1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
— Ну, видите обстановку? Как тут не сойти с ума? Они даже не знают разницы между ходатайством и дипломом! А просят учительские должности. Потом начинают нас задирать: жалованья им мало, место отдалённое…
Потолок закачался у меня над головой. Я растерянно оглядывалась, не зная, что сказать.
— Чего вы ждёте? — Спросил заведующий ещё строже. — Ступайте. Если не знаете, спросите кого-нибудь… Надо написать прошение.
Я направилась к выходу, думая только о том, как бы в растерянности не зацепиться за что-нибудь. Неожиданно в разговор вмешался худощавый мужчина:
— Позвольте мне сказать, ваше превосходительство бей-эфенди. Ханым, хочу чистосердечно дать вам наставление…
Господи, чего он только не говорил! Оказывается, таким женщинам, как я, пристало стремиться не к учительству, а к искусству; и он вообще сомневается, выйдет ли из меня педагог, ибо, как «соизволили сказать бей-эфенди», мне неизвестна даже разница между «ходатайством» и «дипломом»; но, с другой стороны, проявив усердие, я могу стать, например, хорошей портнихой и буду таким образом зарабатывать себе на жизнь.
Когда я спускалась по лестнице, у меня было темно в глазах. Вдруг кто-то взял меня за руку, от неожиданности я чуть не вскрикнула.
— Ну, как твои дела, дочь моя?
Это была та самая учительница с фарфоровыми голубыми глазами. Я стиснула зубы, чтобы не расплакаться. Гнев и отчаяние душили меня. Я рассказала ей о беседе с заведующим отделом, она ласково улыбнулась и сказала:
— Потому-то я и спрашивала, дочь моя, нет ли у тебя знакомых в министерстве. Но ты не огорчайся. Может, ещё что-нибудь получится. Пойдём, я сведу тебя к одному знакомому, он заведующий отделом, хороший человек, да пошлёт ему аллах здоровья.
Мы снова поднялись по лестницам. Наконец старая учительница ввела меня в крошечную комнатушку, отгороженную от большой канцелярии застеклённой перегородкой.
Вероятно, в этот день мне просто не везло. То, что я увидела здесь, не могло меня обнадёжить. Господин с очень странной бородкой — наполовину чёрной, наполовину серой — топал ногами, размахивал руками и кричал на дрожавшую, как осиновый лист, старую служанку. Её положение живо напомнило мне моё собственное десять минут назад.
Схватив стоявшую перед ним чашку, он выплеснул в окно кофе, словно это были помои, и чуть ли не пинками вытолкал служанку за дверь.
Я тихонько потянула свою новую знакомую за рукав.
— Давайте уйдём отсюда!
Но было уже поздно: начальник увидел нас.
— Здравствуйте, Наимэ-ходжаным![28].
Я впервые в жизни видела, чтобы разгневанный человек так быстро успокаивался. Какие разные характеры у этих чиновников!
Голубоглазая учительница в двух словах рассказала ему обо мне. Заведующий отделом приятно улыбнулся.
— Отлично, дочь моя, отлично. Проходи, присаживайся!
Трудно было поверить, что этот кроткий, как ягнёнок, человек только что выплеснул на улицу кофе и вытолкнул за дверь старую служанку, тряся её за плечи, словно тутовое дерево.
— А ну-ка, открой своё лицо, дочь моя, — сказал он. — О-о, да ведь ты совсем ещё ребёнок!.. Сколько тебе лет?
— Скоро двадцать.
— Странно… Ну да что там… Однако ехать в провинцию тебе нельзя. Это слишком опасно.
— Почему, эфендим?
— Ты ещё спрашиваешь, дочь моя? Причина ясна.
Мюдюр-эфенди[29] улыбался, указывая рукой на моё лицо, делая знаки Наимэ-ханым, но я так и не поняла, почему для него причина ясна. Наконец он подмигнул голубоглазой учительнице:
— Я не могу говорить лишнего. Ты, как женщина, гораздо лучше объяснишь ей, Наимэ-ханым! — Затем он тряхнул бородкой и добавил как бы про себя: — Ах, если бы ты знала, какие злые, какие нехорошие люди живут там!
— Эфендим, я не знаю, кто эти нехорошие люди, — с наивным удивлением сказала я, — но вы должны помочь мне найти такое место, где их нет.
Мюдюр-эфенди хлопнул себя рукой по коленке и засмеялся ещё громче.
— Вот это чудесно!
Любить или не любить людей я начинаю с первого же взгляда. Не помню случая, чтобы моё первое впечатление потом менялось. Этот человек мне почему-то понравился сразу. К тому же у него была волшебная борода: повернётся направо — перед вами молодой человек, повернётся налево — молодой человек исчезает, и вы видите весёлого белобородого старца.
— Вы окончили учительский институт в этом году, дочь моя? — спросил он.
— Нет, бей-эфенди, я не училась в учительском институте. У меня диплом школы «Dames de Sion» [30].
— Что это за школа?
Я всё подробно рассказала и протянула заведующему свой диплом. Очевидно, он не знал французского языка, но виду не подал и принялся внимательно разглядывать документ со всех сторон.
— Чудесно, превосходно!
Наимэ-ходжаным попросила:
— Милый мой бей-эфенди, вы любите делать добро, не откажите и этой девочке.
Сдвинув брови к переносице и теребя бороду, мюдюр-эфенди задумался.
— Отлично, превосходно! — сказал он наконец. — Но здесь чиновники, наверно, не знают диплома этой школы…
Потом он вдруг хлопнул ладонью по столу, словно ему в голову пришла какая-то идея:
— Дочь моя, а почему тебе не попросить места преподавательницы французского языка в одной из стамбульских средних школ? Слушай, я тебя научу, как это сделать. Пойди прямо в стамбульский департамент просвещения…
— Это невозможно, эфендим, — перебила я заведующего. — Мне нельзя оставаться в Стамбуле. Я должна непременно уехать в провинцию.
— Ну и придумала ты!.. — изумился мюдюр-эфенди. — Впервые вижу учительницу, готовую добровольно ехать в Анатолию. Знала бы ты, с каким трудом нам удаётся уговорить наших учителей выехать из Стамбула! А ты что скажешь, Наимэ-ходжаным?
Мюдюр-эфенди отнёсся к моей просьбе недоверчиво. Он принялся меня допрашивать, задавать вопросы о моей семье. Я уже отчаялась уговорить его.
Наконец, не поднимаясь со стула, заведующий крикнул:
— Шахаб-эфенди!..
В дверях канцелярии показался молодой человек с болезненным лицом, худой и низкорослый.
— Послушай, Шахаб-эфенди… Отведи эту девушку к себе в канцелярию. Она хочет поехать учительницей в Анатолию. Напиши черновик прошения и принеси его мне.
Я уже считала своё дело почти улаженным. Мне хотелось кинуться заведующему на шею и поцеловать седую сторону его бородки.
В канцелярии Шахаб-эфенди посадил меня перед столом, на котором творился невообразимый беспорядок, и начал задавать вопросы, что-то записывая. Одет он был очень бедно. Его лицо выражало робость, почти испуг; когда он поднимал на меня глаза, чтобы задать вопрос, у него подрагивали даже ресницы.
У окна стояли два пожилых секретаря и о чём-то тихо переговаривались, изредка поглядывая в нашу сторону.
Вдруг один из них сказал:
— Шахаб, дитя моё, ты сегодня слишком переутомился. Давай-ка мы займёмся этим прошением.
Я не удержалась, чтобы не вмешаться. Настроение у меня немного поднялось, я расхрабрилась и сказала:
— Подумать только, какую трогательную заботу проявляют в этом учреждении друг о друге товарищи!
Вероятно, мне не следовало говорить так, потому что Шахаб-эфенди покраснел как рак и ещё ниже опустил голову.
Может быть, я сказала какую-нибудь глупость? Секретари у окна захихикали. Я не расслышала их слов, но одна фраза долетела до меня: «Госпожа учительница весьма бывалая и проницательная…»
Что хотели сказать эти господа? Что они имели в виду?
Черновик прошения неоднократно побывал у заведующего и каждый раз возвращался назад в канцелярию, испещрённый многочисленными красными пометками и кляксами. Наконец всё было переписало начисто.
— Ну, пока ты свободна, дочь моя, — сказал мюдюр-эфенди. — Да поможет тебе аллах. Я же тебе помогу, насколько это будет в моих силах.
Больше я не осмелилась спрашивать, так как в кабинете заведующего были другие посетители.
Очутившись за дверью, я не знала, куда мне идти с этой бумагой и что говорить. В надежде опять увидеть Наимэ-ходжаным я огляделась и тут заметила Шахаба-эфенди. Маленький секретарь ждал кого-то у лестницы. Встретившись со мной взглядом, он робко опустил голову. Мне показалось, что он хочет что-то сказать, но не осмеливается. Я остановилась перед ним.
— Простите меня, я и так причинила вам много хлопот, эфендим. Но не откажите в любезности сказать, куда мне это теперь отнести?
Продолжая глядеть в пол, Шахаб-эфенди сказал дрожащим, слабым голосом, словно молил о какой-то великой милости:
— Проследить за ходом дела — вещь трудная, хемшире-ханым[31]. Если позволите, прошением займётся ваш покорный слуга. Сами не беспокойтесь. Только изредка наведывайтесь в канцелярию.
— Когда же мне прийти? — спросила я.
— Дня через два-три.
Я приуныла, услышав, что дело так затянется.
Эти «два-три дня» растянулись на целый месяц. Если бы не старания бедного Шахаба-эфенди, они длились бы ещё бог знает сколько. Пусть не согласятся со мной, но я должна сказать, что и среди мужчин встречаются очень порядочные, отзывчивые люди. Как забыть добро, которое сделал мне этот юноша?
Шахаб-эфенди кидался ко мне, едва я появлялась в дверях. Он ждал меня на лестничных площадках. Видя, как он бегает с моими бумагами по всему министерству, я готова была провалиться от стыда сквозь землю и не знала, как мне его благодарить.
