Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эжен Сю - Парижские тайны [1842-1843]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: adv_history, Детектив, Классика, Приключения, Роман

Аннотация. В популярном романе известного французского писателя Эжена Сю (1804 - 1857) даны картины жизни богачей и бедняков - высшего света и "дна" Парижа. Многоплановое повествование, авантюрный увлекательный сюжет романа вызывают неизменный интерес читателей ... Маркиз де Сомбрей случайно покалечил рабочего, переходившего улицу перед его каретой. Маркиз благороден и отдает на лечение бедняги кошелек с золотом. Но раненый умирает, а его дочь прелестна, и сразу же появляются желающие воспользоваться ее красотой. Маркиз не может допустить, чтобы его друг использовал девушку как проститутку. Он переодевается в рабочую одежду и отправляется в народ... По убеждению Эжена Сю, автора романа "Парижские тайны", в преступлениях и пороках пролетариата виновато все общество. Автор в романе выступает пламенным защитником интересов низшего класса, обличает аристократию и духовенство как виновников страданий народа. Роман интересен литературной формой, драматизмом изложения, сложностью интриги.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 

– Три года, как он покинул меня, продал все домашние вещи, оставил меня и детей без гроша… Соломенный тюфяк – вот вся наша мебель. – Почему ты мне не дала знать? – Не хотела тебя огорчать. – Бедная Жанна! Как же ты живешь с тремя детьми? – Да, хлебнула горя; работала сдельно бахромщицей, изнемогала совсем, соседки помогали, смотрели за детьми, когда я уходила; а потом, хоть мне и не везло, улыбнулось счастье, да не удалось им воспользоваться, муж помешал… – Что такое? – Фабрикант-басонщик рассказал одному клиенту о моем муже, который оставил меня без гроша, продал всю домашнюю утварь, что я работаю из последних сил, чтобы вырастить детей; однажды, возвратившись домой, вижу, появилась хорошая кровать, мебель, белье – все это сделал добрый клиент фабриканта. – Добрый клиент!.. Бедная сестра!.. Почему ты не сообщила о своей нужде! Я бы не транжирил деньги, а послал бы тебе. – Я на свободе, а ты за решеткой, и я стала бы просить у тебя… – Именно у меня; я был сыт, жил в тепле за чужой счет; заработок оставался, но, зная, что зять настоящий мастер, а ты трудолюбивая хозяйка, я, ни о чем не думая, транжирил денежки с открытым ртом и закрытыми глазами. – Мой муж был хорошим работником, это верно, но у него помутился разум; а мне помогли, и я воспряла духом, моя старшая дочь стала немного зарабатывать; мы были счастливы, не знали, что ты в Мелене. Работа ладилась, дети были одеты, ни в чем не нуждались, это придавало мне силу… мужество… Даже удалось отложить тридцать пять франков, и вдруг явился муж. Год с ним не встречалась; видя, что у нас появилась мебель, мы прилично одеты, он, не стесняясь, поселился у нас, оставил работу, забрал мои деньги, пьянствовал, а когда я жаловалась, избивал меня. – Негодяй! – К тому же он привел в квартиру гулящую девку, жил с ней; пришлось все терпеть. Наконец, стал продавать мебель, я, видя, что дело плохо, иду к адвокату, спрашиваю его, как поступить, ведь он опять ограбит квартиру, оставит нам соломенный тюфяк. – Как поступить! Очень просто! Надо было вышвырнуть его. – Но я не имела права. Адвокат сказал, что муж может располагать всем имуществом как глава семьи и жить, не работая; это, конечно, несчастье, но я должна подчиниться. Однако же то, что его любовница находится под одной с нами крышей, дает мне право на развод и на раздел имущества, так у них принято говорить… Тем более что у меня есть свидетели, которые покажут, что муж избивал меня; я могу подать на него в суд, но, чтобы добиться развода, нужно, по крайней мере, триста – четыреста франков. Ты представляешь себе? Это все, что я могу заработать за год! Где можно одолжить сумму?.. И потом, одолжить – еще можно, но нужно и возвратить… Пятьсот франков, сразу… целое состояние. – Есть, однако, простое средство собрать пятьсот франков, – с горечью сказал Гобер, – голодать целый год… питаться воздухом и работать… Удивительно, что адвокат не дал тебе такого совета. – Ты все шутишь… – Нет, – с негодованием воскликнул Гобер. – Это подло… чтоб закон грабил бедных. Что ж происходит? Ты честная, уважаемая мать семейства, работаешь изо всех сил, чтобы достойно воспитать детей. Твой муж отъявленный негодяй, он бьет тебя, живет на твой счет, пропивает в кабаке заработанные тобою деньги. Ты обращаешься в суд… добиваешься защиты, хочешь прогнать лодыря, пожирающего твой хлеб и хлеб твоих детей… А законники отвечают: «Да, вы правы, ваш муж мерзкий шалопай, правосудие вас поддержит, но вам это будет стоить пятьсот франков». Пятьсот франков!.. Сумма, на которую ты с семьей можешь жить в течение года!.. Понимаешь, Жанна, ясно одно, есть, как говорится, два рода людей: те, кто повешены, и те, кто заслуживает виселицы.   ....................   Хохотушка, одинокая и задумчивая, сидя молча, слышала все, что говорила бедная женщина, которой она горячо сочувствовала. Она решила рассказать об этом Родольфу, как только повстречает его, и не сомневалась, что он поможет Жанне.  Глава II СОПОСТАВЛЕНИЕ   Хохотушка, увлеченная рассказом Жанны о ее печальной судьбе, не сводила с женщины глаз; она попыталась сесть к ней поближе, как вдруг в приемную вошел новый посетитель и, вызвав одного из арестантов, за которым тотчас же пошли, уселся на скамью между Жанной и гризеткой. Хохотушка, увидев этого человека, отодвинулась от него с удивлением и страхом. Она узнала в нем полицейского, исполнявшего приказ Феррана об аресте Мореля как должника. Это напомнило Хохотушке имя нотариуса, упорно преследовавшего Жермена, и ее печаль, которая несколько померкла, пока она слушала трогательные и мучительные признания сестры Гобера, еще более усилилась. Гризетка прислонилась к стене и погрузилась в свои тягостные размышления. – Послушай, Жанна, – продолжал Гобер, веселое и насмешливое лицо которого вдруг помрачнело, – я не силач и не храбрец, но если б оказался в вашем доме, когда муж так обижал тебя, ему бы несдобровать… Но ведь ты сама вела себя с ним глупо… – Что я могла поделать?.. Волей-неволей приходится терпеть то, чему не можешь противиться! Все, что можно было продать, муж продал, все, вплоть, до воскресного платья моей доченьки, и на эти деньги ходил в кабак со своей любовницей. – Но почему ты отдавала ему заработанные тобой деньги?.. Почему не прятала их? – Прятала, но он избивал меня… и я вынуждена была их отдавать… уступала даже потому, что не могла выносить побои; мне казалось, что в конце концов он так изобьет меня, что я долго не смогу работать. А вдруг он сломает мне руку, что тогда будет?.. Кто позаботится о моих детях, накормит их? Если мне придется лежать в больнице, они за это время умрут с голода. Теперь тебе ясно, почему я предпочла отдавать деньги мужу? Чтобы не быть искалеченной… не способной трудиться. – Бедная женщина! Вот беда!.. Люди болтают о мучениках, а как раз ты-то и есть мученица! – Я никому не делала зла, хотела только работать, заботиться о муже, о детях. Но что поделать, на свете есть счастливые и несчастные, добрые и злые люди. – Да, и удивительно, как счастливы добряки!.. Но ты наконец совсем избавилась от своего негодяя мужа? – Надеюсь, ведь он ушел, продав все, вплоть до деревянной кровати и колыбели малышей… Но когда я подумаю о том, что он замышляет еще более страшное… – Что еще? – Задумал-то не он, а эта скверная гадина, любовница, его Подстрекает. Потому и говорю тебе об этом. Однажды он мне сказал: «Если в семье есть хорошенькая дочь и ей исполнилось пятнадцать лет, только дураки не воспользуются ее красотой». – А, понимаю, он продал платье, а теперь хочет продать и тело!.. – Когда он сказал это, поверь, Фортюне, я остолбенела, но, сказать по правде, после моих упреков он покраснел от стыда; но тут его любовница вмешалась в наш спор и заявила, что отец имеет полное право распоряжаться дочерью, и я одернула эту мерзавку, а он избил меня; после этого я больше их не видела. – Послушай, Жанна, уголовники, осужденные на десять лет, не совершали таких преступлений, как твой муж… в конце концов, они грабили лишь посторонних… а твой – отъявленный прохвост! – Вообще-то он по натуре не злой, понимаешь, он свел в кабаках знакомство с дрянной компанией, которая сбила его с толку. – Да, он не обидит ребенка, но взрослого – это другой разговор… – В конце концов, что ж поделаешь? Надо смириться с той жизнью, которую даровал нам господь… Во всяком случае, муж ушел от нас, мне нечего бояться, что он меня прибьет, и я воспряла духом… Денег, чтобы купить матрас, у нас не