больше, — сказал группе избранных мэр Гордон как-то вечером в клубе, в отсутствие Броуди. — А потом Броуди их выживет отсюда. Если его заденешь — это настоящий дьявол! Право, он вполне способен подложить заряд пороха под их красивую лавку.
— Это был бы рискованный номер при его склонности легко взрываться, — вставил Грирсон.
— Он их уничтожит, — повторил мэр. — Я просто поражаюсь Джемсу Броуди. Не знаю ни одного человека, который способен был бы, как он, перенести такую ужасную неприятность и срам из-за дочери, глазом не моргнув, не вешая голову ни на миг. Когда он чего-нибудь захочет, он превращается в настоящего сатану.
— А я вовсе не так в этом уверен, как вы, Гордон, нет, нет, — возразил кто-то. — Я не уверен, что он своей необузданностью сам не испортит все дело. Ведь он упрямством перещеголяет любого мула. Потом знаете, Гордон, он до того зазнается, что людям, даже тем, кому он сначала нравился, начинают уже немного надоедать его спесь и барские замашки. Это совсем как семга: съешь немножко — приятно, а если тебя будут ею кормить все время, так тебя от нее начнет мутить.
Видя себя предметом общего внимания и улавливая довольно благосклонный оттенок этого внимания, Броуди решил, что общество поощрительно относится к нему, как к защитнику старого почтенного уклада в городе от нашествия сторонников модной мишуры, и еще больше стал заботиться о своей наружности, заказал себе два новых костюма из самого лучшего и дорогого сукна, купил у ювелира на Площади красивую опаловую булавку в галстук, которую и носил теперь вместо прежней простой золотой подковы. Эта булавка немедленно обратила на себя внимание его приятелей, она переходила из рук в руки, и все восторгались ею.
— Я хоть и не знаток, а вижу, что камень хороший, — сказал, посмеиваясь, Грирсон. — Надеюсь, его покупка вас не разорила.
— Нечего мерять на свой аршин. Я сам знаю, что мне по Средствам, а что нет, — обрезал его Броуди.
— Ну, ну, не сердитесь, я и не думал сравнивать ваши достатки со своими. Вы так сорите деньгами, что у вас их, наверное, целая куча. Ручаюсь, что и на черный день немало отложено, — пришепетывая, сказал Грирсон, проницательно и насмешливо заглядывая Броуди в глаза.
— Говорят, опал приносит несчастье. У свояченицы моей было кольцо с опалом, и оно принесло ей уйму всяких бед. В том самом месяце, когда она купила его, она поскользнулась и сильно расшиблась, — сказал Пакстон.
— Со мной этого не случится, — хрипло возразил Броуди.
— И вы не боитесь носить его? — приставал Пакстон. Броуди пристально взглянул на него.
— Пора бы вам знать, Пакстон, что я ничего на этом свете не боюсь, — сказал он медленно.
Любопытно, что Джемсу Броуди, который тщательно заботился о собственном туалете и наружности, ни на минуту не приходило в голову придать и своей унылой лавке более щеголеватый вид, подновить ее хотя бы снаружи. Он как будто гордился ее неизменным, мрачным и грязноватым видом, который теперь особенно бросался в глаза. Когда Перри, все время завистливо любовавшийся слепящим великолепием соседнего магазина, указал ему на этот контраст и робко заметил, что хорошо бы немножко подкрасить фасад их лавки, Броуди ответил внушительным тоном: «И пальцем не позволю коснуться! Пускай кто хочет покупает себе шляпы в размалеванном паноптикуме, а у меня предприятие для джентльменов, и я сохраню его таким, как есть». Такова была позиция Броуди в ожидании первого натиска противника.
Когда вся перестройка и реставрация были закончены, наступил, наконец, день открытия лавки конкурента. За последнюю неделю марта были проделаны просто чудеса, и «Листок» отвел целый столбец торжественному извещению о том, что 1 апреля произойдет открытие нового предприятия. Весь день накануне открытия за плотными зелеными занавесями и железной шторой, закрывавшей вход, чувствовалось что-то таинственное, сокровенное, и сквозь эту завесу видно было только, как районный уполномоченный фирмы, командированный сюда, в новое отделение, чтобы наладить дело в первые несколько месяцев, беспокойно летал с места на место, как тень, как символ тайны. Очевидно, тактика фирмы Манджо состояла в том, чтобы в день открытия сразу ослепить Ливенфорд выставкой товаров. Они собирались, открыв витрины, потрясти весь город тем, что он увидит в них.
Таковы, по крайней мере, были иронические предположения Броуди, когда он 1 апреля, как всегда, в половине десятого, не раньше и не позже, вышел из дому и направился обычной дорогой в лавку. Шагая в полном спокойствии по Хай-стрит, он выглядел самым беззаботным человеком в Ливенфорде, но это спокойствие было, пожалуй, чуточку слишком подчеркнутым. Он тешил свое тщеславие сатирическими размышлениями, которые еще больше укрепляли его веру в себя и заглушали глухое предчувствие, вот уже много дней мелькавшее где-то в глубине сознания. Теперь, когда пришел к концу томительный период ожидания и началась борьба, он снова был господином своей судьбы, и его осанка как бы говорила: «Только дайте дорваться до боя! Я ждал этого все время. И если вы готовы, то, клянусь богом, я тоже готов!» Он любил борьбу.
Кроме того, на этот раз его задор еще пришпоривала бессознательная надежда, что в пылу сражения душа его стряхнет с себя тяжкое и тайное уныние, рожденное недавним ударом по его фамильной гордости. Он уже предвкушал радость борьбы и мысленно твердил, что он им покажет, из какого теста сделан Джемс Броуди, опять покажет всему городу, какой он человек, и полной победой над этими людишками Манджо восстановит свой престиж в городе, поднимет его даже выше прежнего. Держась прямо, выпятив грудь, закинув за плечо свою трость, — этого он не делал уже много месяцев — он беспечно шагал вперед.
Дошел до нового магазина и тотчас убедился, что, наконец, он открыт. Человек более мелкого масштаба осмотрел бы магазин уголком глаза, как будто невзначай, мимоходом, но такое осторожное подсматривание было не в характере Броуди. Он открыто, даже демонстративно, остановился посреди тротуара и, все еще держа трость на плече, расставив ноги, откинув назад голову, разглядывал с ироническим видом оба окна.
Нарочитая усмешка играла на его лице. Он даже затрясся от грубого хохота. Всем своим видом он выражал восторг по поводу того, что эта выставка оказалась еще более мишурной и нелепо модной, чем он смел надеяться, еще более смехотворной, чем он предвидел в самых своих невероятных ожиданиях. Одно окно было сверху донизу загромождено шляпами — шляпами всевозможных форм, сортов и фасонов — которые высились в несколько ярусов среди фестонов из лент и букетов из цветных платочков, красиво перемежались, для украшения, гирляндами чулок и носков, осенялись целым строем перчаток, сгруппированных так, что они образовали нечто вроде листьев папоротника, с пустыми, изящно растопыренными пальцами. Тактичным, но вполне ясным указанием на то, что эта потрясающе художественная выставка носила не исключительно декоративный характер, служили прикрепленные ко всем товарам этикетки со штемпелями М.Ш.Г. и ценой, обозначенной внизу красными цифрами. Броуди осмотрел всю эту сложную картину, но его презрительно-насмешливый взгляд прикован был главным образом ко второму окну, где он увидел неожиданное новшество — две восковые фигуры. Восковые фигуры — нет, это что-то невероятное! Однако они стояли там; мужчина с идеальным цветом лица и безукоризненной осанкой смотрел неподвижно, с какой-то томной нежностью на вторую фигуру — мальчика, который, судя по его розовому лицу, большим голубым глазам и ласковой невинной улыбке, был, несомненно, примерным сыном примерного отца. Отец протягивал правую руку, а сын — левую одинаковым изящным жестом, словно говоря: «Вот и мы! Смотрите на нас! Мы стоим здесь для того, чтобы вы нами любовались».
Одеты оба были безупречно, и глаза Броуди переходили от складок на их брюках к ослепительным галстукам, скользили по блестевшим, как полированные, воротничкам, торчавшим из кармана носовым платкам снежной белизны, по блестящим носкам, по шляпе фасона «Дерби» с загнутыми полями, украшавшей чело родителя, и хорошенькой шапочке коробком на голове юного отпрыска — пока, наконец, не остановились на изящной карточке с печатной надписью: «Одеты в магазине Манджо и Кo. Следуйте их примеру».
— Манекены! — пробурчал Броуди. — Чертовы куклы! Это — не шляпный магазин, а какой-то музей восковых фигур! — Манекены казались ему чем-то очень смешным, их никогда не видывали в Ливенфорде, только в последнее время сюда доходили слухи об этих новшествах, введенных в больших магазинах Глазго, и Броуди полагал, что над ними будет потешаться весь город.
В то время как он стоял перед витриной, с дерзким высокомерием рассматривая ее, из лавки вдруг вышел человек с пакетом, завернутым в коричневую бумагу. Моментально насмешливое настроение Броуди парализовал смертельный испуг, острая тревога ножом вонзилась в сердце. Так они уже начали торговать? Этого человека он никогда не встречал и пробовал теперь успокоить себя, что это, по всей вероятности, кто-нибудь из рабочих задержался в магазине, чтобы окончить недоделанную работу, или приходил собрать забытые инструменты.
