1 2 3 4 5 6 7
— Это все, о чем я мечтала.
— Все?
— Почти все. Четыре года я грезила о таком празднике, замурованная в горах, за снежными стенами. Все здесь — полная противоположность снегу, горам…
— Я очень рад, — сказал Левалли. — Я теперь так редко устраиваю праздники.
— Почему? Боитесь, что они станут привычными?
— Не потому. Праздники… как бы это получше выразиться… наводят на меня грусть. Устраивая их, всегда хочешь что-нибудь забыть… но забыть не удается.
— Я ничего не хочу забыть.
— Неужели? — вежливо спросил Левалли.
— Теперь уже нет, — ответила Лилиан.
Левалли улыбнулся.
— Говорят, что в древности на этом месте стояла римская вилла, где часто устраивались пышные пиры; при свете факелов и сверкании огнедышащей Этны на них веселились прекрасные римлянки. Не думаете ли вы, что древние римляне были ближе к разрешению загадки?
— Какой загадки?
— Зачем мы живем.
— А разве мы живем?
— Возможно, и нет, раз сами спрашиваем. Простите, что я завел об этом разговор, но мы, итальянцы, меланхолики, хотя выглядим совсем иначе, — и все же мы меланхолики.
— Таковы люди, — сказала Лилиан. — Даже дураки — и те не всегда веселы.
Услышав, что приближается машина Клерфэ, она улыбнулась.
— Говорят, — продолжал Левалли, — что последняя владелица этой виллы с наступлением утра приказывала умерщвлять своих любовников. Эта римлянка была романтической особой и не могла примириться с разочарованием, которое наступало после ночи, полной иллюзий.
— До чего сложно! — воскликнула Лилиан. — Неужели она не могла просто отсылать их до рассвета? Или же уходить самой?
Левалли взял ее под руку.
— Не всегда это бывает самым простым. Ведь от себя самого не скроешься.
— Это всегда просто, если твердо помнишь, что привязанность к собственности ограничивает и сковывает.
Они пошли туда, где играла музыка.
— Вы не хотите владеть никакой собственностью? — спросил Левалли.
— Я хочу владеть всем, а это значит не владеть ничем.
Он поцеловал ей руку.
— Вот в чем загадка, — сказал он. — А теперь я провожу вас к тем кипарисам. Мы устроили около них танцевальную площадку со стеклянным полом, освещенным снизу. Я видел эти площадки в летних ресторанах на Ривьере и решил сделать такую же. А вот и ваши кавалеры — здесь собралась сегодня половина Неаполя, Палермо и Рима.
— * Волшебная ночь (итал.).
* * *
— Можно быть либо зрителем, либо действующим лицом, — сказал Левалли, обращаясь к Клерфэ.
— Либо тем и другим.
— Я предпочитаю быть только зрителем. Люди, которые пытаются совместить и то и другое, не достигают совершенства.
Они сидели на террасе, наблюдая за женщинами, которые танцевали перед кипарисами на освещенном стеклянном полу. Лилиан танцевала с принцем Фиолой.
— Она словно пламя, — сказал Левалли, обращаясь к Клерфэ. — Посмотрите, как она танцует. Вы помните помпейские мозаики? Женщины, созданные искусством, потому так прекрасны, что все случайное в них отброшено! Изображена лишь их красота. Вы видели картины во дворце легендарного Миноса на Крите? Видели изображения египтянок времен Эхнатона? Помните этих порочных танцовщиц и юных цариц, узколицых, с удлиненными глазами? Во всех них бушует огонь. А теперь посмотрите на танцевальную площадку. Посмотрите на это ровное искусственное адское пламя, которое мы зажгли с помощью техники, стекла и электричества; кажется, что женщины скользят прямо по нему. Я устроил такую площадку, чтобы увидеть все это. Снизу они освещены искусственным адским пламенем, огонь охватывает их платья, взбираясь все выше и выше, а на их лица и плечи падает холодный свет луны и звезд; над этой аллегорией можно при желании посмеяться, но можно и поразмыслить несколько минут. Как прекрасны эти женщины, которые не дают нам стать полубогами, превращая нас в отцов семейств, в добропорядочных бюргеров, в кормильцев; женщины, которые ловят нас в свои сети, обещая превратить в богов. Разве они не прекрасны?
— Да, они прекрасны, Левалли.
— В каждой из них заключена Цирцея. И самое смешное то, что они в это не верят. В них горит пламя молодости, но за ними уже пляшет невидимая тень — тень мещанства и тех десяти кило, которые они вскоре прибавят; тень семейной скуки, мелочного честолюбия и мелких целей, душевной усталости и самоуспокоенности, бесконечного однообразия и медленно приближающейся старости. Только одной из них не грозит все это, той, что танцует с Фиолой, той, что вы привезли сюда. Как вам удалось ее найти?
Клерфэ пожал плечами.
— Где вы ее нашли?
Клерфэ помедлил, прежде чем ответить.
— Выражаясь вашим слогом, я нашел ее у врат царства Аида. Впервые за много лет я вижу вас в таком лирическом настроении.
— Не так уж часто представляется случай впасть в него. У врат царства Аида… Не буду вас больше расспрашивать. Этого достаточно, чтобы возбудить воображение. Вы нашли ее в серых сумерках безнадежности, из которых удалось вырваться только одному смертному — Орфею. Возможно. Но, как это ни парадоксально, за то, что Орфей хотел спасти из ада женщину, ему пришлось заплатить дорогой ценой — еще более страшным одиночеством. А вы готовы платить за это, Клерфэ?
Клерфэ улыбнулся:
— Я суеверен. И не отвечаю на такие вопросы, да еще перед самыми гонками.
«Сегодня ночь Оберона, — думала Лилиан, танцуя то с Фиолой, то с Торриани. — Все здесь заколдовано: этот яркий свет, эти синие тени и сама жизнь, которая кажется и реальной и призрачной одновременно. Шагов совсем не слышно, все бесшумно скользят под музыку. Как страстно я мечтала о таком празднике, сидя в занесенном снегом санатории с температурным листком над кроватью и слушая музыку из Неаполя или Парижа. В такую ночь у моря, когда светит луна и каждое дуновение ветерка приносит аромат мимоз и цветущих апельсиновых деревьев, в такую ночь словно бы и нельзя умереть. Люди сходятся и, секунду побыв вместе, теряются в толпе, чтобы снова оказаться в чьих-то объятиях. Перед тобою все новые и новые лица, но руки остаются те же».
«Правда ли это? — думала Лилиан. — Там сидит мой возлюбленный вместе с меланхоличным человеком, который на краткий миг стал владельцем этого сказочного сада; я знаю, они говорят обо мне. Наверное, говорит меланхоличный Левалли; он хочет узнать то же, о чем спрашивал меня, — о моей тайне. Кажется, есть такая старая сказка, как карлик украдкой смеялся над всеми, потому что никто не мог раскрыть его секрета. Никто не мог угадать его имя». Лилиан улыбнулась.
— О чем вы подумали? — спросил Фиола.
— Я вспомнила сказку о человеке, весь секрет которого заключался в том, что никто не знал его имени.
Фиола улыбнулся. На его загорелом лице зубы казались вдвое белее, чем у других людей.
— Может, это и есть ваш секрет? — спросил он.
Лилиан покачала головой.
— Какое значение имеет имя?
— Для некоторых людей имя — все.
Проносясь в танце мимо Клерфэ, Лилиан заметила, что он задумчиво смотрит на нее.
«Он привязал меня к себе тем, — подумала она, — что, будучи со мной, ни о чем не спрашивает».
— Вы так улыбаетесь, словно очень счастливы, — сказал Фиола. — Может быть, ваш секрет в этом?
«Какой глупый вопрос, — подумала Лилиан. — Неужели ему еще не внушили, что никогда нельзя спрашивать женщину, счастлива ли она?»
— В чем же ваш секрет? — спросил Фиола. — В большом будущем?
Лилиан опять покачала головой.
— У меня нет будущего. Никакого. Вы себе не представляете, как это многое облегчает.
* * *
— Посмотрите только на Фиолу, — сказала старая графиня Вителлеши, — можно подумать, что кроме этой незнакомки здесь нет ни одной молоденькой женщины.
— Ничего удивительного, — ответила старая Тереза Маркетти. — Если бы он столько же танцевал с какой-нибудь из наших барышень, его бы уже считали наполовину помолвленным и братья этой барышни сочли бы себя оскорбленными, если бы он на ней не женился.
Вителлеши пристально посмотрела в лорнет на Лилиан.
— Откуда она появилась?
— Она не итальянка.
— Вижу. Наверное, какая-нибудь полукровка.
— Как и я, — язвительно заметила Тереза Маркетти. — Во мне течет американская, индейская и испанская кровь. Тем не менее я оказалась достаточно хороша, чтобы выручать Уго Маркетти с помощью долларов своего папаши, чтобы разгонять крыс в его полуразвалившихся палаццо, строить там ванные и давать Уго возможность достойно содержать своих метресс.
Графиня Вителлеши сделала вид, будто ничего не слышит.
— Вам легко говорить, у вас один сын и деньги на текущем счету, а у меня четверо дочерей и полно долгов. Фиоле пора жениться. До чего мы докатимся, если богатые холостяки — у нас их и так немного — будут брать себе в жены английских манекенщиц. Теперь это стало модным. Страну форменным образом грабят.
— Следовало бы издать закон, запрещающий это, — продолжала Тереза Маркетти иронически. — Хорошо бы запретить также их младшим братьям, у которых нет средств, жениться на богатых американках: ведь те не знают, что после бурной любви до брака их ожидает одиночное заточение в гареме своего мужа.
Графиня опять сделала вид, будто не слышит. Она давала инструкции своим двум дочерям. Фиола отошел от Лилиан и остановился у одного из столиков, выставленных в сад. Торриани подвел Лилиан к Клерфэ.
— Почему ты не танцуешь со мной? — спросила она Клерфэ.
— Я с тобой танцую, — ответил он, — не вставая с места.
Торриани рассмеялся.
— Из-за ноги! Ему не надо было участвовать в гонках в Монте-Карло.
— Ему нельзя танцевать?
— Да нет, можно, только он слишком тщеславен.
— Это правда, — сказал Клерфэ.
— А участвовать в гонках послезавтра он может?
— Это совсем другое дело. Караччола поехал со сломанным бедром и оказался победителем.
— Ты должен беречься перед гонками? — спросила Лилиан Клерфэ.
