Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Виктор Пелевин - Бэтман Аполло [2013]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, prose_counter, Постмодернизм, Роман, Современная проза, Сюрреализм

Аннотация. Про любовь, которая сильнее смерти. Про тот свет и эту тьму. Загадки сознания и их разгадки. Основы вампоэкономики. Гинекология протеста. Фирма гарантирует: ни слова про Болотную! Впервые в мировой литературе: тайный черный путь! Читайте роман «Бэтман Аполло» и вы узнаете все, что должны узнать!

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 

Неизбежное Меня разбудил стук в дверь. Слово «разбудил» тут немного не на месте, но другого не подобрать. Дело в том, что мне снился длинный мрачный сон, который я полностью забыл при пробуждении. Я помнил только, что эти три коротких удара в дверь были важной его частью — и было непонятно, как они переехали в реальность. И еще я знал, что за дверью Софи, но встречаться с ней по какой-то причине крайне опасно. Секунду-две я колебался, а потом решил, что не буду лишать себя радостей жизни из-за бессмысленных электрических флуктуаций перезаряжающегося мозга. — Открыто, — крикнул я. Дверь открылась. На пороге действительно стояла Софи. На ней было длинное черное платье в редких блестках. Настоящий вечерний туалет. — Это мне здесь выдали, — улыбнулась она, заметив мой удивленный взгляд. — Как единственной женщине. — Наверно, — сказал я, — из интимной коллекции Дракулы? Не в него ли он одевался, встречая юного Оскара Уайльда? — Такой информации у меня нет, — ответила она. — Скажи, ты не хочешь немного пошептаться в моем гробике? Сегодня последний день, когда это возможно… — Хочу, — сказал я. — Тогда пойдем. И прямо сейчас — скоро прощальный ужин. Мне нравилось, что она второй раз приходит ко мне сама. Я с детства считал, что отношениям мужчины с женщиной не хватает той доверительной и легкомысленной простоты, которая существует между друзьями, решившими вместе принять на грудь. В конце концов, речь точно так же идет о кратком и практически бесследном удовольствии… Как было бы прекрасно, думал я, договариваться с женщиной об акте любви с беззаботной легкостью замышляющих выпивку студентов… Позднее я пришел к выводу, что это труднодостижимо из-за биологического разделения труда. Мужчина дарит жизнь, зарождает ее — а женщина вынашивает, играя не менее важную и в чем-то даже ключевую роль. Ее детородная функция мучительна и связана с длительным периодом беспомощности — поэтому естественно, что животный инстинкт заставляет ее выбирать партнера весьма тщательно. Комизм, однако, в том, что этот инстинкт в полную силу действует даже тогда, когда речь идет не о зарождении новой жизни, а о субботнем вечере. Женщина должна обладать недюжинным интеллектом и силой воли, чтобы научиться отслеживать и подавлять этот древний гипноз плоти, уродующий ее характер и лишающий конкурентоспособности на рынке биологических услуг. Софи, как мне казалось в ту минуту, была именно таким совершенным существом — и, спеша за ней по коридору, я думал, что Америка еще долго будет оставаться для мира сверкающим cutting edge[13] не только в сфере технологий, но и в области наиболее эффективных поведенческих паттернов. Ах, если бы женщины знали, как подобная сердечная простота поднимает их в наших глазах! Но косной пещерной памятью самка помнит, что интересна добытчику лишь несколько минут перед соитием, и потому делает все возможное, чтобы растянуть их в часы, дни и недели — и выторговать себе как можно больше шкур и бус… Через минуту после того, как мы вошли в комнату, мы уже лежали в ее просторном гробу, трогательно пахнущем какими-то наивными духами. Она сняла платье сама, что очень облегчило мне жизнь — не уверен, что быстро разобрался бы с его застежками. В гробу, однако, было вовсе не так удобно, как мне мечталось — но в этом неудобстве была и прелесть: мешая удовольствию, теснота как бы разворачивала его незнакомой и свежей стороной… Но я не успел зайти слишком далеко. Помешала сущая ерунда — еле заметный укол в шею. Я сразу понял, что он значит — и, хоть я изо всех сил попытался не обратить на него внимания, это оказалось невозможно. Мое возбуждение за несколько секунд сменилось тоской и злобой. — Ты меня укусила? Она виновато моргнула. — Просто я… Я уже ошибалась в жизни. И больше не хочу. Они всегда так говорят, подумал я. Всегда. — Извини, — прошептала Софи. — Но я теперь знаю. — Что ты знаешь? — Про тебя. Про тебя и вашу Великую Мышь. — Про Геру? Софи кивнула. — И еще я вижу, что ты ничего так и не понял, — сказала она. — Бедный мальчик. Да ты и не мог понять. Тебе не объяснили, а сам ты ничего не соображаешь. — Чего я не соображаю? — спросил я. — Ты не знаешь, зачем тебя сюда послали. Зачем тебя учат на ныряльщика. — А ты, выходит, знаешь? — Ваш главный вампир, — сказала она. — Энлиль. Он ведь тоже ныряльщик. Ты видел сам. Никогда не думал, зачем он обучился? — Нет, — ответил я. — Наверно, для максимального контроля? Она отрицательно покачала головой. — Это очень трогательная история. Ваша прошлая Иштар… Когда она была молодая, она чем-то походила на твою Геру. А Энлиль напоминал тебя. Оба недавно стали вампирами. И у них был смешной полудетский роман, совсем как у вас с Герой. Который точно так же ничем не успел кончиться. Потому что Великой Мыши срочно потребовалась новая голова. — Не может быть, — сказал я. — Может, — ответила Софи. — Покойная Иштар сама тебе об этом говорила. Намекала с предельной ясностью. Только ты ничего не понял. Я напряг память. — Подожди… Это когда я спускался в Хартланд во второй раз? Она сказала, что у Энлиля была похожая на Геру подруга. И до кровати у них так и не дошло. А потом сострила про черную мамбу — есть такая жутко ядовитая змея. Мол, если не просить, чтобы она тебя укусила, можно долгие годы наслаждаться ее теплотой… Я думал, она просто советует мне быть осторожнее с Герой… Ты хочешь сказать, подругой Энлиля была она сама? Софи кивнула. — Это настоящая вампирическая love story, — сказала она. — Невероятно красивая. Но ее не афишируют. А я считаю, зря… — Так что за история? — спросил я. — Когда Иштар стала Великой Мышью, она сначала думала, что потеряла Энлиля навсегда. Во всяком случае, в качестве любовника. Потому что у нее больше не было тела. — Логично, — сказал я, просто чтобы не молчать. — Но потом она укусила тогдашнего вампирского старшину Кроноса и узнала много нового. Она узнала про undead. Про простых и про великих. — А чем они отличаются? — Простые undead получают доступ к миру теней, оставаясь при этом живыми. Они могут входить с анимограммами в контакт, и все. А вот вампиресса, которая становится Великой Мышью — уже великая undead. — Почему? — В определенном смысле она действительно умирает, когда лишается тела. После этого она отпечатывается в лимбо в том возрасте и состоянии духа, в котором ей отделили голову. Но одновременно она продолжает жить среди нас — в качестве Великой Мыши. Поэтому она существует одновременно как живое существо и как анимограмма в лимбо. Великая Мышь способна поддерживать контакт со своей анимограммой. Она может ощутить себя обычной женщиной, если спускающийся в лимбо ныряльщик оживит эту анимограмму лучом своего внимания. Мало того, Великая Мышь может таинственным образом воздействовать на самого этого ныряльщика. Теперь понимаешь? — Не до конца. — Когда ваша прошлая Иштар стала Великой Мышью, она первым делом выцедила всю красную жидкость из своего мертвого тела. И превратила ее в препараты. Чтобы им с Энлилем хватило на всю жизнь. А Энлиль из любви к ней стал ныряльщиком. И проводил дни и ночи в лимбо с ее анимограммой. Вернее, с ней самой — потому что для Великой Мыши невозможно разделить анимограмму и живую сущность. У меня возникло мрачное предчувствие. — Но Великая Мышь ведь на самом деле не в лимбо? — спросил я. — Она ведь в реальном мире? Она жива? — Про Великую Мышь нельзя сказать ничего определенного. О ней могут судить только величайшие из undead. Говорят, что ее человеческая голова переживает все происходящее с ее анимограммой. Днем Иштар следила за миром в качестве Великой Мыши, а когда засыпала, она опять превращалась в ту девушку, которую любил Энлиль. И они встречались на цветущем лугу своей юности… — Повезло мужику, — сказал я. — Повезло, — согласилась