1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Лодовико подумал минуту, затем объявил:
— В будущем с тобой все будут обходиться не лучше, чем обходится Пьеро. Тебя держат во дворце как простого мастерового. — Он покосился на три золотые монеты, поблескивавшие на столе. — Скажи, что это за деньги? Подарок? Или плата за работу?
— Мне положено три флорина каждую неделю.
— А что они сказали, когда ты получал эти деньги?
— Деньги лежали на умывальнике. Когда я спросил Бертольдо, он сказал, что это мое недельное содержание.
Дядя Франческо не мог скрыть своего восторга.
— Чудесно! Если у нас постоянно будут в руках эти деньги, мы можем держать меняльный столик. Мы примем тебя в компанию, Микеланджело, ты получишь свою долю доходов.
— А может, благодаря нашему Микеланджело мы опять выйдем в настоящие коммерсанты! — почтительно вставила тетя Кассандра.
— Нет! — отрезал Лодовико, лицо его густо покраснело. — Мы не жалкие попрошайки, но бедняки.
— Но Медичи дают эти деньги Микеланджело как члену их семейства, — возразила мужу Лукреция.
— Хм! — фыркнул Лодовико. — Почему это он член семейства Медичи? Из-за этих-то трех золотых монет?
— Так вы полагаете, что это милостыня! — возмущенно сказал Микеланджело. — Знайте же: я тружусь с утра до вечера.
— Но ведь с точки зрения закона ты там даже не ученик. Разве я подписывал цеховой договор? — Лодовико повернулся к брату Франческо. — Подарок — это только прихоть, не больше. А вдруг на следующей неделе парню вместо денег покажут кукиш?
Микеланджело на миг показалось, что сейчас отец швырнет ему деньги прямо в лицо. А ведь он принес отцу эти флорины, этот свой заработок, как послушный сын, который осознает свой долг… ну, и, быть может, ему хотелось чуть-чуть похвастаться. Однако три флорина — это сумма, далеко превышающая все то, что мог бы заработать Лодовико на своей таможне за целый месяц. Микеланджело понял теперь, как неделикатно он поступил, принеся эти деньги. Опустив голову на грудь, Лодовико произнес:
— Только подумать, какая прорва золота у Медичи, если они могут давать пятнадцатилетнему ученику каждую неделю три флорина!
Затем, сделав быстрое движение рукой, он смахнул со стола деньги в выдвинутый ящик.
Уловив этот момент, Лукреция тотчас объявила, что пора обедать. После обеда семейство снова собралось в комнате Лодовико. До сих пор молчавший Лионардо сел напротив Микеланджело и непререкаемым, как у римского папы, тоном сказал:
— Искусство есть грех.
— Искусство… грех? — удивленно поглядел на брата Микеланджело. — Но почему же?
— Потому, что это чистейшее баловство, удовлетворение греховной страсти творить что-то собственное, в то время как следует лишь созерцать те чудеса, которые создал Господь Бог.
— Лионардо, да ведь наши церкви сплошь заполнены искусством.
— Это дьявол нас попутал. Храм — не ярмарка; люди должны стоять на коленях и молиться, а не глядеть на размалеванные суетными картинами стены.
— По-твоему, во всем мире уже нет места для скульптора?
Лионардо, заломив руки, набожно поглядел куда-то сквозь потолок.
— Мой мир — иной мир, тот, где мы воссядем по правую руку от господа.
Лодовико поднялся со своего кресла и мрачно буркнул:
— Ну, я вижу, на меня свалились сразу два фанатика.
И он вышел из комнаты, чтобы вздремнуть после обеда; вслед за ним удалилось и все семейство. Осталась одна только монна Алессандра, тихо сидевшая в углу. Микеланджело тоже хотел было идти: он чувствовал себя очень усталым. Весь этот день, с самого утра, был сплошным разочарованием.
Но Лионардо не хотел отпускать своего грешника-брата. Он начал гневно изобличать Лоренцо и Платоновскую академию в безбожии, называя ее ученых язычниками, врагами церкви, антихристами.
— Уверяю тебя, Лионардо, — миролюбиво отвечал ему Микеланджело, — что я не слыхал во дворце Лоренцо никаких кощунственных слов, никакого богохульства; религию там не трогают. Там осуждают только извращения. Лоренцо реформатор, он желает лишь очищения церкви.
— Очищения! Так всегда говорят неверные, когда хотят погубить церковь. Любое нападение на нее есть нападение на христианство.
Придя в ярость, Лионардо уже обвинял Лоренцо де Медичи в грязном разврате: правитель, говорил он, выезжает по ночам из дворца со своими дружками и предается беспутству, бражничает и соблазняет молодых женщин.
— Ничего подобного я не слыхал, — спокойно ответил Микеланджело. — Но он вдовец. Неужто любовь для него запретна?
— Он волочился за каждой юбкой еще при жизни жены. Это всем известно. От похоти он и обессилел и расстроил здоровье.
Микеланджело удивлялся, как мог его брат возводить такие обвинения на Лоренцо. Он не считал Лоренцо святым; он помнил, как тот со страхом сказал однажды Ландино: «Я грешу не потому, что порочен, а скорей потому, что какой-то частью своей натуры люблю удовольствия»; он помнил и другую фразу Великолепного, брошенную им Фичино: «Я не могу сожалеть, что люблю чувственные удовольствия: ведь любовь к живописи, скульптуре, литературе по природе своей тоже чувственная любовь». Но все это казалось Микеланджело чисто личным делом полнокровного, крепкого человека.
— Только такие лизоблюды, как ты, не хотят замечать, что Лоренцо — настоящий тиран, — продолжал Лионардо.
«Вот уже второй раз за день меня назвали лизоблюдом», — подумал Микеланджело. И ему вдруг стало очень горько, его праздничное платье показалось ему теперь жалким и нелепым.
— Он уничтожил свободу Флоренции! — визжал Лионардо. — Он смягчил тяготы жизни, сделал народу все доступным! Он дал ему хлеба и зрелищ… Он не надел на себя корону и не стал королем только потому, что чересчур бесчестен; ему нравится управлять всеми делами в городе исподтишка. Тосканцы теперь низведены на положение простых кукол…
Микеланджело не успел еще ответить брату, как послышался голос монны Алессандры:
— Да, Лионардо, это правда: он смягчил нас. Он отвратил нас от гражданской воины! Годами мы избивали друг друга, род воевал с родом, сосед сражался против соседа, и кровь потоком текла по улицам. А теперь мы единый народ. Только Медичи способны удержать нас от того, чтобы мы не схватили друг друга за горло.
Лионардо молчал, не отвечая бабушке.
— Микеланджело, я хочу тебе сказать на прощанье еще одно слово.
Микеланджело пристально посмотрел через стол в лицо брата. Никогда он не мог подолгу беседовать с этим странным парнем, никогда не чувствовал удовольствия от общения с ним.
— Я прощаюсь с тобой. Сегодня вечером я ухожу из дому к Джироламо Савонарола в монастырь Сан Марко.
— Значит, Савонарола уже приехал? Это Лоренцо его вызвал. При мне в его кабинете Пико делла Мирандола предложил вызвать Савонаролу, и Лоренцо согласился написать в Ломбардию.
— Ложь! Выдумки Медичи! Зачем бы Лоренцо вызывать его, если Савонарола намерен низвергнуть Медичи? Я покидаю этот дом точно так, как фра Савонарола покинул свое семейство в Ферраре: в одной холщовой рубашке. Я ухожу навсегда. Я буду молиться за тебя, стоя в моей келье на коленях до тех пор, пока на них будет держаться кожа и пока из них будет сочиться кровь. Может быть, этой кровью я искуплю твои грехи.
Глядя в горящие глаза Лионардо, Микеланджело понял, что отвечать ему нет никакого смысла. С насмешливым отчаянием он покачал головой и подумал: «Отец прав. И как это благоразумное, здравомыслящее семейство менял Буонарроти, в котором целых двести лет вырастали только смиренные, покорные обычаям люди, — как такое семейство могло породить двух фанатиков сразу?»
Обращаясь к Лионардо, он пробормотал:
— Мы будем неподалеку друг от друга. От меня до тебя через площадь Сан Марко рукой подать. Если ты выглянешь из окна своей монастырской кельи, то наверняка услышишь, как я в Садах обтесываю камень.
5
В конце следующей недели, когда Микеланджело вновь обнаружил на умывальнике три золотые монеты, он не понес их домой. Он стал искать Контессину и нашел ее в библиотеке.
— Мне надо купить какой-нибудь подарок.
— Для дамы?
— Для женщины.
— Может быть, драгоценный камень?
— Нет, не годится. — И добавил угрюмо: — Это мать моих друзей, каменотесов.
— Ну, а что ты скажешь насчет льняной скатерти, вышитой ажурной гладью?
— Скатерть у них есть.
— А много у этой женщины платьев?
— Одно, в котором она венчалась.
— Тогда, может быть, купим ей черное платье, — ходить в церковь?
— Прекрасно.
— Какого она роста?
Микеланджело был поставлен в тупик.
— Ну, нарисуй мне ее портрет.
Он улыбнулся:
— Пером я нарисую что угодно, даже покажу, какого роста женщина.
— Я попрошу свою няню отвести меня в лавку, и мы купим кусок черной шерстяной материи. А моя портниха сошьет потом платье по твоему рисунку.
— Ты очень любезна, Контессина.
Она досадливо отмахнулась: ей не надо никаких благодарностей.
Микеланджело отправился на рынок на площадь Санто Спирито и накупил подарков для всех остальных Тополино, затем договорился с грумом, служившим во дворце, выпросив у него лошадь и седло. В воскресенье утром, отстояв обедню в дворцовой часовне, он сложил купленные вещи в отдельную сумку и выехал в Сеттиньяно. Яркое солнце пригревало его открытую голову. Сначала у него была мысль надеть свое старое, домашнее платье, чтобы Тополино не подумали, что он важничает, по потом он быстро понял, что такой маскарад был бы для них обидным обманом. Помимо того, эта темно-синяя рубашка и рейтузы так ему нравились…
Тополино сидели на террасе, с которой открывался вид на долину и на дом Буонарроти, стоявший на гребне противоположного холма. Только что придя с мессы в маленькой деревенской церквушке, они отдыхали, пользуясь единственным во всю неделю часом, когда не было никаких дел. Завидев на дороге Микеланджело, скакавшего на серебристо-сером жеребце, в отделанном серебром седле, они так растерялись, что даже забыли поздороваться с ним. Микеланджело тоже молчал, не находя слов. Он слез с коня, привязал его к дереву, снял седельную сумку и вынул из нее покупки, положив их на грубый широкий стол. После минутной паузы отец семейства спросил, что это значит и к чему такие вещи.
— Это подарки, — ответил Микеланджело.