— Ну, конечно, нет. Просто мне трудно танцевать.
Лилиан вернулась вместе с Торриани на танцевальную площадку. Левалли опять подсел к Клерфэ.
— Она подобна пламени, — сказал он. — Или кинжалу. Эти светящиеся стеклянные плиты — совершеннейшая безвкусица, вы не находите? — с горячностью добавил он через секунду. — Луна светит достаточно ярко. Луиджи! — крикнул он. — Потуши свет под танцевальной площадкой и принеси бутылку старого граппа. Из-за этой женщины я становлюсь печальным, — сказал он вдруг, обращаясь к Клерфэ; в темноте лицо Левалли казалось безутешным. — Женская красота наводит на меня грусть. Почему?
— Потому что знаешь, как быстро она проходит, и хочешь ее удержать.
— Так просто?
— Не знаю. По-моему, этого достаточно.
— На вас красота тоже наводит грусть?
— Нет, — сказал Клерфэ. — На меня наводит грусть совсем другое.
— Я вас понимаю. — Левалли отпил из рюмки граппа. — Мне все эти вещи знакомы. Но я от них убегаю. Хочу остаться толстым Пьерро и только. Выпейте граппа.
Они выпили и замолчали. Лилиан опять пронеслась мимо них.
«У меня нет будущего, — думала она. — Не иметь будущего — это почти то же, что не подчиняться земным законам». Она посмотрела на Клерфэ. «Этим мы с ним похожи, — думала она. — Все его будущее — от гонок до гонок». Одними губами, беззвучно, она произнесла какую-то фразу. Там, где сидел Клэрфэ, стало уже темно. Она с трудом различала его лицо. Но ей незачем было видеть Клерфэ. Жизни не надо смотреть в лицо! Достаточно ощущать ее.
— На каком я месте? — спросил Клерфэ, когда машина остановилась у заправочного пункта; шум заглушал его голос.
— На седьмом, — крикнул Торриани. — Как дорога?
— Ни к черту. При этой жаре буквально жрет резину, как икру. Ты видел Лилиан?
— Да. Она на трибуне.
— Слава богу, что она не торчит здесь с секундомером.
Торриани поднес ко рту Клерфэ кружку с лимонадом.
Подбежал тренер.
— Ну как, готовы?
— Мы не волшебники! — крикнул старший механик. — За тридцать секунд вам никто не сменит колеса.
— Давай! Быстрее!
В бак сильной струёй полился бензин.
— Клерфэ, — сказал тренер. — Впереди вас идет Дюваль. Жмите за ним. Жмите до тех пор, пока он не выдохнется! А потом держите его позади. Больше нам ничего не требуется. У нас оба первых места.
— Давай! Готово! — закричал старший механик.
Машина рванулась вперед.
«Осторожно, — подумал Клерфэ. — Только бы не пережать!» Вот промелькнуло что-то пестрое, белое и сверкающее — трибуны, а потом перед ним опять было только шоссе, ослепительно голубое небо и точка на горизонте — точка, которая станет облачком пыли, Дювалем, машиной Дюваля.
Начался четырехсотметровый подъем.
Клерфэ увидел горную цепь Мадони, лимонные рощи, отливающие серебром оливковые деревья, шоссе, петлявшее вокруг горы, виражи, повороты и брызги щебня, летящие из-под колес; он почувствовал жаркое дыхание мотора, почувствовал, как горят его ноги; какое-то насекомое, точно снаряд, ударилось о его защитные очки. Он увидел живую изгородь из кактусов, подъемы и спуски на виражах, скалы, щебень, мелькающие километровые столбики. Потом перед ним появилась древняя серо-коричневая крепость Калтавутуро и облако пыли — пыли становилось все больше, — и вдруг он различил какое-то паукообразное насекомое, машину другого гонщика.
Клерфэ увеличил скорость на поворотах. Он медленно нагонял. Через десять минут он уже хорошо различал идущую впереди машину. Конечно, это был Дюваль. Клерфэ повис на нем, но Дюваль не освобождал дороги. При каждой попытке обойти его он блокировал машину Клерфэ. Он не мог ее не видеть — это было исключено. Дважды, на особенно крутых поворотах, когда Дюваль выходил из виража, а Клерфэ только входил в него, машины так сближались, что гонщики могли взглянуть друг другу в лицо. Дюваль намеренно мешал Клерфэ.
Машины мчались друг за другом. Клерфэ выжидал до тех пор, пока шоссе не пошло кверху широкой дугой: теперь он мог смотреть вперед. Он знал, что дальше должен быть не очень крутой поворот. Дюваль вошел в него, держась внешнего края шоссе, чтобы помешать Клерфэ обойти его машину справа. Но Клерфэ только этого и ждал; срезая поворот, он помчался рядом с Дювалем по внутренней стороне виража. Машину Клерфэ стало заносить, но он выровнял ее, ошеломленный Дюваль на секунду замедлил ход, и Клерфэ пронесся мимо него. Облако пыли вдруг оказалось позади Клерфэ. На фоне клубящегося неба он увидел величественную Этну, увенчанную светлым дымом; обе машины мчались вверх к Полицци, самой высокой точке всей дистанции; Клерфэ был впереди.
В те минуты, когда Клерфэ, обойдя Дюваля, после многих километров вырвался из облака густой пыли и увидел голубое небо, когда чистый, живительный, как вино, воздух пахнул ему в лицо, покрытое толстым слоем грязи, когда он вновь ощутил жар беснующегося мотора и вновь увидел солнце, вулкан вдали и весь этот мир, простой, великий и спокойный, мир, которому нет дела ни до гонок, ни до людей, когда он достиг гребня горы, почувствовав себя на миг Прометеем, Клерфэ ощутил небывалый прилив сил, и его кровь закипела, подобно лаве в Этне. Ни о чем определенном он не думал, вернее, думал обо всем сразу: о машине, которая слушалась его, о кратере вулкана, ведущем прямо в преисподнюю, о небе из синего раскаленного металла; он мчался к нему до самой Полицци, пока шоссе вдруг не начало стремительно падать вниз, поворот за поворотом, и Клерфэ тоже ринулся вниз, переключая скорости, без конца переключая скорости. Здесь победит тот, кто умеет лучше всех переключать скорости. Клерфэ ринулся вниз, в долину Фиуме Гранде, а потом опять взлетел на девятьсот метров вверх, к мертвым голым скалам, и снова помчался вниз, — казалось, он раскачивается на гигантских качелях; так было вплоть до самого Коллезано, где он вновь увидел пальмы, агавы, цветы, зелень и море, а от Кампо Феличе начинался единственный прямой отрезок дороги — семь километров по берегу моря.
Клерфэ опять вспомнил о Лилиан, только когда остановился, чтобы сменить покрышку с пробитым протектором. Он, как в тумане, увидел трибуны, походившие на ящики с пестрыми цветами. Рев мотора, который, казалось, слился с неслышным ревом вулкана, замер. Во внезапно наступившей тишине, которая вовсе не была тишиной, ему вдруг почудилось, что подземный толчок выбросил его из кратера вулкана и что он плавно, как Икар, спускается вниз на землю, в раскрытые объятия земли, спускается к той, что сидит где-то на трибуне, чье имя, чей облик, чьи губы воплотили для него всю землю.
— Давай! — крикнул тренер.
Машина снова рванулась вперед, но теперь Клерфэ был не один. Подобно тени парящего в небе фламинго, рядом с ним летело его чувство к Лилиан, то отставая от него, то опережая его, но всегда совсем близко.
* * *
Когда начался следующий круг, машина завихляла, Клерфэ овладел ею, однако задние колеса не слушались. Он пытался выровнять их с помощью руля, но тут неожиданно возник поворот; люди облепили поворот, как мухи облепляют торты в деревенских кондитерских. Машина словно взбесилась: ее бросало в разные стороны, руль рвался из рук. Клерфэ затормозил, поворот был уже совсем близко. Он затормозил слишком сильно и снова дал газ, но руль перекрутил ему руки, он почувствовал, как в плече что-то хрустнуло; поворот вырастал перед ним с молниеносной быстротой; на фоне сверкающего неба люди стали в три раза больше и все продолжали расти, пока не превратились в гигантов. Миновать их было невозможно. С неба на Клерфэ ринулась черная тьма. Он вцепился зубами во что-то, ему казалось, что у него отрывают руку, но он крепко держал руль; на плечо капала раскаленная лава, в надвигающейся тьме он упорно смотрел на синее пятно, яркое и ослепительное; он не выпускал его из виду, чувствуя, как машина пляшет под ним, а потом вдруг увидел свободное пространство, единственный промежуток, где не копошились эти гигантские двуногие мухи, и тогда он еще раз резко повернул руль, нажал на акселератор и — о чудо! — машина послушалась, она промчалась мимо людей вверх по склону и застряла в кустах и камнях; разорванная покрышка заднего колеса щелкнула, как бич, и машина стала.
Клерфэ увидел, что к нему бегут люди. Сперва они разлетелись во все стороны, как разлетаются брызги, когда в воду кидают камень. Теперь они с криком возвращались обратно. Клерфэ видел их искаженные лица, их протянутые вперед руки, их рты — разверстые черные провалы. Он не знал, чего они хотят — убить его или поздравить, ему это было безразлично. Только одно не было ему безразлично: они не должны прикасаться к машине, не должны помогать ему, не то его снимут с дистанции.
— Прочь! Прочь! Не дотрагивайтесь! — закричал он, вставая. И тут опять почувствовал боль. Что-то теплое медленно капало на его синий комбинезон. Клерфэ увидел кровь. Он хотел пригрозить толпе, отогнать ее от машины, но смог поднять только одну руку.
— Не дотрагивайтесь! Не помогайте! — Клерфэ, шатаясь, вышел из машины и встал перед радиатором. — Не помогайте! Это запрещено.
Люди остановились. Они увидели, что он мог сам передвигаться. Его рана была не опасной, кровь шла из разбитого лица. Он обежал вокруг машины; покрышка была разорвана, в нескольких местах отскочил протектор. Клерфэ чертыхнулся. Во второй раз то же несчастье. Он поспешно разрезал протектор, оторвал его и ощупал покрышку. В ней еще был воздух, правда, маловато, но ему все же казалось, что покрышка сможет принять на себя толчки дороги, если он не станет слишком быстро брать повороты. Кости плеча у него были целы — он просто вывихнул себе руку. Ему надо попытаться ехать дальше, держась за руль одной правой рукой. Он должен добраться до заправочного пункта, там Торриани, который сменит его, там механики, там врач.