Однажды я заметила, что шея секретаря повязана платком. Разговаривая со мной, он глухо кашлял, голос его срывался.
— Вы больны? — спросила я. — Разве можно в таком состоянии выходить на работу?
— Я знал, что вы сегодня придёте за ответом.
Я невольно улыбнулась: могло ли это быть причиной? Шахаб-эфенди продолжал хриплым голосом:
— Конечно, есть и другие дела. Вы ведь знаете, открыли новую школу…
— Вы меня чем-нибудь обрадуете?
— Не знаю. Ваши документы у генерального директора. Он сказал, чтобы вы зашли к нему, когда изволите сюда пожаловать…
Генеральный директор носил тёмные очки, которые делали его хмурое лицо ещё более мрачным. Перед ним лежала гора бумаг. Он брал по одной, подписывал и швырял на пол. Седоусый секретарь подбирал их, наклоняясь и выпрямляясь, точно совершал намаз.
— Эфендим, — робко выговорила я, — вы приказали мне явиться…
Не глядя на меня, директор грубо ответил:
— Потерпи, ханым. Не видишь разве?..
Седоусый секретарь грозно сдвинул брови, взглядом давая понять, чтобы я обождала. Я поняла, что совершила оплошность, попятилась назад и остановилась возле ширмы.
Покончив с бумагами, генеральный директор снял очки и, протирая стёкла платком, наконец произнёс:
— Ваше ходатайство отклонено. Выслуга лет вашего супруга не составляет тридцати…
— Моего супруга, эфендим? — удивилась я. — Это какая-то ошибка…
— Разве ты не Хайрие-ханым?
— Нет. Я Феридэ, эфендим…
— Какая Феридэ? А, вспомнил… К сожалению, и ваше тоже. Ваша школа, кажется, не опробирована министерством. С таким дипломом мы не можем предоставить вам должность.
— Вот как… Что же со мной будет?
Эта бессмысленная фраза как-то невольно сорвалась с моих губ.
Генеральный директор вновь водрузил на нос очки и язвительно сказал:
— С вашего позволения, об этом вы уж сами позаботьтесь. У нас и без того масса дел. Если мы ещё будем думать о вас, что тогда получится?
Это была одна из самых горьких минут в моей жизни.
Да что же теперь со мной будет?
Плохо ли, хорошо ли, но я старалась, училась много лет. Пусть я молода, но ведь я согласна поехать в далёкие края, на чужбину, и вот меня прогоняют. Что же делать? Вернуться в дом тётки? Нет, лучше умереть!
Потеряв всякую надежду, я опять кинулась к заведующему с волшебной бородой.
— Бей-эфенди, — стиснув зубы, чтобы не разреветься, пролепетала я, — говорят, мой диплом негоден… Что мне теперь делать?
Кажется, я действительно была близка к отчаянию. Добрый мюдюр-эфенди огорчился не меньше меня.
— Чем же я могу помочь, дочь моя? Я ведь говорил… Да разве станут читать твои бумаги? Никому и дела нет.
Эти слова сострадания совсем убили меня.
— Бей-эфенди, я должна непременно найти себе работу. Я с радостью поеду даже в самую далёкую деревню, куда никто не хочет…
— Погоди, дочь моя, попытаемся ещё! — воскликнул вдруг заведующий, словно вспомнив что-то.
У окна, в углу, спиной к нам стоял какой-то высокий господин и читал газету. Я видела только его седеющие волосы да часть бородки.
— Бей-эфенди! — обратился к нему заведующий. — Нельзя ли вас на минутку?
Господин с газетой обернулся и медленно подошёл к нам. Заведующий рукой показал на меня.
— Бей-эфенди, вы любите совершать добрые дела… Эта девочка окончила французский пансион. По её виду и разговору видно, что она из благородной семьи. Ведь известно, с одним только аллахом не случается беда. Она вынуждена искать работу. Готова ехать в самую далёкую деревню. Но вы знаете нашего… Сказал «нет» — и всё. Если вы соблаговолите замолвить господину министру доброе слово, всё будет в порядке. Родной мой бей-эфенди…
Мюдюр-эфенди уговаривал господина, поглаживая его плечи, преждевременно согнувшиеся под бременем жизненных тягот. Костюм незнакомца, весь его облик говорили, что предо мной иной человек, чем те, которых я до сих пор знала. Слушая заведующего, он слегка наклонился вперёд и приложил к уху ладонь, чтобы лучше слышать. Наконец он поднял на меня свои чуть красноватые кроткие глаза и скрипучим голосом заговорил по-французски. Он спросил, что я окончила, как училась, чем хочу заниматься в жизни. Видно было, он остался доволен моими ответами.
Во время нашей беседы мюдюр-эфенди весело улыбался и приговаривал:
— Ах, как говорит по-французски! Ну, точно соловей! Для турецкой девушки это просто чудесно. Достойно поощрения, по правде говоря…
Гюльмисаль-калфа любила говорить: «Если пятнадцать дней в месяце тёмные, мрачные, то остальные пятнадцать — светлые, солнечные». Разговаривая с незнакомцем (потом мне сказали, что это знаменитый поэт), я вдруг почувствовала, что солнечные дни настанут скоро и для меня. Ко мне снова вернулось радостное, безмятежное настроение после мрачного месяца ожидания.
Наговорив мне много приятных вещей, каких я ещё никогда ни от кого не слышала, он взял меня под руку и повёл в приёмную министра.
Когда он проходил по коридорам, служащие вскакивали, завидя его, а двери раскрывались как бы сами собой.
Через полчаса я уже была назначена на должность учительницы географии и рисования в центральное рушдие[32] губернского города Б…
Возвращаясь в этот вечер в Эйюб, Чалыкушу летела, будто на крыльях.
Отныне она уже самостоятельный человек, который сам будет зарабатывать на жизнь. Отныне никто не посмеет оскорбить её состраданием или покровительством.
Через три дня с формальностями было покончено, и я получила деньги на путевые расходы.
Ясным утром Гюльмисаль провожала меня на пароход. Шахаб-эфенди уже давно ждал на пристани. Я никогда не забуду этого доброго, сердечного юношу. Он позаботился буквально обо всём, не забыл ни одной мелочи, даже сунул мне в руки бумажку с адресом гостиницы, где я смогу остановиться по приезде в город Б…
Он пришёл на пристань задолго до нас, несмотря на сырой ветер с моря, вредный для его больного, всё ещё перевязанного горла. Он сам отнёс в каюту мой чемодан и небольшую коробку, — подарок мне на дорогу. Он и здесь проявил заботу обо мне, бегал куда-то, снова возвращался, давал наставления каютному слуге.
До отплытия парохода мы все трое сидели в уголке на палубе. Мне кажется, в минуту расставания человек должен говорить, говорить… в общем, много говорить обо всём, что есть у него на душе, не так ли? Но в тот день всё было иначе. За час мы не сказали с Гюльмисаль и десяти слов. Она держала мои руки в своих и смотрела на море тусклыми голубыми глазами. И только перед самым отплытием она вдруг прижала меня к груди и зарыдала, приговаривая:
— Так я и матушку твою провожала… Здесь же… Ах, Феридэ!.. Но она не была одна, как ты… Если аллаху будет угодно, я опять увижу тебя… Опять обниму…
Вероятно, я и сама не удержалась бы и заревела, несмотря на присутствие Шахаба-эфенди, но тут на палубе поднялась суматоха:
— Спешите, ханым!.. Сходни убирают!..
Матросы схватили мою Гюльмисаль за печи и, подталкивая сзади, помогли спуститься по трапу. А маленький секретарь Шахаб-эфенди всё не уходил. Я горячо благодарила, протянула ему руку и увидела, что он стоит бледный как полотно, со слезами на глазах.
— Феридэ-ханым, неужели вы уезжаете навсегда?
Впервые Шахаб-эфенди осмелился открыто взглянуть мне в лицо и произнести моё имя.
Хотя мне было тяжело и грустно в эту минуту расставания, я не удержалась от улыбки.
— А разве ещё можно сомневаться?
Шахаб-эфенди ничего не ответил, вырвал свою руку из моей и бегом кинулся вниз по трапу.
Морское путешествие — моя страсть. До сих пор я с восхищением вспоминаю нашу поездку на пароходе, которую мы совершали с денщиком отца, когда мне было шесть лет. Пароход, люди на нём и даже Хюсейн — всё это забылось. В памяти осталось только то, что, наверно, должна ощущать птица, пересекающая бескрайние просторы океана: пьянящий полёт в голубом просторе, полном живого, текущего, танцующего блеска.
Я всегда была без ума от моря, но на этот раз у меня не было сил оставаться на палубе. Когда пароход огибал мыс Сарайбурну, я спустилась к себе в каюту. Коробка Шахаба-эфенди лежала на чемодане. Я не выдержала и распечатала её. Там оказались шоколадные конфеты с ликёром, — моё самое любимое лакомство. Я взяла конфету, поднесла ко рту, и вдруг из глаз моих брызнули слёзы. Не знаю, почему это случилось. Я пыталась взять себя в руки, удержаться, но слёзы лились всё сильнее, рыдания душили меня. Неожиданно я схватила коробку и швырнула в море через иллюминатор, словно конфеты были виноваты в чём-то.
Да, нет ничего в жизни бессмысленнее слёз. Я понимаю это, и всё-таки даже сейчас, когда пишу эти строки, слёзы дрожат у меня на ресницах, падают на тетрадь, оставляя на бумаге маленькие пятна.
А может быть, это от дождя, что бесшумно моросит за окном? Интересно, как сейчас в Стамбуле? Так же льёт дождь? Или сад в Козъятагы залит серебряным светом луны?
Кямран, я ненавижу не только тебя, но и место, где ты живёшь!..
***
Проснувшись сегодня утром, я увидела, что дождь, ливший много дней подряд, прекратился, тучи рассеялись, и только на высоких вершинах гор, которые хорошо были видны из моего окна, кое-где курился лёгкий туман.
Вчера перед сном я забыла закрыть окно. Весёлый утренний ветерок шевелил край простыни, трепал мои и без того взлохмаченные волосы. Солнечные блики, похожие на жёлтые рыбьи чешуйки, делали праздничным и нарядным этот маленький гостиничный номер, в котором я поселилась пять дней назад.