— Подарки? — Отец с недоумением посмотрел на трех своих сыновей по очереди: тосканцы никогда не преподносили никаких подарков; что-либо дарить было принято только детям. — День феи Бефаны уже прошел. Это ты даришь на минувший или на будущий?
— На тот и другой сразу. Я ел ваш хлеб и пил ваше вино не один год.
— Ты ел у нас не даром, ты тесал камень, — сурово возразил ему отец.
— Первые свои деньги я отнес домой, к Буонарроти. Потом я получил деньги во второй раз и вот сегодня принес их к Тополино.
— Ты получил заказ! — воскликнул дедушка.
— Нет. Лоренцо выдает мне каждую неделю кучу денег.
Тополино внимательно посмотрели друг другу в лицо.
— Кучу денег? — переспросил отец. — Это твой заработок?
— Нет, мне не платят за работу.
— О, значит, платят на содержание: на жилье, на еду.
— Жилье и еда у меня бесплатные.
— Тогда это деньги на покупки? На штаны, на мрамор для работы?
— Нет, я работаю на всем готовом.
— Так на что же это дается?
— На что пожелаешь.
— Если у тебя есть еда, жилье, мрамор, что же можно еще желать?
— Удовольствий.
— Удовольствий? — Тополино покатали это слово на языке, словно бы это был какой-то новый для них плод. — К примеру, какие же это удовольствия?
Микеланджело на секунду задумался.
— Ну, поиграть в карты, например.
— Ты играешь в карты?
— Нет.
— Так, может, назовешь другие удовольствия?
Еще секунда размышления:
— Ну, побриться у цирюльника на Соломенном рынке.
— У тебя растет борода?
— Пока не растет. Но я могу мазать маслом волосы, как Торриджани.
— А ты хочешь, чтобы у тебя волосы пахли маслом?.
— Нет.
— Тогда это не удовольствие. А что еще?
Микеланджело был в отчаянии:
— Ну, женщины, которые гуляют в субботу по вечерам в капюшонах с прицепленным колокольчиком…
— Тебе нужны эти женщины?
— Я говорю это только к примеру. Я могу купить свечей и поставить их перед Богородицей.
— Это тоже не удовольствие, это твой долг.
— Выпить стаканчик вина в воскресный вечер?
— Это обычай.
Микеланджело подошел к столу:
— Удовольствие — это преподнести какую-нибудь вещь своим друзьям.
Медленно, среди воцарившейся вдруг тишины, он начал раздавать свои подарки.
— Это тебе, mia madre, — ходить в церковь. Бруно, это тебе, — кожаный пояс с серебряной пряжкой. Это желтая рубашка и чулки для тебя, Джильберто. А тебе, дедушка, тебе шерстяной шарф, чтобы было что надеть на шею в зимние холода. Отцу Тополино — высокие сапоги; пригодятся, когда будешь работать в каменоломнях Майано. Энрико, ты говорил, что, когда вырастешь, заведешь себе золотое колечко. Держи его!
Тополино долго глядели на Микеланджело, не произнося ни слова. Затем мать ушла в дом, чтобы примерить платье; отец натянул на ноги высокие сапоги; Бруно надел пояс и застегнул пряжку; Джильберто нарядился в свою золотистую рубаху; дед, не присаживаясь на место, наматывал на шею и разматывал тяжелый шерстяной шарф. Энрико влез от радости на козлы и, отвернувшись в сторону, любовался своим перстнем.
Первым заговорил отец:
— Все эти… подарки… ты купил их на деньги, которые тебе там дали?
— Да, на эти деньги.
— Выходит, что же? Значит, Лоренцо дает тебе деньги на подарки для нас?
— Да.
— Тогда он воистину Великолепный.
Микеланджело только сейчас заметил, что на столе от всех его вещей остался еще один сверток. Недоумевая, он развернул его и вынул скатерть из прекрасной льняной ткани. Он сразу припомнил, как его спрашивала Контессина: «Ну, а что ты скажешь насчет льняной скатерти?» Контессина тайком от него положила свой подарок в седельную сумку, эта скатерть — личное ее приношение. Румянец залил его щеки. Dio mio! Как это объяснить Тополино? Он кинул скатерть на руки матери.
— Вот подарок от Контессины де Медичи. Для тебя.
Тополино обомлели.
— Контессина де Медичи! Да как только ей пришло на ум подарить нам скатерть? Неужели она знает, что мы живем на свете?
— Да, знает. Я рассказывал ей про вас. Твое платье, mia madre, кроила и шила портниха Контессины.
— Это настоящее чудо! — перекрестился дедушка.
«Аминь. Воистину так», — подумал Микеланджело.
6
Все четверо ученых из Платоновской академии располагали собственными виллами в сельской местности близ Флоренции. Несколько раз в неделю они приезжали в город — прочитать лекцию, поговорить и поработать с Лоренцо в его кабинете. Лоренцо настаивал, чтобы Микеланджело не упускал возможности поучиться у этих людей, и тот ревностно посещал их собрания.
Платоники старались приохотить Микеланджело к латинскому и греческому; они даже чертили схемы, убеждая ученика в том, что выводить греческие или латинские буквы — это все равно что рисовать человеческие фигурки. Микеланджело уносил в свою комнату манускрипты и письменные задания, часами сидел над ними… и почти ничего не усваивал.
— Все тут же вылетает из памяти, — жаловался он Бертольдо.
Оставив классические языки, ученые заставляли Микеланджело читать вслух стихи на итальянском: Данте, Петрарку, Горация, Вергилия. Это нравилось Микеланджело; особенно занимали его те философские споры о Данте, которые разгорались после чтения «Божественной комедии».
Платоники хвалили Микеланджело за его все более отчетливую дикцию, а затем познакомили своего подопечного с Джироламо Бенивиени; по их словам, это был «самый горячий поклонник поэзии на итальянском языке», и он должен был научить Микеланджело писать стихи. Когда Микеланджело пытался возражать, заявив, что он хочет быть скульптором, а не поэтом, Пико сказал:
— Композиция сонета требует такой же неукоснительно строгой дисциплины, как и композиция мраморного рельефа. Обучая тебя искусству сонета, Бенивиени развивает твой разум, логику, хочет придать твоим мыслям последовательность. Ну как не воспользоваться его талантом!
Ландино уверял: «Мы отнюдь не хотим, чтобы рука ваятеля ослабела, держа вместо молота и резца перо и лист бумаги, — нет!»
Полициано твердил: «Ты не должен оставлять изучение поэзии. Тебе надо, как и прежде, все время читать вслух. Для настоящего художника мало быть живописцем, скульптором или архитектором. Чтобы полностью выразить все, что он хочет, художник должен быть поэтом».
— У меня выходит такая дрянь, — пожаловался однажды вечером Микеланджело своему наставнику в поэзии Бенивиени, битый час просидев над несколькими рифмованными строчками. — И как вы только можете читать мои неуклюжие вирши?
Глядя на огорченную физиономию Микеланджело, Бенивиени улыбался и напевал им же сочиненную веселую песенку — он был также и одаренным композитором.
— Первые опусы у меня выходили не лучше, — отвечал он. — Пожалуй, они звучали гораздо хуже. Ты будешь считать себя плохим поэтом до тех пор, пока у тебя не возникнет потребность что-то выразить. И вот эти самые орудия поэзии — метр и рифма — окажутся тут как тут, под рукой, подобно тому как у тебя всегда под рукой молоток и резец.
В праздники, когда Лоренцо приказывал закрывать Сады, Микеланджело, сев на лошадь, уезжал на виллу Ландино — вилла была расположена в Казентино; ее подарила ученому Флорентинская республика за комментарии к «Божественной комедии». Ездил Микеланджело и на виллу Фичино в Кареджи — это был настоящий замок с зубчатыми стенами и крытыми галереями; бывал он и на вилле Пико под названием «Дуб», и на вилле Полициано Диана — они были построены на склонах Фьезоле. На вилле «Диана» гости и хозяин обычно сидели в садовом павильоне, напоминавшем те, в которых герои «Декамерона» Боккаччо рассказывали свои бесконечные истории. Полициано читал новое стихотворение:
Листвой весны одетый,
Блаженством лишит край,
Красавица, обеты
Любви не отвергай, —
Ведь всех, в ком сердце бьется,
Любовью дарит май.
Умрут цветы дубровы.
Воспрянут вновь они.
Но не заблещут снова
Твои младые дни.
Оставь же, дева, строгость,
Влюбленных не гони!
У Микеланджело постепенно начала складываться одна мысль: когда-нибудь он тоже будет владеть таким домом, как вилла «Диана»; он устроит там скульптурную мастерскую, а на пенсию, ежегодно выплачиваемую ему Лоренцо, будет закупать каррарский мрамор и ваять из него огромные статуи. Ведь, кажется, все идет к тому, что так оно и будет. Пока же ему спешить нечего, но если Лоренцо действительно даст ему поместье, то хотелось бы, чтобы оно было в Сеттиньяно, среди селенья каменотесов.
Шли дни и недели, заполненные рисованием с живой натуры, лепкой глиняных моделей с рисунков.
Взяв какой-нибудь обломок мрамора, Микеланджело ради опыта высекал из него согнутое колено, напряженное в сильном движении бедро, резко повернутую голову; он учился не оставлять на камне рубца, когда надламывался при работе кончик инструмента, пристально разглядывал греческие статуи во дворце, постигая технику древних.
Не забывал о воспитании Микеланджело и Лоренцо. Однажды воскресным утром он пригласил Микеланджело посетить вместе со всем семейством Медичи церковь Сан Галло и послушать там фра Мариано: Лоренцо ехал к монаху всякий раз, когда ему хотелось побеседовать на богословские темы.
— Фра Мариано — мой идеал, — говорил Лоренцо. — У него какая-то утонченная суровость, изысканный аскетизм и религиозное свободомыслие просвещенного, рассудительного человека. Вот ты увидишь сам.
Голос у фра Мариано был приятный и сочный, фразы текли ритмично, слова подбирал он легко. Он восхвалял христианство за то, что оно напоминает собой платонизм, цитировал греческих писателей, с тонким мастерством читал отрывки из латинских поэтов. Все это пленило Микеланджело; слушать подобные проповеди у священников ему еще не доводилось. Когда фра Мариано декламировал классиков, он был очарователен; когда Мариано разворачивал весь арсенал своих доказательств, он был неотразим; когда Мариано иллюстрировал свою мысль анекдотом, он мило улыбался; когда речь заходила о глубоких истинах, его лицо принимало покорно-почтительное выражение.
— Теперь мне гораздо яснее, — говорил Микеланджело, обращаясь к Лоренцо, — что именно вкладывает академия в понятие новой религии.
Один из грумов Пьеро постучал в дверь и тотчас вошел в комнату.
— Его светлость Пьеро де Медичи приказывает Микеланджело Буонарроти быть в приемной его светлости вечером перед заходом солнца.