Но аккуратно завернутый пакет вызывал подозрения, глубоко волновал его. Он, уже с менее заносчивым видом, оторвал от земли свои точно вросшие в нее ноги и медленно вошел к себе в лавку.
Перри, разумеется, был на месте и, взбудораженный ходом последних событий, приветствовал хозяина с еще более раболепным почтением, чем всегда. Быть может, он лелеял в душе слабую надежду, что появление нового конкурента даст ему случай доказать хозяину, чего стоит такой человек, как он, Перри, и добиться хотя бы частичного осуществления своих заглохших уже было мечтаний.
— Доброе утро, мистер Броуди, сэр.
Специально для этого случая Перри придумал безобидную шутку, которую он считал и остроумной и забавной, и, собрав все свое мужество, рискнул преподнести ее Броуди.
— Сегодня первое апреля, сэр, — начал он нервно. — Заметили вы, какое совпадение? Ведь они (Перри всегда упоминал о новых соседях таким неопределенным образом) — они открыли свое предприятие как раз в День всех дураков[5].
— Ну, и что же? — проворчал Броуди, глядя на него из-под насупленных бровей. — Объясни-ка, ты ведь у нас известный умник.
— Видите ли, мистер Броуди, весь город говорит, что вы их оставите в дураках, — выпалил Перри и, видя эффект своего замечания, сочувственно захихикал и завихлялся в приливе гордости, так как Броуди, довольный льстивым намеком Перри на его популярность в городе, удостоил шутку отрывистым смехом и медленно сжал свои длинные пальцы в кулак.
— Да, я их оставлю в дураках, это правда! Я с них посшибу спесь, соскребу с них позолоту! Они не знают, с кем имеют дело, но я им это покажу, черт возьми!
Он, собственно, не совсем представлял себе, как это сделает, но хотя у него не было выработано никакого плана, вера его в свою способность раздавить противника в эту минуту восторжествовала над всем.
— Видал чучела в окне? — спросил он рассеянно.
— Да, да, как же, мистер Броуди. Новая выдумка крупных фирм. Довольно оригинально, разумеется, и современно.
В первом опьянении успехом своего красноречия Перри почти возымел оптимистическую надежду, что хозяин тут же на месте закажет парочку этих заинтересовавших его моделей. Глаза его искрились воодушевлением, но он вынужден был их потупить под сверкающим взглядом Броуди, сообразив, что на этот раз он, кажется, ляпнул что-то неподходящее.
— Современно, говоришь? Какой-то дурацкий музей! Перед их окнами будет собираться толпа.
— Но, сэр, — осмелился сказать Перри, — разве это не желательно? Когда людей привлекает витрина, так они скорее и внутрь войдут. Это вроде рекламы.
Броуди одно мгновение тупо смотрел на него, потом сердито прорычал:
— Видно, тебя та же муха укусила, не терпится, чтобы и к нам повалило это стадо. Выведи поскорее заразу из своего организма, не то она будет стоить тебе службы.
Перри смиренно посмотрел на него и сказал кротко:
— Но ведь это было бы выгодно вам, сэр.
Затем, переведя разговор на более безопасную почву, поторопился заметить:
— У них, как видно, в продаже имеется полное обмундирование, сэр.
Броуди хмуро кивнул головой.
— А вы бы не хотели тоже расширить ассортимент, сэр, пустить в продажу хотя бы один-два новых предмета? Скажем, подтяжки или хорошую перчатку? Изящная перчатка — это так изысканно, сэр! — чуть не умолял Перри, распираемый бурлившими в нем идеями.
Но Броуди оставался глух к его вкрадчивым предложениям. Не обращая на приказчика никакого внимания, он стоял, охваченный непривычной для него, внезапно возникшей потребностью самоанализа, думая о своем непонятном отступлении сегодня от неизменного, раз навсегда им заведенного порядка. Почему, спрашивал он себя, он торчит сейчас в лавке вместо того, чтобы с обычной надменной небрежностью пройти к себе в контору? Он собирается уничтожить конкурента в пух и прах, но не добьется же он этого, сидя спокойно за письменным столом и пытаясь читать «Глазго Херолд»? Он чувствовал, что должен что-то сделать, наметить какую-то определенную линию поведения. И он ходил по лавке и злился на свое бездействие, а его медлительный ум не подсказывал ему никаких конкретных способов борьбы, которой он так жаждал.
Если бы в этом случае могла помочь его страшная физическая сила, он работал бы до седьмого пота, так, что все суставы трещали бы от напряженных усилий. Он готов был бы обхватить руками колонны, поддерживающие лавку соседа, и, выдернув их на земли, свалить все здание; но он смутно сознавал всю бесполезность здесь грубой силы, и это сознание причиняло ему острую боль.
В то время, как он думал об этом, в лавку вошла женщина, ведя за руку ребенка лет шести. Она, видимо, принадлежала к бедному классу. Подойдя к Перри, который любезно ее приветствовал, она сказала конфиденциальным тоном:
— Мне нужно шапку для моего малыша. Он на будущей неделе поступает в школу!
Перри весь расплылся в сияющей улыбке:
— Пожалуйте, сударыня! Что прикажете предложить для малыша?
Неожиданно Броуди под влиянием какого-то непонятного импульса — вероятно в приливе свирепой ненависти к конкуренту, выступил вперед, несмотря на то, что покупательница явно принадлежала к низшему классу, к тому сорту людей, обслуживать которых он всегда предоставлял Перри.
— Я сам займусь этим, — сказал он жестким, ненатуральным тоном.
Женщина боязливо посмотрела на него, инстинктивный страх перед ним лишил ее последней, и без того слабой уверенности.
Из леди, которая желала выбрать, что ей понравится, которая пришла купить на свои собственные деньги шапку, чтобы приличным образом снарядить сына в школу, подготовить его к этому первому шагу по таинственному жизненному пути, она сразу превратилась просто в жалкую, бедно одетую жену рабочего.
— Прошлый раз мне отпускал вот этот молодой человек, — шепнула она нерешительно, указывая на Перри. — Я приходила сюда в прошлом году, и он мне очень угодил.
Мальчик сразу почувствовал смущение матери, почувствовал и гнет, казалось, исходивший от громадной мрачной фигуры, возвышавшейся над ним, и, уткнувшись лицом в юбку матери, жалобно захныкал.
— Мама, я хочу домой, — всхлипнул он. — Не хочу быть здесь. Хочу домой.
— Перестань реветь! Сейчас же перестань, слышишь!
Бедная мать, крайне пристыженная, стояла в беспокойстве и нерешительности, а ребенок продолжал плакать, упорно зарываясь головой в надежное убежище, материнскую юбку. Мать трясла его за плечо, но, чем яростнее она его трясла, тем громче он ревел. Она вся покраснела от стыда и досады, она и сама была близка к слезам. «И чего сунулся ко мне этот противный Броуди? Мне нужна шапка для ребенка, а не он», — подумала она сердито, беря на руки ревевшего малыша, а вслух сказала сконфуженно:
— Я лучше приду в другой раз. Это такой гадкий ребенок! Я приду опять, когда он будет хорошо вести себя!
Но, в то время как она, приличия ради, взводила эту клевету на собственного сына, возмущенный материнский инстинкт подсказывал ей решение никогда сюда не возвращаться. Она направилась к двери и скрылась бы бесповоротно, если бы Перри тихо, дипломатическим тоном не предложил вдруг из угла:
— А не хочешь ли конфетку?
Из потайного уголка ящика он ловко извлек большую мятную лепешку и вертел ее двумя пальцами на виду так заманчиво. Малыш сразу перестал плакать и, выставив из складок материнской юбки один большой, полный слез недоверчивый глаз, посмотрел нерешительно на конфету. При этом благоприятном симптоме мать остановилась, вопросительно глядя на сына.
— Хочешь? — спросила она.
Судорожно всхлипнув последний раз, мальчик доверчиво кивнул головой и протянул к Перри жадную лапку. Они воротились обратно. Конфета живо очутилась за мокрой, лоснящейся щечкой, оттопырив ее, мир был восстановлен, и Перри продолжал успокаивать ребенка, ублажать мать, ухаживать за обоими до тех пор пока, наконец, не была благополучно совершена покупка, важность которой Перри сумел дать почувствовать покупательнице. Когда они уходили, он проводил их до двери все с той же суетливой любезностью и, скромно склонив голову, принял последний благодарный взгляд матери, в то время как Броуди, хмурый, надутый, отступив в глубину лавки, смотрел на них оттуда.
Перри воротился за прилавок, весело потирая руки. Этот чудак уважал себя за какие-то воображаемые таланты, не придавая значения тем неоспоримым достоинствам, которые у него имелись, — проворству и сообразительности. Одержав только что победу благодаря своему такту и дипломатическим способностям, он лишь смиренно радовался, что удалось удержать покупателя на глазах у взыскательного хозяина. Он почтительно посмотрел на Броуди, когда тот заговорил.
— Я не знал, что у нас в придачу к шляпам покупатели получают конфеты. — Вот все, что сказал Броуди. И ушел к себе в контору.