— Прочь с дороги! — крикнул он. — Машины идут!
Ему не пришлось повторять это дважды. Откуда-то из-за гор донесся монотонный рев машины, рев нарастал с каждой секундой и наконец заполнил собой весь мир; люди начали карабкаться вверх по склону, раздался скрежет шин, и машина промчалась мимо Клерфэ со скоростью артиллерийского снаряда, подобно дымовой шашке, летящей над самой землей, — промчалась и скрылась за поворотом.
Клерфэ уже сидел за рулем. Рев чужой машины подействовал на него лучше, чем любой укол, который ему сделал бы врач.
— С дороги! — крикнул он. — Я еду!
Машина дернулась назад. Клерфэ рванул руль, направляя машину на шоссе, мотор взревел. Клерфэ выжал сцепление, включил первую скорость, вновь схватил руль и выехал на дорогу; теперь он ехал медленно, крепко держа руль и думая лишь об одном: надо дотянуть до заправочного пункта. Скоро начнется прямой отрезок дороги, поворотов осталось не так уж много, а на прямой он сможет вести машину.
Позади раздался рев — его нагнала еще одна машина. Сжав зубы, Клерфэ загораживал ей дорогу до тех пор, пока мог. Он знал, что мешает другому, знал, что это запрещено, что это непорядочно, но он ничего не мог с собой поделать, он ехал посередине дороги, пока другая машина не обошла его на повороте справа. Обогнав Клерфэ, гонщик поднял руку и повернул к нему свое белое от пыли лицо с защитными очками. Он увидел лицо Клерфэ и разорванную покрышку. На мгновение Клерфэ почувствовал, как его обдало волной товарищества, но вот он опять услышал позади себя рев приближающейся машины, и чувство товарищества, возникшее в нем, обратилось в ярость, в самую ужасную ярость, ибо она была беспричинной и совершенно бессильной.
«Поделом мне, — думал он. — Вместо того чтобы грезить наяву, надо было следить за дорогой. Только дилетанты думают, что гонки — это очень романтично; во время езды не должно быть ничего, кроме машины и гонщика, третьим может быть только опасность, вернее, все прочее приносит опасность. К дьяволу всех фламинго на свете. Я мог удержать машину. Мне надо было мягче срезать повороты, я обязан был беречь покрышки, теперь уже поздно, я потерял слишком много времени, еще одна проклятая машина обгоняет меня, а за ней идет следующая. Прямая дорога — мой враг. Машины налетают целыми роями, как шершни, и я должен их пропускать. К черту Лилиан, ей здесь не место. К черту меня самого, мне здесь тоже не место».
* * *
Лилиан сидела на трибуне. Ее заражало волнение всей этой толпы, зажатой между скамейками, хотя она пыталась не поддаваться ему. Но противостоять людскому возбуждению было невозможно. Гул множества моторов действовал подобно тысячекратной анестезии; проникая в уши, он парализовал и в то же время унифицировал мозг.
Через некоторое время, когда слух привык к дикому шуму, наступила реакция. Казалось, что гул существует отдельно от того, что происходит на шоссе. Отделившись, он висел в воздухе подобно облаку, а тем временем внизу мелькали маленькие разноцветные машины. Все это было похоже на какую-то детскую игру; маленькие человечки в белых и цветных комбинезонах катили перед собой колеса, носили взад и вперед домкраты, тренеры подымали вверх флажки и таблички, похожие на бисквиты; время от времени из громкоговорителей раздавался глухой голос диктора; он сообщал о ходе гонок в минутах и секундах, и его слова не сразу доходили до сознания. Так же как на скачках или во время боя быков, все происходящее напоминало игру; в ней участвовали по своей охоте, и поэтому сама опасность становилась игрой, ее не могли принимать всерьез люди, которым она непосредственно не грозила.
Лилиан пыталась привести в порядок свои мысли. Ей по-прежнему хотелось чувствовать себя заодно с толпой, но в ней пробудилось что-то новое, и это новое мешало Лилиан относиться к пошлому психозу гонок с той же серьезностью, что и другие. Она слишком долго и слишком близко соприкасалась со смертью. Немудрено, что эта игра с огнем казалась ей непристойной. Гонщики напоминали ей детей, которые стараются перебежать дорогу перед мчащимся автомобилем. Так же поступают куры и погибают под колесами машины. Но когда взрослые люди ведут себя подобным образом, это вызывает не восхищение, а только досаду. Жизнь была для Лилиан чем-то великим, и смерть была чем-то великим — с ними нельзя шутить. Мужество вовсе не равнозначно отсутствию страха; первое включает в себя сознание опасности, второе — результат неведения.
— Клерфэ! — произнес чей-то голос рядом с ней.
Лилиан в испуге вскочила, она почувствовала опасность прежде, чем успела ее осознать.
— Что с ним?
— Он уже давным-давно должен был проехать.
Люди на трибунах забеспокоились. Лилиан видела, как Торриани посмотрел на нее, помахал ей рукой, потом показал на шоссе, снова посмотрел на нее и помахал рукой: пусть, мол, она не волнуется, ничего не случилось. Это напугало ее больше, чем все остальное. «Он разбился», — подумала Лилиан и не шелохнулась. Она была бессильна что-либо сделать. Где-то, в одной из петель этой трижды проклятой дороги, Клерфэ настигла судьба. Секунды тянулись медленно, словно налитые свинцом, минуты длились часами. И вся эта карусель на белой ленте шоссе казалась ей дурным сном. Ее грудь, опустошенная ожиданием, была подобна черной яме. А потом из репродуктора вдруг раздался чей-то бесстрастный голос:
— Машина Клерфэ под номером двенадцать вылетела на повороте. Других известий пока не получено.
Лилиан медленно подняла голову. Все было как прежде: синий блеск неба, пестрый цветник платьев, террасами спускавшийся вниз, и белая лава поразительной сицилианской весны. Но где-то вдали появилась теперь бесцветная точка, облачко тумана, в котором человек либо еще боролся со смертью, либо уже был задушен ею. Казалось, чьи-то мокрые руки схватили Лилиан, и она снова осознала ужасающее неправдоподобие смерти: бездыханность, за которой следует тишина, абсолютно непостижимая тишина — небытие. Она оглянулась вокруг. Неужели только она одна прониклась этим сознанием, убийственным, как невидимая проказа? Неужели только она одна чувствовала себя так, словно в ней распадались все клетки, словно они задыхались без воздуха, словно каждая из них умирала в одиночку? На лицах окружавших ее людей Лилиан читала жажду сенсации, тайную жажду. Для них смерть была развлечением. Они наслаждались ею не в открытую, а тайно, маскируя свои чувства лживым сожалением, лживым испугом и удовлетворением, что сами остались целы.
— Клерфэ жив, — объявил диктор. — Он ранен неопасно. Он сам вывел машину на дистанцию. Клерфэ едет. Он продолжает участвовать в гонках.
Легкий рокот пробежал по трибунам. Лилиан заметила, как изменились лица людей. Они вдруг почувствовали облегчение: кому-то удалось спастись, кто-то проявил мужество, не дал себя сломить, едет дальше. И каждый из зрителей ощутил в себе мужество, словно он сам сидел за рулем в машине Клерфэ. В течение нескольких минут вертлявый жиголо казался себе героем, а изнеженный дамский угодник ощущал себя храбрецом, презирающим смерть. И секс — спутник любой опасности, при которой сам человек не испытывает опасности — гнал адреналин в кровь этих людей. Вот ради чего они платили деньги за входные билеты.
Лилиан почувствовала, как пелена гнева застилает ей глаза. Она ненавидела всех этих людей, каждого из них в отдельности; она ненавидела мужчин, распрямлявших плечи, ненавидела женщин, которые, бросая взгляды исподтишка, давали выход своему возбуждению. Она ненавидела волну сочувствия, распространявшуюся вокруг, ненавидела великодушие толпы, от которой ускользнула ее жертва и которая решила переключиться на восхищение. Она почувствовала ненависть и к Клерфэ; она знала, что это реакция после внезапного испуга, и все же она ненавидела Клерфэ за то, что он участвовал в этой дурацкой игре со смертью.
Впервые с тех пор, как Лилиан покинула санаторий, она вспомнила о Волкове. И вдруг она увидела Клерфэ. Увидела его окровавленное лицо, увидела, как его вытаскивают из машины и что он с трудом держится на ногах.
* * *
Механики осматривали машину. Они меняли колеса. Торриани стоял рядом с Клерфэ.
— Опять эта проклятая покрышка, — сказал Клерфэ. — Пришлось держать руль одной рукой. Но машина в порядке. Теперь поедешь ты.
— Ясно! — закричал тренер. — Давай, Торриани!
Торриани вскочил в машину.
— Готово! — крикнул старший механик. Машина рванулась вперед.
— Что у вас с рукой? — спросил тренер. — Сломали?
— Нет. Вывихнул. Вывих в плече. Черт его знает, как это случилось.
Прибыл врач. Клерфэ вдруг почувствовал сумасшедшую боль. Он присел на какой-то ящик.
— Все? — спросил он. — Надеюсь, Торриани продержится до конца.
— Вам больше ехать нельзя, — сказал врач.
— Забинтуйте его, — сказал тренер. — Возьмите широкий бинт и завяжите плечо. На всякий случай надо его склеить.
Врач покачал головой.
— Бинт не очень-то поможет. Он это сразу почувствует, как только опять сядет за руль.
Тренер засмеялся.
— В прошлом году он сжег себе обе ступни. И все-таки не сошел с дистанции. Не обжег, говорю я вам, а сжег.
Клерфэ продолжал сидеть на ящике. Он чувствовал себя слабым и опустошенным. Врач туго забинтовал ему плечо эластичной повязкой. «Мне надо было ехать осторожнее, — думал Клерфэ. — Превысить скорость, данную людям, еще не значит стать богом. Говорят, что только человеческий мозг способен изобрести средства, с помощью которых человек превосходит свою собственную скорость. Это неправда. Разве вошь, забравшись в оперение орла, не превосходит сама себя в скорости?»
— Как это с вами случилось? — спросил тренер.
— Все из-за проклятой покрышки! Машину вынесло на повороте, и она увлекла за собой небольшое деревце. Я ударился о руль. Чертова неудача.