«Какая, однако, разница в обращении, — подумал Микеланджело. — Ведь вот Лоренцо вежливейшим образом спрашивает меня, не доставит ли мне удовольствия побыть в его обществе». Однако Микеланджело ответил груму с надлежащей учтивостью:
— Передайте его светлости, что я непременно приду.
Оставалось еще достаточно времени, чтобы поплескаться в деревянном круглом ушате, который стоял в отведенной для мытья комнате в конце коридора. Согнувшись в ушате так, что колени почти касались подбородка, Микеланджело раздумывал, гадая, что от него надо наследному принцу медичейской династии, который при встречах обычно удостаивал его лишь церемонным, сдержанным кивком. Какой-то инстинкт говорил Микеланджело, что его павлиний наряд — вышитая рубашка и фиолетовый плащ — придется Пьеро как раз по вкусу.
Апартаменты Пьеро располагались на первом этаже, над открытой лоджией, которая выходила на Виа де Гори и на Виа Ларга. Микеланджело никогда не бывал в этом крыле дворца, ему даже не доводилось видеть хранившихся здесь произведений искусства, хотя о них немало говорили: причиной всему была холодность и надменность Пьеро. Пробираясь к покоям Пьеро, Микеланджело медленно шагал по коридору: на стене здесь висела чудесная картина фра Анжелико и топкий, мастерский рельеф Дезидерио да Сеттиньяно.
У дверей приемной его ждал грум. Без секунды промедления он провел Микеланджело в комнату. В пурпурном тройном кресле с высокой спинкой недвижно сидела мадонна Альфонсина, супруга Пьеро. Она была в сером платье из дамасского шелка, расшитого драгоценными каменьями. Степа позади ее кресла была покрыта цветными шпалерами, а по левую руку на той же стене висел портрет Альфонсины, писанный масляными красками: щеки ее на портрете были белы, как алебастр. Пьеро сделал вид, что он не слышал шагов Микеланджело. Стоя на ярком, многоцветном персидском ковре, спиной к двери, он разглядывал костяную дарохранительницу со стеклянными окошечками, внутри которой были изображены сцены из жизни Христа.
Альфонсина смотрела на Микеланджело недвижным, высокомерным взглядом, ничем не давая знать, что замечает его присутствие; по своему обыкновению, она только слегка засопела, словно от каждого флорентинца дурно пахло. С самого своего приезда Альфонсина не пыталась скрыть презрения к жителям Флоренции. Тосканцев, веками ненавидевших Рим и все римское, это приводило в ярость. Пьеро де Медичи по крови был наполовину Орсини, и новая представительница этой семьи, Альфонсина, подавила в его характере все, что шло от Медичи, сделав своего мужа уже как бы чистейшим Орсини.
Пьеро вдруг обернулся; густые длинные его волосы волнами ниспадали на плечи, лицо было красиво, его даже не портила криво посаженная ямочка на подбородке.
— Мы поручаем тебе, Микеланджело Буонарроти, высечь из мрамора портрет мадонны Альфонсины.
— Очень благодарен, ваша светлость, — ответил Микеланджело, — но я не умею высекать портреты.
— Почему же?
Микеланджело попытался объяснить, что он не ставит себе цели создать изображение какого-то определенного человека.
— Мне не удастся передать сходство, какого добился вот этот живописец, вы будете недовольны.
— Чепуха! Я приказываю тебе изваять из мрамора портрет моей жены.
Микеланджело смотрел в презрительно-хмурое лицо Пьеро и словно бы слышал голос своего отца: «Разве это дело — быть каменотесом во дворце Медичи! Это все равно что служить грумом».
Тут, в первый раз, заговорила Альфонсина.
— Будьте любезны, перенесите этот спор в свою комнату, — сказала она.
Пьеро с сердитым видом шагнул в какую-то дверь. Микеланджело решил, что самое благоразумное для него — идти вслед за Пьеро. Он оказался в комнате, где среди серебряных шлемов и кубков Пьеро, полученных им за победы на турнирах, увидел не один шедевр искусства — «Палладу» Боттичелли, «Беллерофонта» Бертольдо; в вызолоченных нишах он заметил старинные раскрашенные статуи из дерева.
— У вашей светлости превосходный вкус! — невольно воскликнул Микеланджело.
Это замечание ничуть не смягчило Пьеро.
— Когда я заинтересуюсь твоим мнением, я тебя спрошу. А пока объясни мне, почему ты считаешь себя выше, чем любой другой наемный работник в нашем доме?
Подавляя злость, Микеланджело стиснул зубы: надо было ответить как можно вежливее.
— Я скульптор. Я нахожусь в этом дворце по просьбе вашего отца.
— У нас во дворце живут сотни мастеровых. Если им говорят: «Сделай», — они не упрямятся. Ты приступишь к работе завтра же утром. И смотри, чтобы статуя ее светлости была красивой.
— Этого не добился бы даже сам Мино да Фьезоле.
Глаза Пьеро вспыхнули.
— Ты… ты… деревенщина! Собирай свои пожитки и убирайся вон!
Придя к себе в комнату, Микеланджело живо вытащил всю свою одежду из сундука и раскидал ее на кровати. В дверь постучали. Вошла Контессина с няней.
— Я слышала, что ты рассорился с моим братом.
Микеланджело, низко склонясь, шарил рукой на самом дне сундука.
— Встань как следует и будь добр поговорить со мной! — Она сказала это с гневным, величественным видом.
Микеланджело выпрямился и подошел к Контессине близко-близко.
— Мне нечего сказать.
— Это правда, что ты отказался делать портрет Альфонсины?
— Отказался.
— А отказался бы ты, если бы тебя попросил о том же мой отец?
Микеланджело молчал. В самом деле, отказал бы он Лоренцо, к которому питал столь глубокую привязанность?
— А если б я попросила сделать мой портрет? Ты бы отказался?
Сейчас ему придется ответить.
— Пьеро меня не просил, — тихо произнес он. — Пьеро мне приказывал.
В коридоре послышался звук торопливых шагов. В комнату вошел Лоренцо; лицо его потемнело, взгляд был колючий. Няня, заикаясь, сказала ему:
— Ваша светлость… Я не хотела пускать ее сюда.
Лоренцо нетерпеливо отмахнулся.
— Мне жаль, что это случилось в моем доме, — сказал он, глядя Микеланджело в лицо.
Глаза Микеланджело сверкали.
— Разве я не просил твоего отца отдать тебя мне?
— Просили.
— Значит, я отвечаю за тебя.
— Мне не в чем извиняться.
— Я и не желаю никаких извинений. Ты вошел в наш дом как член семейства. И никто не может обращаться с тобой, как… как с шутом… никто не может выгнать тебя из твоего дома.
У Микеланджело подогнулись колени. Он сел на кровать. Лоренцо говорил теперь гораздо спокойнее.
— Но и тебе, Микеланджело, следует многому поучиться…
— Конечно. Например, манерам…
— …и тому, чтобы не бежать к себе в комнату всякий раз, когда тебя обидят, и не собирать вещи. Ведь это отнюдь не показывает твою верность по отношению ко мне. Ты меня понимаешь?
Микеланджело поднялся, слезы текли у него по щекам.
— Я должен попросить прощения у Пьеро. Я не очень-то вежливо выразился о его жене.
— Но и он должен извиниться перед тобой. А что ты пожелаешь сказать ему в ответ — это уж твое дело.
Задержавшись на мгновение, Контессина обернулась через плечо и прошептала:
— Помирись с Пьеро. Он может причинить тебе уйму неприятностей.
7
Пришла пора выбрать для работы тему. Но какую именно тему? Что его интересовало, что влекло?
Платоники настаивали на том, чтобы Микеланджело взял древнегреческий мотив.
— Разве мало чудесных мифов, — сказал Полициано, не вытерев со своих темно-красных губ сок дыни-канталупы. — Геракл и Антей, битва с амазонками, троянская война.
— Уж очень мало я знаю об этом, — посетовал Микеланджело.
Ландино, с важной миной на лице, заметил:
— Дорогой Микеланджело, вот уж несколько месяцев мы в качестве официальных наставников только и делаем, что стараемся пополнить твои знания о Древней Греции и ее культуре.
Пико делла Мирандола засмеялся: голос его звенел, будто звуки виолы и клавикордов.
— Мне кажется, что мои друзья хотят прямо-таки перенести тебя в золотой век язычества.
Ученые принялись рассказывать Микеланджело о двенадцати подвигах Геракла, о страдающей по своим погибшим детям Ниобе, об афинской Минерве, об Умирающем Гладиаторе. Но тут Лоренцо умерил пыл платонистов, сказав несколько жестким тоном:
— Не надо предписывать нашему юному другу тему для работы. Пусть он изберет ее по своей доброй воле.
Усевшись поглубже, Микеланджело откинул голову на спинку кресла; при свете свечей его янтарные глаза поблескивали, в темно-каштановых волосах вспыхивали красные блики. Он прислушивался, что говорит ему его внутренний голос. Одно он ощутил теперь со всей определенностью: тема его первой работы не может быть заимствована из Афин или Каира, Рима или даже Флоренции. Она должна родиться в нем самом, из того, что он знал, чувствовал, понимал. Иначе всякая попытка будет напрасной. Произведение искусства — не школьное упражнение, в него надо вложить что-то сугубо личное, присущее только тебе. Его должно подсказать твое сердце.
Лоренцо спрашивал его: «Что бы ты хотел выразить в своей скульптуре?» И сейчас Микеланджело мысленно отвечал ему: «Что-то очень простое, глубоко затрагивающее мои чувства. Но что я постиг, что я знаю на свете? Только то, что я хочу быть скульптором и что я люблю мрамор? Чтобы создать изваяние, этого очень мало».
И вот под гул оживленного разговора ученых он увидел себя на ступеньках часовни Ручеллаи в тот день, когда он вместе с учениками Гирландайо впервые вошел в церковь Санта Мария Новелла. Часовня была сейчас словно перед глазами: он видел богородиц Чимабуэ и Нино Пизано и вновь почувствовал, как он любил свою мать и как тосковал, когда она умерла, почувствовал свое одиночество, свою жажду любви.
Было уже поздно. Ученые разошлись, но Лоренцо все еще сидел в своем кресле. Хотя и считалось, что Лоренцо временами был груб и резок на язык, сейчас он говорил очень сердечно и просто.
— Ты должен простить нашим платонистам эту восторженную любовь ко всему греческому. Фичино возжигает светильник перед бюстом Платона. Ландино в память Платона ежегодно дает великолепный литературный вечер. Платон и греки вообще служат для нас как бы ключом, которым мы пользуемся, чтобы вырваться из темницы религиозных предрассудков. Мы стараемся здесь, во Флоренции, установить новый век Перикла. Ты должен учитывать это и понять нас, когда мы превозносим все греческое.
— Если вы не очень устали, Лоренцо, — сказал Микеланджело, — то хорошо бы пройтись немного по дворцу и посмотреть на изображения божьей матери с младенцем.