День начался: он тянулся, тянулся, а Броуди все сидел запершись, поглощенный мыслями. По суровому лицу его порой пробегала тень, как облака скользят по темной горной вершине. Он страдал. Он, обладавший железной волей, не мог помешать своим чутким ушам ловить каждый звук, настораживаться в ожидании, не затихнут ли у его лавки приближавшиеся шаги; он не мог им помешать вслушиваться в малейший звук внутри лавки, словно они стремились в шуме суетливых шагов Перри различить шаги вошедшего покупателя. До сих пор он никогда не интересовался этим, а сегодня ему казалось, что звуков меньше обычного и в них нет ничего ободряющего. В окно лился яркий солнечный свет, вся слякоть оттепели исчезла, день был сухой, хрустящий и вместе с тем теплый — слабый намек на близость весны; Броуди понимал, что в такой день улицы полны людей, веселых, оживленных, наводняющих все лавки. А между тем тишину снаружи не нарушали ничьи голоса.
Глухая стена перед глазами Броуди, стена соседней лавки, казалось, таяла под его пронизывающим взглядом и открывала картину кипучей, успешной торговли. После прилива презрительной самоуверенности наступила реакция, и теперь он с мучительной ясностью представлял себе людей, которые толпятся в лавке Манджо, одолеваемые жаждой покупать. Он бешено закусил губу, взял брошенную было газету и сделал попытку читать; но через несколько минут, к своей досаде, поймал себя на том, что опять, как загипнотизированный, смотрит на стену перед собой.
Он с тоской вспомнил, как приятно было раньше сидеть, развалясь в кресле, — ведь только это он и делал у себя в лавке, — следя сквозь полуоткрытую дверь за Перри и теми, кто заглядывал сюда, в его владения. Все обязанности исполнялись Перри, который по его хозяйскому приказу доставал с полок, приносил, показывал товар, сам же он ни разу не встал на лесенку, не поднял руки к полкам, не завязал пакета. Большинство покупателей он просто игнорировал; к некоторым выходил, небрежно кивал им, иногда брал в руки шляпу, показанную Перри, проводил рукой по тулье или сгибал поля с высокомерным одобрением, всем своим видом как будто говоря: «Купите вы эту шляпу или не купите, но лучшей вы нигде не найдете».
И только очень немногих, только какую-нибудь горсточку покупателей из лучших фамилий в графстве, он принимал и обслуживал самолично.
Как он раньше наслаждался уверенностью, что люди обязательно, когда им понадобятся шляпы, придут к нему! Ибо в своей слепоте самодержца он едва ли отдавал себе отчет в том, что многих приводит к нему только отсутствие других магазинов, что у них до сих пор не было выбора. Теперь же, сидя в одиночестве, он с отчаянием понял, что его монополия, по крайней мере на данный момент, кончилась. Тем не менее он твердо решил не менять своего поведения: как ему раньше не приходилось гоняться за покупателями, так и теперь его не заставят это делать! Никогда в жизни он еще ни перед кем не заискивал и теперь давал себе торжественную клятву, что никогда этого не будет и впредь.
Первое время его жизни в Ливенфорде, такое давнее прошлое, что он почти позабыл о нем, теперь неясно, как в тумане, вспоминалось ему. Но и сквозь этот туман он видел себя человеком, никогда не искавшим ничьих милостей, ни перед кем не лебезившим и не унижавшимся. Тогда у него не было Перри, он работал тяжело, но не искал ничьего покровительства, был честен, энергичен и прямолинеен. И он добился успеха в жизни. Он с гордостью вспоминал, как мало-помалу завоевывал себе имя и положение, как его отличал муниципальный совет, как провели его в члены Философского клуба, как постепенно созрела у него идея нового дома, как дом был выстроен и с тех пор отношение к нему в городе незаметным образом изменилось, и он создал себе то видное и исключительное положение, какое занимал сейчас. Он говорил себе, что этим обязан знатной крови, которая течет в его жилах, что благодаря ей он достиг тех высот, для которых был рожден, несмотря на все невзгоды его юности, что кровь предков всегда сказывается в человеке, как и в породистом скакуне, что она не изменит ему и на этот раз.
Волна возмущения против тех, кто хотел лишить его достигнутого положения, поднялась в нем. Он вскочил на ноги.
— Пусть попробуют отнять его у меня! — воскликнул он вслух, взмахнув кулаком. — Пусть приходят все! Я сотру их с лица земли, как уничтожаю всех, кто меня задевает. На моем фамильном древе оказалась одна гнилая ветвь — и я отрубил ее. Я разнесу всякого, кто встанет у меня на дороге. Я — Джемс Броуди, и к черту все и всех! Пускай попробуют украсть у меня торговлю, отнять у меня все, что я имею, пускай! Что бы ни случилось, я всегда останусь самим собой!
Он снова сел в кресло, не заметив даже, что вскочил, не сознавая, что кричит в пустой комнате, и только с жадным удовлетворением цеплялся за эту последнюю заветную мысль. Он — это он, Джемс Броуди, и никто не понимает, никогда не поймет, какое утешение, какая упоительная гордость в этом сознании! Его мысли унеслись от испытаний настоящего в царство восторженной мечты, и, опустив голову на грудь, он весь ушел в блаженное созерцание того дня, когда он сможет беспрепятственно спустить с цепи все необузданные прихоти своей гордости, когда он до пресыщения утолит свою жажду славы и почестей.
Наконец он вздохнул, как человек, который просыпается от сонных грез, вызванных наркотиками, замигал глазами, встряхнулся. Он посмотрел на часы и удивился, увидев, что день кончается и кончается его добровольное затворничество. Поднялся не спеша, широко зевнул, потянулся и, согнав с лица всякий след недавних переживаний, снова надел маску сурового безучастия и сошел в лавку, чтобы по обыкновению сосчитать выручку. Это всегда было приятной обязанностью, и он вносил в ее выполнение великолепную важность, словно какой-нибудь знатный феодал, принимающий дань от своих вассалов. Перри всегда предъявлял кучу блестящего серебра, частенько — несколько сверкающих соверенов, а иногда и хрустящую кредитку, и все это перегружалось в глубокий боковой карман хозяина. Проделав это, Броуди бегло просматривал список проданного товара — невнимательно, так как знал, что Перри никогда его не надувает («Жаль мне этого теленка, если он когда-нибудь вздумает плутовать!» — говаривал он). Потом Броуди, пришлепнув оттопыренный карман, брал шляпу и, отдав последние лаконичные распоряжения, уходил, предоставляя Перри запереть лавку и опустить железные шторы.
Но сегодня у Перри был какой-то необычный вид, пришибленный и безутешный. Всегда он открывал кассу размашистым жестом, самодовольным и услужливым, словно говоря: «Я, может быть, и маленький человек, но вот что я добыл для вас сегодня, мистер Броуди». А в этот вечер он выдвинул ящик робко, с заискивающей судорожной гримасой.
— Очень тихий день сегодня, сэр, — сказал он кротко.
— Но погода была хорошая, — возразил с неудовольствием Броуди. — В чем же дело? Сегодня повсюду такое множество людей.
— О да, движение на улицах было большое, — согласился Перри. — Но очень многие… то есть я хотел сказать — некоторые. ушли к… — Он замялся. — Их завлекла витрина, — докончил он неуклюже.
Броуди заглянул в ящик. Там лежали только шесть жалких серебряных шиллингов.
4
Члены Ливенфордского Философского клуба были в сборе. Хотя в этот вечер собрание никак нельзя было назвать пленарным, но комната была уже полна табачного дыма, и налицо имелось шесть членов клуба, которые, расположившись в удобных креслах вокруг приветливого огня в камине, непринужденно философствовали в столь располагающей обстановке. Из шести присутствующих двое были заняты молчаливой игрой в шашки а остальные, развалясь в креслах, курили, болтали и черпали вдохновение для возвышенных мыслей в гроге, который они часто и с удовольствием прихлебывали.
Разговор велся беспорядочно, и, несмотря на всю выразительность и богатство языка собеседников, паузы порой бывали содержательнее произносимых слов, залп дыма из трубки — более едок, чем какое-нибудь энергичное прилагательное а взгляды беседующих — глубокомысленны, рассеянны, как будто мысли их витали где-то в высоких сферах. В скромном сознании превосходства своего высокоразвитого интеллекта они восседали в священных апартаментах клуба (месте, где собирались все те честные жители Ливенфорда, кто имел право считать себя людьми более выдающимися, чем их сограждане), находя в этом отличии, по меньшей мере, удовлетворение. Попасть в члены Философского клуба было уже само по себе достижением, которое сразу накладывало определенный отпечаток на таких счастливцев и делало их предметом зависти менее удачливых смертных. Встретясь вечером с кем-нибудь из последних, член клуба непременно говорил как будто невзначай, равнодушно зевая: «Ну, я, пожалуй, схожу в клуб. Сегодня там небольшая дискуссия», — и удалялся, провожаемый завистливым взглядом. Для тех, кто не принадлежал к числу избранных, общественный престиж клуба стоял высоко, они приписывали ему глубокое интеллектуальное значение, ибо звучное название «Философский» говорило о чем-то редком и утонченном, о царстве чистого разума. Правда, один классик с дипломом Оксфордского университета, прибывший в качестве учителя в Ливенфордскую школу, сказал своему коллеге: «Знаете, услыхав название этого клуба, я очень стремился попасть в члены, но, к моему разочарованию, оказалось, что это просто компания курильщиков и любителей выпить». Но что он понимал, этот невежественный шут-англичанин? Разве ему ничего не было известно об обязательных шести лекциях, которые устраивались в клубе через регулярные промежутки в течение зимы, причем после каждой лекции происходили длительные дебаты? Разве не видел он красиво напечатанного расписания, которое каждый член клуба неизменно хранил, как амулет, в верхнем правом кармане жилета и в котором указаны были темы докладов и дискуссий на текущий год? Он мог бы, если бы захотел, увидеть в этой программе своими собственными завистливыми глазами следующие глубоко философские темы:
«Наш бессмертный бард» — с чтением отрывков.