— Это еще ничего. Хорошо, что тормоза, мотор и управление не полетели к дьяволу. Старуха цела. Мало ли кто еще выйдет из игры! Ведь гонки не кончились.
Клерфэ сидел неподвижно, вперив взгляд в металлические части, которые механики сняли с машины. «Я уже слишком стар, — думал он, — мне здесь не место. Но что я вообще умею делать, кроме этого?»
— Вон он! — заорал тренер, приставив к глазам бинокль. — Гром и молния! Вон он едет, этот чертов сын! Но ему уже не нагнать. Мы слишком отстали.
— Кто из наших еще не сошел?
— Вебер. Он на пятом месте.
Торриани промчался мимо. Махнув рукой, он исчез. Тренер вдруг пустился в пляс.
— Дюваль выбыл! А Торриани нагнал четыре минуты! Четыре минуты! Пресвятая мадонна, храни его!
Казалось, он начнет сейчас молиться. Торриани нагонял с каждым кругом.
— Подумать только, на этой разболтанной колымаге! — орал тренер. — Я готов его расцеловать. Золотце мое! Он едет в среднем со скоростью почти девяносто километров! Рекорд для такой дороги!
С каждым кругом Торриани наверстывал упущенное. И хотя Клерфэ не хотел завидовать его удаче, он почувствовал горечь. Шестнадцать лет разницы давали себя знать. Правда, так бывало не всегда. Караччола даже со сломанным бедром, испытывая нечеловеческую боль, обогнал значительно более молодых гонщиков-рекордсменов; Нуволари и Ланг показали после войны класс, как будто они помолодели лет на десять; но в свое время каждый гонщик должен уступить место другим, и Клерфэ знал, что ему уже осталось недолго. В этом и заключалась трагедия спортсмена: если ты вовремя не умрешь, тебе суждено тянуть обычную лямку.
— У Валенте заклинило поршни! Монти отстал. Теперь мы держим третье и четвертое места! — кричал тренер. — Если с Торриани что-нибудь случится, вы сможете его сменить?
Клерфэ подметил сомнение во взгляде, который бросил на него тренер. «Пока они еще спрашивают меня, — подумал он. — Но скоро уже перестанут».
— Пусть едет Торриани, пока может, — сказал он.
Тренер кивнул.
— Брать повороты с больным плечом — это самоубийство, — сказал он.
— Мне пришлось бы снизить скорость.
— Святая Мадонна! — молился тренер. — Сделай так, чтобы у Торелли заело тормоза. Храни Вебера и Торриани! Пусть у Бордони продырявится бак!
Каждый раз во время гонок тренер вдруг становился удивительно набожным, правда, на свой лад; но стоило гонкам кончиться, как он опять начинал богохульствовать.
Перед последним кругом машина Торриани вдруг встала. Торриани всем туловищем лежал на руле.
— Что случилось? — заорал тренер. — Вы что, не можете больше ехать? Что случилось? Вытаскивайте его! Клерфэ! Пресвятая мадонна, матерь всех скорбящих, у него тепловой удар! И когда? Весной! А вы можете ехать? Машина…
Механики уже готовили машину к последнему кругу.
— Клерфэ! — умолял тренер. — Вам надо довести машину до финиша! Впереди Вебер. Он обогнал вас на две минуты. Мы можем потерять еще пять минут, это не играет роли. Все равно вы будете третьим! Скорее! Садитесь!
Клерфэ уже сидел в машине. Торриани было совсем плохо.
— Только бы машина дошла до финиша! — молился тренер. — Третье место — больше нам ничего не надо! И пусть у Бордони спустит камера, совсем немножко!
«Еще один круг, — думал Клерфэ. — Скоро все кончится. Боль в плече можно вынести. Куда страшнее висеть на кресте в концентрационном лагере. Когда-то я видел мальчика, которому эсэсовцы высверлили здоровые зубы до самых корней: они хотели, чтобы мальчик выдал своих друзей. Но он их не выдал. Впереди Вебер. Не все ли равно, с какой скоростью я буду ехать. Нет, не все равно. Что-то крутится перед глазами. Проклятый акселератор, я должен на него нажать!»
* * *
Раздался дребезжащий голос диктора, искаженный микрофоном:
— Клерфэ опять участвует в гонках. Торриани выбыл.
Машина Клерфэ промчалась мимо трибун. Лилиан увидела забинтованное плечо. «Какой дурак! — подумала она. — Ребенок, которому никогда не стать взрослым. Безрассудство еще не есть храбрость. Он опять разобьется! Разве здоровые люди знают, что такое смерть? Это знают только те, кто живет в легочном санатории, только те, кто борется за каждый вздох как за величайшую награду».
Кто-то сунул ей в руки свою визитную карточку. Она бросила ее и встала. Ей захотелось уйти. На нее были устремлены сотни глаз. Лилиан казалось, что вслед за ней движутся сотни пустых стекляшек, в которых отражается солнце. Движутся, не отпуская ее от себя. «Какие пустые глаза, — подумала Лилиан. — Все эти глаза смотрят и не видят ничего. Всегда ли так было?» Она опять вспомнила занесенный снегом санаторий. «Там все иначе: в глазах людей там светилось понимание. Неужели, чтобы что-то понять, человеку надо пережить катастрофу, боль, нищету, близость смерти?»
Она спускалась вниз с трибун, ряд за рядом. За ней следовало множество глаз, похожих на множество крохотных зеркал. «Что же отражается в них? — думала она. — Всегда одно и то же. Пустота и те желания, которые испытывают эти люди.»
Потом она вдруг остановилась, словно преодолевая порыв ветра. На секунду ей показалось, что все окружающее исчезло, подобно пестро размалеванной, украшенной сусальной позолотой театральной декорации. Лилиан увидела голые колосники — остов этих декораций. На мгновение она как бы отрезвела. Но колосники продолжали стоять, и она поняла, что на них опять можно навесить любые декорации. «Наверное, этого почти никто не знает, — думала она. — Ведь каждый человек живет при одной-единственной декорации; он свято верит, что только она существует на свете, не ведая, что декорациям нет числа. Но он живет на фоне своей декорации до тех пор, пока она не становится старой и потрепанной, а потом эта рваная серая тряпка покрывает его, подобно серому савану, и тогда человек снова обманывает себя, говоря, что наступила мудрая старость и что он потерял иллюзии. В действительности же он просто так ничего и не понял».
Лилиан услышала, как мимо трибун, подобно торпедам, просвистели машины. Теплая волна захлестнула ее. «Мудрость всегда молода, — подумала она. — На свете множество декораций, игра никогда не прекращается, и тот, кто видел голые колосники во всей их ужасной наготе и не отпрянул в испуге, — тот может представить себе бесконечное количество сцен с самыми разными декорациями. Тристан и Изольда никогда не умирали. Не умирали ни Ромео и Джульетта, ни Гамлет, ни Фауст, ни первая бабочка, ни последний реквием». Она поняла, что ничто не погибает, все лишь испытывает ряд превращений. Лилиан казалось, что люди должны прочитать ее новые мысли; для нее мир стал вдруг подобен залу с ожившими золотыми статуями, которые забросили далеко к созвездиям слово «конец», и это слово, мрачное и жалкое, кружит, забытое всеми. Когда Лилиан спускалась вниз, на нее, словно вихрь, налетело чувство любви к Клерфэ, и тут же она поняла, что покинет его.
Лилиан полетела на самолете в Рим, оттуда она собиралась в Париж. Клерфэ предложил ей побыть несколько дней в Палермо, пока у него заживет плечо, а потом, не торопясь, отправиться тем же маршрутом, каким идет весна: из Сицилии через всю Италию к озерам Ломбардии, а затем через Францию и Бельгию в разливанное море тюльпанов — Голландию.
Но Лилиан не захотела ждать. Ей не терпелось уехать. Она совсем иначе относилась к времени, чем люди, которым предстояло прожить еще долгие годы. «Вчера» было для нее то же, что для них «месяц назад». Ей казалось, что каждая ночь длится недели. Ночь, подобно темному ущелью, отделяла один день от другого. По ее счету, она пробыла в Сицилии много месяцев. Теперь ей хотелось остаться одной, собраться с мыслями. Она обещала Клерфэ встретить его в Париже.
Она сидела в самолете авиакомпании «Alitalia» и смотрела вниз. Ей казалось, что поля, луга и горы неподвижны, хотя она знала, что самолет движется быстрее самого быстрого автомобиля. «Все дело в том, откуда на них смотреть», — подумала она.
Лилиан никогда не летала на самолете. Ощущение мнимой невесомости потрясло ее; она чувствовала себя так же, как в часовне Сен-Шапель, где ее опьянил свет. За четверть часа до прибытия в Рим блестящая облачная пелена затянула все пространство от горизонта до горизонта, загородив и синеву неба, и землю. «Внизу небо кажется сейчас серым и печальным, — подумала Лилиан, — а здесь оно переливается, как перламутр. И опять все зависит от того, откуда смотришь, — вот какие простые уроки дает нам иногда жизнь».
Лилиан вновь посмотрела вниз. Облачная пелена начала уплотняться, превращаясь в белые горы, и вдруг Лилиан увидела синее небо, снежные вершины и ослепительный блеск; все было как в санатории в ясный январский день. Непонятная грусть охватила ее. Она обрадовалась, когда самолет пошел на посадку, когда он, вынырнув из облаков, подобно ястребу, устремился вниз к далекому городу, к Тибру, к замку Святого Ангела, к Колизею, из которого все еще, казалось, доносились беззвучные вопли христианских мучеников.
В Риме Лилиан пробыла два дня. Она устала и почти все время спала. В конторе авиакомпании Лилиан увидела плакат с видом Венеции. Она решила поехать туда, а не в Париж. Ей захотелось увидеть этот город без суши, в котором дома, казалось, плыли по воде, увидеть прежде, чем она вернется. «Вернется? — удивленно подумала она. — Но куда? Куда?» Разве она не походила на птиц из старинной саги, которые рождались без ног и были обречены летать до самой смерти? И разве не сама она выбрала себе такую судьбу? Лилиан купила билет в Венецию, не известив Клерфэ. Все равно она успеет попасть в Париж до его приезда.
Самолет прибыл к вечеру, когда весь город казался розовым. Вода в бухте была неподвижной; дома и небо отражались в ней так четко, что нельзя было понять, куда летит самолет — к морю или к небу.