Лоренцо взял в руки чудесно отполированную бронзовую лампу. Они прошли по коридору и оказались близ приемной Лоренцо: там находился мраморный рельеф Донателло, такой безликий и невыразительный, что можно было усомниться, действительно ли это работа великого мастера. Лоренцо повел Микеланджело в спальню Джулиано. Самый младший из семейства Медичи спал, укрывшись с головой, и даже не проснулся, когда Микеланджело и Лоренцо начали обсуждать написанную на деревянной доске картину Пезеллино — «Богоматерь с Младенцем и двумя ангелочками». Потом Великолепный вновь вывел Микеланджело в коридор, и у алтаря капеллы они смотрели Богородицу с Младенцем работы фра Филиппо Липпи; Лоренцо сказал, что моделями художнику послужили монахиня Лукреция Бути, которую любил Филиппе Липпи, и их ребенок, Филиппино Липпи, теперь тоже художник, прошедший выучку у Боттичелли, подобно тому как в свое время Боттичелли учился у фра Филиппе. Затем они остановились перед «Богородицей» Нери ди Биччи и «Божьей матерью с Младенцем», созданной Лукой делла Роббиа, — обе эти картины отличались яркостью красок; наконец, Микеланджело переступил порог спальни Лоренцо: здесь висела «Мадонна Магнификат», написанная Боттичелли для отца и матери Великолепного лет двадцать назад.
— Эти два ангела, стоящие на коленях перед богородицей и младенцем, — это мой брат Джулиано и я. Когда Пацци убили Джулиано, из моей жизни ушло все самое светлое… Мой портрет, как ты видишь, слишком идеализирован. Я некрасив и не стыжусь этого, а все художники думают, что мне нравится, когда они мне льстят. В нашей часовне писал Беноццо Гоццоли и тоже польстил мне — сделал мою смуглую кожу светлой, курносый нос прямым, а мои жидкие волосы такими же прекрасными, как у Пико.
Лоренцо испытующе взглянул на Микеланджело, губы его были сжаты, брови нахмурены.
— Мне кажется, тебе ясно, что я не нуждаюсь в лести.
— Граначчи говорит, что я строптив и тверд, как кремень, — смущенно сказал Микеланджело.
— Ты словно закован в алмазные латы, — отозвался Лоренцо, — таким ты и оставайся.
Лоренцо рассказал легенду о Симонетте Веспуччи, служившей Боттичелли моделью для «Мадонны Магнификат», — «самой целомудренной красавице во всей Европе».
«Это неправда, что Симонетта будто бы была любовницей моего брата Джулиано, — говорил Лоренцо. — Он любил ее, как ее любили все во Флоренции, но чисто платонически. Он посвящал ей длинные чувствительные поэмы… но моего племянника Джулио он прижил с настоящей своей любовницей Антонией Горини. А вот Сандро Боттичелли воистину боготворил Симонетту, хотя, как мне кажется, лично с ней никогда не разговаривал. Симонетта присутствует на всех картинах Боттичелли — она и Весна, и Венера, и Паллада. Ни один художник не писал еще такой удивительно красивой, ослепительной женщины».
Микеланджело молчал. Когда он думал о своей матери, он видел ее тоже красивой молодой женщиной, но красота ее была совсем иная, она шла откуда-то изнутри. Нет, его мать — это не та женщина, которой жаждали все мужчины и которую любил Боттичелли; в его глазах это была женщина, которая любила бы сына и была бы любима им. Он посмотрел в лицо Лоренцо и с полным доверием сказал ему:
— Я ощущаю в богородице что-то очень близкое. Только в ее образе я и вижу свою мать. Поскольку мне еще надо вырабатывать мастерство, может быть, самое лучшее для меня — сказать свое слово именно о Пречистой?
— Вполне возможно, что это самое лучшее, — ответил Лоренцо, задумчиво глядя на Микеланджело.
— Может быть, то, что я чувствую по отношению к матери, чувствовала по отношению ко мне и она сама.
Он бродил по дворцу и делал рисунки с работ художников; порой его сопровождали Контессина или Джулиано. Но скоро копирование чужих картин надоело ему, и он стал уходить в город, в самые бедные его кварталы. Здесь на улице перед домами обычно сидело множество женщин; держа младенца у груди или на коленях, они плели из тростника сиденья для стульев и корзины для бутылок, этих женщин можно было рисовать сколько душе угодно. Он шел и за город, к крестьянам, жившим близ Сеттиньяно: те знали его с младенческих лет и не думали ничего дурного, если он рисовал женщин, когда они купали детей или кормили их грудью.
Он не старался создать какой-то портрет, он хотел запечатлеть дух материнства. Он зарисовывал мать и дитя во всех позах, в каких только их заставал, стремясь к тому, чтобы карандаш и бумага верно передавали те чувства, которые он улавливал в модели; затем, предложив несколько скуди, он уговаривал женщину изменить положение, передвинуться, посадить ребенка по-иному: он искал все новый угол зрения, искал что-то такое, что не высказал бы словами и сам.
Вместе с Граначчи, Торриджани, Сансовино и Рустичи он ходил по церквам Флоренции и усердно зарисовывал всех мадонн с младенцем, слушал объяснения Бертольдо, часами беседовавшего с ним перед произведениями старых мастеров, вникал в тайны их творчества.
В своей приходской церкви Санта Кроче Микеланджело видел «Богоматерь с Младенцем» работы Бернардо Росселлино — эта богоматерь казалась ему слишком тучной и невыразительной; в той же церкви была «Святая дева» Дезидерио да Сеттиньяно, похожая на крестьянку: младенец ее был изображен завернутым в тосканские пеленки, а сама она выглядела обычной деревенской женщиной, принарядившейся ради праздника. В Орсанмикеле находилась «Богородица Рождества» Орканьи — в ней была и нежность и сила, но Микеланджело считал ее примитивной и очень скованной. Статуя Нино Пизано в Санта Мария Новелла явно выделилась по мастерству, но ей недоставало одухотворенности, пропорции были нарушены: богоматерь была похожа на раскормленную супругу какого-нибудь пизанского коммерсанта, а разнаряженный младенец выглядел чересчур земным. Терракотовая богородица Верроккио — женщина средних лет — недоуменно смотрела на своего сына, а тот уже стоял на ногах и благословлял рукою мир. У «Богоматери и Младенца» работы Агостино ди Дуччио были изысканные одеянья и пустые, растерянные лица.
Однажды утром Микеланджело пошел вдоль Арно по направлению к Понтассиеве. Солнце сильно припекало. Подставляя живительному теплу голую грудь, он скинул рубашку. Голубые тосканские холмы были в дымке, они шли гряда за грядой, сливаясь вдали с небом. Он любил эти горы.
Взбираясь на холм и чувствуя, как круто поднимается под ногами тропа, он понял теперь, что еще не знает, какую именно мысль он выразит в своей Марии с Младенцем. Ему хотелось одного — достигнуть в изваянии свежести и жизненной силы, и дальше этого его стремления не простирались. Он начал размышлять о характере и судьбе Марии. Излюбленной темой флорентинских живописцев было Благовещение: архангел Гавриил спускается с небес и возвещает Марии, что она понесет Сына Божьего. На всех изображениях, какие Микеланджело помнил, весть, полученная Марией, изумляла ее полной своей неожиданностью — Марии оставалось лишь смириться с предназначенным.
Но могло ли это произойти так, как обычно изображают? Можно ли было столь важный урок, самый важный из всех, какие только выпадали на долю человеческого существа со времен Моисея, возложить на Марию, если она ничего не знала заранее и не давала на то согласия? Чтобы избрать ее для столь дивного дела, господь должен был возлюбить Марию превыше всех женщин на земле. В таком случае разве он не поведал бы ей свой замысел, не известил о каждом будущем ее шаге, начиная с Вифлеема и кончая подножием креста? И, в мудрости и милосердии своем, разве он не дал бы Марии возможность отказаться от тяжкой миссии?
А если у Марии была возможность согласия или отказа, то в какой момент она могла высказать свою волю? В Благовещение? В час, когда она рождала дитя? Или в дни младенчества Иисуса, когда она вскармливала его грудью? А если она согласилась, то разве она не должна была нести свое тяжкое бремя вплоть до того часа, когда ее сына распяли? Но, зная будущее, как она могла решиться и предать свое дитя на такие муки? Как она не сказала: «Нет, пусть это будет не мой сын. Я не согласна, я не хочу этого?» Но могла ли она пойти против воли Бога? Если он воззвал к ней, прося о помощи? Была ли когда-нибудь смертная женщина поставлена перед столь мучительным выбором?
И он понял теперь, что он изваяет Марию, взяв то мгновение, когда она, держа у своей груди дитя и зная все наперед, должна была предрешить будущее — будущее для себя, для младенца, для мира.
Ныне, уже твердо зная, каким путем ему идти, он мог рисовать, ставя перед собой определенную цель. Мария будет доминирующей фигурой изваяния, центром композиции. У нее должно быть сильное тело героини — ведь этой женщине дано не только решиться на мучительный подвиг, но и проявить при этом отвагу и глубокий разум. Дитя займет второстепенное место; его надо представить живо, полнокровно, но так, чтобы он не отвлекал внимания от главного, существенного.
Он посадит младенца на колени Марии — лицом дитя приникнет к материнской груди, а спина его будет обращена к зрителю. Для ребенка это самая естественная поза, и дело, каким он занят, для него самое важное; помимо того, младенец, прижавшийся к груди матери, создаст впечатление, что наступила такая минута, когда Мария с особой остротой чувствует: пора сделать выбор, решиться.
Насколько знал Микеланджело, никто из скульпторов или живописцев не изображал Иисуса спиной к зрителю. Но ведь драма Иисуса начнется гораздо позднее, лет через тридцать. А пока речь шла о его матери, о ее страданиях.
Микеланджело просматривал сотни зарисовок матери к ребенка, которые он сделал в течение последних месяцев; ему надо было отобрать и выделить все, что так или иначе соответствовало его новому замыслу. Теперь, склонившись над столом с разложенными рисунками, Микеланджело пытался выработать основу будущей композиции. Где именно должна сидеть Мария? Вот рисунок — мать с ребенком сидит на скамье, у подножия лестницы. Кто же был тогда, помимо ее ребенка, с нею у этой лестницы? Микеланджело наблюдал множество маленьких детей, множество матерей. Фигуру Марии можно было изваять, вдоволь наглядевшись на крепкие тела тосканских женщин. Но как быть с головой богородицы, с кого высекать черты ее лица? Отчетливо представить себе, как выглядела его собственная мать, Микеланджело не мог: почти через десять лет, прошедших с ее кончили, в памяти остался лишь туманный, расплывчатый облик.
Он отложил рисунки в сторону. Разве мыслимо разработать композицию скульптуры, не зная того мрамора, который составит ее плоть?
