1 2 3 4
– Видели? – сказала Дилси, глядя на Ластера.
– Да она каждый вечер, – сказал Ластер. – Прямо по той груше и слазит.
– Не врал бы ты мне, парень, – сказала Дилси.
– Я не вру. Спросите хоть у Бенджи.
– Тогда почему ж ты молчал?
– А оно не мое дело, – сказал Ластер. – Дурак я, что ли, мешаться к белым в дела ихние. Ну, топай, Бенджи, поехали на двор.
Они вышли. Дилси постояла у стола, затем убрала из столовой посуду, позавтракала, прибрала в кухне. Сняла с себя передник и повесила на гвоздь, подошла к лестнице, прислушалась – сверху ни звука. Надела шинель, шляпу и пошла в свою хибару.
Дождь кончился. Дуло теперь с юго-востока, голубели плывущие разрывы туч. За деревьями, крышами, шпилями города солнце белесым лоскутом крыло гребень холма, снова меркло. Приплыл по ветру удар колокола, и его, как по сигналу, подхватили и завторили другие колокола.
Дверь хибары открылась, показалась Дилси, снова в бурой накидке, пурпурном платье, черной соломенной шляпе, но теперь без платка – и в грязновато-белых перчатках до локтей. Она вышла во двор, позвала: «Ластер!» Помедлив, направилась к дому, обогнула угол, держась поближе к стене, и заглянула в дверь погреба: Бен сидит на ступеньках. Перед ним, на сыром полу на корточках – Ластер. Левой рукой Ластер упирает стоймя в пол пилу, слегка изогнув, напружинив ее, в правой же руке у него стертый деревянный пест, который уже тридцать с лишним лет служит Дилси для приготовления печенья. Вот ударил сбоку по пиле. Пила лениво дзинькнула и смолкла с безжизненной моментальностью застыла под рукой Ластера тонкой, ровной дугой полотнища. Выгнулась, немая и непостижимая.
– Он точка в точку так делал, – сказал Ластер. – Видно, мне биту надо другую.
– Так вот ты чем занят, – сказала Дилси. – Дай-ка сюда пест.
– Ничего с ним не поделалось, – сказал Ластер.
– Дай его сюда, – сказала Дилси. – Но сперва поставь пилу на место.
Он поставил пилу, принес пест. И снова раздался плач Бена, звук безнадежный и длинный. Шум. Ничего более. Как если бы – игрой соединения планет – все горе, утесненье всех времен обрело на миг голос.
– Слышите, мычит, – сказал Ластер. – Вот так он все время, что мы во дворе. Не знаю, что это сегодня с ним.
– Веди его сюда, – сказала Дилси.
– Идем, Бенджи, – сказал Ластер. Сошел по ступенькам, взял за руку. Бен пошел покорно, плач его подобен был пароходным сиплым гудкам, чей медленный звук возникает и гаснет как бы с опозданием.
– Сбегай за его шапкой, – сказала Дилси. – Только тише, не потревожь мис Кэлайн. Ну, быстрей. И так замешкались.
– Она все равно услышит Бенджи, если не уймете, – сказал Ластер.
– Выйдем со двора, он и уймется, – сказала Дилси. – Чует он. Потому и плачет.
– Чует – а что чует, мэмми? – спросил Ластер.
– Ты беги за шапкой, – сказала Дилси. Ластер ушел. Дилси с Беном остались стоять в дверях погреба, Бен ступенькой пониже. Ветер гнал по небу облачные клочья, их быстрые тени скользили убогим огородом, поверх щербатого забора, через двор. Дилси медленно, мерно гладила Бена по голове, разглаживала челку на лбу. Он плакал ровно и неторопливо. – Тш-ш-ш, – сказала Дилси. – Тихо. Еще минутка – и уйдем отсюда. Ну, тихо же. – Бен плакал спокойно и ровно.
С матерчатой шапкой в руке вернулся Ластер – в новой жесткой соломенной шляпе с цветной лентой. Шляпа эта резко обрисовывала, высветляла, как юпитером, углы и грани черепа. Столь своеобразна была его форма, что на первый взгляд казалось, будто шляпа не на Ластере надета, а на ком-то, стоящем вплотную за ним. Дилси покосилась на шляпу.
– А почему не в старой своей? – сказала она.
– Я не мог ее найти, – сказал Ластер.
– Так я и поверила тебе. Ты ее с вечера еще небось запрятал, чтоб не найти было. Новую шляпу решил загубить.
– Ой, мэмми, – сказал Ластер. – Дождя ж не будет.
– Как ты можешь знать? Ступай старую одень, а эту спрячь.
– Ой, мэмми.
– Тогда зонтик возьми.
– Ой, мэмми.
– Одно из двух, – сказала Дилси. – Или старую шляпу, или зонтик. Мне все равно что.
Ластер ушел в хибару. Бен ровно плакал.
– Идем, – сказала Дилси. – Они нас догонят. Пойдем пение послушаем. – Они обогнули дом, пошли по аллее к воротам. – Тш-ш, – время от времени повторяла Дилси. Дошли до ворот. Дилси открыла калитку. Позади в аллее показался Ластер с зонтиком. Рядом с ним шла женщина. – Вот и они, – сказала Дилси. Вышла с Беном за ворота. – Ну, теперь уймись. – Бен замолчал. Ластер и Фрони, мать Ластера, поравнялись с ними. На Фрони – худощавой, с плоским приятным лицом – была украшенная цветами шляпа и ярко-голубое шелковое платье.
– Это платье, что на тебе, – оно твой шестинедельный заработок – сказала Дилси. – А если дождь польет, что ты тогда будешь делать?
– Мокнуть буду, – сказала Фрони. – Моему приказу дождь пока не подчиняется.
– Мэмми всегда думает, что дождь польет, – сказал Ластер.
– Если я не подумаю, то не знаю, кто еще об вас подумает, – сказала Дилси. – Ну пошли, а то опаздываем.
– Нынче проповедь будет говорить преподобный Шегог, – сказала Фрони.
– Да? – сказала Дилси. – А кто он такой?
– Из Сент-Луиса, – сказала Фрони. – Большой мастак на проповеди.
– Хм, – сказала Дилси. – Проповедник нужен такой, чтоб научил страху божьему эту нашу нынешнюю непутевую молодежь.
– Преподобный Шегог будет, – сказала Фрони. – Объявлено было.
Они шли улицей. Во всю ее нешумную длину нарядными группами двигались, направляясь в церковь, белые – под ветровыми колоколами, в переменчивых проблесках солнца. Ветер налетал порывами с юго-востока, сырой и холодный после недавних теплых дней.
– Вы бы не брали его в церковь, мэмми, – сказала Фрони. – А то меж людей разговоры.
– Меж каких это людей? – спросила Дилси.
– Да уж приходится выслушивать, – сказала Фрони.
– Знаю я, какие это люди, – сказала Дилси. – Шваль белая, вот кто. Мол, для белой церкви – он нехорош, а негритянская – для него нехороша.
– Так ли, этак ли, а люди говорят, – сказала Фрони.
– А ты их ко мне посылай, – сказала Дилси. – Скажи им, что господу всемилостивому неважно, есть у него разум или нет. Это только для белой швали важно.
Поперечная улочка повела их вниз и легла грунтовою дорогой. По обе стороны ее, под откосами насыпи, широко стлалась низина, усеянная хибарками, обветшалые крыши которых были вровень с полотном дороги. Дворики захламлены битым кирпичом, обломками штакетин, черепками. Вместо травы – бурьян, а из деревьев попадались здесь акация, платан, тутовник, пораженные тем же тлетворным оскудением, что и все кругом лачуг, – и даже зелень на деревьях этих казалась всего-навсего печальной и стойкой памяткою сентября, словно весна и та их обделила, оставила питаться лишь густым запахом негритянской трущобы, которого ни с чем не спутать.
Адресуясь большей частью к Дилси, обитатели лачуг окликали их с порогов.
– А, сестра Гибсон! Как живется-можется с утра сегодня?
– Ничего. А вы как?
– Пожаловаться не могу, спасибо.
Негры выходили из хибар, пологой насыпью подымались на дорогу – мужчины в солидных и скромных коричневых, черных костюмах, с золотой цепочкой от часов по жилету, иные – с тросточкой; кто помоложе – в дешевом броско-синем или полосатом, в залихватских шляпах; женщины шуршали платьями чопорновато, а дети шли в поношенной, купленной у белых одежонке и посматривали на Бена со скрытностью ночных зверьков.
– Слабо тебе подойти к нему дотронуться.
– А вот и не слабо.
– Спорим, не дотронешься. Спорим, побоишься.
– Он на людей не кидается. Он дурачок просто.
– А дурачки как будто не кидаются?
– Этот – нет. Я уже пробовал.
– А спорим, сейчас побоишься.
– Так ведь мис Дилси смотрит.
– Ты и так бы побоялся.
– Он не кидается. Он просто дурачок.
Люди постарше то и дело заговаривали с Дилси, но сама она отвечала только совсем уж старикам, с прочими же разговор вести предоставляла Фрони.
– Мэмми с утра нынче нездоровится.
– Это не годится. Ну ничего, преподобный Шегог ее вылечит. Он даст ей облегченье и развязку.
Дорога пошла в гору, и местность впереди стала похожа на декорацию. Окаймленный поверху дубами, открылся обрывистый разрез красной глины, дорога вклинилась в него и кончилась, как обрубили. А рядом траченная непогодами церквушка взнесла хлипкую колокольню, словно намалеванная, и весь вид был плосок, лишен перспективы, точно раскрашенный картонный задник, установленный по самому краю плоской земли, на солнечном и ветровом фоне пространства, апреля и утра, полного колоколов. Сюда-то и тек народ с праздничной степенностью. Женщины и дети проходили внутрь, а мужчины, собираясь кучками, негромко толковали меж собой при входе, покуда не отзвонил колокол. Тогда и они вошли.
Внутренность была украшена необильными цветами с грядок и изгородей да полосками цветной жатой бумаги, пущенными сверху и по стенам. Над кафедрой подвешен видавший виды рождественский колоколец. На кафедральном возвышении – пусто, но хор уже на месте и обмахивается веерами, невзирая на прохладу.
Большинство пришедших в церковь женщин, сгрудясь в сторонке, занято было разговором. Но вот звякнул колоколец, они разошлись по местам, и с минуту паства сидела и ждала. Колоколец звякнул вторично. Хор встал, запел, и все головы, как одна, повернулись к входящим. В упряжи из белых лент и цветов шестерка малышей – четыре девочки с тряпичными бантиками в тугих косичках и два под машинку остриженных мальчика – подвигалась по проходу, а позади детей шли друг за другом двое. Шедший вторым был внушителен размерами, светло-кофеен лицом, сановит, в белом галстуке и сюртуке. Голова его была величественна и глубокодумна, сочными складками выпирала холка из воротника. Но он был здешний пастор, и головы остались по-прежнему обращены назад, в ожидании приезжего священнослужителя, и лишь когда хор смолк, все поняли, что проглядели его; когда же тот, проследовавший первым, взошел на возвышение, все так же держась впереди пастора, – смутный ропот, вздох разнесся, звук удивления и разочарования.
Приезжий был щуплый человечек в потертом аляпововом пиджачке. Личико у него было черное и сморщенное, как у престарелой обезьянки. Опять запел хор, – малыши встали все шестеро и пропели безголосо, писклявыми испуганными шепоточками, – и все это время прихожане в какой-то оторопи глядели на замухрышку, присевшего рядом с монументальной тушей пастора и от этого казавшегося еще щуплей и захудалой. Все так же оторопело, не веря глазам, сидели они и слушали, как пастор, встав, представлял гостя собравшимся в сочных и раскатистых тонах, елейная торжественность которых лишь подчеркивала весь мизер приезжего.
– И стоило везти такое к нам аж из Сент-Луиса, – шепнула Фрони.
– Что ж, я видывала и почудней орудия божьи, – ответила Дилси. – Тш-ш-ш, – зашептала она Бену. – Они запоют сейчас снова.
Гость поднялся и заговорил, и речь его звучала как речь белого. Голос у него оказался бесстрастный, холодный, несоразмерно зычный. И они прислушались – из любопытства, как если бы мартышка вдруг заговорила. Стали следить за ним, как за канатоходцам. Даже невзрачность его позабыли – так виртуозен был этот бег, балансировка и скольженье по ровной и холодной проволоке голоса; и когда наконец, плавно и стремительно сойдя на низы, он смолк, стоя у аналоя, положив на него поднятую на уровень плеча руку, а обезьяньим своим тельцем застыв, как мумия или как опорожненный сосуд, слушатели вздохнули и пошевелились, точно пробуждаясь от сна, приснившегося всем им сообща. Позади кафедры хор обмахивался веерами не переставая. Дилси прошептала: «Тш-ш. Запоют, запоют сейчас».