было, он» прежде всего нужны на жизнь, на оплату квартиры, а мы вдвоем с Катрин зарабатываем в день сорок су, двое младших не могут еще работать… у нас нет матраса, мы спим на соломенном тюфяке, солому собрали на нашей улице у дверей упаковщика. – А я прокутил свои сбережения, прокутил!.. – Что же делать… Ты не мог знать о моей нужде, я тебе ничего не говорила; к тому же мы с Катрин стали работать еще больше… Бедная девочка, если бы ты знал, какая она честная, трудолюбивая и добрая! Все время глядит на меня, угадывает, что она должна сделать; ни на что не жалуется, однако… в свои пятнадцать лет уже повидала много горя! Ах, ты знаешь, Фортюне, иметь такую дочь – большое утешение, – сказала Жанна, утирая слезы. – Я вижу, она вся в тебя… хорошо, что ты довольна хоть этим… – Знаешь, я страдаю за нее, о себе и не думаю; веришь ли, вот уже два месяца она работает без отдыха; каждую неделю ходит стирать белье на баржу у моста Менял, платят за это три су в час; день-деньской она работает по дому, крутится как белка в колесе… Что и говорить, она рано познала горе, я понимаю, всякое бывает в жизни, а ведь другие люди всем довольны… Меня огорчает, Фортюне, что я ничем не могу помочь тебе. Однако ж постараюсь… – Брось! Ты думаешь, я соглашусь принять от тебя что-нибудь? Я сам потребую с каждой пары ушей платить мне по сантиму за мои балясы, а если расскажу повесть – потребую по два су… тебе пригодится. Слушай, а почему ты не наймешь меблированную комнату?.. Тогда твой муж не смог бы ничего продать. – Комнату? Ты подумай, ведь нас четверо, плата двадцать су в день, а что останется на жизнь? Мы платим пятьдесят франков в год за квартиру. – Ладно, ты права, – сказал Фортюне с желчной иронией, – работай, выматывай силы, приводи в порядок дом; как только заработаешь немного денег, муж снова тебя ограбит… и в один прекрасный день продаст твою дочь, как продал вашу одежду. – Нет, ему не удастся… пусть лучше убьет меня… Несчастная моя Катрин! – Тебя не убьет, а Катрин продаст! Он твой муж, не так ли? Он глава семьи, как тебе объяснил адвокат, до тех пор, пока вы не будете разведены по закону, а раз у тебя нет пятисот франков, чтобы заплатить за развод, то ты должна покориться; муж имеет право увести дочь куда захочет… Коли он и его полюбовница пожелают погубить девушку, придется ей познакомиться с улицей. – Боже мой! Но если возможен такой позор, значит… нет правосудия?.. – Правосудие, – произнес Гобер, язвительно рассмеявшись, – это как мясо… слишком дорого, чтоб его ели бедные люди… А вот если речь идет о том, чтобы выслать их в Мелен, поставить к позорному столбу или отправить на каторгу, другое дело… тогда вершат суд бесплатно… Голову рубят тоже бесплатно… все бесплатно… Будьте любезны, возьмите билет, – произнес Гобер в свойственном ему ироническом тоне, – вам не будет стоить ни десяти су, ни двух су, ни одного су, ни сантима… Нет, господа, сущие пустяки, платить ничего не надо… доступно каждому; надо подставить лишь голову… стрижка и завивка за счет государства… Вот вам бесплатное правосудие… Но чтоб суд вступился за честную мать и ее семью, помешал подлецу мужу избивать и грабить ее, превратить дочь в продажную женщину – такой суд будет стоить пятьсот франков… Моя бедная Жанна, тебе придется от него отказаться. – Послушай… Фортюне, – сказала несчастная мать, заливаясь слезами, – ты меня убиваешь… – Я тоже убит горем, думая о твоей судьбе, твоей семье… понимая, что я ничем не могу помочь… Кажется, я всегда смеюсь… но не ошибайся на этот счет. Понимаешь, Жанна, у меня смех бывает разный: иногда – веселый смех, а иногда – печальный… Не хватает силы и смелости быть злым, гневным, ненавидящим, как другие… у меня все это превращается в шутку. Но мои трусость и слабость не позволили мне стать более скверным человеком, чем я есть. А тут такой случай: эта одинокая избушка, где не было даже кошек, а главное, собак, вот и попытался украсть. К тому же луна светила во все лопатки; ведь темной ночью, когда я один, на меня находит дьявольский страх!.. – В чем я всегда была убеждена, Фортюне, что ты на самом деле лучше, чем о себе думаешь. Вот почему и надеюсь, что судьи пожалеют тебя. – Пожалеют? Выпущенного на свободу рецидивиста? Рассчитывай на это! Впрочем, я на них не сержусь: что здесь быть, что в каком другом месте, мне все равно; к тому же ты права, я не злой… а злых ненавижу по-своему: высмеиваю их; чтобы понравиться слушателям, привожу такие истории, в которых жестокие люди, глумящиеся над униженными, в конце концов наказаны… вот я и в жизни веду себя так, как это описывается. – Неужели они любят такие истории, эти люди, среди которых ты живешь… бедный брат? Никогда бы этому не поверила. – Послушай! Если я им буду рассказывать о каком-то парне, который ворует и убивает для своего удовольствия и в конце концов попадается, они не станут меня слушать, но если речь идет о женщине, или о мальчике, или, к примеру, о таком бедняге, как я, – а ведь на меня достаточно дунуть, чтобы я свалился, – и меня преследует «мерзкий тип», только для того, чтобы поиздеваться, стремясь похвалиться своей силой, тогда они топочут от радости, если узнают, что мерзавец получил наконец по заслугам… У меня есть забавная повестушка «Сухарик и Душегуб», она приводила в восторг арестантов меленской тюрьмы, здесь ее никто не знает. Обещал сегодня рассказать, но нужно, чтобы мне хорошо заплатили, и тогда я все отдам тебе… К тому же «Сухарика» я запишу для твоих детей… Он изрядно позабавит их; «Сухарика» можно читать даже монахиням, так что не смущайся. – Слушай, дорогой Фортюне, меня немного успокаивает то, что ты не столь несчастен, как другие. – Конечно, если бы я был таким, как Жермен – наш арестант, я навредил бы себе. Бедный малый… боюсь, как бы ему не пустили кровь… нависла угроза… вечером готовится расправа… – Боже мой, его хотят избить? Ты, Фортюне, по крайней мере, не вмешивайся! – Не такой я дурак! Мне бы здорово всыпали… Прохаживаясь по камере, я слышал, что они намерены сделать: собираются заткнуть ему рот кляпом, а чтобы надзиратель не заметил… хотят окружить его, а один из арестантов будет громко читать газету или книгу… остальные сделают вид, что слушают… – Но почему они так его ненавидят? – Потому что он сторонится всех, ни с кем не разговаривает, на «всех смотрит с отвращением, они и решили, что он шпион. Глупо, конечно, напротив, он дружил бы с арестантами, если бы хотел наушничать. К тому же с виду он вполне порядочный господин, и это их раздражает. Во главе заговора староста, по прозвищу Скелет. Он атлет по сравнению с беднягой Жерменом, их жертвой. Я не стану вмешиваться, даю тебе слово; пусть сами разбираются. Видишь, Жанна, нельзя быть мрачным в тюрьме… сразу начинают тебя подозревать, я же никогда не ходил в подозрительных. Ну вот, достаточно поговорили, тебе пора домой, ты ведь теряешь время здесь со мной… Я-то могу балагурить сколько угодно, а ты – другое дело. Приходи… повидаться, ты знаешь, всегда буду рад. До свидания. – Брат… побудь еще немного, прошу тебя… – Нет, нет, тебя ждут дети… Надеюсь, ты им не сказала, что их дядя сидит в тюрьме? – Они думают, что ты на островах; когда-то и наша мать считала, что ты там. Так, по крайней мере, я могу говорить с ними о тебе. – В добрый час… ну, ладно, иди. – Послушай, хоть я и не богата, но так тебя не оставлю; ты ведь мерзнешь, голые ноги, дрянной жилет… Мы с Катрин подберем тебе одежонку. Фортюне, нам так хочется помочь тебе… – Чем? Одеждой? У меня одежды полные чемоданы. Когда они прибудут, я смогу одеться как принц… Послушай, хоть улыбнись. Не хочешь? Ну ладно, серьезно, я не отказываюсь, после того как «Сухарик» наполнит мою копилку… Я тебе все отдам… Прощай, милая Жанна, как только ты придешь, не будь я Острослов, если не заставлю тебя улыбнуться. Ну, иди, я и так слишком тебя задержал. – Брат… послушай же!.. – Дружище, – обратился Гобер к тюремщику, сидевшему в другом конце коридора, – свидание кончилось, иду к себе. Довольно поговорили. – Ах, Фортюне… нехорошо… так выпроваживать меня, – сказала Жанна. – Наоборот, очень хорошо. До свидания, расскажи завтра детям, что видела меня во сне, что я живу на островах и просил их целовать. Прощай. – До свидания, Фортюне, – сказала бедняжка вся в слезах, глядя, как ее брат возвращается в камеру. Хохотушка, после того как полицейский сел возле нее, не могла слышать разговор Фортюне и Жанны, но она не спускала с нее глаз, намереваясь, по крайней мере, узнать адрес бедной женщины, чтобы иметь возможность рассказать о ней Родольфу. Тем временем Жанна поднялась со скамьи, чтобы выйти на улицу, и гризетка подошла к ней и робко заговорила: – Сударыня, не желая подслушивать ваш разговор, я все же узнала, что