Софи, даже не заметив моего сарказма. — У него до старости лет была юная возлюбленная. Потому что анимограммы не старятся. И они превратили самое жуткое из пространств в подобие дома свиданий. Вампирам, Рама, иногда свойственно подлинное величие… Я почувствовал себя совсем плохо. Уже не предчувствия, а предельно ясные выводы и железобетонные определенности следовали из ее слов — а я все пытался не пустить их в свое сознание. Но сопротивляться дальше было невозможно. — Ты хочешь сказать, что Гера… То есть Иштар послала меня учиться на ныряльщика именно поэтому? Софи засмеялась. — Ну вспомни сам. Она укусила Энлиля, чтобы принять дела. А уже через минуту велела тебе ехать учиться на ныряльщика. Ты способен прослеживать простейшие причинно-следственные связи? Я попытался снова обнять ее за шею, но она поймала мою руку и отвела ее в сторону — деликатно, но твердо. — Способен, — вздохнул я. — Что, я тебе разонравился? — У тебя есть девушка, — сказала она. — И эта девушка тебя ждет. — Это не девушка, а анимограмма, — ответил я. — Сплошной ужас просто. Софи пожала плечами. — Ты вампир. С великой властью приходит и ноша. Каждый из нас несет свой гроб. — Что-то мне не нравится такая версия личной жизни, — сказал я. — Как будто мне надо нырять в омут, на дне которого плавает отрывной календарь с одной и той же мертвой телкой. И мне теперь предстоит листать его день за днем. — Это не календарь, — сказала Софи. — Она будет жива настолько же, насколько будешь жив ты. Самое интересное… Софи задумалась. — Что? — спросил я. — Она не обязательно будет помнить, что умерла и находится в лимбо. Для Великой Мыши это возможность побыть той девушкой, чью голову она носит. Я думаю, ей это нравится. Все интересней, чем когда тебя доят с утра до вечера… И еще. Говорят, когда ныряльщик общается с могущественным существом класса undead, опыт сильно отличается от работы с простой анимограммой. Это настолько непредсказуемо действует на сознание, что даже непонятно, кто при этом календарь. Тебя самого начинают листать, как анимограмму. Великая Мышь не только сама умеет забывать, что она в лимбо. Она и тебя заставит забыть. — Откуда ты все это знаешь? — спросил я подозрительно. — Я давно решила стать ныряльщицей, — сказала Софи. — И собирала всю доступную информацию. Она заложила руку за голову и уставилась в потолок. Сердце на ее плече перевернулось, превратившись в пару красных ягодиц — не знаю, разучивала ли она этот жест перед зеркалом, но символизм был предельно ясен. Я, однако, решил предпринять еще одну попытку — и попытался обнять ее. Она ударила меня по пальцам. Мне показалось, что ей на самом деле не хочется сопротивляться — но ее обязывает к этому непонятный аспект не то женской, не то вампирической этики. Я вдруг понял, что мне следует сказать. — А ты можешь проявить величие духа? — Это как? — с интересом спросила она. — Можешь на время про все забыть? Она задумалась. — Ну, я, может, и могу… Но ты сам — разве сможешь? — Я? — Ты что, предашь свою Великую Мышь? Ради американской девчонки? — Да с удовольствием… Мне стало не по себе от этих слов. Но я тем не менее повторил: — Легко… Она поглядела на меня со странным чувством. — Великая Мышь — ладно, — сказала она. — Но разве ты сможешь предать Геру? Я почувствовал раздражение. — Мне ее для этого не надо предавать. Это она сама меня предала. Во всяком случае, в физическом смысле. Знаешь, как я устал от… У меня не хватило духу продолжить и вместо этого я провел пальцем по ее губам. Она не сопротивлялась. — Но бедняжке было бы больно, — сказала она, — если бы она узнала. Очень больно. — Ничего, — ответил я. — Мне тоже бывает больно. — Тогда скажи вслух — «я отрекаюсь от Геры. Отрекаюсь ради тебя». — Отрекаюсь, — сказал я. — С большим удовольствием. — Смотри, — кротко и печально откликнулась Софи. — Это был твой свободный выбор. Я понял, что мне удалось подобрать нужный шифр к замку — и теперь она больше не будет сопротивляться. Как все-таки много на женщинах всяких крючков и застежек — даже на совершенно голых женщинах… И каждую нужно расстегнуть с заботой и вниманием, иначе ничего не выйдет… Но это тоже биология, думал я, пока мои руки скользили по ее телу, ведь женщина должна быть уверена, что самец готов ради нее переносить невзгоды. Все намертво отлито в граните, который был когда-то жидкой магмой — этим схемам больше лет, чем континентам. Как наивен человек, полагающий, что может обмануть природу… Гроб, хоть и двухместный, превращал знакомые операции с чужим телом в нетривиальную инженерную задачу — и оттого переживались они особенно остро. Никогда, никогда прежде я не получал от акта любви такого наслаждения. Меня самого напугал стон, который я издал в самую ответственную минуту. Софи засмеялась. — Как здорово, — расслабленно прошептал я. — Тебе хорошо? Софи засмеялась еще громче, и мне почудились в ее смехе холодные тревожные нотки — словно льдинки, хрустящие в бокале с шампанским. — Ага, — сказала она. Лучше бы она этого не говорила. Таким тоном. — Что случилось? — спросил я. — Как что? Ты меня только что трахнул. — Зачем ты так… Она опять засмеялась — уже совсем ледяным и колючим смехом. — Я ведь знаю, что ты думаешь о женщинах, Рама. Пещера, дубина… — Кусать без разрешения подло, — сказал я. — Я полагал, тебе со мной просто хорошо… — Хорошо? Да ты хоть знаешь, что женщина чувствует во время этой процедуры? Каково это? Я уже не понимал, всерьез она или шутит. — Почему не знаю, — сказал я. — Я кусал когда-то… Только уже забыл. Она вдруг сжала мои плечи с невероятной силой. — А я тебе напомню… Меня охватил страх. Происходило нечто странное. Какая-то моя часть понимала, что именно — и очень не хотела в этом участвовать. Но понимание было спрятано слишком глубоко. Мой разум не мог до него дотянуться. Словно борец, победоносно прижимающий соперника к мату, Софи навалилась на меня всем своим весом. Давление было жутким — девушка ее комплекции не могла быть такой тяжелой. — Вот так, — сказала она. — А потом еще вот так… Оказавшись сверху, она вытянула руки в стороны и стала бить по краям гроба руками, как птица крыльями. Ее удары становились все сильнее — как и мой ужас. Творилось что-то невероятное — по физическим законам она должна была разбить себе руки в кровь, но вместо этого затрещали и покосились, а потом и совсем сломались стенки гроба. А затем мой страх прошел. Вдруг поменялась перспектива того, что я видел — и даже, кажется, сила тяжести теперь тянула в другую сторону. Софи больше не лежала на мне, а как бы висела напротив, изо всех сил отталкивая меня взмахами рук. И это, конечно, были уже не руки — а два огромных черных крыла, взмахивающих и опадающих в пустоте. Меня отбрасывали не их удары, а ветер, который они поднимали. Я знал, что если ветер оторвет меня от Софи (а она к этому времени превратилась во что-то огромное, как бы стену, поросшую черной звериной шерстью, в которую я вцепился), мне конец. Но ее лицо до сих пор было передо мной — и я мог попросить ее не убивать меня. — Софи! Пожалуйста! Она мстительно засмеялась. И тогда я понял — или, скорее, вспомнил, — что это не Софи. Это была Гера. Мои пальцы разжались, и очередной взмах черных крыльев отбросил меня в пространство. Но теперь я уже не боялся. Я знал, что сейчас произойдет. Ко мне постепенно возвращалась память. Несколько секунд мне казалось, что я хаотично кувыркаюсь в пустоте. А потом я постепенно начал ощущать свое настоящее тело. Я висел вниз головой, перекинув ноги через перекладину — как в хамлете. Но это был не хамлет. Это была… Я окончательно все вспомнил за секунду до того, как открыл глаза. И эту долгую-долгую секунду я набухал невыносимым стыдом, зная, что открыть глаза все-таки придется. Сейчас была уже не середина нулевых, когда я ездил учиться на ныряльщика. Стояло второе десятилетие двадцать первого века. Это было мое служебное рандеву с Герой. Очередное. Где я опять ей изменил. Правда, с ней же самой. Я изменял ей на каждом нашем свидании. Иногда с Софи, которой на самом деле не видел уже несколько лет. Иногда с другими фантомами. Гера умела находить в моей памяти множество разных личин. Но моя встреча с Софи в замке Дракулы была ее любимым аттракционом. Почти всегда она требовала, чтобы я отрекся от нее — и я это делал, иногда в шутку, а иногда всерьез. И каждый