1 2 3 4
«Дети, вы будущее», — говорил он, и сегодня я знаю, что это имело иной смысл, чем на первый взгляд может казаться. Дети — будущее не потому, что однажды они станут взрослыми, а потому, что человечество с течением времени будет становиться все инфантильнее: детство — это образ будущего.
«Дети, никогда не оглядывайтесь назад!» — кричал он, и это означало, что мы не смеем дозволить будущему сгибаться под тяжестью памяти. Ведь дети тоже без прошлого, и лишь в этом заключена тайна чарующей невинности их улыбки.
История — непрерывный ряд преходящих перемен, тогда как вечные ценности существуют вне истории, они неизменны и не нуждаются в памяти. Гусак — президент вечного, но никак не преходящего. Он на стороне детей, а дети — это жизнь, а жизнь — это «видеть, слышать, есть, пить, мочиться, испражняться, нырять в воду и глядеть на небо, смеяться и плакать».
Говорят, что, когда Гусак кончил свое обращение к детям (к тому времени я уже закрыл окно и отец снова собрался оседлать коня), Павел Гора взошел на подиум и запел. У Гусака текли по щекам слезы умиления, и солнечные улыбки, сиявшие со всех сторон, слились с этими слезами. В эту минуту великое чудо радуги изогнулось над Прагой.
Дети запрокинули головы, увидели радугу и, засмеявшись, стали аплодировать.
Идиот музыки допел песню, а президент забвения распростер руки и возгласил: «Дети, жить — это счастье!»
26
Остров оглашается ревом пения и грохотом электрогитар. На открытом пространстве перед дортуаром на земле стоит магнитофон, а над ним — мальчик. В нем Тамина узнает перевозчика, с которым когда-то давно приехала на остров. Она взволнована. Если это перевозчик, значит где-то здесь должна быть и лодка. Она понимает: такой случай нельзя упустить. У нее колотится сердце, и с этой минуты она ни о чем, кроме побега, уже не думает.
Мальчик смотрит вниз на магнитофон и виляет бедрами. Прибегают дети и присоединяются к нему: они выставляют вперед то одно плечо, то другое, запрокидывают головы, размахивают руками с вытянутыми указательными пальцами, словно грозят кому-то, и криками вторят пению, рвущемуся из магнитофона.
Тамина прячется за толстым стволом платана, она не хочет, чтобы ее видели, но и глаз оторвать от них не может. Они ведут себя с таким же вызывающим кокетством, как взрослые, двигая бедрами взад и вперед, словно имитируют совокупление. Непристойность движений, наложенная на детские тела, разрушает контраст скабрезности и невинности, чистоты и порочности. Чувственность обессмысливается, невинность обессмысливается, словарь распадается на части, и Тамине становится дурно: словно в желудке образуется пустота.
А идиотизм гитар продолжает греметь, и дети танцуют, кокетливо выставляя вперед животики. Все эти вещи, что ничего не весят, вызывают в Тамине тошноту. В самом деле, эта пустота в желудке порождена именно этим невыносимым отсутствием тяжести. А поскольку крайность способна в любой момент превратиться в свою противоположность, максимальная легкость стала чудовищной тяжестью легкости, и Тамина знает, что она уже не в силах вынести ее ни на минуту дольше. Она поворачивается и бежит.
Бежит вдоль аллеи к воде.
Вот она уже у берега. Оглядывается вокруг. Но лодки нигде нет.
И так же, как в первый день, она обегает по берегу весь остров, чтобы найти ее. Но никакой лодки не видно. В конце концов она возвращается к тому месту, где платановая аллея вливается в пляж. Там носятся взволнованные дети.
Она останавливается.
Заметив ее, дети с криком бросаются к ней.
27
Она прыгнула в воду.
Но причиной тому был не страх. Она думала об этом давно. Ведь переправа на лодке к острову продолжалась не так уж и долго. Противоположного берега, правда, не видно, но все же доплыть до него наверняка в человеческих силах!
Дети с криками добежали до того места на берегу, откуда она прыгнула, и несколько камней упало возле нее. Но она плыла быстро и вскоре оказалась вне досягаемости их слабых рук.
Она плыла, и впервые после невероятно долгого времени ей было хорошо. Она чувствовала свое тело, чувствовала его прежнюю силу. Она всегда плавала превосходно, и движения доставляли ей удовольствие. Вода была холодной, но она радовалась этому холоду. Ей казалось, что он смывает с нее всю детскую грязь, все слюни и взгляды.
Плыла она долго, и солнце меж тем медленно опускалось в воду.
А потом стемнело и наступила непроглядная тьма, не было ни луны, ни звезд, и Тамина старалась все время держаться одного направления.
28
Куда, впрочем, она мечтала вернуться? В Прагу? Она уже совсем забыла о ней. В маленький городок на западе Европы? Нет. Она хотела просто убежать. Значит ли это, что она хотела умереть? Нет, нет, вовсе нет. Напротив, ей ужасно хотелось жить.
И все-таки она должна была представлять себе мир, в котором хотела жить!
Нет, она не представляла его. Все, что осталось у нее,
— это огромная жажда жизни и ее тело. Эти две вещи, и больше ничего. Она хотела унести их с острова, чтобы сохранить. Свое тело и эту жажду жить.
29
Потом стало светать. Она напрягла зрение в надежде увидеть впереди берег.
Но впереди не было ничего, одна вода. Она оглянулась. Неподалеку, в каких-нибудь ста метрах, а то и меньше, был берег зеленого острова.
Неужто она плавала целую ночь на одном месте? Ее охватило отчаяние, она почувствовала, как с потерей надежды обмякли ее руки и ноги и какой нестерпимо холодной стала вода. Закрыв глаза, она все-таки продолжала плыть. Она уже не надеялась достичь противоположного берега, сейчас она думала лишь о своей смерти, мечтая умереть где-то посреди водяной шири, в отдалении от всех и вся, одна, только с рыбами. Глаза закрывались, и, возможно, на какое-то время она задремала, потому что вдруг, почувствовав в легких воду, закашлялась, стала задыхаться и тут, посреди этого кашля, услыхала детские голоса.
Шлепая руками, чтобы удержаться на воде, и не переставая кашлять, она огляделась. Неподалеку от нее плыла лодка, а в ней — дети. Они кричали. Поняв, что она увидела их, притихли. Не спуская с нее глаз, стали подплывать к ней. Она заметила, как безмерно они взволнованы.
Она испугалась, что дети захотят спасти ее и ей придется снова играть с ними. Она почувствовала, как теряет сознание и как немеют конечности.
Лодка вплотную приблизилась к Тамине, и пять детских лиц жадно склонились над ней.
Она отчаянно закачала головой, словно хотела сказать им: дайте мне умереть, не спасайте меня.
Но страх ее был напрасен. Дети вовсе не двигались, никто не подал ей ни весла, ни руки, никто и не собирался ее спасать. Они лишь раскрытыми, жадными глазами наблюдали за ней. Один мальчик управлял веслом так, чтобы лодка все время оставалась на близком от нее расстоянии.
Она снова заглотнула воду в легкие, закашлялась, зашлепала вокруг руками, чувствуя, что уже не держится на поверхности. Ноги все больше тяжелели. Они, точно гири, тянули ее вниз.
Голова ушла под воду. Еще раз-другой резкими движениями она поднялась над поверхностью и всякий раз видела лодку и детские глаза, устремленные на нее.
Потом она исчезла под водной гладью.
Седьмая часть
Граница
1
Во время любовного акта его больше всего привлекали лица женщин. Тела своими движениями словно раскручивали большой киноролик, отражая на лицах, как на телевизионном экране, захватывающий фильм, полный смятения, ожидания, взрывов, боли, крика, умиления и злости. Только лицо Ядвиги было экраном погасшим, и Ян, впиваясь в нее глазами, мучительно задавался вопросами, на которые не находил ответа: ей скучно с ним? Она утомлена? Их близость неприятна ей? Она привыкла к лучшим любовникам? Или под недвижной поверхностью ее лица скрываются ощущения, о которых Ян не имеет понятия?
Разумеется, он мог спросить ее об этом. Но с ними происходила удивительная история. Всегда разговорчивые и искренние друг с другом, они теряли дар речи в минуты, когда их обнаженные тела сливались в объятии.
Он никогда достаточно внятно не мог объяснить себе это безмолвие. Возможно, это случалось потому, что в их неэротическом общении Ядвига всегда проявляла большую активность, чем он. Хотя была и моложе его, она, несомненно, за свою жизнь произнесла по крайней мере в три раза больше слов, чем он, и раздала в десять раз больше наставлений и советов, так что казалась ему доброй, умной матерью, взявшей его за руку, чтобы повести по жизни.
Он часто представлял себе, что было бы, если бы посреди любовной близости он вдохнул ей в ухо несколько непристойных слов. Но даже в его воображении эта попытка не имела успеха. Не иначе, как на ее лице появилась бы легкая улыбка неодобрения и снисходительного понимания, улыбка матери, наблюдающей за сыночком, ворующим в кладовке запретное печенье.
Или он представлял себе, что было бы, шепни он ей самые банальные слова: «Тебе это нравится?» С другими женщинами этот простой вопрос всегда звучал непристойно. Называя любовный акт деликатным словечком это, он тотчас возбуждал желание других слов, в которых плотская любовь отражалась бы, как в игре зеркал. Но ему казалось, что ответ Ядвиги он знает наперед: конечно, мне это нравится, терпеливо объясняла бы она ему. Думаешь, я добровольно делала бы то, что мне не нравится? Будь логичен, Ян.