вы – бахромщица? – Да, мадемуазель, – слегка удивленно ответила Жанна. Она сразу почувствовала расположение к Хохотушке, увидев ее изящную фигуру и прелестное лицо. – Я портниха, шью платья, – продолжала гризетка, – теперь, когда бахрома и позументы в моде, заказчицы часто просят меня отделать ими платье; я подумала, что будет дешевле обратиться за бахромой к вам, а не в лавку, ведь вы работаете на дому, к тому же я могла бы платить вам больше, чем платит фабрикант. – Верно, мадемуазель, если я сама буду покупать шелк, мне будет выгоднее работать… вы очень добры, что подумали обо мне, я просто поражена… – Послушайте, сударыня, буду откровенна: я поджидаю здесь человека, которого хочу увидеть; мне не с кем было разговаривать, и я молча сидела подле вас, до того как между нами устроился этот господин, и, поверьте, невольно услышала ваш разговор с братом и узнала о вашей беде, о ваших детях; я подумала: бедные должны помогать друг другу. И вот, узнав, что вы бахромщица, я решила, что смогу кое-чем вам помочь. В самом деле, если вам это подходит, вот мой адрес, дайте мне ваш, и, когда появится заказ, я смогу вас найти. И Хохотушка вручила сестре Фортюне адрес. Жанна, растроганная поступком гризетки, искренне ответила ей: – Ваше лицо не обмануло меня, не подумайте, что я хвастаюсь, но вы похожи на мою дочь, вот почему, когда вы вошли, я внимательно смотрела на вас. Благодарю вас. Если вы обратитесь ко мне, то останетесь довольны моей работой, все будет сделано на совесть… меня зовут Жанна Дюпор… я живу на улице Барийери, дом один. – Номер один… легко запомнить. Благодарю вас. – Это я должна благодарить вас, мадемуазель, так трогательно с вашей стороны… вы так добры, что сразу же подумали о том, как мне помочь. Еще раз признаюсь, я просто поражена… – Но это вполне понятно, госпожа Дюпор, – сказала Хохотушка, мило улыбаясь. – Поскольку я похожа на вашу дочь Катрин, мое предложение не должно вас удивлять. – Как вы милы… дорогая моя, ведь благодаря вам я выйду отсюда не такой печальной, чем полагала, и, быть может, мы здесь еще не раз встретимся, ведь мы навещаем заключенных. – Да, сударыня, – со вздохом произнесла Хохотушка. – Тогда до встречи, во всяком случае, я на это надеюсь… Хохотушка, – произнесла Жанна, бросив беглый взгляд на адрес гризетки. «Ну вот, – подумала Хохотушка, направляясь к скамье, – теперь я знаю адрес этой бедной женщины, и конечно же Родольф заинтересуется ею, когда узнает, до чего она несчастна, ведь он всегда говорил: если вы встретите кого-либо, испытывающего нужду, обращайтесь ко мне…» И Хохотушка села на свое прежнее место, с нетерпением ожидая, когда закончится свидание соседа, чтобы можно было вызвать Жермена.   ....................   Теперь несколько слов о предшествующей сцене. К сожалению, надо признать, что возмущение несчастного брата Жанны Дюпор было справедливым… Да… говоря, что закон слишком дорог для бедных, он сказал правду. Судебное разбирательство по гражданским делам слишком дорого для ремесленников, которые едва сводят концы с концами, получая за свою работу мизерную плату. В самом деле, если мать или отец, принадлежащие к классу отверженных, пожелают добиться раздельного жительства, на которое они имеют полное право… Получат ли они такое право? Нет. Так как ни один рабочий не в состоянии истратить четыреста – пятьсот франков для оплаты обременительных расходов по судопроизводству. А ведь бедняк ничего не видит, кроме своего очага; хорошее или плохое поведение главы рабочей семьи – это не только моральная сторона дела, это вопрос хлеба насущного… Судьба простой женщины, какую мы попытались здесь представить, заслуживает не меньшего интереса и внимания, нежели судьба богатой дамы, муж которой плохо с ней обращается или изменяет ей. Несомненно, нельзя видеть муки без состраданья. Но, если сверх того несчастная мать должна заботиться о голодных детях, разве не чудовищно то, что бедность ставит ее вне закона, предает эту беззащитную женщину, всецело подчиняет ее и ее семью произволу мужа, лентяя и развратника. И эта чудовищная несправедливость существует поныне. И любой рецидивист при данных обстоятельствах, как и в других условиях, ссылаясь на закон и логику, мог бы опровергать беспристрастность судебных органов, именем которых он осужден. Нужно ли говорить, как опасно для общества поощрять такие суждения? Каковы же будут влияние, моральный авторитет этих законов, применение которых полностью подчинено денежному интересу? Разве гражданское правосудие так же, как и правосудие по уголовным делам, не должно быть доступно для всех? Когда речь идет об очень бедных людях, которые не могут прибегнуть к правосудию, чтобы обезопасить себя, не должно ли общество за свой счет предоставить им возможность применения закона, оберегающего честь и покой семьи? Но оставим эту женщину, которая на всю жизнь обречена быть жертвой грубого произвола мужа, потому что она слишком бедна для того, чтобы по закону добиться развода. Поговорим о брате Жанны Дюпор. Он вышел на свободу из развращающей тюрьмы и оказался среди честных людей, отбыв наказание и искупив свою вину. Какие меры предусмотрело общество для того, чтобы оградить его от новых преступлений? Никаких… Дало ли оно ему возможность начать трудовую жизнь, чтобы не пришлось жестоко карать его, как карают рецидивистов? Нет… Пагубное влияние ваших тюрем настолько известно, и его так боятся, что тот, кто выходит на свободу, где бы он ни появлялся, вызывает среди окружающих лишь страх, презрение и ужас; будь он даже самым честным человеком, он нигде не найдет работы. Кроме того, ваш унизительный надзор определяет ему место в небольших поселках, где его прошлая жизнь сразу становится известной, поэтому он не может заняться никаким промыслом, лишь в исключительных случаях администраторы работных домов предоставляют бывшим заключенным работу. Если освобожденный арестант имел мужество преодолеть дурное искушение, тогда он займется гибельным для его здоровья ремеслом, о котором мы уже повествовали, – изготовлением химических продуктов, обрекающих на смерть тех, кто принимается за этот опасный труд,[139] или же, если у него хватит сил, он начнет добывать песчаник в лесу Фонтенбло, ремесло, от которого смерть наступает в среднем через шесть лет. Условия жизни вышедшего на волю заключенного более нестерпимы, более изнурительны, более трудны, нежели те, в которых он находится до пребывания в тюрьме. Перед ним возникают всяческие препятствия, неожиданные преграды, он живет, презираемый всеми, и зачастую терпит бедность и нужду. И если он не выдержит тяжесть нависшего над ним рока и повторно совершит преступление, то суд наказывает его во много раз более жестоко, чем за первый проступок. Явная несправедливость… потому что созданные вами условия толкают его на это повторное преступление. Ведь не требуется даже доказывать, что ваша система наказаний, вместо того чтобы исправлять, развращает людей. Вместо того чтобы улучшать нравы, она их ухудшает… Вместо того чтобы исцелять моральный недуг, она превращает его в неизлечимую болезнь. Суровое наказание, применяемое по вашему варварскому закону к рецидивистам, несправедливо, потому, что рецидив – неуловимое следствие вашего уголовного кодекса. Суровая кара преступников-рецидивистов была бы справедливой и логичной, если бы тюрьмы оздоровляли, улучшали нравы заключенных, если бы по истечении срока наказания человеку была бы предоставлена хоть какая-то возможность честно трудиться… Нас удивляют несуразности закона, но что же мы скажем, если сопоставим некое правонарушение с явным преступлением? При этом сопоставлении мы коснемся неизбежных последствий данных акций, а также поразительной несоразмерности наказании, применяемых к правонарушителям и преступникам. Рассказ арестанта, к которому пришел полицейский, представит нам этот удручающий контраст.  