И тут раздался голос:
– Братие.
Проповедник не изменил позы. Не снял с аналоя руки, так и стоял недвижно, пока голос затухал в гулких отзвуках меж стенами. Как день от ночи, разнился этот голос от прежнего; печалью тембра напоминая альтгорн и западая в сердца их, он заново звучал там, когда уже и эхо кончило накатывать, затихло.
– Братие и сестрие, – раздалось снова. Проповедник убрал руку, заходил взад-вперед пред аналоем – убогая, в три погибели скрюченная фигурка человека, давно и наглухо замуровавшегося в борьбу с беспощадной землей. – Во мне жива память и кровь агнца божьего! – Сгорбясь, заложив руки за спину, он упорно вышагивал из угла в угол помоста под колокольцем и бумажными фестонами. Он был как стертый обломок утеса, снова и снова захлестываемый, крушимый волнами собственного голоса. Казалось, он телом своим питает этот голос, что, как упырь, впился в него и поглощает на глазах у них всех, и вот уже не осталось ни его, ни их, ни даже голоса, а одни лишь сердца говорили с сердцами в поющих ладах, и в словах уже не было нужды, – и когда он застыл, заведя руку на аналой для опоры, задрав обезьянье лицо, точно распятый в светлой муке, преодолевшей, лишившей всякого значения неказистость его и убогость, – протяжный выдох-стон исторгся из слушателей, и чье-то сопрано: «Да, Иисусе!»
По небу рваными облаками плыл день, и тусклые окна зажигались и меркли в призрачных отсветах. Автомобиль проехал, пробуксовывая по песку дороги, и затих вдалеке. Дилси сидела выпрямившись, положив руку Бену на колени. Две слезы проползли по ее запавшим щекам, изморщиненным годами, жертвенностью, самоотреченьем.
– Братие, – произнес проповедник трудным шепотом, не двигаясь.
– Да, Иисусе! – послышался тот же высокий женский голос, приглушенный покамест.
– Братья и сестры! – вновь зазвучали грустные альтгорны. Он распрямился, воздел обе руки. – Во мне жива память про божье ягня и про кровь его пролитую! – Они не заметили, когда именно речь его, интонация, выговор стали негритянскими, – они лишь сидели и слегка раскачивались, и голос вбирал их в себя без остатка.
– Когда долгие, холодные… О братья, говорю вам, когда долгие, холодные… Я, бедный грешник, вижу свет и вижу слово! Рассыпались в прах колесницы египетские, ушли поколенья. Жил богач – где он теперь, о братья? Жил бедняк – где он теперь, о сестры? Говорю вам – горе будет вам без млека и росы спасенья древлего, когда холодные, долгие годы пройдут и минут!
– Да, Иисусе!
– Говорю вам, братья, и говорю вам, сестры, – придет срок для каждого. Скажет бедный грешник: допустите меня лечь у Господа, дозвольте сложить мою ношу. Что же спросит Иисус тогда, о братья? О сестры? А жива в тебе, спросит, память про божье ягня и про кровь его? Ибо негоже мне небеса отягощать сверх меры!
Он порылся в пиджаке, достал носовой платок, утер пот с лица. В комнате стоял негромкий, дружный гул: «Ммммммммммммм!» Высокий женский голос восклицал: «Да, Иисусе! Иисусе!»
– Братья! Взгляните на малых детей, что сидят вон там. Когда-то и Иисус был как они. Его мэмми знала материнскую радость и муку. Она, может, на руках усыпляла его вечерами, и ангелы пели ему колыбельную; и, может, выглянув из двери, видела она, как проходят полисмены-римляне. – Проповедник вышагивал взад-вперед, отирая потное лицо. – Внимайте же, братья! Я вижу тот день. Мария сидит на пороге, и на коленях у нее Иисус, младенец Иисус. Такой же, как вон те малые дети. Я слышу, как ангелы баюкают его, поют мир и славу в вышних, вижу, как дитя закрывает глаза, и вижу, как Мария всполохнулась, вижу лица солдат: «Мы несем смерть! Смерть! Смерть младенцу Иисусу!» Я слышу плач и стенанье бедной матери – у нее отымают спасение и слово божье!
– Мммммммммммммммм! Исусе! Младенче Исусе! – и еще голос:
– Вижу, о Исусе! Вижу! – и еще голос без слов, и еще, – как вскипающие в воде пузырьки.
– Вижу, братья! Вижу! Вижу то, от чего вянет сердце и слепнут глаза! Вижу Голгофу и святые древеса крестов, и на них вижу вора, и убийцу, и третьего вижу; слышу похвальбу и поношенье: «Раз ты Иисус, чего ж ты не сходишь с креста?»60 Слышу вопли женщин и стенания вечерние; слышу плач, и рыданье, и отвратившего лицо свое Господа: «Они убили Иисуса, сына моего убили!»
– Мммммммммммммммммммм! Исусе! Вижу, о Исусе!
– О слепой грешник! Братья, вам говорю, сестры, вам глаголю – отворотился Господь лицом мощным и сказал: «Не отягощу небеса ими!» Вижу, как затворил осиротелый Господь двери свои, как воды, преграждая, хлынули; вижу мрак и смерть вековечную на все поколения. Но что это! Братья! Да, братья! Что вижу? Что вижу, о грешник? Я вижу воскресение и свет, вижу кроткого Иисуса, говорящего: «Меня убили, дабы вы воскресли; я принял смерть, чтоб те, кто видит и верит, жили бы вечно». Братья, о братья! Я вижу час последнего суда, слышу золотые трубы, трубящие славу с небес, и вижу, как встают из мертвых сберегшие память об агнце и пролитой крови его!
Среди голосов и рук Бен сидел, глядел, как в забытьи, васильковым взором. Рядом Дилси сидела вся прямая и немо, строго плакала над пресуществлением и кровью воспомянутого страстотерпца.
В ярком полдне подымались они в город по песчаной дороге среди расходящихся по домам прихожан, что снова уже беззаботно перекидывались словом, но Дилси по-прежнему плакала, отрешенная от всего.
– Вот это я понимаю проповедник! Спервоначала – сморчок сморчком, а после – держись только!
– Уж он-то видел всю силу и славу.61
– Еще бы не видел. Лицом к лицу видел.
Дилси плакала беззвучно, не искажая лица, слезы ползли извилистыми руслами морщин, а она шла с поднятою головой и не утирала их даже.
– Вы бы перестали, мэмми, – сказала Фрони. – Народ кругом смотрит. А скоро мимо белых пойдем.
– Ты на меня уж не гляди, – сказала Дилси. – Я видела первые и вижу последние.62
– Какие первые – последние? – спросила Фрони.
– Да уж такие, – сказала Дилси. – Видела начало и вижу конец.
Когда вошли в город, она остановилась, однако, отвернула платье и вытерла глаза подолом верхней из юбок. Затем пошли дальше. Бен косолапо ступал рядом с Дилси, а Ластер с зонтиком в руке резвился впереди, лихо сдвинув набекрень свою блестящую на солнце шляпу, – и Бен глядел на него, как смотрит большой и глупый пес на проделки смышленого песика. Пришли к воротам, вошли во двор. И тотчас Бен захныкал снова, и с минуту все они стояли и смотрели в глубину аллеи, на облупленный квадрат фасада с трухлявыми колоннами.
– Что там сегодня у них? – спросила Фрони. – Не иначе случилось что-то.
– Ничего не случилось, – сказала Дилси. – Тебе своих дел хватает, а уж белых дела пусть тебя не касаются.
– Ну да, не случилось, – сказала Фрони. – Он с утра пораньше разорялся, я слыхала. Ну, да это дело не мое.
– Ага, а я знаю что, – сказал Ластер.
– Больно много знаешь, как бы не завредило тебе, – сказала Дилси. – Слыхал, что Фрони говорит – что дело это не твое. Ступай-ка лучше с Бенджи на задний двор да гляди, чтоб он не шумел там, пока обед на стол подам.
– А я знаю, где мис Квентина, – сказал Ластер.
– Ты знай помалкивай, – сказала Дилси. – Как потребуется твой совет, я тебе сообщу. Ступайте-ка с Бенджи, погуляйте там.
– Как будто вы не знаете, какой вой будет, как только на лугу начнут гонять мячики, – сказал Ластер.
– Пока они там начнут, так Ти-Пи уже придет и повезет его кататься. Постой, дай-ка мне эту новую шляпу.
Ластер отдал ей шляпу и отправился с Беном на задний двор. Бен хотя негромко, но похныкивал по-прежнему, Дилси с Фрони ушли к себе в хибару. Немного погодя Дилси показалась оттуда – снова уже в ситцевом линялом платье – и пошла на кухню. Огонь в плите давно погас. В доме ни звука. Дилси надела передник и поднялась наверх. Ни звука ниоткуда. В Квентининой комнате все так и осталось с утра. Дилси вошла, подняла сорочку с пола, сунула чулок в комод, задвинула ящик. Дверь в спальню миссис Компсон притворена плотно. Дилси постояла, послушала. Затем открыла дверь – и вступила в густой, разящий запах камфары. Шторы опущены, комната и кровать в полумраке, и, решив, что миссис Компсон спит, Дилси хотела уже было закрыть дверь, но тут миссис Компсон подала голос.
– Ну? – сказала она. – Что?
– Это я, – сказала Дилси. – Вам не надо ли чего?
Миссис Компсон не ответила. Помолчав, она спросила, не поворачивая головы:
– Где Джейсон?
– Еще не вернулся, – сказала Дилси. – Так ничего вам не надо?
Миссис Компсон молчала. Подобно многим черствым, слабым людям, она – припертая к стене неоспоримым уже бедствием – всякий раз откапывала в себе некую твердость, силу духа. Сейчас ей служила поддержкой неколебимая уверенность в роковом значении того, что обнаружилось утром.
– Ну, – сказала она, помолчав. – Нашла уже?
– Что нашла? Вы об чем это?
– Записку. Хоть на записку-то, надеюсь, у нее хватило уважения. Даже Квентин, и тот оставил после себя записку.
– Что вы такое говорите? – сказала Дилси. – Как будто с ней может что случиться. Вот увидите, еще до вечера войдет прямо вот в эту дверь.
– Нет уж, – сказала миссис Компсон. – Это в крови у нее. Каков дядя, такова и племянница. Или какова мать… Не знаю, какой исход хуже. Не все ли равно.
– Для чего вы говорите такое? – сказала Дилси. – Да зачем она станет это делать?
– Не знаю. А Квентин, а он зачем сделал? Зачем, ответь ты мне ради всего святого. Ведь не может же быть, чтобы с единственной только целью поступить назло и в пику мне. Кто б ни был бог, – а уж такого надругательства над благородной дамой он не допустил бы. А я ведь благородная. Хотя, глядя на моих детей, и не подумаешь.
– Вот подождите и увидите, – сказала Дилси. – Прямо в постельку к себе и воротится к ночи. – Миссис Компсон не ответила. На лбу у нее лежал пропитанный камфарой платок. Черный халат брошен был в ногах, поперек кровати. Дилси стояла, держась за ручку двери.
– Ну, – сказала миссис Компсон. – Что тебе нужно?
Может быть, ты намерена оставить вовсе без обеда Джейсона и Бенджамина?
– Джейсона нету еще, – сказала Дилси. – Сейчас пойду, займусь обедом. Так, может, вам надо чего? Грелка еще не выстыла?
– Ты могла бы подать мне мою Библию.
– Я утром до ухода дала ее вам.
– Ты положила в изножье постели. Сколько ей прикажешь там еще лежать?
Дилси подошла к кровати, порылась с краю, среди складок и теней, нашла горбом валявшуюся Библию. Разгладила смятые листы, положила опять книгу на постель. Глаза миссис Компсон были закрыты. Волосы ее цветом не отличались от подушки, лоб покрыт белым, и она походила на молящуюся старуху-монашенку в белом апостольнике.
– Снова кладешь туда, – произнесла миссис Компсон, не открывая глаз. – Она и прежде там лежала. Я, по-твоему, должна подняться, чтобы взять ее?
Дилси нагнулась над хозяйкой, положила книгу рядом, сбоку.