Итак, он не говорил ей непристойных слов, даже не спрашивал, нравится ли ей это, а молчал, в то время как их тела двигались мощно и долго, раскручивая пустой киноролик.
Ему часто, конечно, приходила мысль, что он сам повинен в безмолвии их ночей. Он создал для себя карикатурный образ Ядвиги-любовницы, который стоит сейчас между ними и лишает возможности добраться до настоящей Ядвиги, до ее органов чувств и тайников ее похоти. Но как бы то ни было, после каждой такой безмолвной ночи он обещал себе оборвать их телесную близость. Он дорожит Ядвигой, как умной, верной, единственной подругой, а вовсе не как любовницей. Однако трудно было отделить любовницу от подруги. Всякий раз, встречаясь, они сидели вдвоем до поздней ночи. Ядвига пила, говорила, поучала, и, когда Ян уже смертельно уставал, она внезапно умолкала, и на ее лице появлялась счастливая, умиротворенная улыбка. Тогда Ян, словно движимый каким-то неодолимым внушением, касался ее груди, и она вставала и начинала раздеваться.
Почему она ищет близости со мной? — много раз задавался он вопросом и не находил ответа. Он знал одно: их безмолвное соитие столь же неизбежно, сколь неизбежна для гражданина стойка «смирно» при звуках национального гимна, хотя это наверняка не приносит удовольствия ни гражданину, ни его отечеству.
2
За последние двести лет черный дрозд покинул леса и стал городской птицей. Прежде всего — уже в конце восемнадцатого века — в Великобритании, несколькими десятилетиями позже в Париже и Рурской области. На протяжении девятнадцатого века он завоевывал один за другим города Европы. В Вене и Праге он поселился около 1900 года, а потом двинулся дальше на восток: в Будапешт, Белград, Стамбул.
С точки зрения земного шара вторжение черного дрозда в человеческий мир, без сомнения, гораздо важнее вторжения испанцев в Южную Америку или возвращения евреев в Палестину. Изменение соотношения между отдельными видами живых существ (рыбами, птицами, людьми, растениями) суть изменение более высокого порядка, чем изменение соотношения между отдельными группами одного и того же вида. Была ли населена Чехия кельтами или славянами, захвачена ли Бессарабия румынами или русскими — земному шару решительно все равно. Но если черный дрозд предал свою природу, чтобы уйти за человеком в его искусственный, противоестественный мир, в структуре планеты что-то явно изменилось.
Однако несмотря на это, никому и в голову не придет воспринимать последние два столетия как историю вторжения черного дрозда в людские города. Мы все в плену застывшего взгляда на то, что есть важное, а что — незначительное, мы с тревогой приглядываемся к этому важному, в то время как незначительное тайком, за нашей спиной, ведет свою герилью, которая в конце концов незаметно изменит мир и нас, неподготовленных, застигнет врасплох.
Если бы кто-то взялся писать биографию Яна, он подытожил бы период, о котором мы говорим, примерно так: связь с Ядвигой означала для сорокапятилетнего Яна новый жизненный этап. Он покончил с пустым, рассеянным образом жизни и решил покинуть город на западе Европы, чтобы за океаном со свежими силами отдаться серьезной работе, в которой преуспеет впоследствии, и так далее и тому подобное.
Но пусть воображаемый биограф Яна объяснит нам, почему именно в этот период любимой его книгой стал старый античный роман «Дафнис и Хлоя»! Любовь двух молодых существ, еще почти детей, не знающих, что такое физическая любовь. В шум моря врывается блеяние барана и под ветвями оливкового дерева овца щиплет траву. А эти двое лежат рядом, нагие и преисполненные бесконечного и неясного желания. Тесно прижавшись друг к другу, они сплетаются в объятии. И остаются так долго-долго, ибо не ведают, что делать дальше. Они думают, что это чистое объятие и есть цель любовной радости. Они возбуждены, их сердца барабанят, но им неведомо, что такое отдаваться любви.
Да, именно этим отрывком Ян очарован.
3
Актриса Гана сидела, скрестив под собою ноги подобно Будде, статуэтки которого продаются во всех антикварных магазинах мира. Она без умолку говорила и при этом смотрела на свой палец, медленно скользивший взад и вперед по краю круглого столика, что стоял перед тахтой.
Это был не безотчетный жест нервных людей, привыкших постукивать ногой или почесывать в волосах. Жест был осознанным и продуманным, грациозным и плавным, призванным описать магический круг, внутри которого она могла бы сосредоточиться на самой себе, а остальные — на ней.
Она увлеченно смотрела на движение своего пальца и лишь временами поднимала глаза на Яна, сидевшего напротив. Она рассказывала ему, какое пережила нервное потрясение, узнав, что сын, живущий в другом городе у ее бывшего мужа, убежал из дому и несколько дней не возвращался. Отец сына был так жесток, что позвонил ей за полчаса до спектакля. У актрисы Ганы повысилась температура, разболелась голова и начался насморк. «Я даже сморкаться не могла — так болел нос! — сказала она, уставив на Яна свои большие, красивые глаза. — Он был, точно цветная капуста!» Она улыбалась улыбкой женщины, знающей, что даже ее покрасневший от насморка нос не лишен очарования. Она жила со своей персоной в образцовой гармонии. Любила свой нос и любила даже свою смелость, называвшую насморк насморком, а нос — цветной капустой. Так своеобычная красота багрового носа дополнялась смелостью духа, а кругообразное движение пальца соединяло оба очарования своей магической дугой в неделимое целое ее личности.
— Меня беспокоила повышенная температура. Но знаете, что сказал мне мой врач? Единственный мой вам совет, Гана: не мерьте температуру! Гана долго смеялась шутке своего доктора, а потом сказала: — Знаете, с кем я познакомилась? С Пассером!
Пассер был старинным другом Яна. Ян видел его несколько месяцев тому назад. Пассеру как раз предстояло идти на операцию. Все знали, что у него рак, и лишь Пассер, полный невероятной жизнестойкости и доверчивости, верил сказкам врачей. Однако операция, которая ждала его, в любом случае была чрезвычайно тяжелой, и Пассер, оставшись с Яном наедине, сказал: «После этой операции я уже не буду мужчиной, понимаешь? Моя мужская жизнь кончилась!» — Я встретила его на прошлой неделе у Клевисов на даче, — продолжала Гана. — Прекрасный человек! Моложе всех нас. Я обожаю его!
Ян должен был бы порадоваться, узнав, что красивая актриса обожает его друга, но это не произвело на него впечатления, поскольку Пассера обожали все. На иррациональной бирже общественной популярности в последние годы его акции высоко поднялись. Стало почти неизбежным ритуалом посреди рассеянной болтовни на ужинах произносить несколько восторженных фраз о Пассере.
— Вы же знаете эти прекрасные леса вокруг дачи Клевисов! Там растут грибы, а я обожаю ходить по грибы! Я спросила, кто хочет пойти со мной по грибы? Никто не откликнулся, и только Пассер сказал, что пойдет со мной! Вы можете представит себе: Пассер — больной человек! Нет, право, он моложе всех!
Она посмотрела на свой палец, ни на мгновение не прекращавший скольжения по краю круглого столика, и сказала:
— И вот мы с Пассером пошли искать грибы. Это было восхитительно! Мы бродили по лесу. Потом наткнулись на маленький кабачок. Маленький грязный деревенский кабачок. Я обожаю такие. В таком кабачке положено пить дешевое красное вино, какое пьют каменщики. Пассер был прекрасен. Я обожаю этого человека!
4
Во времена, о которых идет речь, летние пляжи Западной Европы были полны женщин, не носивших бюстгальтеров, и население делилось на приверженцев и противников обнаженных грудей. Семья Клевисов — отец, мать и четырнадцатилетняя дочь — сидела у телевизора и следила за дискутирующими, которые представляли все идейные течения эпохи и выдвигали аргументы за и против бюстгальтеров. Психоаналитик с пеной у рта защищал обнаженные груди и говорил о либерализации нравов, освобождающей нас от всесилия эротических фантазмов. Марксист не высказался относительно бюстгальтера (среди членов коммунистической партии были пуритане и либертены, и противопоставлять одних другим представлялось политически неуместным) и ловко повернул дискуссию к принципиальнейшей проблеме ханжеской морали обреченного на гибель буржуазного общества. Представитель христианской идеи чувствовал себя обязанным защищать бюстгальтер, но делал это очень робко, ибо даже он не смог избежать вездесущего духа времени; единственный аргумент, который он нашел в защиту бюстгальтера, касался невинности детей: ее-то мы все обязаны уважать и охранять. Но его тотчас атаковала энергичная женщина, заявившая, что необходимо покончить с лицемерным запретом наготы уже в детском возрасте, и посоветовала родителям ходить дома голыми.
Ян пришел к Клевисам, когда дикторша объявила, что дебаты окончены, однако возбуждение еще долго царило в квартире. Все Клевисы были людьми продвинутыми и потому отвергали бюстгальтер. Великолепный жест, которым миллионы женщин, словно по команде, далеко отбрасывают этот постыдный предмет, символизировал для них человечество, стряхивающее с себя узы рабства. Женщины без бюстгальтеров шагали по квартире Клевисов, как незримый батальон освободительниц.