Глава III МЕТР БУЛЯР   Арестанту, появившемуся в приемной после того, как оттуда вышел Гобер, было лет тридцать. Рыжий, с улыбающимся румяным лицом, невысокого роста, что подчеркивало полноту его фигуры, этот узник был одет в длинный сюртук из мягкого серого сукна, схожего с цветом его брюк; красный бархатный картуз, как говорят, а-ля Перине-Леклер, дополнял его одежду; на ногах у него были отличные туфли, подбитые мехом. И хотя мода на брелоки давно прошла, на нем все же красовалась золотая цепь с часами, увешанная множеством печаток, вырезанных из ценных камней, а на толстых красных пальцах блестели перстни с довольно красивыми самоцветами. То был Буляр – судебный исполнитель, обвиненный в «злоупотреблении доверием». Его собеседник, как мы уже говорили, был Пьер Бурден, один из полицейских чиновников коммерческого суда, ему было поручено арестовать гранильщика Мореля. Бурден подчинялся Буляру, который выполнял распоряжение Пти-Жана, подставного лица Жака Феррана. Бурден, низкорослый, но столь же тучный, как и судебный исполнитель, пышность которого ему импонировала, старался походить на него по мере своих возможностей. Как и патрон, он любил драгоценности; в тот день на нем была великолепная булавка с топазом и длинная золотая цепь, продернутая между петлями его жилета. – Здравствуйте, дорогой Бурден, я был убежден, что вы явитесь на мой зов, – улыбаясь, сказал г-н Буляр писклявым голосом, совершенно не соответствующим его тучной фигуре и расплывшемуся лицу. – Не откликнуться на ваш зов? – ответил полицейский чиновник. – На это я не способен, мой генерал. Так, по-военному, Бурден называл судебного исполнителя, под началом которого служил; это обращение, фамильярное и почтительное, часто употреблялось в некоторых кругах служащих и гражданских чиновников. – Я очень рад, что и в беде вы остались верны нашей дружбе, – весело и сердечно сказал метр Буляр, – и все же начал беспокоиться, письмо вам было послано три дня тому назад, а Бурдена нет как нет… – Представьте себе, генерал, произошла целая история. Вы помните красавчика виконта с улицы Шайо? – Сен-Реми? – Именно. Помните, как он издевался, когда мы хотели его задержать? – Он вел себя непристойно… – Кому вы это говорите, я и Маликорн – мы были одурачены, разве можно так поступать? – Конечно, невозможно, мой славный Бурден. – К счастью, генерал, вот что произошло: красавчик виконт стал рангом выше. – Стал графом? – Нет, был жуликом, ныне – вор. – Ну и ну! – Его преследуют за бриллианты, которые он прикарманил. Между прочим, бриллианты принадлежали ювелиру, хозяину этого негодяя Мореля, гранильщика, мы было его схватили на улице Тампль, но вдруг высокий, стройный мужчина с черными усами заплатил за этого голодного бедняка и чуть было не спустил с лестницы меня и Маликорна. – Ах да, вспоминаю… вы мне рассказывали об этом, мой милый Бурден… Это очень смешно. Но самое смешное то, что привратница дома выплеснула вам на спину горячий суп. – Вместе с миской, которая разлетелась у наших ног словно бомба. Старая ведьма! – Это будет зачтено в вашем послужном списке. Ну а что красавчик виконт? – Я вам сообщал, что Сен-Реми преследовали за кражу… после того как он заверил своего простодушного отца, что хотел застрелиться. Один из моих друзей, агент полиции, зная, что я долгое время гонялся за виконтом, осведомился у меня, не могу ли я навести на след этого франта, не знаю ли, где он может скрываться. Мне было известно место, где он находился, когда в последний раз хотели его арестовать, а он ускользнул, спрятался на ферме в Арнувиле, в пяти лье от Парижа. Но когда мы туда прибыли… было уже поздно… птичка упорхнула. – К тому же говорят, что при содействии одной знатной дамы он уплатил… по этому векселю. – Да, генерал… но это не имеет значения, я знал убежище, где прежде он уже прятался, решил, что он там, сообщил об этом полицейскому агенту, моему приятелю, и тот попросил помочь ему и привести его на ферму… Я согласился… почему не поехать за город? – Где же виконт? – Исчез! Побродив и пошарив вокруг фермы, мы вошли в дом, затем возвратились, несолоно хлебавши; вот почему я не мог явиться немедленно по вашему приказанию, генерал. – Я был уверен, что вы не смогли прийти раньше, любезный друг. – Но, простите за нескромность, какого черта вы-то здесь? – Канальи, мой друг, целая шайка негодяев, которые из-за ничтожной суммы в шестьдесят тысяч франков подали жалобу против меня, доказывая, что я их ограбил, и, обвинив в злоупотреблении доверием, принуждают меня оставить мою должность… – Неужели, генерал? Вот горе! Как… мы больше не будем работать под вашим началом?.. – Я на половинном жалованье, мой славный Бурден… А теперь буду в отставке… – Но кто же эти злые люди? – Представьте себе, что один из самых неистовых преследователей – вор, вышедший из тюрьмы, поручил мне востребовать какие-то несчастные семьсот франков, я востребовал, получил деньги, но растратил эту сумму, а также деньги многих других, в неудачных финансовых операциях, и все эти канальи подняли такой визг, что был выдан ордер на мой арест, не более не менее как на злоумышленника. – Как вам трудно приходится, генерал!.. Вам! – Господи, конечно; но вот что любопытно: этот вор написал мне несколько дней тому назад, что деньги были у него отложены на черный день, черный день наступил (не знаю, что он под этим подразумевает) и что я отвечаю за преступления, которые он может совершить, стремясь избежать нужды. – Да это поразительно, честное слово! – Не правда ли? Ловко придумано… В свою защиту чудак склонен сказать это на суде… К счастью, закон не признает такого оправдания. – Но, в конце концов, мой генерал, вас обвиняют только в злоупотреблении доверием, не так ли? – Конечно! Вы что, считаете меня вором, Бурден? – Да что вы, генерал! Я только хотел сказать, что в этом деле нет ничего серьезного: оно не стоит выеденного яйца. – А что, у меня вид отчаявшегося человека? – Вовсе нет! Вы никогда еще так хорошо не выглядели. В конце концов, если вас осудят, то это грозит вам двумя-тремя месяцами тюрьмы и штрафом в двадцать пять франков. Я-то знаю закон. – Этот срок… уверен, что проведу его в свое удовольствие в какой-нибудь частной лечебнице. У меня дружок – депутат. – Ну, тогда… дело выиграно! – Знаете, Бурден, я не могу удержаться от смеха: в каком дурацком положении окажутся те, кто заставил посадить меня сюда, ведь они не получат ни гроша из требуемых ими денег. Они принуждают меня продать мою должность. Это не имеет значения, я обязан вручить эту сумму моему предшественнику. Вот увидите, наши простофили окажутся в дураках, как говорит Робер Макэр. – Я тоже так думаю, генерал. Тем хуже для них. – Ну ладно, друг мой, поговорим о деле, которое заставило меня просить вас прийти сюда: речь идет о деликатной миссии – о женщине, – произнес Буляр с таинственным самодовольством. – А, проказник генерал, узнаю вас! О ком же идет речь? – Я особенно интересуюсь молодой актрисой из «Фоли Драматик»: плачу за ее квартиру, а она мне платит взаимностью, по крайней мере, я так думаю; потому что, вы ведь знаете, дружок, отсутствующие часто бывают неправы. Я хотел бы знать, не совершаю ли ошибку: Александрина (ее зовут Александрина) просит у меня денег. Я никогда не был скуп с женщинами; но, послушайте, я не хочу остаться в дураках. Итак, прежде чем разыгрывать мота с этой милой подружкой, я хотел бы знать, заслужила ли она это своей верностью. Я знаю, что нет ничего более устаревшего, ничего более старомодного, чем верность; но у меня такой предрассудок. Вы мне окажете дружескую услугу, дорогой приятель, если сможете в течение нескольких дней понаблюдать за моей возлюбленной и дать мне знать, как себя вести, либо выведайте у привратницы Александрины, либо… – Достаточно, мой генерал, – ответил Бурден, прерывая своего собеседника. – Это легче, чем выследить и поймать должника. Положитесь на меня, я узнаю, нарушает ли мадемуазель Александрина ваш договор; по-моему, это маловероятно, я не хочу вам что-либо советовать, генерал, но вы слишком красивый мужчина и слишком щедрый, чтобы женщины не обожали вас. – Какой бы я ни был, но я не встречаюсь с ней, мой милый, а это большая вина. Словом, я надеюсь на вас, чтобы узнать правду. – Вам все будет известно, я отвечаю. – Ах, дорогой друг, как благодарить вас? – Полноте, генерал! – Совершенно ясно, славный Бурден, что в этом деле ваш гонорар будет такой же, как за поимку преступника. – Мой генерал, я не согласен; с тех пор как я работаю под вашим началом, разве вы не позволяли мне всегда стричь наголо должника, удваивать, утраивать суммы и требовать эти деньги так энергично, как будто они причитаются вам? – Но, дорогой мой, это совсем другое дело, и я, в свою очередь, не согласен… – Мой генерал, вы унизите меня, если не позволите преподнести вам в дар сведения о мадемуазель Александрине как знак моей преданности. – Пусть будет так; я перестану состязаться с вами в щедрости. Впрочем, ваша преданность будет приятной наградой за то, что в наших деловых отношениях я всегда поступал снисходительно. – Понимаю, генерал, но не могу ли я быть полезен в другом отношении? Вам, должно быть, ужасно плохо здесь, вам, который так ценит комфорт! Надеюсь, у вас отдельная камера?