раз за этим моментом следовало пробуждение. И необходимость открыть глаза. Вот как сейчас. Я открыл их. Я висел в будуаре Великой Мыши — на серебряной перекладине, похожей на огромное стремя. Прямо передо мной, всего в метре, было лицо Геры — оно покачивалось в центре перламутровой раковины на длинной покрытой шерстью ножке. Ее глаза были закрыты, а на губах застыла мечтательная улыбка. Из угла ее рта к моему локтевому сгибу тянулась тонкая, как нить, серебристая трубка. Я вытащил тончайшую иглу из своей руки. — Гера, — хрипло прошептал я. — Я не хочу, чтобы каждый раз… Она еле заметно качнула головой, приказывая мне молчать. — Спасибо, милый. Было чудно. Каждый раз заряд бодрости на неделю. Без тебя я никогда не узнала бы, что у подлости есть такие глубины… — Зачем ты постоянно это повторяешь? — спросил я. — Ну хорошо, накажи меня. Накажи как хочешь строго. Но только один раз. — Наказать? Как же, интересно, тебя наказать? Она задумалась. — Есть вариант. Хочешь, посадим тебя в тюрьму? — В каком смысле? — спросил я. — В прямом. — За что? — А за стихи. — Какие? — Которые я у тебя в башке нарыла, Рам. Вот это, например… Она растянула рот до ушей, выкатила глаза (что должно было, видимо, изображать меня) и писклявым голосом кастрата продекламировала: — А счастье — вот: чего еще желать? Под мягким психотропным веществом В простом гробу с любимым существом Лежать, молчать и ничего не ждать… Мне хотелось только одного — провалиться под землю. Но я и без того находился под ней очень глубоко — вряд ли такое было возможно. — Ты тут нормально так наговорил, — продолжала Гера. — Пропаганда наркотиков — раз. Пропаганда самоубийства — два. А если еще напомнить прокурору, что у тебя любимое существо — undead, тогда вместе с некрофилией сядешь лет на десять… Ты ведь русский человек — объяснять, что с твоей жопой на зоне будет, не надо? — Это непорядочно, — сказал я тихо. — Заглядывать в чужие наброски. А под психотропным веществом я имею в виду баблос. Которого уже год не видел. Другие наркотики меня не интересуют. — Вот на суде прокурору и скажешь… Ладно, не бойся, гаденыш. Шучу. Жду тебя следующий раз через… Она глянула на одну из жидкокристаллических панелей, которыми были покрыты стены — туда, где мерцали календарные цифры с разноцветными пометками. — В пятницу на той неделе. У меня окошко будет. Как раз снова соскучусь по твоему черному лживому сердцу. А сейчас пшел вон. Ничего говорить в ответ не следовало. Стараясь сохранять достоинство, я слез с перекладины на пол. — Да, — сказала она, — чуть не забыла. Стихи у тебя полное говно. Я поклонился и вышел. За дверью стояли высшие вампиры — Энлиль Маратович, Мардук Семенович и Ваал Петрович. Я часто встречал их в этом тупичке у перламутровой двери. Они всегда старались попасть на прием к Великой Мыши сразу после ее свидания со мной — в надежде на благоприятный гормонально-нейротрансмиттерный фон, который я должен был обеспечивать. — Ну? — спросил Мардук Семенович. — Как наша тьма? — Добрая сегодня, — сказал я. — Сколько раз плевала? — Ни разу. Мардук Семенович и Ваал Петрович переглянулись. — Что, ни разу вообще? Я отрицательно покачал головой. — Я ж говорю, добрая. Реально добрая. — «Милый» говорила? — Да. — Энлиль, — сказал Мардук Семенович озабоченно, — дай тогда я первый пройду? А то ты ее опять загрузишь. У меня… — Знаю, — ответил Энлиль. — Иди. Мардук Семенович благодарно наклонил рыжую голову — и исчез за перламутровой дверью. Я поплелся по коридору прочь. Через несколько шагов меня нагнал Энлиль Маратович. — Рама, — сказал он, — на два слова. Я угрюмо кивнул. Мы зашли в следующую алтарную комнату, где было устроено что-то вроде зала ожидания. Я еще помнил дни, когда здесь были покои живой Иштар — а сейчас на меня смотрела ее незрячая голова. Старушка выглядела почти как на своих похоронах, только ее волосы были сложены в возвышающийся над головой серебряный полумесяц. Как зыбок и непостоянен мир… Энлиль Маратович с преувеличенной вежливостью пропустил меня вперед, и я совсем не удивился, почувствовав легкий укол в шею. Он давненько меня не кусал. Что было даже странно, если принять во внимание лежавшую на мне ответственность. Мы сели в стоящие у стены кресла. — Ну что, — сказал Энлиль Маратович. — Неплохо выступаешь… — Какое неплохо, — ответил я мрачно. — Один и тот же сон практически. Уже полгода. — Значит, хозяйке нравится, — сказал Энлиль Маратович. — Должен быть счастлив. — Я никогда не понимаю, что это Иштар. И она все время требует, чтобы я от нее отрекся. А я… Я горестно махнул рукой. — Она полное право имеет говорить, что я подлец. Энлиль Маратович тихонько засмеялся, а потом посмотрел на засушенную голову Иштар за ограждением из бархатных канатов (ей оставили всего квадратный метр площади — остальное место было занято креслами для ожидающих аудиенции). — Эх, молодежь, — сказал он. — Какие же вы все-таки романтики. Чистые, смешные. За что вас и любим. А у меня, думаешь, с Борисовной по-другому было? Он заговорщически подмигнул мумифицированной голове. — Мне одна ее служанка нравилась. Так Борисовна, когда поняла, стала ею оборачиваться. И вместе со мной яд готовила. Как бы для головы Иштар. Ну то есть для себя самой. Чтоб я ей, значит, в ухо влил, как папе Гамлета. А потом мы с ней обсуждали, как мы эту тварь заплесневелую вместе отравим, голову ей подменим и заживем. И так десять лет, каждый раз перед интимом… Можешь представить? Знаешь, каково мне просыпаться было? Вот на этом самом месте? — Но зачем так надо? Неужели нельзя по-нормальному? Почему она не может быть просто Герой? — Ты не понимаешь, — сказал Энлиль Маратович. — Не понимаешь, что такое Великая Мышь. — Чего именно я не понимаю? — У Великой Мыши весьма специфическая роль по отношению к людям. Не вполне альтруистическая, скажем так. — И что? — А то, что ей — во всяком случае, ее голове — нужно постоянно убеждаться в том, как люди подлы и бессердечны. Тогда ее… м-м-м… функция по отношению к ним оказывается морально оправданной. Ты замечал, что Иштар, вынуждая тебя совершить измену или подлость, всегда обращается к твоему… Как бы это сказать… Очень человеческому аспекту? Такого я не ожидал. Но он, пожалуй, был прав. — Вот и ответ, — продолжал он. — Ты знаешь, что мы делаем с людьми. Вернее, что люди делают с собой по нашей команде. Они сгорают как дрова в полной уверенности, что сами выбрали свою жизнь и судьбу. Великая Мышь — наша невидимая домна. Именно на ней замыкается вся бессмысленная людская суета. Она и есть та черная дыра, где пропадают их жизни. Один из ее титулов — Вечная Ночь. А ты ее любовник. Кавалер Ночи. Можно сказать, принц-консорт. И ты ей нужен именно как вероломный человек. Теперь понимаешь? — У нее появляется повод для мести людям? Энлиль Маратович наморщился, словно я сказал непристойность. — Я бы так не формулировал. Просто она каждый раз находит в вашем общении новое подтверждение тому, что люди не заслуживают иной судьбы. Ей постоянно нужна свежая обида на человечество в качестве своеобразного психического витамина. Ты пока отлично справляешься. Так что не бери в голову. — И что, я так и буду ее предавать раз за разом? Энлиль Маратович кивнул. — Я когда-то пытался перестать, — сказал он. — Думал, вот-вот научусь контролировать погружение. Но Иштар сильнее. Лимбо — это ее дом. Как ты ни старайся, ты будешь видеть только то, что она захочет. — А кто в ней этого хочет? — спросил я. — Гера или Иштар? Энлиль Маратович посмотрел на меня с интересом. — Никто не может сказать, где начинается Гера и кончается Иштар, — сказал он. — Но, как профессионал профессионалу, скажу, что у Иштар нет особых желаний. Или, вернее, они подобны ветру, который дует всегда в одном и том же направлении. Ты сам знаешь куда. Я не был уверен, что знаю это, но на всякий случай промолчал. — У Геры еще остаются человеческие желания и мысли, — продолжал он, — но сильно начудить она не может. Когда ее человеческие желания достигают определенной интенсивности, в ней пробуждается Великая Мышь. Так что отделять их друг от друга непродуктивно. — Понятно, — сказал я. — Спасибо за науку. Энлиль Маратович улыбнулся. — Пожалуйста. — Я тогда поехал отсыпаться, — сказал я. — Завтра весь день дрыхнуть буду. — А вот этого, боюсь, не получится, — вздохнул Энлиль Маратович. — У нас совещание с