1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Амфитеатр замолк, когда Шарко начал пояснять, что гипнотизм – это искусственно вызванный невроз, который свойствен лицам с повышенной чувствительностью и неуравновешенным, что он первый из неврологов, который изучил, проследил его развитие и разработал научную теорию, описывающую его многочисленные стадии. Около Шарко стояли его верные помощники – Бабински и Рише. Доктора Мари не было. Ассистент внушил девушке первую стадию гипноза – ввел ее в дрему. Шарко рассказал о соотношении между дремой и подлинным сном, высказал свои суждения о различиях между ними. Затем с помощью яркого луча, направленного на глаза пациентки, он продемонстрировал вторую стадию гипноза – каталепсию. Ее руки и ноги перестали гнуться, потеряли чувствительность даже к уколам булавки, кожа побледнела, а дыхание замедлилось. Шарко привлек внимание к физическому состоянию тела, показав то, что стало известным как «иконография Сальпетриера». Он мог заставить девушку принять любую паралитическую позу: со скрюченными руками, ногами, спиной, шеей и даже выгнуться дугой – наклониться назад с закрытыми глазами настолько сильно, что любой человек давно бы упал.
Затем Шарко вывел пациентку из каталепсии и ввел в третью стадию гипноза – стадию расслабленного сна. Когда она вышла из этого состояния, то были налицо признаки летаргии, а признаков паралитического состояния не наблюдалось. Она бегло отвечала на вопросы. Зигмунд внутренне понимал, что в ходе демонстрации Шарко воздерживался давать толкование явления. Чем оно вызвано? Были ли действия под гипнозом исключительно физическими? Сохраняло ли тело контроль над собой, принимая такие изуродованные, гротескные позы? Или же Шарко пробуждал какие–то иные силы в пациентах, склонных к истерии?
Аудитория наградила Шарко громом аплодисментов. Он поклонился налево, направо, надел цилиндр и исчез в дверях.
Зигмунд возвращался вместе с врачом из Скандинавии, которого он видел на нескольких лекциях во вторник. Он не расслышал его имени и был слишком смущен, чтобы попросить высокого голубоглазого блондина повторить имя по складам. Он видел, что лицо врача, возвышавшегося над ним, было возбужденным, а. глаза метали искры. Он повернулся к Зигмунду и сказал с обжигающей резкостью:
– Это обман! Театральное представление! Девушки так часто исполняли эти сцены, что могут повторить их во сне. Пройдите в любое время в палату, скажите им, что делать, и они повторят показанное перед вами.
Зигмунд был ошеломлен:
– …Но… вы предполагаете… не может быть, чтобы вы обвиняли профессора Шарко в подлоге?…
Врач ответил жестко:
– Конечно нет. Это его ассистенты. Они натаскали девиц, как муштруют балерин. Девицы знают, что от них требуется, они любят аудиторию, их опекают и балуют, потому они исполняют то, что нужно Шарко. Это не гипнотизм. Да и девицы эти не истерички. Их просто используют. Я только что приехал из Нанси, где несколько недель обучался у Льебо и Бернгейма. Вот они истинные гипнотизеры! За их спиной тысячи случаев. Я наблюдал сотни случаев, когда путем внушения ослаблялись симптомы, болезнь ставилась под контроль. Шарко отказался применять внушение под гипнозом в качестве лечебного инструмента, считая это частью неврологии, приемлемой для демонстрации большой истерии. Доктора Бернгейм и Льебо – честные люди. Когда–нибудь вы поймете, сколь опасны такие демонстрации для медицинской профессии и для репутации Шарко.
Зигмунд сказал вполголоса, чтобы не слышали идущие толпой к бульвару де Л'Опиталь:
– Но Шарко – создатель современной неврологии! Врач несколько успокоился и сказал более ровным тоном:
– Он больше, чем кто–либо иной со времен Гиппократа, раскрыл миру функции различных частей тела, а также центральной нервной системы. А то, о чем мы говорим, – его страшная ошибка.
– Говорили ли вы об этом Шарко?
– Однажды я упомянул Шарко о докторе Бернгейме. Он пришел в ярость и запретил мне вообще когда–либо упоминать это имя в Сальпетриере. Но поверьте мне, школа Нанси права в вопросах использования гипноза, а школа Сальпетриера глубоко заблуждается.
Спустя несколько дней Зигмунд узнал, что молодой врач–диссидент попал в беду. Он встретился со смазливой деревенской девчонкой, приехавшей в Париж, поступившей на работу в кухню Сальпетриера и оказавшейся прекрасным объектом для гипноза. Она находилась в одной из палат. Врач загипнотизировал девицу, внушил ей мысль ускользнуть из больницы и прийти к нему.
– Всякий поймет, для какой цели! – сказал доктор Бабински Зигмунду.
Девушку перехватили, когда она выходила из палаты, и она рассказала, что приказал ей сделать скандинав. Шарко вызвал его в свой кабинет, обвинил в гнусном преступлении против невинной жертвы и выставил из больницы. Лишь только потому, что не хотел наносить ущерб репутации Сальпетриера, он не передал этого врача полиции!
Зигмунд сочувствовал молодому человеку и в то же время недоумевал: зачем ему было рисковать своей карьерой, прибегая к такому глупому акту – привести к себе под гипнозом миловидную девушку, когда тысячи таких же миловидных девиц, готовых встретиться с молодым человеком, бродят по улицам Парижа?
7
Однажды утром в субботу Зигмунд беседовал с Рикетти около неврологической клиники. К ним подошел Шарко и пригласил их на вечерний прием, который он устраивал по вторникам для знаменитостей, работавших в больнице. Лица из аппарата Шарко приглашались часто, а врачи–визитеры – редко. Шарко повернулся к Зигмунду и добавил:
– Приходите также в воскресенье в час тридцать, ладно? Мы поговорим о переводе.
В воскресенье, в один из тех редких январских дней в Париже, когда солнце рассыпает островки тепла на холодные камни города, он шел по улице Гоф, слушая звон колоколов церкви Сен–Жермен де Пре. Затем прошел по широкому бульвару Сен–Жермен, остановился перед зданием за номером 217 и осмотрел это, как он полагал, одно из наиболее красивых строений Парижа. Участок, на котором было в 1704 году воздвигнуто здание для мадам де Варенжевиль, был столь велик, что через сто пятьдесят лет, во времена Второй империи, когда на левом берегу Сены прокладывался бульвар Сен–Жермен, улица пересекла по диагонали двор мадам де Варенжевиль. Шарко женился на дочери богатого парижского портного, а его частная практика стала настолько известной, что его приглашали королевские семьи Европы. Несколько лет назад он купил этот превосходный дом и пристроил к нему два современных крыла, одно из которых занимали библиотека и кабинет, куда и привел Зигмунда дворецкий.
Библиотека казалась такой огромной, какой вряд ли будет квартира, в которую когда–нибудь въедут он и Марта. Это был зал высотой в два этажа, его противоположная от двери половина была точной копией библиотеки Медичи во Флоренции с темными деревянными полками для книг до потолка, заставленными несколькими тысячами томов в роскошных переплетах, и лестницей, ведущей на узкий балкон. Короткие выступы разделяли помещение: одна часть была занята научными книгами Шарко, в другой, где находился Зигмунд, приютились глубокие удобные кресла, длинный, заваленный газетами и журналами стол наподобие тех, что встречаются в монастырских трапезных. Перед окнами, выходившими в сад и украшенными витражами, стоял резной письменный стол Шарко с набором внушительных чернильниц, с рукописями, книгами по медицине с закладками. За столом высилось кожаное кресло в стиле ампир. Стены были декорированы гобеленами, итальянскими пейзажами эпохи Ренессанса; перед камином в дальнем углу находились столики и музейные горки с предметами китайского и индийского искусства.
Шарко вошел в библиотеку, тепло пожал ему руку, предложил сесть у рабочего стола и затем вручил десять страниц неопубликованных лекций.
– Итак, господин Фрейд, – сказал он, – покажите первые страницы. Я плохо говорю по–немецки, но читаю хорошо.
Зигмунд объяснил, что не стремился к дословному переводу, а старался передать содержание предельно ясно и точно, в соответствии с научным мышлением Шарко.
– Хорошо, хорошо, позвольте мне прочитать, – ответил Шарко. – Вы не возражаете, если я сделаю пометки?
Они работали в течение часа. Шарко предлагал соображения и поправки, и они обсуждали их, как давнишние сотрудники. Завершив работу, он предложил:
– Может быть, погуляем по саду? Я расскажу вам кое–что из истории поместья Варенжевиль. По дорожкам, по которым мы идем, ступали королевские персоны, дипломаты, ученые, писатели, артисты на протяжении двух прошедших столетий…
Для визита во вторник мадам Рикетти заставила своего мужа купить новые брюки и шляпу, но Рикетти решил, что его редингот достаточно официален. Зигмунд облачился во фрак, сшитый ему Тишером. Он купил новую белую сорочку и белые перчатки, а заодно постриг по французской моде свою шевелюру и бороду. Взглянув на себя в зеркало в спальне, не удержался от восторга:
– От германского провинциала не осталось и следа. Должен признать, что неплохо выгляжу в темном. В самом деле, я произвожу неплохое впечатление.
Он весело рассмеялся, спустился по узкой винтовой лестнице на улицу Юф в тот момент, когда подъехал экипаж. Рикетти нервничал. Мадам Рикетти сказала с наигранным отчаянием:
– Зиги, не похож ли он на обнищавшего студента, направляющегося к Шарко с просьбой помочь поступить в медицинскую школу?
Они вошли в главный салон, украшенный хрустальными канделябрами, толстыми коврами, гобеленами, предметами искусства. Господин Шарко представил их своей супруге, сыну и дочери, а также сыну известного писателя Альфонса Доде, ассистенту Луи Пастера господину Штраусу, известному своими трудами о холере; группе французских врачей, итальянским художникам.
Супруга Шарко была миловидной женщиной невысокого роста, полной, живой. Она призналась, что говорит почти на всех европейских языках, и спросила:
– А вы, господин Фрейд?
– На немецком, английском, немного на испанском, на французском… плохо.
Доктор Шарко вмешался:
– Это вовсе не так. Господин Фрейд скромничает, ему просто не хватает практики.
Зигмунд выпил пива и выкурил несколько превосходных сигар. Среди гостей он встретил профессора судебной медицины Поля Камиля Бруарделя, который пригласил его на свои лекции в морге; профессора Лепина, скрюченного, болезненного человека, одного из наиболее известных клиницистов Франции, который предложил ему поехать в Лион и поработать вместе с ним в неврологии. К концу вечера к нему подошла дочь Шарко, двадцатилетняя девица с красивой фигурой, высокой грудью и удивительно похожая на отца. В отношении гостей она держала себя с такой же естественностью, как мать. Прислушиваясь к ее медленному и точному французскому языку, который, как она понимала, будет полезен таким новичкам, как Зигмунд Фрейд, он думал: «Было бы соблазнительным поухаживать за этой очаровательной девушкой! Она так похожа на великого человека, которым я восхищаюсь… Боже мой, я должен признаться в таких мыслях Марте, когда напишу ей о приеме».
Недели оживлялись журфиксами у Шарко, хотя эти встречи и не были все в одинаковой степени вдохновляющими. На них всегда собиралось сорок – пятьдесят гостей, еды и напитков было в достатке. Иногда он выпивал лишь чашку шоколада и клялся больше не приходить, но, понятно, приходил.
За неделю до его отъезда Шарко сказал:
– Я жду вас у себя сегодня вечером, но на этот раз на обед.
На обеде были семейство Шарко, старший ассистент доктор Шарль Рише с супругой, господин Мендельсон из Варшавы, работавший также ассистентом у Шарко, Эмануэль Арен, специалист по истории искусства, статьи которого доставляли наслаждение Зигмунду, и Тоффано, итальянский художник. Позже пришли другие гости, представлявшие значительный интерес: Луи Ранвье, известный гистолог из Сальпетриера, Мари Альфред Корню, профессор физики, известный своими исследованиями скорости света, господин Пейрон, директор управления социальной помощи.
Зигмунд стоял рядом с профессором Бруарделем, слушавшим рассказ Шарко о некоторых больных, которых он консультировал в этот день, о молодой супружеской паре, которая приехала в Париж для встречи с ним. Жена страдала осложненным неврозом; муж был либо импотент, либо столь неловок, что был близок к импотенции. Профессор Бруардель спросил с удивлением в голосе:
– Неужели вы предполагаете, господин Шарко, что болезнь жены могла быть вызвана состоянием мужа?
Шарко с большой живостью воскликнул:
– Но подобные случаи всегда связаны с половыми органами… всегда… всегда.
Зигмунд был в равной мере удивлен. Он немедленно вспомнил об Йозефе Брейере в ту ночь, когда они возвращались от Флейшля и Брейер был перехвачен на улице мужем пациентки. Брейер высказался тогда о странном поведении жены: «Такие случаи всегда являются секретами алькова, брачной постели».
Произошло это три года назад. Брейер никогда больше не повторял сказанного. Однако здесь Шарко говорит то же самое, а они оба наиболее опытные неврологи.
«Но что они имеют в виду? – размышлял он, вглядываясь в лицо Шарко. – Это не упоминается медицинской наукой, я не мог об этом прочитать и не мог проследить в палатах. На каких признаках основывают они свои заключения, если это так легко отложилось в их голове, что выплескивается, подобно ручью в пустыне, а затем вновь исчезает в песке?»
Вечер свел воедино в мыслях Зигмунда доктора Йозефа Брейера и доктора Жана Мартена Шарко, он не мог заснуть и, положив руку под голову, вспоминал «Анну О.» Йозефа Брейера. Нашел ли Йозеф Брейер новый способ лечения, который Берта Паппенгейм называла «чисткой дымовой трубы», «лечением разговором»? Он решил рассказать об этом Шарко. На следующий день он появился спозаранку в его кабинете. Зигмунд спросил, может ли профессор выслушать его о странном случае, когда гипноз оказал существенную помощь. Шарко откинулся в кресле, его глаза ничего не выражали.
Зигмунд быстро описал прошлое семьи Паппенгейм, подавление фрейлейн Берты пуританским моральным кодексом, болезнь отца", месяцы ухода за ним и начало приступов, закончившихся тридцатью отдельными физическими проявлениями заболевания: парез шеи, сильные головные боли, отвердение мускулов, галлюцинации, потеря способности узнавать людей… Он описал, как доктор Брейер, под гипнозом возвращая к прошлому память молодой женщины, позволил ей добраться до истоков ее одержимости и говорил открыто о них. Рассказал, каким образом откровенный разговор ослабил многие симптомы, хотя и были рецидивы, и лечение заняло два года. Закончив рассказ, он сделал паузу, а затем спросил:
– Господин Шарко, что вы думаете на этот счет? Не открыл ли доктор Йозеф Брейер важное направление для исследований? Следует ли его продолжить? Не может ли гипноз служить орудием исцеления, особенно когда мы бессильны?
Шарко распрямил пальцы левой руки и сделал отрицающий жест.
– Нет, нет, в этом нет ничего интересного. Зигмунд выбросил из своей головы Берту Паппенгейм.
8
Шарко был настолько доволен переводом «Уроков», что держал Зигмунда около себя в рабочие часы в больнице, исправляя одновременно и французский язык своего коллеги, и текст по неврологии. Между тем Даркшевич отобрал потрясающий материал из окрашенных Зигмундом образцов. Он и Зигмунд проводили часы в комнате Даркшевича, рассматривая под микроскопом срезы, и, убедившись в своем открытии, написали доклад «О связи нервных тканей с позвоночным столбом и его клетками». Зигмунд сказал с усмешкой:
– Это никогда не будет соперничать с «Собором Парижской Богоматери» по популярности названия.
Венский «Журнал неврологии» принял доклад для публикации в марте. Ободренный, Зигмунд засел за работу над проектом, для которого он уже несколько недель собирал заметки: над небольшой книжкой на немецком языке «Введение в невропатологию», которая должна стать тем, что завершал Даркшевич на русском, – учебником для врачей и студентов–медиков. Он составил за три дня первую часть, а затем занялся переводом.
В Париже все шло хорошо, а известия из Вены были неутешительными. Его сестра Роза писала, что Игнац Шёнберг умер. Хотя Зигмунду казалось, что он смирился с неизбежным, из глаз брызнули слезы, когда он стоял у окна, вглядываясь в улицу Гоф, и с горечью рассуждал:
– Какая бессмыслица! Подающий надежды ученый, первоклассный ум погребен на кладбище, даже не успев начать работу. И в чем причины? Действительно, что обеспечило столь питательную почву бациллам туберкулеза? Плохие жизненные условия? Перегруженность работой? Нищета, мешавшая переехать в теплый климат для лечения? Сколько еще времени потребуется медицине, чтобы устранить эту ненавистную болезнь?
Он вернулся к столу, написал длинное письмо Минне, полное симпатии и любви.
Издатели лекций Шарко, согласившиеся заплатить ему за работу четыреста гульденов, прислали контракт, в котором снизили оплату до трехсот. Потеря была невелика, но она не позволяла ему задерживаться в Берлине. Зигмунду было стыдно занимать еще у Йозефа Брейера, он был зол на издателей, которые подвели его, и расстроен тем, что должен будет признаться Марте в отсутствии у него деловой жилки. Оказавшись с тощим кошельком, он тем не менее пошел и купил динамометр для изучения своего нервного состояния, чтобы лучше предписывать себе лечение.
Под влиянием настроения его письмо к Марте было необычно длинным, вновь подвергающим анализу его натуру и характер с проницательным, а порой и ядовитым остроумием… Депрессия и усталость были вызваны работой и заботами последнего времени. В прошлом он критиковал Марту и промывал ей косточки, теперь же осознал, что она нужна ему такой, какая есть, и время покопаться в самом себе! Он давно знает, что у него нет Божьего дара, да он и не может понять, зачем ему быть обремененным талантами; единственная причина, почему он способен работать настойчиво, заключается в том, что у него нет интеллектуальных слабостей; он полагал, что при наличии надлежащих условий он смог бы достичь столь же многого, как Нотнагель или даже Шарко, но, поскольку условия неважные, ему следует довольствоваться скромными достижениями. В гимназии он всегда возглавлял смелую оппозицию и никогда не боялся защищать крайние взгляды, хотя за это приходилось расплачиваться… Чудесным образом его неврастения исчезала, когда он был с Мартой; он должен попытаться немедленно заработать три тысячи гульденов в год, что даст ему право жениться…
В последнюю неделю февраля, когда завершилось его пребывание в Париже, ему в голову пришла идея, которая могла бы привлечь внимание к его работе в Сальпетриере. Он напишет монографию «О сравнении истерической и органической симптоматологии». Собирая заметки, он определил органическую как «физическое нарушение структуры спинного или головного мозга». Для «истерической» он сам дал определение «репрезентативного паралича», то есть представляющего скорее идею, чем соматическое повреждение или травму. Его целью было установить, не вызывают ли различия в природе паралича, органической и умственной, различий в самом параличе.