[140] – Разумеется, я прибыл вовремя, так как получил последнюю свободную, другие ремонтируют – в тюрьме ведь ремонт. Я устроился как можно лучше в своей камере, мне здесь не скверно, есть печь, я велел принести хорошее кресло, три раза в день подолгу ем, потом перевариваю пищу, гуляю и сплю. Если не считать тревоги из-за Александрины, видите, меня нечего особенно жалеть. – Но для такого гастронома, как вы, возможности тюрьмы весьма ограничены. – А торговец съестным на моей улице, разве он создан, так сказать, не для меня? У меня там открытый счет, он посылает мне через день корзину с отменной едой, и, кстати, раз уж вы хотите оказать мне услугу, попросите его жену, эту славную маленькую госпожу Мишонно, которая, между прочим, весьма смазлива… – Ну и озорник же вы, генерал!.. – Послушайте, дорогой друг, не думайте ничего плохого, – вальяжно ответил судебный исполнитель, – я просто хороший клиент и хороший сосед. Так, значит, попросите милую госпожу Мишонно положить мне завтра в корзину паштет из маринованного тунца… для разнообразия, сейчас как раз сезон, чудесная закуска, от нее очень хочется пить. – Отличная идея!.. – А потом, пусть госпожа Мишонно опять пришлет мне корзину с вином: бургундским, шампанским и бордо. Скажите ей: так же, как в прошлый раз, она сразу поймет, что это значит, и пусть добавит еще две бутылки старого коньяка тысяча восемьсот семнадцатого года, и фунт кофе, чистого мокко, свежеподжаренного и смолотого. – Я запишу дату коньяка, чтобы ничего не забыть, – сказал Бурден, вытаскивая из кармана записную книжку. – Раз уж вы записываете, дорогой мой, будьте добры, запишите, что я прошу вас доставить сюда мой пуховик. – Все будет точно исполнено, генерал, не волнуйтесь, я теперь тоже успокоился относительно вашего питания. А на прогулки вы ходите вместе с разбойниками-арестантами? – Да, бывает очень весело, очень оживленно; выхожу после завтрака, иду то в один двор, то в другой и, как вы выражаетесь, якшаюсь со всяким сбродом. Там царят нравы регентства, нравы Поршерона! Уверяю вас, что, в сущности, они славные люди; среди них есть очень забавные. Самые лютые собраны в так называемом Львином Рву. Ах, дорогой мой, какие страшные лица! Там есть один, которого прозвали Скелет; я никогда не видел ничего подобного. – Какое странное прозвище! – Это не прозвище, он и в самом деле тощий, худой и очень страшный! К тому же он еще староста камеры. Самый главный злодей… Он был на каторге, потом воровал и убивал; его последнее убийство такое ужасное, он хорошо знает, что будет казнен, но ему наплевать. – Какой бандит! – Все арестанты им восхищаются и дрожат перед ним. Я сразу попал к нему в милость, угостив его сигарой; он подружился со мной и учит меня воровскому жаргону. Я делаю успехи. – А! А! Как смешно! Мой генерал изучает жаргон! – Говорю вам, хохочу до упаду, эти парни меня обожают, некоторые со мной даже на «ты». Я не гордый, как тот барчук по имени Жер-Мен, бедняга, у него даже нет средств на отдельную камеру, а корчит из себя большого барина и презирает всех арестантов. – Но он должен восторгаться тем, что нашел такого порядочного человека, как вы, может разговаривать с вами, если остальные ему так противны? – Ну вот еще! Он, кажется, даже не заметил, кто я такой, но, если бы и заметил, я бы остерегся оказывать ему внимание. Все в тюрьме терпеть его не могут… Рано или поздно они сыграют с ним дурную шутку, и мне, черт возьми, вовсе не хочется разделять с ним вражду арестантов. – Вы соврешенно правы. – Это лишило бы меня удовольствия, потому что моя прогулка с арестантами доставляет мне настоящее развлечение… Но только эти разбойники невысокого мнения обо мне, с моральной точки зрения… Понимаете, ведь я в предварительном заключении по обвинению в злоупотреблении доверием… Это ведь ерунда для таких парней… Вот они и смотрят на меня как на ничтожную личность, как говорит Арналь. – Действительно, рядом с этими фанатиками преступления вы… – Настоящий пасхальный ягненок, дорогой мой… Ну ладно! Раз вы так услужливы, не забудьте мои поручения. – Будьте спокойны, генерал. 1) Мадемуазель Александрина. 2) Паштет из рыбы и корзинка с винами. 3) Старый коньяк тысяча восемьсот семнадцатого года, молотый кофе и пуховик… Все это вы получите… Больше ничего не надо? – Ах, я забыл… Вы знаете, где живет Бадино? – Маклер? Знаю. – Так вот, будьте добры, скажите ему, что я рассчитываю на его любезность и надеюсь, что он найдет адвоката для ведения моего дела… Я не пожалею тысячи франков. – Я увижу Бадино, будьте спокойны, генерал; сегодня вечером все ваши поручения будут исполнены, и завтра вы получите то, о чем вы меня просили. До скорой встречи, мужайтесь, генерал. – До свидания, мой дорогой. Собеседники покинули приемную: заключенный – выйдя в дверь на одном ее конце, а посетитель – на другом.   ....................   Теперь сопоставьте преступление Гобера, рецидивиста, с правонарушением господина Буляра, судебного пристава. Сравните отправной момент преступлений, причину или необходимость, которая могла толкнуть их на это. Сопоставьте, наконец, ожидающие их наказания. Выйдя из тюрьмы, внушая повсюду страх и неприязнь, человек не может заниматься своей профессией в той местности, где ему разрешено проживать; он решает приняться за дело, хотя и опасное для его жизни, но осилить которое он надеется; не получилось. Тогда он оставляет место ссылки, возвращается в Париж, полагая, что там легче будет скрыть свое прошлое и найти работу. Он приходит туда изнуренный, умирая от голода; случайно узнает, что в соседнем доме лежат спрятанные деньги; уступает пагубному искушению, взламывает ставень, открывает шкаф, крадет сто франков и убегает. Его арестовывают, сажают в тюрьму… Его судят, осуждают. Как рецидивиста его ожидает пятнадцать – двадцать лет каторжных работ и позорный столб. Он это знает. Кара чудовищная, но он ее заслужил. Собственность священна. Тот, кто ночью взламывает вашу дверь, чтобы завладеть вашим достоянием, должен быть жестоко наказан. Напрасно обвиняемый будет ссылаться на отсутствие работы, на нищету, исключительные, трудные, невыносимые обстоятельства, на нужду, до которой дошел, он, освобожденный каторжник. Что поделаешь, закон один. Общество для своего благополучия и процветания должно обладать безграничной властью и безжалостно карать смелые попытки завладеть чужим имуществом. Да, этот отверженный, невежественный, опустившийся, этот закоренелый и презираемый всеми рецидивист заслужил свою кару. Но чего заслуживает тот, кто, обладая разумом, богатством, образованием, окруженный всеобщим уважением, занимая официальное положение, украдет не для утоления голода, а для причуд роскоши или для того, чтобы испытать удачу в биржевой игре? И украдет не сто франков, а сто тысяч… миллион? И украдет не ночью, рискуя жизнью, а при свете дня, на глазах у всех? Украдет не у неизвестного, хранящего свои деньги под замком, а у клиента, доверившего свое состояние честности официального лица, назначенного по закону, к которому клиент поневоле должен был обратиться. Какого сурового наказания заслуживает тот, кто вместо кражи небольшой суммы вследствие острой нужды украдет ради роскоши значительную сумму? Не будет ли жестокой несправедливостью налагать на него такое же наказание, какое определяется рецидивисту, дошедшему до крайней нужды, до кражи по необходимдоти? «Ну, полноте!» – скажет закон. Разве можно применять к хорошо воспитанному человеку то же наказание, как к какому-то бродяге? Да что вы! Разве можно сравнивать правонарушение приличного человека с подлой кражей со взломом? Да что вы! «Так в чем же дело? – ответит, например, г-н Буляр в согласии с законом. – Пользуясь возможностью, которую мне предоставляет моя контора, я получил для вас известную сумму денег; эту сумму я растратил, употребил по своему усмотрению, от нее не осталось ни гроша; но не думайте, что это нужда заставила меня пойти на растрату! Разве я нищий, нуждающийся? Слава богу, нет, у меня всегда было и есть столько денег, что я мог и могу жить широко. О, успокойтесь, я метил выше, тщеславнее… С вашими деньгами я смело бросился в ослепительные сферы биржевой игры; я мог удвоить, утроить эту сумму в свою пользу, если бы удача мне улыбнулась… к несчастью, мне не повезло! Вы сами видите, что я потерял столько же, сколько и вы…» «Разве эта растрата, – повторяет закон, – ловкая, ясная, быстрая и дерзкая, совершенная при свете дня, имеет что-нибудь общее с ночным грабежом, со взломом замков и дверей, с отмычками, с ломами, с дикими и грубыми инструментами несчастных воров самого низкого пошиба? Преступления, совершаемые привилегированными лицами; не только переходят в другой разряд, но даже называются иначе». Горемыка украл булку, разбив в лавке булочника оконное стекло, служанка стащила носовой платок или луидор у своих хозяев – это надлежащим образом квалифицируется как воровство с отягчающими вину и позорящими обстоятельствами и рассматривается судом присяжных. И это справедливо, особенно в последнем