халдеями. Прямо утром. — Какое совещание? Зачем? — Прием по линии календарного цикла. Ты как консорт и Кавалер Ночи должен присутствовать. Пора тебе входить в курс дел. Подключаться к важным вопросам. — А что за календарный цикл? — Вот завтра и узнаешь. Ацтланский календарь Энлиль Маратович давал халдеям аудиенцию в своем новом зале приемов. Встреча была формальной, потому что о ней попросили сами халдеи. Но я догадывался, что перед этим халдеев попросили попросить. Я все-таки был вампиром достаточно долго, чтобы понимать некоторые вещи без объяснений. Мое присутствие имело не только церемониальный, но и символический смысл: оно должно было напомнить халдеям о том измерении, куда они рискуют отправиться, если их намерения недостаточно черны — или, что бывало гораздо чаще, недостаточно умны. Но вообще-то я подозревал, что это пустой ритуал. Из-за которого, однако, мне пришлось встать на целый час раньше. Энлиль Маратович был одет подчеркнуто официально — в черный смокинг и черную шелковую косоворотку с бледно-лиловой пуговицей на горле. Это ему шло. — Ты здесь еще не был, — сказал он. — Нравится? Новый зал приемов впечатлял. Он был огромен — и сразу подавлял пустотой и холодом. Бронза и темный камень, которыми он был отделан, создавали ощущение смутной имперской преемственности, крепкой, как скала, но недостаточно расшифрованной для того, чтобы можно было предъявить конкретные претензии морального или юридического плана. Я не бывал в старом зале — но говорили, что он давно уже не производит впечатления на халдеев, которых должен подавлять и смирять. Он не впечатлял даже уборщиков. Они называли его «мутным глазом» и «планетарием» из-за ретрофутуристического дизайна с космической символикой, что, конечно, в наши дни выглядело нелепо (зал построили в шестидесятые годы прошлого века, когда человечеству снились совсем другие сны). Новый зал был строг, современен — и устремлен в будущее. У дальней стены возвышался помост с массивным троном из черного базальта. Его спинкой служила древняя плита с барельефом, изображающим двухголовую летучую мышь (я в первый момент вообще не понял, что это мышь, приняв ее за двусторонний топор). Плиту, как объяснил Энлиль Маратович, нашли в Ираке — и передали в дар России из-за стратегических аллюзий на государственную символику. В троне была система электрического подогрева, потому что иначе сидеть на базальте было очень холодно — «почкам пиздец», как совсем по-человечески пожаловался Энлиль Маратович. Что значила двухголовая мышь в символическом плане, я не решился спросить — наверняка мне следовало знать это самому. Не хотелось лишний раз показывать прорехи в образовании. По краям базальтового седалища стояли две бронзовые скульптурные группы, создававшие в пустом зале ощущение многолюдия — как бы жадной толпы, симметрично суетящейся у трона. Скульптуры весьма сильно различались, но из-за сходства их контуров это делалось заметно не сразу. — Посмотри, пока время есть, — сказал Энлиль Маратович. — Интересно, что скажешь. Первая скульптура называлась «Сизиф». Согнувшийся вихрастый пролетарий выдирал бронзовый булыжник из невидимой мостовой, а вокруг кольцом лежали, стояли, сидели, нависали и даже подползали снизу не меньше двадцати журналистов с разнообразнейшей бронзовой оптикой — часть снимала крупным планом булыжник, часть самого прола, а часть пыталась сделать такой кадр, чтобы попали и булыжник, и вихрастая голова. Было непонятно, куда пролетарий собирается обрушить свой гневный снаряд — куда ни кинь, всюду были одни видеооператоры. Это, если я правильно помнил халдейское искусствоведение, был образец так называемого «развитого постмодернизма». На булыжнике виднелась мелко выгравированная надпись. Я нагнулся и прочел ее: Трансляция происходящего вовсе не доказывает, что оно происходит. Это, конечно, было очевидно сразу во многих смыслах — но я сомневался, что надпись попадет хоть в одну из двадцати бронзовых телепередач. Не докинет мужик. Вторая скульптура называлась «Тантал». Это был роденовский мыслитель, отлитый в одном масштабе с метателем булыжника. Вокруг него располагалось такое же кольцо бронзовых наблюдателей — только в руках у них были не камеры, а джойстики от «Xbox» и «Playstation», провода от которых тянулись к его ушам, глазам, ноздрям, рту и даже паху. Камень, на котором сидел мыслитель, походил на увеличенный булыжник пролетария — и тоже был украшен мелкой надписью: Понимание происходящего вовсе не означает, что у него есть смысл. С этим тоже трудно было поспорить. Скульптуры радовали глаз своей симметрией. Было в этом что-то надежное. Чем дольше я вглядывался в них, тем больше интересных деталей замечал. Из-за того, что метатель и мыслитель были в точности одного размера, начинало казаться, что это один и тот же человек в разных позах. Или даже в разных фазах одного движения — словно бронзовый пролетарий начал было революционный подъем, но что-то вдруг заставило его присесть и задуматься… И было понятно, в принципе, что именно: пролетарий был в штанах и ботинках, а мыслитель уже без. Еще я заметил еле видные контуры двух огромных люков в потолке — наверно, чтобы при необходимости скульптуры можно было быстро сменить с помощью подъемного крана. В новом зале все было просчитано до мелочей. — Ну как? — спросил Энлиль Маратович. — Ничего, — сказал я. — Адекватно. Но как-то уж слишком по-человечески. Энлиль Маратович засмеялся. — Мы тоже в чем-то люди, Рама. И даже очень. Но мне интереснее, — он заговорил громким басом, — что скажут наши маленькие друзья, которые здесь впервые… Обернувшись, я увидел, что депутация халдеев уже здесь. Они шли гуськом — как и требовал обычай. Кажется, так было заведено с древности, чтобы людям было труднее напасть на вампира. Они, конечно, не собирались нападать — но я вообще не заметил их приближения, что не делало мне чести. Пространство, которое халдеям следовало пересечь по пути к нам, было весьма обширным — и они напомнили мне ряженых, перебирающихся через замерзшую реку. Я был знаком со всеми приглашенными — и опознал каждого, хоть они и закрывали лица золотыми масками. Впереди семенил крошечный худой халдей в расшитой васильками хламиде. Это был начальник дискурса профессор Калдавашкин. Он любил кутаться в простенький ситчик в цветочках. Говорили, что он перенял эту манеру у позднесоветского халдея Суслова, ставшего вампиром после сорока лет — что обычно не практикуется. Видимо, Калдавашкин деликатно намекал на награду, которой ожидал за свой ежедневный труд. Вторым шел халдей в зеленом шелковом халате и ритуальной юбке из крашеной овчины — тоже зеленой, но чуть другого оттенка, из-за чего возникал еле заметный, тонкий и чрезвычайно изысканный из-за своей простоты контраст, который в первый момент казался нестыковкой — и только потом согревал эстетический нерв. В его волосах было как бы несколько горностаевых коков — выбеленных прядей, кончающихся черной точкой, а на лице сверкала новенькая золотая маска Гая Фокса, мегапопулярная среди молодящихся халдеев. Так мог выглядеть только начальник гламура Щепкин-Куперник. Третьим шел здоровый рыжебородый детина в чем-то вроде грязной ночной рубашки. Его маску покрывали тусклые пятна — видно было, что он никогда ее не чистит. Такое небрежение выглядело бы прямым хамством, если бы не профессия третьего халдея. Это был начальник провокаций Самарцев — и он, конечно, провоцировал нас своим внешним видом. В отличие от первых двух халдеев его трудно было назвать «маленьким другом» из-за габаритов. Но я допускал, что Энлиль Маратович провоцирует его в ответ, намекая, что он нам вовсе и не друг. — Снимайте маски, — сказал Энлиль Маратович, — я хочу глаза видеть. Что думаете? Щепкин, что шепчет гламурное сердце? — Гламурное сердце шепчет о вечности, — певуче отозвался Щепкин-Куперник, оглядывая статуи. — О ее скрытых хозяевах, которым мы имеем счастье служить, и о мелкой человеческой суете, не помнящей своего начала и не ведающей конца… Энлиль Маратович скривился — нельзя было сказать, что недовольно, но и не особо одобрительно. — Самарцев? — Все верно, — пробасил Самарцев. — Булыжник — оружие пролетариата, а видеоряд — оружие финансовой буржуазии. Вот только насчет джойстиков не до конца ясно. Будем думать. — Ваше слово, товарищ дискурс, — сказал Энлиль Маратович, поворачиваясь