Он надеялся выяснить три пункта: истерический паралич может поразить одну часть тела, например руку, не затрагивая другие, тогда как органический паралич, вызванный поражением головного мозга, обычно является обширным; в истерическом параличе более ясно выражены изменения чувствительности, тогда как в параличе, вызванном нарушением головного мозга, – двигательные изменения; распределение двигательных изменений при параличе, вызванном заболеванием головного мозга, может быть объяснено и понято в анатомических терминах. В вызванном истерией параличе и других ее проявлениях истерия ведет себя так, как если бы не существовало анатомии! Она черпает свои изменения в идеях, наблюдениях и воображении. Он хотел доказать, что при истерии паралич охватывает зоны в тех пределах, которые соответствуют представлениям пациента.
Он написал Шарко письмо, излагающее его идею, довольный тем, что его французский стал лучше. Однако вручить письмо не решился. Марте он писал: «Я знаю, что рискую многим, посылая письмо, ибо Шарко не любит, когда люди вылезают с умными идеями».
Его соображения не совпадали с идеями доктора Жана–Мартена Шарко, хотя он не говорил об этом в письме. Шарко считал истерический паралич следствием повреждения, ранения нервной системы, пусть незначительного, а излечение, как это было в случаях Порза и Лиона, – результатом настолько сильных эмоций, что они перебарывали или выправляли расстройство. Зигмунд Фрейд сомневался в этом, поскольку никто так и не обнаружил повреждений головного мозга при истерическом параличе ни у живых, ни у мертвых. Повреждения были в самих идеях, которыми жил разум.
– Но каким образом идея, не имеющая физических очертаний, может быть ранена? – недоумевал Даркше–вич, когда Зигмунд поделился с ним своими соображениями.
– Не знаю. Это подобно тому, как я вернулся очень поздно в свою комнату в гостиницу «Де Брезиль» и у меня не было спичек, чтобы зажечь лампу. Я разделся при свете луны… без единого луча лунного света! Но я не могу признать право Шарко «гипотетически» предположить наличие расстройства. Если медицина должна остаться точной наукой, то мы не можем довольствоваться выдвижением гипотез. Мы должны узнать, каким образом человеческий мозг может омертвить часть собственной плоти в такой мере, что больной не чувствует иголку, вонзаемую в его плечо, или зажженную свечу у ноги, хотя при этом вздувается волдырь. Если я прав, что эти невероятные вещи совершаются человеческим мозгом, то тогда этот мозг является наиболее мощным и полным ресурсов механизмом на этой земле.
Даркшевич глубоко задумался, его глаза как бы потонули в глазницах.
– Но, Зиг, нет способа увидеть идею. Из наших работ ясно, что и сам больной никогда не знает. Как же мы ее отыщем?
Вновь пришел на ум облик Берты Паппенгейм и то, каким образом Брейеру удалось проникнуть в ее память, помочь ей удалить невроз с помощью потока слов. Но ведь Шарко сказал, что этот случай ничему не учит.
– Я полагаю, что мы должны сделать из психологии точную науку, Дарк, если такое возможно. Что ты скажешь, заслуживает ли идея того, чтобы показать письмо Шарко?
Прядь волос упала на глаза Даркшевича.
– Эта область достойна изучения.
На следующий день в полдень Зигмунд положил свое письмо на стол Шарко. Шарко вызвал его. Он показал Зигмунду жестом сесть, взял письмо, которое он явно прочитал несколько раз.
– Господин Фрейд, идеи, содержащиеся в этом письме, неплохие. Лично я не могу принять ваши рассуждения или ваши заключения, но я и не оспариваю их. Я думаю, что над ними есть смысл поработать.
– Ваше одобрение радует меня, господин Шарко.
– Нет, нет, не одобрение! Согласие. Когда ваш материал будет готов, пришлите мне доклад. Я опубликую его в моем «Архиве неврологии».
Спустя несколько дней Даркшевич пришел к нему в гостиницу помочь упаковаться, но Зигмунд уже уложил вещи. У него была одна фобия, в которой он отдавал себе отчет, и она весьма странно была связана с одним из наибольших удовольствий для него – с путешествиями на поездах. Когда он воображал, что садится в поезд, его прошибал пот. За двадцать четыре часа до отправления он впадал в состояние нервного возбуждения. Засыпавший обычно крепким сном, в ночь перед выездом он ворочался в постели, раздираемый одновременно радостью и тревогой. За день до этого ходил на вокзал, чтобы проверить расписание и купить заранее место в купе. В день своего отъезда был готов выскочить из дома за много часов до того, как подадут состав, и ему приходилось буквально насильно удерживать себя, чтобы не схватить чемодан и не ринуться на вокзал. В то же время он испытывал такой страх, что его подташнивало и подмывало распаковать чемодан. При каждом путешествии ему приходилось преодолевать такую встревоженность.
Правда, на континенте участились трагические случаи на железных дорогах, но Зигмунд был убежден, что его обеспокоенность вызвана не страхом перед физической смертью или травмой. Как же тогда объяснить дрожание брюшины?
Он так и не избавился от возбуждения, вызванного красочностью движения поездов: подъем в горы, проезд через туннели, пересечение рек и ущелий, пшеничных и ячменных полей… Почему тогда вечно присутствует нежелание сесть в поезд при столь горячо желаемом путешествии? Почему он меряет шагами платформу, забросив свой чемодан в сетку над окном, будучи не в состоянии заставить себя сесть в вагон до тех пор, пока не послышится пронзительный свисток и не раздастся властный крик кондуктора: «Все по вагонам!»?
Зигмунд был так возбужден в связи с обещанием Шарко опубликовать его материалы, что так и не вернулся к рукописи «Введение в невропатологию». Даркшевич закончил свой текст по анатомии головного мозга. Через год он вернется в Москву, отдаст в типографию свою книгу, подготовит лекции для курсов в университете и женится на своей любимой. Доктор Фрейд и Даркшевич двигались, так сказать, по одному расписанию; долгие годы и месяцы учебы были позади, они близки к тому, чтобы занять свое место в профессиональном и научном мире. И все же, проезжая в экипаже по улицам Парижа к Северному вокзалу, Зигмунд чувствовал легкую грусть.
– Может быть, это просто ностальгия, Дарк? Я полюбил Париж, Сальпетриер, Шарко… даже тебя, меланхоличного славянина.
Даркшевич заморгал:
– Спасибо за эти прощальные слова, Зиг. У меня не было близких друзей с момента отъезда из России. Думаешь, мы встретимся вновь?
– Не сомневаюсь, Дарк. Подумай обо всех неврологических конгрессах в столицах мира, на которых мы будем читать наши доклады.
Они оба засмеялись, радуясь перспективе, но, сидя у окна в купе третьего класса, осматривая глухие стены двухэтажных домов, Зигмунд понял, что в трудный момент расставания он успокаивал Даркшевича, да и себя тоже. Прошлое ушло, возможно, что он никогда больше не увидит ни Даркшевича, ни Сальпетриер, ни Шарко. Настало время обратить лицо к будущему. Через два месяца ему будет тридцать, время перестать чувствовать себя студентом.
Поезд вырвался из пригородов и, пыхтя, помчался по зеленым полям Франции. Зигмунд ощутил радость, обрушившуюся на него, как приятный летний ливень. Он преуспел в Париже, поработал хорошо, завоевал явное расположение персонала больницы и закончил более чем наполовину перевод работ Шарко. Он написал неплохие доклады и заслужил одобрение, нет, согласие Шарко на оригинальное исследование, которое может привести к открытию. Важно и то, что он стал одним из наиболее поднаторевших молодых неврологов в Центральной Европе.
В окне вагона он увидел отражение своего улыбающегося лица. Его волосы поредели у висков. Он заметил легкий серый налет на своей бородке и то, что его лицо пополнело в Париже. Ему откровенно нравились чисто выбритые щеки с тонкой линией бородки, но больше всего доставляли удовольствие глаза – ясные, широко раскрытые, сверкающие и стремящиеся к благам жизни, любви и работе, что ждут его впереди. Конечно, будут неприятности, с ними сталкиваются все начинающие молодые врачи, но он не предвидит серьезных препятствий. Он пересек болотистую равнину и достиг точки подъема, с которой может наблюдать свою дальнейшую жизнь. Он чувствовал, как в нем бурлят силы.
Наконец–то он вошел в мужское сословие!
Книга пятая: Предписание врача
1
Вернувшись в Вену в начале апреля, он снял у бездетных супругов удобное помещение для врача–холостяка: две меблированные комнаты с фойе за тридцать два доллара в месяц, включая оплату услуг молодой горничной, которая впускала бы пациентов между полуднем и тремя часами дня.
Арендуемое Зигмундом помещение располагалось в массивном шестиэтажном доме на Ратхаусштрассе, 7 – лучшем из возможных в Вене мест для начинающего врача. Окна дома выходили в небольшой парк позади здания муниципалитета в готическом стиле, на расстоянии одного квартала от строящегося здания Бургтеатра. Вестибюль дома в стиле барокко украшали мраморные панели бежевого цвета, сужающиеся кверху мраморные колонны и позолоченная лепнина на потолке. В прихожей Зигмунда нашлось место для трехстворчатого гардероба с зеркалом, вешалки для шляп и пальто, подставки для тростей, зонтов и калош. В комнате, предназначенной для ожидающих приема больных, стояли софа, на которой могли разместиться три человека, кофейный столик и несколько стульев.
Основную просторную комнату с задрапированными окнами, выходившими на двор, с обоями под бархат, обставленную стульями с жесткими и мягкими сиденьями, украшали высокие дрезденские часы и печка–голландка, облицованная темно–зеленым кафелем. В дальнем углу комнаты за занавесом находились узкая кровать, этажерка и керосиновая лампа. Здесь же стоял стенной шкаф, где он разместил офтальмологическое оборудование; дверь напротив вела в ванную комнату. Из Городской больницы Зигмунд привез свой письменный стол и книжные полки, на которых расставил в нужном порядке медицинские справочники.
Матильда Брейер выполнила свое обещание и разработала рисунки двух вывесок для доктора Фрейда. В субботу в полдень накануне Пасхи они трое сели в фиакр у дома Брейера и направились на Ратхаусштрассе. Мужчины бережно держали под мышкой вывески, а Матильда на коленях – сумку с пирожными, купленными у Демеля. Зигмунд попросил отвертку у хозяина дома. Он и Матильда поддерживали стеклянную вывеску с золотыми буквами на черном фоне: «Приват–доцент доктор Зигмунд Фрейд», в то время как Йозеф ввинчивал шурупы, прикрепляя вывеску около входной двери.
Затем Матильда принесла к дальнему углу вестибюля керамическую вывеску, которую надлежало прикрепить к двери приемной Зигмунда. Пока Йозеф обходил помещение, а Матильда ставила лилии в воду, Зигмунд попросил горничную принести кофе. Матильда разложила пирожные на тарелки, поставила чашки и блюдца, сливки и сахар, и они, умиротворенные, уселись за кофейным столиком.
Залысины на голове Брейера заметно увеличились, обнажив глубокие морщины на лбу; он подстриг свою бороду так, что она как бы повторяла очертания шевелюры на голове.
– Зиг, вспоминаю, как ты был обескуражен четыре года назад, когда Брюкке отказался взять тебя ассистентом.
Матильда перебила Йозефа:
– Зиг становится определенно красивым, разбитным на французский манер.
Ей стукнуло сорок, и она выглядела вальяжной матроной, которая избегала приторных венских сладостей и сохраняла ладную фигуру. Пряди ее каштановых волос были уложены волнами, серые глаза необычно блестели.
– Серьезно, Зиги, ты уехал в Париж как многообещающий студент, а вернулся зрелым врачом. Не представляешь, как приятно видеть отпечаток выдержки и мудрости на этих теплых карих глазах вместо бьющего через край нетерпения.
Зигмунд наклонился над кофейным столиком и послал ей воздушный поцелуй. «Матильда больше уверена во мне, чем Йозеф», – подумал он. И тут же вслух добавил, что намерен до конца года жениться на Марте. Матильда одобрила его намерение:
– Чем раньше, тем лучше. Ты горел эти годы, и я не думаю, чтобы это было хорошо для молодого человека.
Йозеф выкрикнул:
– Ради бога, Матильда, не торопи его! Зиг, мой тебе совет – подожди, по меньшей мере два года. К этому времени у тебя будет солидная практика, и ты сможешь обеспечить свою жену и семью.
– Зачем, Йозеф? Мне нужно всего три тысячи гульденов в год. Разве я не смогу зарабатывать столько к концу восемьдесят шестого года? К этому времени будет опубликован мой перевод книги Шарко; издатель венского «Медицинского еженедельника» согласился напечатать две мои лекции. Я разослал двести карточек венским врачам, со многими из них я работал. Надеюсь, они направят ко мне пациентов…
Матильда, почувствовав смущение Зигмунда, вмешалась:
– Зиги, дорогой, когда ты поместишь объявление в газетах?
– Завтра, Матильда. В «Нойе Фрайе Прессе». Посмотри, что я послал им. Между прочим, это стоило мне восемь долларов; неудивительно, что газеты делают деньги.
Он подошел к письменному столу, отыскал листок в стопке других бумаг и громко прочитал: «Доктор Зигмунд Фрейд, доцент невропатологии Венского университета, вернулся после шестимесячного пребывания в Париже и ныне проживает по адресу: Ратхаусштрассе, 7».
Матильда заметила:
– Очень хорошо, а не следовало бы добавить… «шестимесячного пребывания в Париже в больнице Сальпетриер, где работал вместе с профессором Шарко»? Ведь люди могут подумать, что ты провел шесть месяцев в Мулен Руж со стайкой девочек, танцующих канкан.
Вылазка жены развеселила Йозефа. Он погладил свою бороду и сказал:
– Это не сработает как нужно. Вене может показаться, что он хвастается, во всяком случае, так подумают те двести врачей, которым не довелось обучаться в Сальпетриере. Но, Зиг, почему, боже мой, ты поместил сообщение в Пасхальное воскресенье? Это неслыханно!
Зигмунд усмехнулся:
– Я думал об этом, но в праздники у людей больше свободного времени для чтения; они обратят внимание на мое объявление и лучше его запомнят.
После кофе Матильда расположилась в глубоком кресле, слушая рассказ Зигмунда об исследовании мужской истерии, проведенном Шарко. Брейер задумался, а затем заметил:
– Я советовал бы тебе двигаться осторожно, Зиг, быть более сдержанным. Не удивляй Вену смехотворной мужской истерией. Ты можешь лишь навредить самому себе.
Зигмунд встал и принялся возбужденно шагать взад–вперед по комнате.
– Но, Йозеф, не требуешь ли ты от меня, чтобы я забыл то, чему научился?
– Используй свою проницательность и изучай своих пациентов. Собирай доказательства.
– Как только мой перевод книги Шарко появится на немецком языке, все получат убедительный материал. Он свяжет меня.
Брейер возразил, покачав головой:
– Материал Шарко о неврологии будет прочитан с достойным его уважением; когда же читатели дойдут до мужской истерии, то они отвергнут написанное как преходящее заблуждение великого ученого. Что же касается твоего участия в книге, то ты переводчик, а не адвокат.
– Иозеф, я планировал подготовить лекцию на эту тему для Медицинского общества…
– Не делай этого! Это слишком опасно. Скептики не могут быть обращены в веру так скоро, как сторонники.
В этот вечер он сел за письменный стол, чтобы написать Марте. На следующий день его родители и сестры посетили его новые апартаменты и принесли праздничный завтрак. Поток эмоций наводнял неведомые ему зоны его мозга. Какие? На это еще не дали ответа анатомические исследования. Опасения, что не появятся пациенты, нивелировались убеждением, что работа найдется; неопределенность, присущая частной практике, сглаживалась уверенностью, вызванной тем, что доктор Мейнерт охотно принял его и предложил закончить в его лаборатории исследования структуры детского мозга, а также тем, что доктор Кассовиц пригласил его открыть неврологическое отделение в Институте детских болезней.
К этому водовороту мыслей и чувств примешивалось неясное ощущение, навеянное возвращением в Вену. За семь месяцев, которые он провел вдали от города, Зишунд пытался оценить свою привязанность к Вене. Возможно, то, что он был рожден не здесь, оказывало отчуждающее воздействие, и вместе с тем он мало что помнил о Фрайберге в Моравии. Как интеллектуал, проведший годы взросления в физиологической лаборатории профессора Брюкке и в Городской больнице, он был знаком лишь с серьезной, научной Веной, совершенно отличной от простонародной Вены, от Вены, где царил дух гениальных композиторов – Моцарта, Бетховена, Шуберта, плеяды Штраусов, мелодичная музыка которых украшала жизнь венцев.
Рассудком он понимал, что даже как невольный пленник он влюбился в Париж: в освещенный солнцем Собор Парижской Богоматери, в Сену, отливающую серебром в темные ночи, в спокойствие самобытной парижской архитектуры, в широкие бульвары и открытые площади, в многочисленные кафе на тротуарах, где прислушиваются к разносчикам газет, продающим экстренные выпуски, наблюдают за бойкими молодыми людьми, распевающими на бульваре Сен–Мишель, в живой, легкий образ поведения вообще, в современные республиканские настроения. В воздухе Франции было что–то особое, какой–то букет, сочетающий в себе все, что свойственно свободным людям. Нечто подобное он ощущал ранее лишь однажды, когда посетил единокровных братьев в Манчестере.
Из Берлина он написал Марте, что не станет обременять себя заботами, пока не увидит своими глазами «отвратительную башню Святого Стефана». Честно говоря, он знал, что эта высокая башня была своеобразным проникновением в бесконечность архитектурного искусства; против нее его настраивало лишь то, что ему придется найти свое место под ее сенью. «Ни один человек, – размышлял он, – не любит поле боя до тех пор, пока не одержит на нем победу». Из Берлина, где он провел месяц, обучаясь у доктора Адольфа Багинского, профессора педиатрии и директора госпиталя Кайзера Фридриха, и у докторов Роберта Томсена и Германа Оппенгейма в отделении нервных и душевных болезней в госпитале Шарите, он написал Марте строчку из Шиллера: «Как по–иному было во Франции!» – и добавил: «Если бы я должен был ехать из Парижа в Вену, то, полагаю, умер бы по дороге».
Наедине с самим собой при приглушенном свете лампы он размышлял о значении Вены в его жизни. Многое он знал о ней только по праздничным парадам: императора Франца–Иосифа, императрицу и их детей; аристократию, блестяще разодетых офицеров – баловней города; богатых землевладельцев; министров, управлявших империей. Он был в курсе жизни Вены благодаря прочитанному в «Нойе Фрайе Прессе» и «Фремденблатт». Габсбурги правили здесь столетиями, владея самой обширной и богатой со времен римлян империей. У Парижа была своя аристократия, пострадавшая от трех революционных кровопусканий, но он сам выбирал своих правителей, его законы вырабатывались и претворялись в жизнь народными избранниками. Чувствовал бы он, Зигмунд, себя иначе, если бы оказался в Париже во времена Людовика XV?