случае. Слуга, обворовав своего хозяина, преступен вдвойне, он является почти членом семьи, ему везде и в любой час открыты все двери в доме, и он бесчестно изменяет людям, доверием которых пользуется. Вот это то предательство закон и наказывает позорящим приговором. Повторим еще раз: это справедливо и в правовом и в нравственном отношении. Но удивительно то, что, когда ваши деньги похищает судебный исполнитель, должностное лицо, деньги, которые вы ему доверяете официально, то закон не только не подводит эту кражу под статью о домашнем воровстве или о воровстве со взломом, но даже не считает этот поступок воровством. «Как?» Конечно, нет! Воровство – такое грубое слово. От него несет зловонием… воровство… ужасно! Вот «злоупотребление доверием» – пожалуйста! Эта формула более деликатна, приличнее, больше подходит к общественному положению людей, совершающих… правонарушение! Потому что оно называется «правонарушением»… И потом, еще одно важное различие. Преступление – слово тоже слишком грубое. Преступление судит суд присяжных. Злоупотребление доверием – исправительная полиция. Вот верх справедливости! Вот верх правосудия! Заметим вновь: слуга ворует луидор у своего хозяина, голодный разбивает витрину, чтобы украсть краюху хлеба… вот это – преступления… скорее в суд! Должностное лицо растрачивает или ворует миллион – это злоупотребление доверием… Достаточно того, что он предстанет перед судом исправительной полиции. А в действительности по законам права, разума, логики, нравственности и гуманности оправдывается ли это чудовищное различие в мерах наказания различием совершенных преступлений? Чем домашнее воровство, тяжко и позорно наказуемое, отличается от нарушения доверия, за которым следует только суд исправительной полиции? Не тем ли, что злоупотребление доверием ведет за собой почти всегда разорение целых семейств? Что же такое злоупотребление доверием, если не домашняя кража, в тысячу раз отягощенная своими ужасающими последствиями и тем, что совершает его официальное должностное лицо? Или иначе: в чем кража со взломом более преступна по сравнению с воровством, совершенным при злоупотреблении доверием? Как! Можно ли утверждать, что измена присяге свято соблюдать доверие, оказанное вам обществом, менее преступна, чем воровство со взломом? И все же такое осмеливаются утверждать. Так гласит закон. Да, чем серьезнее преступление, чем больше оно ставит под угрозу существование семей, чем больше оно нарушает безопасность и нравственные устои общества, тем легче оно наказывается. Так что чем просвещеннее, образованнее, богаче и авторитетнее виновные, тем снисходительнее к ним закон. Таким образом, закон применяет самую грозную меру наказания, самую позорную к тем отверженным, которые могли бы мы не говорим оправдать себя, но хотя бы упомянуть о невежестве, забитости и нищете, заставившими их совершить преступление. Эта варварская несправедливость закона глубоко безнравственна. Беспощадно наказывайте бедняка, посягнувшего на чужую собственность, но также беспощадно наказывайте и должностное лицо, посягнувшее на собственность своих клиентов. Чтоб мы больше не слышали адвокатских речей, извиняющих, защищающих и оправдывающих. Предусмотренная теперь ничтожная мера наказания – это все равно что оправдание виновных, совершивших гнусный грабеж. Пусть они пользуются доводами, подобными следующим: «– Мой клиент не отрицает, что растратил означенную сумму. Ему отлично известно, какое ужасное несчастье принесло уважаемому семейству его «злоупотребление доверием»; но что поделать! Авантюристический характер моего клиента побуждает его заключать различного рода рискованные коммерческие сделки, и, увлеченный спекуляцией, охваченный пылом ажиотажа, он не различает, что принадлежит ему, а что другим людям». Мы утверждаем, что нет никакого различия между вором и растратчиком. Этот последний играет на бирже, возлагая надежду на выигрыш, стремясь стать еще богаче, доставлять себе еще больше наслаждений. Обобщим эту мысль… Мы желали бы, чтобы благодаря законодательной реформе злоупотребление доверием, совершенное должностным лицом, было бы определено как воровство и наказуемо в зависимости от похищенной суммы или как воровство в доме, или как воровство рецидивиста. Компания, в которой работает должностное лицо, должна быть ответственной за суммы, похищенные ее служащим, облеченным доверием и получающим жалованье. В завершение приведем факты, не требующие комментариев. Возникает лишь вопрос, живем мы в цивилизованном обществе или среди варваров? В «Бюллетене суда» 17 февраля 1843 года по поводу апелляции, поданной судебным исполнителем, осужденным за злоупотребление доверием, сказано:   «Суд, рассмотрев обвинительные материалы первой судебной инстанции и принимая во внимание, что мотивы преступления, изложенные обвиняемым перед судом, не отвергают и даже не смягчают установленный перед судом первой инстанции состав преступления, считая доказанным, что обвиняемый, судебный исполнитель, в качестве доверенного лица взял денежные суммы трех своих клиентов и, когда клиенты затребовали эти суммы, прибегнул к обману и различного рода уловкам; что в конце концов он похитил и растратил эти суммы, нанеся ущерб клиентам, злоупотребляя их доверием, и что он совершил правонарушение, которое карается по статьям 408 и 406 Уголовного кодекса… и т. д. и т. д., подтверждает приговор к двухмесячному тюремному заключению и штрафу в 25 франков».   В этой же газете, немного ниже, можно было в тот же день прочесть: «Пятьдесят три года каторжных работ».   «13 сентября ночью было совершено воровство со взломом в доме, где проживали супруги Брессон, торговцы вином, в деревне Иври. Свежие следы доказывают, что к стене дома была приставлена лестница и один из ставней окна ограбленной комнаты, выходящего на улицу, был выломан. Большинство выкраденных предметов не представляло ценности: поношенная одежда, старые простыни, дырявые сапоги, кастрюли и к тому же две бутылки белой швейцарской водки. Обвинение, предъявленное некоему Телье, полностью доказано во время судебного процесса, и господин прокурор потребовал для обвиняемого самую суровую меру наказания в силу того обстоятельства, что обвиняемый был рецидивистом. Вот почему суд, доказав виновность по всем статьям без смягчающих вину обстоятельств, приговорил Телье к 20 годам принудительных работ и к позорному столбу».   Итак, для должностного лица – растратчика – два месяца тюрьмы… Для рецидивиста – 20 лет каторги и позорный столб. Что можно добавить к этим фактам? Они сами за себя говорят. Какие печальные и серьезные размышления (мы, по крайней мере, на это надеемся) должны они вызвать?   ....................   Верный своему обещанию, старый сторож отправился в камеру за Жерменом. В то время как судебный исполнитель Буляр вошел в помещение тюрьмы, дверь в коридор отворилась, появился Жермен, и Хохотушка оказалась лицом к лицу со своим бедным другом, отделенная от него только легкой решеткой.  Глава IV ФРАНСУА ЖЕРМЕН   Черты Жермена не отличались правильностью, но такие интересные лица, как у него, встречаются редко; благородная осанка, стройная фигура, одежда простая, но опрятная (серые брюки, застегнутый доверху сюртук); все это бросалось в глаза в тюрьме, где страшная неряшливость входила в привычку у всех заключенных. Белые, чистые руки свидетельствовали о его уходе за собой, что еще усиливало враждебное отношение к нему, ибо моральная развращенность обычно сопровождается физической нечистоплотностью. Спадавшие на лоб вьющиеся длинные каштановые волосы, расчесанные на косой пробор согласно моде того времени, обрамляли его бледное, удрученное лицо; красивые голубые глаза выражали чистосердечие и доброту, а нежная и в то же время печальная улыбка свидетельствовала о доброжелательности и меланхолическом характере, так как, несмотря на свою молодость, он успел многое испытать. Короче говоря, не было ничего трогательнее этого страдающего, сердечного, покорившегося судьбе лица, а также не существовало ничего более честного, отзывчивого, чем сердце этого молодого человека. Отвергнув клеветнические поклепы Жака Феррана, можно сказать, что причина ареста Жермена доказывала его великодушие; совершив легкомысленный поступок, он, конечно, был виновен, но его можно было бы простить, вспомнив, что сын г-жи Жорж на следующее утро возвратил бы деньги, временно взятые в кассе нотариуса для того, чтобы спасти гранильщика Мореля. Жермен слегка покраснел, когда увидел за решеткой приемной свежее, прелестное лицо Хохотушки. Как всегда желая подбодрить своего друга, она старалась казаться веселой и оживленной, но бедная девушка плохо скрывала горе и волнение, внезапно охватывавшие ее, как только