– Все равно вам читать невидно будет, – сказала она. – Разве штору чуть поднять?
– Нет. Не трогай ничего. Иди займись обедом для Джейсона.
Дилси вышла. Затворила дверь за собой и вернулась на кухню. Постояла у плиты, почти остывшей. Часы над буфетом пробили десять раз.
– Час дня, – сказала Дилси вслух. – А Джейсона нету. Видела первые, вижу последние, – сказала она, глядя на потухшую плиту. – Видела первые и вижу последние. – Достала из духовки холодную еду, накрыла на стол. На ходу она напевала спиричуэл. Она пела, повторяя вновь и вновь первые две строчки, заполняя ими весь мотив. Затем подошла к дверям, позвала Ластера, и немного спустя Ластер с Беном явились. Бен все еще помыкивал, про себя как бы.
– Так все время и ноет, – сказал Ластер.
– Садитесь кушать, – сказала Дилси. – Будем обедать без Джейсона. – Они сели за стол. С твердой пищей Бен справлялся довольно сносно сам, но, хотя обедали без первого, Дилси все же повязала ему слюнявчик. Бен с Ластером сидели ели, а Дилси хозяйничала, напевая все те же две строчки, – дальше слов она не помнила.
– Кушайте все, – сказала она. – Джейсон не сейчас вернется.
Джейсон в это время был в двух десятках миль от дома. Со двора он на полной скорости направился в город, обгоняя праздничные неспешные группы горожан и властные колокола в облачном, плывущем небе. Проехав по пустынной площади, он повернул в узкую улочку и разом окунулся в глушь задворков; затормозил у дощатого дома и пошел к веранде по обсаженной цветами дорожке.
Из-за сетчатой внутренней двери доносился говор. Он поднял руку постучать, но услышал шаги, подождал, и ему открыл рослый человек в черных суконных брюках и в белой, с крахмальной манишкой, рубашке без воротничка. У него была буйная седая со стальным отливом шевелюра, серые глаза круглились и блестели, как у мальчика. Приветственно тряся и не выпуская руку Джейсона, он потащил его в дом.
– Прошу, – приговаривал он. – Прошу.
– Ехать надо. Вы готовы? – сказал Джейсон.
– Входите, входите, – говорил тот, за локоть увлекая его в комнату, где сидели двое, мужчина и женщина. – Вы знакомы с мужем моей Мэртл? Нет? Джейсон Компсон – Вернон.
– Да, – сказал Джейсон. Он и не взглянул на Вернона, и тот произнес:
– Мы выйдем, не будем мешать. Идем, Мэртл.
– Нет, нет, – сказал шериф, неся через комнату стул. – Вы, друзья, сидите, как сидели. Не настолько уж это серьезно – а, Джейсон? Садитесь.
– Расскажу дорогой, – сказал Джейсон. – Надевайте пиджак и шляпу.
– Мы выйдем, – сказал Вернон, вставая с места.
– Вы сидите, – сказал шериф. – А мы с Джейсоном потолкуем на веранде.
– Наденьте пиджак и шляпу, – сказал Джейсон. – У них уже и так двенадцать часов форы. – Шериф вышел на веранду, за ним и Джейсон. Мимо дома прошли двое, поздоровались с шерифом. Ответный жест шерифа был размашист и сердечен. Колокола по-прежнему слышны были – из Низины, из негритянского поселка. – Идите за шляпой, шериф, – сказал Джейсон. Шериф пододвинул два стула.
– Присаживайтесь и рассказывайте, что у вас стряслось.
– Я вам говорил уже – по телефону, – сказал Джейсон, не садясь. – Думал время этим сэкономить. Но, видно, придется мне обратиться к властям, чтобы заставить вас выполнить долг и присягу.
– Да вы сядьте расскажите, как и что, – сказал шериф. – А о дальнейшем уже моя забота.
– Хороша забота, – сказал Джейсон. – Вот эту мешкотню вы называете заботой?
– Вы сами же нас задерживаете, – сказал шериф. – Садитесь и рассказывайте.
Джейсон принялся рассказывать, каждым новым словом так распаляя свое чувство обиды и бессилия, что скоро и спешка была позабыта в этом яростном громожденье праведных и гневных жалоб. Шериф не сводил с него блестящих холодных глаз.
– Но вы же не знаете наверняка, что это их рук дело, – сказал он. – У вас одни предположения.
– Предположения? – сказал Джейсон. – Это когда я, заботясь о ней, битых два дня гонялся за ними по всем закоулкам, причем предупредил, что я с ней сделаю, если увижу с ним, и после всего я еще, по-вашему, не знаю, что эта малолетняя б…
– Ну, хватит, – сказал шериф. – Довольно. Предостаточно. – Он сунул руки в карманы, перевел взгляд на ту сторону улицы.
– А теперь прихожу к вам, должностному лицу, поставленному охранять закон, – сказал Джейсон.
– Эту неделю они в Моттсоне63 гастролируют, – сказал шериф.
– Да, – сказал Джейсон. – И если бы мне найти такое должностное лицо, чтоб хоть мало-мальски позаботилось насчет защиты тех, кто его избрал на должность, то я бы тоже уже в Моттсоне сейчас был. – Он опять принялся излагать, едко подытоживать, как бы смакуя свое посрамление и бессилие. Шериф его уже не слушал.
– Джейсон, – сказал он. – На что вам было прятать в доме три тысячи долларов?
– На что? – сказал Джейсон. – Это мое дело, где я держу свои деньги. А ваше дело-помочь мне вернуть их.
– А матушке вашей известно было, что вы храните дома столько денег?
– Послушайте, – сказал Джейсон. – Мой дом ограбили. Я знаю кто и знаю, куда скрылись. Я прихожу к вам, поставленному на стражу закона, и я вас опять спрашиваю: намерены вы принять какие-то меры к возвращению моей собственности или нет?
– Допустим, вы поймали их, что вы сделаете с этой девочкой?
– Ничего, – сказал Джейсон. – Ровно ничего. Я до нее пальцем не дотронусь. Дряни, которая стоила мне моей должности и тем лишила меня единственного шанса на успех в жизни, которая свела в могилу моего отца и день за днем сводит в могилу мою мать, а мое имя обратила в посмешище в городе, – я ей ничего не сделаю, – сказал он. – Ровным счетом ничего.
– Вы сами ее довели до побега, Джейсон, – сказал шериф.
– Как я веду мои семейные дела, вас не касается, – сказал Джейсон. – Намерены вы мне помочь или нет?
– Вы сами ее довели, – сказал шериф. – А насчет того, чьи это деньги, у меня есть кой-какие подозрения, только вряд ли мне дознаться полной правды.
Джейсон стоял, медленно обминая в пальцах поля шляпы. Он сказал тихо:
– Так вы не окажете мне никакого содействия в их поимке?
– Это не входит в мои обязанности, Джейсон. Будь у вас фактическое доказательство, тогда я обязан был бы действовать. А так – думаю, что это не мое дело.
– И это ваш окончательный ответ? – сказал Джейсон. – Советую прежде подумать.
– Окончательный, Джейсон.
– Что ж, хорошо, – сказал Джейсон. Надел шляпу. – Вы об этом еще пожалеете. Я найду защиту. Тут не Россия, где нацепил бляху – и на него уже управы нет. – Он сошел с крыльца, сел в машину, завел мотор. Шериф смотрел, как он тронул с места, развернулся и рванул мимо дома – обратно к площади.
Высоко в солнечной ряби опять плыл благовест яркой кутерьмою звуковых лоскутьев. Джейсон остановился у бензоколонки, велел проверить шины и заправить бак.
– За город, верно, собрались? – спросил заправщик-негр. Джейсон не ответил. – Вроде все ж таки распогоживается, – сказал негр.
– Черта с два тебе распогодится, – сказал Джейсон. – К двенадцати как из ведра захлещет. – Он поглядел на небо, представляя себе дождь, склизкую глину дорог, свою машину, застрявшую где-нибудь за много миль от города. С каким-то злорадным торжеством подумал он об этом и о том, что в Моттсон поедет сейчас же и к полудню из-за этой неотложности очутится как раз в равноудалении от обоих городов, притом голодный. Во всем этом ему увиделся некий промах, послабленье со стороны давнишнего врага, имя коему Обстоятельства, – некий шанс, и он накинулся на негра:
– Ты сколько еще будешь там копаться? Уплатили тебе, что ли, чтоб задержал меня здесь подольше?
– Тут у вас скат спустил, – сказал негр.
– Отойди к дьяволу, дай подступиться, – сказал Джейсон.
– Да я накачал уже, – сказал негр, подымаясь с карточек. – Можете ехать.
Джейсон сел за руль, тронул с места, включил вторую передачу. Двигатель фырчал, захлебывался, а он, выжав до отказа педаль дросселя и яростно действуя кнопкой заслонки, гнал обороты. «Дождь будет, и обложной, – подумал он вслух. – Как раз на полдороге и захватит». Оставив позади город и колокола, он ехал, рисуя себе, как машина застряла и он пешком месит грязь в поисках упряжки мулов. «А на фермах никого, вахлачье все по церквам». Как, наконец, церковь разыскана, мулы отвязаны, а хозяин их, подскочивший было с криком, свален ударом кулака. «Я – Джейсон Компсон. Посмотрим, как это вы мне воспрепятствуете. Навыбирали шерифов – досмотрим, как шериф мне воспрепятствует», – сказал он вслух, воображая, как с двумя солдатами входит в здание суда и выволакивает оттуда шерифа. «Я тут должность теряю, а он будет себе сидеть ручки в брючки и смотреть. Я ему покажу должность». Не о своей племяннице он думал и не о деньгах, трех или скольких-то тысячах. Ни то, ни другое для него вот уже десяток лет не существовало раздельно, само по себе, а лишь олицетворяло в совокупности своей ту банковскую должность, которой он лишился, не успев и занять ее.
Облачные бегущие тени редели, свету прибывало, день разгуливался, и ему чудилась в этом очередная Вражья каверза и неминуемость новой битвы после стольких прежних стычек и ран. Время от времени навстречу попадались церкви, деревянные некрашеные зданьица с крытыми жестью колокольнями, с привязанными мулами вокруг и обшарпанными автомашинами, – и ему казалось, что это мелькают арьергардные посты, следят из укрытий за ним дозоры Обстоятельств. «И Тебя к чертям собачьим тоже. Твоя персона, думаешь, мне воспрепятствует»; он представил себе, как пойдет – а поодаль за ним, свитой, те два солдата и шериф в наручниках – и стащит с трона самого Всевышнего, если потребуется; как прорвется сквозь построенные к бою легионы преисподней и небес и схватит наконец беглянку.
Ветер дул с юго-востока. Дул упорно в щеку Джейсону. Он словно ощущал, как этот протяженный ветровой удар пронизывает ему череп, и вдруг – со знакомым предчувствием боли – он резко выжал тормоз, остановил машину, посидел не двигаясь. Затем поднял руку к шее и принялся ругаться – сидел и чертыхался сиплым шепотом. В сколько-нибудь длительные поездки он брал с собой накамфаренный носовой платок, сразу же за городом повязывал его на шею и дышал этим запахом. Он вышел из машины, поднял подушку сиденья – не завалялся ли там платок. Проверил под обоими сиденьями, постоял, опять ругаясь, видя, что оставлен в дураках собственной злорадной спешкой. Прислонился к дверце, закрыл глаза. Либо возвращаться за платком, либо ехать дальше. И так и этак голова расколется дорогой, но дома камфара всегда есть, а вот достанет ли он ее в чужом городе, в праздник. Но возвратиться – значит прибыть в Моттсон с полуторачасовой задержкой. «Может, если ехать медленно, – произнес он. – Ехать медленно и думать о другом…»
Он сел за руль, поехал дальше. «О другом буду думать», – сказал он и стал думать о Лорейн. Представил, как лежит с ней, но ничего, кроме лежанья рядом и своих жалоб, просьб о помощи, не смог представить; затем вспомнил о деньгах, о том, что баба, соплячка, взяла над ним верх. Ограбь его тот галстучек – и то б не так обидно. Но лишиться денег, накопленных с таким трудом и риском, предназначенных возместить ему утрату должности, – и кто же похититель? Девчонка, живой символ той утраты и, к довершению всего, шлюха малолетняя. Он ехал, отворотом пиджака защищая лицо от упорного ветра.