За это время нервы мои порядком расходились. Проснувшись как-то ночью, я почувствовала, что щёки у меня мокрые, как осенние листья, покрытые инеем. Подушка была влажной. Я плакала во сне.
А сейчас солнечные лучи будили во мне надежду, наполняя сердце радостью, а тело — лёгкостью весеннего утра, как в те времена, когда я просыпалась в спальне пансиона.
Я была почему-то уверена, что сегодняшний день принесёт мне радостную весть. Я уже ничего не боялась и, проворно вскочив с постели, подбежала к маленькому старинному рукомойнику.
Я встряхивала головой, и во все стороны летели брызги воды, даже зеркало напротив стало совсем мокрым. Наверно, в эту минуту я походила на птицу, которая плещется в прозрачной луже.
В дверь тихонько постучали, и голос Хаджи-калфы произнёс:
— С добрым утром, ходжаным! Ты и сегодня вскочила чуть свет?
— Бонжур, Хаджи-калфа, — отозвалась я весело. — Как видишь, вскочила. А как ты узнал, что я проснулась?
За дверью раздался смех.
— Как узнал? Да ведь ты щебечешь, словно птичка.
Я уже сама начинаю думать, что во мне есть что-то от птицы.
— Принести тебе завтрак?
— А нельзя ли сегодня не завтракать?
— Нет, нельзя. Я такого не потерплю. Ни прогулок, ни развлечений… Сидишь, как в заключении. Если ты ещё и есть не будешь, то станешь похожей на соседку, которая живёт в номере напротив.
Последнюю фразу Хаджи-калфа произнёс тихо, прижавшись губами к замочной скважине, чтобы соседка не услышала его.
Мы крепко подружились с этим Хаджи-калфой! Помню первое утро в этой гостинице. Проснувшись рано, я быстро оделась, схватила портфель и вприпрыжку сбежала вниз по лестнице. Хаджи-калфа в белом переднике чистил наргиле[33] у небольшого бассейна. Увидев меня, он сказал, словно мы были сто лет знакомы:
— Здравствуй, Феридэ-ханым. Почему так рано проснулась? Я думал, ты с дороги будешь спать до обеда.
— Как можно?.. — ответила я весело. — Разве пристало учительнице, которая горит желанием выполнить свой долг, спать до обеда?
Хаджи-калфа забыл про своё наргиле и подбоченился.
— Поглядите на неё! — засмеялся он. — Сама ещё ребёнок, молоко на губах не обсохло, а собирается в школе учить детей!
Когда в министерстве я получила назначение, я поклялась никогда больше не совершать ребяческих проделок. Но стоило Хаджи-калфе заговорить со мной как с ребёнком, я опять почувствовала себя маленькой, подкинула вверх, как мячик, свой портфель и снова поймала.
Моё поведение окончательно развеселило Хаджи-калфу. Он захлопал в ладоши и громко засмеялся:
— Разве я соврал? Ведь ты сама ещё ребёнок!
Не знаю, может быть, это не очень хорошо — быть учительнице на короткой ноге с номерным, — только я тоже расхохоталась, и мы запросто принялись болтать о разных пустяках.
Старик решительно возражал против того, чтобы я шла в школу без завтрака.
— Да разве можно!.. Возиться голодной до самого вечера с маленькими разбойниками!.. Тебе понятно, ходжаным? Сейчас я принесу сыр и молоко. К тому же сегодня первый день, нечего спешить. — И он насильно усадил меня возле бассейна.
В этот ранний час двор гостиницы был пуст.
Хаджи-калфа уже кричал лавочнику, что торговал напротив:
— Молла, принеси нашей учительнице стамбульских бубликов и молока. — Затем обернулся ко мне: — Эх, и молоко у нашего Моллы! Ваше стамбульское по сравнению с его молоком — всё равно что вода из моего наргиле.
Если верить Хаджи-калфе, Молла зимой и летом кормил свою корову только грушами, отчего молоко имело грушевый запах.
Открыв этот секрет, старый армянин подмигнул мне и добавил:
— Только и сам Молла тоже, кажется, попахивает грушами.
Пока я завтракала у бассейна, Хаджи-калфа всё возился с наргиле, развлекал меня бесконечными городскими сплетнями. Господи, чего он только не знал! Но в чём особенно он был сведущ, так это во всех подробностях жизни местных учителей, даже знал, сколько у кого платьев.
Когда я покончила с завтраком, он сказал:
— А теперь поторапливайся. Я тебя провожу. Потеряешься ещё…
Припадая на больную ногу, Хаджи-калфа пошёл вперёд и привёл наконец меня к зелёным деревянным воротам центрального рушдие. Без него, пожалуй, я заблудилась бы в лабиринте переулков и улочек.
Я должна подробно рассказать о несчастье, которое ждало меня в школе, куда я вошла с твёрдой решимостью любить её, какой бы убогой она ни выглядела снаружи.
Привратника в сторожке не оказалось. Проходя садом, я встретила женщину со старым кожаным портфелем в руках, плотно закутанную в клетчатый тканый чаршаф. Лицо было закрыто двойной чадрой. Она направлялась к выходу, но, увидев меня, остановилась и пристально взглянула мне в лицо.
— Вам что нужно, ханым?
— Я хочу видеть директрису.
— Вы по делу? Директриса — я.
— Ах, вот как, ханым-эфенди! Я ваша новая учительница географии и рисования. Вчера приехала из Стамбула.
Мюдюре-ханым[34] открыла лицо, оглядела меня с головы до ног и недоумённо сказала:
— Тут какая-то ошибка, дочь моя. Действительно, у нас было вакантное место на должность преподавателя географии и рисования, но неделю тому назад нам прислали учительницу из Гелиболу.
Я растерялась.
— Этого не может быть, ханым-эфенди! Меня прислали из министерства образования. Приказ в моём портфеле.
Мюдюре-ханым удивлённо вскинула брови вверх, так что они очутились на самой середине её узкого, приплюснутого лба.
— Ах, боже мой, боже мой!.. — сказала она. — Дайте-ка мне взглянуть на ваш приказ.
Директриса несколько раз перечитала бумагу, посмотрела на дату и покачала головой.
— Такие ошибки иногда случаются. Сами того не ведая, они назначили на одно место двоих человек. Вах, Хурие-ханым, вах!
— Кто такая Хурие-ханым?
— Это та, другая учительница из Гелиболу… Не ужилась там, попросилась сюда. Приятная, скромная женщина… И опять бедняжке не повезло.
— Разве ей одной? Ведь моё положение тоже весьма затруднительное.
— Да, и это верно. Не будем по крайней мере расстраивать несчастную женщину до тех пор, пока обстановка не выяснится. Я сейчас — в отдел образования, по делам. Пойдёмте вместе. Посмотрим, может, найдём какой-нибудь выход.
Заведующий отделом образования, толстый неуклюжий флегматик, разговаривая с посетителями, обычно закрывал глаза, словно погружался в дремоту. Речь его была отрывиста и бессвязна, будто его только что разбудили.
Выслушав нас со скучающим видом, он медленно процедил:
— Что я могу поделать?.. Как они сделали, так и вышло. Надо написать в Стамбул. Посмотрим, что ответят.
Тут в разговор вмешался секретарь отдела — огромного роста мужчина, он носил красный кушак и короткую жилетку и был похож на ломового извозчика.
— Дата приказа о назначении этой ханым-эфенди более поздняя. Основываясь на этом, её кандидатуру следует считать более приемлемой и правомочной.
Заведующий задумался, словно загадывал перед сном, потом сказал:
— Это, конечно, верно, но мы всё равно не имеем приказа об отстранении первой учительницы… Запросим министерство. Дней через десять придёт ответ. Вы же, мюдюре-ханым, извольте ждать решения.
Я опять поплелась в рушдие по извилистым улочкам следом за мюдюре-ханым, закутанной в клетчатый чаршаф. Ах, лучше бы мне вернуться в гостиницу!
Хурие-ханым оказалась приземистой смуглолицей женщиной лет сорока пяти, с капризным характером. Как только она обо всём узнала, лицо её потемнело ещё больше, глаза расширились, на шее с двух сторон вздулись вены, и она пронзительно завопила, словно «уди-уди», которым мальчишки забавляются в праздники.
— Ах ты, боже мой, да что же это получается, друзья!.. — И рухнула на пол, лишившись чувств.
В учительской начался переполох. Старенькая учительница в очках с трудом сдерживала сбежавшихся на крик учениц, отгоняя их от дверей.
Женщины положили Хурие-ханым на диван, побрызгали лицо водой, смочили уксусом виски, расстегнули фуфайку и принялись растирать её грудь, усыпанную, точно родинками, блошиными укусами.
Я растерялась и молча стала в углу с портфелем под мышкой, не зная что делать.
Старая учительница, которой наконец удалось отогнать от дверей девочек, глянула на меня сердито поверх очков:
— Поражаюсь твоей бесчеловечности, дочь моя! И ты ещё смеёшься!
Она была права. К сожалению, я не удержалась и улыбнулась. Но откуда старушке было знать, что я смеюсь не над Хурие-ханым, а над своей собственной растерянностью!
Однако не одна я была столь бесчеловечна. Высокая молодая учительница с чёрными проницательными глазами тоже беззвучно смеялась. Она подошла и шепнула мне на ухо:
— Можно подумать, её муж привёл в дом вторую жену. Это вовсе не обморок. Клянусь аллахом, это от злости.
Хурие-ханым открыла глаза. По её носу и щекам стекали капли воды. Она громко икнула, словно в желудке у неё взорвалась бомба, замотала головой и принялась кричать:
— Ах, друзья, да что же это со мной стряслось! В мои-то годы! Надо же было такому случиться?!
Верно говорят: «Язык мой — враг мой». Я опять допустила оплошность, мне вдруг взбрело в голову проявить учтивость.
— Вам стало лучше, слава аллаху?.. — спросила я.