она входила в тюрьму. Она сидела на скамье по другую сторону решетки и держала на коленях соломенную сумку. Старый сторож, вместо того чтобы остаться в приемной, устроился возле печки в конце зала и вскоре задремал. Теперь Жермен и Хохотушка могли разговаривать свободно. – Ну, посмотрим, господин Жермен, – проговорила гризетка, как можно ближе прижимаясь к решетке, чтобы лучше разглядеть черты своего друга, – посмотрим, останусь ли я довольна вашим лицом. Оно уже не такое грустное? Гм, вот оно какое. Берегитесь… я рассержусь на вас. – Как вы добры!.. Сегодня опять пришли навестить меня. – Опять? Что это – упрек? – А разве я не обязан упрекнуть вас за то, что вы так внимательны ко мне, ко мне, который ничего не может сделать для вас, кроме как сказать спасибо? – Заблуждаетесь, сударь, я не менее вас счастлива тем, что прихожу к вам. Значит, и я должна благодарить вас? Вот вы и попались, несправедливый вы человек! Следовало бы наказать вас за ваши дурные мысли и не дарить вам ту вещь, которую я принесла. – Вновь внимание… Вы, право, чересчур меня балуете. Благодарю, простите, если я слишком часто употребляю это слово, которое вас сердит… все, что я могу сказать. – Во-первых, вы не знаете, что я вам принесла. – Разве мне не все равно? – Мило, нечего сказать!.. – Что бы то ни было, оно от вас! Разве ваша трогательная доброта не вызывает чувства благодарности и… – И чего? – проговорила Хохотушка, краснея. – Преданности, – произнес Жермен. – Скажите уж – почтительности, как обычно пишут в конце письма, – с раздражением заметила Хохотушка. – Вы меня обманываете, вы хотели сказать совсем не то… и вдруг запнулись… – Уверяю вас… – Вы меня уверяете… меня уверяете… а я вижу, как вы покраснели. Зачем скрытничать со мной?.. Разве я не ваш верный друг? Будьте откровенны, говорите мне все, – наивно произнесла гризетка, которая ждала признания Жермена, чтобы искренне поведать ему свою любовь. Великодушное чувство зародилось у нее под влиянием несчастья, постигшего Жермена. – Я вас уверяю, – со вздохом продолжал узник, – что ничего больше не хотел сказать. Я ничего не скрываю! – Ну и лгун же вы! – произнесла Хохотушка, топнув ножкой. – Ладно. Вот видите, какой шерстяной шарф? Чтобы наказать вас за вашу скрытность, я вам его не отдам… связала ведь для вас… Я подумала, что, должно быть, так холодно, так сыро в этих больших тюремных дворах, но ему с этим шарфом будет тепло… Ведь он такой зяблик. – Как, вы сами связали?.. – Да, сударь, я знаю, что вы зяблик, – прервав его, сказала Хохотушка. – Я хорошо помню, как вы мерзли, но из деликатности не позволяли мне бросить лишнее полено в камин, когда проводили со мной вечера. У меня хорошая память! – И у меня тоже… даже слишком! – взволнованно проговорил Жермен. – Ну вот, вы опять загрустили, я ведь запретила вам так вести себя. – Как я должен себя вести, зная о том, что вы сделали для меня с тех пор, как я попал в тюрьму? И вот сейчас ваше внимание, разве оно не благородно? Ведь я знаю, вам приходится работать по ночам для того, чтобы наверстать время, потраченное на свидание. Из-за меня вам слишком много приходится работать. – Ну вот, вы еще будете жалеть меня за то, что я совершаю отличную прогулку, навещаю друзей, я так люблю ходить… До чего же забавно смотреть на витрины магазинов. – Но ведь сегодня такой ветер, проливной дождь! – Сегодня было очень интересно: вы не представляете себе, какие встречаются люди. Одни придерживают шляпу, чтоб ветер не сорвал ее с головы, другие, когда вырывается зонтик, гримасничают, закрывают глаза, в то время как дождь хлещет им в лицо. Сегодня утром всю дорогу была настоящая комедия… я надеялась, что рассмешу вас… А вы не хотите даже улыбнуться… – Простите меня… я, право, не виноват… но я исполнен глубокой нежности. Этим я обязан вам. Когда я счастлив, я не бываю веселым… ничего не могу поделать… Хохотушка хотя и продолжала мило кокетничать, но все же пыталась утаить тревожное чувство и потому завела разговор на другую тему. – Вы утверждаете, что ничего не можете с собой поделать… Но есть препятствия, которые надо преодолеть, а вы уклоняетесь, хотя я вас просила, умоляла. – Что вы имеете в виду? – Ваше упрямство! То, что вы избегаете общения с заключенными… не разговариваете с ними. Надзиратель сказал мне, что вам нужно преодолеть это чувство, а вы избегаете всех. Что ж вы молчите, ведь это правда! Дождетесь, что эти люди вам отомстят. – Если бы вы представили себе, какой ужас они мне внушают… Вы не знаете, по каким причинам я избегаю их и ненавижу им подобных. – Догадываюсь… Я читала дневник и письма, которые вы адресовали мне и за которыми я приехала к вам домой после вашего ареста; из них я узнала, каким опасностям вы подвергались, когда приехали в Париж, потому что в провинции вы отказались принимать участие в преступлениях негодяя, который вас воспитывал… узнала о последней ловушке, которую он вам подстроил; чтобы сбить его со следа, вы покинули улицу Тампль, сообщив лишь мне одной свой новый адрес… В этих же бумагах, – опустив глаза, добавила гризетка, – я прочла еще… что… – О, вы об этом никогда бы не узнали, клянусь вам, если бы не обрушившееся на меня несчастье, – воскликнул Жермен. – Но, умоляю вас, будьте великодушны, простите мне безумство, забудьте его; когда-то я погружался в сказочные мечты, хотя они и были неосуществимы. Хохотушка вновь пыталась вызвать у молодого человека признание, намекая на мысли, полные нежности и страсти, которые он выразил в письмах и посвятил гризетке; потому что, как мы уже говорили, он всегда пылко и искренне любил ее, но, чтобы наслаждаться сердечной преданностью милой соседки, он скрывал свою любовь, называя ее дружбой. Став в тюрьме еще более недоверчивым и робким, он не мог представить себе, что Хохотушка любит его искренне и самозабвенно, его, узника, опозоренного ужасным преступлением, в то время как раньше, до постигшего его несчастья, она, казалось, питала к нему лишь дружескую привязанность. Видя, что ее не понимают, гризетка подавила вздох, не теряя надежды и ожидая более благоприятного момента, когда она сможет раскрыть перед ним глубину своего чувства. И она смущенно продолжала: – Господи! Я понимаю, что вы презираете общество этих людей, но это еще не причина, чтобы вызывать их гнев, подвергаться опасности. – Поверьте, что, следуя вашему совету, я несколько раз пытался заговорить с некоторыми заключенными, казавшимися мне более приличными, но если бы вы знали, что это за люди, как они выражаются! – Да, это правда, это должно быть ужасно… – Видите ли, меня больше всего удручает еще то, что я привыкаю к их гнусным речам, которые невольно слышу весь день; да, теперь я мрачно слушаю мерзкие истории, в первые дни вызывавшие мое возмущение, и вот видите, начинаю сомневаться в себе, – с горечью воскликнул он. – О, господин Жермен, что вы говорите? – Если мы принуждены жить в таких страшных местах, наш разум в конце концов смиряется с преступными мыслями так же, как мы привыкаем к грубым словам вокруг нас. Господи! Да, я понял теперь, что можно, войдя сюда невинным, хотя и обвиненным, выйти отсюда развращенным. – Да, но только не вы, к вам это не относится. – Не только ко мне, но и к людям, в тысячу раз лучше меня. Увы, значит, те, кто сажает нас в тюрьму до суда, приговаривают нас к общению с гнусными людьми, не знают, как мучительно, как тягостно это общение. Они не представляют себе, что если долго дышать этим воздухом, он становится заразным… пагубным для чести человека!.. – Умоляю, не говорите так, вы глубоко огорчаете меня. – Вы просили меня объяснить, почему я такой грустный… я не хотел делиться с вами, но это единственный способ отблагодарить вас за жалость ко мне. – Моя жалость… моя жалость… – Да, я ничего не буду скрывать от вас. Я с ужасом вижу… что не узнаю себя. Напрасно я презираю этих отверженных, избегаю встреч с ними, их присутствие, контакт с ними разлагает меня, как бы я ни противился. Я уверен, что они обладают роковой способностью заражать атмосферу, в которой живут… кажется, что в меня проникает тлетворный дух. Если бы меня оправдали, мне было бы стыдно общаться с честными людьми. Ныне я недоволен, что нахожусь среди арестантов, но я страшусь дня, когда вернусь к порядочным людям… И все это происходит потому, что я сознаю свою беспомощность. – Беспомощность? – Свою подлость. – Вашу подлость? О боже, как несправедливо вы судите себя! – Разве не подло и не преступно, когда отступаешь перед долгом и честностью? А со мной это и произошло. – С вами? – Да, явившись сюда… я не сомневался, что совершил преступление, хотя ему можно было найти оправдание. А теперь оно мне кажется менее серьезным, потому что я наслушался, как воры и