«Домашние голуби и их болезни».
«Рост кораблестроения на Клайде».
«Шотландское остроумие и юмор — местные анекдоты».
«Из клепальщиков в мэры» — биография покойного достопочтенного Мэтиаса Глога из Ливенфорда.
Вот какие серьезные доклады намечались в клубе, и если в те вечера, когда мозг собравшихся не отягощался такими глубокомысленными вопросами, когда им не приходилось решать проблемы расового и государственного значения, они и развлекались чуточку, — что же постыдного в том, если люди посудачат покурят, сыграют партию в шашки или даже в вист? И раз приличное заведение Фими было так удачно расположено, у черного хода клуба, — что за беда, если к ней иной раз посылали за стаканчиком чего-нибудь или даже забегали время от времени в «заднюю комнату»?
Такие аргументы были, конечно, неопровержимы. Кроме того, этот неофициальный совет старейшин имел обыкновение и считал своим долгом подробно обсуждать и критиковать всех людей в городе и их дела. Эта вспомогательная отрасль их философии обнимала столь различные предметы, как, например, сварливы» нрав жены Джибсона и необходимость сделать соответствующее внушение Блэру с большой фермы по поводу антисанитарного поведения его коров на проезжей дороге. И особенно отрадной чертой, крайне убедительно доказывающей беспристрастие ливенфордцев, было то, что и самих членов клуба никакие привилегии не избавляли от комментариев со стороны их товарищей.
Сегодня вечером предметом обсуждения был Джемс Броуди. Началось с того, что кто-то случайно бросил взгляд на пустое кресло в углу, некоторое время созерцал его, потом заметил:
— А Броуди сегодня запаздывает. Интересно, придет ли?
— Придет, будьте уверены, — отозвался мэр Гордон. — Никогда еще он не бывал здесь так аккуратно, как теперь. Ему, понимаете ли, нужно поддержать в себе чувство собственного достоинства. — Он оглядел всех, ища одобрения так удачно выбранному и так благородно звучавшему выражению. — То есть я хочу сказать, что ему теперь приходится делать вид, будто все в порядке, иначе все это его окончательно сломит.
Слушатели молчаливыми кивками поддержали мнение Гордона, продолжая пыхтеть трубками. Один из игравших в шашки двинул пешкой, подумал, глядя куда-то перед собой, и сказал:
— Время летит стрелой! Ведь, кажется, уже скоро год, как он выгнал свою дочь из дому в ту ночь, когда была такая страшная гроза?
Пакстон, который славился своей памятью, подхватил:
— Через две недели минет ровно год. Это памятный для всех день, несмотря на то, что в Ливенфорде с тех пор никто не видел Мэри Броуди. Я утверждал и теперь утверждаю, что Джемс Броуди поступил тогда безобразно жестоко.
— А где теперь девочка? — спросил кто-то.
— Да говорили, что Фойли из Дэррока нашли ей место, — отвечал Пакстон. — Но это неправда. Она уехала одна, потихоньку от всех. Доктор хотел ей помочь, а она взяла да и сбежала. Я слышал, что она нашла себе место в одном богатом доме в Лондоне — не больше, не меньше как прислугой, бедняжка! Фойли уехали в Ирландию, ровно ничего не сделав для нее.
— Это правда, — подтвердил второй игрок в шашки. — Старик Фойль был совсем убит смертью сына… Ужасная история — это крушение на Тэйском мосту. Никогда не забуду той ночи. Я ходил на собрание в общину, и, когда возвращался домой, в страшный ветер, то на какой-нибудь дюйм от моего уха пролетела черепица и чуть не снесла мне головы.
— Это было бы большим несчастьем для нашего города, чем потеря моста, Джон, — захихикал Грирсон из своего угла. — Нам пришлось бы соорудить тебе хороший памятник на площади, не хуже, чем та новая красивая статуя Ливингстона в Джордж-сквере. Подумай, какую возможность ты упустил, старина! Угоди в тебя черепица — и ты стал бы одним из героев Шотландии.
— Ну, уж теперь им придется новый мост делать покрепче старого, иначе нога моя на него не ступит никогда, — вмешался первый игрок в шашки, прикрывая отступление своего партнера. — Просто скандал, что столько хороших людей погибло напрасно! Я считаю, что те, кто в этом виноват, должны быть наказаны по заслугам.
— Господа бога не накажешь, дружище, — протянул Грирсон. — На то была его воля, а к нему иска не предъявишь, — во всяком случае этот иск не будет удовлетворен.
— Постыдились бы вы, Грирсон, — счел нужным по праву мэра остановить его Гордон. — Придержите язык, ведь то, что вы говорите, — чистейшее богохульство!
— Ну, ну, не волнуйтесь, мэр. Это так, просто юридический оборот. Ничем я не обидел ни всемогущего, ни вас, ни всей компании, — ухмыляясь, возразил Грирсон.
Наступила неловкая пауза, и, казалось, гармония мирной беседы нарушена, но мэр продолжал:
— Торговля у Броуди в последние дни идет из рук вон плохо: в лавке никогда ни души.
— Да, Манджо торгуют по таким ценам, что опустеет любая лавка, которая попробует с ними тягаться, — заметил Пакстон с некоторым сочувствием. — Они, видно, решили сперва его доконать, а потом уж гнаться за барышами. Похоже на то, что Броуди окончательно разорится.
— Это вы верное слово сказали, — отозвался Грирсон из своего угла с многозначительным видом человека, который мог бы, если бы захотел, дать на этот счет самую подробную и свежую информацию.
— Но он, должно быть, накопил немало, этот Броуди. Он так сорит деньгами — деньги текут у него сквозь пальцы, как вода. Покупает все, чего только душа пожелает, и все самое лучшее, да еще делает вид, что это для него недостаточно хорошо. Посмотрите, как он одевается, какая у него чудная новая булавка и перстень с печаткой, и, наконец, — говоривший осторожно осмотрелся кругом, раньше чем продолжать, — посмотрите, какой великолепный замок он выстроил себе за городом!
Легкий смешок пробежал среди всех слушателей, и они обменялись украдкой взглядами, усиленно подавляя веселье.
— Посмотрите лучше на обувь, которую носит его старая жена, на ее нарядные платья и шикарный вид, — возразил Грирсон. — Поинтересуйтесь его счетом в банке — его дочка Несси в эту четверть внесла плату за учение в школе с опозданием на целых две недели. Заметьте, какое выражение на его надменном лице, когда он думает, что за ним никто не наблюдает. Поверьте мне, этот великий человек — таким ведь он себя воображает — начинает уже немножечко беспокоиться насчет положения своих дел. — И, сильно напирая на каждое слово, Грирсон добавил: — Может быть, я и ошибаюсь, но, по моему скромному мнению. Джемс Броуди переживает сейчас самое худшее время своей жизни. И если он вовремя не спохватится, то очутится там, куда не раз уже сталкивал других людей, — в канаве!
— Да, такой человек, как он, очень легко наживает себе врагов. Кстати, о канаве: вы мне напомнили один случай. — Пакстон несколько раз сосредоточенно затянулся. — В прошлую субботу я проходил вечером мимо лавки Броуди, и меня остановил какой-то шум. — Пакстон опять попыхтел трубкой. — Гляжу, в лавке перед Броуди стоит здоровенный детина, метельщик улиц, пьяный, как стелька, держит в руках пачку ассигнаций — должно быть, всю свою недельную получку — и собирается, как видно, выбросить всю ее на ветер. Стоит перед Броуди, качаясь на ногах, и требует парочку шляп, да парочку фуражек, да то, да другое — сам не знает, что еще. Он готов был закупить всю лавку, честное слово, и за все тут же уплатить. А Броуди (хотя он, наверное, здорово теперь нуждается в деньгах) так и сверкает на него злыми, налитыми кровью глазами… — Дойдя до кульминационного пункта рассказа, Пакстон бесконечно долго сосал свою трубку, но, наконец, вынул ее изо рта и, выразительно размахивая ею, продолжал: — Броуди посмотрел на него да как зарычит: «Если вы не можете сказать „пожалуйста, сэр“, когда обращаетесь ко мне, так вы ровно ничего здесь не получите. В других местах, может быть, и терпят такое невежество. Ступайте туда, если хотите, а раз вы пришли ко мне, так либо ведите себя прилично, либо убирайтесь вон». Я не слышал, что ему ответил рабочий, но, должно быть, ответ его страшно взбесил Броуди, потому что он выскочил из-за прилавка, схватил парня за горло, и не успел я ахнуть, как он вышвырнул его из лавки прямо в сточную канаву, — и пьяный лежал уже в грязи у моих ног, ошеломленный падением.