Ах, что последовало за столь любезным вопросом! Хурие-ханым так распалилась, что невозможно передать. Чего она только не наговорила!
— Покушаться на жизнь человека, — кричала она, — и в то же время справляться о его самочувствии — это верх наглости, безобразия, невоспитанности!..
Я от стыда забилась в угол и зажмурилась. Женщинам никак не удавалось успокоить разбушевавшуюся Хурие-ханым. Крик перешёл в отчаянный визг, посыпались такие словечки, какие редко услышишь не то что в центральном рушдие, но даже на улице. Она кричала, что по моему лицу видно, какая я штучка, что ей всё известно, что я вырвала у неё из рук кусок хлеба и, кто знает, скольким мужчинам в министерстве я за это…
У меня потемнело в глазах, задрожал подбородок, на лбу выступил холодный пот. Самое страшное, что другие женщины держали себя так, будто считали Хурие-ханым правой.
Вдруг кто-то изо всех сил стукнул кулаком по столу. Стаканы и графины зазвенели. Молодая учительница с чёрными глазами, которая минуту назад смеялась вместе со мной, вдруг превратилась в львицу!
— Мюдюре-ханым! — закричала она сердито. — Где же ваше руководство? Как вы разрешаете этой особе обливать грязью честь учительницы? Где мы находимся? Если вы позволите ей сказать ещё слово, я потащу в суд не её, а вас! Эта женщина забывает, где она находится!.. — Тут черноглазая ходжаным топнула ногой и набросилась на женщин; даже в гневе голос её поражал какой-то удивительной мелодичностью. — Браво, товарищи, браво! Просто великолепно! И это в школе!.. С улыбочкой слушаете, как оскорбляют вашего коллегу!..
Сразу стало тихо, но как только Хурие-ханым почувствовала, что остаётся одна, она снова впала в истерику и хотела было опять лишиться чувств. Но, на счастье, раздался звонок на урок. Учительницы взяли тетрадки, книжки, корзинки для рукоделия и начали расходиться.
— Жду вас у себя в кабинете, дочь моя, — сказала мюдюре-ханым и тоже вышла.
Через минуту мы остались вдвоём с девушкой, которая меня защищала. Я сочла своим долгом поблагодарить её.
— Ах, боже, как вам пришлось понервничать из-за меня.
Девушка пожала плечами, словно хотела сказать: «Какое это имеет значение!» — и улыбнулась.
— Я это сделала нарочно. Если на таких особ не прикрикнешь, не припугнёшь, они сядут на голову. Что вы тогда сделаете? После уроков увидимся. Не так ли?
Я дошла до кабинета мюдюре-ханым, но заходить туда мне уже не хотелось. Было тошно заводить тот же разговор. Настроение упало. Портфель показался непомерно тяжёлым. Стараясь не попасться никому на глаза, я вышла из рушдие и вернулась в гостиницу.
Увидев меня, Хаджи-калфа огорченно всплеснул руками и принялся причитать:
— Вах, ходжаным, вах! Как тебе не повезло!..
Оказывается, ему было уже всё известно. Уму непостижимо, как он успел узнать?
— Смотри, дочь моя!.. Держи ухо востро, — предупреждал он меня. — Как бы они не сыграли с тобой какую-нибудь злую шутку! Если у тебя есть знакомые в министерстве, давай тут же напишем письмо.
Я сказала, что не знаю там никого, кроме старого поэта, который рекомендовал меня министру. Услышав имя поэта, Хаджи-калфа обрадовался, как ребёнок.
— Ах, господи! — воскликнул он. — Ведь это мой благодетель! Он здесь одно время был директором идадие[35]. Это ангел, а не человек. Пиши, дочь моя, пиши. А если любишь меня, передай ему от меня привет. Напиши так: «Твой раб Хаджи-калфа лобызает твои благословенные руки…»
Не раз бедный Хаджи-калфа поднимался ко мне наверх, волоча свою хромую ногу, и приносил такого рода вести: «Надо, чтобы господин прокурор не испугался и распёк заведующего отделом образования. Это его право». Или же: «Инженер из муниципалитета едет в Стамбул. Обещал зайти в министерство».
Какой странный край! Буквально за несколько часов в городке не осталось человека, который бы не знал о случившемся. В кофейне при гостинице только об этом и говорили.
— В чём дело, Хаджи-калфа? — удивлялась я. — Здесь все знают друг друга?
— Да ведь местечко крошечное, с ладонь, — отвечал старик, почёсывая затылок. — Это тебе не дорогой, благословенный Стамбул. Случись это там, никто бы ничего не знал. А здесь — одни сплетни… Ты это должна знать. Вот тебе мой совет: будь порядочной, будь добродетельной, не гуляй с открытым лицом по лавкам и базару. Так-то! (Господи, с каким странным выражением произносил он это «так-то!».) Тогда судьба твоя устроится, если аллаху будет угодно. Была здесь одна учительница, Арифэ-ходжаным. На ней женился сам председатель суда. Сейчас она как сыр в масле катается. Да пошлёт аллах тебе счастья. Может, думаешь, она красавица? Куда там! Просто была целомудренна, скромна. Теперь у человека самое дорогое — честь его.
Доверие ко мне и благосклонность Хаджи-калфы росли с каждым днём. Он без конца приносил из дома какие-нибудь безделушки: кружевную накидку для чайного сервиза, вышитое ручное полотенце, деревянный веер с рисунком или что-нибудь другое и украшал мою комнату.
Часто, когда мы болтали, снизу раздавался зычный голос:
— Хаджи-калфа!.. Опять ты в ад провалился?..
Это был хозяин Хаджи-калфы, владелец гостиницы.
В таких случаях старик всегда отвечал вполголоса, медленно, мелодично, словно пел песню:
— Ах, чтоб тебя!.. Дался же тебе Хаджи-калфа! — И громко: — Иду, иду!.. Мало у меня дела, что ли?..
Кроме Хаджи-калфы, у меня в гостинице был ещё один друг: женщина лет тридцати пяти — сорока, приехавшая в Б… из Монастира.
Сейчас я расскажу, как мы подружились. Вечером в день приезда я разбирала вещи у себя в номере. Вдруг дверь легонько скрипнула. Я обернулась и увидела в дверях женщину в жёлтом ситцевом энтари и капюшоне из зелёного крепа.
Войдя, она справилась о моём самочувствии:
— Вы здоровы, дочь моя? Слава аллаху! Добро пожаловать!
Её худое нарумяненное лицо чем-то напоминало стену с обвалившейся штукатуркой, дыры в которой замазали извёсткой. Насурьмлённые брови и чёрные гнилые зубы делали её похожей на мертвеца.
— Благодарю вас, ханым-эфенди, — сказала я, немного растерявшись.
— А где ваша мамочка?
— Какая мамочка, ханым-эфенди?
— Учительница. Разве вы не дочь учительницы?
Я не выдержала и рассмеялась.
— Я вовсе не дочь учительницы, ханым-эфенди. Я сама учительница.
Женщина даже чуть присела и хлопнула себя руками по коленям.
— Ах, так это вы учительница! Никогда ещё не видела таких молоденьких учительниц. Вы же величиной с мизинец. А я ожидала увидеть пожилую солидную даму.
— Сейчас и такие учительницы бывают, ханым-эфенди.
— Да, бывают… Да, бывают… Чего только не случается на этом свете! А мы вот живём в номере напротив. Я уложила ребятишек спать и зашла вас поприветствовать. Днём столько хлопот с детворой, не приведи аллах! Но когда наступает вечер, и дети засыпают, меня одолевает тоска. Одиночество возвеличивает одного только всевышнего. Разве не так, сестрица? Думаешь, думаешь, куришь, куришь без конца… Так и коротаю ночи до утра. Сам аллах послал мне вас, сестрица. Поболтаю с вами, легче станет на душе.
Сначала женщина обратилась ко мне: «Дочь моя». Но, узнав, что я учительница, стала называть «сестрицей».
Я предложила гостье стул:
— Садитесь, пожалуйста!
Сама пристроилась на кровати и принялась болтать ногами.
— Я не привыкла сидеть на стульях, сестрица, — сказала женщина из Монастира и опустилась на пол возле моих ног в странной позе, почти упираясь подбородком в колени.
Она тут же достала из кармана своего энтари жестяную табакерку и начала сворачивать толстые цигарки. Одну она протянула мне.
— Благодарю вас, я не курю, ханым-эфенди.
— И я раньше не курила, — сказала женщина. — Горе да беда заставили.
Моя соседка была, действительно, очень несчастна. Она рассказала, что отец её, видный человек в Монастире, владел садами, виноградниками, стадами коров. В их доме всегда кормилось человек пять бедняков. Многие видные беи Монастира сватались за неё. Да куда там, ведь они были неотёсанны!.. Капризная дочь заупрямилась: «Выйду только за офицера с саблей!..» Ах, если бы мать как следует отколотила её палкой и выдала за одного из этих беев! Но откуда бедной старушке было знать, что случится потом? И она отдала свою единственную дочь за лейтенанта, у которого, кроме сабли на боку, не было ничего. До провозглашения конституции[36] они прожили вместе. Тридцать первого марта муж с действующей армией отбыл в Стамбул. Отбыл и как в воду канул! Наконец какой-то родственник, вернувшись из Стамбула, рассказал, что её муж служит в городе Б… и даже женился там. Ну что ж, и это бывает. По нашим законам разрешается иметь до четырёх жён. Моя бедная соседка поплакала немного, погоревала, потом забрала своих троих ребят и приехала в Б… Но оказалось, что муженьку это совсем не понравилось. Он не желал видеть не только жену, которую некогда умолял о замужестве, но даже «любимых» деток и настаивал, чтобы они немедленно вернулись в Монастир. Как ни валялась бедняжка в ногах супруга, как ни ластилась к нему, точно собачонка, умоляя: «Ведь мы столько лет женаты! Не обрекай меня на страдания!» — безжалостный муж ни за что не соглашался оставить её здесь.
Этот длинный рассказ взволновал меня.
— Милая моя, — сказала я, — зачем же вы навязываетесь человеку, который не любит вас?