Как я сказал, Клевисы были людьми продвинутыми и придерживались прогрессивных взглядов. Существует немало разновидностей прогрессивных взглядов, и Клевисы всегда отстаивали наилучший из них. Наилучший же из возможных прогрессивных взглядов — это тот, что содержит в себе достаточную дозу провокационности, чтобы его приверженец мог гордиться своей оригинальностью, но в то же время притягивает и такое множество сторонников, что риск одинокой исключительности сразу предотвращается громким одобрением торжествующего большинства. Если бы Клевисы, к примеру, были не то что против бюстгальтера, а против одежды вообще и утверждали, что люди должны ходить по городским улицам голыми, они также отстаивали бы прогрессивный взгляд, хотя далеко не самый лучший из возможных. Своей утрированностью этот взгляд стал бы обременительным, потребовал бы излишнего количества энергии для своей защиты (в то время как наилучший из возможных прогрессивных взглядов защищает себя сам), и его сторонники никогда не дождались бы удовольствия увидеть, что их абсолютно нонконформистская позиция внезапно оказывается позицией всех.
Слушая, как они мечут громы и молнии против бюстгальтера, Ян вспомнил о маленьком деревянном предмете, так называемом уровне, который его дед-каменщик прикладывал на верхнюю плоскость растущей стены. Посередине уровня в стеклянной трубочке была вода с воздушным пузырьком, положение которого указывало на горизонтальность кирпичной кладки. Семью Клевисов можно было использовать как подобный интеллектуальный инструмент. Приложенный к какому-либо взгляду он безошибочно указывал, идет ли речь о наилучшем из возможных прогрессивных взглядов или нет.
Когда Клевисы наперебой пересказали Яну всю дискуссию, за минуту до этого развернувшуюся на телевидении, отец семейства, наклонившись к Яну, сказал шутливым тоном: — Ты не находишь, что для красивых грудей эту реформу можно было бы принять не задумываясь, а?
Почему Клевис сформулировал свою мысль именно таким образом? Образцовый хозяин, он всегда старался построить фразу так, чтобы она устраивала всех присутствующих. И поскольку за Яном закрепилась репутация любителя женщин, Клевис сформулировал свое одобрение обнаженной груди не в его истинном и глубоком смысле, как этическое восхищение по поводу освобождения из тысячелетнего рабства, а в виде компромисса (с учетом предполагаемых наклонностей Яна и против собственного убеждения), как эстетическую радость, вызванную прелестью груди.
Стремясь при этом быть точным и дипломатично осторожным, он не осмелился сказать прямо, что уродливая грудь должна оставаться прикрытой. Но эта бесспорно неприемлемая мысль, пусть и невысказанная, слишком явно, однако, вытекала из фразы высказанной, став легкой добычей четырнадцатилетней дочери.
— А ваши животы? Как же ваши животы, с которыми вы вечно без всякого стыда прогуливаетесь по пляжам?
Мамаша Клевис, рассмеявшись, похлопала дочери: — Браво!
Папаша Клевис присоединился к аплодисментам жены, тотчас поняв, что дочь права и что он снова стал жертвой своего незадачливого стремления к компромиссу, в коем жена и дочь постоянно его упрекали. Однако он был человеком столь глубоко мирным, что и свои умеренные взгляды отстаивал весьма умеренно и незамедлительно соглашался со своим более радикальным ребенком. Впрочем, вменяемая ему в вину фраза содержала не его собственную мысль, а всего лишь предполагаемую точку зрения Яна, и потому он мог стать на сторону дочери с радостью, без колебаний, с отцовским удовлетворением.
Дочь, вдохновленная аплодисментами родителей, продолжала: — Не думаете ли вы, что мы снимаем бюстгальтеры для вашего удовольствия? Мы делаем это ради себя, потому что нам это нравится, потому что так нам приятнее, потому что так наше тело ближе к солнцу! Вы не способны смотреть на нас иначе как на сексуальные объекты!
Мать и отец Клевисы опять зааплодировали. Только на этот раз в их «браво» примешивался несколько иной оттенок. Фраза их дочери при всей своей правдивости в известной мере не соответствовала ее четырнадцатилетнему возрасту. Это было все равно, как если бы восьмилетний мальчик заявил: «Когда придут бандиты, маму я защищу!» И в таком случае родители аплодируют, ибо фраза сына, несомненно, заслуживает похвалы. Но поскольку эта фраза одновременно свидетельствует и о его чрезмерной самоуверенности, к похвале, естественно, примешивается и определенная улыбка. Точно такой улыбкой окрасили родители Клевисы свое второе «браво», и дочка, уловив эту улыбку, возмутилась ею и повторила с упрямым раздражением: — С этим раз и навсегда покончено. Я ни для кого не буду сексуальным объектом.
Родители уже лишь одобрительно кивали головами, опасаясь спровоцировать дочь на дальнейшие декларации.
Ян, однако, не удержался, чтобы не сказать: — Милая девочка, если бы ты знала, как невероятно легко не быть сексуальным объектом.
Он сказал эту фразу тихо, но с такой искренней печалью, что, казалось, она еще долго звучала в комнате. Невозможно было обойти ее молчанием, но невозможно было и откликнуться на нее.
Она не только не заслуживала одобрения, ибо не была прогрессивной, но не заслуживала даже полемики, ибо не была и явно антипрогрессивной. Это была худшая из возможных фраз, поскольку оказалась вне дискуссии, управляемой духом времени. Эта фраза была вне добра и зла, фраза абсолютно неуместная.
Настала минутная тишина, Ян растерянно улыбался, словно извинялся за сказанное, а потом папаша Клевис, этот мастер наводить мосты между ближними, заговорил о Пассере, который был их общим другом. Восхищение Пассером их прочно объединяло. Клевис восторгался оптимизмом Пас-сера, его упорным жизнелюбием, которое не способны приглушить в нем никакие врачебные предписания. Ведь нынешнее существование Пассера ограничено лишь узкой полосой жизни, жизни без женщин, без пищи, без питья, без движения и без будущего. Недавно Пассер приехал к ним на дачу, когда у них была в гостях актриса Гана.
Яна весьма занимало, что покажет уровень Клевисов, приложенный к актрисе Гане, эгоцентризм которой представлялся ему почти несносным. Но уровень показал, что Ян ошибался. Клевис безоговорочно одобрял ее манеру вести себя по отношению к Пассеру. Все свое внимание она сосредоточила только на нем. С ее стороны это было удивительно человечно. При этом мы же знаем, какую трагедию она переживает сама.
— Какую? — изумленно спросил забывчивый Ян.
Как, Ян не знает? Ее сын убежал из дому и несколько дней не возвращался. У нее был нервный срыв из-за этого! И все-таки в присутствии Пассера, обреченного на смерть, она забыла о себе. Стремясь отвлечь его от тягостных мыслей, она весело объявила: «Я так люблю ходить по грибы! Кто пойдет со мной по грибы?» И Пассер вызвался пойти с Ганой, тогда как другие отказались от предложения, полагая, что Пассер хочет быть наедине с нею. Три часа они бродили по лесу, а потом зашли в кабачок выпить красного вина. И это при том, что Пассеру запрещены прогулки и алкоголь. Вернулся он очень измученным, но счастливым. На следующий день его пришлось отвезти в клинику.
— Думаю, положение его достаточно серьезно, — сказал Клевис и добавил, как бы делая Яну замечание: — Ты должен был бы сходить проведать его.
5
Ян говорит себе: в начале эротической жизни мужчины возбуждение бывает без наслаждения, а в конце — наслаждение без возбуждения.
Возбуждение без наслаждения — это Дафнис. Наслаждение без возбуждения — это девушка из прокатного пункта спортивного инвентаря.
Когда год назад он познакомился с ней и пригласил к себе, она произнесла незабываемую фразу: — Если мы займемся любовью, с технической стороны это наверняка будет превосходно, но я не уверена в эмоциональной стороне дела.
Он сказал: что до него, то она может быть совершенно уверена в эмоциональной стороне дела, и она приняла его слова так, как привыкла принимать в своем пункте залог за взятые напрокат лыжи, и о чувствах уже не заикалась. Что же касается технической стороны дела, она изрядно его вымотала.
Это была фанатка оргазма. Оргазм был для нее религией, целью, наивысшим императивом гигиены, символом здоровья и одновременно гордостью, ибо отличал ее от менее удачливых женщин, как, скажем, ее отличала бы яхта или именитый жених.
Однако привести ее в это состояние было делом нелегким. Она кричала ему: «Быстрее, быстрее», а потом снова: «Медленно, медленно», или же «сильнее, сильнее», словно тренер, отдающий команды гребцам на восьмерке. Целиком сосредоточенная на чувственных точках своей кожи, она водила его руку так, чтобы он прикладывал ее в нужное время на нужное место. Он покрывался потом, а перед его глазами мелькали ее нетерпеливый взгляд и лихорадочно извивающееся тело, это подвижное устройство для производства маленького взрыва, который был смыслом и целью всего сущего.