Ему зримо увиделось, как две противоборствующие силы – его судьба и его воля – теперь быстро идут на сближение, на схлест, откуда возврата не будет; он стал напряженно и остро соображать. «Промашку я себе позволить не могу», – предостерег он себя. Верный ход здесь возможен лишь один, и он обязан его сделать. Оба они, полагал он, со взгляда узнают его, у него же надежда на то, что Квентина мелькнет ему первая, разве что на пижоне по-прежнему тот галстук. И в том, что на галстучек полагаться приходится, была вся соль и суть нависшей впереди беды, – а беду эту он чуял, ощущал почти физически сквозь молотки, стучащие в мозгу.
Он поднялся на последнее перед Моттсоном взгорье. Дым лежал в долине, крыши и один-два шпиля над деревьями. Он спустился, въехал в город, сбавляя скорость, вновь твердя себе об осмотрительности, о необходимости сперва узнать, где расположились гастролеры. Перед глазами у него мутилось, но надо терпеть – ибо это не кто иной, как враг, беда нашептывает ехать прямо за лекарством. У бензоколонки ему сказали, что шатер еще не установлен, а вагоны их – в тупичке, на станции. Он поехал туда.
Два пестро раскрашенных пульмана стояли на боковой ветке. Он скрытно обозрел их из машины, стараясь дышать неглубоко, чтобы в голове не стучало так. Вылез из машины и пошел вдоль станционной ограды, щупая взглядом вагоны. Несколько мятых одежек свисало из окон – досушивались, очевидно. У одного вагона, у подножки, стояли три парусиновых стула. Ни души, однако, не видать; но вот показался в дверях человек в грязном поварском фартуке, широко плеснул мутной водой из тазика, сверкнув на солнце выпуклым металлом, и ушел в вагон.
«Надо взять его с нахрапу, а то успеет их предупредить», – подумал Джейсон. Ему и в голову не приходило, что в вагонах может и не оказаться их. Чтобы их там и не было, чтобы исход дела не зависел всецело от того, он ли их, они ли его первыми увидят, – такое было бы совершенно противоестественно, шло бы вразрез со всем ритмом событий. Нет уж – именно он должен увидать их первый и отобрать свои деньги, а там пусть себе делают что хотят, его не касается; иначе же весь мир узнает, что его обобрала Квентина, племянница, шлюха.
Он снова обозрел, проверил обстановку. Затем направился к вагону, проворно и без шума взбежал по ступенькам и приостановился в дверях. Внутри было темно, затхло попахивало кухней. В глубине смутно белел фартук, напевал что-то надтреснутый, дрожащий тенорок. «Старик, – подумал он, – и пощуплей меня». Двинулся вперед – тот поднял голову, оборвал пение, произнес:
– А?
– Где они? – сказал Джейсон. – Только быстро. Там, в спальном вагоне?
– Кого надо? – сказал повар.
– Только не лгать мне, – сказал Джейсон, идя к нему и спотыкаясь в загроможденном сумраке.
– Что-о? – сказал тот. – Меня обзывать лгуном? – Джейсон схватил его за плечо, повар возвысил голос: – Ох, нарвешься!
– Только не лгать, – сказал Джейсон. – Где они?
– Ах ты гад, – сказал повар. Плечо его дернулось, хрупкое, тощее, под пальцами Джейсона. Безуспешно повырывавшись, старик обернулся к заставленному посудой столу и стал возить рукой, нашаривая что-то.
– Отвечайте, – сказал Джейсон. – Где они?
– Сейчас ты у меня узнаешь, где они, – визгнул старик. – Дай только секач найду.
– Послушайте, – сказал Джейсон, вцепляясь покрепче. – Вам что, вопрос нельзя задать?
– Гад несчастный, – возопил тот, шаря, скребясь по столу. Джейсон обхватил его обеими руками, силясь сковать эту тщедушную ярость. Тельце противника было такое старое и хилое, но такая смертоносная устремленность ощущалась в нем, что тут уж Джейсон узрел пред собой четко и незатененно ту беду, к которой несся сломя голову.
– Прекратите! – сказал он. – Хорошо? Хорошо! Я ухожу! Но дайте же мне уйти.
– Обзывать меня лгуном! – вопил тот. – Пусти!
Пусти руку только на одну минуту! Я тебе покажу!
Джейсон дико озирался по сторонам, не ослабляя хватки. На дворе было теперь светло и солнечно-быстролетно, светло и пустынно, – и он подумал о том, что вскоре праздничный народ степенно потянется по домам, к воскресному столу, а он тут вцепился в этого неистового, гибельного старичишку и не смеет выпустить даже на ту секунду, чтобы повернуться и броситься в бегство.
– Уймешься ты, дашь мне уйти? – сказал он. – Уймешься? – Но тот продолжал рваться, и Джейсон, освободив одну руку, нанес ему удар по голове. Удар поспешный, неловкий, несильный к тому же, но старик обмяк моментально и, грохоча кастрюлями и ведрами, сполз на пол. Джейсон постоял над ним, задыхаясь, прислушиваясь. Затем кинулся к выходу. У ступенек он сдержал свой бег, сошел на землю, опять постоял, шумно дыша: «Хах, хах, хах». Он стоял, стараясь отдышаться, кидая взгляды на все стороны; вдруг за спиной шаркнуло, он обернулся, и вовремя: из тамбура неуклюже и яростно прыгнул на него старик, высоко замахиваясь ржавым резаком.
Джейсон взметнул руку, чтобы поймать резак, чувствуя, что падает, хотя не ощутив удара, подумал: «Так вот оно чем кончится», приготовился к смерти, об затылок что-то грянуло, мелькнула мысль: «Как он сумел по затылку меня? Но это он, наверно, раньше, а я только сейчас почувствовал», и он подумал: «Скорей же. Скорее. Кончайся», но тут исступленное желание жить охватило его, и он забарахтался, слыша, как вопит и ругается надтреснутый старческий голос.
Его уже ставили на ноги, а он все барахтался и отбивался, по его придержали, и он перестал.
– Что, сильно кровь идет? – спросил он. – Из головы. Течет кровь? – Кто-то его между тем торопливо за локоть вел прочь, яростный тенорок старика глох где-то позади. – Как там затылок у меня? – сказал он. – Постойте, я…
– Ну, нет, стоять не будем, – сказал человек, ведший его. – Эта язва старикан вас укокошит. Шагайте дальше. Все у вас в порядке.
– Он меня рубанул, – сказал Джейсон. – Течет кровь?
– Шагайте, говорю, – сказал провожатый. Он увел Джейсона за вокзал, на безлюдную платформу, где стоял грузовик, где жестко топорщился травкой газон с жесткими цветами по краям и с надписью из электролампочек: "Проезжающий! Глаза на Моттсон! – причем после слова «Проезжающий» был нарисован глаз с электрическим зрачком. Здесь провожатый выпустил локоть Джейсона.
– Ну вот, – сказал он. – Двигайте отсюда и держитесь подальше от нас. Вы зачем к нему лезли? Что вам – жизнь надоела?
– Я искал там двоих, – сказал Джейсон. – Просто спросил его, где они.
– Кого именно искали?
– Девушку одну, – сказал Джейсон. – И парня. На нем красный галстук был в Джефферсоне вчера. Он из ваших. Они ограбили меня.
– А-а. Вы тот самый, значит. Так вот, здесь их нет.
– Само собой, – сказал Джейсон. Прислонился к стене, поднес руку к затылку, отнял, на ладонь посмотрел. – Я думал, кровь идет, – сказал он. – Думал, он меня резаком тем.
– Вы об рельс ударились, – сказал провожатый. – Советую не задерживаться. Их здесь нету.
– Да. Он тоже сказал нету. Я думал, врет.
– Я лгу, по-вашему.
– Нет, – сказал Джейсон. – Я знаю, здесь их нет.
– Я ему велел убираться к чертям вместе с ней. У меня тут не притон. У меня честное предприятие, и труппа вся порядочные люди.
– Да, – сказал Джейсон. – Вы не знаете, куда они направились?
– Нет. И не интересуюсь. В моей труппе таким не место. Вы ей… брат?
– Нет, – сказал Джейсон. – Это неважно. Просто хотел их видеть. Значит, он меня не ранил? То есть крови нет?
– Кровь была бы, если б я не подоспел. Вы лучше держитесь подальше. Этот кухаришка вас убьет. Что за машина там – ваша?
– Да.
– Вот и садитесь в нее и езжайте обратно в Джефферсон. Может, вы их и найдете где, но только не у меня в труппе. У меня не притон. Так, говорите, ограбили вас?
– Нет, – сказал Джейсон. – Это не суть важно. – Он пошел, сел в машину. "Что это мне нужно еще сделать? – подумал он. Вспомнил. Завел мотор и ехал медленно вдоль улицы, пока не увидел аптечную вывеску. Дверь оказалась заперта. Он постоял, держась за ручку и потупив голову, потом отвернулся. Дождался прохожего, спросил, все ли здешние аптеки сегодня закрыты, услыхал в ответ, что все. Еще спросил, в котором часу проходит северный поезд, и ему ответили – в два тридцать. Сошел на мостовую, сел опять в машину. Через некоторое время мимо прошли два паренька-негра. Он окликнул их.
– Автомобиль водить умеет кто-нибудь из вас?
– Да, сэр.
– Сколько возьмете, чтоб довезти меня сейчас до Джефферсона?
Переглянулись, зашептались.
– Заплачу доллар, – сказал Джейсон.
Пошептались.
– За доллар не с руки нам, – сказал один.
– А за сколько?
– Ты разве поедешь? – спросил один.
– Мне-то нельзя, – сказал другой. – А тебе почему бы не отвезти его? Все равно делать нечего.
– Нет, есть чего.
– А ну, какие у тебя дела? Опять пошептались, посмеиваясь.
– Два доллара дам, – сказал Джейсон. – Тому, кто повезет.
– Да мне тоже нельзя, – сказал первый.
– Ладно, – сказал Джейсон. – Ступайте.
Время шло, он сидел. Услышал, как пробило полчаса, затем показались горожане, одетые по-воскресному, по-пасхальному. Иные, проходя, бросали взгляд на человека за рулем небольшой машины, – а он сидел, и невидимая пряжа его жизни была растереблена, спутана, висела рваными махрами. Немного погодя подошел негр в спецовке.
– Это вас надо в Джефферсон? – спросил он.
– Да, – сказал Джейсон. – Сколько возьмешь с меня?
– Четыре доллара.
– Два дам.
– Меньше чем за четыре не могу. – Человек в машине сидел не шевелясь, не глядя даже на негра. Негр сказал: – Так хотите или нет?
– Ладно, – сказал Джейсон. – Садись.
Он подвинулся, негр взялся за баранку. Джейсон закрыл глаза. «До Джефферсона дотерпеть, там лекарство – сказал он себе, расслабляясь, приноравливаясь к тряске. – Там-то найдется». Они выехали из города – улицами, где люди мирно входили в свои калитки, к праздничным обедам. О лекарстве, об отдыхе думалось Джейсону. Не о доме джефферсонском, где Бен с Ластером ели холодный обед за кухонным столом. Что-то – отсутствие ль прямой и гибельной беды, угрозы в привычном, повседневном зле – позволило ему погасить в памяти реальный Джефферсон, где должна будет возобновиться его жизнь.
Когда Бен и Ластер поели, Дилси велела им идти во двор.
– Чтоб гулял с ним тихо-мирно, до четырех. Пока не вернется Ти-Пи.
– Да, мэм, – сказал Ластер. Увел Бена. Дилси пообедала, убрала в кухне. Затем подошла к лестнице, послушала, но наверху стояла тишина. Дилси вернулась, прошла через кухню, остановилась на крыльце. Бена с Ластером не было видно, но вот от погреба донеслось краткое «дзинь», она подошла к двери погреба и увидела повторение утренней сценки с пилой.
– Он точка в точку так делал, – говорил Ластер, с унылой надеждой глядя на недвижную пилу. – Только биту бы найти подходящую.
– В погребе она тебе найдется, видно, – сказала Дилси. – Веди его оттуда скорей на солнышко, пока оба не схватили воспаление легких на этом сыром полу.
Под бдительным оком Дилси они пошли через двор туда, где кучно росли у забора можжевеловые деревья. Затем Дилси ушла в хибару.