Женщина из Монастира улыбнулась, словно жалея меня за невежество.
— Эх сестрица, — вздохнула она. — Да ведь он первый, кого я полюбила. Столько лет наши головы лежали рядом, на одной подушке! — Тут её голос задрожал. — Легко ли расстаться с мужем?.. «Без матери прожить можно, без милого — нет!..» — закончила она строчкой из стиха.
Я даже рассердилась:
— Как женщина может любить человека, который её обманул? Не могу этого понять!
Соседка горько улыбнулась, обнажив чёрные зубы.
— Вы ещё совсем ребёнок, сестрица. И любви поди не испытали. Не знаете, как мучаются. Да и не дай вам аллах!
— А вот моя знакомая девушка, узнав за два дня до свадьбы, что жених обманул её с другой женщиной, швырнула обручальное кольцо в лицо этому скверному человеку и уехала в далёкие края.
— Потом-то она, верно, раскаялась, сестрица. Жаль её. Извелась, наверно, от тоски. Разве ты не слышала, сестрица, про людей, сражённых на поле боя? Некоторые, после того, как их настигнет пуля, ничего не замечают, несутся вперёд, всё думают спастись бегством. Пока рана горячая, она не болит, сестрица, а вот стоит ей остыть… Поверь мне, настрадается, намучается ещё та девушка!..
Я спрыгнула с кровати и заметалась по комнате, как безумная. Меня душил гнев. В окна хлестал дождь, с улицы доносился глухой собачий вой.
Женщина из Монастира глубоко вздохнула и продолжала:
— Я ведь на чужбине. Крылья у меня подрезаны, руки слабые, силёнок не осталось. Будь это в Монастире, я бы в два счёта вырвала своего мужа из объятий проклятой потаскухи.
Я удивлённо раскрыла глаза.
— А что бы вы сделали?
— Соперница приворожила здесь моего муженечка, околдовала, заткнула ему рот, сковала язык. Но в Монастире колдуны куда искуснее. И обошлось бы недорого. Потратила бы только три меджидие[37], и они бы вмиг вернули мне супруга!
И моя соседка принялась подробно рассказывать о румелийских[38] колдунах:
— Есть у нас один албанец по имени Ариф Ходжа. Так он заклинаниями превратил свиное ухо в подзорную трубу. Ст́оит обманутой женщине приставить эту странную трубку к своему глазу и разок взглянуть на мужа, как тот моментально возвращается на путь истинный, каким бы распутником ни был. И всё это потому, что женщины начинают ему казаться свиньями. Ариф Ходжа и другое может: воткнёт в кусок мыла иголку, потом заколдует это мыло и закопает его в землю. Мыло в земле тает, а враг твой тоже начинает таять, сохнуть и превращается в иголку.
Рассказывая эти небылицы про колдунов, бедняжка не выпускала из рук жестяную табакерку, скручивала цигарки и курила одну за другой.
Какие пустые, какие жалкие слова! Особенно сказка про рану, которая начинает болеть, остывая! Нет, не может быть! Разве я тоскую по тому злодею? Разве я думаю о нём?
Вначале румяна, толстым слоем покрывающие лицо моей соседки, её накрашенные брови, похожие на ручки кастрюли, страшные тёмные круги вокруг насурьмлённых глаз вызывали у меня брезгливое чувство. Но когда я поняла, что это всего лишь хитрость, жалкое средство, которым несчастная надеется вернуть себе мужа, у меня защемило сердце.
А она всё говорила:
— Отказываю во всём, даже для детишек. Чтобы понравиться своему муженьку, покупаю румяна, хну, сурьму, наряжаюсь, как невеста. Но ничего не помогает. Я ведь сказала: околдовали его…
Стоило мне теперь услышать скрип двери, даже не поворачивая головы, я знала: это моя несчастная соседка.
— Ты занята, сестрица! Позволь на минутку войти.
Мне так тошно от одиночества, что этот голос меня радует. Я откладываю в сторону перо, сжимаю и разжимаю затёкшие пальцы и готовлюсь с прежним интересом слушать рассказ о скучной любви моей соседки, рассказ, который я уже выучила наизусть.
Из моего окна хорошо виден высокий холм. В первые дни вид его развлекал меня, но потом стал раздражать. Если человек не бродит по этим туманным склонам, чтобы ветер свистел в волосах, чтобы полы одежды развевались, если он не резвится, прыгая, как козлёнок, по крутым скалам, то зачем всё это нужно?
Ах, где они — те дни, когда я убегала из дому и часами бродила по степи? Где то время, когда я спугивала птиц, громыхая палкой по решётке сада, запуская камни в густую крону деревьев? А ведь я стремилась в Анатолию, главным образом, чтобы вот так же резвиться, как в старое доброе время.
С детства я очень люблю рисовать. Рисование — кажется, единственный предмет, но которому я всегда получала наивысший балл. Как меня ругали, сколько раз наказывали за то, что я разрисовывала стены простым или цветным карандашом, размалёвывала мраморные постаменты скульптур. Уезжая из Стамбула, я захватила с собой кипу бумаги для рисования и цветные карандаши. И вот теперь, в дни одиночества, когда мне надоедает писать, я принимаюсь за рисование, и это меня утешает. Я попыталась даже сделать два портрета Хаджи-калфы, один — чёрным карандашом, другой — акварелью.
Не могу сказать, насколько рисунки соответствовали оригиналу, но сам Хаджи-калфа узнал себя, если не по выражению глаз или по носу, то, во всяком случае, по лысой голове, длинным усам, белому переднику, и был изумлён моим мастерством.
Старик не поленился, исходил все лавки на базаре, купил дешёвый атл́ас, бархат, шёлк, разноцветные бусы и приказал дочери сделать рамки для своих портретов.
Заметив, что я тоскую, Хаджи-калфа стал приглашать меня к себе в гости.
Благодаря бережливости своей супруги, Хаджи-калфа построил хорошенький домик и на досуге с помощью домочадцев выкрасил его в зелёный цвет.
Дом стоял недалеко от глубокого оврага. Если упереться руками в деревянный забор сада, обвитый плющом, и взглянуть вниз на дно оврага, начинает легонько кружиться голова.
Много счастливых часов провела я в этом саду с семьёй Хаджи-калфы.
Неврик-ханым выросла в Саматье[39]. Под стать своему мужу, она была женщина простая, добрая и приветливая.
Увидев меня в первый раз, она воскликнула:
— Вы пахнете родным Стамбулом, девочка моя! — И, не удержавшись, кинулась меня обнимать.
Всякий раз, когда речь заходит о Стамбуле, глаза Неврик-ханым наполняются слезами, и мощная грудь вздымается от тяжёлых вздохов, словно кузнечные мехи.
У Хаджи-калфы двое детей: сын Мират двенадцати лет и четырнадцатилетняя дочь Айкануш. Айкануш — застенчивая неповоротливая армянская девушка с толстыми бровями, с тёмно-красными, как свёкла, щеками, усеянными крупными прыщами, словно болячками ветряной оспы.
В отличие от толстой и мясистой сестры, Мират — маленький, бесцветный и тощий, как вобла, мальчик.
Хаджи-калфа человек неграмотный, но уважает науку и ценит её. Он считает, что человек должен всё знать, даже профессия карманного воришки может, по его мнению, всегда пригодиться. Мират два года занимался в армянской школе и вот уже два года учится в османской. По программе Хаджи-калфы, его сын должен раз в два года менять школу и к двадцати годам стать «настоящим человеком», великолепно знающим французский, немецкий, английский и итальянский языки (если, конечно, к тому времени этот тщедушный ребёнок не будет раздавлен столь обширным грузом знаний и не отдаст богу душу).
Однажды, разговаривая о сыне, Хаджи-калфа спросил:
— Ты обратила внимание на имя Мирата? Правда, мудрое? Чтобы найти его, я целую неделю ломал голову. Подходит к двум языкам: по-армянски — Мират, по-османски — Мурат! — Тут Хаджи-калфа подмигнул мне; это означало, что он сейчас скажет что-то чрезвычайно остроумное. — Когда Мират совершает какую-нибудь глупость и сердит меня, я говорю: «Ты не Мират и не Мурат, ты — мерет"[40].
Однажды я была свидетельницей одного из таких приступов гнева у старика. Это стоило посмотреть! Вся вина Мирата заключалась лишь в том, что ему не понравилось какое-то блюдо, приготовленное матерью.
— Вы посмотрите на этого паршивца! — вскричал Хаджи-калфа. — От горшка два вершка, а ещё капризничает! Кинули нищему огурец, так ему не понравилось: кривой, говорит, и выбросил в канаву. Что понимает осёл в компоте? Намотай мои слова на ус и помни: кого не излечивают нравоучения, того ждёт палка. Кто ты такой, чтобы тебе не нравились хлеб и пища аллаха?
Ты познай сам себя, познай,
Ты познай сам себя, познай.
Если ты себя не познаешь,
Понапрасну лишь пострадаешь.
Образованию Айкануш тоже уделялось много внимания, несмотря на то что она — девушка. Айкануш посещала школу при армянской католической церкви.
Однажды Хаджи-калфа решил устроить дочери строгий экзамен в присутствии соседей — старого развалившегося паралитика и пожилой армянки в чёрных шароварах.
Трудно представить себе картину более смешную. Хаджи-калфа насильно сунул мне книги и тетради Айкануш и пригрозил дочери:
— Ну, смотри, Айкануш, если ты меня опозоришь перед учительницей, пусть тебе не пойдёт впрок мой хлеб.
Спросив у девушки два-три правила на умножение и деление, я наугад открыла иллюстрированную «Историю пророков». Попался отрывок про Иисуса и крещение. Рассказывая о крещении, Айкануш наговорила всякой чепухи. Ещё в пансионе я вдоволь наслушалась всего этого, поэтому поправила девочку и привела несколько простых сведений о крещении.