к Калдавашкину. Я давно заметил, что при общении с халдеями у него прорезаются ухватки не то полуграмотного секретаря обкома, не то высокопоставленного бандита. Видимо, это был оптимальный модус поведения, которого следовало держаться и мне самому. Но это было непросто. Калдавашкин приблизился к статуям и деликатно коснулся затылка одного из бронзовых журналистов. — Я тут перечитывал комментарии к «Воспоминаниям и Размышлениям» нашего всего, — сказал он. — Там разбиралась одна интересная, но спорная мысль. Если мы взглянем на текущую перед нами реку жизни, мы увидим людей, занятых тем, что они принимают за свои дела. Но если мы проследим, куда река жизни сносит этих людей и что с ними происходит потом, мы в какой-то момент увидим совсем других людей, занятых совсем другими делами — которые вытекли из прежних людей и дел, но уже не имеют с ними ничего общего. То же самое случится с новыми людьми и их делами. Так происходит от века. В каждую секунду у происходящего вроде бы есть ясный смысл. Но чем больший временной промежуток мы возьмем, тем труднее сказать, что в это время происходило и с кем… Однозначно можно утверждать только одно — выделилось большое количество агрегата «М5», чтобы превратиться… Впрочем, здесь скромность велит мне умолкнуть. — Это хорошо, — сказал Энлиль Маратович. — И что дальше? — Река жизни, — продолжал Калдавашкин, — все время пытается избавиться от самой себя, но не может. Мир меняется потому, что убегает от своей жуткой сути — и контрабандно проносит себя же в будущее. Река не может вытечь из себя насовсем. Она может только без конца меняться. Но хоть и говорят, что нельзя войти в одну реку дважды, ее суть остается той же самой — как первая скульптура неотличима от второй. И всегда сохраняется полный энтузиазма напор, задорное давление живой жизни, которое крутит турбины тайной электростанции. Пусть говорят, что это уже другая река — для тех, кто в теме, она все та же. А на крутом ее берегу стоит этот черный трон — величественный и прекрасный. Единственная неизменность в изменчивом человеческом мире. — Нормально, — кивнул Энлиль Маратович. — Молодец. Чувствуется, что начальник дискурса — я вообще ни хера не понял. А про реку жизни можно объяснить проще. Калдавашкин склонился в полупоклоне, изображая почтительное внимание. — Типа анекдот, — сказал Энлиль Маратович. — Умирает старый раввин. Вокруг собралась паства и просит: ребе, скажите мудрость на прощание. Раввин вздыхает и говорит: «Жизнь — это река». Все начинают повторять «жизнь — это река…» Потом какой-то маленький мальчик спрашивает: «А почему?» Раввин еще раз вздыхает и говорит: «Ну, не река…» Халдеи вежливо засмеялись. Этот анекдот я слышал раз двадцать. Кажется, Энлиль Маратович рассказывал его халдеям при каждой официальной встрече. На каждом капустнике — совершенно точно. — Запомни, Калдавашкин, — сказал Энлиль Маратович, — дискурс должен быть максимально простым. Потому что люди вокруг все глупее. А вот гламур должен становиться все сложнее, потому что чем люди глупей, тем они делаются капризней и требовательней… Он повернулся к халдеям спиной, поднялся к черному базальтовому трону и сел на него. И сразу превратился в другого человека — в его лице появилось грозовое недовольство, словно у маршала Жукова перед битвой. — Излагайте, — сказал он. — Но быстро и коротко. Я знаю, что вы умные. Докажите, что от вашего ума есть хоть какая-то польза. Ну? Халдеи переглянулись, словно решая, кто будет говорить. Как я и ожидал, вперед шагнул Калдавашкин. — Не секрет, что дискурс в России сегодня пришел в упадок, — сказал он. — То же касается и гламура. В результате они уже не могут в полном объеме выполнять свои надзорно-маскировочные функции. Дискурс кажется не храмом, где живет истина, а просто речитативом бригады наперсточников. От гламура начинают морщиться. Что еще хуже, над ним начинают потешаться. Упадок настолько глубок, что нам все сложнее держать человеческое мышление под контролем. — А в чем проблема? — спросил Энлиль Маратович. — Плохо с принудительным дуализмом. — Чего? — наморщился Энлиль Маратович. — Это проще всего пояснить по Лакану, — затараторил Калдавашкин. — Он учил, что правящая идеология навязывает базовое противоречие, дуальную оппозицию, в терминах которой люди обязаны видеть мир. Задача дискурса в том, чтобы сделать невозможным уход от принудительной мобилизации сознания. Исключить, так сказать, саму возможность альтернативного восприятия. Это абсолютно необходимо для нормального функционирования человеческих мозгов. А у нас с принудительным дуализмом совсем плохо. В результате смысловое измерение, которое должно быть запретным и тайным, зияет во всех дырах. Оно без усилий видно любому. Это фактически катастрофа… Энлиль Маратович жалобно вздохнул. — А проще можно? Калдавашкин секунду думал. — Помните профессора Преображенского в «Собачьем сердце»? Его просят дать полтинник на детей Германии, а он говорит — не дам. Ему говорят — вы что, не сочувствуете детям Германии? Он говорит — сочувствую, но все равно не дам. Его спрашивают — почему? А он говорит — не хочу. Энлиль Маратович сделал серьезное лицо и обхватил подбородок руками. — Продолжай. — У Булгакова это показано как пример высшей номенклатурной свободы, вырванной у режима. Тогда подобное поведение было немыслимым исключением и привилегией — потому-то Булгаков им упивается. А для остальных дискурс всегда устроен таким образом, что при предъявлении определенных контрольных слов они обязаны выстроиться по росту и сделать «ку». Мир от века так жил и живет. В особенности цивилизованный. А вот Россия сильно отстает от цивилизации. Потому что здесь подобных слов уже не осталось. Тут каждый мнит себя профессором Преображенским и хочет сэкономить свои пятьдесят копеек. Понимаете? Дискурс перестал быть обязательной мозговой прошивкой. У людей появилось слишком много внутренней пустоты. В смысле люфта. Когда тяги внутри гуляют… — Все равно не понимаю, — повторил Энлиль Маратович. — Народней объяснить можешь? Калдавашкин думал еще несколько секунд. — У китайских даосов, — сказал он, — была близкая мысль, я ее своими словами перескажу. Борясь за сердца и умы, работники дискурса постоянно требуют от человека отвечать «да» или «нет». Все мышление человека должно, как электрический ток, протекать между этими двумя полюсами. Но в реальности возможных ответов всегда три — «да», «нет» и «пошел ты нахуй». Когда это начинает понимать слишком много людей, это и означает, что в черепах появился люфт. В нашей культуре он достиг критических значений. Надобно сильно его уменьшить. Энлиль Маратович благосклонно улыбнулся Калдавашкину. — Вот теперь сформулировал. Можешь, когда хочешь… Продолжай. — В нормальном обществе возможность ответа номер три заблокирована так же надежно, как третий глаз. А у нас… Все стало необязательным. В результате роль гламура и дискурса делается понемногу заметна. Мало того, они начинают восприниматься как нечто принудительно навязанное человеку… — Ну и что? — спросил Энлиль Маратович. — В конце концов, так оно и обстоит. Пусть муссируют. — Разумеется, — поклонился Калдавашкин. — Но такое положение не может сохраняться долго. Если магическая ограда становится видна, она больше не магическая. То есть ее больше нет — и бесполезно делать ее на метр выше. Нам нужно вывести гламур и дискурс из зоны осмеяния… Энлиль Маратович вдумчиво кивнул. — Чтобы дискурс и гламур эффективно выполняли свою функцию, человек ни в коем случае не должен смотреть на них критически, тем более анализировать их природу. Наоборот, он как огня должен бояться своего возможного несоответствия последней прошивке. Он должен сосредоточенно совершенствоваться в обеих дисциплинах, изо всех сил стараясь не оступиться. Это стремление должно жить в самом центре его существа. Именно от успеха на данном поприще и должна зависеть самооценка человека. И его социальные перспективы. — Согласен, — сказал Энлиль Маратович. — Внесите в гламур и дискурс требуемые изменения. Не мне вас учить. — Сегодня мы уже не можем решить эту проблему простой корректировкой. Мы не можем трансформировать гламур и дискурс изнутри. — Почему? — Как раз из-за этого самого люфта. Нужно сперва его убрать. Взнуздать людям мозги. Любым самым примитивным образом. Показать им какую-нибудь тряпку на