Микеланджело пошел к Граначчи — тот занимался живописью в одной из самых больших комнат павильона — и спросил, нельзя ли вместе побродить по лавкам, где продавался мрамор.
— У меня быстрее бы двинулась работа, если бы мрамор, из которого придется высекать изваяние, был под рукой. Я применился бы к нему, изучил его нутро, его структуру.
— Бертольдо велел закупать мрамор лишь тогда, когда рисунки и модели уже готовы, — так проще выбирать соответствующий блок.
— Тут возможен и другой взгляд на вещи, — задумчиво сказал Микеланджело. — Ведь это же, по-моему, вроде венчания…
— Ну, раз так, я совру что-нибудь Бертольдо, и завтра мы сходим в лавку.
Во Флоренции, в районе Проконсула, было множество складов, где хранились камни всяких размеров и всякого назначения: гранит, травертин, цветные мраморы, готовые строительные блоки, дверные косяки и притолоки, подоконники, колонны. Но разыскать такой кусок каррарского мрамора, о каком мечтал Микеланджело, не удавалось.
— Давай-ка съездим к каменотесам в Сеттиньяно, — предложил Граначчи. — Там-то уж найдем, что нам надо.
На старом дворе, где Дезидерио некогда обучал Мино да Фьезоле, Микеланджело увидел глыбу мрамора, которая его пленила в первую же минуту. Глыба была средних размеров, но каждый ее кристалл словно сиял и лучился. Микеланджело лил на нее воду, чтобы обнаружить малейшие трещины, колотил по краям молотком и слушал, как она звучит, выискивал любой порок, любое пятнышко или полость.
— Вот это камень! — радостно сказал он Граначчи. — Из него выйдет Богородица с Младенцем. Но надо посмотреть на него утром, при первых лучах солнца. Тогда уж я твердо скажу, что это не камень, а совершенство.
— Не сидеть же мне здесь до утренней зари и любоваться на твой камень…
— Нет, что ты! Тебе надо лишь условиться о цене. А я выпрошу у Тополино лошадь, и ты доберешься до дому и будешь спать в своей кровати.
— Знаешь, дружище, не очень-то я верю в это колдовство с первыми лучами солнца. По-моему, это одни пустые слова, глупость. Ну что ты можешь разглядеть на утренней заре, если все видно и сейчас, при дневном свете? Я думаю, это какой-то языческий обряд: с восходом солнца умилостивляют и благодарят духов гор.
Разостлав одеяло на дворе у Тополино, Микеланджело проспал там ночь и поднялся до рассвета; когда первые лучи солнца тронули гребни холмов, он уже сидел перед своим камнем. Тот весь был пронизан светом. Его можно было видеть насквозь, во всех направлениях, проникая взглядом в самую толщу. В нем не было никаких изъянов: ни трещин, ни полостей, ни затемнений; вся поверхность глыбы сияла, как бриллиант.
— Ты — благородный камень, — сказал Микеланджело негромко.
Он расплатился за мрамор золотыми монетами, взятыми им у Граначчи, погрузил камень на повозку и тронулся в путь: в повозку были запряжены те самые волы, на которых он ездил в каменоломни Майано еще шестилетним мальчиком. Он перевалил через холмы, повернул вправо у Варлунго, затем поехал по берегу Аффрико, миновал древние ворота При Кресте, обозначавшие четвертую границу города, и, пробираясь по Борга ла Кроче, оказался у больницы Санта Мария Нуова; близ дворца Медичи повернул вправо, на Виа Ларга, и через площадь Сан Марко подкатил к воротам Садов — гордый и счастливый, будто привез не камень, а невесту.
Двое каменотесов помогли ему снять мрамор и уложить его под навесом. Затем он перетащил сюда из павильона столик для рисования и весь нужный инструмент. Обнаружив Микеланджело в столь глухом уголке Садов, Бертольдо был крайне удивлен:
— Неужели ты хочешь сразу же браться за резец?
— Нет, до этого еще далеко.
— Тогда зачем ты вынес свои вещи из павильона?
— Потому что я хочу работать в тишине.
— В тишине? Да ведь здесь целый день слышны звуки молотков: скальпеллини работают совсем рядом.
— Я люблю эти звуки. Я слышал их почти с пеленок.
— Но я должен проводить большую часть времени в павильоне. А если бы я был подле тебя, я бы мог что-то подсказать тебе, при нужде что-то исправить.
Микеланджело подумал минуту, потом сказал:
— Бертольдо, мне надо побыть наедине с самим собой, поработать без всякого присмотра — даже без вашего. Если мне нужно будет что-то спросить, я сам к вам приду.
Губы Бертольдо дрожали.
— Так ты наделаешь гораздо больше ошибок, caro, и тебе нелегко будет исправить их.
— Разве это не лучший способ обучения? Довести свою ошибку до ее логического конца?
— Но добрый совет помог бы тебе сберечь время.
— Времени у меня достаточно.
В усталых бледно-голубых глазах Бертольдо мелькнуло что-то отчужденное.
— Ну, конечно — улыбнулся он. — У тебя достаточно времени. Если понадобится помощь, приходи ко мне.
Вечером, когда почти все уже покинули Сады, Микеланджело обернулся, почувствовав на себе пылающий взгляд Торриджани.
— Значит, ты так загордился, что уже не хочешь рисовать рядом со мной?
— Ах, это ты, Торриджани! Я хотел немного уединиться…
— Уединиться! От меня? От своего лучшего друга? Тебе не надо было никакого уединения, пока ты был новичком и нуждался в помощи товарищей. А теперь, когда тебя отличил Великолепный…
— Торриджани, поверь мне, все остается по-старому. Ведь отсюда до павильона не больше двадцати саженей…
— Это все равно что двадцать верст. Я говорил тебе, что, когда ты начнешь ваять, я поставлю твой рабочий верстак рядом со своим.
— Я хочу сам делать свои ошибки и сам отвечать за них.
— Не означает ли это, что ты боишься, как бы мы не воспользовались твоими секретами?
— Секретами? — Микеланджело уже не на шутку сердился. — Какие могут быть секреты у скульптора, который только еще начинает работать? Ведь это первое мое изваяние. А у тебя их, наверно, с полдюжины.
— И все-таки не я тебя отвергаю, а ты меня, — упорствовал Торриджани.
Микеланджело замолк. Нет ли какой-то доли истины в этом обвинении? Да, он восхищался Торриджани, восхищался его красотой, его анекдотами и рассказами, его песенками… но сейчас ему не хотелось уже ни разговоров, ни анекдотов, его мысли были заняты одним — камнем, который с вызовом стоял прямо перед его глазами.
— Ты предатель! — сказал Торриджани. — Когда-то я сам был под покровительством старшего. Но тот, кто предает старшего, обыкновенно плохо кончает.
Через несколько минут явился Граначчи, вид у него был сурово-озабоченный. Он осмотрел все, что было под навесом: наковальню, грубый широкий стол на козлах, скамьи и доску для рисования на подъемной платформе.
— Что стряслось, Граначчи?
— Торриджани скандалит. Он вернулся в павильон туча тучей. Сказал несколько злых слов про тебя.
— Я слышал их и сам.
— Имей в виду, Микеланджело, я сейчас смотрю на это дело совсем по-иному. Год назад я предупреждал тебя, чтобы ты не очень-то льнул к Торриджани. А теперь я говорю, что ты несправедлив. Не отталкивай его так резко… Твои мысли и чувства поглощены теперь мрамором, я знаю, но Торриджани не способен это понять. Ничего волшебного в мраморе он не видит. Он объяснит твое охлаждение — и это будет с его стороны вполне естественно — только тем, что ты попал ныне во дворец. Если мы будем отвергать друзей лишь потому, что они нам надоели, с кем же в конце концов мы будем дружить?
Ногтем большого пальца Микеланджело чертил на камне какой-то силуэт.
— Я попробую помириться с ним.
8
Мрамор — это греческое слово, оно означает «сияющий камень». В самом деле, как он сиял в лучах утреннего солнца, когда Микеланджело ставил свою глыбу на деревянную скамью и с упоением вглядывался в мерцавшую поверхность камня: пронзая внешние слои, свет, дробясь, отражался и играл где-то в сердцевине, в самых глубинных кристаллах. Микеланджело не расставался со своим камнем уже несколько месяцев, разглядывая его то при одном освещении, то при другом, поворачивая под разными углами, выставляя то на жару, то на холод. Мало-помалу он постиг его природу, постиг лишь силой своего разума, еще не вторгаясь резцом внутрь блока; он был уже уверен, что знает каждый слой, каждый кристалл этого мрамора и сумеет подчинить его своей воле, придать ему те формы, какие замыслил. Бертольдо говорил, что эти формы надо сперва высвободить из блока, а уж потом восхищаться ими. Но мрамор скрывал в себе множество форм: не будь этого, все скульпторы высекали бы из взятого камня одно и то же изваяние.
Теперь с молотком и зубилом в руках, Микеланджело легко и быстро начал рубить мрамор; он постоянно прибегал к colpo vivo — проворным, живым ударам, укладывавшимся в один такт «Пошел!»; вслед за зубилом, без минуты перерыва, пускался в ход шпунт — он, словно пален, осторожно вдавливался в мрамор, выколупывая из него пыль и осколки; затем Микеланджело брал зубчатую троянку — она, как ладонь, сглаживала все шероховатости, оставленные шпунтом; затем наступала очередь плоской скарпели; подобно кулаку, она сшибала все заусеницы и бороздки, сделанные зубчатой троянкой.
Он не обманулся насчет этого блока. Врезаясь в него и раскрывая слой за слоем, чтобы обозначить будущие формы фигур, Микеланджело чувствовал, что камень покорен ему, что он отвечает на каждое его усилие.
Мрамор как бы осветил самые темные, самые неведомые уголки его сознания, заронил в нем семена новых замыслов. Он уже не работал сейчас по рисункам или глиняным моделям — все это было отодвинуто в сторону. Он ваял, стремясь вызвать из блока лишь те образы, которые рисовались в его воображении. Его глаза и руки уже знали, где возникнет та или иная линия, выступ, изгиб, на какой глубине появится в камне Мария с младенцем: изваяние должно было представлять собою рельеф, фигуры выступят наружу только на четверть своего объема.