Хаджи-калфа слушал меня, и глаза его широко раскрывались. Вол́ос у старика на голове не было, но брови его встали торчком. Мои познания в христианской премудрости казались бедняге каким-то удивительным чудом. Он крестился, приговаривая:
— Что же это такое?! Мусульманская девица знает мою веру лучше священников! Ты понимаешь?.. Я думал, ты обыкновенная, простая учительница, а ты, оказывается, учёный человек, которому надо целовать руки!..
Хаджи-калфа схватил за шиворот свою толстую супругу, которой труднее было сдвинуться с места, чем барже оторваться от пристани, подвёл ко мне, подтолкнул и приказал:
— Поцелуй от моего имени этого ребёнка в самую середину лба. Понятно?
Бедняга Хаджи-калфа ещё причислял себя к мужчинам, поэтому церемонию целования возложил на свою жену.
С этого дня старый номерной перед всеми превозносил мою учёность до небес. Дело дошло до того, что, когда я проходила мимо гостиничной кофейни, сидевшие там бездельники липли носами к окнам, чтобы взглянуть на меня.
Я рассердилась:
— Хаджи-калфа, ради аллаха, оставьте… Не надо меня так расхваливать!
Но Хаджи-калфа забунтовал:
— Я делаю это специально. Пусть начальство услышит! Пусть им станет стыдно за такое отношение к тебе!
Знакомство с семьёй Хаджи-калфы было полезно для меня и в другом отношении. Неврик-ханым родилась в Саматье, поэтому великолепно варила варенье, делала засахаренные фрукты. По-моему, эта наука гораздо полезнее, чем мои познания из «Истории пророков». Без всякого труда и совсем даром я получила от неё рецепты для варки варенья и подробно записала их в книжечку, где уже имелись рецепты блюд, которые меня научила готовить старая черкешенка Гюльмисаль. Теперь ведь мне самой придётся заботиться о сластёне Чалыкушу.
Если аллах захочет, и мои дела наладятся, у меня тоже будет маленький домик, где я смогу отдохнуть. Прежде всего я куплю себе буфет специально для варенья. Как и Хаджи-кал фа, я застелю его полки бумажными кружевами, заставлю разноцветными баночками, которые будут отливать яхонтом, янтарём, перламутром.
Как чудесно, ни у кого не спрашиваясь, когда тебе взбредёт в голову, полакомиться вареньем! И нет никакой надобности «совершать набеги» на буфет. Если аллаху будет угодно, у меня даже не заболит живот.
И среди жёлтых, розовых, белых баночек с вареньем не будет только зелёных. Ненавистные глаза Кямрана, которого я теперь даже не вспоминаю, заставили меня возненавидеть зелёный цвет.
О, я хорошо помню, Кямран. Когда в моей душе ещё не было такой ненависти, как сейчас, я всё равно не могла выносить твоих глаз. Мне ещё не было двенадцати лет, когда началась эта неприязнь. Конечно, ты и сам всё помнишь. Я часто швыряла тебе в лицо горсти пыли. Ты думал, что это была только детская шалость? Нет, нет. Я хотела причинить боль твоим глазам, в которых, как в водорослях, пронизываемых солнечными лучами, мелькали хитрые искорки.
Опять я отвлеклась. А ведь моя цель — писать только о настоящем. На чём я остановилась? Да… Хаджи-калфа расценил совсем по-другому моё детское веселье, истинной причиной которого было только солнце, проглянувшее впервые за много дней. Он решил, что я получила откуда-то хорошие известия, и принялся допекать меня расспросами. Но возможно ли, чтобы известие, имеющее отношение ко мне, достигло моих ушей раньше, чем об этом узнает он сам? Скоро, наверно, даже о часе, когда мне следует проголодаться или лечь спать, я буду справляться у этого странного служителя гостиницы.
— Ну, не капризничай, говори, — настаивал Хаджи-калфа. — Неспроста ты такая весёлая! Наверно, есть хорошие новости?
Почему-то мне в ту минуту хотелось казаться более осведомлённой, чем он. Многозначительно улыбнувшись, я с серьёзным видом подмигнула ему:
— Кто знает, может быть, это тайна, которую нельзя разглашать.
Солнце было такое чудесное! Стараясь запомнить дорогу, чтобы не заблудиться, я миновала мостик за гостиницей и поднялась на крутой холм, которым давно уже любовалась из окна своего номера. Затем пересекла лужайку, обогнула рощицу, перешла второй мостик. Я гуляла бы ещё, но тут возникла опасность куда более серьёзная, чем возможность заблудиться.
Несмотря на мой солидный чаршаф и плотную чадру, какие-то подозрительные типы увязались за мной и даже пытались заговаривать.
Я испугалась, вспомнив наставления Хаджи-калфы, и повернула назад.
Я была уверена, что секретарь отдела образования, повязанный кушаком, опять встретит меня словами: «Из Стамбула, сестрица, пока ничего нет». Но у меня уже появилась привычка: выйдя на улицу, непременно заглядывать к нему.
На лестнице я встретила слугу заведующего.
— Как удачно, что ты пришла, ходжаным. Бей как раз тебя ищет. Я уже хотел идти за тобой в гостиницу.
«Беем» он величал заведующего отделом образования. Поразительно…
Заведующий сидел за письменным столом, покрытым красным сукном, в своей постоянной позе уставшего человека, с полузакрытыми глазами, и пребывал в задумчивости. Руки его висели, точно плети; ворот рубахи был расстёгнут. Увидев меня, он зевнул, потянулся и медленно заговорил:
— Дочь моя, мы ещё не получили ответа из министерства. Не могу знать, какова будет их воля, но думаю, Хурие-ханым, как учительнице с большим стажем, окажут предпочтение. Если ответ будет не в вашу пользу, вы окажетесь в затруднительном положении. Мне пришла в голову мысль. В двух часах езды отсюда есть деревушка Зейнилер. Вода, воздух там замечательные, природа — чудесная, жители — все порядочные, честные… Словом, место райское. Там есть вакуфная[41] школа. В прошлом году ценой больших жертв мы сделали в ней ремонт, можно сказать, отстроили заново; закупили много школьного инвентаря. При школе есть удобная квартира для преподавателя. Сейчас нам нужен молодой, энергичный, самоотверженный педагог. Хотелось бы, чтобы туда поехала такая честная девушка, как вы. Я говорю совершенно серьёзно, это очень хорошее место. В то же время вы окажете стране неоценимую услугу. Правда, жалованье там меньше, чем здесь, но зато цены на молоко, мясо, яйца и другие продукты гораздо ниже по сравнению со здешними. При желании вы сможете скопить там порядочную сумму. Конечно, при первой возможности я увеличу вам оклад, и вы будете зарабатывать столько же, сколько получают и здесь. Тогда ваша должность будет более выгодной, чем у директора здешней школы.
Я молчала, не зная, как отвечать на это предложение.
Заведующий продолжал:
— Школой там ведает одна пожилая женщина. Она и учительница, и выполняет всю чёрную работу. Это скромная, набожная старушка. Вот только не компетентна в новых методах преподавания. Но вы и её перевоспитаете. А если Зейнилер вам не понравится, напишите мне несколько строк, и я тотчас вас устрою здесь на подходящую должность. Впрочем, я уверен, что, увидев те места, вы не захотите уезжать и откажетесь, даже если вам дадут назначение в центр.
Климат замечательный, природа чудесная, жители добропорядочные, продукты дешёвые… Это что-то вроде швейцарской деревни. Что ещё человеку нужно?
Моему воображению представились солнечные дороги, тенистые сады, речка, лес. Сердце бешено заколотилось, и всё-таки я не решалась сказать сразу «да». Как бы там ни было, мне хотелось прежде всего посоветоваться с Хаджи-калфой.
— Позвольте дать вам ответ через два часа, эфенди.
Заведующий вдруг встрепенулся:
— Помилуй, дочь моя, дело очень срочное! Есть и другие претенденты. Упустишь место — пеняй на себя.
— Тогда дайте хоть час, бей-эфенди…
Выйдя из кабинета заведующего, я носом к носу столкнулась со своей соперницей Хурие-ханым. На днях Хаджи-калфа сказал мне, что в Б… нас прозвали именно так — «соперницы». Хурие-ханым в своё время сильно напугала меня, поэтому, встретившись с ней в коридоре, я опять перетрусила и попыталась быстро проскочить мимо. Но Хурие-ханым загородила дорогу и схватила меня за край чаршафа, словно обнаглевшая нищенка.
— Ханым-эфенди, дочь моя, — слезливо начала она, — я на днях очень плохо обошлась с вами. Извините, ради аллаха. Это всё нервы. Я была так убита тогда. Ах, дочь моя, если б вы знали, чего только я не испытала в жизни, вы пожалели бы меня! Простите за мою несдержанность.
— Ничего, ханым-эфенди, — пробормотала я и снова попыталась пройти.
Но Хурие-ханым не собиралась отпускать меня. Она принялась жаловаться на своё положение и заявила, что пятерым душам, которых она содержит, грозит улица и нищенство. Хурие-ханым всё больше и больше приходила в неистовство, голос её постепенно возвысился до крика и перешёл в истеричный фальцет.
Совершенно растерявшись, я стояла, не зная, что делать, что говорить. Но хуже всего, что эта комедия привлекла зрителей. Вокруг нас образовалась толпа служащих канцелярии, секретарей, мальчишек-подручных, разносящих кофе и шербет.
Щёки мои пылали. Он стыда я готова была провалиться сквозь землю.
— Прошу вас, ходжаным, говорите тише! — взмолилась я. — На нас люди смотрят.
Но Хурие-ханым, как назло, заголосила ещё громче.
Она рыдала, рвала на себе волосы, била кулаком в грудь так, что отлетали пуговицы, пыталась поцеловать мои руки и колени.
К ужасу своему, я видела, как толпа вокруг нас продолжает расти. Так на стамбульских улицах народ обступает крикливого торговца подозрительными средствами от пятен или мозолей или же бродячего зубного лекаря.
До меня уже долетали такие слова: «Жалко бедняжку…», «Не заставляй плакать несчастную, девушка!..».
Вдруг возле нас появился высокий белобородый мулла в зелёной чалме.