Лилиан заняла угловую комнату в отеле «Даниэли». Лифтер немедленно сообщил ей, что именно в их отеле проходил бурный роман между Жорж Занд и молодым Альфредом Мюссе.
— Кто же кого обманывал? — спросила Лилиан. — Молодой возлюбленный свою стареющую подругу?
— Конечно, нет, — ответил лифтер с усмешкой. — Мадам Занд обманывала мосье Мюссе. С одним итальянским врачом. Мосье де Мюссе был поэт.
В глазах лифтера что-то блеснуло. Лилиан прочла в них веселую насмешку и почтение. «Она обманывала сама себя, — подумала Лилиан. — Наверное, придя к одному, она вспоминала другого».
Вечером Лилиан прошлась по узким переулкам, а потом взяла гондолу и поехала к театру «Ла Фениче». Главный подъезд находился на другой стороне здания, к боковому входу причаливало совсем мало гондол. «Я, как вор, проберусь в театр, — подумала она, — так же как раньше пробралась в жизнь, спустившись с гор».
— Женщине нельзя быть одной в Венеции, — сказал гондольер, когда Лилиан выходила, — особенно если она молода и уж во всяком случае, если она красива.
Лилиан посмотрела на красный закат.
— Разве здесь вообще можно почувствовать себя одной?
Гондольер сунул в карман свои лиры.
— Больше, чем где бы то ни было, синьора. Если, конечно, вы здесь не родились, — добавил он.
* * *
Лилиан вошла в зал, когда занавес еще только поднимался. Давали комедию восемнадцатого века. Лилиан огляделась: зал был погружен в приятную полутьму — свет падал только со сцены и от софитов. Это был самый красивый театр в мире; наверное, в старину, когда не знали электричества и когда бесчисленное множество свечей освещало расписанные ярусы, этот театр казался волшебным. Впрочем, он таким и остался.
Лилиан снова посмотрела на сцену. Она плохо понимала по-итальянски и скоро перестала следить за пьесой. Ее охватило странное чувство одиночества и тоски. Неужели гондольер был прав? А может, все дело в том, что она с непонятной настойчивостью ищет аллегорию в сегодняшнем вечере: ты приходишь, смотришь пьесу, в которой сперва не понимаешь ни слова, а потом, когда начинаешь что-то понимать, тебе уже пора уходить… На сцене шел какой-то пустячок — это было сразу видно; веселая комедия, совращение, хитрые трюки и довольно злые шутки над злополучным простаком. Лилиан не понимала, почему это ее так растрогало, что она не смогла удержать странное рыдание и ей пришлось прижать к губам носовой платок. Только после того, как рыдание повторилось и она увидела на платке большие темные пятна, ей все стало ясно.
Она подождала минутку, пытаясь справиться с собой, но кровь все текла. Надо было выйти, но Лилиан не знала, в силах ли она это сделать сама. Она по-французски попросила своего соседа помочь ей выйти. Не глядя на нее, он недовольно затряс головой. Сосед следил за пьесой и не понимал, чего ей надо. Тогда Лилиан повернулась к женщине, которая сидела слева от нее. В отчаянии она пыталась вспомнить, как по-итальянски будет «помощь». Но это слово не приходило ей в голову.
— Misericordia, — пробормотала Лилиан наконец. — Misericordia, per favore! *
Женщина — это была блондинка уже не первой молодости — удивленно посмотрела на нее.
— Are you sick? **
Прижимая платок к губам, Лилиан кивнула и жестом показала, что она хочет выйти.
— Too many cocktails, — сказала блондинка. — Mario, darling, help the lady to get some fresh air. What a mess! ***
Марио поднялся. Он поддержал Лилиан.
— Только до двери, — шепнула она. Марио взял ее под руку и помог ей выйти. Кое-кто повернул голову, бросил на нее беглый взгляд. Как раз в это время на сцене ловкий любовник праздновал победу. Открыв дверь, Марио пристально посмотрел на Лилиан. Перед ним стояла очень бледная женщина в белом платье; по пальцам у нее струилась кровь, капая на грудь.
— But, signora, you are really sick, — сказал Марио растерянно. — Shall I take you to a hospital? **** Лилиан отрицательно покачала головой.
— Нет, не надо в больницу. Отель «Даниэли»… Машину… Пожалуйста… — с трудом выдавила она из себя. — Такси…
— Но, синьора, в Венеции нет такси! У нас только гондолы! Или моторные лодки. Вас надо отправить в клинику.
— Нет, нет! Лодку! Я хочу в отель. Там наверняка найдется врач. Прошу вас, только до лодки… Вам ведь надо вернуться…
— Зачем? — сказал Марио. — Люсиль подождет. Все равно она не понимает ни слова по-итальянски. Да и пьеса скучная.
Он остановил гондолу.
— Пошли сюда моторную лодку! Быстрее!
Лодка вскоре подъехала. Марио помог Лилиан войти в нее. Лилиан полулежа разместилась в двух креслах.
— * Сжальтесь, сжальтесь, прошу вас! (итал.) ** Вам нездоровится? (англ.) *** Вы слишком много выпили коктейлей. Марио, дорогой, помоги даме выйти. Какая неприятность! (англ.) **** Но, синьора, вы действительно нездоровы. Разрешите, я отправлю вас в больницу? (англ.)
Небо было звездное, в заливе, на мелководье, где нельзя было проехать, к самой воде спускались гирлянды красных лампочек; vaporetti * с шумом проплывали мимо, жизнь там била ключом. Под Мостом Вздохов какой-то тенор пел «Санта Лючия». «Может, это и есть смерть, — думала Лилиан, откинув голову назад, — может, умирая, я слышу журчание воды и обрывки песни и вижу звезды над головой и этого незнакомого человека, который беспрестанно спрашивает: How are you feeling?» **. «Нет, это не смерть», — думала она. Марио помог ей выйти из лодки.
— Заплатите, — прошептала она служащему отеля, который стоял у канала перед входом в «Даниэли». — Заплатите за меня! И позовите врача! Скорее!
Марио проводил ее через холл. Там почти никого не было. Молоденький лифтер все еще дежурил. Лилиан через силу улыбнулась ему.
— Это действительно драматический отель, — прошептала она. — Вы были правы.
— Вам нельзя разговаривать, мадам, — сказал Марио. Это был весьма благовоспитанный ангел-хранитель с бархатным голосом. — Врач немедленно прибудет. Доктор Пизани. Очень хороший врач. Вам нельзя разговаривать. Принеси лед! — сказал он, обращаясь к лифтеру.
— * Катера (итал.) типа речных трамваев. ** Как вы себя чувствуете? (англ.)
* * *
Неделю Лилиан пролежала в постели. На улице было так тепло, что окна стояли открытые. Лилиан ничего не сообщила Клерфэ. Ей не хотелось, чтобы он видел ее больной. И сама она не хотела видеть его, пока лежала в постели. Это касалось только ее, только ее одной. Целыми днями Лилиан то спала, то дремала; до поздней ночи она сквозь сон слышала, как гондольеры перекликались грубыми голосами и как на Скиавони ударялись о берег привязанные гондолы. Время от времени приходил врач, и Марио тоже приходил. Врач понимал ее: все это, мол, не так уж опасно, — говорил он, — просто у нее небольшое кровотечение, а Марио приносил ей цветы и рассказывал о своей тяжкой жизни с пожилыми дамами. Встретить бы хоть раз молоденькую богачку, которая поймет его! Он не имел в виду Лилиан. Он сразу понял, что она не из той породы. Он говорил с ней совершенно откровенно, как будто она была его товарищем по профессии.
— Ты живешь смертью, как я — женщинами, которые в панике из-за того, что их время кончается, — сказал он как-то, смеясь. — Или, вернее, ты сама в панике, а твой «жиголо» — это смерть. Разница только в том, что он тебе всегда верен. Зато ты обманываешь его на каждом шагу.
Марио забавлял Лилиан.
— А что будет потом, Марио? Ты женишься на какой-нибудь из своих старушек?
Марио с серьезным видом покачал головой.
— Нет. Я коплю. А когда накоплю достаточно, открою маленький элегантный бар. Вроде «Харри-бара». У меня в Падуе — невеста; она великолепно готовит. Какие она делает феттучини! — Марио поцеловал кончики пальцев. — Придешь к нам со своим дружком?
— Приду, — сказала Лилиан; она была тронута тем, как деликатно ее пытался утешить Марио, делая вид, будто верит, что она проживет еще долго. Впрочем, разве и сама она не верила втайне в маленькое чудо, которое бог сотворит лично для нее? Разве она не верила, что ей может пойти на пользу именно то, против чего ее предостерегали? Да и кто в это не верит? «Я была сентиментальной дурочкой, — думала она, — дурочкой, полной ребяческой веры в божество, которое спасет меня из безвыходной ситуации, добродушно похлопав по плечу». Глядя на лицо Марио, которое на фоне окна, залитого полуденным солнцем, походило на камею, высеченную на розовом кварце, Лилиан вспомнила слова одного английского гонщика, услышанные ею в Сицилии. Гонщик утверждал, что у романских народов нет юмора; им он не нужен; для них этот способ самоутверждения — давно пройденный этап. Юмор — плод культуры в сочетании с варварством; еще в восемнадцатом веке люди почти не знали юмора, зато они понимали толк в куртуазности, попросту игнорируя все то, чего не могли преодолеть. Во времена французской революции приговоренные к смерти, идя на эшафот, сохраняли изысканные манеры, как будто шли во дворец.
Как-то Марио принес Лилиан четки, освященные папой, и расписную венецианскую шкатулку для писем.
— А мне тебя нечем одарить, Марио, — сказала она.
— Я этого вовсе не хочу. Мне приятно дарить самому, ведь я вынужден жить на подачки.
— Вынужден?
— У меня слишком прибыльная профессия, от нее грех отказываться. Но она вовсе не легкая. Мне так приятно, что ты от меня ничего не хочешь.
Лилиан рассмеялась. Для Марио любовь была работой. Лилиан уехала прежде, чем он успел переменить свое мнение. Через четыре дня после этого разговора она, несмотря на протесты врача, улетела в Париж.
Клерфэ искал Лилиан в Париже; потом он решил, что она вернулась в санаторий. Позвонив туда, он убедился в своей ошибке. В конце концов Клерфэ начал думать, что она его бросила. Он продолжал искать ее в Париже, но все было тщетно. Даже дядя Гастон, и тот, брюзжа, сообщил Клерфэ, что не знает и не желает знать, где находится его племянница. Клерфэ пытался забыть Лилиан и вернуться к своей прежней жизни; он опять начал пить и искать развлечений, но при этом его не покидало странное чувство: ему казалось, что он погружается во что-то липкое, как клей. Вскоре в Париж приехала Лидия Морелли.