И все же австрийцы не преминули воспользоваться своей свободой: они обожали и боготворили императора Франца–Иосифа, при котором у них было солидное, честное, ответственное правительство; после восстания 1848 года в нем участвовали австрийские буржуа. Однако существовала и разница в положении; австрийцы, отождествлявшие себя с любимым императором, соглашались считаться его подданными. Французы же были хозяева самим себе в политическом отношении. Порой нерасчетливые, беззаботные и бесшабашные, они уподобляли свободу просторной накидке, небрежно подогнанной и неловко выглядевшей на некоторых, и все же они чувствовали себя свободными.
Парижская архитектура была более самобытной, чем венская, таким же был и французский характер. Кое–что заимствовано, но не получено как милостыня. Характер Вены представлял собой характер полиглота, впитавшего австрийский, богемский, венгерский, хорватский, словацкий, польский, моравский, итальянский языки… В качестве имперского города она старалась отобразить каждую составляющую ее национальную часть, «воспроизвести всю мировую цивилизацию, пышную, в стиле барокко».
И все же он был счастлив вернуться домой, жаждал возобновить работу. У него было достаточно причин почитать Венский университет, медицинский факультет, научные учреждения. Городскую больницу. Город дал ему, парню из семьи иммигрантов, прекрасное образование и такую профессиональную подготовку, которую невозможно получить в Берлине, Париже, Лондоне или Нью–Йорке. Его можно было обвинить в том, что он мало знает университетский – медицинский – научный мир Вены. Нужно ли ему знать больше? Разве каждый город не схож с пчелиными сотами, где каждая ячейка занята частью населения? Для венского военного – это армия; для аристократии – императорский двор; для артистов – Карлстеатр; для музыкантов – опера, Бетховенский и Моцартовский залы; для дельцов – банки, магазины, текстильный район, биржа.
Каждый ценит свой город. Конечно, тот, в котором он сам работал и жил, привлекал лучшие умы и души не только империи, но и всего мира, говорящего по–немецки. Он, Зигмунд Фрейд, учился у представителей этого мира. Они были добры, готовы помочь, щедры. Они создали великую Вену. Он не хочет жить в другой Вене, ни в каком другом городе, в том числе и в Париже. Его корни здесь, они проросли глубоко сквозь камни. Правда, он еврей и не всегда уютно чувствует себя в католическом окружении, но евреи стали странниками с того момента, как был разрушен Храм и они были вынуждены жить в чужой религиозной среде. Насколько он знал историю, неважно, в каком культурном окружении оказывались евреи. Император Франц–Иосиф был последователен в защите прав евреев в Австро–Венгерской империи.
Зигмунд встал, походил по комнате, затем приблизился к окну, смотревшему в парк за ратушей. Через занавеску он заметил несколько пар, медленно прохаживавшихся при мертвенно–белом свете газовых фонарей. Затем он вернулся к своему письменному столу.
Вена должна дать ему возможность зарабатывать на жизнь, содержать жену, учиться, проводить исследования, делать открытия, писать на избранные им темы… Здесь он и Марта могут работать, благоденствовать, воспитывать детей.
2
За час до полудня в понедельник после Пасхи он сидел за письменным столом, аккуратно разложив рукописи: отчет о поездке, который он сделал перед Обществом врачей; уже переведенные главы книги Шарко; заметки к Введению книги о психологии; первые страницы доклада о гипнотизме, который он прочитает в Клубе физиологов, а затем в Обществе психиатров; выписки из литературы для журнала Менделя в Вене, посвященного вопросам неврологии, и из литературы по детской неврологии для «Архива детских болезней» Багинского, обещанные им обоим докторам еще в Берлине.
Открывая частную практику, Зигмунд располагал лишь четырьмястами гульденов. Триста гульденов он был вынужден занять для оплаты расходов в последние месяцы пребывания в Париже и Берлине. Он сможет возвратить их в июле, когда получит гонорар за перевод книги Шар–ко. Вторую часть субсидии для поездки он получит, представив письменный отчет, но и эта сумма была уже расписана. В течение ряда лет он одалживал деньги у Флейшля, зачастую по настоянию последнего. Когда Зигмунд сказал, что сможет выплатить ему долг через год или два, Флейшль парировал:
– Но это дружба. Разве мелкие суммы не засчитыва–ются в дружбу? Разве твое время и врачебный уход за мной ничего не стоят?
– Ну и ну! Я найду другой способ возместить тебе. Флейшль заскрипел зубами:
– Найди способ, как пришить мне новый палец к этой окаянной руке.
Наиболее крупную сумму он был должен Брейерам – целых две тысячи долларов. Он предложил, что станет ежемесячно выплачивать небольшую сумму, но Брейер отверг такую мысль энергичным жестом:
– Не дело, Зиг. Мы не нуждаемся сейчас в деньгах. Отсрочим на десять лет. А к этому времени ты станешь хорошо зарабатывать.
Было мало надежды, что первые месяцы частной практики принесут необходимые сто долларов. Некоторые из его друзей в Городской больнице считали, что глупо начинать с таким скромным капиталом. Доктор Политцер, отоларинголог, вызвавший его через день или два после его возвращения в Вену для консультации, которая принесла пятнадцать гульденов, сказал, услышав, что осенью Зигмунд намеревается жениться:
– Я удивлен. Во время встречи с ним несколько дней назад я узнал, что у него ни гроша в кармане. Нужно ли в таком случае настаивать на браке с бесприданницей, имея возможность загрести приданое в сотни тысяч гульденов?
Его размышления были прерваны стуком в дверь. Горничная, обслуживающая врача и несколько взволнованная своей новой ролью, ввела двух полицейских офицеров, чьи посты находились около Дунайского канала. Их направил Йозеф Брейер.
Зигмунд занялся сначала более пожилым – с выпуклой грудью и выпирающим круглым животом. В рукопашной схватке с вором он почувствовал боль в шее, спустившуюся по левой руке и вызвавшую покалывание в большом и указательном пальцах. Доктор Фрейд поставил диагноз, что у офицера неврит руки. После соответствующих процедур и нескольких посещений пациент был вполне здоров.
Офицер помоложе, совершенно лысый и с короткой шеей, поведал доктору Фрейду, что он не чувствует свои ноги. Когда он вытягивает их во время ночной смены и не видит, куда он их поставил, то им овладевает тревога и неуверенность. Он описал вспышки опоясывающей спину и охватывающей брюшной пресс боли, причем она становится в последние месяцы все более острой. Доктор Фрейд подверг пациента различным анализам, однако конечный диагноз не отличался от того, который он подозревал с самого начала: сифилис с признаками атаксии.
Узнав, что Зигмунд начал частную практику, открыв свой кабинет, профессор Мейнерт направил к нему свою жену, страдавшую ишиасом. Зигмунд предположил, что острую боль в нижней части спины и левой ноге вызывает смещение межпозвоночного диска. Больной был предписан постельный режим, восстановительные упражнения. Тонкий межпозвоночный диск, выступающий в роли мягкой прокладки, медленно возвращался на свое место.
Дорогу в его кабинет нашла «бродячая группа» невротиков Брейера. Первой пришла пухленькая, миловидная сорокалетняя фрау Хейнцнер. У нее была кожная сыпь, и дерматолог Фрейд вылечил ее с помощью мазей. Через несколько дней она пожаловалась на негнущуюся шею, вследствие чего ее голова склонялась набок. Физиотерапевт Фрейд расслабил мускулы ее шеи с помощью электроразрядов. При следующем посещении она жаловалась уже на острые боли в желудке. Терапевт Фрейд провел массаж брюшины и снял судороги.
– Доктор Фрейд, вы чудесный врач. Вы можете вылечить меня от всех болезней.
Он ответил с некоторой наигранностью:
– Наш девиз в клинической школе, фрау Хейнцнер: «От всего, чем страдает пациент, врач может вылечить».
Но в то время, когда смеялась фрау Хейнцнер, оправляя свое платье на красивой фигуре и прилаживая шляпу на зачесанных вверх золотистых волосах, он думал: «Как поступить с человеком, который добивается внимания к себе, придумывая все новые симптомы? Мой скудный медицинский опыт никогда не поспеет за фантазиями».
Жизнь начинающего врача, как он понял из собственного опыта, была загруженной, в том числе неопределенностями и опасностями, приносила и удовлетворение и разочарование. Профессор Нотнагель направил к нему португальского посла, и он вылечил его от легкого недомогания, но следующая пара больных, получивших совет профессора Нотнагеля посетить доктора Фрейда, предпочла более пожилых врачей. Затем его просили оказать помощь старому знакомому по гимназии, прикованному к постели. Зигмунд не ужинал три дня, чтобы сберечь гульден, а экономя на извозчиках, ежедневно терял час на пешие переходы. И вот вечером он получил известие, что умирает старый школьный товарищ. Поездка съела все сбережения, но он сохранил ему жизнь.
Брейер прислал фрау Клейнхольц, пытавшуюся помочь своему мужу. У доктора Клейнхольца наблюдались сдвиги в поведении. Прежде внимательный к одежде, он стал неряшливо одеваться, потерял способность сосредоточиваться, допускал ошибки в деловых вопросах, жаловался на головные боли.
Пациент выглядел смущенным. Не обнаружив органических признаков болезни и функциональных нарушений, доктор Фрейд подумал, что перед ним, вероятно, случай невроза. Однако он строго предостерег себя от преждевременного вывода в пользу невроза или истерии и счел разумным беспристрастно и объективно обследовать пациента. Во время двухнедельных наблюдений у доктора Клейнхольца появилась слабость в правой руке и усилились головные боли. Зигмунд опознал эти симптомы: развившаяся опухоль в левой лобной части головного мозга.
В одно особенно холодное утро молодой ассистент из Городской больницы прислал к нему американского врача, прибывшего в Вену для повышения квалификации. Врачу было тридцать пять лет, на голове торчал вихор рыжих волос, плохо гармонировавших с двубортным синим пиджаком.
– Чем могу быть полезен, доктор Адамсон?
Адамсон вытянулся в большом кресле, попытался откинуть назад непослушный завиток рыжих волос.
– Я огорчен, доктор Фрейд. Мы с женой сберегли достаточно денег для пребывания в Вене, но мало что осталось на медицинские расходы.
– Предположим, что вы расскажете, что случилось. Если я могу помочь, то буду рад оказать любезность коллеге.
– Спасибо. У меня нарастающие головные боли. Их характер такой: опоясывающая боль вокруг головы и чувство давления на ее верхнюю часть в сочетании с эпизодическими помутнениями. Но это не настоящее помутнение, ибо я все же осознаю, что происходит вокруг.
– Вы опытный врач, доктор Адамсон. Обнаружили ли вы какие–либо соматические расстройства?
Доктор Адамсон окинул взглядом полки с медицинскими книгами, затем повернулся, его лицо выражало тревогу.
– Я обеспокоен чувством ревности к собственной жене. Оно нарушает мое душевное равновесие. Моя жена молода и красива. Несколько лет мы жили счастливо в браке. Должен признаться, не знаю, что с ней произошло. Приходя на вечеринки, она ведет себя развязно с мужчинами. Такого раньше не наблюдалось. Но моя настоящая проблема – это ее возросшие сексуальные потребности. Они опустошают меня. В постели она становится все более и более… агрессивной, почти одержимой. Временами она душевно неуравновешенна, а сейчас я становлюсь умственно неуравновешенным.
– Проведем обследование, вначале вас. После этого мы обсудим вопрос о вашей жене. Не могли бы вы прийти с ней?
На следующий день в полдень доктор Адамсон пришел в сопровождении своей жены, очаровательной пепельной блондинки с яркими голубыми глазами и выразительной фигурой; ее облегающее платье обрисовывало ее грудь, плоский живот, длинные ноги.
Доктор Адамсон удалился в прихожую. Как только он вышел, миссис Адамсон кокетливо взбила пряди светлых волос и вызывающе улыбнулась доктору Фрейду. Он встал, чтобы подойти к ней. Когда он обходил стол, упала фотография Марты, стоявшая на нем. Это удивило его; он не думал, что смахнул фотографию или сдвинул стол настолько сильно, чтобы фотография могла упасть.
Он почти ничего не добился от миссис Адамсон, кроме рассуждений, какой веселой показалась ей Вена. Однако после настойчивых вопросов он выяснил, что шесть лет назад у нее длительное время двоилось в глазах; когда все прошло, она ощутила, что ее левая рука и лицо онемели. Осмотр продолжался полчаса; поскольку муж ожидал ее в приемной, Зигмунд не стал задерживать миссис Адамсон и просил ее прийти на следующий день.
Когда при следующем приеме Зигмунд шагнул навстречу пациентке, фотография Марты вновь упала со стола. Он остановился ошеломленный, уставясь на упавшую фотографию. Как это могло случиться дважды? Правда, миссис Адамсон вошла в кабинет, покачивая бедрами и запрокинув голову назад так, что ее груди были направлены на него. «Но, разумеется, – думал он, – не в такой мере, чтобы скинуть Марту со стола!»
Миссис Адамсон сказала, застенчиво улыбаясь:
– Ваша невеста, доктор Фрейд? Похоже, что она стремится выпасть из вашей жизни.
Зигмунд поднял фотографию Марты, обтер о свой пиджак и поставил в центре стола. Немедля он углубился в обдумывание проблемы повышенной сексуальности миссис Адамсон, пытаясь установить, когда произошли такие изменения. Миссис Адамсон отрицала, что ее сексуальные потребности чрезмерны.
– Просто я чувствую, что с каждым днем молодею и становлюсь более жизнерадостной, доктор, а мой муж работает слишком много и стареет.
Зигмунд опешил. Что это – проблема эмоций? Или же какое–то органическое расстройство? Он был уверен, что доктор Адамсон говорит правду, а жена – нет.
Он думал: «Первый предписанный курс – гинекологическое обследование, но я несведущ в этой области. Не представляю, что следует искать. Кроме того, выражение лица миссис Адамсон говорит, что это может оказаться опасной процедурой. Лучше посоветоваться с Рудольфом Хробаком».
Вечером он заглянул к доктору Хробаку, сорокатрехлетнему профессору гинекологии Венского университета. Зигмунд не работал с ним в больнице, но они симпатизировали друг другу и стали добрыми знакомыми. Он рассказал доктору Хробаку о супругах Адамсон; тот гладил бородку в стиле Ван Дейка, когда размышлял, но помочь дельным советом не мог.
Через несколько недель дело приняло неожиданный оборот. Доктор Адамсон вновь привел к Зигмунду свою жену; это была другая миссис Адамсон. У нее исчезло желание флиртовать; она держала голову набок, как бы от боли, говорила медленно, ее губы с трудом произносили слова:
– Симптомы, что были у меня… шесть лет назад… Они вернулись. Но иные. Моя левая бровь… омертвела. Мне трудно двигать правой ногой…
Он провел женщину за ширму и тщательно обследовал. Никакой анестезии в ногах или спине, брюшной полости или груди. Первый проблеск возник, когда он вспомнил, что при рассеянном склерозе часто появляется повышенная сексуальная потребность.
Сделав дополнительные анализы, он убедился – рассеянный склероз. Он не сказал об этом пациентке, но ему было ясно, что красивая молодая женщина будет страдать нарастающей дрожью, нарушением речи и в конце концов наступит паралич. В медицинской науке нет ничего, что могло бы остановить ход болезни. Острота заболевания будет зависеть от того, где поврежден головной или спинной мозг. Доктор Адамсон скоро избавится от своих недугов, но браку предстоит перенести другой и более болезненный удар.
3
В четверг 6 мая 1886 года Зигмунду исполнилось тридцать. Он скопил несколько гульденов за прошедшие недели, но в последние несколько дней никто не появлялся в приемной. Он размышлял: «Термин употребляется явно неправильно: ожидает не пациент, а начинающий врач».
Рано утром в дверь постучал почтальон, доставивший цветок – подарок Марты. Вслед за почтальоном появилась сестра Роза, которая принесла пресс–папье, украшенное красным сафьяном с золотым флорентийским тиснением. После исчезновения застенчивого, робкого Бруста у Розы не было другого возлюбленного. Зигмунда это удивляло, ведь она была привлекательной, остроумной девушкой. Роза выглядела счастливой, неизменно в хорошем настроении, рассудительно относилась к жизни и, подобно Зигмунду, обладала широким диапазоном эмоциональной реакции.
– Зиги, ты неухожен. У тебя есть иголка и нитка? Посмотри на свои ботинки! Их нужно починить. У тебя есть другая пара; эти я возьму с собой.
Он улыбнулся, положил свою руку на ее плечо.
Паули и Дольфи пришли с букетом сухих пальмовых листьев, бамбука, тростника и пером павлина. Вслед за ними появилась сестра Митци со своим мужем, Морицем Фрейдом, дальним родственником. Она принесла свою свадебную фотографию, вставленную в рамку. Прибыли родители – Амалия с испеченным ею венским тортом и Якоб с книгой английского политического деятеля Дизраэли, восхищавшего Зигмунда. Родители обняли его и поцеловали, словно ему исполнилось всего десять или двадцать лет. Последним пришел брат Александр, вставший утром в пять часов, чтобы занять место в очереди в кассу венского театра и купить два билета на «Цыганского барона» Иоганна Штрауса. Каждую неделю Александр ходил слушать оперетту: то «Летучую мышь», то «Сказки Гофмана»; в предшествующую неделю он лишил себя такого удовольствия, чтобы сэкономить и взять с собой брата на представление в день его тридцатилетия.
Дольфи сварила кофе на горелке в офтальмологическом закутке, Амалия поместила торт на письменный стол Зигмунда, Алекс принес стулья из прихожей. Члены семьи расселись для мирной беседы за чашкой кофе. Прибыла, запыхавшись, Анна на шестом месяце беременности. В одной руке она несла корзину цветов, а в другой – четырнадцатимесячную дочь. Она пожелала Зигмунду прожить «еще тридцать и еще лучших» лет и посадила маленькую Юдит на его колени. Зигмунд, повздоривший с Эли Бернейсом, медлившим вернуть Марте ее деньги из приданого, которые она ему доверила, проявил добрую волю в день рождения и поинтересовался здоровьем своего шурина.
Якоб, работавший с недавнего времени, приносил домой заработок. Зигмунд чувствовал, что его отец доволен, ибо вновь принялся рассказывать анекдоты.
– Зиг, бедный еврей влез без билета на скорый поезд в Карлсбад. Не раз и не два его ловили, тузили и высаживали. На одной станции он встретил знакомого, который спросил, куда он едет. «В Карлсбад, – ответил он, – если выдержит мое здоровье».
Представление в театре оперетты продолжалось до глубокой ночи. Зигмунд поблагодарил брата и отправился домой пешком один. Он вошел в свой укромный уголок с подавленным чувством. Он также едет безбилетником к свадьбе, к дому, к практике… только выдержало бы его здоровье.
Ему пришлось купить кушетку для осмотра больных, и эта покупка поглотила остаток его денег. Он познавал то, о чем всегда догадывался, а именно: существование глубокой пропасти между медицинской практикой и заработками. Если бы доктор Политцер не вызвал его за день до этого на вторую консультацию, то он всю неделю работал бы не покладая рук, не получая за это ни единого крейцера. Он сел за письменный стол, поправил свет лампы и написал Марте:
«Мечтаю о том, чтобы следующий день рождения был таким, каким ты его описала: ты разбудишь меня поцелуем, а мне не придется ждать письма от тебя. Меня больше не волнует, где это будет… Я могу выдержать любое бремя забот и напряженной работы, но только не в одиночестве. И между нами: у меня очень мало надежды пробиться в Вене».