— Дочь моя, — обратился он ко мне, — религиозный долг и человеколюбие велят относиться к старшим почтительно, с уважением. Не вставай на пути этой почтенной женщины, не отнимай у неё куска хлеба. Уступи ей, и ты возрадуешь аллаха и пророка. Создатель всемилостив, он откроет для тебя другую дверь в своей волшебной сокровищнице.
Я дрожала под чаршафом, обливаясь холодным потом. В этот момент какой-то торговец кофе, гремя щипцами, которые у него были в руках, закричал:
— Верно! Верно!.. Ты всегда заработаешь себе на хлеб там, где будет аллах.
В толпе раздался смех. Откуда-то появился секретарь, подвязанный красным кушаком, схватил торговца за шиворот и потащил его к лестнице.
— Ах ты, бесстыдник! Сейчас я тебе все зубы пересчитаю! — пригрозил он.
Почему они смеялись? Ведь слова продавца кофе ничем не отличались от того, что сказал мулла.
Хурие-ханым исступлённо рыдала. Скандал принимал такие размеры, что я готова была ценой жизни уладить дело.
— Хорошо, хорошо! Пусть будет так, как вы хотите. Только, ради аллаха, отпустите меня.
Я с трудом оторвала Хурие-ханым от своих колен, которые она пыталась поцеловать, и кинулась назад в кабинет заведующего.
Через несколько минут мне дали подписать бумагу, в которой говорилось, что я по собственному желанию отказываюсь от преподавания в центральном рушдие и выражаю желание учительствовать в школе Зейнилер.
Не прошло и часу, как все формальности были закончены, и заведующий отделом, которого, казалось, ничто не может заставить подняться с места, в собственном фаэтоне отправился в резиденцию вали[42] подписать приказ.
Вот, оказывается, как быстро могут решаться дела, которые в другое время месяцами путешествовали бы от стола к столу.
Когда я вернулась в гостиницу, Хаджи-калфа встретил меня на пороге. С укоризной, но в то же время с радостью, он сказал:
— Утаила от меня… Думала, не знаю. Слава аллаху.
— Что ты узнал?
— Приказ-то тебе пришёл, милая!
— Какой приказ, Хаджи-калфа?
— Тебя оставляют в центральном рушдие! Хурие-ханым уже вернули паспорт.
— Ошибаешься, Хаджи-калфа. Я только что от заведующего. Ничего подобного и не было.
Старик недоверчиво посмотрел на меня:
— Говорят тебе, приказ пришёл вчера вечером. Мне известно из достоверных источников. Очевидно, заведующий скрыл это от тебя. Нет ли здесь какой-нибудь хитрости? Как ты думаешь?
Подшучивая над мнительностью и наивностью Хаджи-калфы, я разом выложила ему все события сегодняшнего дня, затем вытащила из портфеля приказ о моём назначении в Зейнилер и помахала им в воздухе.
— Живём, Хаджи-калфа! Еду в настоящую Швейцарию!
Хаджи-калфа слушал меня, и его огромный нос багровел, точно петушиный гребень. Наконец он с досадой хлопнул в ладоши и сердито заговорил:
— Ах ты, глупое дитя! Что ты наделала?! Что ты натворила?! Всё-таки поймали тебя в западню. Иди сейчас же к заведующему, возьми его за горло!
Я пожала плечами:
— Успокойся, мой дорогой Хаджи-калфа. Не надо, а то ещё заболеешь… Что тогда будем делать?
Однако, как выяснилось, старик имел основания переживать и огорчаться за меня. К вечеру я узнала всё, как было, даже со всеми подробностями.
Оказывается, заведующий отделом был на стороне Хурие-ханым. В докладной записке на имя министерства он потребовал моего перевода в другое место, мотивируя тем, что Хурие-ханым более опытный педагог. Но наверху почему-то сочли нужным оставить в Б… меня, а мою соперницу перевести в другое место, где ожидалась вакансия.
После того как вчера вечером пришёл приказ, заведующий отделом, директриса рушдие и, кажется, начальник финансовой части, который был родом из Румелии, земляк Хурие-ханым, держали ночью совет и разработали целый план. Они решили услать меня в какую-нибудь глухую деревушку, а на моё место устроить Хурие-ханым. Даже встречу с Хурие-ханым в коридоре они продумали заранее и муллу привели специально. Что касается селения Зейнилер, которое заведующий расписал мне, как роскошную европейскую деревню, то это, оказывается, была убогая, затерявшаяся в горах деревушка, куда не залетали и птицы. Вот уже год в школе там не было преподавательницы, и даже самые обездоленные учителя не отваживались туда ехать.
Я была поражена. В моём сознании никак не укладывалось, как мог такой почтенный, солидный чиновник пойти на такой бессовестный обман.
Хаджи-калфа качал головой и говорил сердито:
— О, ты не знаешь эту сонную змею. Она спит, спит, а потом так ужалит, что и не опомнишься. Поняла, ханым-эфенди?
— Ладно, ничего… — ответила я. — После того как человека ужалили самые близкие родственники, чужие для него не страшны. Я могу быть счастлива и в Зейнилер. Пусть все успокоятся.
***
Зейнилер, 28 октября.
Сегодня к ночи я добралась на телеге до Зейнилер. Видимо, заведующий отделом образования мерит расстояния движением поезда. Путешествие на «два часа» длилось с десяти утра до поздней ночи. Впрочем, этот чудак тут ни при чём. Виноваты те, кто не проложил рельсового пути к Зейнилер по дороге, которая то карабкается вверх по горным склонам, то спускается вниз к руслам пересохших рек.
Семейство Хаджи-калфы собралось проводить меня до источника, который находился в получасе езды от города. Провожатые разоделись, словно шли на свадьбу, а вернее — на похороны.
Когда Хаджи-калфа пришёл сказать, что телега готова, его трудно было узнать. Он снял свой белый передник и ночные туфли, которые как-то особенно шлёпали, когда он расхаживал по каменному дворику, передней и лестницам гостиницы. Сейчас на нём был долгополый сюртук из выцветшего сукна, застёгнутый наглухо, на ногах — глубокие калоши, какие носят имамы. Огромная красная феска закрывала до ушей его лысую голову.
Туалеты Неврик-ханым, Айкануш и Мирата не уступали одеянию главы семейства.
Мне было очень грустно расставаться с моей маленькой комнаткой, хотя я и провела в ней немало горьких часов. Однажды в пансионе нас заставили выучить наизусть стихотворение: «Человек живёт и привязывается невидимыми нитями к людям, которые его окружают. Наступает разлука, нити натягиваются и рвутся, как струны скрипки, издавая унылые звуки. И каждый раз, когда нити обрываются у сердца, человек испытывает самую острую боль».
Прав был поэт, написавший эти стихи.
По странной случайности в тот же день покидала Б… и моя соседка из Монастира. Но только она была в более плачевном положении, чем я.
Вчера вечером я упаковала вещи и легла спать. Ночью сквозь сон я слышала чьи-то грубые голоса, но никак не могла проснуться.
Вдруг страшный грохот заставил меня вскочить с постели. В коридоре дрались. Слышался детский плач, крики, глухой хрип, звуки ударов и пощёчин. Спросонья я подумала было, что случился пожар. Но зачем же люди дерутся на пожаре?..
Босиком, с растрёпанными волосами я выскочила в коридор и увидела страшную картину. Длинноусый офицер богатырского телосложения волочил по полу бедную соседку, избивая её плетью и топча сапожищами.
Дети вопили:
— Мамочка!.. Папа убивает маму!
Несчастная женщина после каждого пинка, после каждого взмаха плётки, которая извивалась и свистела, как змея, со стоном валилась на пол, но затем, собравшись с силами, вдруг вскакивала и хватала офицера за колени.
— Буду твоей рабыней, твоей жертвой, мой господин!.. Убей меня, только не бросай, не разводись со мной!..
Я была почти раздета, и мне снова пришлось вернуться в номер. Да и что я могла сделать?
Уже проснулись обитатели первого этажа. Внизу послышался топот ног, неясные голоса. На потолке коридора заплясали тени. В пролёте лестницы показалась лысая голова Хаджи-калфы. Старика разбудил грохот, он схватил коптилку и, как был в нижнем белье, кинулся наверх.
— Как не стыдно! Какой позор! Да разве можно так безобразничать в гостинице? — закричал он и хотел было оттащить офицера.
Но офицер что было силы ударил храбреца ногой в живот. Бедняга Хаджи-калфа взвился в воздух, словно большой футбольный мяч, влетел сквозь незапертую дверь в мою комнату и грохнулся спиной на пол, задрав вверх голые ноги. К счастью, я вовремя успела подскочить и подхватить его, иначе лысый череп бедняги, наверно, раскололся бы о половицы, как большая тыква.
Прерванный сон, страх, изумление и, наконец, вид старого номерного, — мои нервы не выдержали всего этого.
Старик с трудом поднялся на ноги, приговаривая:
— Ах, господи!.. Ах ты, господи!.. Ах, будь ты неладен!.. Грубиян!..
И тут я повалилась на постель, не знаю, как я осталась жива. Я задыхалась, захлёбывалась в истерическом хохоте, комкала руками одеяло. Мне уже было не до трагедии, разыгравшейся в коридоре.
Когда я пришла в себя, шум и крики за дверью прекратились, гостиница опять погрузилась в тишину.
Мне потом рассказали, что произошло. Навязчивая любовь особы из Монастира стала в конце концов офицеру поперёк горла, и он решил во что бы то ни стало отправить её с детьми на родину. В эту ночь он пришёл сказать, что билеты куплены, и утром следует быть готовой к отъезду. Но могла ли бедная женщина так легко расстаться с мужем? Конечно, она вцепилась в него, принялась просить, умолять. Кто знает, какие сцены, какие слова предшествовали столь страшному эпилогу?
Когда часа через два я собиралась всё-таки заснуть, в дверь тихонько постучался Хаджи-калфа.
— Послушай меня, ходжаным. Кроме тебя, в гостинице женщин нет. Несчастная соседка лежит без сознания. Только не надо смеяться… Сходи к ней, ради бога, посмотри. Я ведь мужчина, мне неудобно. Не дай бог, помрёт. Свалится тогда беда на наши головы.