швабре и потребовать определиться по ее поводу. Жестко и однозначно. И чтоб никто не вспомнил про третий вариант ответа. Энлиль Маратович некоторое время думал. — Да, — сказал он. — Тут есть зерно. Но как этого добиться? — Нужно временно добавить к гламуру и дискурсу третью силу. Третью точку опоры. — Что это за третья сила? — подозрительно спросил Энлиль Маратович. — Протест, — звучно сказал Самарцев. — Да, — повторил Калдавашкин, — протест. — Нам нужен шестьдесят восьмой год, — шепнул Щепкин-Куперник. — Шестьдесят восьмой — лайт, — добавил Самарцев. Лицо Энлиля Маратовича покраснело. — Вы что, хотите, чтобы я танки ввел? — Наоборот, — поднял палец Самарцев. — Студентов. — Но зачем? Собираетесь устроить хаос? — Энлиль Маратович, — сказал Самрацев, — мы не выходим за рамки мирового опыта. Все идеологии современного мира стремятся занять такое место, где их нельзя подвергнуть анализу и осмеянию. Методов существует довольно много — оскорбление чувств, предъявление праха, протест, благотворительность и так далее. Но в нашей ситуации начать целесообразно именно с протеста. Калдавашкин деликатно кашлянул, привлекая к себе внимание. — Кто-то, помнится, сказал, — промолвил он, жмурясь, — что моральное негодование — это техника, с помощью которой можно наполнить любого идиота чувством собственного достоинства. Именно к этому мы и должны стремиться. — Вот-вот, — отозвался Самарцев. — Сегодня всякий готов смеяться над гламуром и дискурсом. Но никто не посмеет смеяться над благородным негодованием по поводу несправедливости и гнета, запасы которых в нашей стране неисчерпаемы. Гражданский протест — это технология, которая позволит поднять гламур и дискурс на недосягаемую нравственную высоту. Мало того, она поможет нам наделить любого экранного дрочилу чувством бесконечной моральной правоты. Это сразу уберет в черепных коробках весь люфт. А вслед за этим мы перезапустим святыни для остальных социальных страт. Чтобы везде горело по лампадке. Мы даже не будем чинить ограду. Публика все сделает сама. Не только починит, но и покрасит. А потом еще и разрисует. И сама набьет себе за это морду… Энлиль Маратович поскреб пальцем подбородок. — Давайте по порядку. Что думает гламур? Щепкин-Куперник шаркнул ножкой. — Полностью согласен с прозвучавшим. Начинать надо с протеста — и вовлекать в него бомонд. Это позволит мобилизовать широкие слои городской бедноты. — Каким образом? — спросил Энлиль Маратович. Щепкин-Куперник сделал шажок вперед. — Участие гламурного элемента, светских обозревателей и поп-звезд одновременно с доброжелательным вниманием СМИ превратит протест в разновидность conspicuous consumption[14]. Протест — это бесплатный гламур для бедных. Беднейшие слои населения демократично встречаются с богатейшими для совместного потребления борьбы за правое дело. Причем встреча в физическом пространстве сегодня уже не нужна. Слиться в одном порыве с богатыми и знаменитыми можно в Интернете. Управляемая гламурная революция — это такое же многообещающее направление, как ядерный синтез… — Не говори красиво, — сказал Энлиль Маратович. — Что значит — гламурная революция? Ее что, делают гламурные бляди? — Нет. Сама революция становится гламуром. И гламурные бляди понимают, что если они хотят и дальше оставаться гламурными, им надо срочно стать революционными. А иначе они за секунду станут просто смешными. — Ничего радикально нового здесь нет, — пробасил Самарцев. — Только хорошо забытое старое. Во время Первой мировой светские дамы ездили в госпиталь выносить за ранеными крестьянами утки. И наполняли себя благородным достоинством, вышивая кисеты для фронтовых солдат. — Но тогда в этом не было элементов реалити-шоу, — сказал Калдавашкин. — А нам нужно именно непрерывное реалити-шоу, блещущее всеми огнями гламура и дискурса — но не в студии, а на тех самых улицах, где ходят зрители. Которое позволит наконец участвовать в реалити-шоу всем тем, кто искренне презирает этот жанр. — Это будет реалити-шоу, — сказал Самарцев, — которое никто даже не посмеет так назвать. Потому что оно обнимет всю реальность, которую мы будем правильным образом показывать ей самой, используя зрителя не как конечного адресата, а просто как гигиеническую прокладку. И как только зритель почувствует, что он не адресат, а просто сливное отверстие, как только он поймет свое настоящее место, он и думать забудет, что кто-то пытается его обмануть. Тем более что ему будут не только предъявлять актуальные тренды, но и совершенно реально бить по зубам… — И по яйцам? — строго спросил Энлиль Маратович. — И по яйцам тоже, — сказал Самарцев. — Обязательно. Халдеи заметно повеселели, решив, что если начальство шутит, идея уже почти принята. Мне показалось, что я тоже должен подать голос. — А как вовлечь в протест гламур? — спросил я. — Нам не надо ничего делать, — пророкотал Самарцев. — Он втянется сам. С гламурной точки зрения протест — это просто новая правильная фигня, которую надо носить. А не носить ее — означает выпасть из реальности. Какие чарующие и неотразимые сочетания слов! Политический жест… Самый модный оппозиционер… Стилистическое противостояние… — Но как все удержать под контролем? Вдруг это начнет вот так… — Энлиль Маратович сделал сложное спиральное движение руками, — и перевернет лодку? — Нет, — улыбнулся Калдавашкин. — Любая гламурная революция безопасна, потому что кончается естественным образом — как только протест выходит из моды. Когда новая правильная фигня перестанет быть модной, из реальности начнут выпадать уже те, кто до сих пор ее носит. Кроме того, мы ведь не только поп-звезд делаем революционерами. Мы, что гораздо важнее, делаем революционеров поп-звездами. А какая после этого революция? — Они про правильную прическу будут больше думать, чем про захват телеграфа, — добавил Щепкин-Куперник. — Не телеграфа, а твиттера, — поправил Самарцев. — Это вы мне сейчас говорите, — сказал Энлиль Маратович. — Всякие красивые слова. А на моделях вы просчитали? — Так кто же нам разрешит расчеты делать, — ответил Самарцев. — Без вашей-то визы? Понять могут неправильно. Решат, что мы без согласования… — Правильно, — согласился Энлиль Маратович и подозрительно уставился на Самарцева. — Без согласования бунт не начинают. Даже и думать об этом нельзя. А вы, выходит, думаете. И уже долго. Когда я тебя кусал последний раз, а, Самарцев? Тот не ответил. Встав с трона, Энлиль Маратович подошел к халдею. Самарцев попятился — и, хоть я не видел его лица, я физически почувствовал его испуг. Я был уверен, что укус неизбежен. Но Энлиль Маратович меня удивил. Он примирительно поднял перед собой руки — и произнес: — Ну-ну, чего уж так-то… Не хочешь, и не надо. Самарцев пришел в себя. — Кусайте, — сказал он. — Зачем, — махнул рукой Энлиль Маратович. — Я тебе верю. От нас все равно никто не убежит. Ни наружу, ни внутрь, хе-хе… Он медленно вернулся к базальтовому трону и опустился на его черную плиту. Только теперь я понял, на какой эффект рассчитана царящая в зале полутьма. Весь в черном, Энлиль Маратович слился с троном, и от него остался только желтый круг лица — который вдруг показался мне невыразимо древним, равнодушным и мертвым, словно парящая в ночном небе луна. — Когда планируете первую волну? — хмуро спросила луна. — Зимой, — сказал Калдавашкин. — Скоро уже. — Хорошо, — кивнул Энлиль Маратович. — Начинайте расчеты. Недели две вам хватит? — Конечно хватит, — ответил Самарцев. — В концептуальном плане уже готово. Только отмашки ждем. — Работайте, — сказал Энлиль Маратович. — Но только чтоб просчитали до полного затухания. Пока не уйдет под фон. — Сделаем, — ухмыльнулся Самарцев. — И все продемонстрируем. До последнего кадра. — Я подряд смотреть не буду, — наморщился Энлиль Маратович. — Вы что? Кухню свою на меня хотите вылить? Вы мне только последнюю фазу покажите. Куда выходить будем через восемь циклов и шесть ветвлений. Я понятия не имел, о чем он говорит — но Калдавашкин, видимо, понял. — Так далеко? — удивился он. — Угу, — сказал Энлиль Маратович. — Дело-то ответственное. Надо понимать, к чему идем. — Но на таких фракталах малая точность. — Я в курсе, — ответил Энлиль Маратович. — Зато виден диапазон… Самарцев и Калдавашкин уважительно склонили головы — причем мне показалось, что уважение было ненаигранным. Видимо, Энлиль Маратович сказал что-то