На следующее утро он отослал письмо и, направляясь в лабораторию Мейнерта, подумал: «Я как Роза. Мои эмоции столь же изменчивы, как морские приливы».
Говорят, что Земля вращается вокруг своей оси, а больные – вокруг своей боли. В последующие дни полдесятка больных посетили его кабинет, а затем в полдень его вызвали в Городскую больницу для осмотра новорожденного, у которого внизу позвоночника, над ягодицей, появилось мягкое уплотнение размером с лимон. Доктор Фрейд осмотрел натянутую кожу, растущие на уплотнении волосы, затем остальную часть тела ребенка.
– Врожденные изменения, не более того, – заверил он коллегу. – Я видел подобные наросты у взрослых. Ребенок будет нормально развиваться.
– Будьте добры, скажите это матери, – попросил доктор.
На следующее утро его вызвали в дом бывшего нервнобольного, лечившегося у Оберштейнера в Обердеблинге, ребенок которого родился парализованным ниже талии. Осматривая сфинктер заднего прохода, доктор Фрейд обнаружил полную расслабленность мышцы. Паралич захватил мочевой пузырь и пищевой тракт. Воспален спинной мозг. Ребенок будет парализован всю жизнь. Однако если удастся снизить температуру, ослабить конвульсии, не допустить инфекции мочевого пузыря…
Зигмунд провел всю субботу и воскресенье у постели ребенка, ночью спал на соседней койке. Больше всего его тревожило то, что мочевой пузырь ребенка плохо освобождался: будучи наполненным, он был рассадником микробов. Зигмунд был прав, полагая, что ребенок умрет от воспаления почек; это может случиться в любой момент – через два года или через два месяца. Однако его научили бороться за жизнь до тех пор, пока есть хоть искра надежды. Он боролся за жизнь ребенка, пока эстафету не принял семейный врач.
Зигмунд установил для себя строго размеренный порядок: вставал в шесть, затем умывался, одевался, после чего в комнату приходила горничная с теплыми булочками от соседнего пекаря и чашкой кофе, смолотого перед варкой на кухне. К семи часам она убирала посуду и салфетки с его стола, и он начинал работать над переводом последних глав книги Шарко или над своим отчетом о поездке. К десяти часам Зигмунд приходил в психиатрическую лабораторию Мейнерта, где занимался исследованием слухового нерва в человеческом эмбрионе. В одиннадцать часов шел через улицу в соседний ресторан, где подкреплялся двойным гуляшом, который подавали в двух небольших горшочках, содержащих по два–три крохотных кусочка мяса с картофелем и салом; часы его консультаций не оставляли времени для плотного обеда.
Вернувшись в лабораторию, он еще полчаса уделял анализу срезов мозговой ткани и ровно в двенадцать усаживался за стол в своем кабинете. К этому времени прихожая была, как правило, уже заполнена, ибо ходили слухи, что новый врач относится к благотворительной деятельности с той же тщательностью, как и к платным пациентам. В первый месяц он не покрыл своих расходов, но был рад «свободным пациентам»; в Вене считали, что врач, не имеющий благотворительных пациентов, не может претендовать на других. Подобно тому как в гуляше среди множества ломтиков картофеля попадаются порой кусочки мяса, встречаются люди, которые в отличие от португальского посла, так и не оплатившего счет, торопятся заплатить по поступающим к ним счетам за медицинское обслуживание.
В следующем месяце, когда закончились строительные работы в новых помещениях Института детских болезней, в три часа по вторникам, четвергам и субботам он появлялся в этом первом публичном институте такого рода в Вене, где возглавил отделение детской неврологии. В остальные дни ему пришлось продлить часы приема до четырех, и поэтому он попросил пациентов, приходивших за бесплатным диагнозом и электромассажем, посещать его в такие поздние часы, чтобы он не заставлял ждать платных пациентов. Вечером в кафе он встречался с друзьями: с Панетом, Оберштейнером, Кениг–штейном, также работавшими в Институте детских болезней, с Виддером, Люстгартеном, и там они обсуждали общие медицинские проблемы. Если он не ужинал на правах холостяка у Брейеров, Панетов или у Флейшля, то быстро заканчивал скромный ужин и возвращался к себе домой для углубленного чтения и записи наблюдений. Засыпал он сразу, едва коснувшись подушки. По воскресеньям Зигмунд обедал у родителей; приходя к ним, он опускал несколько гульденов в кофейную кружку со сломанной ручкой, которую Амалия держала в кухонном буфете. Ни мать, ни сын не говорили вслух об этом скромном ритуальном акте, доставлявшем им обоим большое удовольствие.
Несмотря на напряженный восемнадцатичасовой рабочий день, у Зигмунда хватало времени в ночные часы тосковать по Марте. Он почти ежедневно писал ей, набрасывая портреты своих пациентов и рассказывая о различных случаях, о том, какой он счастливый, если все стулья в прихожей заняты, и какой огорченный, если никто не появляется, кроме попрошаек и свах, считавших молодых врачей Вены своей естественной добычей.
Подобно первым шагам частной практики, Зигмунда волновала работа по созданию отделения детской неврологии в Институте Кассовица, названном по имени выдающегося специалиста Вены по детским болезням Макса Кассовица. Одно время Кассовиц, стремившийся лечить все детские заболевания, считал оспу, ветрянку, свинку одним и тем же видом болезни; он полагал также, что рахит вызывается воспалением. И тем не менее, Кассовиц первый в Вене поставил на научную основу изучение детских болезней. Установив, что фосфор важен для лечения рахита и других детских недугов, Кассовиц принялся искать эмульсию для детей, которая содержала бы фосфор. В конечном счете, он отдал предпочтение рыбьему жиру, который до него медики считали бесполезным. Фосфор стал чудодейственным средством для детей, страдавших рахитом, туберкулезом и анемией.
За несколько месяцев до возвращения Зигмунда в Вену Кассовиц, прошедший практическую подготовку в Городской больнице семнадцать лет назад, переехал со своей семьей из просторного помещения, имевшего восемь комнат, которые он занимал на первом этаже дома номер девять на улице Тухлаубен, по соседству с одной из старейших аптек города, в другую квартиру в том же доме, а прежнюю превратил в детскую клинику. Основанный им институт был свободной клиникой. Его посещали дети из бедных сословий, родители которых не имели возможности оплатить лечение. Все врачи института работали по зову совести и не получали жалованья. Институт детских болезней поддерживался частными пожертвованиями и мог расходовать на медикаменты всего тысячу флоринов в год.
Зигмунд прошел по улице Тухлаубен мимо аптеки, около которой всегда толпилось множество народа, включая кормящих матерей, желавших купить препараты Кассовица. Три сотрудника аптеки занимались исключительно приготовлением микстур. Зигмунд повернул в переулок Клееблатт. На тротуаре в ожидании своей очереди стояли матери с детьми.
Доктор Макс Кассовиц поздоровался с ним. Он был очень серьезным и в свои сорок четыре года выглядел весьма пожилым человеком с лысой головой, но такой красивой формы, что отсутствие волос не портило ее; нехватку шевелюры он не старался компенсировать кос–матостью бороды, а довольствовался пепельно–серым клинышком на подбородке. Иссиня–черные с добрый дюйм брови обрамляли глубоко посаженные живые глаза. Одевался он хорошо, как подобало врачу в Вене.
Кассовиц показал Зигмунду операционную, зал для лекций и консультаций, лабораторию, отделение внутренних болезней, палаты кожных болезней, болезней уха, носа и горла, инфекционных заболеваний. Зигмунд встретил некоторых молодых ученых, с которыми учился в университете и которых знал по работе в Городской больнице: Эмиля Редлиха, Морица Шустлера, Карла Хохзингера, старшего ассистента Кассовица. Переходя из комнаты в комнату, Зигмунд имел возможность заметить, что все врачи были евреями. Его удивило это: было ясно видно, что среди лечившихся детей не так уж много еврейских. Неужели Кассовиц не приглашал врачей–католиков? Или же католики не хотят работать в институте, которым руководит еврей?
Пройдя длинный коридор, Кассовиц ввел Зигмунда в комнату, где стояли и сидели матери и дети. Он сказал:
– Господин доктор Фрейд, вот ваша рабочая зона. Мы надеемся, что когда–нибудь вы создадите институт детской неврологии. А сейчас я доверяю вам пост главы отделения. Он, разумеется, не так весом, как положение главы отделения Городской больницы, но для начала это неплохо.
Находясь в Берлине, Зигмунд имел достаточно возможностей обследовать детей с нервными заболеваниями. Этот опыт теперь оказался бесценным.
Дети были безупречно чистыми и одетыми, волосы девочек завязаны бантами. Дети старшего возраста, как правило, не чувствовали боли и жаловались мало: поразивший их недуг уже сделал свое разрушительное дело. Страдали родители, объясняя врачу в ответ на его вопросы историю каждого случая. Родители считали себя виновными за случившееся, хотя иногда наломала дров сама природа, когда ребенок находился еще в утробе матери.
Его первым пациентом был шестилетний мальчик, страдавший от менингита – воспаления головного мозга. Совершенно нормальный ребенок вдруг стал капризным, у него повысилась температура, а шея потеряла гибкость. Два дня назад у него появилась сонливость, он стал вялым, а лицо покраснело. Когда доктор Фрейд измерил температуру, она была выше сорока градусов по Цельсию. Осмотрев руки ребенка, он заметил под ногтями крошечные красные пятнышки – кровоточили капилляры кожи.
Зигмунд мог сделать одно – сбить температуру. Он знал, что у мальчика появятся затем конвульсии, дрожь тела, непроизвольные движения рук и ног и он умрет… А ведь три дня назад мальчик был здоровым, счастливым ребенком. Менингит вызывается бактериями. Они носятся в воздухе. Он мог просто вдохнуть их.
Фрейд обследовал семилетнюю девочку, которая в разговоре могла сделать паузу примерно на три секунды, повернуть слегка голову в сторону, поглазеть, а затем продолжать беседу, словно ничего не произошло. Такое с ней случалось четыре–пять раз в день, объясняла мать, а начались эти явления месяц назад.
Доктор Фрейд, наблюдая за ребенком, определил «провалы» речи как легкое расстройство. Он не обнаружил никаких отклонений в составе крови, следов какого–либо более раннего повреждения или опухоли в мозгу. Он объяснил матери, что некоторые изменения происходят при достижении половой зрелости (Флейшль обнаружил и описал такие изменения в мозгу) и со временем расстройство исчезнет.
Постепенно комната опустела… остались лишь девятилетний мальчик и его мать, прижавшаяся в углу. Ребенок выглядел нормальным, хотя мать уверяла, что он жалуется на головные боли и тошноту. Женщина краснела, часто моргала, опускала глаза. Зигмунд настаивал на том, чтобы она сказала, почему привела мальчика.
– …Доктор, я в растерянности… мне стыдно… поэтому я не привела его раньше…
– Продолжайте, пожалуйста.
– …У моего сына… большой пенис… много волос вокруг, как если бы ему было четырнадцать или пятнадцать лет. Я глупая… доктор… что обращаюсь?
Обследование, проведенное Зигмундом, в сочетании с его знаниями в области анатомии мозга указывало, что у мальчика опухоль в центральной части мозга, по сути дела рак, захвативший основание мозга, который изменил импульсы, поступающие от гипофиза к железам, и тем самым способствовал значительному увеличению полового органа. Против этого заболевания не было ни лекарств, ни методов лечения. Он не сказал матери, что у мальчика усилятся головные боли, подташнивание, он станет вялым, впадет в кому и умрет в течение года.
Зигмунд сидел за столом до сумерек, глубоко взволнованный, записывая случаи, которые он наблюдал за день. Затем отправился домой, даже не удосужившись взглянуть на искусно украшенный шестиэтажный дом, считавшийся наиболее красивым в Вене. Во Фрейюнге он остановился перед фонтаном, подставив лицо прохладному туману, а тем временем перед его глазами проходили лица детей, которых он осматривал после полудня.
4
В работе и практике установился размеренный ритм. Медицинский факультет принял его письменный отчет о поездке во Францию. Он прочитал доклад о гипнозе в Физиологическом клубе. Две главы книги Шарко, переведенные им, были опубликованы в венском «Медицинском еженедельнике». Общество психиатров пригласило Зигмунда прочитать лекцию о гипнозе; ободренный, он испробовал гипноз на итальянке, подверженной приступам, переходящим в конвульсию, всякий раз, когда она слышала слово «яблоко». Он чувствовал себя неловко и настороженно при первой попытке, а пациентка была либо ненаблюдательной, либо индифферентной. Когда наконец ему удалось ввести ее в легкий полусон, он предположил, что поскольку яблоко – неодушевленный предмет и не может напасть на пациентку или оскорбить ее, то при слове «яблоко» она должна вообразить свежеиспеченный пирог – струдель – в витрине пекарни. Он полагал, что это проницательное предположение, но пациентку он больше не видел и поэтому не мог утверждать, помогло ли оно ее выздоровлению. Когда он описал случай Брейеру, Йозеф воскликнул:
– Что, по–твоему, стало ее навязчивой идеей?
– Видимо, черви, Йозеф. Она, вероятно, откусила червивое яблоко. В Сальпетриере был случай мужской истерии: молодой каменщик по имени Лион увидел солитера в экскрементах, червь вызвал у него колики и дрожь конечностей. Через несколько лет, когда кто–то запустил в него камнем, ему вновь причудился солитер, и дело окончилось эпилепсией.
Брейер покачал головой, его лицо выдавало отчаяние.
– Наш организм – настолько сложная машина, что мог быть создан только гением. Высочайшее произведение искусства, как это доказал Микеланджело. А что мы с ним делаем? Сыплем в локомотив песок, пока колеса изойдут скрипом и остановятся.
– Под песком, Йозеф, ты подразумеваешь… идеи, образы, иллюзии, плод воображения?…
– Если бы я знал, что означает «песок», мой дорогой Зиг, то я был бы психологом, а не специалистом по полукруглым каналам среднего уха голубей. Птицы не шарахаются в страхе от червей, они едят их.
Второй месяц частной практики принес обнадеживающую сумму – сто пятьдесят пять долларов. Ему теперь было достаточно лишь слегка загипнотизировать себя, чтобы считать, что свадьба стала доступной. Марта согласилась с его соображениями; они назначили дату брачной церемонии на конец лета.
В последнюю неделю июня поступили плохие известия. Официальное правительственное письмо извещало, что первый лейтенант доктор Зигмунд Фрейд, резервист, с десятого августа призывается в армию на полный месяц службы. Австрийское военное ведомство опасалось возобновления прошлогодней войны между Сербией и Болгарией. Лейтенант Фрейд будет ответственным за состояние здоровья солдат во время военных маневров у Оломоуца.
Прошло семь лет после прохождения им годичного срока армейской службы в военном госпитале на улице Ван Свьетен, где он в свободные часы переводил книгу Джона Стюарта Милля. Он не был скандалистом, но сейчас метался по кабинету и прихожей, к счастью пустым в этот утренний час, извергая резкие слова, приходившие ему на ум, проклиная войны, военных, призывы, маневры… и, в частности, свое невезение. За те три года, что он работал в Городской больнице, было бы просто отказаться от армейской службы. К следующему году его должны были уволить вчистую.
– Почему именно сейчас? – вопрошал он. – Когда я только начал практику? Когда ко мне пошли больные, когда я стал зарабатывать на жизнь? Как я могу сейчас исчезнуть, отказаться от своей практики? Мне же придется начинать все сначала. Я не могу оплачивать помещение, находясь вдали от дома. Что делать со свадьбой? Я должен найти дом, куда поселить Марту. Проклятье!
Он надел шляпу, пересек муниципальный парк и обежал Ринг, вымещая свое отчаяние и ярость на тротуарных плитах.
К моменту возвращения его мозг был, образно говоря, весь в синяках, как и ноги; он устал, но не настолько, чтобы не написать Марте длинное письмо об обрушившемся на него несчастье. Она ответила спокойной запиской, советуя не бродить долго под жарким августовским солнцем.
Натянуто усмехаясь по поводу той легкости, с какой его невеста сбила с него спесь, он пошел к родителям и попросил Амалию достать из сундука старую униформу. Она пахла нафталином и была помятой, но все же сидела на нем вполне сносно. Парадный мундир светлого цвета застегивался от правого плеча на восемь серебряных пуговиц; темный воротник подпирал подбородок, широкие обшлага – в цвет воротника. Брюки были черного цвета, как и ботинки, шляпа высокая, круглая и темная с выступом впереди, на котором выделялся медицинский знак различия. Якоб, оплативший форму, сшитую по заказу, когда Зигмунду было двадцать три года, заметил:
– Мой Зиг хитер. Он достаточно ловок, чтобы его призвали в мирное время.
– Но недостаточно умен, чтобы уклониться от призыва, – парировал Зигмунд.
– Ты можешь месяц понаслаждаться в деревне, – сказала Амалия. – Посмотри, как ты побледнел от больничного воздуха.
Спорить с военным ведомством бессмысленно. Следовало подчиниться неизбежному. Самый лучший месяц для врачей в Вене – октябрь, когда венцы после летнего отдыха в горах возвращаются, устраиваются в своих апартаментах и решают, что следует обратить внимание на болезни, которые беспокоили их еще весной, но о которых не хотелось думать в предвкушении славного лета в горах. Ему следует назначить день свадьбы сразу же после увольнения из армии. Затем они отправятся в двухнедельное свадебное путешествие и к первому октября вернутся в Вену. К этому моменту он должен иметь помещение, чтобы немедленно возобновить практику.
Последующие несколько дней он рыскал по Вене в поисках свободного помещения, отвечающего требованиям медицинского кабинета. В Вене супружеские пары, особенно лица свободных профессий, предпочитали проводить всю жизнь в одной и той же квартире. Нужно было выбрать такую, чтобы его родителям было удобно посещать его. Квартира должна быть в престижном районе, иначе могли подумать, что доцент доктор Зигмунд Фрейд – неудачник. Роза осмотрела около дюжины свободных помещений; Амалия и Якоб бродили по улицам, рассматривая вывески и объявления. Квартиры попадались либо слишком большие, либо слишком маленькие, либо неудобные, либо чересчур дорогие.
Лишь к середине июля он нашел подходящее помещение. Только что было закончено строительство многоквартирного дома около Ринга по заказу императора Франца–Иосифа. Архитектором был некий Шмидт, спроектировавший импозантную ратушу Вены. Арендная плата была умеренной, комнаты – большими, здание имело красивый внутренний дворик, а лестницы украшены орнаментами, милыми сердцу венцев. И все же двенадцать привлекательных квартир пустовали! Этот дом искупления был построен на месте Рингтеатра, сгоревшего в чудовищном пожаре 8 декабря 1881 года, когда погибло почти четыреста венцев. Напоминание об этом событии было настолько болезненным и печальным, что люди отказывались въезжать в этот современный и красивый многоквартирный дом в Вене.