— Птичка бросила тебя? — спросила Лидия.
— Я вижу, она тебя сильно беспокоит. Раньше ты никогда не спрашивала о других женщинах.
— Значит, она тебя бросила?
— Бросила! Какое глупое слово, — улыбаясь, ответил Клерфэ.
— Это слово — одно из самых древних на земле. — Лидия не спускала с него глаз.
— Ты что, собираешься устроить мне семейную сцену образца тысяча восемьсот девяностого года?
— Ты влюблен, мой самонадеянный друг.
— А ты ревнуешь.
— Да, я ревную, а ты страдаешь. Вот в чем разница.
— В самом деле?
— Да. Я знаю, к кому надо ревновать, а ты — нет. Своди меня куда-нибудь выпить.
Клерфэ повел Лидию в ресторан. В этот вечер растерянность Клерфэ обратилась в досаду на Лилиан, его обуяла ярость, вековечная ярость мужчины, которого бросили, прежде чем он сам успел бросить. Лидия сумела нащупать его самое больное место.
В конце разговора она сказала:
— Тебе пора жениться.
— На ком?
— Этого я не знаю. Но ты созрел для женитьбы.
— На тебе?
Лидия улыбнулась.
— Нет, не на мне. Я для этого слишком хорошо к тебе отношусь. Кроме того, у тебя чересчур мало денег. Женись на женщине, у которой есть деньги. Таких вполне хватает. Сколько ты намерен еще быть гонщиком? Гонки хороши для молодых.
Клерфэ кивнул.
— Я знаю, Лидия.
— Не смотри на меня с таким растерянным видом. Мы все стареем. Надо только суметь устроить свою жизнь, пока не поздно.
— Надо ли?
— Не будь дураком. Что нам еще остается?
«А я знаю человека, — думал он, — который не хочет устраивать свою жизнь».
— Ну и что же ты решила? На ком мне жениться, Лидия? Ты стала вдруг такой заботливой.
Лидия испытующе посмотрела на него.
— Об этом стоит поговорить. Ты изменился.
Клерфэ покачал головой.
— До свиданья, Лидия, — сказал он, вставая.
Она придвинулась к нему вплотную.
— Ведь ты вернешься?
— Сколько лет мы уже знакомы?
— Четыре года. Но со многими пробелами.
— Да, эти годы напоминают парчу, изъеденную молью.
— Просто никто из нас не хотел отвечать за другого, каждый стремился получать все… ничего не давая взамен.
— Неправда — ни то ни другое.
— Мы отлично подходили друг к другу, Клерфэ.
— Как все люди, которые ни к чему не подходят. Да?
— Не знаю.
На секунду Лидия прижалась к нему.
— Хочешь, я открою тебе один секрет?
— Какой? Что секретов нет и что все — секрет?
— Да нет, так думают только мужчины. Я тебе открою, что думают женщины. Все не так плохо и не так хорошо, как это кажется. И нет ничего окончательного. Приходи сегодня вечером ко мне.
* * *
Клерфэ не пошел. Он впал в апатию и чувствовал себя отвратительно. Все было не так, как бывало обычно в подобных случаях. Он не только утратил Лилиан, он утратил что-то в себе самом. Сам того не ведая, он частично воспринял ее образ жизни. «Жизнь без завтрашнего дня, — думал он. — Это невозможно, завтрашний день существует, по крайней мере для меня завтрашний день должен быть».
«Из-за Лилиан я отгородился от всех, — в раздражении думал он. — Из-за нее я стал на двадцать лет моложе и намного глупее. Прежде, встречая Лидию Морелли, я проводил с ней несколько приятных дней; а теперь, когда я вспоминаю это, мне кажется, что я поступал как гимназист, и я чувствую себя словно с похмелья, когда пьешь плохое вино».
«Надо было жениться на Лилиан, — подумал он. — Лидия права, хоть и не в том смысле, в каком сама думает». Внезапно Клерфэ почувствовал себя свободным и тут же удивился этому. Раньше он никогда не думал о женитьбе. Теперь женитьба казалась ему чем-то само собой разумеющимся; он не мог представить себе жизни без Лилиан. Это не было ни беспочвенной романтикой, ни сентиментальностью; просто жизнь без Лилиан казалась ему сейчас бесконечно однообразной, как анфилада комнат, в которых потух свет.
* * *
Клерфэ продолжал искать Лилиан; он не предполагал, что она опять поселилась в отеле «Биссон». Еще несколько дней Лилиан жила совсем одна. Она знала, что ей надо беречься, и не хотела терять времени зря. Клерфэ не должен был видеть ее, пока она не почувствует себя так, как должна чувствовать, чтобы казаться здоровой. Она много спала и никуда не выходила. Из ее окон открывался великолепный вид — лучшего она не могла пожелать себе; она видела набережную, Сену, Консьержери, буксиры, тащившие баржи, и поток автомобилей, собор Парижской Богоматери, острый, как игла, шпиль часовни Сен-Шапель, бульвар Сен-Мишель, светлую зелень деревьев и теплые весенние ночи. Клерфэ стерег ее чемоданы в отеле «Риц», а она тем временем вполне обходилась двумя небольшими саквояжами, которые брала с собой в Сицилию.
У Лилиан было такое чувство, словно после сильной бури она вернулась в старую гавань, только гавань за это время стала иной. Произошла смена декораций, вернее, декорации остались теми же, но изменилось освещение. Свет был теперь ясный, определенный и безжалостный. Буря миновала. Розовый туман заблуждений тоже рассеялся. Теперь она знала, что для нее нет спасения. Шум постепенно стихал. Скоро она будет слышать только биение своего сердца.
Первый, кому Лилиан нанесла визит после болезни, был дядя Гастон. Увидев ее, он сперва оторопел, а потом выразил на своем лице что-то вроде опасливой радости.
— Где ты теперь живешь? — спросил он.
— В отеле «Биссон». Там недорого, дядя Гастон.
— Ты думаешь, что за ночь деньги сами по себе вырастают? Продолжай в том же духе, и у тебя скоро ничего не останется. Знаешь, на сколько тебе хватит твоих денег, если ты не перестанешь бросать их на ветер?
— Не знаю. И знать не хочу.
«Надо поторопиться умереть», — подумала она с легкой иронией.
— Ты всегда жила не по средствам. Раньше люди вообще жили только на проценты со своего капитала.
Лилиан засмеялась.
— Говорят, что в городе Базеле, на швейцарской границе, считается мотовством, если человек не живет на проценты с процентов.
— Да, в Швейцарии, — повторил Гастон с таким видом, будто речь шла о Венере Каллипиге. — Какая у них валюта! Счастливый народ!
Он посмотрел на Лилиан.
— Я готов уступить тебе комнату у себя в квартире. Ты сэкономишь таким образом на отеле.
Лилиан огляделась вокруг. Он опять вовлечет ее в свои мелкие интриги, опять займется сватовством, — подумала она. Опять будет следить за ней. Дядя Гастон боится, что ему когда-нибудь придется потратить на нее собственные денежки. Но мысль сказать Гастону правду никогда не приходила ей в голову.
— Не беспокойся, дядя Гастон, я не буду тебе ничего стоить, — сказала она. — Ни при каких обстоятельствах.
— О тебе часто спрашивал молодой Буало.
— Кто это?
— Сын тех Буало — знаешь, часовая фирма. Очень почтенная семья. Мать…
— Это тот, у которого заячья губа?
— Заячья губа! До чего ты вульгарно выражаешься! Это ведь мелочь. Такие вещи часто бывают в старинных семьях! К тому же ему сделали операцию. Теперь она почти незаметна. Мужчина вовсе не должен быть писаным красавцем.
Лилиан пристально посмотрела на маленького самоуверенного человечка.
— Сколько тебе лет, дядя Гастон?
— Ты опять принимаешься за старое. Ведь ты же знаешь.
— Сколько ты еще, собственно, собираешься прожить?
— Ты ведешь себя неприлично. Об этом не спрашивают. Одному Богу известно, сколько проживет человек.
— Богу многое известно. Когда-нибудь ему придется ответить на множество вопросов, как ты считаешь? Мне тоже надо спросить его кое о чем.
— Что? — Гастон вытаращил глаза. — Что ты говоришь?
— Ничего. — Лилиан сдержала гнев, на секунду вспыхнувший в ней. Этот жалкий, но несокрушимый карлик, царь и бог в своем крохотном домашнем мирке, уже давно состарился, и все же он на несколько лет переживет ее; этот петух все знает и судит обо всем с одинаковым апломбом, а с Богом он запанибрата.
— Дядя Гастон, — Лилиан старалась говорить спокойно, — если можно было бы начать сначала, ты бы жил иначе?
— Само собой разумеется!
— А как? — В Лилиан затеплилась слабая надежда.
— Определенно я бы во второй раз не попался на инфляции, когда франк начал падать. Уже в четырнадцатом году я покупал бы американские акции, и не позже чем в тридцать восьмом…
— Хорошо, дядя Гастон, — прервала его Лилиан. — Я понимаю. — Ее гнев внезапно прошел.
— Нет, ты ничего не понимаешь. У тебя осталось совсем немного денег, разве можно их транжирить? Конечно, твой отец…
— Знаю, дядя Гастон. Он был расточителем! Но существует гораздо больший расточитель, чем он.
— Кто же это?
— Жизнь. Она расточает каждого из нас, подобно глупцу, который проигрывает свои деньги шулеру.
— Чепуха! Салонные бредни! Отучись от этого! Жизнь — достаточно серьезная штука.
— Правильно. Поэтому приходится платить по счетам. Дай мне денег. И не веди себя так, будто я трачу твои деньги. Они — мои.
— Деньги! Деньги! Вот все, что ты знаешь о жизни!
— Нет, дядя Гастон. Это все, что ты знаешь о ней.
— Скажи спасибо! У тебя уже давно не было бы ни гроша. — Гастон нехотя выписал чек. — А что будет потом? — с горечью спросил он, помахав в воздухе чеком, чтобы просохли чернила. — Что будет потом?
Лилиан смотрела на него как завороженная. «Мне кажется, он экономит даже на промокательной бумаге», — подумала она.