Микеланджело трудился под своим навесом, когда к нему пришел Джованни. Этот пятнадцатилетний подросток, которому вот-вот предстояло сделаться кардиналом, не появлялся в Садах уже год, с тех самых пор, как его привела сюда однажды Контессина. Несмотря на то, что судьба жестоко обделила Джованни красотой, лицо его казалось Микеланджело и умным и живым. Флорентинцы говорили, что мягкий в обращении и любящий удовольствия второй сын Лоренцо способный юноша, но что все способности его остаются втуне, так как главное, чего он хочет в жизни, — это избегать всяческих хлопот. Джованни явился, сопровождаемый своей мрачной тенью — кузеном Джулио. Природа словно старалась создать из двоюродного брата и ровесника Джованни полную его противоположность: он был рослый, худощавый, с суховатым лицом, прямым носом и костистым раздвоенным подбородком. Этот красавец с круто выгнутыми черными бровями отличался большой энергией и на всякие дела и хлопоты смотрел как на свое естественное призвание, но был холоден и тверд, словно труп. Хотя Лоренцо считал Джулио членом семейства Медичи, Пьеро и Альфонсина презирали его, как незаконнорожденного, и молодой человек мог завоевать себе место под солнцем, лишь добившись расположения одного из своих кузенов. Он прилепился к пухлому добродушному Джованни и интриговал так искусно, что скоро принял на себя все его заботы и начал делать за него буквально все — он оберегал кузена от неприятностей, думал о его удовольствиях и забавах; любой вопрос он решал за него так, как его решил бы в случае необходимости сам Джованни. Считалось, что, когда Джованни станет настоящим кардиналом и переедет в Рим, Джулио тоже последует за кузеном.
— Я благодарен тебе за визит, Джованни. Это такая любезность, — сказал Микеланджело.
— А я к тебе не с визитом, — ответил Джованни; голос у него был густой, низкий. — Я пришел позвать тебя на охоту, которую я устраиваю. Во дворце это самый веселый день во всем году.
Микеланджело уже слышал об этой охоте: он знал, что лучшие ловчие Лоренцо, его грумы и вершники заранее посылаются в горы, в те места, где в изобилии водятся зайцы, дикобразы, олени и кабаны; там огораживается парусиной большое пространство, а жители близлежащих деревень следят, чтобы олени не перепрыгивали через изгородь, а кабаны не делали в ней дыр и тем не нарушали бы всего замысла охотников. Микеланджело никогда еще не видал, чтобы флегматичный Джованни был так возбужден и радостен.
— Прости меня, но, как ты видишь, я весь ушел в мрамор и не могу от него оторваться.
Джованни сразу приуныл.
— Но ведь ты не какой-нибудь мастеровой. Ты можешь работать, когда хочешь. Тебя никто не неволит.
Микеланджело сжал и разжал пальцы, охватывающие стержень резца, который он отковал восьмигранником с тем, чтобы инструмент не выскальзывал из руки.
— Ну, об этом еще можно поспорить, Джованни.
— Кто же тебя удерживает?
— Я сам.
— И ты действительно предпочитаешь свою работу нашей охоте?
— Если хочешь знать, действительно предпочитаю.
— Странно! Прямо не веришь своим ушам. Ты что, хочешь только работать и работать? И уж не признаешь никакого развлечения?
Слово «развлечение» было столь же чуждым Микеланджело, как слово «удовольствие» семейству Тополино. Он стер ладонью мраморную пыль с мокрой от пота верхней губы.
— А не считаешь ли ты, что каждый смотрит на развлечение по-своему? Меня, например, мрамор волнует нисколько не меньше, чем охота.
— Оставь в покое этого фанатика, — вполголоса сказал Джулио своему кузену.
— Почему это я фанатик? — спросил Микеланджело, впервые за все время обращаясь к Джулио.
— Потому что ты интересуешься лишь одним своим делом, — ответил за кузена Джованни.
Джулио что-то вновь тихонько сказал Джованни.
— Ты совершенно прав, — согласился тот, и оба молодых человека удалились, не произнеся больше ни слова.
Микеланджело опять погрузился в работу, позабыв весь разговор с братьями Медичи. Но скоро ему пришлось вспомнить его. Вечером, когда уже смеркалось и стало прохладно, в Сады явилась Контессина. Оглядев мрамор, она мягко сказала Микеланджело:
— Мой брат Джованни говорит, что ты напугал его.
— Напугал? Чем я мог его напугать?
— Джованни говорит, что в тебе есть что-то… жестокое.
— Скажи своему брату, чтобы он не смотрел на меня безнадежно. Может быть, я еще слишком зелен, чтобы предаваться удовольствиям.
Контессина бросила на него пытливый, ищущий взгляд.
— Этот выезд на охоту — любимая затея Джованни. Важнее этого у него ничего нет. Готовясь к охоте, он на какое-то время становится главой дома Медичи, и его приказы выслушивает даже отец. Если ты откажешься участвовать в охоте, ты как бы отвергнешь Джованни, поставишь себя выше его. А он добрый, он не хочет никого обидеть. Почему же ты его обижаешь?
— Я не собирался его обижать, Контессина. Мне просто не хочется портить себе настроение и прерывать работу. Я хочу рубить мрамор целыми днями, все время, пока не кончу.
— Ты уже сделал своим врагом Пьеро! Неужели тебе надо ожесточать и Джованни? — воскликнула Контессина.
Он ничего не мог сказать ей в ответ. Затем, почувствовав, что работа уже не пойдет, положил на место троянку и, намочив большое белое покрывало в воде у фонтана, закутал им мрамор. Наступит день, когда он не позволит отрывать себя от работы никому!
— Все в порядке, Контессина. Считай, что я еду.
Чтобы придать своим движениям нужный ритм, ему пришлось научиться наставлять резец и заносить над ним молоток единовременно, в один и тот же миг; резец при этом надо было держать свободно, без напряжения, так, чтобы он не скрадывал и не уменьшал силу удара молотка, большой палец должен был плотно обхватывать инструмент и помогать остальным четырем пальцам руки, глаза надо было закрывать при каждом ударе, когда от камня отлетают осколки. При работе над низким рельефом камня отсекается не так уж много, и Микеланджело даже умерял свою силу. Он врубался в мрамор, держа резец почти под прямым углом, но, когда обтачивал наиболее высокие детали рельефа — голову богоматери, спину младенца, угол следовало сразу же изменять.
Приходилось думать о множестве вещей в одну и ту же минуту. Надо было направлять силу ударов в главную массу блока, в его сердцевину, с тем чтобы камень выдержал их и не раскололся. И фигуру богоматери, и лестницу Микеланджело решил высекать по вертикали блока, заботясь о том, чтобы он не треснул, но скоро убедился, что камень не так-то легко поддается напору внешней силы — на то он и камень. Пределы прочности камня Микеланджело так до конца и не выяснил. С каждым новым ударом он проникался все большим уважением к мрамору.
На то, чтобы вызвать к жизни изваяние, Микеланджело должен был затратить долгие часы и дни: камень приходилось обтачивать медленно, снимая слой за слоем. Нельзя было торопить и рождение замышленных образов: нанеся серию ударов, Микеланджело отступал на несколько шагов от мрамора и смотрел, оценивая достигнутый результат.
Всю левую часть барельефа занимали тяжелые лестничные ступени. Мария сидела в профиль на скамье, направо от лестницы; широкая каменная балюстрада словно бы обрывалась где-то за правым бедром Марии, у ног ее ребенка. Оглядывая свою работу, Микеланджело почувствовал, что, если левую руку Марии, крепко приживавшую ноги младенца Иисуса, чуть подвинуть вперед и повернуть ладонью кверху, Мария будет держать на руке не только своего сына, но и боковую доску балюстрады, которая превратилась бы в вертикальный брус. Тогда Мария держала бы на своих коленях не только Иисуса: решившись послужить господу, как он о том ее просил, она приняла бы на свои колени и тяжесть креста, на котором ее сыну суждено было быть распятым.
Микеланджело не хотел навязывать зрителю этой мысли, но при известном чутье ее мог уловить каждый.
Вертикальные линии были определены, теперь, в противовес им, надо было найти горизонтальные. Микеланджело еще раз просмотрел свои рисунки — чем бы дополнить композицию? Он вгляделся в мальчика Иоанна, играющего на верхних ступенях лестницы. А что, если положить его пухлую руку на балюстраду?
Он зафиксировал свою мысль, набросав углем рисунок, и начал глубже врезаться в плоть камня. Медленно, по мере того как Микеланджело ссекал глубинные слои, фигура мальчика с его правой рукой, обхватившей балюстраду, все явственнее напоминала собой как бы живую крестовину. Собственно, так оно и должно быть: ведь Иоанну предстояло крестить Иисуса и занять свое бесспорное место в Страстях Господних.
Когда Микеланджело высек силуэты двух мальчиков, играющих на верху лестницы, изваяние было закончено. Под придирчивым взглядом Бертольдо он приступил к следующему делу, в котором у него не было никакого опыта: полировке. Бертольдо заклинал его не усердствовать и не «зализывать» мрамор — это придало бы всей работе сентиментальную сладость. Поскольку Микеланджело трудился над рельефом у южной стены навеса, он попросил теперь Буджардини помочь перенести изваяние и установить его у западной стены: полировать надо было при свете, падавшем с севера.
Прежде всего Микеланджело срезал рашпилем все лишние шероховатости, затем промыл изваяние, очистив его даже от самой мелкой мраморной пыли. При этом он обнаружил на рельефе неожиданные углубления, которые, как объяснил ему Бертольдо, образовались на первой стадии работы, когда резец проникал в камень слишком глубоко, сминая лежавшие ниже слои кристаллов.
— Протри свои рельеф мелкозернистым наждаком с водою, но только легонько, — велел ему Бертольдо.
Микеланджело исполнил наказ учителя и потом снова промыл изваяние. Теперь поверхность мрамора напоминала на ощупь матовую неотделанную бумагу. Кристаллы засветились и засверкали лишь после того, как Микеланджело протер весь рельеф кусочком пемзы, — мрамор стал, наконец, совсем гладким и лоснился под пальцами словно шелк. Микеланджело захотелось рассмотреть свою работу во всех подробностях, и он сбил несколько досок навеса с северной и восточной стороны. Теперь, под сильным светом, рельеф выглядел совсем по-иному. Микеланджело понял, что изваяние надо мыть еще и еще, протирать губкой, сушить… а потом снова пускать в ход наждак и пемзу.
Вот постепенно появились уже и блики: солнце заиграло на лице богородицы, на волосах, левой щеке и плечах младенца. На складках одеянья, облегавших ногу богоматери, на спине Иоанна, обхватившего рукой брус балюстрады, на самом этом брусе — значение его в композиции рельефа свет только подчеркивал. Все остальное — фон за плечами Марии, ступени, стены — оставалось в спокойной тени. Теперь, думал Микеланджело, зритель, взглянув на задумчивое и напряженное лицо богоматери, не может не почувствовать, какие решающие минуты она переживает, держа у своей груди Иисуса и словно бы взвешивая на ладони всю тяжесть креста.
Лоренцо созвал четверку платоников. Войдя в комнату, Микеланджело и Бертольдо увидели, что барельеф поставлен на высоком постаменте, затянутом черным бархатом.
Платоники были в самом лучшем расположении духа.
— Что ни говори, а скульптура твоя — чисто греческая! — с ликованием воскликнул Полициано.