Дом отвечал запросам Зигмунда: выгодное расположение – всего в квартале от университета, Обетовой церкви с ее парком и на расстоянии одного–двух кварталов от Городской больницы. Когда смотритель провел его по апартаментам на первом этаже в угловой части дома, выходящей на обсаженный деревьями торговый бульвар Марие–Терезиенштрассе, Зигмунд нашел, что они идеально спланированы. Аренда стоила больше, чем можно было позволить себе в настоящий момент, но он рассудил: «Все стоит дороже, чем я могу себе позволить сейчас!» На деле же, если подсчитывать по реальным венским ценам, помещение сдавалось за половинную стоимость. Зигмунд не мучился угрызениями совести, въезжая сюда; представившуюся возможность нельзя упустить.
Он написал Марте, не скрывая мрачные подробности трагического пожара. Он спрашивал, согласна ли она переехать в дом с такой славой; по его мнению, он стал бы прекрасным местом для начала их совместной жизни и для практики. Марта быстро сообщила о своем согласии по телеграфу. Она также согласилась с тем, что он и Роза обставят квартиру, взяв за образец то, что Зигмунд видел в Гамбурге. Благодаря подаркам тетушек и дядюшек Марта располагала приданым, оценивавшимся в две тысячи долларов. На эти деньги можно было обставить помещение, приобрести прочную мебель для гостиной, столовой и спальни. Роза должна прислать ей образцы ковров и занавесей. Она вышлет деньги, как только потребуется оплата. Столовую посуду, серебро, стекло и постельное белье покупать не нужно – будет много подарков от семьи Бернейс и от семьи Филиппс, от Фрейдов и друзей Зигмунда.
Зигмунд боготворил свою невесту за ее спокойный, деловой разум, но иной была его будущая теща. Он получил письмо от фрау Бернейс, которая только что узнала о намерении Зигмунда жениться на Марте в середине сентября, а не в конце года и всего лишь после шестинедельной частной практики. Письмо было подобно самой большой взбучке, какую он когда–либо получал. Фрау Бернейс писала о «безрассудстве» поспешной свадьбы, называла его непрактичным, а также иррациональным, безответственным и бесконечно глупым!
5
Армейский лагерь в Оломоуце показался ему на первый взгляд гнусной дырой. Однако размышлять об этом было некогда, ибо ему предстояло вставать в полчетвертого утра и до полудня маршировать вместе с солдатами по каменистым полям в целях отражения фиктивного нападения на черно–желтый австрийский флаг. Разыгрывалась попытка взять крепость, а доктору Фрейду надо было лечить солдат, якобы получивших ранения. Солдаты были набраны из числа резервистов и явно не пользовались благоволением Генерального штаба. Когда они лежали в поле и над их головами грохотали пушки, мимо проехал генерал и хрипло закричал:
– Солдаты, знаете ли вы, что вы вряд ли бы еще дышали, если бы использовались настоящие снаряды? Вы все были бы мертвы!
В полдень Зигмунд прочел лекцию о полевой гигиене. Солдаты хорошо посещали этот курс, и он подозревал, что это вменялось им в обязанность. На самом же деле отношение к лекциям было настолько хорошим, что отвечавший за них офицер отдал команду перевести их на чешский язык, а Зигмунд получил звание капитана, полкового врача. Зигмунду казалось, что он возненавидит этот месяц, но, к собственному удивлению, его заботы, проблемы и тревога за будущее испарились под жарким солнцем. Он загорел на свежем воздухе, отменно питался в офицерской столовой, крепко спал после физической усталости, был предупредительно вежлив со старшими офицерами и заботился о больных, госпитализированных, как правило, по поводу дизентерии, солнечных ударов или сломанной лодыжки. Кризис возник, когда у одного солдата появилось подобие двигательного паралича. Доктор Фрейд с большой осторожностью ухаживал за солдатом, начав с инъекций мышьяка. К концу недели симптомы исчезли. По его мнению, это был случай истерии, но Зигмунд не написал об этом в своем письменном отчете. К концу месяца службы контрольное бюро дало ему отличную оценку не только за медицинское обслуживание, но и за отношение к маневрам и к австро–венгерской армии в целом.
Он вернулся в Вену, сменил мундир на гражданскую одежду и сел на первый поезд, направлявшийся в Гамбург. В чемодане у него лежал фрак, плиссированная сорочка и черная бабочка для церемонии в ратуше. У него было мало времени, и, только сев в купе второго класса, он осознал, что прежней тревоги не было.
Он поехал в Оломоуц с раздражением, а сейчас был рад тому, как провел месяц. Никогда его физическое состояние не было таким хорошим.
– Каждому мужчине следует пройти месяц напряженной военной тренировки перед медовым месяцем! – воскликнул он восторженно.
Марта и Минна тепло поцеловали его, когда он добрался до Вандсбека. Фрау Бернейс явно простила его за отказ прислушаться к ее наставлениям и подставила щеку для приветственного поцелуя.
В глазах Марты мелькнул озорной огонек.
– Хорошо, Марти, оставим прошлое. Ты что–то замышляешь на мой счет?
– Вовсе нет, Зиги. Не пройтись ли нам по саду?
Это была не просьба, а команда. Он взял ее под руку, и они принялись кружить по гравийным дорожкам у дома Бернейсов.
– Хорошо. Что у тебя на уме?
Она покраснела, но это не помешало ей сказать то, к чему она готовилась уже несколько недель.
– Зиг, я знаю, это будет для тебя ударом, но если церемония будет проведена только в ратуше, то наш брак не будет законным в Австрии.
– О чем ты говоришь? Это глупость!
– Да, дорогой, я знала, что ты так подумаешь. Вот почему я сделала выписку из закона. Его обнаружила одна из кузин. Прочитай. Он гласит, что в Австро–Венгерской империи брак не считается законным, если не совершена религиозная церемония.
– Ну, Марта, ты знаешь, у нас нет времени принять католичество.
Его глаза сверкнули.
– Меня склонили к браку, и этого на сегодня достаточно. Мы можем заключить брак на церемонии в ратуше. Но после этого мы должны вернуться сюда и осуществить религиозный ритуал. Пока раввин не подпишет наши документы, мы остаемся женихом и невестой.
Он понимал, что переубедить ее не удастся, и, шагая по саду, бросал протестующие фразы через плечо. Якоб Фрейд был приписан к синагоге во Фрайберге, где Сали Каннер родила ему двух сыновей и они прошли через положенные церемонии. Но он не обязывал ни Зигмунда, ни Александра осуществить ритуал, совершаемый над тринадцатилетними и означающий превращение мальчика в мужчину. В доме Фрейдов не почиталась официальная религия, после того как Якоб переехал в Вену и стал свободомыслящим. Единственное, что соблюдали в доме Фрейдов, пока рос Зигмунд, так это праздник Пассовер, обед и службы, знаменующие исход евреев из Египта и переход через Красное море. Зигмунду нравилась традиционная церемония, ибо Якоб знал обряд наизусть и, сидя во главе сверкающего белизной стола, пускал вкруговую три листа мацы, завернутых в салфетку, зажаренную баранью ногу, горькие травы, шароз – мелкорубленые орехи, яблоко и корица, – мелко порезанную петрушку, соленую воду и чарку вина для Элии. Он декламировал старинную историю высвобождения Израиля из рабства на прекрасно поставленном древнееврейском языке. Зигмунд подошел к Марте.
– Я не верю в религиозные ритуалы. Бессмысленно проходить через пустые формальности. Брак – это гражданский контракт. Ратуша – единственное место, где мы обязаны принести клятву. Я говорил тебе в течение четырех лет, что не буду проходить религиозную церемонию. Ты меня не заставишь.
– Дело не во мне, Зиги, дорогой, – мягко ответила она. – Виноват твой любимый император Франц–Иосиф и его министерство. Ты не должен перекладывать на меня вину Австро–Венгерской империи.
Она села на стул из кованого железа, выкрашенный белой краской, сложив руки на коленях, вся ее поза выражала трогательную симпатию. Наконец, уставший от эмоций, он опустился на колени и, положив свои руки на ее колени, взял ее руки в свои.
– Марта, ты знаешь, что я не пытаюсь отречься от нашего наследия. Формальности, против которых я протестую, приносили счастье старым евреям, потому что обеспечивали им утешение. Мы не нуждаемся в этом. Но даже если мы не ищем укрытия, то кое–что от сути и смысла жизнеутверждающего иудейства будет присутствовать в нашем доме. Я сдаюсь. Марти, не думай, что у меня какие–то претензии на этот счет. Я понимаю, что пустой протест против форм может быть так же глуп, как сами формы, против которых протестуют. Так что я должен сделать?
– Прежде всего ты должен выучить на память молитвы. Дядюшка Элиас Филипп научит тебя молитвам.
– Почему учить наизусть? Могу ли я их просто прочитать?
– Зиги, даже неграмотные в состоянии запомнить этот набор молитв. У вас, приват–доцент Фрейд, два полных дня. Гамбург же высокого мнения о Венском университете. Разве ты хочешь нанести смертельный удар собственной альма–матер?
– Что еще следует сделать?
– Ты встанешь под хуппой со мной, так что мы будем обручены символически внутри стен Первого храма. Я убедила раввина, что мы ограничимся церемониальными молитвами, и тебе не нужно будет читать молитву об обязанностях супругов. Когда церемония закончится, ты наступишь на рюмку и раздавишь ее. Это принесет нам удачу в браке. Семья провозгласит тосты в честь невесты и жениха, и испытание останется позади.
В последующие три дня в доме царило необычное оживление: то и дело приносили цветы, сладости, подарки. Деревянная решетка хуппы была украшена зелеными листьями. Временами Зигмунд наблюдал за происходящим через открытую дверь, временами чувствовал, что мешает, и уходил побродить вдоль доков, разглядывая иностранные суда, приходившие в порт.
Вернувшись однажды после полудня, он взял в ладони лицо Марты и поцеловал ее.
– Я не пошел бы на это ради кого–либо другого. Она ответила благодарным поцелуем.
– А я не стала бы убеждать кого–либо другого!
Они провели счастливые две недели в Травемюнде, курортном городке на Балтике к северу от Гамбурга. Они нежились во сне по утрам, а пробуждаясь, снова оказывались в объятиях друг друга. Затем на уединенном балконе с видом на море поглощали запоздалый завтрак: дымящийся горячий шоколад, теплые булочки, завернутые в салфетки, свежее сливочное масло. После завтрака купались в мягких волнах своей бухточки, дремали после ланча, вечером прогуливались по опустевшему песчаному пляжу. Между ними была полная гармония: для пары, преданно любившей и ожидавшей друг друга четыре года, полных трудностей, борьбы, лишений, а иногда и разногласий, брак был не только окончанием долгой осады, закалившей их, но и концом борьбы. Теперь пришло время наслаждаться плодами победы. Они проявили настойчивость и одержали ее, одолев внешне враждебный мир.
– Мы были честолюбивыми. Лишь скромные желания выполняются быстро, – прошептал он, когда они лежали в постели и наблюдали за лунной дорожкой на море.
6
Они приехали в Вену в полдень в конце сентября. На Северном вокзале их встречали его родители и сестры, Дольфи и Паули принесли цветы для Марты. Носильщик поставил их чемоданы на свою тележку и направился к дому. Роза села с ними в фиакр, горя желанием рассказать Марте, как добросовестно выполнила она ее письменные указания. Остальные члены семьи Фрейд пошли пешком, предварительно получив от новобрачных обещание явиться в родительский дом к семи часам на торжественный обед.
Зигмунд просил кучера проехать перед фасадом здания, по Шоттенринг, где он снял помещение. Марта была в восторге, увидев похожий на храм фасад, импозантный вход в виде готической арки высотой в два этажа, круглое углубленное окно с витражами над аркой, искусно обрамленные итальянские окна и балконы в стиле Ренессанса, купола, карнизы, башенки, шпили на уровне крыши и по фронтону, выразительные мужские и женские фигуры. Император Франц–Иосиф надеялся, что богатые украшения дома залечат память о жертвах катастрофы.
Входная дверь в квартиру Фрейда находилась за углом, на Марие–Терезиенштрассе; вход не был столь пышно украшен, если не считать красивых перил из кованого железа, которые вели к их квартире. Смотритель дома проводил их до двери, открыл ее и церемонно вручил ключи. Зигмунд дал золотую монету в четыре гульдена мужчине, который привез тяжелые сундуки и ящики с приданым Марты из Вандсбека.
Марта провела рукой по фарфоровой вывеске, сделанной по рисунку Матильды Брейер. Зигмунд распахнул дверь. Она вошла в просторную прихожую, где могла разместиться дюжина пациентов, затем окинула беглым взглядом другие комнаты; прежде чем повернуть направо и войти в спальню, задержалась в дверях, и ее лицо озарилось широкой улыбкой. Роза и Марта постоянно обменивались письмами, пересылали лоскутки материй различной текстуры и цвета для штор и обивки мебели и даже наброски рисунков мебели, которую следует купить. Марта пошла тем не менее на риск, предоставив Розе и Зигмунду право последнего слова в решении, как обставить дом и эту наиболее интимную из комнат. Как ни уговаривала Роза владельцев магазинов Ярейя и Пор–туа и Фикса, самое большее, чего она смогла добиться, – это договоренность, что фрау Фрейд может вернуть лишь один гарнитур мебели, но взяв на себя оплату доставки в оба конца. Марта обняла в порыве радости Розу, и та вздохнула с облегчением.
– Слава богу! Я так надеялась, что тебе понравится. До свиданья. До семи вечера.
Считая, что негигиенично покрывать весь пол в спальне коврами, Роза ограничилась тем, что положила по обе стороны кровати яркие подделки под восточные ковры, изготовлявшиеся в Вене. Над двумя окнами, выходившими во внутренний дворик, были пристроены карнизы для гардин, а сами гардины бордового цвета подвязывались по бокам лентами с кистями. Кровать была закрыта бархатным покрывалом цвета доброго бургундского вина. Деревянные части кровати были украшены резьбой, особенно красивыми были арабески из цветов и геометрических фигур на изголовье, высоком, почти в рост Марты.
Зигмунд обхватил руками талию жены, стоя сзади нее, и прижался к ней.
– Кровать выглядит достаточно крепкой, не так ли? Сможем ли мы заложить здесь династию?
Она повернулась и быстро поцеловала его.
– Да, но не сейчас.
Она нежно провела рукой по высокому инкрустированному деревом гардеробу, посмотрела на стойку в углу с двумя кувшинами и тазами на тонкой мраморной плите.
В кухне пол и нижняя часть стен были выложены керамическими плитками; под полками были закреплены крючки для мешалок, черпаков, кухонных полотенец. Буфет для посуды был светлым, из сосны; на верхней полке стояли в ряд фарфоровые банки с надписями: «Соль», «Кофе», «Чай», «Сахар», «Мука», «Манная крупа». На стене над столом висели забавная картинка и круглая салфетка с вышитой Амалией надписью: «Собственный очаг стоит золота».
Марта сказала:
– Верно. В Гамбурге говорят, что в браке добрый очаг важнее хорошей кровати.
Напротив спальни, по другую сторону прихожей, имелись три комнаты. Самая отдаленная из трех должна была стать приемным кабинетом доктора Фрейда; здесь размещались письменный стол и кресло, книжные полки и черная кушетка. В средней комнате, самой маленькой из трех, обшитой деревом, стоял большой обеденный стол из красного дерева с массивной верхней доской и резными ножками. Восемь стульев по просьбе Марты были обиты кожей, их сиденья были достаточно широкими для любого венца среднего возраста, который сполна поглотил отведенную ему долю супа с клецками и разных закусок. Как того требовал этикет, под столом во всю его длину лежал ковер, а в оставшемся свободном пространстве доминировал огромный буфет, вернее, комбинация буфета со шкафом, в ящиках которого хранилось столовое серебро, а верхние полки со стеклянными дверцами были заставлены фарфором, бокалами. Деревянные детали буфета не имели и миллиметра, свободного от резьбы, изображавшей херувимов, фрукты и цветы.
– Поистине австрийцы боятся пустоты. Каждый дюйм поверхности, оставшийся без украшений, считается голым, а следовательно, неприглядным, – заметил Зигмунд.
Столовая производила впечатление солидности, свидетельствующей о благонадежности и процветании владельцев.
Жилые комнаты были настолько просторными, что Роза смогла выполнить пожелания Марты, поставив по обе стороны широких окон большие застекленные книжные шкафы. Приподнятый почти на десять сантиметров пол в нише был покрыт турецким ковриком. Там стояла козетка, над которой висела мандолина, а напротив – скамья с подушками; ближняя к ней стена была украшена безделушками на небольшой полочке. К стене напротив прислонился обтянутый коричневым бархатом диван с круглыми валиками по бокам и с ниспадающими до пола кистями. Около инкрустированного столика стояли стулья в чехлах, у двери высилась горка для безделушек и дрезденских фарфоровых фигурок, которые коллекционировала Марта. В одном углу приютилась отделанная керамической плиткой печь, в другом – гамбургские часы, приобретенные Розой в венском Доротеуме, где выставлялась на аукцион мебель, поступавшая из провинции и других стран Европы.
– Молодчина, Роза! Она скучает по жениху. – Марта обняла мужа и нежно его поцеловала. – Мебель не нужно возвращать компании!
Она улыбнулась с хитрецой – ничего не нужно и покупать. Комнаты были обставлены полностью добротной мебелью, как у достойного венского буржуа. Обстановки хватит на всю жизнь.
– И мне больше всего нравится в нашем доме то, что он свежий, с иголочки, – объявила она. – До нас здесь никто не жил.
– Девственный, – прошептал он, – подобен нам, невинным детям.
На следующее утро он плескался с удовольствием в своей первой личной ванне, вспоминая о ванне Брейера, куда вода накачивалась насосом из кувшинов, а здесь достаточно было открыть кран обогревателя. Он оделся, убрал постельное белье и уселся за обеденным столом, читая первую страницу «Нойе Фрайе Прессе». Из булочной Марта вернулась со свежевыпеченным хлебом. Он посмотрел на нее с удивлением. Челка, которую он запомнил с первой их встречи, исчезла. Ее волосы были зачесаны в тугой пучок, покрытый сеткой. Она часто подавала ему завтрак в Вандсбеке, но то было в доме ее матери. Теперь же на ее лице было совсем иное выражение. Помогая ему взять масло и мармелад, она чувствовала себя хозяйкой всего, управительницей своей скромной империи. Он погладил ее по щеке.
– Как вы изменились, фрау докторша Фрейд! Если бы встретил вас в сумерках, то не узнал бы.
– Ах, узнали бы! Мой кофе так же хорош, как тот, что вы пили в парижских ресторанах? Если вы соблаговолите попросить смотрителя дома открыть мои ящики и чемоданы, то я смогу пойти на биржу труда и найти молодую девушку из Богемии; они лучшие повара и домашние работницы.
– Убедись, умна ли она. Ведь ей придется впускать пациентов, кипятить мои инструменты и помогать стерилизовать иглы шприцев на твоей печурке.
У него не было уверенности, что они смогут осилить даже начальную оплату служанки в четыре доллара в месяц, но горничная нужна немедленно: доктору и его жене категорически запрещается открывать дверь пациентам.