Когда он уходил от нее в последний раз, вспомнился ему Герц, оперный режиссер из маленького города центральной Европы, где Ян провел свою юность. Герц на специальных репетициях заставлял певиц исполнять свою роль, двигаясь по сцене в обнаженном виде. Для проверки правильного положения их тел он принуждал их вставлять карандаш в анальное отверстие. Направление, в каком карандаш смотрел вниз, продлевая линию позвоночника, позволяло педантичному режиссеру контролировать походку, движение, прыжок и осанку тела певицы с научной точностью.
Однажды юная сопрано поссорилась с ним и пожаловалась в дирекцию. Герц, защищаясь, заявил, что он никогда не домогался ни одной певицы, никогда ни одной из них даже не коснулся. Это была сущая правда, но его эксперимент с карандашом показался тем извращеннее, и Герцу пришлось со скандалом покинуть родной город Яна.
Однако его злоключение приобрело известность, благодаря чему Ян еще в юности стал посещать оперу. Он представлял себе, что все певицы с их патетическими жестами, склоненными головами и широко раскрытыми устами голые. Оркестр стонал, певицы хватались за левую сторону груди, а ему сдавалось, что из их голых попок торчат карандаши. У него колотилось сердце. Он был возбужден возбуждением Герца! (До сих пор он не умеет иначе воспринимать оперу и до сих пор посещает ее с ощущениями юноши, который тайком ходит на представления порнотеатра) Он говорит себе: Герц был возвышенным алхимиком порока, нашедшим в карандаше, вставленном в задницу, магическую формулу возбуждения. И ему стыдно перед ним: Герц никогда не позволил бы принудить себя к изнурительным действиям, какие он только что, подчиняясь приказам, совершал на теле девушки из прокатного пункта спортивного инвентаря.
6
Подобно тому, как вторжение черных дроздов совершается на оборотной стороне европейской истории, так и мой рассказ развертывается на оборотной стороне жизни Яна. Я составляю его из отдельных событий, которым Ян, вероятно, не уделял особого внимания, ибо на лицевой стороне жизни тогда занимали его иные события и иные заботы: предложение должности за океаном, лихорадочная профессиональная деятельность, приготовления к отъезду.
На днях он встретил на улице Барбару. Она с упреком спросила его, почему он никогда не появляется у нее, когда она принимает гостей. Дом Барбары славился организованными ею коллективными эротическими увеселениями. Ян опасался сплетен и годами отказывался от приглашений. Но на этот раз он улыбнулся и сказал: «Хорошо, я с удовольствием приду». Он знал, что в этот город он никогда не вернется, и потому соблюдение приличий больше не волновало его. Он представил себе виллу Барбары, полную веселых нагих людей, и подумал, что это был бы не столь плохой праздник на прощание.
Ибо Ян прощается. Через несколько дней он пересечет границу. Но стоит ему это только осознать, слово граница, употребленное в обычном географическом смысле, напоминает ему другую границу, нематериальную и неосязаемую, о которой в последнее время он все больше думает.
Какую границу?
Женщина, которую он любил больше всего на свете (ему тогда было тридцать), часто говорила ему (слыша это, он был близок к отчаянию), что с жизнью связывает ее лишь тончайшая нить. Да, она хочет жить, жизнь безмерно радует ее, но в то же время она знает, что это «хочу жить» соткано из волокон паутины. Достаточно совсем малого, столь бесконечно малого, чтобы ты оказался по другую сторону границы, за которой все теряет смысл: любовь, убеждения, вера, История. Вся загадочность человеческой жизни коренится в том, что она протекает в непосредственной близости, а то и в прямом соприкосновении с этой границей, что их разделяют не километры, но всего один миллиметр.
7
У любого мужчины две эротические биографии. Обычно говорится лишь о первой: о перечне любовных связей и встреч.
Возможно, более интересна другая биография: вереница женщин, которых мы желали, но которые ускользнули от нас, мучительная история неосуществленных возможностей.
Но есть еще третья, таинственная и волнующая категория женщин. Это те, с которыми у нас ничего не могло быть. Они нравились нам, мы нравились им, но в то же время мы сразу понимали, что обладать ими не сможем, ибо по отношению к ним находимся по другую сторону границы.
Ян ехал в поезде и читал. Красивая незнакомка села в его купе (единственное свободное место было прямо напротив него) и поздоровалась с ним. Ответив на приветствие, он постарался вспомнить, откуда он знает ее. Он снова опустил глаза на страницы книги, но чтение не давалось. Он все время чувствовал на себе заинтересованный, ожидающий взгляд девушки.
Ян закрыл книгу: — Откуда я вас знаю?
В этом не было ничего особенного. Они встречались, сказала она, пять лет назад в одной ничем не примечательной компании. Он вспомнил о том времени и задал несколько вопросов: что она тогда делала, с кем общалась, где сейчас работает и нравится ли ей работа.
Он привык к тому, что умел быстро высекать искру между собой и любой женщиной. Однако сейчас он казался себе похожим на чиновника-кадровика, задающего вопросы женщине, пришедшей похлопотать о месте.
Он замолчал. Раскрыл книжку, стал читать, но чувствовал на себе пристальный взгляд невидимой экзаменационной комиссии, собравшей на него целое досье сведений. Он упорно смотрел на страницы, не постигая их содержания, и чувствовал, как комиссия терпеливо регистрирует минуты его молчания, чтобы учесть их при окончательной оценке.
Он снова закрыл книжку, снова попытался завести с девушкой легкий разговор и снова убедился, что ничего не получается.
Он решил, что неудача связана с тем, что они разговаривают в купе, где было много посторонних. Он пригласил ее в вагон-ресторан, где они оказались одни. Он заговорил более непринужденно, но и здесь не высек искры.
Они вернулись в купе. Он снова раскрыл книжку и снова не мог взять в толк, о чем там речь.
Какое-то время девушка сидела напротив него, затем вышла в коридор полюбоваться видами из окна.
Он чувствовал ужасную неудовлетворенность. Девушка ему нравилась, и ее поведение было не иначе как тихим вызовом.
В последнюю минуту он еще раз попытался все спасти. Вышел в коридор и встал рядом с ней. Сказал, что сегодня, вероятно, не узнал ее потому, что она изменила прическу. Откинув ей волосы со лба, посмотрел на ее измененное лицо.
— Теперь я вас узнаю, — сказал он ей. Разумеется, он по-прежнему не узнавал ее. Да и не о том шла речь. Он просто хотел крепко прижать руку к ее темени и, слегка запрокинув ей голову, смотреть в ее глаза.
Сколько раз в жизни он так же опускал руку на голову женщине и спрашивал ее: «А ну покажите, как вы будете выглядеть?» Этот повелительный жест и властный взгляд способны были вмиг изменить всю ситуацию. Словно уже в зародыше они содержали (и призывали из будущего) ту великую сцену, когда он целиком овладеет ею.
Однако на сей раз его жест не возымел действия. Его собственный взгляд был гораздо слабее взгляда, который он чувствовал на себе, скептический взгляд приемной комиссии, хорошо знавшей, что он повторяется, и дававшей ему понять, что любое повторение — всего лишь подражание, а любое подражание не стоит ломаного гроша. Ян внезапно увидел себя ее глазами. Увидел жалкую пантомиму своего взгляда и своего жеста, эту стереотипную гримасу, которую многолетние повторения лишили всякого содержания. Этот жест, утратив непосредственность, спонтанный естественный смысл, вдруг вызвал в нем невыносимую напряженность, словно к его запястьям были привязаны пудовые гири. Взгляд девушки создал вокруг него особую атмосферу удесятеренной тяжести.
Продолжать было нельзя. Он отпустил ее голову и устремил взгляд на мелькавшие за окном сады.
Поезд прибыл по назначению. У выхода с вокзала она сказала, что живет неподалеку, и пригласила его к себе.
Он отказался.
Не одну неделю он думал об этом: как он мог отказаться от девушки, которая ему нравилась?
По отношению к ней он находился по другую сторону границы.
8
Мужской взгляд был уже многократно описан. Он якобы холодно останавливается на женщине, словно измеряет ее, взвешивает, оценивает, выбирает — одним словом, превращает в вещь.
Менее известно, что женщина против этого взгляда вовсе не так беззащитна. Превращенная в вещь, она наблюдает за мужчиной взором вещи. Как если бы молоток вдруг обрел глаза и упорно наблюдал за каменщиком, забивающем им гвоздь. Каменщик видит злорадные глаза молотка, теряет уверенность и ударяет себя по пальцу.
Каменщик — хозяин молотка, но у молотка перед каменщиком есть преимущество, ибо орудие знает точно, как положено с ним обращаться, тогда как его пользователь может знать это лишь приблизительно.
Способность видеть превращает молоток в живое существо, но хороший каменщик должен выдержать его вызывающий взгляд и крепкой рукой снова превратить в вещь. Говорят, что женщина именно так переживает космическое движение вверх, а затем вниз: взлет вещи, превращенной в существо, и падение существа, превращенного в вещь.
Однако с Яном все чаще случалось, что игра в каменщика и молоток не удавалась ему. Женщины смотрели нехорошо. Они портили игру. Было ли это потому, что в ту пору женщины стали объединяться, организовываться, решив изменить свою вековую женскую долю? Или Ян старился и иначе воспринимал женщин и их взгляд? Менялся мир или менялся он сам?
Трудно сказать. Определенно лишь то, что встреченная в поезде девушка измеряла его недоверчивым, полным сомнений взглядом, и потому молоток выпал из руки Яна раньше, чем он вообще успел его приподнять.