Пико, с несвойственной ему серьезностью, заявил:
— Когда я смотрю на твое изваяние, Микеланджело, то мне кажется, что веков христианства будто не бывало. В твоей богоматери и героизм, и непостижимая возвышенность творений древних греков.
— Верно, — отозвался седовласый Ландино. — В рельефе есть то спокойствие, красота и высокая отрешенность, которые можно назвать только аттическими.
— Но почему же аттическими? — растерянно спросил Микеланджело.
— Почему? Да потому, что ты ощутил Акрополь во Флоренции, — ответил Фичино.
— В душе ты такой же язычник, как и мы. Великолепный, нельзя ли принести из твоей приемной ту античную стелу — надгробный рельеф с сидящей женщиной?
Дворцовый грум без замедленья притащил в кабинет не только эту античную стелу, но еще и несколько небольших изваяний Богородицы с Младенцем: глядя на них, платоники старались доказать Микеланджело, что его работа не имеет ничего общего с христианской скульптурой.
— Я и не думал кому-либо подражать, — уже немного сердясь, говорил им Микеланджело. — Я хотел сделать нечто оригинальное.
Лоренцо следил за этим спором с большим удовольствием.
— Друзья, Микеланджело добился синтеза: в его работе слилось греческое и христианское начало. Он чудесно сочетал ту и другую философию в едином сплаве. Вы должны это видеть совершенно ясно: ведь вы всю жизнь только и стараетесь примирить Платона с Христом.
«А что Мария изображена в момент, когда она решает свою судьбу и судьбу сына, об этом никто и не обмолвился, — думал Микеланджело. — Может быть, эта мысль запрятана в рельефе слишком глубоко? Или они считают, что и это от греков? Поскольку дитя еще не принесено в жертву?»
— Allora, давайте поговорим о самой скульптуре, — ворчливо заметил молчавший до сих пор Бертольдо. — Хорошо это сделано? Или плохо?
Никто не опасался задеть самолюбие Микеланджело, как будто его и не было в комнате. Он понял, что его первая большая работа нравится платоникам потому, что они рассматривают ее как плод гуманизма. Они восхищены смелостью Микеланджело, повернувшего младенца Христа спиной к зрителю, восхищены благородной мудростью образа Марии. Их радовали достижения Микеланджело в области перспективы: ведь скульптура в ту пору перспективы почти не знала. Ее пытался применить, высекая своих богородиц, Донателло, но и у него дело сводилось к тому, что за спиной главных фигур едва проступали изображения ангелов и херувимов. Всех подкупало, с каким напряжением и силой высек Микеланджело образы Марии, Христа и Иоанна; ученые согласились, что этот полный жизни рельеф — один из самых лучших, какие им приходилось видеть.
Однако ученым нравилось в этой работе далеко не все. Они напрямик говорили Микеланджело, что лицо богородицы слишком стилизовано, а обилие складок на ее платье отвлекает внимание зрителя. Фигура младенца выглядит чересчур мускулистой, рука его подогнута некрасиво и неловко; Иоанн изображен слишком крупным, в нем чувствуется что-то грубоватое…
— Стойте, стойте, — воскликнул Лоренцо, — ведь наш юный друг трудился над своим проектом не меньше полугода…
— …и разработал его вполне самостоятельно, — перебил Великолепного Бертольдо. — Советы, которые я ему давал, касались только техники.
Микеланджело встал, ему хотелось, чтобы его слушали все.
— Во-первых, я ненавижу и одеяния и складки. Мне хочется ваять только обнаженные фигуры. И здесь я просто запутался со складками. Что касается лица Богоматери, то я его не нашел. Я хочу сказать, не нашел в своем воображении и потому не мог ни нарисовать его ни изваять с большей… реальностью. Но теперь когда работа закончена, я должен объяснить, чего я хотел добиться.
— Мы полны внимания, — улыбнулся Полициано.
— Я хотел сделать фигуры такими подлинными, такими живыми, чтобы вы чувствовали, что они вот-вот вдохнут в себя воздух и двинутся с места.
Затем, робея и смущаясь, он объяснил, какую минуту переживает его Богоматерь, как тяжело ей решиться на жертву. Лоренцо и четверо платоников, смолкнув, смотрели на изваяние. Он чувствовал, что они размышляют. И вот медленно, один за другим, они отводили свой взгляд от мрамора и смотрели уже на него: в глазах их светилась гордость.
Возвратясь к себе в комнату, он обнаружил на умывальнике кожаный кошелек. Кошелек был набит новенькими флоринами — их было так много, что Микеланджело сбился со счету.
— Что это такое? — спросил он Бертольдо.
— Кошелек от Лоренцо.
Микеланджело взял кошелек из комнаты и зашагал по коридору к лестнице, поднялся на следующий этаж и потом, миновав еще коридор, был уже в спальне Лоренцо. Лоренцо сидел за маленьким столиком, перед масляной светильней, и писал письма. Как только слуга назвал Микеланджело, Лоренцо поднял голову и повернулся.
— Лоренцо, я не могу понять, зачем…
— Спокойнее, спокойнее. Садись. Ну, а теперь начинай сначала.
Микеланджело глотнул воздуха, стараясь привести свои мысли в порядок.
— Я по поводу этого кошелька с деньгами. Вам не надо покупать мой мрамор. Он принадлежит вам и так. Пока я работал над ним, я жил у вас во дворце на всем готовом…
— Я и не собираюсь покупать твой рельеф, Микеланджело. Это твоя собственность. А кошелек с деньгами я даю тебе как бы в качестве премии, вроде той, которая была выдана Джованни, когда он закончил курс богословия в Пизе. Я считал, что тебе, может быть, захочется поездить по разным городам, посмотреть там произведения искусства. К примеру, отправиться на север, через Болонью, Феррару и Падую — в Венецию? Или на юг — через Сиену в Рим и Неаполь? Я дам тебе рекомендательные письма.
Несмотря на поздний час, Микеланджело бросился бежать домой, на Виа деи Бентаккорди. Там все уже спали, тем не менее, встав с постелей, быстро собрались в гостиной: каждый шел, держа в руках свечу, со съехавшим набок ночным колпаком на голове. Размашистым движением Микеланджело высыпал на стол отца кучу золотых монет.
— Что… что это? — задыхаясь, спросил Лодовико.
— Моя премия. За окончание «Богородицы с Младенцем».
— Целое богатство! — изумился дядя. — Сколько же тут денег?
— Да я и сосчитать не мог, — горделиво ответил Микеланджело.
— …тридцать, сорок, пятьдесят, — пересчитывал флорины отец. — Вполне достаточно, чтобы безбедно прожить всему семейству целых полгода.
Микеланджело решил не портить игры и, сохраняя тот же горделивый тон, сказал:
— А почему я не могу кормить семейство полгода, если я работал над камнем столько же времени. Это было бы лишь справедливо.
Лодовико торжествовал.
— Давно мои руки не прикасались с таким деньгам: пятьдесят золотых флоринов! Микеланджело, раз тебе так щедро платят, ты должен приниматься за новую скульптуру сейчас же, завтра же утром.
Микеланджело усмехнулся. Только подумать: ни одного слова благодарности! Лишь нескрываемая радость оттого, что можно погрузить свои руки в эти россыпи золотых монет, поблескивавших при свете свечи. И тут он, иронизируя над собой, припомнил, с какой страстью он тянулся к мрамору, как жаждал его, когда впервые ступил во дворец Лоренцо.
— Теперь мы поищем себе еще один участок, — говорил Лодовико. — Земля — это единственное надежное место для помещения капиталов. А потом, когда доходы возрастут…
— Я не уверен, что у вас будет такая возможность, отец. Великолепный сказал, что эти деньги я должен потратить на путешествие — побывать в Венеции или Неаполе, посмотреть там скульптуру…
— Путешествовать! Посмотреть там скульптуру! — поразился Лодовико. Новые десятины земли, о которых он мечтал, поплыли у него перед глазами. — Да зачем глядеть на эту скульптуру? Ты поглядишь, поедешь дальше, а деньги уже и растаяли. А вот если у тебя новый участок…
— Ты в самом деле хочешь путешествовать, Микеланджело? — спросил его брат Буонаррото.
— Нет, — рассмеялся Микеланджело. — Я хочу только работать. — И, обратясь к Лодовико, он добавил: — Эти деньги ваши, отец.
9
Подчиняясь настояниям Бертольдо, ученики несколько раз в неделю ходили то в одну церковь, то в другую копировать старых мастеров. В церкви освещение меняется быстро: приспосабливаясь к нему, надо было часто пересаживаться — для этого ученики захватывали с собой деревянные стулья. Сегодня они работали в церкви дель Кармине, в капелле Бранкаччи. Торриджани поставил свой стул рядом со стулом Микеланджело, поставил так близко, что задевал своим плечом его локоть. Микеланджело встал и отодвинул свой стул чуть в сторону, Торриджани обиделся.
— Я не могу рисовать, если рука у меня стеснена, — сказал Микеланджело.
— Не слишком ли ты привередлив? Пока мы тут корпим, я хочу вам доставить маленькое удовольствие. Вчера я слышал сногсшибательную песенку…
— Позволь мне, пожалуйста, сосредоточиться.
— Фу, какая скука! Мы уже рисовали эти фрески пятьдесят раз. Чему тут еще можно научиться?
— Тому, чтобы рисовать, как Мазаччо.
— А я хочу рисовать, как Торриджани. Меня это вполне устраивает.
— Но это не устраивает меня, — резко сказал Микеланджело, отрывая глаза от своего рисунка.
— Ты, видно, забываешь, с кем говоришь! В прошлом году я получил за рисование три премии. Сколько получил ты?
— Ни одной. Вот почему тебе лучше бы не мешать мне и дать возможность поучиться.
Торриджани почувствовал, что ему нечем крыть. Криво улыбаясь, он промолвил:
— Не могу взять в толк, почему это любимый ученик до сих пор должен, как раб, делать школьные упражнения.
— Копирование Мазаччо — не школьное упражнение, если только человеку даны не куриные мозги.
— Значит, теперь и мозги у тебя лучше, чем у меня. — И, кипя от гнева, добавил: — Раньше я думал, что у тебя лучше лишь руки.
— Если тебе понятна суть рисования, ты должен знать, что это одно и то же.
— А если, кроме рисования, тебе понятно еще что-то, ты должен знать, какое ты ничтожество. Недаром говорят: ничтожный человек — ничтожная жизнь, большой человек — большая жизнь.
— Чем больше человек, тем больше от него вони.
Торриджани был взбешен. Микеланджело отвернулся от него, оборотясь всем телом к стене с фреской Филиппино Липпи: «Святой Петр воскрешает из мертвых царского сына», — именно для этой фрески позировал художнику Граначчи, когда ему было тринадцать лет. Торриджани передвинул свой стул по кругу, так, чтобы заглянуть Микеланджело в глаза.