Приводя в порядок свои бумаги на столе, он услышал резкий стук в дверь. Мужчина, назвавшийся очевидцем, просил доктора Фрейда поспешить на улицу Шоттенринг, где экипаж сбил мальчика. Зигмунд пересек двор и в нескольких метрах от тротуара Ринга увидел светловолосого парнишку лет четырнадцати, лежавшего на земле, а разъяренная толпа угрожала кучеру экипажа. Тело парнишки то и дело вздрагивало.
Зигмунду надлежало быстро принять решение: если есть серьезные повреждения, то больного надо немедленно доставить в Городскую больницу. Он убедился, что мальчик не стукнулся головой при падении, что кости целы, что колеса кареты не проехали по телу. Он попросил двух мужчин отнести дрожащего паренька в свой кабинет, дал ему болеутоляющее средство и осмотрел, есть ли синяки. Когда приехали напуганные родители, он успокоил их.
Марта вернулась с пухленькой, розовощекой девушкой, приехавшей в Вену лишь накануне с обедневшей фермы в Южной Богемии. Она была одета в безупречно чистое деревенское платье. Марта представила девушку по имени Мария профессору Фрейду, затем отвела служанку с ее скромным узелком в каморку около кухни, размером с комнату, которую Зигмунд занимал в доме родителей. Марта вернулась в кабинет Зигмунда и с удовольствием узнала о его первом больном.
– Как полезны вывески на внешней двери, – заметила она, – они лучше, чем объявления в «Нойе Фрайе Прессе».
– Не совсем, – ответил он, – нельзя помещать объявление дважды за столь короткое время. Кроме того, в данный момент мы не можем выделить восемь долларов. Ты вроде довольна своей Марией?
– Приходилось ли тебе когда–либо бывать на бирже труда? Там по меньшей мере двадцать девушек сидят на скамьях вдоль трех стен, между ними суетятся фальшивые «фрау танте» – сравнительно пожилые женщины, которые подслушивают разговоры и услугами которых можно воспользоваться, если горничная найдет дом и работу непривлекательными. Первая девушка, с которой мне предложили побеседовать, была из Венгрии. Она спросила: «Дадут ли мне ключ от квартиры, чтобы я могла приходить и уходить?» Вторая была из Галиции; она хотела, чтобы ее отпускали вечером после мытья посуды, потому что у нее есть любовник. Третья, из Румынии, пожелала знать, часто ли мы устраиваем приемы, чтобы она могла получать чаевые. Затем пришла Мария. Когда я спросила ее, чего она желает больше всего от работы, она скромно ответила: «Быть частью семьи и встретить доброе отношение». Я спросила, есть ли у нее фрау танте. Она сказала: «Нет, милостивая госпожа, я не люблю фальши. Если что–либо будет не так, я сама скажу госпоже». Думаю, что нам повезло.
Смотритель раскрыл все ящики Марты. Зигмунд не мог поверить своим глазам: ручные и банные полотенца десятками, и все с монограммами; стопки простыней и наволочек; запас кухонных полотенец, тряпки для пыли; одеяла, перины, подушки, покрывала, салфетки, накидки на мебель; скатерти и столовые салфетки; наборы полотна для повседневной одежды, полотно домашнего изготовления – всего этого хватило бы лет на двадцать. Вслед за этим было распаковано белье Марты и постельное белье – также десятками штук, ночные рубашки без кружев, но с оборками и воротничками; сорочки, носовые платки с вышивкой, пеньюары из мягких цветных хлопчатобумажных и шерстяных тканей; костюмы из джерси для прогулок в горах; и, наконец, дамские панталоны с розовыми и голубыми лентами.
Его душил смех при виде явно неистощимых запасов.
– Ты не бездельничала все эти четыре года, верно? У тебя достаточно товаров, чтобы открыть лавку.
– Ты не захотел бы жениться на бесприданнице, правильно?
Он обнял ее.
– Ты создашь очаровательный дом. Ты всегда будешь хозяйкой, а я твоим добропорядочным гостем.
7
Молодой парень, сбитый экипажем, пришел в нормальное состояние после нескольких сеансов электротерапии. Когда явился его отец оплатить счет и доктор Фрейд объяснил успешное излечение действием электротерапии, он ответил:
– Возможно, и так, господин доктор, но мой Иоганн думает иначе. Он сказал матери и мне, что ему помогли ваша доброта и ваши чудесные глаза.
«Может быть, так, господин доктор, – ворчал про себя Зигмунд несколькими днями позднее, – но мои чудесные глаза не видели несколько дней ни одного нового пациента. Я оплатил аренду за весь сентябрь, рассчитывая принять толпы, ломящиеся в нашу приемную. Мы наняли горничную, чтобы открыть практику должным образом, но даже бесплатные пациенты ко мне не пришли…»
После первоначальных расходов, связанных с въездом в дом, покупок Мартой нужных ей вещей – кастрюль, сковородок и оплаты оставшейся части аренды на квартал, что составило четыреста гульденов, им пришлось затягивать пояса. Пришлось заложить золотые часы Зигмунда; золотую цепочку, красовавшуюся на жилете, он оставил себе, чтобы не подрывать свой престиж. В прошлом подобное ввергло бы его в состояние депрессии, но сейчас он был слишком счастлив, чтобы тревожиться: у него была Марта, любовь, дружба, чудесный дом, в который их друзья продолжали присылать цветы и подарки. Не проходило дня, чтобы не появлялся рассыльный то от магазина Папке с серебряным кофейным сервизом в подарок от Брейера, то от Фестлера – с изумительным серебряным блюдом, посланным Флейшлем, с набором серебряных чаш для фруктов от семейства Панет, с мейс–сенским фарфором, с хрустальными вазами, небольшими восточными ковриками, красивыми дрезденскими фигурками для кофейного столика и для коллекции Марты…
Когда он понял, что за октябрь не заработает даже пятидесяти долларов, и предупредил Марту, что и ее часы вскоре попадут к ростовщику и займут место рядом с его часами, Марта откровенно сказала:
– Почему бы вместо этого не взять взаймы у Минны? Она будет рада помочь. У нее есть деньги для приданого, а они ей некоторое время не потребуются.
– Знаешь, Марти, возвращаясь домой из ломбарда, я развлекал себя тем, что пересказывал Книгу Бытия. Яблоком раздора в садах Эдема были деньги. Еве надоел ее непредприимчивый партнер, и она сказала ему: «Почему мы должны оставаться в этой глухомани, где мы не можем ничего назвать своим? Ты работаешь, Адам, весь день, ухаживая за садами, а что ты можешь предъявить из полученного тобой за работу? У тебя нет даже пары штанов, чтобы прикрыть свою наготу, В любой момент нас могут выставить! С пустыми руками и нагими, как мы сюда вошли. На какого хозяина ты работаешь? Он дает лишь приказы. «Делай это! Не делай этого!» Это несправедливо. Мы должны обставить наше гнездо, накопить на старость. Адам, подумай, что мы можем сделать за пределами садов Эдема: владеть миллионами акров земли, продавать плоды садов и зерно полей. Мы можем разбогатеть! Владеть всем, что перед нашим взором. Мы станем сдавать в аренду землю всем, кто придет к нам, по несколько тысяч акров, построим замок со слугами и обученными войсками для нашей защиты, с клоунами и акробатами для развлечения… Время повзрослеть, Адам, взглянуть в лицо реальности. Давай выберемся сейчас, прежде чем завязнем здесь. Перед нами открыт мир!» Адам сказал: «Звучит разумно, Ева, но как мы можем выбраться? Хозяин не позволит уйти. Он намерен нас держать здесь вечно». Ева ответила: «Я что–нибудь придумаю».
Последняя неделя октября была особенно трудной: у него не было денег на домашние расходы, но в ноябре доктор Рудольф Хробак повернул колесо фортуны. Он направил Зигмунду записку с просьбой заняться одной из его пациенток. Поскольку его назначили профессором гинекологии в клинической школе, у него не было времени обслуживать эту женщину. Она жила поблизости, на Шоттенринг; не может ли господин Фрейд прийти по ее адресу в пять часов, так, чтобы он, доктор Хробак, мог достойным образом представить его?
Когда он вошел, фрау Лиза Пуфендорф лежала на розовом сатиновом диване в богато обставленной гостиной по соседству с ее спальней. Услышав, что горничная объявила о приходе доктора Фрейда, она поднялась, бледная, и, заламывая руки, стала расхаживать по комнате. Ей еще не было сорока, но лицо ее выглядело помятым, а под глазами темнели круги. Зигмунд спросил:
– Фрау Пуфендорф, господин доктор Хробак сообщил вам, что я приду?
Ее глаза обшаривали комнату, словно она искала лазейку, чтобы сбежать.
– Да, да, но его здесь нет. Его здесь нет. Где он может быть?
– Он придет с минуты на минуту. Успокойтесь. Было бы полезно, если бы вы сказали, что вас беспокоит.
Она лихорадочно переставила высохшие цветы, стебли, колючки и павлиньи перья в вазе, стоявшей на захламленном камине. Зигмунд наблюдал за ней.
– Мы должны найти доктора Хробака, – настаивала она. – Я должна знать. – Она рванулась от камина, в ее глазах застыл глубокий страх. – Я должна знать каждую минуту, где он. Это единственная гарантия моей безопасности, я должна найти его немедленно, что бы со мной ни случилось. Я должна знать, в университете ли он. Я должна быть в курсе, где он.
Доктор Фрейд уговаривал ее не волноваться. Женщина стала немного спокойнее. Вошел доктор Хробак. Фрау Пуфендорф свалилась на диван. Хробак потрепал ее отечески по плечу и сказал:
– Извините нас на секунду, дорогая фрау Пуфендорф. Я хочу проконсультироваться с моим коллегой.
Хробак отвел Зигмунда в соседнюю комнату. Они сели на хрупкие золотистые стулья. Хробак был мягким человеком, привыкшим говорить с коллегами в той же успокаивающей манере, в какой он говорил с больными.
– Мой дорогой Фрейд, вы видели состояние фрау Пуфендорф. У нее нет никаких физических нарушений, за исключением одного – хотя она замужем восемнадцать лет, она все еще девственница. Ее муж импотент. Врач может лишь относиться с пониманием к браку этой несчастной женщины, успокаивать ее и скрывать ее проблемы от публики. Я должен предупредить вас, дорогой коллега, что доверяю вам не самый хороший случай. Когда друзья фрау Пуфендорф узнают, что у нее новый врач, у них появится надежда, что вы добьетесь больших результатов. Когда же вы не добьетесь, люди вновь скажут: «Если он настоящий врач, то почему же не может вылечить фрау Лизу?»
Слова Хробака озадачили Зигмунда:
– Помимо бромидов и других успокаивающих лекарств, которые она могла бы принимать, не можете ли вы посоветовать что–либо для лечения?
Хробак покачал головой, печально улыбнувшись.
– Ее муж не требует медицинской помощи. Импотенция, видимо, его не тревожит. Что же касается пациентки, то есть единственное предписание для такой болезни. Вы его знаете, но нет способа эффективно предложить его. Рецепт звучал бы так: «Нормальный пенис в повторных дозах».
Зигмунд был буквально застигнут врасплох. Он смотрел на друга с изумлением, качая головой, пораженный цинизмом Хробака. Он думал: «Нормальный пенис в повторных дозах. Что это за медицинский совет?»
В его ушах прозвучал голос Йозефа Брейера: «Такие случаи – всегда дело супружеского алькова», а также возглас Шарко: «В такого рода случаях вопрос всегда касается половых органов… всегда, всегда, всегда!»
– Пойдемте, дорогой коллега, – тихо сказал Хробак, – вернемся к пациентке. Вам следует знать, если будете за ней ухаживать: фрау Пуфендорф должна быть в курсе того, где вы в любую минуту дня и ночи.
– Это будет не трудно, – спокойно ответил Зигмунд. – Я придерживаюсь строгого расписания. Но если у госпожи Пуфендорф нет никаких физических нарушений, то почему она должна все время знать, где мы находимся?
– Все эти годы я задавался тем же вопросом. Может быть, вы решите загадку?
Прежде чем уйти, Зигмунд записал свой дневной распорядок, с тем чтобы фрау Пуфендорф могла в считанные минуты известить его.
Он шел домой медленно, углубившись в размышления. Что значат эти мимолетные суждения Брейера, Шарко, а теперь и Хробака? В каких лекциях или клинических демонстрациях выражены такие же настроения? Какая научная работа или монография придерживается позиции, что половая активность лица, мужчины или женщины, затрагивает физическое здоровье или умственную и нервную стабильность?
Содержится ли какая–либо медицинская истина в столь радикальной и неприглядной мысли? Если так, то каким образом выяснить это? Где найти лабораторию, в которой можно было бы так же рассмотреть феномен полового сношения, как изучают под микроскопом окрашенные срезы мозга?
Сама мысль казалась неуместной. Брейер, Шарко и Хробак просто не рассчитывали, что их замечания будут восприняты серьезно. Половой акт естествен и нормален. Бывают неприятные случаи, да. Воздержание, да. Разве он сам не воздерживался до тридцати лет в самом сексуальном городе мира? Но проблемы?
Нет, здесь нет ничего. Он ученый, Он верит только в то, что поддается измерению.
Книга шестая: Оковы зимы сброшены
1
Ему предложили прочитать лекцию о мужской истерии на первом заседании Медицинского общества, которое обычно охотно посещают представители австрийской и германской печати, члены медицинского факультета университета, врачи, занимающиеся частной практикой, а также сотрудники небольших венских больниц. Он съел несколько соленых палочек с тмином и отказался от обеда. Марта отгладила лучший костюм, Мария начистила ботинки. Шевелюра Зигмунда была приведена в порядок, борода подровнена. Марта с гордостью осмотрела его.
Встреча Медицинского общества проходила в зале Консистории старого университета, казавшегося небольшим под сенью нового, построенного два года назад. Зал заседаний вмещал сто сорок человек. Зигмунд увидел профессора Брюкке, рядом с ним сидели Экснер и Флейшль, Брейер – по соседству с Мейнертом, Нотна–гель – в окружении своих молодых врачей; здесь же были и его друзья по Институту Кассовица. Заседание открыл отставной профессор Генрих фон Бамбергер, у которого Зигмунд учился много лет назад. В переполненном зале было душно от дыма сигар. Зигмунд ерзал на стуле, пока профессор Гроссман, ларинголог, делал сообщение о волчанке на деснах. Затем подошла очередь Зигмунда.
Начало его выступления аудитория приняла благосклонно. Но когда он дошел до описания мужской истерии согласно классификации Шарко, который «доказал существование ясно различимых симптомов истерии», разрушив тем самым представление, будто дело идет о симуляции, профессор Мейнерт поморщился. Когда же доктор Фрейд приступил к описанию случаев, которые он изучал в Сальпетриере, Мейнерт стал разглядывать потолок. Через двадцать минут Зигмунд потерял контакт с аудиторией, многие присутствовавшие перешептывались.
Председательствовавший Бамбергер заметил, что в докладе доктора Фрейда нет ничего нового, о мужской истерии было известно, но она не вызывает приступов или параличей того вида, о которых сообщил доктор Фрейд. Встал Мейнерт, пряди его длинных седых волос закрыли глаза, круглое лицо озарила улыбка, которая показалась Зигмунду снисходительной. Однако тон его голоса быстро развеял всякие иллюзии.
– Господа, французский импорт, провезенный господином доктором Фрейдом через австрийскую таможню, мог казаться имеющим солидное содержание в разреженной неврологической атмосфере Парижа, но он превратился в ничто, как только пересек границу и оказался озаренным ясным научным светом Вены. За тридцать лет работы патологом и психиатром я наблюдал и установил много клинических симптомов поражения передней части мозга. Я проследил деятельность механизма мозга в болезненном состоянии. В моих исследованиях коры и клеток головного мозга и их связей со всей его пирамидой я не нашел никаких указаний на мужскую истерию. Я также не нашел афазию или анестезию как формы, предрасполагающие к заболеванию. – Он сделал паузу и благосклонно поклонился в сторону Зигмунда. – Однако я не хочу сказать, что отрицательно отношусь к таким поездкам, расширяющим кругозор, или к восприимчивости некоторых из моих более молодых и более смелых коллег. Поэтому я хочу подтвердить свой интерес к поразительным теориям доктора Фрейда и призываю его представить случаи мужской истерии обществу, с тем чтобы он мог доказать основательность своих утверждений.
Зигмунд был так огорошен враждебным приемом, что не слышал ни единого слова из превосходного доклада доктора Латшенбергера, химика–физиолога, о выделении желчи при острых заболеваниях у животных. Когда он собрался с силами, чтобы преодолеть оцепенение, зал опустел. Около зала его ожидали несколько молодых сотрудников, которые хотели поблагодарить Зигмунда за доклад. Брейер ушел с Мейнертом, а Флейшль – с Брюкке.
Он одиноко побрел домой. Была студеная октябрьская ночь, и каждый шаг отдавался тупой болью. Мейнерт пытался высмеять своего бывшего «второго врача» перед значительной частью венского медицинского корпуса.
Марта встретила его в фойе в длинном голубом пеньюаре из шерсти, накинутом на ночную рубашку. Она взглянула на его лицо, и ее глаза помрачнели.
– Зиги, что произошло?
Он развязал галстук, расстегнул рубашку, провел рукой по затекшей шее. Его настроение было подавленным и болезненным.
– Меня плохо приняли.
Они расположились в гостиной, он пил маленькими глотками шоколад.
– Надеюсь, что я не такой уж уязвимый, но я вел себя, как непослушный гимназист, и был выставлен из школы.
Он встал и отошел от столика. Она никогда еще не видела его таким расстроенным, его сжатые губы вздрагивали.
– Молодые члены общества всегда говорили, что старики согласны воспринимать нас только в роли слушателей. Они никогда не хотели нас выслушать. Я видел, как Бамбергер и Мейнерт грубили молодым исследователям, но никогда еще не слышал, чтобы свои возражения они формулировали столь поспешно и ненаучно. Вероятно, мне следовало бы начать с заверений венского медицинского факультета, что парижские коллеги не в состоянии научить нас чему–либо. Меня уронило в их глазах мое предположение, что в Париже применяют более передовую неврологическую методику. Хуже того, меня сочли отступником! Предложение Мейнерта было не только ироничным, но и презрительным.
– Но Мейнерт верен тебе.
– Мы оказались один против другого. В темном туннеле. Два поезда. Прямо в лоб. У меня появился в итоге «железнодорожный позвоночный столб».
Он обнял ее одной рукой и спокойно сказал:
– Вот и неожиданное преимущество брака – плечо, на которое можно опереться, а его владельцу доказать, что я прав, а остальные ошибаются.