хорошо им понятное — и очень точное. — Чувствую длань могучего стратега, — прошептал сахарным голосом Щепкин-Куперник. А это прозвучало приторно — и настолько, что все посмотрели на него с недоумением. — Ладно, — вздохнул Энлиль Маратович, — идите прочь, льстецы и сикофанты. Жду через две недели. Или раньше. Если успеете… Он поднял руку. На черном фоне стал виден еще один желтоватый объект — его кулак, словно у Луны появился спутник. Энлиль Маратович распрямил пальцы и слегка качнул ими, как бы смахивая крошки со стола. Халдеи склонились в поклоне, надели маски, выстроились друг за другом и гуськом попятились к выходу из зала, пересекая замерзшую реку в обратном направлении… Ну или не реку, думал я. Жизненный анекдот. Несколько секунд мне казалось, что я вижу пущенный в обратном направлении фильм, показывающий их появление в Зале Приемов. Когда стало ясно, что Энлиль Маратович больше их не окликнет, они перешли с церемониального шага на обычный — и даже ненадолго повернулись к нам спинами перед тем как исчезнуть за дверью. Энлиль Маратович встал с трона и потянулся. — Вот так, — сказал он мне. — Скажите, — спросил я, — они правда сами на такие темы размышляют? Типа взять и устроить революцию? Он засмеялся. — Нет, конечно. Есть куча способов показать им, в какую сторону грести. Причем так тонко, чтобы они считали, будто это их собственная инициатива. — Я так и подумал, — сказал я. — А зачем такие сложности? Я имею в виду — темнить, прятаться? Почему нельзя просто дать им команду? Ведь это халдеи. — Азы менеджмента, Рама, — сказал Энлиль Маратович. — Рабский труд непроизводителен. Раб на галере всегда гребет хуже, чем зомби, который думает, что катается на каноэ. Надо тебя в Калифорнию послать на стажировку… Если халдеи будут уверены, что это их собственная идея, они будут гораздо качественнее работать. С огоньком. Если угодно, с душой — которая на время проекта у них как бы появится… — Угу, — сказал я. — Значит, это вы решили, что нам нужна революция? — Не я, — ответил Энлиль Маратович. — Я таких вещей не решаю. — А кто решает? — История. — История? — спросил я. — А как вы узнаете, чего она хочет? Через кого она отдает команды? Энлиль Маратович поглядел на меня долгим взглядом — оценивающим и очень серьезным, словно колеблясь, открыть мне секрет или нет. Он всегда делал так перед тем, как сказать что-то важное — хотя было непонятно, почему он до сих пор во мне сомневается, если может шарить по моей памяти как по своей собственной. Особенно странно это выглядело сегодня — после того, как он сам обещал что-то мне рассказать. Видимо, он валял дурака не только с халдеями. — Ты помнишь последнюю лекцию Улла? — спросил он наконец. — Когда его спросили, кто такие ныряльщики-предсказатели? Я кивнул. — Улл ответил, что не знает, — продолжал Энлиль Маратович. — Он немного кривил душой. Он знает. Просто об этом не говорят со всеми. — О чем именно не говорят? — спросил я. — Уже много лет у вампиров есть доступ к одной из главных исторических хроник далекого будущего, — сказал Энлиль Маратович. — Она называется «Ацтланский Календарь». Это кодекс, который будет составлен примерно через семьсот лет после нашего времени на девяти языках, в том числе и на тогдашнем русском. В нем отмечены самые главные мировые события начиная с тысяча девятьсот сорок восьмого года. По важнейшим странам мира. Соответственно, с этой даты проблемы с мировой историей для нас значительно упростились. Никаких проб и ошибок а-ля «тысяча девятьсот четырнадцать» или «тысяча девятьсот тридцать девять». Управление миром теперь сводится к тому, чтобы подгонять ход событий к сведениям, которые мы получаем из этого календаря. Теоретически говоря, физики утверждают, что мы при всем желании не сможем сотворить ничего другого. Но мы, веришь ли, ни разу и не пытались. Мы, наоборот, изо всех сил стараемся сделать именно то, что должно случиться. Что не всегда легко. Это и есть конец истории, о котором пишут осведомленные халдеи. — Но это же скучно, — сказал я. — Как можно жить, если уже есть готовый скрипт? — Все не так просто как кажется, — ответил Энлиль Маратович. — Дело в том, что Ацтланский Календарь составлен после страшных катаклизмов, которые уничтожили… То есть уничтожат большую часть человеческой культуры. В календаре есть серьезные пробелы и неточности, потому что в будущем, к которому у нас есть доступ, от нашего времени осталось совсем мало свидетельств. Примерно как сохранилось бы от Рима, если бы под пеплом уцелело только два-три помпейских подвала. — В будущем останутся вампиры? Энлиль Маратович кивнул. — Но вампирам не очень интересна история людей. Историки будущего кое-как восстановили ее по пережившим катаклизм крохам информации — и наполовину Ацтланские хроники состоят из их догадок. Многое из будущего видится настолько расплывчато, что указания хроник приходится расшифровывать. Чаще всего мы понимаем их смысл только после того, как все события произойдут. Кроме того, в Ацтланском Календаре могут быть и лакуны. Поэтому наше управление миром имеет только самый общий, фактически ритуальный смысл. Это как разгадывать катрены Нострадамуса и претворять их в жизнь… — И что, по этому календарю в 2012 году у нас гламурная революция? — Не знаю, — сказал Энлиль Маратович. — Это наше предположение. Я могу сообщить тебе дословно, что говорит про этот год Календарь Ацтлана. Он вынул из кармана маленькую записную книжку и открыл ее. — Это уже в переложении на современный русский… «Две тысячи двенадцать. Россия. Главное событие — „гроза двенадцатого года“, также известная как „революция пиздатых шубок“, „pussy riot“ и „дело Мохнаткина“, — гламурные волнения 2012 года, когда дамы света в знак протеста против азиатчины и деспотии перестали подбривать лобок, и их любовники-олигархи вынуждены были восстать против тирана. Волнения закончились, когда небритый лобок вышел из моды. Были отражены в ряде произведений искусства — от полностью сохранившейся в древнем бомбоубежище пьесы Тургенева „Гроза“ до упомянутого в хрониках блокбастера „2012“, посвященного, вероятно, той же тематике…» Конец цитаты. Вот и все, что мы знаем. Много это или мало? Я пожал плечами. — Вот именно, — согласился Энлиль Маратович. — Нельзя сказать, что будущее известно в деталях. Но раз уж мы взяли на себя ответственность за ход истории, нам надо грамотно провести ее сквозь эти ворота. Это и просто, и очень сложно. — Но какой смысл что-то делать, — спросил я, — если будущее все равно наступит? — Как ты не понимаешь, — вздохнул Энлиль Маратович. — Раз Великий Вампир открыл нам часть своего плана, значит, доля ответственности за его осуществление лежит на нас. И будущее наступит в том числе и в результате наших усилий. Мы слуги Великого Вампира, Рама — и одновременно его ученики, пытающиеся разгадать великий замысел по имеющимся у нас обрывкам чертежа… Это захватывающая и страшная работа. Сегодня ты видел, как мы влияем на историю. Тонко. Почти незримо. Но тонкие воздействия — самые могущественные. Мы не контролируем мелочи. Мы следим, чтобы события вошли в определенный коридор, общие параметры которого нам известны. Мы почтительно помогаем Великому Вампиру, открывшему нам часть своего замысла. А о деталях история позаботится сама… — А что это за «Гроза» Тургенева? — Тургенева мы уже отработали. Этот как раз проще всего было. — Но почему Тургенева? Может, Островского? — Ты в школу ходил? «Гроза» Островского про то, как утопилась купеческая дочь. Про небритый лобок там нет. — Я потому и подумал, что опечатка. — В Ацтланском календаре не бывает опечаток, — сказал Энлиль Маратович. — Бывают лакуны. А это точно не лакуна. — Почему? — Потому, что пьесу эту реально в будущем нашли. Разве непонятно? Я неуверенно кивнул. А потом спросил: — А как ее тогда… отработали? Ведь Тургенев умер. — Что, Тургеневых мало? Мы живого нашли, в Питере. Правда, не Ивана, а Андрея, но нам-то без разницы. Дали ему денег, заказали текст по известным параметрам. Чтоб небритый лобок и бунт олигархов. Он и сочинил. Беккет, говорит, нервно курит в углу. Хуекет. Такое говно написал, что и ставить никто не захотел. Но мы ведь не обязаны ставить. Нам главное, чтобы она в будущее попала. Распечатали в сорока экземплярах и распихали по ближним халдеям. По всем, у кого свой бункер на случай атомной войны. И