– Только без воя, – сказал Ластер. – Достаточно уже с тобой сегодня навозился. – Между деревьями привешен был гамак из бочарных клепок, скрепленных, перевитых проволокой. Ластер лег в гамак, а Бен наугад побрел дальше. Он опять начал поскуливать. – Цыц, – сказал Ластер, привставая. – А то отлуплю. – Снова улегся в гамак. Шаги Бена затихли, но помыкивание продолжалось. – Замолчишь ты или нет? – сказал Ластер. Встал, направился следом, подошел к Бену, присевшему на пятки у земляного холмика. С краев его воткнуты были две склянки синего стекла, в каких хранятся яды. Из горлышка одной торчал завялый стебель дурмана. Бен глядел на склянки и помыкивал, постанывал протяжно. Неопределенно поводив рукой вокруг себя, он нашел веточку, вставил во вторую склянку. – Ты чего развылся? – сказал Ластер. – Тебе ж не с чего. Или хочешь, чтоб была причина? Это я могу. – Присев, он вдруг выхватил склянку из земли и спрятал за спину. Мык оборвался. Бен застыл на корточках, глядя на оставшуюся ямку, набрал в легкие воздуху – но тут Ластер вернул бутылочку на место. – Тш-ш! – шикнул Ластер. – Не смей! Поори только мне. Вот он, твой пузырек. Видишь? Вот он. Да нет, здесь от тебя тишины не жди. Пошли посмотрим, как они там – мячик гоняют уже? – Потянул Бена за руку, поднял с корточек, подвел к забору, и они встали рядышком, глядя в просветы сквозь сплетенье жимолости, еще не зацветшей.
– Вот они, – сказал Ластер. – Вон там, подходят. Видишь?
Они смотрели, как четверо играющих, загнав мячи в лунку, послали их дальше от стартовой точки. Бен глядел, поскуливая и пуская слюни. Рванулся за проходящими, мотая головой, мыча. Один из игроков подозвал к себе мальчика с клюшками:
– Эй, кэдди. Подай клюшки!
– Тихо, Бенджи, – сказал Ластер, но Бен уходил вдоль забора своей косолапой рысцой, хватаясь за планки и хрипло, безнадежно голося. Игрок ударил, пошел дальше, а Бен бежал с ним вровень до оконечного угла забора и прижался там, не сводя глаз с уходящих.
– Замолчишь ты? – сказал Ластер. – Замолчишь ты? – Потряс Бена за локоть. Бен вцепился в забор, плача хрипло, упорно. – Кончишь ты шуметь? – сказал Ластер. – Или так и не кончишь? – Бен глядел через забор не отрываясь. – Ладно же, – сказал Ластер. – Орешь сам не знаешь с чего. Так сейчас тебе будет причина. – Через плечо оглянулся на дом. Затем зашептал: – Кэдди! Ну, ори же. Кэдди! Кэдди! Кэдди!
Минуту спустя, в промежутки между протяжными воплями, слышен стал зовущий голос Дилси. Ластер взял Бена за руку, и они пошли к ней через двор.
– Я говорил же, развоется, – сказал Ластер.
– Ты, мерзавец! – сказала Дилси. – Говори, чем ты его обидел?
– Да не трогал я его. Я же говорил, что заревет, как только там игра начнется.
– Подведи его ко мне, – сказала Дилси. – Тш-ш, Бенджи. Не плачь. – Но Бен плакал. Они торопливо прошли двором к хибаре, вошли туда. – Беги за туфелькой, – сказала Дилси. – Только не растревожь мне Кэдайн. Если она чего скажет, успокой ее, что он со мной. Иди же-уж это-то, я думаю, ты можешь сделать. – Ластер ушел. Дилси подвела Бена к кровати, усадила рядом и, обняв, забаюкала, закачалась с ним взад-вперед, утирая подолом ему слюнявый рот. – Ну, не плачь, – приговаривала она, гладя его по голове. – Тш-ш. Дилси с тобой ведь. – Но он голосил – медленно, убого и бесслезно, и в сумрачном и безнадежном звуке этом звучала вся безгласная горесть вселенной. Вернулся Ластер с атласной белой туфелькой – пожелтелой, треснутой, замызганной. Вложили ее Бену в руку, и он притих. Но вскоре похныкивание опять перешло в громкий плач.
– Может, ты Ти-Пи разыскал бы, – сказала Дилси.
– Он вчера говорил, уйдет за город. А к четырем вернется.
Дилси раскачивалась взад-вперед, гладя Бена по голове.
– Долго ждать, о господи, – сказала она. – Ох, долго.
– Я же умею править, мэмми, – сказал Ластер.
– Ты шарабан перевернешь, – сказала Дилси. – Заозоруешь, и оба расшибетесь насмерть. Ты сумел бы, я знаю. Но тебе нельзя доверить. Ну, не плачь, – сказала она. – Тш-ш. Ш-ш-ш-ш.
– Что вы, мэм, – сказал Ластер. – Мне же Ти-Пи дает править. – Дилси покачивалась, обняв Бена. – Мис Кэлайн сказала, если не можете утихомирить, то придется ей самой встать и сойти к нему.
– Не плачь же, голубок, – сказала Дилси, гладя Бена по голове. – Ластер, голубчик, сказала она. – Будешь помнить про старую мэмми, не будешь озоровать?
– Да, мэм, – сказал Ластер. – Я буду точка в точку как Ти-Пи.
Дилси гладила волосы Бену, баюкая.
– Я делаю все, что могу, – сказала она. – Господь мне свидетель. Что ж, запрягай иди, – сказала она, вставая. Ластер так и брызнул из хибары вон. Бен плакал с туфелькой в руках. – Ну, не плачь. Сейчас Ластер тебя на кладбище прокатит в шарабане. За шапкой в дом ходить, тревожить матушку не станем, – сказала она. Пошла в угол комнаты, закрытый ситцевой занавеской, взяла там войлочную шляпу, в которой была утром. – Одежки – что, одежки – полгоря, а знали бы люди все наше горе… – сказала она. – Для божьего дитя в одежках нет зазору. А скоро и меня бог к себе приберет, и то пора. Вот так. – Надела ему шляпу, застегнула куртку. Он мерно плакал. Дилси вынула у него из рук туфельку, спрятала, и они вышли. Подъехал Ластер в побитом кривобоком шарабане, запряженном белой лошадью преклонных лет.
– Обещаешь, Ластер, не озоровать? – сказала Дилси.
– Да, мэм, – сказал Ластер. Она помогла Бену взобраться на заднее сиденье. Он было замолчал, потом захныкал снова.
– Ему цветок нужно, – сказал Ластер. – Я сейчас принесу.
– Сиди на месте, – сказала Дилси. Подошла, взялась за ремень уздечки. – Теперь беги, срывай. – Ластер сбегал за дом, в огород. Вернулся с цветком нарцисса.
– Принес поломанный, – сказала Дилси. – Не мог хороший выбрать.
– А там больше нет никаких, – сказал Ластер. – В пятницу все дочиста повырвали – церковь украшать. Да я сейчас поправлю. – И, приложив к сломанному стеблю прутик, Ластер закрепил лубок двумя бечевочками и подал нарцисс Бену. Затем влез на козлы, взял вожжи. Но Дилси не спешила отпускать уздечку.
– А дорогу ты знаешь? – сказала она. – Улицей на площадь, оттуда до кладбища и обратно домой.
– Да, мэм, – сказал Ластер. – Н-но, Квини.
– Так обещаешь не озоровать?
– Да, мэм.
Дисли отпустила наконец уздечку.
– Н-но, Квини, – сказал Ластер.
– Стой, – сказала Дилси. – Дай-ка сюда кнут.
– Ой, мэмми, – сказал Ластер.
– Давай сюда кнут, – сказала Дилси, подходя к передку шарабана. Ластер с великой неохотой отдал ей кнут.
– Теперь Квини и с места не стронешь, – оказал он.
– Об этом не печалься, – сказала Дилси. – Квини лучше тебя знает, что ей делать. Ты знай сиди там и вожжи держи. Так не забыл дорогу?
– Нет, мэм. Которой Ти-Пи каждое воскресенье ездит.
– Вот тою самою дорогой и езжай.
– Ясное дело. Я ж двести раз ездил с Ти-Пи.
– Вот и езжай двести первый, – сказала Дилси. – Ну, трогай. Но если, парень, расшибешь мне Бенджи, то не знаю, что я тебе сделаю. Кандальной команды тебе так и так не миновать, но ты у меня раньше всякого срока туда угодишь.
– Да, мэм, – сказал Ластер. – Н-но, Квини.
Он шлепнул вожжой по широкой спине Квини, шарабан качнулся, двинулся.
– Ох, Ластер, – сказала Дилси.
– Н-но, пошевеливайся, – сказал Ластер. Опять шлепнул вожжами. Екая утробно селезенкой, Квини потрусила нога за ногу по аллее на улицу, и там Ластер перевел ее в аллюр, смахивающий на затяжное, нескончаемое паданье вперед.
Бен смолк. Трясясь на средине сиденья, торчмя держал в кулаке перевязанный цветок, глядел взором светлым и изреченным. Прямо перед ним вертел ядрообразной головою Ластер – все оглядывался, пока дом не скрылся из виду; тогда Ластер свернул к обочине, спрыгнул с козел, сломил лозинку с живой изгороди. Бен глядел на него, Квини же опустила голову и принялась щипать траву. Ластер вернулся на козлы, вздернул вожжами ей морду, понудил к прежнему аллюру, а сам высоко расставил локти – в одной руке лозинка, в другой вожжи – и принял молодецкую осанку, никак не вяжущуюся со степенным постукиваньем Квининых копыт и органным аккомпанементом селезенки. Автомобили проезжали, шли мимо пешеходы; попалось навстречу несколько подростков-негров.
– Глядите – Ластер. Куда путь держишь, Ластер? На свалку?
– Наше вам, – откликнулся Ластер. – Ага, на ту самую, куда и вас свалят. Шевелись, слониха!
При въезде на площадь, где из-под мраморной руки незрячими очами вглядывался в облака и ветер солдат Конфедерации, Ластер еще удалей приосанился, стегнул непрошибаемую Квини, осмотрелся вокруг.
– Вон мистера Джейсона машина, – сказал он и тут заметил еще кучку негров. – А ну, покажем им, как люди в экипажах ездиют, а, Бенджи? – сказал он. – Одобряешь? – Оглянулся на Бена. Тот сидел с цветком в кулаке, глядел безмятежно и пусто. Ластер опять стегнул Квини и повернул ее от памятника павшим влево.
На момент Бен замер ошарашенно. Затем взревел. Затем опять, опять; рев креп и рос почти без передышек. В нем звучало мало сказать изумление – ужас в нем был, потрясенье, мука безглазая и безъязыкая, шум и ничего иного.
– Ты что? – ахнул Ластер, оборотясь, блеснув белками на яркий миг. – Тихо! Тихо! – Он волчком крутнулся к лошади, стегнул с размаху. Хлыст переломился, он кинул его прочь (а голос Бена восходил к неимоверному крещендо), перехватил вожжи, нагнулся вперед – и в это время Джейсон, метнувшийся прыжками через площадь, вскочил на подножку шарабана.
Косой отмашкой отшвырнул он Ластера, схватил вожжи, рывком завернул назад Квини и, сложив концы вожжей, захлестал ими по лошадиному крупу. Квини ринулась валящимся галопом – под хриплые раскаты муки Беновой, – и Джейсон повернул шарабан вправо от памятника. Кулаком по голове ударил Ластера.
– Очумел ты, что ли, влево поворачивать, – выговорил; перегнулся назад, ударил Бена, заново сломав у цветка ножку. – Молчать! Молчать! – Осадил Квини, спрыгнул наземь. – Вези его домой сию минуту. И если еще раз сунешься с ним за ворота, я тебя убью!
– Слушаю, сэр, – сказал Ластер. Взял вожжи, хлестнул ими Квини. – Н-но! Н-но же! Бенджи, имей совесть!
Голос Бена гремел и раскатывался. Квини тронула с места, мерный перестук копыт возобновился, и тут же Бен замолк. Ластер оглянулся быстро на него и снова задергал вожжами. Над цветком, сломанно поникшим из руки, взгляд Бена был опять пуст и синь и светел, а фасады и карнизы уже вновь плыли слева направо; столбы и деревья, окна, двери и вывески – все на своих назначенных местах.
ПОСЛЕСЛОВИЕ. «ХОЗЯИН И ВЛАДЕЛЕЦ ЙОКНАПАТОФ»
Перед нами два лучших романа крупнейшего американского писателя двадцатого века Уильяма Фолкнера. «Хозяином и владельцем Йокнапатофы» называл себя сам писатель, создавший на страницах своих многочисленных книг замечательный край, в очертаниях которого просматривалась его родина: округ Лафайет, штат Миссисипи.