На днях он встретил Паскаля, который пожаловался ему на Барбару. Оказалось, Барбара пригласила его к себе. У нее были две незнакомые ему девушки. Они немного поговорили, а потом Барбара ни с того ни с сего принесла из кухни большой старинный жестяной будильник. Не издав ни звука, она стала раздеваться, и обе девушки вместе с ней.
Паскаль жаловался: «Поймите, они раздевались равнодушно и небрежно, словно я был собакой или цветочным горшком».
Потом Барбара велела раздеться и ему. Не желая упускать возможность заняться любовью с двумя незнакомками, он послушно разделся. Тут Барбара указала ему на будильник и заявила: «Внимательно следи за секундной стрелкой. Если до конца минуты у тебя не встанет, ты вылетаешь из игры!» «Не отрывая глаз, они смотрели мне в пах, а поскольку секунды уже заканчивали свой бег, разразились смехом! Потом меня выгнали!» Это именно тот случай, когда молоток решил кастрировать каменщика.
— Ты же знаешь, Паскаль — надутый болван, и к штрафной роте Барбары я испытываю тайную симпатию, — сказал Ян Ядвиге.
Впрочем, Паскаль со своими дружками проделывал с девушками примерно то же, что Барбара проделала с ним. Как— то раз девушка пришла, чтобы заняться любовью, а они раздели ее и привязали к тахте. Девушку волновало не то, что она привязана, это как бы входило в игру. Скандальным было другое: они ничего с ней не сделали, даже не коснулись ее, а только рассматривали ее во всех подробностях. Девушка чувствовала себя изнасилованной.
— Это можно понять, — сказала Ядвига.
— Но я могу представить себе этих обнаженных, связанных, доступных вожделеющим взглядам девушек действительно возбужденными. Паскаль в подобной ситуации возбужден не был. Он был кастрирован.
Совсем завечерело, они сидели вдвоем в квартире Ядвиги, на столике перед ними стояла наполовину опорожненная бутылка виски. Ядвига спросила: — Что ты этим хочешь сказать?
— Хочу сказать, — ответил Ян, — что когда мужчина и женщина делают одно и то же, по сути это не одно и то же. Мужчина насилует, женщина кастрирует.
— Ты хочешь сказать, что кастрировать мужчину подло, тогда как изнасиловать женщину — дело хорошее.
— Тем самым я хочу лишь сказать, — защищался Ян, — что изнасилование — часть эротики, тогда как кастрация — ее отрицание.
Залпом выпив виски, Ядвига сердито ответила: — Если изнасилование — часть эротики, то значит, вся эротика направлена против женщины, и не худо было бы изобрести иной вид эротики.
Ян глотнул виски и, помолчав, сказал: — Много лет назад на моей бывшей родине мы с друзьями составили антологию изречений, которые произносили наши любовницы во время соития. И знаешь, какое слово встречалось чаще всего?
Ядвига не знала.
— Словечко нет. Словечко нет, многажды повторенное: нет, нет, нет, нет, нет… Девушка пришла, чтобы заняться любовью, но, когда он обнял ее, она оттолкнула его и запричитала нет, так что вся любовная встреча была освещена красным светом этого самого чудесного из всех слов и превратилась в маленькую имитацию изнасилования. И в минуты, когда приближался оргазм, они говорили нет, нет, нет, нет, нет и много раз выкрикивали нет даже во время оргазма. С тех пор нет для меня — королева среди слов. Ты тоже привыкла говорить нет?
Ядвига ответила, что она никогда не говорила «нет». С какой стати она станет говорить то, что не думает? «Когда женщина говорит нет, она тем самым хочет сказать да. Этот мужской афоризм всегда приводил меня в бешенство. Эта фраза столь же нелепа, как человеческая история».
— Но эта история в нас, и мы не вольны избавиться от нее, — возразил Ян. — Женщина, которая убегает и сопротивляется. Женщина, которая отдается, мужчина, который берет. Женщина, которая окутывает себя покрывалом, мужчина, который срывает с нее одежды. Это же извечные образы, которые живут в нас!
— Извечные и дурацкие! Такие же дурацкие, как и образы святых! А что если женщинам надоело следовать их примеру? Что если им осточертело это вечное повторение? Что если они хотят придумать иные образы и иную игру?
— Да, это дурацкие образы, которые по-дурацки повторяются. Ты абсолютно права. А что если наша жажда женского тела зависит именно от этих дурацких образов и только от них? И если эти старые дурацкие образы разрушатся в нас, способен ли будет мужчина еще обладать женщиной?
Ядвига рассмеялась: — Думаю, ты напрасно волнуешься из— за такой чепухи!
Она окинула его материнским взглядом: — И не думай, что все мужчины похожи на тебя. Что ты знаешь о том, каковы мужчины, когда остаются наедине с женщиной? Что ты знаешь об этом?
Ян в самом деле не знал, каковы мужчины, когда они остаются наедине с женщиной. Наступило молчание, и на лице Ядвиги появилась блаженная улыбка, означавшая, что уже совсем завечерело и близится минута, когда Ян начнет раскручивать на ее теле пустой киноролик.
После минутной задумчивости она добавила: — Любовная близость, в конце концов, не такая важная вещь.
Ян напряг слух: — Ты считаешь, что любовная близость не такая важная вещь?
Она нежно улыбалась ему: — Да, любовная близость не такая важная вещь.
Он тотчас забыл об их разговоре, потому что вдруг понял нечто гораздо более существенное: для Ядвиги физическая любовь не что иное, как знак, символическое действие, подтверждающее дружбу.
В этот вечер он впервые осмелился сказать, что устал. Он лег к ней в постель, как целомудренный друг, и уже не раскручивал киноролика. Нежно гладя ее по волосам, он смотрел, как над их общим будущим простирается утешительная радуга мира.
9
Десять лет назад к Яну захаживала одна замужняя женщина. Знакомы они были многие годы, но встречались очень редко, ибо женщина работала, и хотя ради Яна выкраивала время, тратить его попусту они себе не позволяли. Сначала она садилась в кресло, минуту они разговаривали, но в самом деле только минуту. Ян вынужден был вскоре встать, подойти к ней, поцеловать ее и, подняв из кресла, заключить в объятия.
Затем он выпускал ее из объятий, и они, отдалившись друг от друга, начинали торопливо раздеваться. Он бросал пиджак на стул. Она снимала пуловер и вешала его на спинку стула. Он расстегивал брюки и спускал их. Нагнувшись вперед, она принималась стягивать колготки. Оба очень спешили. Стояли друг против друга, низко пригнувшись: он вытаскивал из штанин сначала одну, потом другую ногу (при этом поднимал их так высоко, как солдат на параде), она, нагибаясь к полу, спускала колготки к лодыжкам и затем высвобождала из них ноги, поднимая их так же высоко, как и он.
Так повторялось всякий раз, пока однажды не произошел ничтожный, но незабываемый эпизод. Она посмотрела на него и не смогла сдержать улыбки. Улыбка эта была скорее нежной, полной понимания и сочувствия, улыбка робкая, сама за себя извиняющаяся, но все же улыбка, без сомнения порожденная внезапным светом комичности, озарившим всю сцену. Яну пришлось совладать с собой, чтобы не ответить на эту улыбку. Ибо и перед ним из сумерек обыденности выплыла комичность позы двух человек, стоящих склоненными друг против друга и в странной поспешности высоко поднимающих ноги. Он почувствовал, что еще мгновение, и он разразится смехом. Но знал он и то, что потом они уже никогда не смогут заняться любовью. Смех был здесь словно огромная западня, которая терпеливо поджидала в комнате, притаившись за тонкой невидимой перегородкой. Всего каких-то несколько миллиметров отделяли любовный акт от смеха, и Ян приходил в ужас, что может перешагнуть их. Всего несколько миллиметров отделяли его от границы, за которой вещи теряют всякий смысл.
Он совладал с собой. Подавил улыбку, отбросил брюки и быстро подошел к своей подруге, чтобы тотчас коснуться ее тела, тепло которого прогонит дьявола смеха.
10
Он узнал, что здоровье Пассера все ухудшается. Больной держится благодаря инъекциям морфия и чувствует себя сносно лишь несколько часов в день. Он поехал к нему в отдаленную клинику поездом, испытывая угрызения, что редко навещает его. Увидев Пассера, немного испугался: так тот постарел. Несколько серебристых волосков описывали над его черепом такую же волнистую кривую, какую в недавнем прошлом его каштановая, густая шевелюра. Лицо было лишь воспоминанием о его прежнем лице.
Пассер приветствовал его с обычным возбуждением. Взяв под руку, он энергичным шагом повел его в палату, где они уселись за столом друг против друга.
Когда много лет назад он встретился с Пассером впервые, тот говорил о великих надеждах человечества, стуча при этом кулаком по столу, и на лице его горели вечно восторженные глаза. Нынче же он говорил не о надеждах человечества, а о надеждах своего тела. Врачи утверждают, что если он при интенсивной инъекционной терапии и сильных болях продержится ближайшие две недели, то победа будет за ним. Говоря это Яну, он с горящими глазами стучал кулаком по столу. Восторженный рассказ о надеждах тела был печальным отголоском рассказа о надеждах человечества. Оба эти восторга были одинаково иллюзорны, и горящие глаза Пассера придавали им одинаково чарующее сияние.