Когда Пакстон кончил, наступило многозначительное молчание.
— Да, — вздохнул, наконец, один из игроков, — нрав у него необузданный, и гордец он ужасный. Эта гордость — его худший враг. И в последние годы ей просто удержу нет. Он горд, как сам сатана.
— И кончит так же, как тот, я думаю, — вставил Грирсон. — Его прямо таки распирает тщеславие. Оно у него превратилось в настоящую манию.
— А всему причиной — его претензии на родство с Уинтонами. Это просто смешно, — сказал Пакстон, из осторожности понизив голос. — Я готов поклясться, что он воображает себя чуть не герцогом. Странно и то, что он тешится этим про себя, а на людях никогда не хвастает.
— Они его ни за что не признали бы родственником. Пускай у него та же фамилия, пускай он похож на Уинтонов, да что толку в фамилии и сходстве? — сказал первый игрок. — У него нет ни малейших доказательств.
— Боюсь, что в доказательствах этих есть большая загвоздка, — саркастически заметил Грирсон. — Потому что, если он когда-то в давние времена и породнился с Уинтонами, так случилось это, конечно, незаконным порядком. Вот почему наш приятель и предпочитает не болтать об этом родстве.
— Не одним своим родством он так гордится, — сказал с расстановкой Гордон. — Нет, нет, болезнь зашла гораздо дальше. Не хотелось бы, собственно, говорить об этом, да я и сам не вполне уверен… Но я имен называть не буду, а вы обещайте никому не рассказывать. Я слышал это от человека, который разговаривал с Джемсом Броуди, когда тот был мертвецки пьян. Не много есть людей, которые видели его в таком состоянии. Броуди в этих делах очень скрытен. Но в тот вечер виски развязало ему язык, и он…
— Тс-с, Гордон, в другой раз доскажешь, — шепнул вдруг Пакстон.
— Почему? Что такое?
— Тише…
— Когда говоришь о дьяволе, то он тут как тут.
— Насчет вашей новой двуколки. Гордон, я вам скажу, что…
В комнату вошел Броуди. Вошел, жмурясь при внезапном переходе из темноты в ярко освещенную комнату, угрюмый, мучимый горьким подозрением, что о нем здесь только что злословили. Его суровое лицо в этот вечер было бледно и пасмурно. Он окинул взглядом присутствующих, нескольким молча кивнул головой, но эти кивки походили скорее на вызов, чем на приветствие.
— Входите, входите, — развязно приглашал Грирсон. — А мы как раз сейчас интересовались, идет ли уже дождь. Ведь он собирался весь день.
— Нет, дождя пока нет, — коротко и резко ответил Броуди. Голос его был глух, утратил свою прежнюю звучность, он, как и замкнутая маска лица, не выражал ничего, кроме стоического терпения. Он вытащил трубку и принялся ее набивать. Старик, исполнявший в клубе самые разнообразные обязанности и облеченный поэтому в зеленый байковый фартук, сунул голову в дверь, и в ответ на его безмолвный вопрос Броуди сказал коротко: «Обычную!»
В группе у камина все молчали. Старик ушел, скоро вернулся, осторожно неся большой стакан виски для Броуди, и снова ушел. Только тогда мэр счел своим долгом прервать неловкое молчание и, глядя на Броуди, сказал приветливо, невольно тронутый мертвенной бледностью его лица:
— Ну, Броуди, дружище, как дела? Что новенького на белом свете?
— Дела хороши. Гордон, очень хороши, — ответил Броуди медленно. — Не могу пожаловаться. — Упрямо притворное безучастие его тона было почти трагично и никого не обманывало, но Гордон подхватил с нарочитой веселостью:
— Вот и отлично! Это все, что нужно человеку! Мы ждем со дня на день, что увидим в лавке Манджо опущенные шторы.
Броуди выслушал эту вежливую ложь и фальшивый ропот одобрения, последовавший со стороны остальной компании, не с тем удовлетворением, какое они вызвали бы в нем полгода тому назад, а с полным равнодушием, — и это не укрылось от его собеседников. Они могли за глаза, не стесняясь, судачить на его счет, критиковать его, осуждать, даже поносить, но в его присутствии чувства, которые они только что так смело высказывали, заметно поостыли, и они вынуждены были, часто против воли, подавать всякие льстивые реплики, говорить то, чего они не думали и не собирались сказать.
Они считали, что такого человека, как Броуди, благоразумнее ублажать, лучше расположить его в свою пользу, безопаснее поддакивать ему, чем злить. Но сегодня, видя его мрачное настроение, наблюдая исподтишка его застывшее лицо, они решили, что, видимо, железная воля уже начинает ему изменять.
Тихий и вкрадчивый голос из угла нарушил эти размышления, обратясь ко всему обществу в целом:
— Придется вам немножечко еще подождать, пока Манджо опустят шторы, да… Они не собираются закрывать свой магазин, — во всяком случае, они еще чуточку повременят… самую чуточку, — тянул Грирсон.
— А вы откуда знаете? — спросил кто-то.
— Так, имею некоторые частные сведения, — самодовольно ответил Грирсон, выпятив губы, соединив вместе кончики пальцев и сладко улыбаясь всем, а больше всего Броуди, с видом благосклонным и таинственным. Броуди быстро глянул на него из-под кустистых бровей. Он боялся не этого человека, а его хитрых, слащавых речей, которые, как он знал по опыту, прикрывали расчетливую и ядовитую злобу.
— Ну, в чем дело? — спросил Пакстон. — Выкладывай!
Но, умело возбудив всеобщее любопытство, Грирсон вовсе не спешил разглашать свои «частные сведения» и продолжал хитро ухмыляться, мучая всех неизвестностью, дразня их, как Тантала в аду, плодом, который не желал срываться с его губ, пока не станет сочным и спелым.
— Да так, пустое, вам это неинтересно, — мурлыкал он. — Это маленькая, местная новостишка, которую мне случайно удалось пронюхать.
— А вы-то знаете, в чем дело, Броуди? — продолжал Пакстон, пытаясь прекратить это раздражающее состояние неизвестности.
Броуди безмолвно покачал головой и с горечью подумал про себя, что Грирсон первый всегда вмешивается во всякое дело и последний от него отстраняется.
— Это только маленькая, незначительная новость, — повторял Грирсон с все возраставшим самодовольством.
— Так расскажи же ее, ты, хитрый дьявол!
— Ну, ладно, если уж вам непременно хочется знать… Районный уполномоченный Манджо уезжает, так как он здесь все прочно наладил… Говорят, у них торговля идет необыкновенно бойко. — Он кротко улыбнулся Броуди и продолжал:
— И они сделали к тому же ловкий ход, предложив вакантное место — очень выгодное и почетное — одному ливенфордцу. Да, они предложили, а он принял предложение.
— Кто же это? — закричало несколько голосов сразу.
— О, он действительно парень стоящий, этот новый заведующий местным отделением «Манджо и Кo».
— Да назовите же его наконец!
— Это помощник нашего друга Броуди, не кто иной, как молодой Питер Перри, — возвестил Грирсон и торжествующе помахал рукой Броуди.
Посыпались восклицания:
— Не может быть!
— Старая вдова, его мать, будет без ума от радости!
— Какое повышение для этого юнца!
— Он накинется на это место, как петух на курочку!
После первого взрыва изумления по поводу неожиданной новости у всех мелькнула мысль о значении этой новости для Броуди, и наступило молчание. Все глаза обратились на него. А он сидел совершенно неподвижно, ошеломленный этим известием, и каждый мускул его большого тела был напряжен, зубы сжимали ствол трубки все крепче и крепче, как медленно смыкающиеся тиски. Значит, Перри от него уходит, Перри, на которого он в последнее время всецело полагался, поняв, наконец, что сам он уже разучился торговать, и считая к тому же, что он выше этого и, хоть бы и пожелал, не способен унизиться до таких лакейских обязанностей. Громкий треск разрезал настороженную тишину: это Броуди, в приливе внезапной острой горечи, стиснул зубы с такой злобной силой, что прокусил ствол трубки. Как загипнотизированный, смотрел он долгую секунду на расколотую трубку в своей руке, потом выплюнул на пол отломанный конец, снова тупо поглядел на разбитую пенковую трубку и пробормотал про себя, не сознавая, что все его слушают:
— Я любил эту трубку… очень любил. Это была моя самая любимая.
Тут он как будто только что увидел, что его окружает кольцо лиц, что он — точно на сцене, и все взгляды устремлены на него. Надо было показать им всем, как он перенесет этот новый тяжкий удар. Нет, еще лучше — показать, что эта новость его вовсе не огорчает. Он потянулся за своим стаканом, поднес его ко рту рукой, твердой, как скала, уверенно встретил взгляд Грирсона, немедленно увильнувший от его немигающего взгляда. Он отдал бы в эту минуту свою правую руку за то, чтобы суметь сказать что-нибудь едкое и уничтожающее, от чего Грирсон сразу бы съежился, но, несмотря на отчаянные усилия, его недостаточно гибкий ум, его неподатливый медлительный мозг ничего не мог придумать, и он сказал только, пытаясь сохранить привычную презрительную мину:
— Это меня ничуть не трогает! Ничуть не трогает.
— Надеюсь, он не перетянет к Манджо никого из ваших покупателей, — озабоченно сказал Пакстон.