Но когда в дверях появилось лицо Хаджи-калфы, мною опять овладел приступ смеха. Я хотела сказать: «До свадьбы заживёт», — но не могла вымолвить ни слова.
Хаджи-калфа сердито посмотрел на меня и покачал головой:
— Хохочешь? Заливаешься? Ах ты негодница!.. Нет, вы только посмотрите на неё!..
Он так странно, с анатолийским акцентом, произносил слово «хохочешь», что я и сейчас не могу удержаться от смеха.
Больше часа мне пришлось провозиться с моей несчастной соседкой. Тело её было покрыто синяками и ссадинами. Она закатывала глаза, сжимала челюсти и всё время теряла сознание. Я впервые в жизни ухаживала за подобной «больной» и чувствовала себя очень неуверенно. Впрочем, стоит человеку попасть в положение сиделки, и он невольно начинает проявлять чудеса усердия.
Каждый обморок продолжался не менее пяти минут. Я растирала пострадавшей кисти рук. Её дочь подносила кувшин, и мы кропили лицо водой. Ссадины были на лбу, щеках, губах. Кровь, смешанная с сурьмой и румянами, стала почти чёрной и тоненькими струйками стекала по подбородку на грудь. Господи, сколько было краски на этом лице! Кувшин почти опустел, а румяна и сурьма всё ещё не смылись.
Когда я проснулась на другой день, номер напротив был уже пуст. Офицер рано утром на фаэтоне увёз свою первую жену вместе с детьми. Перед отъездом соседка хотела увидеть меня, чтобы проститься, но не осмелилась разбудить, так как знала, что из-за неё я почти не спала в эту ночь. Она поцеловала меня спящую в глаза и просила Хаджи-калфу передать привет.
Телегу порядком трясло. Когда мой взгляд останавливался на лице Хаджи-калфы, я опять начинала смеяться. Старик понимал причину столь неуместного веселья, сам смущённо улыбался в ответ и, качая головой, ворчал:
— Смеёшься! Всё ещё радуешься?! — И, вспоминая ужасный пинок, полученный вчера вечером, добавлял: — Проклятый офицеришка! Понимаешь, так меня лягнул, — всё в животе перемешалось. Мират, вот тебе отцовское наставление: никогда в жизни не вздумай разнимать супругов. Муж и жена — одна сатана.
Наконец мы доехали до родника. Здесь нам предстояло расстаться. Хаджи-калфа вылил воду из двух бутылок, которые я взяла в дорогу, наполнил их заново, потом принялся пространно наставлять старого возницу.
Неврик-ханым, всхлипывая, переложила в мою корзинку несколько хлебцев, испечённых накануне специально для меня.
Дикая Айкануш, которая, как мне казалось, была совершенно равнодушна ко мне, вдруг заплакала, словно у неё что-то заболело. Да как заплакала! Я сняла свои жемчужные серёжки и продела их в уши девушки. Моя щедрость смутила Хаджи-калфу.
— Нет, ходжаным! — пробормотал он. — Подарки не должны стоить денег. А ведь это драгоценные жемчужины…
Я улыбнулась. Как объяснить этим простодушным людям, что по сравнению с жемчужинами, которые текли по лицу девушки, эти серьги не имели никакой цены!
Хаджи-калфа подсадил меня на телегу, затем глубоко вздохнул, ударил себя кулаком в грудь и сказал:
— Клянусь тебе, для меня эта разлука мучительнее, чем вчерашний пинок офицера.
Эти слова опять напомнили о ночном скандале, и я рассмеялась. Телега тронулась. Хаджи-калфа погрозил вслед пальцем:
— Смеёшься, негодница! Смеёшься!..
Ах, если б расстояние сразу не отдалило нас, и ты смог бы увидеть мои глаза, ты не сказал бы так, мой дорогой, мой славный Хаджи-калфа!
Вскоре мы углубились в горы, дорога сделалась крутой, ухабистой. Она то пролегала по высохшим руслам рек, то тянулась вдоль пустых полей и запущенных виноградников.
Изредка нам попадался одинокий крестьянин, ещё реже — арба, которая, казалось, стонала от усталости, или босоногая женщина с вязанкой хвороста за плечами.
На узенькой тропинке, бегущей через виноградник, мы встретили двух длинноусых жандармов, одетых так странно, что их можно было принять за разбойников. Поравнявшись с нами, они поприветствовали возницу:
— Селямюн алейкюм! — и пристально глянули на меня.
На прощание Хаджи-калфа говорил мне: «Дорога, слава аллаху, надёжная, но на всякий случай закрывайся чадрой. У тебя не такое лицо, которое можно всегда держать открытым. Понятно, милая?» И вот теперь, стоило мне заметить кого-нибудь вдали, я тотчас вспоминала наставления Хаджи-калфы и закрывала лицо.
Шли часы. Дорога была безлюдна, уныла. Наша телега грустно поскрипывала. И кто её только придумал!.. На склонах гор, в ущельях скрежет её колёс о камни порождал эхо, которое звучало в ушах человека как утешение. А когда мы ехали среди скал, мне вдруг почудилось, будто за грудой чёрных, словно обожжённых, камней вьётся невидимая тропинка, а по тропе бежит женщина, всхлипывая и причитая жалостливым голосом.
— Приближался вечер. Солнце медленно уползало за горные склоны. Ущелья начинали наполняться сумраком. А дороге конца-краю нет. Кругом ни деревни, ни деревца.
Постепенно в сердце моё начал заползать страх: что, если мы до ночи не попадём в Зейнилер? Вдруг нам придётся заночевать среди этих гор!
Время от времени возница останавливал телегу и давал лошадям передохнуть, разговаривая при этом с ними, как с людьми.
Наконец, когда мы остановились опять среди скал, я не выдержала и спросила:
— Много ли ещё осталось?
Возница медленно покачал головой и сказал:
— Приехали уже…
Будь это не пожилой человек, я бы подумала, что он надо мной смеётся.
— То есть как приехали? — удивилась я. — Кругом ни души… Деревушки нигде не видно…
Старик снял с телеги мои пожитки.
— Надо спуститься по этой тропинке. Зейнилер в пяти минутах ходьбы отсюда. Телегой тут не проедешь.
Мы стали спускаться вниз по тропинке, крутой, словно лестница на минарете. Вскоре сквозь вечерние сумерки я разглядела внизу тёмные силуэты кипарисов и несколько деревянных домишек среди жалких садов, огороженных плетнями.
На первый взгляд деревня Зейнилер производила впечатление пожарища, над которым ещё кое-где поднимались струйки дыма.
Обычно при слове «деревня» мне представлялись весёлые опрятные домишки, утопающие в зелени, как уютные голубятни старых особняков на Босфоре. А эти лачуги походили на чёрные мрачные развалины, которые вот-вот рухнут.
У покосившейся мельницы нам встретился старик в бурке и чалме. Он тянул за собой на верёвке тощую коровёнку, у которой рёбра, казалось, выпирали поверх шкуры, и безуспешно пытался загнать её в ворота. Увидев нас, он остановился и внимательно пригляделся.
Старик оказался мухтаром[43] Зейнилер. Возница знал его. Он в нескольких словах объяснил, кто я такая.
Под простым чёрным чаршафом и плотной чадрой трудно было угадать мой возраст. Несмотря на это, мухтар-эфенди недоумённо посмотрел в мою сторону; очевидно, нашёл меня слишком разряженной. Поручив корову босоногому мальчишке, он попросил нас следовать за ним.
Мы очутились в лабиринте деревенских улочек. Теперь можно было лучше рассмотреть дома. На Босфоре в районе деревушки Кавак стоят ветхие рыбачьи хибарки, перед которыми разбросаны сети. Хибары скривились под ударами морского ветра, насквозь прогнили и почернели под дождём. Домишки Зейнилер напомнили мне эти лачуги. Внизу — хлев на четырёх столбах, над ним жилище из нескольких комнат, куда надо забираться по приставной лестнице. Словом, селение Зейнилер ничуть не походило на те деревушки, о которых я когда-то читала и слышала, которые видела на картинках.
Мы остановились перед красными воротами сада, окружённого высоким деревянным забором. На первый взгляд деревня Зейнилер показалась мне сплошь чёрной, вплоть до листьев. Поэтому я немало удивилась, увидев эти красные доски.
Мухтар принялся стучать кулаками. При каждом ударе ворота сотрясались так, словно готовы были развалиться.
— Наверно, Хатидже-ханым совершает вечерний намаз, — сказал он. — Подождём немного.
У возницы не было времени ждать, он оставил мои вещи у ворот и простился с нами. Мухтар сел на землю, подобрав полы своей бурки. Я примостилась на чемодане. Завязался разговор.
Я узнала, что эта Хатидже-ханым очень набожная женщина и состоит в какой-то дервишской секте. Она навещала больных, читала «Мевлюд» [44], расписывала невестам лица; поила в последний раз умирающих священной водой земзем[45]. Ей же приходилось обмывать тела усопших женщин и заворачивать их в саван.
Мухтар-эфенди походил на человека, который окончил духовное училище. Я поняла, что он хочет воспользоваться случаем и сделать мне несколько наставлений. Он не выступал противником новой системы преподавания, но жаловался, что в современных школах совсем забыли о Коране. Из его рассказа я узнала, что в школе Зейнилер сменилось несколько учительниц, но, увы, ни одна из них не знала хорошо Корана и ильмихаля[46].
Мухтар-эфенди весьма доброжелательно отзывался о Хатидже-ханым. Я поняла, что, если предоставлю этой «добродетельной, благоразумной, благочестивой и богомольной» женщине обучать детей Корану и ильмихалю, а сама будут вести остальные уроки, вся деревня будет очень довольна.
Наставления мухтара-эфенди были прерваны стуком деревянных башмаков, который донёсся из-за забора. Мы со стариком поднялись на ноги. Загремел засов. Грубый голос спросил:
— Кто там?
— Свои, Хатидже-ханым… Из города приехала учительница.
|
The script ran 0.02 seconds.