Вечером следующего дня, когда он встретился с Брейером и Флейшлем в кафе «Ландтман», где в окружении умиротворяющих коричневатых стен и перегородок между кабинетами болтали или читали газеты на полудюжине языков собравшиеся после трудового дня, он узнал, что был и прав и не прав. Брейер и Флейшль порицали Бамбергера и Мейнерта за грубость, а затем разъяснили своему протеже, в чем его ошибка. Йозеф сказал:
– Зиг, ты должен был рассказать о работах Шарко по мужскому травматизму, не рекламируя его теорию гипнотизма. «Большая истерия» Шарко в любом случае подозрительна. С тех пор как наш земляк Антон Месмер вверг Вену в скандал сто лет назад своим «животным магнетизмом», гипнотизм стал неприемлемым, неприличным словом в австрийских медицинских кругах.
Флейшль кивнул в знак согласия. Брейеру и ему было нелегко порицать своего друга, но они чувствовали, что он затронул нечто более серьезное, чем преходящую склонность к ревности или неловкие манеры. Брейер продолжал:
– Затем следовало бы выбросить из твоего доклада материал о «железнодорожном позвоночнике». Это второстепенный материал, и он выходит за рамки основного тезиса, что нет симптоматической разницы между мужской и женской истерией. Нас учили считать все параличи следствием видимых физических нарушений центральной нервной системы. Если ты утверждаешь, что расстройство мускульных функций и потеря чувствительности могут возникать в результате неврастении, то тогда ты осложняешь положение старых практикующих врачей.
– Но что я должен сделать? Отступить? Я наблюдал случаи истерии, вылечивавшиеся в один миг после явно видимого физического паралича. Вы знаете, Шарко прав, а Мейнерт ошибается.
Флейшль подал знак официанту, и тот принес свежий чай и ром, а также подсоленные булочки с ветчиной. Флейшль продолжил разговор:
– Защита в Вене нужна не Шарко, а тебе. Мейнерт задет. Смягчи его. Ты ведь продолжаешь считать его крупнейшим специалистом в мире по анатомии мозга. Повторяй ему это. Каждый день в течение месяца.
– Что же, я должен игнорировать то, что он задел меня?
– Нет! – твердо вклинился Брейер. – Ты должен доказать свою убежденность. Но делай это не в форме противостояния, показывая, что ты прав, а Мейнерт нет. Ты должен поладить с Мейнертом, или же он тебе здорово навредит.
Местом, где по логике вещей можно было бы найти больных для необходимой демонстрации, было четвертое отделение – отделение нервных болезней примариуса Шольца. Но Шольц злился на молодого «второго врача», осмелившегося перечить старшим, и не разрешил ему обследование или использование больных. По Городской больнице быстрее чумы распространился слух: доктор Фрейд – персона нон грата в девяти основных палатах.
Для всех, за исключением профессора Мейнерта. Тот принял его неловкие добродушные шутки с благосклонностью, и его любезная улыбка была чуть–чуть неискренней, когда он сказал:
– Разумеется, господин коллега, вы можете поискать в моих мужских палатах случай для демонстрации. Вы знаете, что я последний, кто мог бы встать на пути медицинских исследований.
Зигмунд пошел в палаты, где проходил подготовку в психиатрии три года назад. На первой койке лежал бывший хозяин таверны с параличом одной руки; в его истории болезни говорилось, что он «страдает умственным расстройством». Неприятности начались с момента смерти его жены. Доктор Фрейд наблюдал, как у пациента возникал эпилептический приступ, когда больной принялся кричать, что свергнет министерство. Он извергал проклятья, пытался избивать других пациентов, пока его не укрыли под сеткой.
Зигмунд отказался от демонстрации этого случая: у бедняги было полдюжины сопутствующих заболеваний.
На следующее утро он осмотрел другого пациента, официанта, с нарушением речи и частичным параличом лицевых мускулов. В его истории болезни было записано: «Сумасшествие и паралич». Больному понравилось внимание доктора Фрейда, и он признался, что к нему является Господь Бог по меньшей мере сто раз в день…
– …Почему же меня держат в полицейском участке? Служители мучают меня. Они бьют по моей мошонке.
Подняв больного из постели, доктор Фрейд увидел, что у него неровная походка, дрожь пальцев и языка. Налицо были явные симптомы истерии с признаками мегаломании и умственного расстройства, что, как полагал Зигмунд, может помешать доказательству нужного. На следующей койке лежал тридцатитрехлетний кучер одноколки. Он страдал белой горячкой и маниакальным возбуждением, но было нетрудно распознать, что нарушения вызваны алкоголем. Венские извозчики, стараясь согреться, изрядно выпивали с раннего утра.
Во второй палате он обнаружил больного с травмой: кровельщик, упавший пятнадцать лет назад с крыши. А сейчас у него появились бред и галлюцинации. Последний приступ начался у него перед доставкой в больницу, когда он избил дочь, пытавшуюся увести его из кабачка. После первого падения он стал пить, и падения с крыши стали более частыми. Пил ли он и был частично парализован по той причине, что упал с крыши? Или же упал с крыши, потому что пил?
«Это безнадежный случай, – думал Зигмунд, возвращаясь домой после обхода палаты в одиннадцать часов, – там, где присутствует алкоголизм, трудно доказать, что явилось причиной травмы. Хотел бы я знать, пытался ли кто–либо выяснить причину алкоголизма?»
В прихожей было много пациентов; их впускала и церемонно рассаживала Мария. Теперь, на исходе промозглого, сырого октября, его практика процветала. Вернулись бесплатные пациенты. Брейер, Нотнагель, Обер–штейнер направили к нему пациентов, которых они не могли обслужить сами. Профессор Брюкке, слышавший отпор Мейнерта их общему протеже, не обмолвился ни словом о лекции и был, как всегда, спокоен. Он направил к нему немецкого патолога, которому потребовался совет врача–невролога. Успешная работа в Институте Кассовица также способствовала расширению практики, его тамошние коллеги и домашние врачи, сталкивавшиеся с неврологическими проблемами, рекомендовали его для вызовов в дома и больницы. Иногда он не мог помочь: так было с двумя новорожденными. В первом случае от затылка ребенка отделилась небольшая масса вроде косички; во втором – младенец был гидроцефалом, у него с каждым днем увеличивалась голова из–за скопления в ней жидкости. Зигмунд поддерживал жизнь ребенка несколько недель, а затем у того началось воспаление легких с летальным исходом.
Он признался Марте:
– Я занялся детской неврологией, сознавая, что большая часть заболеваний в этой области неизлечима.
– Зачем, Зиги, если это так тяжело?
– По той самой причине, ради которой туда идут другие неврологи: с целью исследования, изучения общности патологических случаев, описания, классификации, выявления отличий от других форм… Мы должны знать, прежде чем начнем робкое продвижение к лечению. Даже через сто лет, может быть, лишь пятьдесят врачей научатся спасать детей наподобие тех двух, что я потерял.
Он глубоко вздохнул.
Но он в самом деле помогал, и иногда ему удавалось спасти детей, которых ему доверяли. Так, семнадцатилетний парень впал в транс, у него шла пена изо рта, он до крови кусал свой язык. В ходе подробного расспроса больного Зигмунд узнал, что, когда мальчику было восемь лет, осколком камня ему проломили череп. Рана зарубцевалась в течение месяца, но шрам на правой стороне головы вызывал раздражение, приведшее к припадку. Доктор Фрейд не мог удалить шрам и, таким образом, причину раздражения, но он установил строгий распорядок, которому надлежало следовать. К нему привели карлика – умного, прекрасно сложенного, за единственным исключением: все у него было миниатюрным. Он прописал встревоженным родителям бромиды, мальчику – усиленную диету и выяснил у своих друзей–медиков, чем следует подкармливать железу внутренней секреции.
Благодаря поступлениям от этих консультаций он вернул долг Минне, выкупил свои золотые часы, снова начал складывать гульдены в кофейную кружку Амалии.
2
Он жил в собственном доме, как гость. Марта просила его об одном – прекратить работу, сесть за стол с салфеткой на коленях хотя бы на одну минуту, пока Мария принесет из кухни супницу. Марта была заботливой и способной хозяйкой, и это не удивляло: свои домашние обязанности она воспринимала так же серьезно, как Зигмунд свои медицинские. Но он не сразу понял это.
Два раза в неделю, когда погода была благоприятной, она будила его спозаранку. По пятницам они уходили утром на набережную Франца–Иосифа на Дунайском канале, куда на лодках привозили рыбу. Марта любила выбирать лучшее. Они шли вдоль Дуная к рынку Шанцель за свежими фруктами, положив карпа или окуня в корзинку. По субботам они совершали утреннюю пятнадцатиминутную прогулку от Ринга по Випплингерштрас–се к Хоэрмаркт, а затем к лучшим рынкам Тухлаубен и Вильдбрет, где в изобилии были куры, гуси, утки, индейки, фазаны, где крестьянки в чепцах, длинных юбках и широких фартуках расхваливали свой товар, а их мужья рубили головы птице и тут же разделывали ее на глазах у домашних хозяек. В семь утра они возвращались к завтраку, приготовленному Марией.
Апогеем пиршества по утрам были среды: Марта и Зигмунд выходили из дома в пять часов, когда едва занималась утренняя заря, и направлялись в самое колоритное место Вены – на Рынок сладостей, Нашмаркт, с его сотнями стоек с манящей, аппетитной пищей, рынок этот называли также «золотыми улицами к лакомству». Там можно было отведать всевозможные деликатесы, экзотические пряности, возбуждающие ум и соблазняющие плоть. Было бы несправедливым сказать, что венцы любили свой Нашмаркт больше, чем оперу или концертный зал, но было что–то особенное в сочетании ароматов, красок и форм на этом рынке, что побуждало венца думать, будто он вкушает пищу всего мира. Зигмунд был зачарован какофонией Нашмаркта. Он сказал Марте:
– Венцы выглядят счастливыми и беззаботными, потому что они любят поесть. Помимо пяти приемов пищи в день они всегда жуют. Самый важный секрет жизни, моя фрау, – делать так, чтобы всегда выделялся желудочный сок.
В первом ряду располагались небольшие стойки с цветами – с каждой стороны по пятьдесят прилавков, изобиловавших буйными осенними цветами и растениями. За ними шли стойки с фруктами – апельсинами, персиками, виноградом из Албании, Франции, Болгарии и Румынии, дынями из Испании, бананами из Эквадора, орехами и изюмом из Чехословакии. Они остановились у прилавков, где продавались только яйца, за ними следовали многочисленные пекарни, торговавшие круглыми тортами «Линцер» с тремя углублениями, заполненными вареньем; ореховыми струделями, медовыми пирожками и оригинальным тирольским хлебом с гребешками наверху и посыпанными белой пудрой боками.
Проходя мимо прилавков с маринованной цветной и квашеной капустой, огурцами, свежим зеленым перцем, салатом ассорти, белым перцем, салатом с селедкой, со свеклой, они отведали фаршированного телячьего сердца, чтобы согреться. В овощном ряду предлагали баклажаны, томаты, савойскую капусту, кольраби. Далее манили стойки с колбасами: ливерными, свиными, говяжьими, из требухи, с кровяной колбасой из Кракова, с венгерскими салями, с перевязанной вдоль и поперек «салями косарей», про которую венцы говорили, что «лишь однажды нашелся муж, который так любил свою жену, что съел эту салями!», стойки с копченой ветчиной и корейкой. Дальше шли мясные ряды с набором для гуляша, с подносами, на которых лежали бычьи хвосты, мозги, свиные ножки, легкие; баварская стойка с дичью, ее заднюю стенку украшали рога оленя. Красовались стойки с конфетами и бисквитами, с молотым перцем, лавровым листом, местными и заморскими специями вроде карри и корицы; бакалейные прилавки, заставленные мешками с рисом, чечевицей, фасолью, ячменем, горохом, бобами, бочками с маринованными огурцами, связками трав для супов, лимонами из Италии, луком из Испании, клюквой из Швеции; прилавки, торгующие болгарским козьим сыром, губчатыми лесными грибами.
Возвращаясь домой нагруженный продуктами, которых должно хватить на неделю, Зигмунд пошутил: «Каждая страна, представленная в нашей корзине, либо раньше находилась под господством Габсбургов, либо пребывает в таком состоянии сейчас».
Марте нравилось поддержать его шутливый тон в этот безоблачный час:
– Тогда мы вправе сказать, что солнце никогда не заходит над пищей Габсбургов.
Зигмунд получил записку от доцента доктора фон Бережази, отоларинголога, присутствовавшего на печальной памяти лекции в Медицинском обществе. Он просил доктора Фрейда встретиться с ним по важному делу в кафе «Центральное» – излюбленном пристанище венских интеллектуалов, писателей, драматургов, поэтов, журналистов, молодых адвокатов и врачей. Кафе было забито посетителями, прохладная погода заставила закрыть его часть, выходившую на тротуар, поэтому все столики были заняты. Доктор фон Бережази сделал ему знак рукой, он сидел за мраморным столиком в углу, удаленном от бильярда, от снующих официантов и гула, создававшегося возбужденными, взволнованными разговорами, которые велись за теми же столиками теми же участниками в течение всей их жизни.
За кофе с булочкой выходец из католической семьи доктор Юлиус фон Бережази, который был на девять лет старше Зигмунда и обучался медицине в Будапеште, а затем в Вене, сказал:
– Возможно, я располагаю случаем, который вы ищете: речь идет об интеллигентном двадцатидевятилетнем гравере, который стал жертвой гемианестезии и потери чувствительности в левой части тела. Я наблюдаю за ним уже три года. Мне было непонятно, что с ним случилось, пока я не прочитал вашу статью. Если вы не обнаружите у него что–либо физически неполноценное, не замеченное мною, то в таком случае Аугуст является образцом истерии, вызванной травмой. Позвольте мне дать вам описание.
Зигмунд почувствовал, как на его виске запульсировала жилка, его охватило волнение. Это был шанс восстановить свой авторитет в Городской больнице.
– Пожалуйста, расскажите.
– У него был буйный отец, заядлый пьяница, умерший в сорок восемь лет; мать страдала головными болями и скончалась от туберкулеза в сорок шесть лет. Из пяти братьев Аугуста двое умерли в детском возрасте, один скончался от сифилиса, вызвавшего воспаление головного мозга, другой был подвержен конвульсиям, еще один дезертировал из армии и бесследно исчез. Когда Аугусту было восемь лет, его сбили на улице и у него лопнула перепонка правого уха. Три года назад он поссорился с братом, который задолжал ему; брат отказался выплатить деньги и кинулся на него с ножом. Хотя Аугуст не получил ранений, он оказался в шоке и упал без сознания у входа в дом. В течение нескольких недель он страдал головными болями, чувствовал слабость, тяжесть в левой части головы. Он рассказал мне, что изменились ощущения в левой половине тела, что у него устают глаза, но продолжал работать. Затем женщина, работавшая в мастерской, обвинила Аугуста в воровстве. У него появилось учащенное сердцебиение, он стал подавленным, угрожал самоубийством, в левой руке и ноге появилась дрожь одновременно с острой болью в левом колене и стопе при ходьбе. Он пришел ко мне с ощущением, будто его язык «прилип» к глотке. Никто не замечал, чтобы Аугуст занимался симуляцией. Он честно работал гравером. Не в его вкусе болеть, хотя некоторым это нравится; он страстно хочет излечиться. Могу ли я послать его к вам?
– Несомненно. – Зигмунд положил свою руку на руку старшего по возрасту. – Хочу выразить вам благодарность за доверие ко мне.
На следующий день Аугуст пришел в кабинет Зигмунда. Зигмунд задал серию наводящих вопросов, а затем осмотрел больного. Атрофии мышц мускулов он не обнаружил. За исключением глухих тонов сердца, он не нашел никаких других пороков. Однако в глазах пациента заметил то, что записал как «характерное для истерических больных косоглазие и нарушение цветоощущения». Все ощущения на левой стороне тела были притуплены. Хотя левое ухо сохранило слух…
Он провел больного на осмотр к доктору Кенигштейну, который подтвердил, что Аугуст нормален в физическом отношении. После этого Зигмунд точно определил зону анестезии, которая охватывала левую руку, левую часть торса и левую ногу. Вонзая иголку в левый бок Аугуста, он не заметил у него болевых ощущений.
Однако некоторые моменты в поведении пациента убедили Зигмунда в том, что анестезия не была соматической, что двигательные нарушения в руке и ноге во многом зависели от внешних условий. Когда он вывел его на прогулку вдоль Дуная и приказал следить за своими движениями, то Аугусту было трудно поставить правильно левую ногу. Когда же они вместе прогуливались по Рингу и Зигмунд рассказывал о величии венской архитектуры в стиле барокко, Аугуст ставил свою левую ногу столь же уверенно, как правую.
Во время четвертого визита Зигмунд рассказал Аугусту историю о Петре Простаке. Пока Аугуст смеялся, Зигмунд приказал ему раздеться. Тот выполнил команду, одинаково ловко орудуя левой и правой рукой. Когда внимание Аугуста было отвлечено, Зигмунд просил пациента зажать рукой левую ноздрю. Аугуст автоматически выполнил просьбу. Однако когда доктор Фрейд стоял перед ним с видом озабоченного врача и давал команду сделать те или иные движения левой рукой, обдумав их тщательно, то каждый раз Аугуст не мог выполнить такие движения: он не мог опустить левую руку, его пальцы дрожали, левая нога вздрагивала.
Вечером 26 ноября 1886 года состоялось очередное заседание Медицинского общества, и лишь немногие собравшиеся проявили интерес к доктору Фрейду и его пациенту. Зигмунд был уверен, что сможет убедить своих коллег. Он выразил благодарность доктору фон Бережази, попросил Леопольда Кенигштейна сообщить об офтальмологическом обследовании, которое дало отрицательные результаты, затем доложил о своих исследованиях за месяц, продемонстрировав результаты на пациенте.
Закончив демонстрацию, он сказал:
– Гемианестезия нашего пациента ясно свидетельствует о ее неустойчивости… Пределы болезненной зоны торса и степень нарушения зрения ощутимо колеблются. Основываясь на этой нестабильности нарушений чувствительности, я надеюсь восстановить у пациента нормальную чувствительность.
Раздались вежливые аплодисменты. Вопросов не было, не было и комментариев. Заседание объявили закрытым; те, кого Зигмунд считал авторитетами, образовали небольшие группки и вместе вышли из зала. Он чувствовал себя опустошенным. Доктор фон Бережази поздравил его с хорошим докладом, затем подошли Кассовиц, Люстгартен, Панет, по–дружески пожав руку. Зигмунд понимал, что он не доказал в полную меру наличие мужской истерии, и тем не менее считал, что ему удалось подтвердить одну истину – многие случаи анестезии и нарушения функций возникают по причине истерии. Однако по поведению более пожилых врачей он сделал вывод, что они не придают значения проведенному им эксперименту.
Профессор Мейнерт и слова не сказал о демонстрации, словно забыл о ней или же, как показалось Зигмунду по некоторой холодности манер Мейнерта, посчитал ее бесполезной.
Никто не обсуждал доклад. Это придало Зигмунду решительность. Он ежедневно занимался с Аугустом по полчаса активным массажем, электротерапией, убеждаясь в том, что организм по–степенно восстанавливается, что возвращается чувствительность кожи, исчезает дрожь пальцев.