— Ты хотел оскорбить меня!
Затем он вскочил со стула, схватил правой ручищей Микеланджело за плечо и рывком пригнул его к своим коленям. Микеланджело успел заметить, как исказилось от ярости лицо Торриджани, и мгновенно почувствовал, что тот ударит его со всей своей силою, — уклониться или избежать удара у него не было возможности. Кулак Торриджани взломал ему кость носа: удар раздался в ушах Микеланджело, будто взрыв в каменоломнях Манайо, когда там порохом подрывают светлый камень. Он ощутил вкус крови во рту, в крови катались кусочки раздробленной кости. Потом, откуда-то издалека, донесся страдальческий голос Бертольдо:
— Что ты наделал?
В черном небе вспыхнули звезды; но Микеланджело расслышал ответ Торриджани:
— Кость и хрящ носа хрустнули у меня под кулаком, как трубочка со взбитыми сливками…
Микеланджело, как подкошенный, рухнул на колени. Голубые звезды, кружась, плыли по стенам капеллы. Он почувствовал под щекой холодный и шершавый цемент, увидел перед собой на фреске зеленое, мертвое лицо Граначчи и потерял сознание.
Он очнулся в своей постели во дворце. Лицо и нос у него были закутаны мокрыми повязками. Голова раскалывалась от боли. Как только он пошевелился, кто-то сдвинул у него на лице повязку. Он попытался открыть глаза, но понял, что это ему не удастся: свет еле проникал сквозь узкие щелки между веками. У кровати его сидели Пьер Леони, врач Лоренцо, сам Великолепный и Бертольдо. Послышался стук в дверь. Кто-то вошел в комнату и сказал:
— Ваша светлость, Торриджани бежал из города. Через Римские ворота.
— Послать за ним самых быстрых всадников. Я забью его в колодки и выставлю у стен Синьории.
Микеланджело почувствовал, что веки его вновь плотно закрылись. Доктор оправил его подушку, вытер рот, потом кончиками пальцев осторожно ощупал лицо.
— Кость носа раздроблена. Приблизительно через год она совсем срастется. Дыхательные пути сейчас закрыты полностью. Позже, если ему повезет, он будет снова дышать носом.
Доктор просунул руку под плечи Микеланджело, слегка приподнял его и прижал к губам чашку со снадобьем.
— Выпей. Это поможет тебе заснуть. Когда проснешься, боль немного утихнет.
Раздвинуть губы и выпить горячий травяной отвар было истинной пыткой, но он все же осушил всю чашку. Голоса у его кровати постепенно смолкли. Снова он погрузился в сон и снова слышал язвительные слова Торриджани, видел кружащиеся голубые звезды, чувствовал холодный и шершавый пол под щекой.
Проснувшись, он понял, что в комнате никого нет. Голова уже не болела, только где-то глубоко в глазах и в носу сильно жгло при каждом ударе пульса. В окне он увидел дневной свет.
Он скинул с себя одеяло, встал с кровати и, шатаясь, пошел к умывальному столику. Затем собрав все свое мужество взглянул в стоявшее на столе зеркало. Чтобы не упасть от мгновенно подступившей тошноты, он вновь ухватился за край стола: в зеркале на него смотрел почти незнакомый человек. Распухшие глаза напоминали собой два голубых гусиных яйца. С усилием он раскрыл веки как можно шире и стал рассматривать дикую мешанину красок на лице: пурпур, лаванду, желтый кадмий, жженую сиену.
Предугадать полностью последствия удара Торриджани он не мог до тех пор, пока держалась опухоль. Пройдет, вероятно, много недель и месяцев, прежде чем появится возможность судить, насколько удалось его бывшему другу по-своему исполнить то, о чем мечтал Микеланджело: перерисовать лицо заново. Один-единственный удар могучего кулака Торриджани, и оно сдвинулось и преобразилось так, будто было слеплено из мягкого воска!
Весь дрожа, он еле дошел до постели и с трудом закутал себя одеялом, спрятав под ним и голову: ему хотелось забыть и людей, и белый свет. Ужасная тоска сжимала сердце. До какого унижения и позора довела его гордость!
Он услышал, как отворилась дверь. Он не хотел никого видеть, не хотел ни с кем разговаривать и по-прежнему лежал без единого движения. Чья-то рука тронула постель, откинула одеяло с его головы. Он встретился глазами с Контессиной.
— Микеланджело, дорогой…
— Контессина.
— Я так сожалею обо всем, что случилось.
— Я сожалею еще больше.
— Торриджани скрылся. Но отец клянется, что поймает его.
В знак отрицания Микеланджело слегка двинул головой и сразу же почувствовал боль.
— Это бесполезно. Я виню только себя. Я насмехался над ним… и вывел его из терпения.
— Но начал-то он. Мы слышали всю историю.
Микеланджело чувствовал, как по его глазам, обжигая, текут горячие слезы, и, весь напрягшись, произнес самые жестокие слова, какие только могли сорваться с его уст:
— Я теперь безобразен.
Лицо Контессины было совсем близко от его лица: говорить приходилось почти шепотом, чтобы их не услышала няня, стоявшая у открытой двери. Не меняя позы, Контессина прижала свои губы к его распухшей, искалеченной переносице; он ощутил что-то влажное, теплое, и это было для него как целительный бальзам. Потом она вышла из комнаты.
Дни тянулись один за другим. Он все еще не мог отлучаться из дворца, хотя опухоль и боль шли ни убыль. Прослышав о случившейся беде, Лодовико явился требовать возмещения. Тот факт, что у его сына испорчено лицо, Лодовико не очень печалил; старик испытывал скорей чувство злорадства: ведь его предубеждение против художников и скульпторов, оказывается, было не напрасным. Отец был весьма озабочен тем, что сейчас, когда Микеланджело прикован к постели, обычные три золотых флорина ему не будут выданы.
— Не задержит Лоренцо тебе плату?
Микеланджело покраснел от гнева.
— Мне не выдают никакой платы. И потому ее нельзя задержать, если я и не работаю. Может быть, просто никому не приходит в голову, что мне нужны деньги, пока я сижу в этой комнате.
— Я рассчитывал на эту сумму, — проворчал Лодовико и с тем оставил сына.
— Он не вправе упрекать меня, — вздыхая, говорил Микеланджело брату Буонаррото, когда тот пришел навестить больного, доставив миску куриного бульона с жареным миндалем от Лукреции. Буонаррото был теперь отдан к Строцци, учился торговать сукнами. На лице у него была написана сама серьезность.
— Мужчинам, Микеланджело, всегда надо располагать хоть небольшими, но своими собственными средствами. Теперь у тебя самое удобное время отложить несколько флоринов для себя. Позволь, я буду порой заходить к тебе и позабочусь о твоих деньгах.
Микеланджело был тронут этим вниманием брата и подивился его неожиданной прозорливости в финансовых делах.
Каждый день на несколько минут заходил к Микеланджело Лоренцо: он приносил с собой драгоценную камею или древнюю монету, и они с Микеланджело за разговором вместе рассматривали ее. Заглядывал к больному и певец-импровизатор; бряцая на своей лире, он пел соленые куплеты о последних происшествиях во Флоренции, включая и несчастный случай с Микеланджело. Ландино приходил почитать Данте, Пико показать новонайденные египетские рельефы, которые свидетельствовали о том, что греки переняли основные принципы скульптуры у египтян. По вечерам, когда надвигались сумерки, заходила в сопровождении няни Контессина — поболтать, почитать книгу. С коротким визитом были даже Джованни и Джулио. Пьеро прислал свои соболезнования.
Из мастерской Гирландайо пришли чертенок Якопо и рыжий Тедеско; они заверили Микеланджело, что, попадись им Торриджани на улице, они будут гнать его, швыряя в него каменьями, до самых ворот Прато. Граначчи сиживал у Микеланджело часами — он приносил в комнату друга свои папки и карандаши и рисовал. Доктор иглами зондировал нос Микеланджело и в конце концов заявил, что хотя бы через одну ноздрю, но дышать носом он будет. Бертольдо, покой которого нарушало столько посетителей, был всегда отменно любезен; он старался сделать все, чтобы развлечь и утешить Микеланджело.
— Торриджани своим кулаком хотел приплюснуть твой талант, чтобы низвести его до уровня собственного.
Микеланджело качал головой:
— Граначчи предупреждал меня.
— И, однако, я говорю истину: тот, кто завидует таланту другого, всегда хочет его уничтожить. А ты должен приниматься за работу. В Садах нам тебя не хватает.
Микеланджело разглядывал свое лицо в зеркале на умывальном столике. Эта вмятина под переносьем останется навсегда. Что за ужасный бугор на самой середине спинки носа, и как он весь покривился! Он шел теперь вкось от уголка правого глаза к левому углу рта: былая симметрия, при всем ее несовершенстве, исчезла бесследно. Микеланджело съежился, плечи его опустились.
«Какой скверный, сплошь залепленный латками обломок скульптуры! Видно, камень был мягкий, в свищах и проточинах. При первом же ударе молота он развалился, дал трещины. Теперь он загублен, в нем не осталось ни ладу, ни смысла, он исчерчен рубцами и шрамами, словно покинутая каменоломня в горах. Никогда я не был приятен на вид, но с каким отвращением я смотрю сейчас на эту разможженную, искалеченную рожу».
Микеланджело был полон отчаяния. Теперь он действительно станет уродливым ваятелем, который хочет создавать прекрасные мраморы.
10
Опухоль на лице спадала, синяки и кровоподтеки исчезали, но показаться на люди таким изменившимся и искалеченным Микеланджело все еще не решался. Однако, не отваживаясь выдержать встречу с Флоренцией днем, он покидал дворец ночью и вволю бродил по стихнувшим улицам, давая выход своей накопившейся энергии. Как необычно и странно выглядел темный город с масляными фонарями на дворцах, какими громадными казались каменные здания, задремавшие под звездами ночного неба!
Однажды в комнату Микеланджело явился Полициано и, не обращая внимания на Бертольдо, осведомился у больного:
— Могу я присесть? Микеланджело, я только что закончил перевод Овидиевых метаморфоз на итальянский. Когда я переводил рассказ Нестора о тучеродных кентаврах, мне пришло на ум, какое чудесное изваяние ты мог бы сделать, показав битву кентавров с лапифами.
Микеланджело сидел в кровати и разглядывал Полициано, мысленно сравнивая свое уродливое лицо с его лицом. Ученый покачивался в кресле, склонив голову и поблескивая крохотными, как бусины, глазками; маслянисто-черные космы волос Полициано производили впечатление таких же влажных, как и его темно-красные, омерзительно чувственные губы. Но как ни безобразен был Полициано, теперь, когда он говорил об Овидии и Овидиевых переложениях древнегреческих мифов, его лицо будто озарял какой-то внутренний жар.
— Сцена открывается такими строками:
|
The script ran 0.043 seconds.