Современные читатели или безоговорочно принимают или так же безоговорочно отвергают Фолкнера, но чем дальше во времени отодвигается от нас его творчество, тем яснее становится уникальность его положения классика современной литературы, положения, которое Фолкнер занял по праву после долгих лет непризнания со стороны критики и читателей.
Уильям Фолкнер родился и вырос на американском Юге. По происхождению он, судя по всему, шотландец, фамилия его означает «сокольничий»: возможно, что далекий предок Фолкнера смотрел за соколами британской короны. Начиная с конца восемнадцатого века фолкнеровская семейная история как бы символически повторила путь всей американской нации: от восточного побережья на запад, к неосвоенным землям, в глубь страны. Самый знаменитый предок – прадед будущего писателя, в фолкнеровских романах он фигурирует под именем полковника Сарториса. На примере его судьбы хорошо видно, какого рода человеческий материал суждено было литературно осмыслить Фолкнеру. Подростком прадед его уходит из дома и в четырнадцать лет уже работает в городской тюрьме. Он участвовал в Мексиканской войне, был юристом, плантатором, во время Гражданской войны командовал кавалерийским полком, после войны построил первую в штате железную дорогу, он писал стихи, а позднее и прозу: роман прадеда Фолкнера «Белая роза Мемфиса» выдержал множество изданий. Закончилась бурная жизнь полковника трагически: его убил деловой конкурент.
Фолкнер провел классическое детство мальчишки, знакомое нам по книгам Марка Твена: недалеко от провинциального городка с громким названием Оксфорд, где он жил, был овраг и лес, там водились лисы, совсем рядом проходила построенная прадедом, «своя» железная дорога. Но были в этом детстве и совсем недетские впечатления. Когда Фолкнеру исполнилось 11 лет, в Оксфорде совершился суд Линча, в котором приняли участие две тысячи жителей города. Обезглавленный и изувеченный труп повесили на площади. Еще более чудовищный суд состоялся шесть лет спустя. Кровавую расовую проблему Фолкнер всю жизнь наблюдал в ее чудовищной обыденности. Он так и представил ее в своих рассказах и романах «Свет в августе» (1932) и «Осквернитель праха» (1948). Но Фолкнер писал о своих черных соотечественниках почти в каждом большом произведении. Он просто не мог не писать о расовой проблеме, об этом проклятье Америки.
Писатель оставался верен своему краю и творчески, и человечески. Недолгая учеба в университете, а потом в Летном корпусе в Канаде, литературное паломничество в Европу и короткая литературная жизнь в Новом Орлеане – все это было в молодости. С 1930 года Фолкнер прочно обосновывается в Оксфорде.
Лишь раз в жизни он попытался служить – заведующим почтовым отделением университета Миссисипи, – но по своему характеру он не мог заставить себя выполнять эти обязанности: на почте Фолкнер сидел запершись и писал стихи. Постепенно посетители перестали обращаться к нему и в поисках корреспонденции рылись в корзине, куда Фолкнер отправлял все письма.
Фолкнера уволили. Так закончилась его первая и последняя попытка регламентировать жизнь.
Все образование Фолкнера – в обширном и беспорядочном чтении. Фолкнер не закончил средней школы, он регулярно посещал все занятия только первые шесть лет, и поступить в университет штата Миссисипи ему удалось, лишь воспользовавшись привилегиями, которые полагались демобилизованным солдатам. Но в университете Фолкнер проучился, а вернее, просуществовал, всего полтора года, и потом уже навсегда забросил мысль о том, чтобы получить какое бы то ни было систематическое образование. В молодости случайная работа давала ему возможность писать, что было для него главным. А писать он начал в тринадцать лет…
Для своих соотечественников, жителей провинциального городка «где-то на Юге» («они хорошие люди, но не читают книг», – сказал о них Фолкнер), он был неудачник, у которого никогда нет денег и который тем не менее ни на кого не обращает внимания. Пока Фолкнер был жив, о нем мало что знали не только жители его родного города, но и издатели, и критики, и даже близкие друзья. Он яростно сопротивлялся попыткам превратить его частную жизнь в объект праздного или бесцеремонного разглядывания. Из всех очерков, которые написал Фолкнер, самый страстный, самый резкий – «О частной жизни», где он вспоминает о своей безуспешной попытке остановить публикацию материала о нем, Уильяме Фолкнере, но не как о писателе, а как о частном лице.
После смерти Фолкнера (он умер в 1962 году от сердечного приступа, последовавшего за падением с лошади) стали выходить книги о нем. Постепенно из воспоминаний и свидетельств родственников, друзей и знакомых сложился облик человека, который всю жизнь чувствовал свое одиночество и всеми силами оберегал его; человека, для которого писать было непреодолимой потребностью.
Он любил придумывать разные истории о себе, при этом отличить в них правду от вымысла было чрезвычайно трудно.
«Писатель – прирожденный лгун, – говорил он, – и если человек не умеет „сочинять“, он никогда не станет писателем». Удивительные истории, которые придумывал Фолкнер о себе, просачивались в печать, на суперобложки книг и заменяли недостающую точную информацию. Так возникли и начали кочевать из книги в книгу (включая и наши издания) фантастические сведения о том, как Фолкнер, будучи курсантом летного училища, посадил самолет на крышу ангара (да еще вверх колесами и притом сумел тут же выпить виски, хотя и висел вниз головой), как он был сбит над Францией, как он профессионально и умело занимался изготовлением и сбытом самогона, и так далее, и тому подобное. Даже известный американский писатель Шервуд Андерсон не смог не поверить Фолкнеру, когда тот очень убедительно рассказал ему о своем тяжелом ранении в голову: врачи якобы вынуждены были поставить ему серебряную пластинку, и потому относиться к нему надо с особой осторожностью…
Для Фолкнера фантазирование, мифотворчество о себе являлось как бы продолжением книг, то была его творческая мастерская, где он, проверяя очередной сюжет, разыгрывал его в лицах. В то же время писатель и защищался таким образом от непрошеных знакомств. Когда он не хотел отвечать на какой-то вопрос о себе, он просто говорил: «Я ведь, в общем-то, фермер, а не литератор». Родственникам и близким друзьям было очень нелегко с Фолкнером, так же, как и ему с ними. Он любил повторять слова из своего романа «Дикие пальмы»: «Выбирая между горем и ничем, я приму горе». В них, можно сказать, и формула жизни крупнейшего писателя Америки, многие годы не имевшего литературного имени и вынужденного сотрудничать с Голливудом, обремененного долгами, детьми, семьей.
Чувство ответственности и выдержку – свойства, которые Фолкнер ставил выше всего в людях, друзья видели прежде всего в самом писателе.
Но здесь придется коснуться темы, о которой писать непросто. Нужно ли нам знать, что у Фолкнера были периоды «чудовищного забытья», которые могли продолжаться иногда по месяцу и дольше? Некоторые американские исследователи доходят до крайностей, утверждая, что в знаменитых фолкнеровских предложениях, к концу которых забываешь то, что было в начале (самое длинное такое предложение занимает сорок девять страниц), – чувствуется всего лишь «алкогольная вязкость мысли». В пристрастии к алкоголю сказалась, возможно, печальная дань традиции охотников и трапперов с американского Юга, – а Фолкнер общался с ними с четырнадцати лет, – и желание «забыться» после всепоглощающей работы над очередной книгой, и реакция на неудачную личную жизнь. Объяснить все причины трудно, даже когда знаешь факты биографии.
Фолкнер женился поздно, на женщине, которую любил в юности. Нервный и тяжелый характер жены вряд ли мог способствовать семейному счастью. Супруги быстро отдалились друг от друга, так что то одиночество, к которому Фолкнер привык с детства, с годами лишь углубилось. Кроме того, и финансовое положение семьи было сложным. Литературный труд не приносил дохода, на который можно было бы содержать семью. Гонорар от «Шума и ярости», например, был просто мизерным: за шестнадцать лет продали всего лишь три тысячи экземпляров. В течение многих лет единственной книгой, которая пользовалась популярностью, оставался сенсационный роман «Святилище», написанный в 1931 году, как искренно и прямо признавался Фолкнер, ради денег.
В поисках средств к существованию Фолкнер обращается в Голливуд. В Голливуде он наездами работал долгие годы. Он ненавидел студию, ненавидел систему работы двух авторов над одним сценарием: один пишет диалоги – это делал Фолкнер, – другой ремарки. Сама необходимость пробивать на карточке время прихода и ухода тяготила его.
За время работы в Голливуде Фолкнер написал много диалогов, но не создал ничего значительного. «Мое дело писать книги, а не ваши сценарии», – повторял он. И все же были в этой жизни и некоторые удачи: создавая уже во время второй мировой войны сценарий по роману Хемингуэя «Иметь и не иметь», Фолкнер меняет место действия, переносит его во Францию, превращает фильм в антифашистский. Были и поражения. В один из моментов судьба свела его с будущим президентом, а тогда исполнителем ролей ковбоев – Рональдом Рейганом. Фолкнер написал сценарий по книге Стивена Лонгстрита «Конская тропа». Сначала заглавную роль должен был играть известный актер Хамфри Богарт, потом его заменили на Р. Рейгана. Фильм не оправдал ожиданий ни авторов, ни зрителей, и один нью-йоркский критик написал, что понравиться он может разве что лошадям. Прочитав эту статью, Фолкнер послал Р. Рейгану телеграмму: «Моей лошади фильм не понравился».
Фолкнеровская скрытая неприязнь к Голливуду, о которой он говорил порой открыто, а кроме того, нарушение им принятых в Голливуде жестких норм, определяющих стиль работы авторов, привели наконец к молчаливому заговору режиссеров и продюсеров против Фолкнера: ему перестали предлагать работу, и именно в то время, когда финансовое положение писателя было особенно затруднительным: книги его не переиздавались. Но как изменилось отношение Голливуда после того, как в 1950 году Фолкнер стал звездой литературной сцены, лауреатом Нобелевской премии! Теперь уже Голливуд готов был заплатить любые деньги, чтобы заполучить знаменитость.
Признания пришлось ждать долго, очень долго. Его первый рассказ был опубликован в 1919 году, но известность, а вслед за ней и материальное благополучие пришли лишь к концу жизни.
В Европе, прежде всего во Франции, открытие Фолкнера состоялось гораздо раньше, но соотечественники долго не признавали его. В пятидесятые годы интерес, вызванный присуждением Фолкнеру Нобелевской премии, был подкреплен многочисленными критическими работами о нем. Число их быстро росло и к настоящему времени обозначается уже почти астрономической цифрой. Ни об одном американском писателе не пишут так много, как о Фолкнере.
Вернемся к молодым годам писателя, к тому времени, когда создавались «Шум и ярость» 1929) и «Свет в августе» (1932). Это не первые его крупные произведения. До них было написано много стихов, рассказов и два романа. Но «Шум и ярость» – первый очень фолкнеровский роман, поначалу оцененный лишь узким кругом знатоков, а затем принесший ему мировую славу. Фолкнер писал его одновременно с другим романом, «Сарторис». Именно в эти годы состоялось открытие Фолкнером самого себя. После попыток сочинять любовную лирику, романы про вернувшегося с фронта солдата («Солдатская награда», 1926) и праздную интеллигенцию («Москиты», 1927) он понял свое предназначение – писать о родном крае.
Большую роль в судьбе Фолкнера сыграл Шервуд Андерсон.
В 1925 году Фолкнер, следуя примеру многих молодых американских писателей, едет в Европу. Перед поездкой он проводит полгода в Новом Орлеане. Здесь он близко сходится с Шервудом Андерсоном – замечательным американским писателем старшего поколения, написавшим в 1919 году книгу, которая, как показало время, осталась одним из лучших произведений современной американской литературы, – «Уайнсбург, Огайо». Это сборник связанных между собой рассказов из жизни провинциального городка, история американского мечтателя. Одухотворенность простоты, которая нам знакома, например, по рассказам Андрея Платонова, делает «Уайнсбург, Огайо» произведением совершенно особым. Достоверность и точность в описаниях движений души – без всякой сентиментальности – эти достоинства прозы Андерсона сближают его с гениальными произведениями классики, в частности русской.