Результаты накапливались медленно, но они были несомненными. Через три недели Аугуст возобновил работу в граверной мастерской с полной нагрузкой, хотя чувствительность левой стороны тела не восстановилась полностью. У Зигмунда был соблазн вновь выступить в Медицинском обществе, но затем он решил, что в этом нет смысла: пожилые врачи так же не поверят тому, что Аугуст вылечился, как не поверили они в симптомы его истерии.
3
Число приходивших к нему больных понемногу росло. Поскольку Марта не разрешала ему пропускать обед в середине дня, как это бывало в холостяцкие годы, он работал с двенадцати до часу, затем обедал и возвращался в кабинет к двум. В Институте детских болезней выросло число больных, направляемых к нему. Он анализировал симптомы своих пациентов, делал подробные записи и пытался ввести определенный порядок, разбив нервные болезни на тринадцать категорий. Он говорил Марте:
– Сегодня я не справился со случаем бешенства; семейный врач не сумел установить причину, пока изо рта ребенка не пошла пена. Но я сумею сохранить жизнь другому ребенку, с мозговым параличом. Мы можем научить его двигаться, выполнять некоторую ограниченную работу.
Почувствовав, что атмосфера в Городской больнице начала улучшаться, он сделал смелый шаг. Одной из привилегий получившего доцентуру было то, что он обладал правом читать курс лекций в клинической школе университета. Чтобы подготовить курс и добиться его объявления университетом, он должен был получить разрешение Мейнерта, а Мейнерт был прикован к постели. В академических и медицинских кругах ходили слухи, что из–за сердечного недомогания он пристрастился к алкоголю. Зигмунд не обращал внимания на такие слухи: одним из побочных продуктов цивилизации кофеен, где люди проводили бессчетные часы, поглощая густой сладкий кофе, сваренный по–турецки, было то, что когда не хватало правдивых историй, то они брались с потолка. Зигмунд решил рискнуть: он купил ящик гаванских сигар, которые любил профессор Мейнерт, и нанес ему визит.
– Господин советник, огорчен вашим недомоганием. Но, зная, что оно не относится к вашим легким, я осмелился принести вам ящик ваших любимых сигар.
Мейнерт был тронут. У него был трудный характер, и он ревниво относился к своему положению, ведь большую часть того, что знал Шарко об анатомии мозга, он вычитал в его, Мейнерта, работах. Зигмунд Фрейд был одним из его лучших студентов и «вторых врачей», подающих большие надежды. Мейнерта задело то, что человек, к которому он относился' по–отечески, восхвалял кого–то чужого.
– Спасибо, коллега. Вы очень любезны и, наверное, запустили руку в кошелек жены.
Зигмунд покраснел.
– Господин советник, помните, прошлой весной, когда я приезжал из Парижа, вы предложили, чтобы я взял ваш курс по анатомии головного мозга?
– Конечно, помню. Вы лучше всех справились бы с лекциями… если бы только мы не послали вас блуждать по ложным полям Парижа.
– Никакой истерии, господин советник, и никакого гипноза. – Затем, многозначительно улыбнувшись, Зигмунд добавил: – И даже никакого «железнодорожного позвоночника». Только надежная, подлинная анатомия головного мозга, которой учил меня профессор Мейнерт.
Мейнерт открыл ящичек с сигарами, медленно взял одну, помял ее пальцами, понюхал, обжал конец, потянулся за ножом, затем закурил. На его лице появилось выражение довольного спокойствия.
– Хорошая сигара, господин коллега. Старайтесь, чтобы ваши лекции были столь же качественными. Гонорар собирайте сами, вместо того чтобы отдавать это дело университету.
Это было странное предложение: казначей всегда собирал гонорар и выплачивал лектору общую сумму. Хотел ли Мейнерт тем самым наказать его? Если так, то это не такая уж крупная расплата. Он охотно согласился, поблагодарил господина советника и, ободренный, ушел.
Объявление о его первом официальном университетском курсе гласило:
«Анатомия спинного мозга и нижней части головного мозга. Введение. Дважды в неделю. Читает приват–доцент господин доктор Зигмунд Фрейд. В аудитории господина советника профессора Мейнерта».
В конце октября в среду после полудня Зигмунд вошел в аудиторию, чтобы прочитать свою первую лекцию. Он увидел довольно большую группу студентов, молодых ассистентов и «вторых врачей» из Городской больницы, которые считали, что им надо пополнить знания в области нервной системы. Стоя перед аудиторией, Зигмунд почувствовал, как по телу разлилось ощущение тепла. Это была его организация, его политическая партия, его религия, его клуб, его мир; он не имел и не хотел другого, с тех пор как распростился с детской мечтой стать воином в традиции Александра Великого или адвокатом в Венском городском совете. Много воды утекло под мостами Дуная с тех пор, когда два года назад он читал лекции шести американским врачам: теперь он стал доцентом, лектором медицинского факультета, прошел обучение у Шарко, возглавил отделение в Институте детских болезней, оказался счастлив в браке и видит в своей прихожей достаточное число пациентов, чтобы обеспечить благополучие в своем доме.
Ему почудилось, что перед ним – сверкающий экран и на нем он видит себя перед зеркалом гардероба в своей спальне в красивом новом темно–сером костюме, в белой сорочке с черной бабочкой, которую он надевал на приемы у Шарко и на свадебную церемонию; в тридцать лет он стал солиднее, его усы и борода аккуратно подстрижены и тронуты легкой сединой, которая еще не появилась в его темной густой шевелюре, расчесанной на две стороны. Зрелость шла ему. Он знал, что никогда не выглядел так хорошо, как сейчас. Профессор Брюкке был прав, когда четыре года назад вынудил его уйти. Если бы он остался в качестве ученого в Институте физиологии, то его познания в области медицины были бы явно недостаточными, и он стал бы лабораторным кротом. Ныне же он соединил лучшее из двух миров: половина жизни отводилась частной практике, и это обеспечивает ему независимость; другая половина – преподаванию, исследованиям, открытиям, публикациям.
Он признавался себе в том, что зачастую был нетерпелив, торопился сделать открытие, добиться положения и славы. Теперь торопливость исчезла. Он был вновь в приятной ему среде: в лекционной аудитории с группой единомышленников, одержимых желанием вместе думать, рассуждать, двигать вперед замечательную медицинскую науку. Он отдавал себе отчет в том, что вновь начинает путь наверх с низшей ступени лестницы, но был доволен тем, что впереди еще многие годы и он сможет дослужиться до ординариуса, полного профессора университета, и возглавить одно из девяти отделений Городской больницы. Он хотел стать профессором, подобно Эрнсту Брюкке, Теодору Мейнерту, Герману Нотнагелю; примкнуть к людям, которые задолго до его появления на свет превратили венскую клиническую школу университета в образец для всего мира, к таким, как Шкода, Галль, Гильденбранд, Прохазка, Гебра, Рокитанский, Земмельвейс, Капоши, создавшим современную медицинскую науку.
Вернувшись к реальности, он заметил, что слушатели все еще стоят, ожидая приглашения сесть. С улыбкой в глазах он сделал жест левой рукой. Слушатели уселись. Зигмунд разложил свои записи на трибуне, бросил взгляд на разработанную им схему лекции и начал говорить спокойным, размеренным голосом. И сразу же он и студенты углубились в сложную и бесконечно удивительную анатомию позвоночника, спинного мозга.
Он видел Лизу Пуфендорф ежедневно, когда заходил к ней по пути в Институт Кассовица или когда шел осматривать пациента в частной больнице. Она принимала его в гостиной, комкая носовой платок в потных руках. Если он был занят и заходил позже, чем намечалось, то заставал ее в слезах в постели. Он давал ей успокоительные средства, но в малых дозах, надеясь, что их заменят его утешительные речи. Ее записки настигали его повсюду: у нее, фрау Пуфендорф, нервный кризис, не мог ли он немедленно прийти? Он приходил так часто, как было возможно. Был доволен, узнав, что она умело управляет своим домом; просил ее завести подружку для встреч за чашечкой кофе и для послеполуденной беседы. В конце месяца, насчитав более пятидесяти визитов к ней, он увидел, что ему придется предъявить значительный счет за свои услуги. Господин Пуфендорф поблагодарил его и немедленно оплатил счет.
Навещая фрау Пуфендорф и в дождь и в снег, он обнаружил, что предсказания доктора Хробака не сбылись: члены ее семьи не критиковали его за то, что он не вылечил больную. Они примирились с тем, что Лиза очень нервная женщина, такой она и останется. Раз или два ему показалось, что он уловил в глазах дядюшки или кузена намек, что семье известен недостаток господина Пуфен–дорфа. Что же касается второй части откровений доктора Хробака – о том, что требовалось фрау Лизе, чтобы излечиться, – то он сразу же, хотя и с неохотой, признал их правоту. По рассказам членов семьи, она была здоровой и веселой до замужества и в последующие год–два. Но вскоре наступила нервозность. Расстройства у фрау Пуфендорф имели своей причиной явно не прошлое, а неумолимое настоящее. Если бы, подобно многим легкомысленным венским женам, она могла флиртовать с неизвестными мужчинами в кафе и завести тайные любовные связи, то все пришло бы в норму. Но такое поведение не отвечало ее характеру. Пока не излечится ее муж, не наступит облегчения и для фрау Лизы Пуфендорф. Зигмунд раздумывал, не применить ли гипноз к выбитой из колеи женщине, но все же решил воздержаться от риска.
Затем совесть взяла верх, и он понял, что проигрывает дело. Пуфендорфы могли позволить себе оплачивать его счета; деньги были весьма нужны семье Фрейд. Однако после сотого визита он все же вынужден был спросить самого себя, что он, как врач, делает для фрау Лизы. Врачу не полагалось проявлять эмоциональную реакцию в отношении своих пациентов, но эта пациентка всякий раз вводила его в состояние отчаяния, гнева и даже тоски, когда ему приходилось вновь и вновь выписывать все те же успокоительные средства. Он пошел на встречу к профессору Хробаку в его душном кабинете на медицинском факультете.
– Господин доктор, думаю, что мне следует отказаться от больной.
Хробак наклонился вперед в своем кожаном кресле и ответил необычным для него сухим тоном:
– Первая задача врача – спасти жизнь. Фрау Лиза не может существовать без лечащего врача. Если ей не лучше, чем когда я пригласил вас, то и не хуже. Вы держите ее истерию под контролем. Это так же важно, как держать под контролем инфекцию.
Зигмунд неловко повернулся, пытаясь ослабить свой воротник в душном кабинете Хробака.
– Но неприятно сознавать, что все мои услуги сводятся к дозе словесного бромида.
– Мой молодой друг, – сказал Хробак, – вы много раз говорили мне, что невроз и истерия могут иметь столь же фатальный исход, как заражение крови.
Он подошел к Зигмунду.
– Если вы откажетесь от нее, она найдет другого врача, затем еще одного; если бедное создание окажется без врачей, она закончит свою жизнь в смирительной рубашке, к какой вы прибегали в клинике Мейнерта, чтобы спеленать буйных.
В конце марта он пришел поздно из Института Кассовица, уставший, промокший от дождя и не в духе. Марта вернулась домой за минуту до его прихода; она сообщила новость, которая быстро сняла его чувство подавленности.
– Зиги, ты ни за что не догадаешься, где я была. Я навестила свою давнюю подругу Берту Паппенгейм. Мы встретились в булочной, и она пригласила меня к себе на кофе.
Зигмунд глубоко вздохнул. Йозеф Брейер держал его в курсе, как излечивалась методом убеждения эта девушка. С того момента, как Йозеф отказался заниматься ею после возгласа: «Выходит ребенок доктора Брейера!», у нее было два приступа. Она находилась в санатории в Гросс–Энцерсдорфе, но сбежала оттуда, когда тамошний молодой врач влюбился в нее. Брейер опасался за ее жизнь. Но все это было пять лет назад.
После того как Марта помогла ему снять промокшее пальто, поменять носки и надеть шлепанцы, она продолжила:
– Днем Берта чувствует себя хорошо, она бывает в обществе, посещает старых друзей, слушает концерты. Она много читает и изучает, как сказала мне, по немецкой периодике новое движение в защиту женских прав. Берта с матерью возвращается во Франкфурт, где она намерена работать в этой организации. Она утверждает, что никогда не выйдет замуж, что хочет сделать карьеру и служить. Она чувствует, что только это и спасет ее.
– От чего, Марти?
– От мрака. Сегодня она выглядела прекрасно, никаких признаков болезни, но по ночам она ощущает помутнение в голове. Во Франкфурте она намерена работать день и ночь и возвращаться домой, сваливаясь с ног от усталости. Она обещала рассказать мне о женской эмансипации.
– Мне ты нравишься такой, какая есть. Не очень–то прислушивайся.
– Не стану… в настоящий момент. – Она села на стул около него и прислонилась спиной к его груди, продолжая мягко и не глядя на него: – Я нанесла сегодня визит твоему другу доктору Лотту на нашей же улице.
– Доктору Лотту? Он ведь гине…
– Да, дорогой, я знаю. – Она повернулась и прижалась своей щекой к его. – Примерно в октябре ты станешь отцом… так заверил меня доктор Лотт. Я догадывалась, но хотела быть уверенной, прежде чем сказать тебе.
Вспышка радости озарила его; это был венец их любви. Он нежно обнял ее, поцеловал в обе щеки, затем целомудренно в губы.
– Я не мог бы быть более счастливым. За тебя. За себя. Я всегда хотел, чтобы у нас была семья.
Она завела его руки за свою спину, крепко прижимаясь к нему.
– Это самое приятное, что может услышать беременная жена.
4
Весенние недели 1887 года летели быстро. Любовь Марты и его собственный дом принесли ему столько личного счастья, что он даже помирился с Эли Бернейсом, подспудно осознавая, что продолжал находиться в ссоре со своим замечательным шурином без достаточных оснований. Женитьба и прием в сообщество медиков сняли его нервозность и устранили самоуничижение, равно как и стремление к быстрым и легким решениям, какие он окрестил «самовозгоранием славы из горелки Бунзена и микроскопа». Его тело и ум работали синхронно, излучая упорство и энергию. В годы помолвки с Мартой он чувствовал боль повсюду, где мог ее чувствовать безденежный романтичный молодой человек. Отныне отпали разговоры о переезде в Манчестер, Нью–Йорк, Австралию. Он пересмотрел свои жизненные планы; поскольку он не смог к тридцати годам, к этому внушительному возрасту, добиться намеченного, он сделает это к сорока. Если он будет все еще находиться в процессе поиска к сорока годам, то обратит внимание других специалистов на свою работу в пятьдесят лет. Несмотря на то, что он ранее сказал Марте, что к славе не стремится, он все еще хотел высечь свое имя на скале, но он примирился с тем, что ногтями этого не сделаешь.
С наступлением теплой погоды они стали проводить воскресные дни и праздники в Венском лесу, устраивая пикники среди цветов запоздавшей весны на свежем воздухе, бодрящие, как австрийское молодое вино, и любуясь панорамой, открывающейся с Леопольдсберга: рыжевато–серые крыши Вены и возвышающиеся над этим морем черепицы и печных труб покрытые зеленой патиной купола церквей, извивающееся русло Дуная со сверкающей под солнцем водой, горы со снежными вершинами там, где Альпы уходят в Италию.
Энтузиазм Марты был неисчерпаем. Она поднималась на соседние холмы, отыскивая лучший вид, доставала завтрак из плетеной корзинки, вскрывала бутылки и пила газированную малиновую воду: ее щеки покрылись румянцем, глаза светились радостью, она сливалась с природой, ибо в ее чреве зрел ребенок. Во время долгих вечеров она сидела с Зигмундом в его кабинете, читала свежие романы, а он занимался составлением обзора медицинских изданий для венского «Медицинского еженедельника». У него появилась привычка рассказывать ей за завтраком новости, почерпнутые в «Нойе Фрайе Прессе».
– Первая полоса целиком посвящена сообщениям из Англии о кризисе кабинета после отставки лорда Черчилля. На второй странице рассказывается об образовании в Праге немецкого клуба; наше правительство питает сомнения относительно его мотивов. А вот здесь – дискуссия в ландтаге о парламентском законе, принятом в прошлом году, об обязательном образовании в возрасте от шести до четырнадцати лет; в провинциях родители не хотят, чтобы дети находились так долго в школе. Носорог убил мужчину в Берлинском зоопарке. А другой мужчина покончил жизнь самоубийством, считая, что так будет удобнее для всех…
Доктор Зигмунд Фрейд добился заметных успехов благодаря умелому применению электрической аппаратуры. Все больше времени он отдавал процедурам электротерапии. Он довольствовался скромным вознаграждением, а поскольку пациенты уходили от него, чувствуя себя лучше, то распространилась молва о его искусстве. Справочник по электротерапии доктора Вильгельма Эрба был у него всегда под рукой; он перечитывал предписания Эрба о «гальваническом» и индуктивном «фарадеевском» электричестве, постепенно достигая мастерства в управлении аппаратами и инструментами, полезными для невролога; обучался измерению того, что Эрб именовал «абсолютной силой тока», использованию реостатов, электродов, применению закона Ома, имея в виду обеспечить наилучшее воздействие на нервные ткани кожи и мускулов, головного и спинного мозга, для лечения ипохондрии и болезней половой сферы.
Он сумел отложить некоторую сумму денег на расходы, связанные с рождением ребенка, и для оказания помощи родителям, чтобы Якобу не приходилось тревожиться по поводу временной безработицы. Установилось лето с его зноем, палящим солнцем и белыми облаками, бегущими по небу, расцвеченному красками Тьеполо.
Жители Вены часами сидели в открытых кафе, отделенные от прохожих лишь цветочными горшками, стоявшими на тротуаре, листая газеты и журналы, предлагавшиеся вместе с кофе: «кофе – пища для плоти, газеты – для души», заказывая один за другим стаканы с водой. По венскому обычаю, на стакан клалась чайная ложечка как знак готовности принять посетителя, даже если он ничего больше не заказывает. Горожане приводили своих детей и внуков в утопавший в цветах городской парк порезвиться, а заодно и послушать романтические вальсы в исполнении оркестра или же загорали на солнце в нижней части Бельведера. Насморки прекратились, кашель заглох, невралгия исчезла, неврозы скрылись с глаз. Венцы покидали свой город для отдыха в Зальцбурге, Берхтесгадене, Кенигзее и Тумзее. Даже семья Пуфендорф отправилась в свой горный домик в Баварию, где высокие горы успокаивающе действовали на фрау Лизу.
Марта заметила по поводу семейных трудностей:
– Профессор фон Штейн частенько говорил моему отцу: «Вы не богаты и не бедны, если судить по недельным или месячным заработкам; однако суммируйте все доходы к концу года, тогда увидите, дееспособны вы или стали банкротом».
– Хорошо экономистам: они знают много истин, которые неведомы нам, врачам.
Она успокаивающе похлопала его по плечу:
– Я научена быть бережливой, когда это необходимо. Ты даже не подозреваешь, как мало я трачу.
Осенью, зная, что вскоре Марта не сможет выходить из дома, чета Брейер спросила семью Фрейд, не захотят ли они в следующий понедельник вечером посмотреть «Эдипа–царя» Софокла в старом Хофбургтеатре на площади Микаэлер.
|
The script ran 0.055 seconds.