— «Потом» для меня не существует, — сказала Лилиан.
— Так все сперва говорят. А разорившись дотла, являются к тебе, и волей-неволей приходится тратить на них свои скромные сбережения, чтобы…
В Лилиан снова вспыхнул гнев, ясный и бурный. Она вырвала чек из рук дяди.
— Перестань причитать! Иди покупай себе американские акции, ты, патриот!
На улице было сыро. Пока Лилиан разговаривала с Гастоном, шел дождь, но теперь уже опять светило солнце; солнце отражалось в асфальте и в лужах по краям мостовой. «Небо отражается во всем, даже в лужах, — подумала Лилиан. — Так же как и Бог, которого можно увидеть даже в дяде Гастоне». Ей стало смешно. В Гастоне было труднее обнаружить присутствие Бога, нежели разглядеть в грязных ручьях, стекавших в водостоки, синеву неба и солнечные блики. Впрочем, Бога было трудно обнаружить в большинстве людей, которых знала Лилиан. «Они не понимают жизни, — думала она. — Они живут так, как будто намерены жить вечно. Торчат в своих конторах и гнут спину за письменными столами. Можно подумать, что каждый из них — Мафусаил вдвойне. Вот и весь их невеселый секрет. Они живут так, словно смерти не существует. И при этом ведут себя не как герои, а как торгаши! Они гонят мысль о быстротечности жизни, они прячут головы, как страусы, делая вид, будто обладают секретом бессмертия. Даже самые дряхлые старики пытаются обмануть друг друга, преумножая то, что уже давно превратило их в рабов, — деньги и власть».
Лилиан взяла стофранковую бумажку, посмотрела на нее и бросила в Сену. Этот символический жест протеста был ребячеством. Но не все ли равно? Чек дяди Гастона она, разумеется, не стала выбрасывать. Так Лилиан дошла до бульвара Сен-Мишель. Жизнь била здесь ключом. Люди неслись сломя голову, толкались, спешили. Солнечные лучи вспыхивали на лаке автомобилей, которые мчались потоком, моторы ревели; каждый стремился к какой-нибудь цели, каждый хотел достичь ее как можно скорее, и все эти маленькие цели совершенно заслоняли конечную цель человеческой жизни; казалось, что ее вообще не существует.
Разве так не было повсюду? Лилиан пересекла улицу. Справа и слева от нее, дрожа от нетерпения, выстроились в ряд огнедышащие чудовища, прикованные к месту красным светом светофора. Лилиан прошла сквозь них так же, как Моисей и народ Израиля прошли некогда сквозь Красное море.
«Другое дело в санатории, — подумала Лилиан. — Конечная цель там походила на багровое солнце, которое все время стоит на небе. Люди жили под этим солнцем, стараясь не видеть его, но не отворачивались. Это давало им мужество для последнего часа. Тот, кто знал, что должен погибнуть, кто, понимая неизбежность конца, мужественно смотрел в лицо смерти, — тот уже был чем-то большим, нежели просто подопытным животным. И чем-то даже превосходил своего палача».
Лилиан дошла до отеля. Теперь она жила в бельэтаже, ей надо было подняться всего на один пролет. У входа в кафе стоял продавец устриц.
— Сегодня у меня дивные креветки, — сказал он. — Устрицы уже почти сошли. Они появятся только в сентябре. Вы еще будете здесь в это время?
— Конечно, — улыбаясь, ответила Лилиан.
— Набрать вам креветок? Самые хорошие — серые, хоть на вид розовые лучше. Вам каких, серых?
— Серых. Я сейчас спущу вам корзинку. Поставьте туда еще полбутылки розового вина, похолоднее. Попросите вино у Симона, официанта.
Лилиан медленно поднялась по лестнице. Потом она спустила вниз корзинку и снова забрала ее наверх. Бутылка была уже откупорена, и вино в ней — такое холодное, что бутылка запотела. Лилиан села на подоконник, поджав ноги и прислонившись к окну. Вино она поставила рядом с собой. Официант завернул вместе с бутылкой рюмку и салфетку. Лилиан выпила рюмку вина и принялась за креветки. Жизнь показалась ей прекрасной, и больше она не хотела размышлять на эту тему. Подсознательно она подумала о чем-то вроде смирения, но смириться она не желала. Во всяком случае, сейчас. Ее мать умерла от рака после очень тяжелой операции. Всегда найдутся люди, которым хуже, чем тебе. Зажмурившись, Лилиан посмотрела на солнце. Она чувствовала, как свет падает на ее лицо. И в эту минуту ее увидел Клерфэ, который, ни на что уже не надеясь, в десятый раз прогуливался под окнами отеля «Биссон».
Клерфэ рванул дверь.
— Лилиан! Где ты была? — крикнул он, с трудом переводя дыхание.
Лилиан видела, как он перешел через улицу.
— В Венеции, Клерфэ.
— Почему?
— Мне вдруг захотелось в Венецию. Когда я приехала в Рим.
Клерфэ захлопнул дверь.
— Почему же ты мне не сообщила? Я бы приехал в Венецию. Сколько времени ты там пробыла?
— Это что — допрос?
— Пока нет. Я искал тебя везде. С кем ты там была?
— По-твоему, это еще не допрос?
— Я тосковал по тебе. Мне лезли в голову самые ужасные мысли! Неужели ты не понимаешь?
— Понимаю, — сказала Лилиан. — Хочешь креветок? Они пахнут водорослями и морем.
Клерфэ взял картонную тарелочку с креветками и выбросил ее в окно.
Лилиан посмотрела ей вслед.
— Ты попал в закрытый зеленый ситроен. Но еще через секунду креветки угодили бы прямо в голову полной белокурой даме, которая ехала в открытой машине. Дай мне, пожалуйста, корзинку и бечевку. Я хочу есть.
Казалось, что Клерфэ бросит корзинку туда же, что и креветки, но потом он протянул ее Лилиан.
— Скажи, чтобы он положил еще одну бутылку розового вина, — сказал Клерфэ. — И слезь с подоконника, я хочу обнять тебя.
Лилиан соскользнула с подоконника.
— «Джузеппе» тоже здесь?
— Нет. Он стоит на Вандомской площади в окружении множества «бентлеев» и «роллс-ройсов» и взирает на них с презрением.
— Пойди за ним; давай поедем в Булонский лес.
— Хорошо, поедем в Булонский лес, — сказал Клерфэ, целуя ее. — Но за «Джузеппе» мы пойдем вместе и вместе приедем на нем, а то я боюсь, что ты исчезнешь раньше, чем я вернусь. Не хочу больше рисковать.
— Ты скучал без меня?
— Иногда скучал, когда переставал ненавидеть и опасаться, что тебя убил твой любовник на сексуальной почве. С кем ты была в Венеции?
— Одна.
Клерфэ посмотрел на нее.
— Ну что ж, возможно, и так. С тобой ничего нельзя знать наверное. Почему ты мне не писала?
— У нас это не заведено. Ведь и ты ездишь иногда в Рим и появляешься только через несколько недель. И притом с любовницей.
Клерфэ засмеялся.
— Я знал, что ты когда-нибудь мне это припомнишь. Из-за этого ты и не приезжала?
— Конечно, нет.
— Жаль.
Лилиан высунулась из окна, чтобы поднять наверх корзинку с креветками. Клерфэ терпеливо ждал. В дверь постучали. Клерфэ подошел к двери, взял у официанта бутылку вина и выпил рюмку; Лилиан крикнула в окно, чтобы ей дали еще несколько горстей креветок. Клерфэ огляделся вокруг. Туфли Лилиан были разбросаны по всей комнате, на одном из кресел лежало ее белье, в полуоткрытом шкафу висели ее платья! «Она снова здесь», — подумал Клерфэ, и его охватило глубокое, неведомое ему до сих пор, чувство покоя.
Лилиан обернулась, держа в руках корзинку.
— Какой запах! Мы поедем еще когда-нибудь к морю?
— Да. В Монте-Карло. Летом там будут гонки.
— А нельзя поехать раньше?
— Когда хочешь. Сегодня? Завтра?
Лилиан улыбнулась.
— Ты меня знаешь. Нет, не сегодня и не завтра.
Она взяла у него из рук протянутую ей рюмку.
— Я не собиралась так долго пробыть в Венеции, — сказала она, — я поехала туда на несколько дней.
— Почему же ты пробыла дольше?
— Я была нездорова.
— Что с тобой было?
Лилиан помедлила секунду.
— Я простудилась.
Она видела, что Клерфэ не верит ей. Это привело Лилиан в восторг. Он ей не поверил — и кровотечение показалось вдруг Лилиан чем-то почти невероятным; может быть, оно и впрямь не было таким уж серьезным? Лилиан почувствовала себя так, словно она была толстухой, которая сбросила сразу десять кило.
Она прижалась к нему. Клерфэ крепко обнял ее.
— Когда ты опять уйдешь? — спросил он.
— Я не ухожу, Клерфэ. Просто иногда меня нет.
С реки донесся гудок буксира. На палубе молодая женщина развешивала разноцветное белье, веревка была протянута между рубкой рулевого и камбузом. У дверей камбуза девочка играла с овчаркой. Хозяин буксира в одной рубашке стоял у рулевого колеса и что-то насвистывал.
— Смотри, — сказала Лилиан. — Когда я вижу такие картины, мне становится завидно. Семейное счастье. Именно этого хотел Бог.
— Если бы такое счастье было у тебя, ты бы тайком улизнула на первой же стоянке.
— Это не мешает мне завидовать им. Не пойти ли нам за «Джузеппе»?
Клерфэ осторожно поднял Лилиан.
— Я не хочу идти за «Джузеппе» и не хочу ехать в Булонский лес. Мы успеем сделать это вечером.
* * *
— Словом, ты решил запереть меня, — смеясь, сказала Лилиан.
Клерфэ не смеялся.
— Нет, я не собирался тебя запереть. Я хочу жениться на тебе.
— Зачем?
Не вставая с кровати, Лилиан подняла бутылку с розовым вином и посмотрела сквозь нее на свет. Окно показалось ей багрово-красным, словно залитым кровью. Клерфэ забрал у нее бутылку.
— Чтобы в один прекрасный день ты не исчезла опять совершенно бесследно.
— Но я ведь оставила в отеле «Риц» свои чемоданы. Ты думаешь, что женитьба привязывает женщину больше, чем наряды, и что она скорее вернется?