Фолкнер провел с Андерсоном множество часов за разговорами о литературе и вообще о жизни. Несмотря на большую разницу лет, они стали друзьями. Они даже сочиняли вместе фантастические истории, которые, правда, никогда так и не были опубликованы. Андерсон помог Фолкнеру издать его первый роман, «Солдатская награда», но, главное, дал совет, который помог начинающему писателю освободиться от мучивших его сомнений. «Вы простой парень, Фолкнер, – сказал Андерсон. – Все, что вы знаете, – это небольшой клочок земли где-то там у вас, на Юге, но этого достаточно».
Клочок родной земли, то есть семейная история, история его округа и штата на фоне американской истории, стал для Фолкнера неиссякаемым источником творчества. Ему не нужно было ничего придумывать – множество фактов и событий, творчески преображенных, хлынули со страниц его книг. Фолкнер назвал свою страну «Йокнапатофа». На языке племени индейцев чикасо слово означает «тихо течет река по равнине». Знакомая мысль о необратимом течении реки жизни зазвучала у Фолкнера трагически: страшна и жестока эта жизнь и обманчива гладь реки. Позднее Фолкнер указал точное население округа – шесть тысяч двести девяносто два белых и девять тысяч триста тринадцать негров, площадь округа – две тысячи четыреста квадратных миль, то есть квадрат со стороной примерно в восемьдесят километров. Мир Йокнапатофы хоть и велик, но провинциален и тесен: все люди здесь как будто знают друг друга или хотя бы друг о друге.
Если расположить истории, рассказанные Фолкнером, в хронологическом порядке, то получится внушительная многотомная эпопея, охватывающая примерно полтора столетия – со времени появления в Миссисипи первых белых поселенцев. Борьба человека с дикой природой, отступление природы и гибель ее, Гражданская война и крушение рабовладельческой аристократии, судьба бедных арендаторов, наступление на американскую глубинку «новых людей», жестокие расовые отношения – вот о чем пишет Фолкнер.
Особенность всех книг Фолкнера – романы «Шум и ярость» и «Свет в августе» в этом смысле, конечно, не исключение – в том, что их собственное содержание и смысл, тесно связанные с содержанием и смыслом других романов и всей эпопеи в целом, как будто выходят за рамки отдельного произведения, не умещаются в них.
В 1946 году, почти через двадцать лет после того, как писатель открыл Йокнапатофу, он нарисовал подробную карту округа. В отличие от многих карт, которые уже существовали в литературе, она как будто и не придала большей достоверности описываемым событиям, которые, казалось, сама жизнь поместила на страницы и которые и не требуют дополнительных подтверждений. Для понимания Фолкнера нужна не столько эта карта, сколько прояснение запутанных отношений героев, а иногда и самих описываемых событий.
Население Йокнапатофы – более пятнадцати тысяч человек. Из них примерно шестьсот персонажей названы по именам, и это очень много, если учесть, что герои, переходя из романа в роман, оказываются связаны сложными узами и разобраться, кто есть кто, непросто.
Американский книжный мир, полностью ориентированный на спрос, быстро отозвался на эту потребность читателя, и появилось несколько справочников к Фолкнеру. В этих книгах, а также приложениях к некоторым романам («Шум и ярость» входит в их число) – последовательное изложение сюжета, перечень персонажей и их сложных родственных связей, разъяснение темных и путаных мест. Изданы «Читательский путеводитель по Фолкнеру», «Фолкнеровский глоссарий» и множество других справочников и указателей, призванных помочь читателю ориентироваться в мире Уильяма Фолкнера. Факт этот удивительный: для того, чтобы понять современное художественное произведение, требуется огромный дополнительный аппарат – так, как если б это была древняя рукопись. Писатель заставляет не развлекаться, а скорее мучиться вместе с ним над загадкой жизни: что делает человека таким, какой он есть, что толкает его на убийство, жестокость и, наоборот, – почему человек может быть самоотверженным и благородным, а значит, используя любимые фолкнеровские слова, «выдержать, выстоять».
По отношению к своему творчеству Фолкнер был беспощаден. Трудно найти другого писателя, который отзывался бы столь резко о самом себе. Все свои книги он называл «неудачами», а «Шум и ярость» – «самой блестящей неудачей». «Не удалось», «не вышло», «не получилось» – Фолкнер так настойчиво повторял эти слова, будто ждал опровержения.
Писатель экспериментировал всю жизнь. Казалось, он испробовал все приемы, которые когда-либо изобретала литература, и, наверно, поэтому так легко «растащить» Фолкнера по разным влияниям. С кем только не сравнивали его! Если составить полный список литературных имен, прямо или косвенно, по мнению критиков, повлиявших на Фолкнера, то получится длиннейший перечень английских, американских, французских и русских писателей. Конечно, Фолкнер сумел создать свой мир, свой стиль не из литературных источников, но и литературная атмосфера того времени – двадцатых – тридцатых годов, оказала на него во многом формирующее влияние.
В молодости, в своих поэтических опытах, испытывая на себе влияние французских символистов, он откровенно подражал им, потом пришло увлечение литературой экспериментальной и, что называется, модернистской – Дж. Джойсом, Т. С. Элиотом. Фолкнер отрицал сам факт знакомства с романом Джойса «Улисс» (1922) до того, как он принялся писать свой «Шум и ярость», но из более поздних многочисленных свидетельств стало известно, что он довольно рано прочел произведение, с которого в англо-американском литературном мире принято отсчитывать начало новейшей литературы XX века.
Это была литература, отражавшая современное сознание человека: одного, без бога, без веры, лицом к лицу с миром, который представляется ему, как сказал Т. С. Элиот, «гигантской панорамой тщеты и анархии». В этом мире из-под человека выбита основа существования – вера в осмысленность его пребывания на земле, и единственно, во что остается верить, так это в относительность всех истин. Писатель в новой роли уже не претендует на роль нравственного судьи героев – он всего лишь рассказчик или даже один из рассказчиков, который может быть так же озадачен жизнью, как и сам читатель. Представить как можно больше разных точек зрения, осветить один и тот же предмет с разных сторон – может, таким путем «составится» истинная картина? В «Шуме и ярости» четыре рассказчика, четыре взгляда на жизнь, в романе «Когда я умирала» (1930) их уже пятнадцать. Однако Фолкнеру и этого казалось мало, слишком мало, чтобы охватить сложность жизни, и потому в каждом отдельном мгновении жизни героя он хочет выразить не только сиюминутность, но и прошлое, и даже будущее героя.
О фолкнеровских скачках во времени, которые особенно заметны в «Шуме и ярости», написано множество работ. Сам Фолкнер не раз объяснял эту особенность своей прозы. Главное для него было вот в чем:
«… у каждого человека есть предчувствие своей смерти: зная, что на работу отведено мало времени, пытаешься поместить всю историю человеческой души на булавочной головке. Ну и потом, для меня, во всяком случае, человек не существует сам по себе, он – порождение собственного прошлого. Прошлое фактически не существует как некое „было“, оно перешло в „есть“. Прошлое – в каждом мужчине, в каждой женщине, в каждом моменте. Все предки человека, все его окружение присутствуют в нем в каждый отдельный момент. И потому человек, характер в повествовании в любой момент действия являет собой все то, что сделало его именно таким, и длинное предложение – попытка включить все прошлое, а по возможности и будущее, в тот единичный момент, когда герой совершает какой-то поступок…»
Заглавие романа «Шум и ярость» взято Фолкнером из знаменитого монолога шекспировского Макбета – монолога о бессмысленности бытия. У Шекспира дословно произнесены следующие слова: «Жизнь – это история, рассказанная идиотом, наполненная шумом и яростью и не значащая ничего» («Макбет», акт V, сцена 5). Название «Шум и ярость» скорее можно отнести к первой части, рассказанной слабоумным Бенджи, однако писатель не случайно оставляет его для всего романа.
Вспоминая о том, как был написан «Шум и ярость», Фолкнер говорил, что сначала он написал только первую часть – рассказ идиота, который ощущает предметы, но ничего понять не может. Потом, почувствовав, что чего-то не хватает, предоставил права рассказчика второму брату, полубезумному студенту накануне его самоубийства – снова неудача, потом третьему брату – беспринципному дельцу Джейсону – опять не то. И тогда в последней части автор сам выходит на сцену, пытаясь собрать историю воедино, – лишь для того, мол, чтобы потерпеть окончательную неудачу. При всей стройности фолкнеровского «воспоминания», судя по всему, это очередная легенда. Роман тщательно выстроен, в нем продумано каждое слово, каждая запятая, а четыре рассказчика необходимы Фолкнеру для «максимального приближения к правде».
"Шум и ярость – любимая книга Фолкнера. «Мое отношение к этой книге похоже на чувство, которое, должно быть, испытывает мать к своему самому несчастному ребенку, – рассказывал Фолкнер. Другие книги было легче написать, и в каком-то отношении они лучше, но ни к одной из них я не испытываю чувств, какие я испытываю к этой книге».
Почему до сих пор так современны романы «Шум и ярость» и «Свет в августе» – книга о падении старинного рода южной аристократии и роман о душе, задавленной духовной атмосферой американского Юга?
Наверное, потому, что есть в них всеохватывающая, всепроникающая мысль о сложности и даже необъяснимости происходящего, и отсюда – о трудностях отличать правого от виноватого, объяснять мотивы человеческих поступков. В то же время у Фолкнера предельно отчетливо представление о людях, несущих в себе зло, несущих его неистребимо, непоправимо, о людях, подобных фашиствующему Перси Гримму из «Света в августе» или Джейсону из «Шума и ярости».
При желании из Фолкнера можно вычитать что угодно. Но главное, наверное, в том, что Фолкнер, как писатель, всю жизнь пытался рассказать фактически одну и ту же повесть борьбы человека с обстоятельствами, с собой, с окружением.
Именно борьба, сопротивление неизбежному, самой судьбе составляют центр личности у Фолкнера, определяют меру ее достоинства, То была философия стойкости, выдержки, яростного неприятия поражения и в жизни, и в творчестве. Много написано о том, что герои Фолкнера обречены, что над ними нависло вечное проклятие расы, всех обстоятельств их жизни. (В романе «Свет в августе» есть длинное рассуждение на этот счет и самого Фолкнера.) Но «обреченность» фолкнеровского героя, кто бы он ни был, состоит все-таки в том, чтобы сопротивляться до конца, и именно так ведет себя главный герой «Света в августе», затравленный убийца Джо Кристмас.
После «Шума и ярости» и «Света в августе» Фолкнер написал еще множество книг, большинство из них было об йокнапатофе, крае, о котором Фолкнер сказал «я люблю его и ненавижу». В конце своей жизни в речах и выступлениях он высказал много горьких слов в адрес своей родины. И все-таки Фолкнер верил, что человек в борьбе с собственным саморазрушением «выстоит, выдержит». В знаменитой, ставшей уже хрестоматийной Нобелевской речи, он сказал: «Я отвергаю мысль о гибели человека. Человек не просто выстоит, он восторжествует. Человек бессмертен не потому, что никогда не иссякнет голос человеческий, но потому, что по своему характеру, душе человек способен на сострадание, жертвы и непреклонность».
Когда озадаченные студенты спросили его, неужели именно эту мысль писатель выразил в романе «Шум и ярость», Фолкнер ответил: «Да, это именно то, о чем я писал во всех своих книгах и что мне так и не удалось выразить. Я согласен с вами, не удалось, но я все время пытался сказать, что человек выстоит, выдержит…» Что ж, читатель, прочтя «Шум и ярость», сможет сам ответить на вопрос, насколько Фолкнеру действительно удалось выразить веру в человека, ту веру, о которой Фолкнер с такой убежденностью говорил в поздние годы. По Фолкнеру, негритянка Дилси из «Шума и ярости» и Лина Гроув из «Света в августе» – это люди, которые выстояли, сохранили человечность и достоинство в современном мире.
В последние годы жизни, разъясняя в беседах с журналистами и студентами свои книги, Фолкнер спорит, доказывает: нет, он не пытался убедить читателя в том, что люди нравственно безнадежны. Он дает замечательные советы молодежи, которые звучат современно и сегодня: «Никогда не бойтесь возвысить голос в защиту честности, правды и сострадания, против несправедливости, лжи, алчности. И тогда все наполеоны, гитлеры, цезари, муссолини, все тираны, которые жаждут власти и поклонения, и просто политики и приспособленцы, растерянные, темные или испуганные, которые пользовались, пользуются и рассчитывают воспользоваться страхом и алчностью человека, чтобы поработить его, – все они за одно поколение исчезнут с лица земли».
Лучшие книги Уильяма Фолкнера, заставляющие читателя взглянуть жизненной правде в глаза, отвечают этим высоким нравственным принципам.