Потом он заговорил об актрисе Гане. С целомудренной мужской стыдливостью признался Яну, что напоследок влюбился до помешательства. Помешался на невообразимо красивой женщине, хотя знал, что из всех возможных это помешательство самое безрассудное. С сияющими глазами он рассказал о лесе, где они искали грибы, словно искали сокровище, рассказал и о трактире, куда они зашли выпить красного вина.
— И Гана была восхитительна! Понимаешь? Она не изображала из себя заботливой сестры милосердия, не напоминала мне сочувственными взглядами о моем недуге и немощи, она смеялась и пила со мной! Мы выпили литр вина! Мне казалось, будто мне восемнадцать! Я сидел на своем стуле, помещенном точно на черте смерти, и мне хотелось петь!
Пассер стучал кулаком по столу и глядел на Яна своими сияющими глазами, над которыми вздымалось воспоминание о его могучей шевелюре, обозначенной тремя серебристыми волосками.
Ян сказал, что мы все находимся на черте, смерти. Весь мир, погрязший в насилии, жестокости и варварстве, на этой черте. Он сказал это потому, что любил Пассера и находил ужасным, что этот человек, который так рьяно стучит кулаком по столу, умрет раньше, чем не заслуживающий никакой любви мир. Ян тщился приблизить гибель мира во имя того, чтобы смерть Пассера стала более переносимой. Но Пассер с концом мира не согласился, ударил кулаком по столу и вновь заговорил о надеждах человечества. Сказал, что мы живем во времена великих перемен.
Ян никогда не разделял восторгов Пассера по поводу того, как многое меняется в мире, однако любил его жажду перемен, видя в ней древнейшую человеческую жажду, наиконсервативнейший консерватизм человечества. Но несмотря на то, что он любил эту жажду, сейчас он мечтал отнять ее у него, коли стул Пассера оказался на самой черте смерти. Он хотел запятнать в его глазах будущее, чтобы он меньше тосковал по жизни, которую теряет.
Поэтому он сказал: — Нам постоянно твердят, что мы живем в великую эпоху. Клевис говорит о конце иудео— христианской эры, другие — о конце Европы, а кто — о мировой революции и коммунизме, но все это чепуха. Если наша эпоха действительно переломная, то совершенно по другой причине.
Пассер смотрел ему в глаза своим горящим взором, над которым вздымалось воспоминание о могучей шевелюре, напоминавшей о себе тремя серебристыми волосками.
Ян продолжал: — Ты знаешь историю про английского лорда?
Пассер стукнул кулаком по столу и сказал, что не знает этой истории.
— Английский лорд после свадебной ночи говорит своей жене: «Леди, я надеюсь, вы забеременели. Я не хотел бы во второй раз повторять эти смешные движения».
Пассер рассмеялся, но кулаком по столу не стукнул. Этот анекдот был не из тех историй, что вызывали его восторг.
И Ян продолжал: — Пусть мне не говорят о мировой революции! Мы проживаем великую историческую эпоху, когда физическая любовь бесповоротно превращается в смешные движения.
На лице Пассера едва наметилась мягкая улыбка. Ян хорошо знал ее. Это была не улыбка радости или согласия, а улыбка терпимости. Они оба всегда были довольно далеки друг от друга, и когда подчас их различие проявлялось слишком явно, они быстро обменивались этой улыбкой, чтобы увериться: их дружбе ничто не угрожает.
11
Почему перед ним постоянно возникает образ границы?
Он объясняет себе это тем, что старится: вещи повторяются и с каждым повторением теряют частицу своего смысла. Или точнее сказать: каплю за каплей теряют свою жизненную силу, которую им давала иллюзия смысла. Граница, согласно Яну, означает максимально допустимую дозу повторяемости.
Однажды он присутствовал на спектакле: в разгар действия весьма даровитый комик ни с того ни с сего медленно и очень сосредоточенно принялся считать: «Раз, два, три, четыре…», произнося каждое число с видом глубокой задумчивости, словно оно ускользало от него, и он искал его в окружающем пространстве: «Пять, шесть, семь, восемь…» При слове «пятнадцать» зрители засмеялись, а когда он, все так же медленно и еще более задумчиво, подошел к сотне, от смеха и вовсе попадали с мест.
На другом представлении все тот же актер подсел к роялю и левой рукой заиграл аккомпанемент к вальсу: «трам-па-па, трам-па-па». Правая рука была опущена, никакой мелодии не звучало, только все время одно и то же «трам-па-па, трам-па— па», но он смотрел в публику таким выразительным взглядом, словно этот вальсовый аккомпанемент был великолепной музыкой, достойной умиления, аплодисментов и восторга. Он играл без устали, двадцать раз, тридцать раз, пятьдесят раз, сто раз все то же «трам-па-па, трам-па-па», и публика надрывалась от смеха.
Да, когда пересекаешь границу, звучит вещий смех. Но когда идешь еще дальше, еще и по ту сторону смеха, тогда что?
Ян представляет себе, что греческие боги в самом начале принимали страстное участие в приключениях людей. Потом они обосновались на Олимпе, смотрели вниз и хохотали. А теперь они уже давно спят.
И все-таки я думаю, Ян ошибается, полагая, что граница
— это линия, в определенном месте пересекающая человеческую жизнь, что она, стало быть, означает временной рубеж, определенную секунду на часах человеческой жизни. Нет. Я, напротив, уверен, что граница постоянно с нами, независимо от времени и от нашего возраста, что она вездесуща, хотя при одних обстоятельствах она ощутима больше, при других — меньше.
Женщина, которую Ян так любил, была права, утверждая, что с жизнью ее связывает лишь нить паутины. Достаточно самого малого, лишь легкого дуновения ветерка, чтобы вещи чуть сдвинулись, и то, ради чего еще минуту назад мы отдали бы жизнь, вдруг предстает полнейшей бессмыслицей.
У Яна были друзья, покинувшие, как и он, свою прежнюю родину и отдававшие все свое время борьбе за ее утраченную свободу. Все они уже изведали чувство, что узы, связывавшие их с родиной, не более чем иллюзия и лишь по какой-то инерции судьбы они все еще готовы умереть ради чего-то, что уже не имело для них никакого значения. Все они знали это чувство и в то же время боялись его знать, они отворачивали голову, чтобы не видеть границы и не соскользнуть (увлекаемые головокружением, словно манящей бездной) на другую сторону, где язык их терзаемого народа издавал уже бессмысленный шум, подобный птичьему гомону.
Если Ян для самого себя определял границу как максимально допустимую дозу повторяемости, то я вынужден его поправить: граница не результат повторения. Повторение — лишь один из способов сделать границу зримой. Линия границы прикрыта пылью, и повтор подобен движению руки, устраняющей эту пыль.
Я хотел бы напомнить Яну об одном знаменательном периоде в его детстве. Тогда ему было лет тринадцать. Много говорилось о существах, живущих на других планетах, и он носился с идеей, что на теле этих неземных существ больше эротических мест, чем у землян. Юнец, тайно возбуждавшийся при виде нагой танцовщицы на украденной фотографии, он пришел в конце концов к мысли, что земная женщина, наделенная лоном и двумя грудями, этой слишком простой троицей, по сути, эротически убога. Он мечтал о существе, имеющем на теле вместо ничтожного треугольника десять или двадцать эротических мест и предлагающем взору источники поистине неисчерпаемого возбуждения.
Тем самым я хочу сказать, что еще в середине своего весьма долгого пути девственника он знал, что значит быть пресыщенным женским телом. Еще не познав наслаждения, он мысленно достиг конца возбуждения. Он познал его исчерпаемость.
С самого детства он, стало быть, жил, не сводя глаз с этой таинственной границы, за которой женская грудь всего— навсего мягкий шар, свисающий с тела. Граница с самого начала была его уделом. Тринадцатилетний Ян, мечтавший еще и о других эротических местах на женском теле, знал о ней так же хорошо, как и Ян тридцать лет спустя.
12
Было ветрено и слякотно. У открытого гроба неправильным полукругом выстроилась траурная процессия. Там был Ян и были почти все его знакомые, актриса Гана, Клевисы, Барбара и, разумеется, семья Пассера: жена, рыдающий сын и дочь.
Обряд, казалось, подошел к концу, и двое могильщиков в поношенной одежде натянули веревки, на которых покоился гроб. В ту же минуту к могиле приблизился взбудораженный человек с бумагой в руке, повернулся лицом к могильщикам, поглядел в бумагу и стал читать по ней вслух. Могильщики, посмотрев на него, заколебались: не надо ли снова поставить гроб возле могилы, но потом все же взялись медленно опускать его в яму, словно решили избавить усопшего от прослушивания еще четвертого выступления.
Неожиданное исчезновение гроба озадачило оратора. Вся его речь была составлена в форме второго лица единственного числа. Оратор обращался к усопшему, убеждал его, соглашался с ним, утешал его и отвечал на его предполагаемые вопросы. Гроб опустился на дно ямы, могильщики вытянули наверх веревки и остались скромно стоять у могилы. Заметив, как настойчиво адресует им свою речь оратор, смущенно склонили голову.
Но чем больше оратор осознавал нелепость ситуации, тем сильнее притягивали его обе мрачные фигуры, от которых ему едва удалось оторвать взгляд. Он вполоборота повернулся к полукругу провожающих. Но и сейчас его речь, обращенная ко второму лицу единственного числа, звучала не лучшим образом, ибо казалось, что усопший скрывается где-то в толпе.