— Я хочу жениться не для того, чтобы ты возвращалась, а чтобы ты была всегда со мной. Впрочем, давай посмотрим на это с другой стороны. У тебя осталось мало денег. От меня ты ничего не хочешь брать.
— Но у тебя у самого их нет, Клерфэ.
— Я сохранил свою долю от двух гонок. Кроме того, кое-что у меня было и кое-что я еще заработаю. На этот год нам хватит с лихвой.
— Хорошо, тогда подождем до будущего года.
— Зачем ждать?
— Ты убедишься, что это чепуха. На какие деньги ты будешь покупать мне в будущем году платья и туфли? Ты ведь сам говорил, что твой контракт истекает в конце года.
— Наша фирма предложила мне представительство.
Подняв ногу, Лилиан критически разглядывала ее. «Скоро она уже станет слишком худой», — подумала Лилиан.
— Ты хочешь продавать машины? — спросила она. — Не представляю тебя в этой роли.
— Я тоже, но я многого не представлял себе, а потом прекрасно все делал. К примеру, я не представлял, что захочу жениться на тебе.
— Значит, ты хочешь все сразу? В один прекрасный день стать почтенным торговцем и примерным семьянином?
— Ты говоришь об этом как о мировой катастрофе.
Лилиан выскользнула из постели и взяла халат.
— Где же ты будешь торговать автомобилями?
Клерфэ помедлил секунду.
— В округе Тулуза скоро откроется вакансия.
— Боже мой! — сказала Лилиан. — Когда?
— Через несколько месяцев. Осенью. Самое позднее — в конце года.
Лилиан стала причесываться.
— Скоро я буду слишком стар, чтобы брать призы на гонках, — сказал Клерфэ за ее спиной, лежа в постели. — Я ведь не Нуволари и не Караччола. Наверное, я мог бы поступить куда-нибудь тренером; но тогда мне опять пришлось бы переезжать с места на место, как нашему толстяку Чезаре. С тех пор как гонки начали устраивать в Африке и в Южной Америке, он даже зимой не видит жену. Нет, с меня хватит. Я хочу изменить свою жизнь.
«Почему все они обязательно хотят изменить жизнь? — думала Лилиан. — Почему они стремятся изменить то, что помогло им некогда произвести впечатление на любимую женщину? Неужели им не приходит в голову, что они могут потерять эту женщину? Даже Марио — и тот в последний момент захотел отказаться от профессии «жиголо» и начать со мной новую, добропорядочную жизнь. А теперь вот Клерфэ, который думает, что любит меня (да и я любила его, потому что мне казалось, что у него, как и у меня, нет будущего), хочет все переменить и еще считает, что я должна радоваться».
— Я не раз думала о том, должны ли женщины в моем положении выходить замуж, — сказала Лилиан. — Но ни один из аргументов не показался мне достаточно веским. Особенно тот, который выдвинул больной шахматист в нашем санатории. Он сказал, что в минуту смертной тоски хорошо иметь рядом с собой близкого человека, Не знаю, прав ли он; мне думается, что в такие минуты люди так безнадежно одиноки, что они и не заметят, если вокруг их кровати соберется целая толпа близких людей. Камилла Албеи — она умерла в санатории — хотела, чтобы хоть один из ее любовников присутствовал при ее кончине, она решила застраховать себя от всяких случайностей и с громадным трудом поддерживала отношения сразу с тремя поклонниками; в течение дня всех их можно было собрать у ее постели — она позаботилась даже об этом. Свой последний роман с одним противным наглецом она именно поэтому затянула сверх всякой меры… Камиллу Албеи переехала машина на тихой деревенской улице; она умерла полчаса спустя. Возле нее никого не было, даже этого наглеца. Он сидел в кондитерской Киндлера и ел шоколадные пирожные со сбитыми сливками, и никому не могло прийти в голову, что он там. Камиллу держал за руку деревенский полицейский, которого она видела первый раз в жизни. И она была ему так благодарна, что хотела поцеловать его руку. Но уже не успела.
— Лилиан, — сказал Клерфэ спокойно, — почему ты все время уклоняешься от ответа?
Лилиан отложила гребенку.
— Ты не понимаешь? Что, собственно, произошло, Клерфэ? Случай свел нас. Почему ты не хочешь оставить все как есть?
— Я хочу удержать тебя. Сколько смогу. Все очень просто, ведь правда?
— Нет. Так нельзя удержать.
— Хорошо. Тогда давай назовем это иначе. Я не хочу жить по-старому, как жил до сих пор.
— Ты хочешь уйти на покой?
Клерфэ посмотрел на смятую постель.
— Ты всегда умеешь находить самые отвратительные слова. Позволь мне заменить их другими. Я люблю тебя и хочу жить с тобой. Можешь посмеяться и над этим.
— Над этим я никогда не смеюсь. — Лилиан взглянула на него. Ее глаза были полны слез. — Ах, Клерфэ! Какие это все глупости!
— Правда? — Клерфэ встал и взял ее за руки. — Мы были так уверены, что с нами этого не может случиться.
— Оставь все как есть! Оставь все как есть! Не разрушай.
— Что я могу разрушить?
«Все, — подумала она. — Нельзя построить семейное счастье в Тулузе, на крыльях бабочек, даже если одеть их в свинец. Удивительно, как эгоизм ослепляет. Если бы дело касалось кого-нибудь другого, он бы меня сразу понял, но, когда дело коснулось его, он вдруг ослеп».
— Я ведь больна, Клерфэ, — сказала Лилиан после некоторого колебания.
— Это только лишний раз доказывает, что тебе нельзя быть одной!
Лилиан молчала. «Борис, — подумала она. — Борис бы меня сейчас понял. Клерфэ говорит так же, как он. Но он не Борис».
— Не пойти ли нам за «Джузеппе»? — спросила она.
— Я могу привести его сам. Ты подождешь меня?
— Да.
— Когда ты хочешь ехать на Ривьеру? Скоро?
— Скоро.
Клерфэ остановился позади нее.
— У меня там есть домик, очень плохой.
Лилиан увидела в зеркале лицо Клерфэ и руки, которые он положил ей на плечи.
— Я открываю в тебе совершенно неожиданные качества, честное слово.
— Его можно перестроить, — сказал Клерфэ.
— А продать нельзя?
— Сперва все же взгляни на него.
— Хорошо, — сказала Лилиан, внезапно почувствовав нетерпение. — Когда будешь в отеле, пришли сюда мои чемоданы.
— Я их захвачу с собой.
Клерфэ ушел. Лилиан продолжала смотреть на догорающий закат. На берегу сидело несколько рыбаков. Двое бродяг разложили свой ужин на парапете набережной. «Какие странные пути выбирает иногда чувство, которое мы зовем любовью, — думала она. — Левалли как-то сказал, что за спиной юной вакханки всегда можно различить тень хозяйственной матроны, а за спиной улыбающегося героя — бюргера с верным доходом». «Это не для меня», — подумала Лилиан. Но что вдруг случилось с Клерфэ? Разве она полюбила его не за то, что он ценил каждое мгновение, словно оно было последним в его жизни? Тулуза! Она засмеялась. Лилиан никогда не говорила о своей болезни, считая, что в больном всегда есть что-то отталкивающее для здорового. Но сейчас она поняла, что бывает и наоборот: здоровый может казаться больному вульгарным, как какой-нибудь нувориш обедневшему аристократу. У нее было такое чувство, словно Клерфэ бросил ее, словно он каким-то странным образом оставил ее, а сам перешел на ту сторону, где было широко и просторно и которая была недостижима для нее. Клерфэ перестал быть погибшим человеком; у него вдруг появилось будущее. К своему удивлению, Лилиан увидела, что плачет, плачет легко и беззвучно. Но она не чувствовала себя несчастной. Просто ей хотелось удержать все это немного дольше.
* * *
Клерфэ принес чемоданы.
— Не пойму, как ты могла так долго жить без своих платьев?
— Я заказала себе новые. С платьями дело обстоит просто.
Лилиан говорила неправду. Она еще только решила пойти завтра утром к Баленсиага. Лилиан казалось, что для этого у нее есть основания: прежде всего надо было отпраздновать возвращение из Венеции, где ей на сей раз удалось избежать смерти. Кроме того, необходимо было транжирить деньги, чтобы тем самым выразить свой протест против предложения Клерфэ жениться на ней и поселиться в Тулузе.
— Может, ты позволишь подарить тебе несколько платьев? — спросил Клерфэ. — Я ведь сейчас, можно сказать, почти богач.
— Хочешь купить мне подвенечный наряд? В ознаменование будущей свадьбы?
— Совсем наоборот. В ознаменование твоей поездки в Венецию!
Лилиан рассмеялась.
— Раз так, можешь подарить мне платье. Куда мы пойдем сегодня вечером? В Булонском лесу уже не холодно сидеть?
— Надо захватить с собой пальто. А то еще слишком прохладно. Но мы можем проехаться по лесу. Он сейчас нежно-зеленый и словно заколдованный весной и синими парами бензина. Жителей большого города и такая весна устраивает. По вечерам на боковых аллеях рядами стоят машины. Любовь вывешивает свои флаги из каждого окошка.
Лилиан взяла платье из черной прозрачной ткани, отделанное ярко-красным рюшем, и помахала им из окна.
— Да здравствует любовь! — сказала она. — Божественная и земная, маленькая и большая! Когда ты опять уезжаешь?
— Как ты узнала, что мне надо ехать? Следишь за спортивным календарем?
— Нет. Но у нас никогда не известно, кто кого покинет.
— Все изменится.
— Но ведь не раньше конца года?
— Жениться можно и раньше.
— Давай лучше сначала отпразднуем встречу и расставание. Куда ты едешь?
— В Рим. На тысячемильные гонки через всю Италию. Осталась всего неделя. А со мной тебе нельзя. Ездишь и ездишь до умопомрачения, вот и все. Пока а конце концов не перестаешь различать, где шоссе и мотор и где ты.
— Ты победишь?
— «Милле Милия» — коронный номер итальянцев. Правда, как-то раз победителем оказался Караччола, который ездил за фирму «Мерседес», но обычно первые места берут итальянцы. Торриани и я будем участвовать в «Милле Милия» как третья команда, на случай, если произойдет что-нибудь неожиданное. Можно мне побыть, пока ты оденешься?
Лилиан кивнула. Она была почти готова.
— Какое платье мне надеть? — спросила она.
|
The script ran 0.01 seconds.