Ю. Палиевская
КОММЕНТАРИИ
1
Кэдди – мальчик, таскающий за игроками набор клюшек для гольфа.
2
И я в Аркадии… – латинская эпитафия, воспроизведенная на картинах Пуссена, Рейнольдса и других художников, со значением «и я когда-то пережил счастливое время».
3
Агнесса", «Мейбл», «Бекки» – название мужских презервативов, продававшихся в жестяных коробках. Крышку от такой коробки и поднял с земли Ластер.
4
отошлете его в Джексон. – В столице штата Миссисипи городе Джексоне находился государственный сумасшедший дом.
5
Бенджамин – это из Библии… – Имеется в виду Вениамин, младший сын Иакова и единоутробный брат Иосифа. Здесь и далее обыгрывается библейская легенда об Иосифе, проданном братьями в Египет и ставшем ближайшим советником фараона. Когда в голодный год все братья Иосифа, кроме Вениамина, оставшегося с отцом, пришли в «землю Египетскую за хлебом», не узнанный ими Иосиф отослал их обратно в Ханаан за Вениамином, задержав одного из братьев, Симеона, как заложника. Через некоторое время братья привели Вениамина, и Иосиф открылся им: «И пал он на шею Вениамину, брату своему, и плакал; и Вениамин плакал на шее его».
6
в Книге останется… – то есть в Книге Жизни, согласно записям в которой должны судить мертвых на Страшном суде. Тех, кто не записан в книгу, ожидает вторая смерть.
7
синедёсного сделать. – В негритянском фольклоре на Юге США человек с синими деснами – это либо колдун, либо оборотень.
8
Здесь: сведенный к нелепости (лат.).
9
святому Франциску, называвшему смерть Маленькой Сестрой… – реминисценция из «Гимна солнцу» святого Франциска Ассизского (1182-1226), который был известен Фолкнеру по переводу английского поэта и критика Мэтью Арнольда (1822-1888). В гимне воздается хвала творениям божьим – «брату Солнцу», ибо «он лучист и есть прообраз твой, Всевышний» (ср. в тексте романа образ Христа, шествующего по световому лучу), земле, воде и, наконец, смерти:
Хвала Тебе, о мой Господь, и за сестру нашу – телесную смерть,
От нее не спасется ни один живущий,
Горе тому, кто ею в грехах смертных будет найден.
Но блажен, кто всю жизнь творил благо и милость,
Смерть не принесет ему ничего худого.
(Цит. по кн.: Франциск Ассизский. М., 1915, с. 34.) «Гимн солнцу» вместе с монологом Макбета следует считать важнейшими «подтекстами» романа, вводящими его основные темы и символы-лейтмотивы.
10
Нью-Лондон – приморский город в штате Конненктикут.
11
глас, над Эдемом прозвучавший… – строка из свадебного гимна на стихи английского поэта Джона Кебла (1792-1866).
12
Вашингтон лгать не умел. – Имеется в виду распространенная легенда о том, что Джордж Вашингтон в детстве, срубив вишневое дерево, признался в своем проступке отцу, сказав ему: «Я не умею лгать».
13
День памяти павших – национальный праздник в США, отмечающийся 30 мая.
14
молодая луна воду копит. – По негритянской примете, если рога у молодого месяца повернуты вверх, то погода будет сухой («луна воду копит»), а если вниз – это предвещает дождь («вода прольется»).
15
Подарочек рождественский с тебя! – По старинному обычаю, распространенному на Юге США, тот, кто первым успел поздравить другого с рождеством, вправе требовать в ответ подарок или монетку.
16
Римские свечи – разновидность фейерверка, бумажные трубки, набитые горючим составом и порохом.
17
Де Сото Фернандо (1496-1542) – испанский конкистадор, предпринявший экспедицию с целью завоевания Флориды. В 1541 г. его отряд вышел к реке Миссисипи.
18
Сын старости моей… – Библейская цитата (см. коммент. к с. 53.), связанная с легендой об Иосифе и его братьях. «Сыном старости» Иакова названы в Библии как Иосиф, так и Вениамин.
19
как призрак… – вероятно, реминисценция из «Макбета». Ср.: «И изможденное убийство… к своей цели движется как призрак» (акт II, сц. I).
20
Кеймбридж – пригород Бостона, где находится Гарвардский университет.
21
Линия Мейсона – Никсона – граница между Пенсильванией и Мэрилендом, которая в американской культуре считается границей между Севером и Югом (по имени английских топографов, которые в 1763-1767 гг. проводили съемку местности в этом районе).
22
Мортемар или Мэнго – по-видимому, вымышленные фамилии, которые должны звучать как аристократические.
23
Лохинвар молодой… свой Запад? – Здесь обыгрывается строка и сюжет из пятой главы поэмы Вальтера Скотта «Мармион» (1808). В поэме Лохинвар – отважный рыцарь, который «прискакал с Запада» на свадьбу своей возлюбленной, отданной за другого, и выкрал ее прямо со свадебного пира.
24
Байрону не удалось выполнить свое желание… – Имеются в виду 27 и 28 строфы шестой песни «Дон-Жуана», в которых Байрон пишет о желании обладать всеми женщинами сразу.
25
Френч Лик – курорт в штате Индиана, известный своими соляными источниками. По ассоциации Квентину вспоминается, что звери охотно приходят на солонцы, где их подстерегают охотники; Кэдди же нашла на солонце не смерть, а мужа.
26
в стиле «Хижина дяди Тома»… – то есть в театрализованном, псевдонегритянском стиле, соответствующем расхожим представлениям о «бедном негре с южных плантаций», которые восходят к роману Гарриет Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома» (1852).
27
Принстонский клуб – Принстон – университет в штате Нью-Джерси.
28
смрад… в ноздрях… – библейская аллюзия.
29
как индийская вдова перед самосожжением. – По старинному индийскому обычаю, продержавшемуся до XIX в., вдовы сжигали себя на погребальном костре мужа.
30
Проктор – административная должность при университете.
31
Рыцарь Галахад – в легендах артуровского цикла благороднейший рыцарь Круглого Стола, которому было дано узреть чудеса Святого Грааля, священной чаши, которая идентифицируется с чашей крови Христовой и кубком причастия.
32
Head (фамилия Герберта) в буквальном переводе – голова.
33
Унитарианская церковь – одна из наиболее крупных протестантских церквей США, особенно распространенная в штатах Новой Англии.
34
…у артистов, которые неграми переряжаются. – Речь идет о так называемых «менестрелях», театральных труппах, специализировавшихся на комических представлениях особого жанра с элементами негритянского фольклора. «Менестрели» пользовались популярностью в США вплоть до 1920-х годов.
35
…неправедность творится… – реминисценция из любимого Фолкнером стихотворения английского поэта Алфреда Эдуарда Хаусмана (1859-1936), входящего в книгу «Парень из Шропшира» (1896):
Я пытаюсь понять, почему я хожу по земле, пью воздух и чувствую солнце,
Но причины никак не найти.
Успокойся, успокойся, душа! Это ненадолго.
Давай потерпим – пусть неправедность творится у нас на глазах.
Смерть уподобляется в стихотворении вожделенному сну, и оно заканчивается словами: «О, почему же я проснулся? Когда же я смогу уснуть вновь?»
36
Страна для мойш, отчизна итальяшкам. – Ироническая перефразировка стиха из патриотической песни Фрэнсиса Скотта Ки (17791843) «Звездное знамя» (1814), ставшей с 1931 г. национальным гимном США: «Америка… – страна свободных, отчизна отважных».
37
Пибоди Люций Квинтус – постоянный персонаж «саги Йокнапатофы» старый джефферсоновский врач, описанный в «Сарторисе» как человек «восьмидесяти семи лет от роду, трехсот десяти фунтов весом, обладатель здорового, как у лошади, пищеварительного тракта». Упоминается также в «Поселке», «Городе», «Похитителях» и ряде других произведений.
38
Да, да (ит).
39
…зверем о двух спинах… – метафора из «Отелло» Шекспира. Ср. реплику Яго, обращенную к отцу Дездемоны: «Я пришел сообщить вам, сударь, что ваша дочь в настоящую минуту складывает с мавром зверя с двумя спинами» (акт I, сц. I, пер. Б. Пастернака).
40
как Эвбулеевы свиньи… – В древнегреческой мифологии Эвбулей – свинопас, свидетель похищения Персефоны владыкой подземного мира Аидом. Его стадо провалилось под землю в пропасть, через которую Аид возвращался с похищенной Персефоной в свое царство. Миф об Эвбулеевых свиньях и похищении Персефоны сливается в сознании фолкнеровского героя с евангельским рассказом о бесах, вошедших в свиней: «И бесы просили Его: если выгонишь нас, то пошли нас в стадо свиней. И Он сказал им: идите. И они, выйдя, пошли в стадо свиное. И вот, все стадо свиней бросилось с крутизны в море и погибло в воде».
41
Джулеп – напиток из коньяка или виски с водой, сахаром, льдом и мятой.
42
Атлантик-Сити – модный курорт в штате Нью-Джерси.
43
этакой Ледой таиться в кустах… по лебедю. – В древнегреческом мифе Зевс, плененный красотой жены спартанского царя Леды, явился к ней в образе лебедя, когда она купалась в Евроте, и овладел ею.
44
Бенджамин, дитя моей старости, заложником томящийся в Египте. – См. коммент. к с. 53 и 75. Библейская аллюзия здесь не совсем точна, так как заложником в Египте был не Вениамин, а его сводный брат Симеон.
45
…без Моисеева жезла… – Согласно библейской легенде, Моисей ударил жезлом по скале в пустыне, и из скалы пошла вода, напоившая людей, которые страдали от жажды.
46
Меня не было. Я есмь. Я был. Меня нет (лат.).
47
…с бессмертным слепым сорванцом. – Имеется в виду Амур, бог любви, которого часто изображали с завязанными глазами. В оригинале далее обыгрывается совпадение имени Джейсона с английским написанием имени мифологического героя Язона, отправившегося за Золотым Руном.
48
…не за меня неумершего. – Герой Фолкнера отвергает основную христианскую доктрину, согласно которой «Христос за всех умер, чтобы живущие уже не для себя жили, но для умершего за них и воскресшего», и профанически пародирует описание смерти Иисуса в Новом Завете: «… один из воинов копьем пронзил ему ребра, и тотчас истекла кровь и вода».
49
…стадо на волю пущенных свиней… кидающихся в море. – См. коммент. к с. 122.
50
Нам должно лишь краткое время прободрствовать, пока неправедность творится… – повторяющаяся реминисценция из стихотворения Хаусмана (см. коммент. к с. 104).
51
акт естественной человеческой глупости… – Здесь обыгрывается афоризм английского философа Томаса Брауна (1605-1682), назвавшего половой акт актом величайшей человеческой глупости.
52
Хлопковый долгоносик – насекомое-вредитель, из-за которого в США ежегодно погибает одна десятая часть всего урожая хлопка.
53
…достал Библию и прочел, как человек гниет заживо. – В библейской «Книге Чисел» прокаженный сравнивается с мертворожденным младенцем, «у которого… истлела уже половина тела».
54
«Вестерн Юнион» – американская телеграфная компания.
55
…на содержание армии… в Никарагуа. – Американские морские похотинцы находились в Никарагуа с 1912 по 1925 г., а затем с 1926 по 1933 г.
56
…малая птица не должна упасть. – Новозаветная аллюзия. Ср.: «Не две ли малые птицы продаются за ассарий? И ни одна из них не упадет на землю без воли Отца вашего…»
57
«Янки» – нью-йоркская бейсбольная команда.
58
Рут Джордж Герман, по прозвищу «Бейб» (1895-1948) – знаменитый бейсболист-рекордсмен, выступавший за клуб «Янки» с 1920 по 1933 г.
59
Обратно в пекло улетайте. – В фольклоре американского Юга сойки – шпионы дьявола; раз в неделю они должны летать в ад, чтобы сообщить земные новости.
60
…вижу вора, и убийцу… с креста? – Согласно Евангелиям, Христос был распят вместе с двумя разбойниками; проходящие мимо издевались над ним, говоря: «Если ты Сын Божий, сойди с креста».
61
…видел всю силу и славу. – Библейская цитата.
62
первые… и… последние. – Библейская формула, относящаяся обычно к деяниям царя или героя. Ср.: например: «деяния Соломоновы, первые и последние».
63
Моттсон – в некоторых других произведениях йокнапатофского цикла этот городок назван Моттстауном.
|
The script ran 0.017 seconds.