— Да ведь, если вдуматься, они выкинули с вами прескверную штуку, мистер Броуди, — вмешался заискивающим тоном один из игроков в шашки. — Перри-то знаком с половиной ваших постоянных покупателей!
— Уж будьте спокойны, эти представители Манджо действуют умело. Дьявольски ловкий народ, надо прямо сказать, — заметил еще кто-то.
— Что до меня, так я нахожу, что это просто трусость со стороны Перри, — задумчиво процедил Грирсон. — Это производит такое впечатление, будто человек спасается, как крыса с тонущего корабля.
Внезапно наступила тишина, всех ужаснула дерзость этих слов; никогда еще никто здесь, в стенах клуба, не наносил Броуди такой прямой обиды. Все думали, что он сейчас вскочит и кинется на Грирсона, растерзает его жалкое, хилое тело одним натиском своей звериной силы, а Броуди сидел безучастный, рассеянный, как будто не слыхал или не понял замечания Грирсона. Он точно летел в какую-то темную пропасть. Он говорил себе, что этот новый удар — самый болезненный из всех, постигших его, хотя судьба и до сих пор била его нещадно.
Конкуренты не жалели денег на борьбу с ним. Десятками способов они осуществляли свои хитрые планы, но теперь, сманив Перри, они лишили его последней опоры. Он припомнил странное смущение приказчика сегодня вечером, полуиспуганное, полувосторженное выражение его лица, как у человека, который и радуется и жалеет, хочет заговорить — и не смеет. Странно: он не осуждал Перри. Он справедливо рассудил, что Перри просто нашел себе место выгоднее, чем у него, и все это озлобление обратилось на фирму Манджо. Впрочем, в эту минуту он чувствовал не ненависть к противнику, а страшную жалость к себе, печаль при мысли, что такой благородный, такой достойный человек, как он, должен страдать от козней предателей, вынужден носить маску притворного равнодушия, тогда как раньше привычное дерзкое высокомерие без всяких усилий с его стороны защищало его лучше всякого панциря. Думая обо всем этом, он опять вдруг вспомнил о десятке наблюдавших за ним глаз, о настоятельной необходимости сказать что-нибудь и, едва ли сознавая, что говорит, подстегивая в себе гнев, начал:
— Я всегда действовал честно! Я всегда боролся чистыми руками. Я ни за что не унизился бы до подкупов и взяток, и если они подкупили этого прыщавого заморыша и переманили его к себе — пускай тешатся им на здоровье. Они только избавили меня от необходимости его уволить, и пусть держат его, пока сами еще держатся. Все это дело не стоит выеденного яйца.
Убежденный собственными словами, увлеченный выражением чувств, которых он на самом деле не испытывал, он заговорил громче, доверчивее, во взгляде его засветились вызов и самоуверенность.
— Да, мне решительно наплевать на это, — уже кричал он. — Обратно я его не возьму, нет! Пускай тянет с них деньги, пока может и если сумеет! Потому что, когда их дело лопнет и они полетят к черту, а этот мальчишка прибежит ко мне скулить, чтобы я взял его обратно, тогда я и пальцем не шевельну, чтобы ему помочь, хотя бы он издыхал у меня на глазах. Он больно поторопился сбежать к ним, этот дурак, он, конечно, уверен, что сделал карьеру, но когда он опять очутится в нищете, из которой я его вытащил, он пожалеет, что оставил службу у Джемса Броуди.
Броуди весь преобразился, воодушевленный собственной тирадой, всей душой поверив в эту декламацию, так резко противоречившую горькой истине, открывшейся ему минуту назад. Снова упиваясь сознанием своей силы, он отражал все взгляды расширенными, сверкающими зрачками. Он тешил себя мыслью, что по-прежнему способен властвовать над людьми, управлять ими, держать их в благоговейном страхе, и когда его осенила одна замечательная идея, он выпрямился и воскликнул:
— Нет, сразить Джемса Броуди не так легко, как имеет смелость думать наш маленький приятель там в углу! Когда вы услышите от Броуди жалобу — значит, дело кончено, нацепите креп. Но еще очень много пройдет времени раньше, чем вам понадобится надеть траур по нем. Честное слово, шутка хороша, и надо запить ее! — Его глаза заискрились буйным весельем. — Джентльмены, — прокричал он громко, — давайте лучше отложим этот разговор и выпьем. Я угощаю.
Все разом захлопали в ладоши, довольные его щедростью, обрадованные перспективой угощения, чуявшие уже, что будет попойка.
— Ваше здоровье, Броуди!
— Да здравствует Шотландия! Настоящий человек всегда таким и остается, несмотря ни на что!
— И я с вами выпью одну капельку, только чтобы согреться!
— Эх, старая лошадь еще всех молодых обгонит!
Даже мэр похлопал его по плечу.
— Ого, Броуди, дружище! Таких людей, как вы, поискать! Сердце у вас львиное, сила — как у быка… гм… а гордость дьявольская. Вас не сломить никому. Я думаю, вы скорее умрете, чем сдадитесь.
Все встали, все, кроме Грирсона, толпились вокруг Броуди, а он стоял среди них, переводя свой суровый взгляд от одного к другому, поощряя и вместе упрекая, допуская их до себя и в то же время подчиняя себе, прощая и предостерегая на будущее время, — как император, окруженный свитой. Он чувствовал, что его кровь, благородная, как кровь императора, текла по жилам стремительнее, чем жидкая, водянистая кровь всех этих людей. Он воображал, что совершил нечто великое и благородное, что поведение его перед лицом катастрофы великолепно.
— Наливай, Мак-Дуфф! — кричали все, взволнованные необычным разгулом и щедростью всегда столь неприступного Броуди, торопясь насладиться жгучей золотистой жидкостью, которой он сегодня их угощал. Когда же он увел их через черный ход клуба на улицу и все вереницей проследовали в «заднюю комнату у Фими», Броуди почувствовал, что опасность миновала, что он опять будет всеми верховодить.
Вскоре лучшее виски Мак-Дональда потекло рекой, все шумно чокались с Броуди, восхваляя его щедрость, независимость, его силу. Когда он с величавой небрежностью бросил золотой соверен на круглый красный стол, слабый голос рассудка шепнул ему, что этого он теперь не может себе позволить. Но он гневно отогнал прочь эту мысль.
— Чудный напиток! — промурлыкал Грирсон, смачно облизывая губы и подняв стакан к свету. — Чудный напиток, нежный, как материнское молоко, и блестит, как… ну как ворс красивых шляп, которые продает наш друг. Жаль только, что виски гораздо дороже, чем эти украшения. — Он насмешливо, многозначительно хихикнул, глядя на Броуди.
— Ну и пей, если нравится! — бросил громко Броуди. — Лакай, когда дают. Ведь не ты за него платишь. Ей-богу, если бы все были такие скопидомы, как ты, житья бы не было на белом свете.
— Что, скушал, Грирсон? — хрипло засмеялся Пакстон.
— Кстати о скупости: слышали последний анекдот о нашем маленьком приятеле? — воскликнул Гордон, кивнув в сторону Грирсона и подмигивая Броуди.
— Нет. А что? — закричали все хором. — Расскажи, Гордон.
— Ладно, — согласился Гордон с важным видом. — История короткая, но замечательная. На днях у зернового склада нашего друга играли ребятишки и возились около большого мешка бобов, стоявшего у дверей, как вдруг из дома выходит его сын. «Убирайтесь отсюда, ребята, — кричит Грирсон-младший, — и не смейте трогать бобов, потому что отец это узнает: они у него сосчитаны».
Вся компания взревела от восторга, а Грирсон сквозь крики и смех пробормотал, не смущаясь, щуря глаза от дыма:
— Что ж, Гордон, я не отрицаю, у меня все на счету, но это необходимо в наши дни, когда вокруг видишь такую нужду и лишения.
Но Броуди, чувствовавший себя, как на троне, с распылавшейся от крепкого виски душой, не слышал или не обратил внимания на этот намек. Полный дикого воодушевления, он жаждал действий, чтобы дать выход энергии; его охватило желание сокрушить что-нибудь, и, подняв свой пустой стакан высоко над головой, он вдруг заорал ни с того ни с сего: «К черту их! К черту этих негодных свиней Манджо!» — и с силой швырнул тяжелый стакан о стену, так что он разлетелся на мелкие куски.
Остальные, готовые теперь во всем поддакивать ему, восторженно зашумели.
— Вот темперамент!
— Еще круговую, джентльмены!
— Чтобы не было недопитых стаканов!
— Спой нам, Вулли!
— Тост! Тост! — кричали вокруг.
В этот момент раздался деликатный стук в дверь, и бесшумное (благодаря войлочным туфлям), но грозное появление хозяйки остановило взрыв веселья.
— Вы сегодня очень веселитесь, джентльмены, — сказала она с тонкой усмешкой на плотно сжатых губах, говорившей без слов, что их веселье не совсем прилично и не совсем ей нравится. — Надеюсь, вы не забудете о добром имени моего заведения.
Как ни дорожила Фими этими завсегдатаями, но она была женщина с правилами, слишком добродетельная, слишком неприступная, чтобы потакать им.
— Мне не нравится, что здесь бьют стаканы, — добавила она ледяным тоном.