Куда было оратору девать глаза? Он испуганно уставился в бумагу и, хоть знал свой текст назубок, ни на мгновение не отрывался от него.
Всеми присутствующими овладело какое-то волнение, еще усиленное невротическими порывами* ветра, каждую минуту резко ударявшего в них. У папаши Клевиса шляпа была старательно натянута на темя, но ветер был таким порывистым, что внезапно сдул ее с головы и посадил между могилой и семьей Пассера, стоявшей в первом ряду.
В первую минуту Клевис хотел было пробиться сквозь толпу и побежать за шляпой, но тут же осознал, что таким поступком он мог бы дать понять, что шляпа для него дороже серьезности обряда, посвященного другу. И потому, оставшись на месте, он решил сделать вид, что ничего не случилось. Но его решение было не из удачных. С того момента, как шляпа оказалась одна на пространстве перед могилой, присутствующие разволновались еще больше и совсем перестали воспринимать слова оратора. Шляпа при всей своей скромной неподвижности нарушала обряд куда больше, чем если бы Клевис сделал несколько шагов и поднял ее. И посему, сказав стоявшему перед ним человеку «простите», он протиснулся сквозь толпу. Так он оказался на пустом пространстве (подобном маленькой сцене) между могилой и траурной процессией. Он нагнулся, протянул руку к земле, но ветер вдруг подул снова и продвинул шляпу чуть дальше, прямо к ногам оратора.
Тут уж никто не мог думать ни о чем другом, кроме как о папаше» Клевисе и его шляпе. Оратор, не имея о ней никакого понятия, все же сообразил, что с его слушателями что-то творится. Оторвав глаза от бумаги, он удивленно уставился на незнакомого мужчину, который стоял в двух шагах, смотрел на него и, казалось, готовился к прыжку. Оратор снова быстро опустил глаза к тексту, возможно надеясь, что, когда поднимет их, невероятный призрак исчезнет… Но и когда поднял их, мужчина по-прежнему стоял перед ним и по-прежнему смотрел на него.
А дело было в том, что папаша Клевис не мог двинуться ни назад, ни вперед. Бросаться под ноги оратору представлялось ему непристойным, а вернуться назад без шляпы
— смешным. И он, прикованный к земле своей неуверенностью, недвижно стоял в тщетном ожидании, что его осенит какое— нибудь решение.
Он надеялся, что кто-то поможет ему. Поискал глазами могильщиков. Те стояли как вкопанные с другой стороны могилы и упорно смотрели под ноги оратора.
В это мгновение снова подул ветер, и шляпа медленно передвинулась к краю могилы. Тут Клевис решился. Энергично шагнув вперед, он протянул руку и наклонился. Но шляпа по— прежнему уворачивалась от него, уворачивалась до тех пор, пока прямо перед его пальцами не заскользила по краю могилы и не упала в нее.
Клевис продолжал протягивать руку к шляпе, словно звал ее вернуться к нему, но потом вдруг решил сделать вид, что никакой шляпы вовсе не было и он стоит у края могилы лишь по какой-то совершенно пустяковой случайности. Он тщетно силился быть абсолютно естественным и непринужденным, но все взгляды впивались в него. С судорожно перекошенным лицом, стараясь никого не видеть, он прошел в первый ряд, где всхлипывал сын Пассера.
Когда грозный призрак готовившегося к прыжку мужчины исчез, оратор с бумагой в руке успокоился и поднял глаза на уже не слушавшую его толпу, чтобы произнести последнюю фразу своей речи. Повернувшись затем к могильщикам, он очень торжественно произнес: — Виктор Пассер, любящие тебя никогда тебя не забудут. Да будет земля тебе пухом!
Он склонился к куче земли у края могилы, в которую была всажена маленькая лопатка, набрал на нее земли и нагнулся над могилой. В эту минуту по траурной процессии пробежала волна приглушенного смеха. Ибо всем представилось, что оратор, застывший с лопаткой земли в руке и неотрывно глазеющий на дно могилы, видит там гроб, а на нем шляпу, словно усопший, в своем тщеславном желании сохранить достоинство, не захотел оставаться в такой торжественный момент простоволосым.
Оратор овладел собой, бросил землю на гроб, следя за тем, чтобы она не задела шляпу, словно под ней действительно скрывалась голова Пассера. Потом протянул лопатку вдове. Да, все должны были испить чашу искушения до самого дна. Все должны были пережить эту чудовищную борьбу со смехом. Все, не исключая супругу Пассера и его всхлипывавшего сына, должны были набирать на лопатку земли и наклоняться к могиле, где покоился гроб с надетой на него шляпой, словно из-под нее неукротимо жизнестойкий и оптимистичный Пассер высовывал голову.
13
На вилле Барбары было человек двадцать. Все расселись в большой гостиной: на тахте, в креслах, на полу. В центре зала под их рассеянными взглядами всячески изгибалась и вертелась девушка, которая, как слышал Ян, приехала из провинции.
Барбара восседала в широком плюшевом кресле: — Не кажется ли тебе, что это слишком затянулось? — сказала она, строго поглядев на девушку.
Девушка в ответ повела плечами, словно хотела этим жестом обозначить всех присутствующих и пожаловаться на их равнодушие и рассеянность. Но строгость взгляда Барбары не допускала немой отговорки, и девушка, не прекращая невыразительных и невнятных движений, стала расстегивать пуговицы на блузке.
С этой минуты Барбара больше не занималась ею, а принялась поочередно оглядывать всех гостей. Поймав ее взгляд, гости переставали болтать и послушно устремляли глаза на обнажавшуюся девушку. Затем Барбара, подняв юбку, просунула руку между ног и вызывающим взглядом снова обвела все уголки гостиной: внимательно всматриваясь в своих гимнастов, она хотела убедиться в их готовности последовать ее примеру.
События наконец стали разворачиваться согласно собственному медлительному, но определенному ритму: провинциалка, давно обнажившись, лежала в объятиях какого-то мужчины, а остальные рассеялись по другим комнатам. Однако вездесущая Барбара следила за всеми, проявляя чрезмерную требовательность. Она не выносила, когда ее гости, разделившись парами, укрывались в своих уголках. Сейчас она сердито обратилась к девушке, которую Ян обнимал за плечи: — Ступай к нему домой, если хочешь быть с ним наедине. Здесь ты в обществе! — Она взяла ее за руку и увлекла в соседнюю комнату.
Ян уловил взгляд симпатичного облысевшего молодого человека, он сидел чуть поодаль и наблюдал за вмешательством Барбары. Мужчины обменялись улыбками. Лысый подошел к Яну, и Ян сказал: — Маршал Барбара.
Расхохотавшись, лысый сказал: — Это тренер, что готовит нас к большой Олимпиаде.
Оба обратили взгляды к Барбаре, наблюдая за ее дальнейшими действиями: Барбара опустилась на колени рядом с мужчиной и женщиной, слившихся в любовном объятии, просунула голову между их лицами и прильнула ко рту женщины. Мужчина, преисполненный уважения к Барбаре, отстранился от своей партнерши, предполагая, должно быть, что Барбара хочет обладать ею одна. Барбара обняла женщину, привлекла к себе, и теперь они обе лежали на боку, тесно прижавшись друг к другу, а мужчина скромно и почтительно стоял над ними. Барбара, не переставая целовать женщину, подняла руку и начала описывать в воздухе круг. Мужчина воспринял этот жест как обращенный к нему призыв, но не понял, приказывает ли Барбара ему остаться или удалиться. Он напряженно следил за рукой, чье движение становилось все более энергичным и нетерпеливым. Наконец Барбара, оторвав свои губы от губ женщины, выразила свое желание вслух. Мужчина, скользнув снова на пол, прильнул сзади к женщине, оказавшейся теперь зажатой между ним и Барбарой.
— Мы все персонажи сна Барбары, — сказал Ян.
— Да, — отозвался лысый. — Но все время что-то не ладится. Барбара, словно часовщик, который сам должен переставлять стрелки своих часов.
Как только ей удалось изменить позу мужчины, она тотчас потеряла интерес к женщине, которую минуту назад так страстно целовала, и, поднявшись, подошла к двум совсем юным любовникам, робко жавшимся в уголке гостиной. Оба были полуодеты, и юноша старался прикрыть девушку своим телом. Подобно статистам на оперной сцене, беззвучно открывающим рот и бессмысленно жестикулирующим руками, дабы создать иллюзию живого разговора, эти молодые люди тоже стремились по мере возможности дать понять, что целиком заняты друг другом, ибо единственным их желанием было оставаться незамеченными и скрытыми от чужих взоров.
Но Барбару было не провести этой игрой: опустившись рядом с ними на колени, она с минуту гладила их по волосам и что-то говорила Потом удалилась в соседнюю комнату и тотчас вернулась в сопровождении трех совершенно обнаженных мужчин. Она вновь преклонила колени возле любовников и, взяв в руки голову юноши, стала целовать его. Трое обнаженных мужчин, послушные неслышным приказам ее взгляда, склонились к девушке и принялись снимать с нее остатки одежды.
— Когда все это кончится, будет собрание, — сказал плешивый. — Барбара всех нас созовет, выстроит полукругом перед собой, наденет очки и начнет разбирать, что было сделано хорошо, а что — скверно. Похвалит усердных и пожурит нерадивых.