велели держать в бункере. Без объяснения причин. А одну копию даже заложили в специальную восьмидесятиметровую шахту, типа как капсулу времени. Может, это они ее бомбоубежищем и назвали. Какой-то экземпляр, короче, до будущего уже дошел. Понял, как с календарем работают? — Понял, — ответил я. — Значит, олигархи восстанут? — А вот это не факт, — сказал Энлиль Маратович. — Жизнь — не пьеса. Волнения какие-то, конечно, должны быть. Только делать все самим придется. Мирские свинки такие ссыкливые, что противно. На них максимум финансирование можно повесить. — Мирские свинки? Это кто? Энлиль Маратович наморщился. — Не грузись раньше времени. — Хорошо, — сказал я. — Мне другое интересно. Как можно заглянуть в будущее? — Запросто, — ответил Энлиль Маратович. — Для величайших представителей класса undead — не таких, понятное дело, как ты, и даже не таких, как Иштар, — ни прошлого, ни настоящего, ни будущего нет. Они способны присутствовать сразу во всех этих трех временах. Стоящие на вершине нашей иерархии могут входить с ними в контакт. Если, конечно, великие undead этого хотят. Но такое бывает редко. Им не интересно с нами разговаривать. Они пребывают совсем в другом измерении, Рама. Совсем в другом модусе бытия. Поэтому из всего будущего мы получили только доступ к календарю, и то не бесплатно. — А что там дальше, по этому Ацтланскому Календарю? — Я не в курсе. Нам сообщают на год вперед. Иногда на три. Чтоб слишком долгих планов не строили. Что дальше, мы не знаем. Мы знаем только, чем кончится все вообще. Это нам показали. — Чем? — Не спрашивай, Рама. Ничего хорошего. — Скажите, а? — Я же говорю, не грузись. Как загрузишь, уже не выгрузишь. Никогда. — Конец света? — Если б один. Их там несколько разных. Как у твоих телепузиков — ред, грин, а потом еще и блю. И все самим делать. Хорошо хоть, не завтра и не послезавтра… Кстати, насчет телепузиков. Они уже здесь? — Вчера звонили. — Что делают? — Ходят по клубам. — Хорошо, — сказал Энлиль Маратович. — Пусть расслабятся перед расшифровкой. Кедаев у тебя завтра? — Завтра, — подтвердил я. — Какой он у тебя по счету? — Семнадцатый. — Должно пройти нормально, — сказал Энлиль Маратович. — Опыт есть. — Еще бы, — ответил я. — Все расслабляются, а я работаю. То здесь, то там. — Я тоже каждый день работаю, — сказал Энлиль Маратович. — Кедаев — это важно, ты соберись. Я сам приду на расшифровку. Я кивнул. А потом спросил: — Слушайте, а насчет конца света… Это обязательно? Может, куда-нибудь… Ну, отвернуть? Энлиль Маратович грустно усмехнулся. — А куда ты отвернешь-то, Рама? Ты что, думаешь у нас руль есть? Нам только педали крутить разрешают. И то, между нами говоря, не всегда… Семь Сатори Очки Салавата Кедаева давали неприятный зеленоватый отблеск, и я совсем не видел его глаз. Но это расстраивало меня мало. — Нравится? — спросил Кедаев. — Вы ведь здесь впервые? — Да, — сказал я. С первого взгляда казалось, что это место предназначено для людей, готовых сидеть в восточной манере на циновках. Но под разделявшим нас столом было углубление в полу, куда можно было комфортабельно и незаметно свесить ноги. На циновках валялись разноцветные подушки и элегантные конструкции, похожие на спинки стульев — на них можно было опереться спиной. Перед террасой, где мы сидели, был разбит японский сад камней — о чем извещала аккуратная табличка. Но на мой вкус то, что я видел, больше напоминало фрагмент лунного пейзажа. Крупный серый песок (или мельчайший гравий пепельного оттенка) был приведен в идеально ровное состояние — на его поверхности виднелись параллельные бороздки, оставленные метлами подметальщиков. В этой пустыне порядка и симметрии было лишь несколько островков грубой естественности — круглые пятна земли, заросшие мхом и травой. Из них торчали неровные замшелые глыбы. — Ну наконец несут, — сказал Кедаев. — У них так подобрано время, чтобы мы успели немного полюбоваться садом и обменяться мнениями, не отвлекаясь. А теперь еда… Сначала я услышал тихую музыку. Потом из-за края террасы появились воины в самурайском облачении. За ними шли люди в пестрых кимоно и белых головных повязках — с носилками в виде огромной черной рыбы на длинных ручках. За носилками следовали гейши с флейтами и цитрами — они и производили музыку. Замыкали колонну подметальщики — у них в руках были странные плоские метлы, похожие на грабли с множеством тончайших крючков. Они старательно разравнивали песок, приводя его в такой же вид, как до появления процессии. В руках самого первого воина был штандарт, похожий на знак римского легиона, каким-то образом попавший в лапы японской военщины. Только вместо орла в металлическом круге сверкала рыба, а вместо букв «SPQR» были буквы «ССАТ». — Что это за ССАТ? — спросил я. — Специально такое неблагозвучие, — сказал Кедаев. — Чтоб мы ощутили свое интеллектуальное превосходство и посмеялись. Наверняка входит в счет. Их название — «Семь Сатори». Они очень гордятся тем, что у них самый дорогой суши-ресторан в мире. И берут за это дополнительную плату — особенно с нашего брата олигарха. Чтобы уж точно не ошибиться, что ресторан самый дорогой, ха-ха… Носилки поставили на гравий напротив нашего столика. Гейши и прислужники сдвинули в сторону черный рыбий бок, совершили ряд замысловатых танцевальных движений, и между мной и Кедаевым начала расти сложная конструкция из лаковых коробочек, тарелок, соусниц и чашек. Одна из прислуживающих гейш поклонилась и спросила Кедаева: — Доворен ри поверитерь? — Видите, — сказал Кедаев, даже не глядя в ее сторону, — и акцент у них японский. Чтоб не думали, что казашек набрали. Гейша еще раз поклонилась. — Поверитерь не хочет посрушать фрейту? — Нет, — наконец отозвался Кедаев. — У повелителя серьезный разговор, так что лучше бы вам всем побыстрее удалиться. Эти слова сразу прервали церемониальный танец, который совершала вокруг нас японская делегация. Через несколько секунд процессия с носилками поплыла назад — только теперь подметальщики пристроились к ней с другой стороны. И вскоре их метлы уничтожили все следы. — Вот так и от нас ничего не останется, — вздохнул Кедаев. — All we are is dust in the wind…[15] — Ну-ну, — сказал я. — Без вредных обобщений. — Простите великодушно, я все время забываю. Это ведь только вторая наша встреча. Кедаев снял очки, протер их и водрузил на место. Теперь они отсвечивали зелеными бликами еще сильнее. — Все формальности, насколько я понимаю, улажены, — сказал он. — Извините, что это заняло столько времени, но быстрее перевести такую сумму в нашем мире невозможно. — Я не занимаюсь финансовым аспектом, — ответил я сухо. — Я отвечаю за транспортировку. — Да. Я понимаю. Но об этом мне трудно говорить. Даже со своим будущим провожатым… — Не волнуйтесь, — сказал я. — Не вы первый, не вы и последний. Все будет хорошо… — Очень надеюсь. Но я хотел бы понять — как это будет происходить? Я пожал плечами. — Мы уже обсуждали. Но я могу напомнить. Это немного похоже на перемотку катушки с пленкой. Только тут очень ответственная перемотка, потому что пленка — это вы. И судьба всей катушки зависит от того, на каком кадре она остановится. Мы перематываем ее в такое положение, где ей ничего не будет угрожать. Оттуда со временем появится росток новой жизни. — Звучит просто. — Просто, — согласился я. — Перематывать меня будете вы? — Нет, вы будете разматываться сами. Каждый после смерти разматывается сам, и почти все рвутся. Я нужен для того, чтобы этого не произошло. Я буду вас страховать — и помогать в критические моменты. Если все будет идти нормально, я не буду вмешиваться. Иногда вы даже будете про меня забывать. Так и должно быть — иначе вам трудно будет размотаться. — Как и когда именно вы будете помогать? Я улыбнулся. — Секунда за секундой. Все будет зависеть от происходящего. Ваша эмоционально заряженная память создаст некое пространство, в котором окажемся мы оба. Это пространство будет все время меняться. Оно зависит от… э-э-э… — Кармы? — подсказал Кедаев. — В конечном счете да. Но в практическом смысле — от случайного набора воспоминаний и ассоциаций, которые окажутся на поверхности. Если я все время буду оставаться рядом с вами, я смогу скорректировать ваши видения таким образом, чтобы ткань вашей субъективной реальности не порвалась. — А куда мы будем двигаться?

The script ran 0.014 seconds.