— Ну, ну, Фими, милочка, за все будет уплачено, — крикнул Броуди.
Она слегка кивнула головой, как бы говоря, что это само собой разумеется, и спросила уже немного мягче:
— По какому случаю сегодня?..
— Просто небольшой праздник, устроенный уважаемым членом клуба, который сидит во главе стола, — пояснил Грирсон. — Нам, собственно, неизвестно, что он празднует, но считайте это обычным благотворительным обедом.
— Не слушай ты его, Фими, и пришли нам еще смеси, — закричал кто-то.
— Не выпьете ли и вы стаканчик, Фими? — весело предложил мэр.
— Поди сюда, сядь ко мне на колени, Фими, — позвал один из любителей игры в шашки, в данную минуту, увы, не способный отличить дамку от простой пешки.
— Велите подать еще виски, Фими, — потребовал Броуди. — А я всех заставлю вести себя прилично, не беспокойтесь.
Она взглядом призвала к порядку каждого в отдельности и всех вместе, предостерегающе подняла палец и вышла, ступая на войлочных подошвах так же неслышно, как вошла, и бормоча на ходу:
— Не срамите заведения! Я пришлю вам виски, но вы ведите себя тихо, помните о репутации заведения.
После ее ухода мяч веселья был пущен снова, быстро набрал скорость и запрыгал еще неудержимее, чем прежде.
— Нечего обращать внимание, — прокричал чей-то голос, — она больше тявкает, чем кусает. Только мину любит делать постную.
— Можно подумать, что ее трактир — какая-то праведная обитель, так она с ним носится, — сказал другой. — Она хочет, чтобы люди на пирушке вели себя, как в церкви!
— А между прочим, в этой «церкви» имеется в переднем приделе прехорошенькая девчонка, — вставил тот из любителей шашек, который выпил больше. — Говорят, что Нэнси, буфетчица, не только красива, но и сговорчива. — Он многозначительно подмигнул.
— Тс-с, парень, тс-с! — укоризненно воскликнул Гордон. — Зачем же разорять гнездо, в котором сидишь?
— Хотите, я вам прочту стихи Бернса, — вызвался Пакстон. — Я сейчас как раз в подходящем настроении, чтобы прочесть «Черт среди портных».
— Наш председатель, кажется, обещал сказать речь? — вкрадчиво заметил Грирсон.
— Да, да! Давайте речь! Вы обещали! — закричал мэр.
— Речь! — поддержали его все. — Речь, председатель!
Окрыленная их пьяными криками, гордость Броуди воспарила уже за пределы досягаемости, и в разреженной атмосфере этих высот он, казалось, обрел дар красноречия, исчезла его неспособность связно выражать свои мысли.
— Ладно, — воскликнул он, — я скажу вам речь.
Он поднялся, выпятив грудь, глядя на всех широко раскрытыми глазами и слегка покачиваясь из стороны в сторону. Когда он уже оказался на ногах, он вдруг задумался: что же такое им сказать?
— Джентльмены, — начал он, наконец, медленно, и ему тотчас же с готовностью захлопали, — все вы знаете меня. Я — Броуди, Джемс Броуди, а что значит эта фамилия, вы, может быть, догадываетесь сами. — Он остановился и посмотрел на всех по очереди. — Да, я — Джемс Броуди, и в королевском городе Ливенфорде, и за его пределами это имя все почитают. Укажите мне человека, который хоть единым словом оскорбил это имя, и вы увидите, что сделают с ним вот эти руки. — Он порывисто вытянул вперед свои громадные лапы, точно хватая ими за горло кого-то в пустом пространстве, не замечая в своем увлечении ни всеобщего равнодушия, ни злорадного удовольствия в насмешливом взгляде Грирсона, воображая, что окружен одним лишь глубоким почтением. — Захоти я, я бы вам сказал одну вещь, которая проняла бы вас до самого нутра! — Блуждая вокруг мутными глазами, он понизил голос до хриплого, таинственного шепота и хитро покачал головой. — Но нет, я не намерен этого делать. Угадайте, если хотите, а я вам этого сейчас не скажу, и вы, может быть, никогда и не узнаете. Никогда! — Он выкрикнул громко последнее слово. — Но это факт. И пока я жив и дышу, я буду поддерживать честь своего имени. Я пережил недавно тяжелые неприятности, которые могли бы согнуть и сильного человека, а слабого раздавили бы совсем, но как они отразились на мне? Я все тот же Джемс Броуди, еще сильнее, еще тверже прежнего. «Если рука тебе изменит, отруби ее», — сказано в Писании, — и мне пришлось поразить мою собственную плоть и кровь, но я не дрогнул, когда поднимал топор. Я перенес беды внутри и беды вне моего дома, я терпел шпионивших за мной подлецов и гнусных грабителей у самого моего порога, фальшивых друзей и низких врагов вокруг себя, да… и хитрых, скользких, как угорь, клеветников. — Он злобно, в упор поглядел на Грирсона. — Но Джемс Броуди, пройдя через все, потому что он выше всего этого, будет стоять твердо и гордо, как утес Касл-Рок, с высоко поднятой головой. — Он ударил себя в грудь кулаком и закончил громко, во весь голос; — Я еще покажу вам себя, вот увидите! Всем покажу!
— Слова лились бессознательным потоком под натиском чувств, и когда эти чувства достигли высшего напряжения, он тяжело опустился на место, сказав вполголоса обычным тоном:
— Ну, а теперь выпьем опять круговую.
Конец речи вызвал всеобщее одобрение, был встречен громким «ура», стуком стаканов о стол, а сквозь шум прозвучал слащавый голос Грирсона.
— Боже, ни одна речь не доставляла еще мне такого удовольствия после речей пьяницы Тома, который громил полицейских через окно тюрьмы!
Все чокались с Броуди, пили за его речь, за его будущее; кто-то пел разбитым фальцетом; Пакстон кричал, что он тоже хочет сказать речь, но на него никто не обращал внимания; второй игрок в шашки пытался рассказать какой-то длинный и запутанный неприличный анекдот; было спето несколько песен, причем все хором подтягивали. Но вдруг Броуди, настроение которого переменилось, который теперь оставался холоден и высокомерно-безучастен среди общего веселья, резко отодвинул стул и встал, намереваясь уйти. Он всегда ценил эффект таких неожиданных уходов, гордился выдержкой и достоинством, с которыми уходил в тот именно момент, когда еще можно было ретироваться величественно, с честью, предоставив этим перепившимся свиньям орать песни и разглагольствовать, сколько душе угодно.
— В чем дело, старина? Неужели вы уже домой? — закричал мэр. — Ведь еще даже двенадцати не било. Побудьте немного с нами, выпьем все еще по одной порции смеси.
— Женушка, небось, дожидается, да? — сладеньким голоском пробормотал Грирсон.
— Я ухожу, — грубо отрезал Броуди, топнув ногой; застегнул пиджак и, не слушая бурных протестов, важно посмотрел на всех:
— Покойной ночи, джентльмены.
Их крики провожали его из комнаты в холодную ветреную ночь и вызывали в нем острое, радостное возбуждение, возраставшее по мере того, как они затихали. Крики эти были данью почтения, осанной, и они все еще чудились ему в упоительно-холодном воздухе ночи, словно фимиам, поднимавшийся от покрытых инеем улиц. «Вот сегодняшним вечером я доволен!» — сказал себе Броуди, шагая между белыми силуэтами домов, которые высились, как безмолвные храмы в покинутом городе. Он весь сиял самодовольством, он чувствовал, что сегодня реабилитировал себя и в своих собственных глазах и в глазах других. Виски придало его походке упругость и юношескую легкость, Он готов был шагать через горы, такую живительную бодрость ощущал и в себе и в чудесном воздухе. Тело его горело, в нем бродили чувственные желания, и, проходя мимо спящих домов, он представлял себе скрытую интимную жизнь темных спален и с саднящим чувством обиды твердил мысленно, что ему надо на будущее время дать выход этим подавленным желаниям, Короткий путь, который он прошел от трактира до дома, еще разжег в нем потребность подходящим образом закончить столь замечательный вечер, и он почти с нетерпением вошел в дом, открыв наружную дверь тяжелым ключом.
Он заметил, что в кухне еще светло — явление и необычайное, и тревожное, так как в те вечера, когда он возвращался поздно, все огни в доме бывали потушены, и только в передней горела лампа, оставленная, чтобы освещать ему путь. Он посмотрел на часы — было половина двенадцатого, — потом снова на луч света, пробивавшийся в полутемную переднюю из-под закрытой двери. Хмурясь, положил часы обратно в карман, прошел через переднюю и, с силой рванув дверь, ввалился в кухню; здесь он остановился, выпрямившись, оглядывая комнату и фигуру жены, которая сидела скорчившись над золой давно потухшего камина. При входе мужа она, несмотря на то, что нарочно поджидала его, вздрогнула, испуганная этим внезапным вторжением его угрюмого, невысказанного недовольства в ее унылое раздумье. Когда она в смятении обернулась и Броуди увидел ее красные, воспаленные глаза, он еще больше рассвирепел.
— Это что такое? — спросил он. — Что ты делаешь здесь в такой час, почему сидишь и таращишь на меня свои закисшие глаза?
— Отец, — шепнула она, — ты не рассердишься, нет?..
— Чего ты тут хнычешь, какого черта!