Двое робких любовников в конце концов поделились своими телами с другими. Барбара, оставив их в покое, направилась к обоим мужчинам. Скупо улыбнувшись Яну, подошла к лысому. Почти в ту же минуту Яна нежно коснулась провинциалка, открывавшая вечер своим стриптизом. Ян подумал, что огромные часы Барбары работают не так уж и плохо.
Провинциалка занялась им с пылким усердием, но его глаза все время устремлялись к противоположной стороне гостиной, где над фаллосом лысого трудилась рука Барбары. Обе пары были в одном и том же положении. Женщины, пригнувшись, занимались одним и тем же делом одним и тем же способом и похожи были на усердных садовниц, склоненных над клумбой. Казалось, будто одна пара была лишь зеркальным отражением другой. Глаза мужчин встретились, и Ян увидел, как тело лысого затряслось от смеха. А поскольку они были взаимосвязаны, как связана вещь со своим зеркальным отражением, то раз один задрожал от смеха, должен был задрожать и другой. Ян отвернул голову, чтобы ласкавшая его девушка не чувствовала себя уязвленной, но зеркальный образ неодолимо притягивал его. Он снова повернул к нему голову и увидел глаза лысого, выпученные от едва сдерживаемого смеха. Они оба были объединены по меньшей мере пятикратной телепатической связью. Каждый из них знал не только то, о чем думает другой, но и то, что другой об этом знает. В голове у них проносились все сравнения, которыми они минутой назад одаривали Барбару, и тут же рождались новые. Они переглядывались, но одновременно и отводили глаза, зная, что смех был бы здесь таким же кощунством, как и в храме, захохочи они там в минуту, когда священник возносит облатку. Но как только им обоим пришло в голову это сравнение, им еще больше захотелось смеяться. Они были слишком слабы. Смех был сильнее. Их тела неудержимо сотрясались от смеха.
Барбара посмотрела в лицо своего партнера. Лысый не выдержал и засмеялся во все горло. Словно зная, где источник зла, Барбара повернулась к Яну. В эту минуту провинциалка прошептала ему: — Что с тобой? Почему ты плачешь?
Но Барбара уже была перед ним, шипя сквозь зубы: — Не собираешься ли ты устроить мне здесь то же, что и на похоронах Пассера!
— Не сердись, — сказал Ян; он смеялся, и слезы текли у него по щекам.
Она попросила его уйти.
14
Еще до отъезда в Америку Ян повез Ядвигу к морю. Это был заброшенный остров с несколькими миниатюрными деревеньками, с ленивыми овцами на пастбищах и с одной гостиницей на огороженном пляже. Каждый снял для себя отдельный номер.
Он постучал к ней в дверь. Голос ее, предложивший ему войти, донесся из глубины комнаты. Войдя внутрь, он никого не увидел. «Я делаю пи-пи», — крикнула она из туалета, дверь которого была полуоткрыта.
Это было ему хорошо известно. У нее могло собраться многочисленное общество, но это не мешало ей запросто объявить, что она идет в туалет по-маленькому, а потом оттуда разговаривать с гостями через полуоткрытую дверь. В этом не было ни кокетства, ни бесстыдства. Напротив, это было полное отрицание и кокетства, и бесстыдства.
Ядвига не признавала традиций, гирей висящих на человеке. Она отказывалась признать, что голое лицо целомудреннее голого зада. Ей было непонятно, почему соленая жидкость, капающая у нас из глаз, может считаться возвышенно-поэтичной, тогда как жидкость, выпущенная из живота, способна вызывать омерзение. Все это казалось ей глупым, искусственным, неразумным, и она относилась к этому, как упрямый ребенок к правилам внутреннего распорядка католического пансиона.
Выйдя из туалета, она улыбнулась Яну и подставила ему сначала одну, потом другую щеку: — Идем на пляж?
Он кивнул.
— Одежду оставь у меня, — сказала она ему и, сбросив халат, оказалась в чем мать родила.
Раздеваясь в присутствии других, Ян всегда испытывал некоторую неловкость, и сейчас едва ли не с завистью смотрел на Ядвигу, двигавшуюся в своей наготе, словно в удобном домашнем платье. А впрочем нет: она двигалась гораздо естественнее, чем в платье, словно, отбрасывая его, вместе с ним отбрасывала и тяжкий удел женщины и становилась просто человеческим существом без половых признаков. Словно половые признаки были заключены в платье, а нагота являлась состоянием сексуальной нейтральности.
Голыми они спустились по лестнице на пляж, где группами сидели, прохаживались и купались такие же голые люди: голые матери с голыми детьми, голые бабушки и голые внучки, голые юноши и голые старцы. Здесь было страшное множество женских грудей самой различной формы, красивых, менее красивых, безобразных, огромных и сморщенных. Ян с грустью осознавал, что старые груди рядом с молодыми не выглядят моложе, напротив, молодые делают их еще более старыми и что все они вместе одинаково причудливы и бессмысленны.
И вновь осенила его эта неясная и загадочная идея границы. Казалось ему, что он очутился как раз на ней и вот— вот перешагнет ее. И на него напала удивительная печаль, а из этой печали, словно из тумана, выплыла еще более удивительная мысль: он вспомнил, что евреи шли в газовые камеры гитлеровских концлагерей толпой и голыми. Он не совсем понимал, почему этот образ так неотступно преследует его и что он хочет сказать ему. Быть может, то, что евреи в те минуты были также по другую сторону границы и что тем самым нагота — это униформа мужчин и женщин по другую сторону. Что нагота — это саван.
Печаль, которую навевали на Яна голые тела на пляже, становилась все нестерпимее. Он сказал: — Как все это странно, все эти голые тела вокруг.
Она согласилась: — Да. И самое удивительное, что все эти тела красивы. Заметь, и старые тела, и нездоровые тела красивы, если это просто тела, тела без одежды. Они красивы, подобно природе. Старое дерево ничуть не менее красиво, чем молодое, и больной лев не перестает быть царем зверей. Человеческое уродство — это уродство одежды. Они с Ядвигой никогда не понимали друг друга, однако всегда приходили к согласию. Каждый объяснял смысл слов другого по-своему, и между ними царила прекрасная гармония. Прекрасное единодушие, основанное на непонимании. Он отлично знал об этом и едва не восторгался этим.
Они медленно шли по пляжу, песок обжигал ноги, в шум моря врывалось блеяние барана, а под ветвями оливкового дерева грязная овца щипала островок выжженной травы. Ян вспомнил о Дафнисе. Он лежит опьяненный наготой тела Хлои, он возбужден, но не знает, к чему взывает это возбуждение, это возбуждение без конца и без удовлетворения, оно необозримо и беспредельно. Непомерная тоска сжимала сердце Яна, и его томило желание вернуться назад. Назад, к этому юноше. Назад к своим собственным началам, назад к началам рода людского, назад к началам любви. Он жаждал жажды. Он жаждал волнения сердца. Он жаждал лежать рядом с Хлоей и не знать, что такое телесная любовь. Не знать, что такое сладострастие. Превратиться лишь в чистое возбуждение, долгое и таинственное, непонятное и чудесное возбуждение мужчины, рожденное телом женщины. И он громко сказал: — Дафнис!
Овца продолжала щипать выжженную траву, а он со вздохом повторил еще раз: — Дафнис, Дафнис…
— Ты взываешь к Дафнису?
— Да, — сказал он, — я взываю к Дафнису.
— Хорошо, — сказала Ядвига, — мы должны вернуться к нему. Вернуться туда, где человека еще не изуродовало христианство. Ты это имел в виду?
— Да, — сказал Ян, хотя он имел в виду нечто совершенно другое.
— Там, пожалуй, еще был маленький рай естественности, — продолжала она. — Овцы и пастухи.
Люди, принадлежавшие природе. Свобода чувств. Это и есть для тебя Дафнис, не так ли?
Он снова подтвердил, что имел в виду именно это, и Ядвига сказала: — Да, ты прав, это остров Дафниса!
А поскольку ему нравилось развивать их единодушие, основанное на непонимании, он добавил: — И гостиница, где мы живем, должна была бы называться «По другую сторону».
— Да, — восторженно воскликнула Ядвига. — По другую сторону этого бесчеловечного мира, куда нас загнала наша цивилизация!
К ним приблизились группки обнаженных людей. Ядвига представила им Яна. Люди хватали его за руки, кланялись ему, называли свои титулы и говорили, что рады с ним познакомиться. Затем принялись обсуждать некоторые темы: температуру воды, лицемерие общества, уродующего душу и тело, красоту острова.
По поводу последней Ядвига заметила: — Ян только что сказал, что это остров Дафниса. Я нахожу, что он прав.
Все были восхищены этим открытием, а мужчина с непомерно толстым животом продолжал развивать мысль, что западная цивилизация стоит перед гибелью и что человечество наконец сбросит с себя порабощающее бремя иудео-христианских традиций. Он произносил фразы, которые Ян уже десять раз, двадцать раз, тридцать раз, сто раз, пятьсот раз, тысячу раз слышал, и вскоре стало казаться, что эти несколько метров пляжа не что иное, как университетская аудитория. Мужчина говорил, остальные с интересом слушали его, и их обнаженные фаллосы тупо, печально и безучастно смотрели в желтый песок.
|
The script ran 0.011 seconds.