Разве такого приема заслуживает он, Джемс Броуди, да еще сегодня вечером?
— Не могла ты лечь спать раньше, чем я вернусь? — зашипел он на нее. — Чтобы я тебя больше не видел здесь, старая неряха! Да, приятно возвращаться домой к такой прекрасной супруге! Может быть, ты надеялась, что я погуляю с тобой в эту чудную лунную ночь и буду ухаживать за тобой, как влюбленный? В тебе столько же соблазна, сколько в старой сломанной трубке!
Глядя в его угрюмое лицо, на котором было написано нескрываемое омерзение, миссис Броуди все больше сжималась, казалось, становясь меньше, превращаясь в тень. Язык не слушался ее, и, дрожа, она смогла невнятно произнести только одно слово:
— Мэт!
— Мэт! Опять твой драгоценный сынок Мэт! Что о ним случилось? — издевался он. — Проглотил косточку от сливы?
— Письмо… — пролепетала, запинаясь, миссис Броуди. — Сегодня утром на мое имя пришло письмо. Сначала я на решалась показать его тебе… — И трясущейся рукой она протянула ему смятый листок бумаги, который весь день прятала на своей трепещущей от волнения груди. Презрительно заворчав, он грубо вырвал письмо из ее пальцев и не спеша прочел его; а миссис Броуди, как обезумевшая, качалась взад и вперед и причитала (необходимость защитить сына развязала-таки ей язык):
— Я больше не могла ни одной минуты скрывать это от тебя. Я чувствовала, что должна дождаться тебя. Не гневайся на него, отец! Я уверена, что он не хотел тебя огорчать. Ведь мы же не знаем, как все это было. Индия, должно быть, ужасная страна. Я так и знала, что с мальчиком что-то неладно, когда он перестал писать аккуратно. Дома ему будет лучше.
Броуди кончил разбирать небрежно нацарапанные строчки.
— Так что твой замечательный, дельный, славный сын возвращается домой! — насмешливо проворчал он. — Домой к своей любящий мамаше, под ее заботливое крылышко!
— Может быть, это и к лучшему, — зашептала она. — Я рада, что он вернется, можно будет подкормить его, восстановить его силы, если он в этом нуждается.
— Я знаю, что ты рада, старая дура, но на это мне решительно наплевать. — Он снова с отвращением взглянул на измятое письмо, скомкал его и яростно швырнул в огонь.
— Почему он бросил такую хорошую службу?
— Я знаю не больше твоего, отец. Должно быть, он нездоров. Он всегда был такой хрупкий. Тропики не место для него.
— «Хрупкий»! — злобно передразнил он ее. — Это ты, пустая голова, сделала из него неженку своим дурацким баловством. «Ах, Мэт, дружок, поди сюда, к маме, она даст тебе пенни. Не обращай внимания на отца, ягненочек мой, поди сюда, и мама приласкает своего дорогого мальчика». Вот отчего он бежит обратно домой, под твой грязный фартук. Да если это так, я обкручу его шею тесемками этого самого фартука и задушу его! «Пожалуйста, скажи об этом отцу», — иронически процитировал он на память приписку из сожженного письма. — У него даже не хватило храбрости самому написать мне, у этого жалкого, безмозглого щенка! Он поручает своей нежной, кроткой мамаше передать важную новость. Да, храбрый малый, нечего сказать!
— О Джемс, утешь меня немного! — взмолилась миссис Броуди. — У меня такая тяжесть на душе! Я не знаю, что случилось там, и эта неизвестность меня просто убивает. Я боюсь за свое дитя.
— Утешать тебя, старуха! — протянул он. — Недурно бы я выглядел, обнимая этакий скелет! — Затем уже другим, жестким тоном продолжал: — Ты отлично знаешь, что противна мне. Ты для меня все равно, что пустая консервная жестянка! Ты и жена такая же негодная, как мать. Твой помет отличается: одна уже осрамила нас на весь город, а теперь и второй, видно, собирается сделать то же. Да, он на хорошей дороге, делает честь твоему воспитанию! — Глаза его вдруг потемнели. — Смотри — не суйся только к моей Несси. Она моя. Ты пальцем ее касаться не смей! Не суйся к ней со своими дурацкими нежностями и потачками, или я тебе голову разобью.
— Но ты не лишишь его крова, отец? — стонала миссис Броуди. — Ты не выгонишь его?
Он только презрительно засмеялся в ответ.
— Я умру, если ты и его выгонишь, как… как… — она в отчаянии умолкла.
— Насчет этого я еще подумаю, — отвечал он с гнусной усмешкой, наслаждаясь тем, что держит ее в мучительной неизвестности, вымещая на ней весь свой гнев на недостойное поведение сына и возлагая вину всецело на нее. Он презирал жену уже только за то, что она не способна удовлетворять его чувственные желания, а теперь к этому прибавилась еще необузданная ненависть к ней из-за недостойного сына, и он твердил себе, что заставит ее расплатиться за все. Она была для него бруском, на котором он оттачивал и без того острое лезвие своей ярости. В том, что Мэтью отказался от службы и возвращался теперь домой, виновата была только она и никто другой! как всегда, он считал, что все недостатки детей — от нее, а все достоинства — от него.
— Ты слишком человечен, чтобы отказаться сначала выслушать, что он скажет в свое оправдание и чего ему надо, — льстивым тоном уговаривала его миссис Броуди. — Такой большой человек, как ты, не может поступить иначе. Ты только выслушай его, дай ему все объяснить, — должна же у него быть какая-нибудь причина.
— Причина ясна. Он хочет вернуться домой и сидеть на отцовской шее! Как будто не достаточно у меня забот и без того, как будто мне больше нечего делать, как только набивать прожорливый рот этого губошлепа. Вот тебе и вся разгадка его торжественного возвращения! Он, конечно, воображает, что тут ему будет не житье, а масленица, что я буду на него работать, а ты слизывать грязь с его башмаков. О, проклятие, — это уж слишком, никакого терпения не хватит у человека! — Неудержимый порыв бурной злобы и холодного омерзения охватил его. — Нет, это уж слишком! — снова заорал он на жену. — Будьте вы все прокляты, это уж слишком! — И подняв руку, словно угрожая, он держал ее так в течение одного напряженного мгновения, потом неожиданным движением протянул ее к газовому рожку, потушил свет и, тяжело ступая, вышел из кухни, оставив миссис Броуди в полной темноте.
Она сидела неподвижно, совсем пришибленная, и последние гаснущие в золе искры едва намечали в темноте неясный силуэт ее скорчившейся фигуры. Долго сидела она так и ждала в молчаливом раздумье: казалось, от нее струятся печальные мысли, как темные волны, заливают комнату, сгущая мрак, создавая гнетущую атмосферу. Она сидела до тех пор, пока совсем остыла зола в камине, дожидаясь, чтобы муж успел раздеться, лечь, — авось, и уснуть. Наконец она с трудом подняла непослушное тело, выползла из кухни, как затравленное животное из своей норы, и через силу стала взбираться по лестнице. Ступени, скрипевшие и стонавшие под ногами Броуди, не издавали ни единого звука под тяжестью ее хилого тела, но, хотя она двигалась бесшумно, слабый вздох облегчения вырвался у нее, когда за дверью спальни она услышала сонное, мерное дыхание мужа. Он спал, и, ощупью находя дорогу, она вошла, сняла свою заношенную одежду, сложила ее кучкой на стуле и осторожно, крадучись, легла в постель, со страхом отодвигая подальше от мужа увядшее тело, как бедная, слабая овечка, которая укладывается подле спящего льва.
5
— Мама, — спрашивала Несси в следующую субботу, — почему Мэт возвращается домой?
По случаю дождя она сидела дома и надоедала матери капризным нытьем ребенка, для которого дождливое субботнее утро — величайшая неприятность, какая только может случиться за всю неделю.
— Ему климат Индии оказался вреден, — коротко ответила миссис Броуди. Она свято соблюдала основной пункт принятой в доме Броуди системы, который заключался в том, что от детей следует скрывать всю внутреннюю подоплеку дел, взаимоотношений и семейных событий, в особенности если они носят неприятный характер. На все вопросы детей, затрагивавшие глубоко и отвлеченно явления жизни вообще, а в частности поведение главы семейства, у мамы был наготове один утешительный ответ: «Когда-нибудь узнаешь, дружок, все в свое время!» А когда отвертеться от ответа не удавалось, она не считала грехом прибегать к невинной и правдоподобной лжи, чтобы сохранить незапятнанными честь и достоинство семьи.
— Там свирепствует ужасная лихорадка, — продолжала она. И, движимая смутным стремлением пополнить познания Несси в области географии, прибавила: — И там имеются львы, тигры, слоны, жирафы и всякие диковинные звери и насекомые.
— Да как же, мама, — настойчиво возразила Несси, — а Джонни Пакстон говорит, будто нашего Мэта уволили за то, что он не ходил на службу.
— Это ложь и клевета. Твой брат оставил службу так, как подобает джентльмену.
— Когда он приедет, мама? Как ты думаешь, привезет он мне что-нибудь? Обезьянку или попугая? Мне бы больше хотелось попугая. Обезьянка может царапаться, а попугай — тот будет болтать со мной, они интереснее канареек, правда, мама?
|
The script ran 0.046 seconds.