убийцы, отличающиеся особой свирепостью, с циничным издевательством говорят о своих злодеяниях; я иногда ловлю себя на том, что завидую их смелому равнодушию и насмехаюсь над своим раскаянием, когда думаю о совершенном мною проступке, столь незначительном по сравнению с другими. – Вы правы! Ваш поступок скорее доброе дело, чем преступление. Вы были уверены, что сможете на следующее утро вернуть сумму, взятую вами всего на несколько часов, чтобы спасти семью от разорения и, быть может, от смертельной опасности. – Для чего бы я ни взял, – это в глазах закона и честных людей – воровство. Конечно, один повод к воровству извинительнее, чем другой, но, видите ли, это пагубный симптом, когда, чтобы оправдаться в собственных глазах, сопоставляешь себя с закоренелым преступником. Отныне я не могу сравнивать себя с честными людьми. С течением времени… я убеждаюсь, что совесть тупеет, костенеет… Завтра, может быть, украду, уже не будучи уверенным, что смогу возместить сумму, которую украл с похвальной целью, но, даже если украду из жадности, я, конечно, буду считать себя невинным по сравнению с тем, кто убивает, чтобы украсть… И, однако, сейчас между мною и убийцей такое же расстояние, как между мной и безупречным человеком… Итак, потому что есть существа, в тысячу раз более опустившиеся, чем я, моя деградация в моих глазах уменьшается. Если прежде я мог сказать: я тоже честный человек, теперь я буду утешаться тем, что скажу: я менее всех преступен среди отверженных, в обществе которых мне всегда предстоит жить. – Как – всегда? Ну а когда вы отсюда выйдете? – Не важно: если я и буду оправдан, эти люди меня уже знают, по выходе из тюрьмы, встретив меня случайно, они будут разговаривать со мной как с арестантом. Поскольку справедливое обвинение, приведшее к суду, не будет известно всем этим несчастным, они станут угрожать мне тем, что разгласят мое прошлое. Вот видите, проклятые узы теперь уже неразрывно связывают меня с этими негодяями… Если бы я был в одиночном заключении до того дня, когда состоится суд, дело было бы иное, никто меня бы не знал и я не знал бы никого и не терзался бы страхом, который парализует мои лучшие помыслы. К тому же, если б я думал лишь о своей вине, она бы возросла в моих глазах, а не уменьшилась; чем значительнее она бы мне казалась, тем более серьезно было бы искупление, которое я наложил бы на себя в будущем. Поэтому, чем больше вина, за которую прощен, тем больше добра я должен сделать в доступной мне сфере. Потому что один плохой поступок нужно искупить сотней хороших. Но подумаю ли я когда-нибудь, что должен искупить то, в чем сейчас едва раскаиваюсь… Послушайте… я чувствую… что подчиняюсь непреодолимому влиянию, против которого я долго боролся изо всех сил; меня воспитали для зла, и я уступаю своей судьбе: в конце концов, один, без семьи… не все ли равно, стану ли я честным человеком или преступником?.. А впрочем, мои намерения были добрыми и честными… Именно потому, что из меня хотели сделать негодяя, я убежденно говорил себе: никогда я не изменял чести, хотя для меня это было гораздо труднее, чем для любого другого… А теперь… Нет, это ужасно… ужасно… – воскликнул Жермен. И несчастный разразился таким душераздирающим плачем, что бедная Хохотушка не могла больше сдерживать волнение и тоже залилась слезами. Выражение лица Жермена было невыносимо печальным. Нельзя было оставаться равнодушным к отчаянью этого смелого юноши, боровшегося с роковой заразой, опасность которой угрожала ему и которую он благодаря своей деликатности еще преувеличивал. Мы никогда не забудем слов человека редкого ума, двадцатилетний опыт работы которого в тюремном управлении придает особый вес его убеждению: «Если предполагать, что человек вошел в тюрьму по несправедливому обвинению, вошел совершенно невинным, то выйдет он из тюрьмы всегда уже менее честным, чем туда вошел; то, что можно было бы назвать цветком невинной честности, навсегда исчезает при одном соприкосновении с этой тлетворной атмосферой». Скажем, однако, что Жермен благодаря глубокой порядочности долго и успешно боролся, что он скорее предчувствовал болезнь, нежели в действительности болел ею. Боязнь увидеть свою ошибку не столь серьезной доказывает, что в тот час он чувствовал всю ее значительность; но все же смущение, страх, сомнения, жестоко волновавшие эту честную и благородную душу, были тревожными признаками приближения болезни. Хохотушка, руководимая прямотой своего ума, женской проницательностью и инстинктом любви, угадала то, о чем мы только что говорили. Хотя она была вполне уверена, что ее друг еще не утратил своей деликатности, она боялась, что, несмотря на высокую нравственность, Жермен однажды станет равнодушен к тому, что сейчас так жестоко его мучило.  Глава V ХОХОТУШКА   Как бы ни было незыблемым счастье, которым мы наслаждаемся, порою мы охвачены стремлением ощутить невыносимые муки для того, чтобы вслед за тем с благодарностью воспринять благородное величие самопожертвования. (Вольфганг. Святой дух, книга 2)   Хохотушка, вытерев слезы, обратилась к Жермену, прислонившемуся к решетке, с трогательной, почти торжественной серьезностью. Такого тона он еще от нее не слышал. – Послушайте, Жермен, быть может, я не ясно выражаюсь, не умею говорить так хорошо, как вы, но то, что я вам скажу, будет искренне и справедливо… Вы заблуждаетесь, утверждая, что одиноки и всеми покинуты… – Только не думайте, что я забыл все, чем обязан вашему состраданию. – Я не прерывала вас, когда вы говорили… но теперь, раз вы повторяете это слово, я должна сказать вам, что чувствую к вам совсем не сострадание… объясню вам как умею… Когда мы были соседями, я вас любила как доброго брата, верного друга. Мы оказывали друг другу маленькие услуги, вместе проводили время по воскресеньям, из благодарности я пыталась быть непринужденной, веселой… и мы оба были довольны. – Довольны? Нет… я… – Позвольте мне договорить… Когда вам пришлось покинуть дом, где мы жили, я была глубоко огорчена, такого чувства я не испытала бы по отношению к другим соседям. – Неужто это правда! – Я знала, что наши приятели-шалопаи очень скоро забудут меня, не то что вы, притом я общалась с ними лишь после того, как решительно заявила им, что наши отношения будут сугубо дружескими. В то время как вы сразу проявили ко мне глубокое уважение; посвящали мне все свое свободное время, выучили меня писать… давали полезные советы, оставались самым преданным моим соседом… и никогда ничего не ждали от меня… за свои труды… Более того, уезжая из дома, вы проявили полное доверие ко мне… вы открыли мне важную тайну, мне, молоденькой девушке, и я гордилась этим доверием! Вот почему, разлучившись с вами, я часто вспоминала вас, позабыв других моих соседей. Это правда, вы знаете, я никогда не лгу. – Неужели это так!.. Вы относились ко мне иначе – чем к другим? – Конечно, ведь я не бессердечная. Да, я была убеждена, что нет на свете человека лучше Жермена; только он слишком серьезный; впрочем, будь у меня подруга, которая захотела бы выйти замуж и быть очень счастливой, я бы ей посоветовала выйти за Жермена; это был бы рай для милой хозяйки! – Вы предназначили меня другой, – с грустью проговорил Жермен. – Да, я радовалась бы, если бы, женившись, вы были счастливы, потому что относилась к вам как к доброму другу. Вот видите, я говорю вам все откровенно. – Душевно благодарю, для меня большое утешение узнать, что вы предпочли меня другим. – Вот так я относилась к вам до тех пор, пока вас не постигло несчастье. Тогда я получила ваше трогательное письмо, где вы рассказали мне о вашем поступке, который вы называли ошибкой, а я – прекрасным и добрым делом; тогда вы поручили мне пойти к вам на квартиру и взять ваши дневники, из записей я поняла, что вы меня всегда любили, но не смели в этом признаться. Я знала, что вы позаботились о моем будущем, ведь болезнь, отсутствие заработка могли пагубно сказаться на моей жизни. На случай насильственной смерти – а вы могли ее бояться – вы завещали мне небольшую сумму, заработанную трудом и бережливостью… – Да, ведь если бы я был жив, а вы остались без работы или заболели бы, то скорее обратились за помощью ко мне, чем к кому-либо другому? Не правда ли? Скажите, я не ошибался? – Да, конечно! К кому же я, по-вашему, должна была обратиться? – Мне приятно слышать эти слова, я нахожу в них утешение! – Вы представить себе не можете, что я испытала, читая завещание, какое это печальное слово! Каждая строчка заключала в себе воспоминание обо мне, заботу о моем будущем; и все эти доказательства преданности я должна была узнать только после вашей смерти. Ну как же иначе? Такое поведение, не надо удивляться, внезапно порождает любовь; это так естественно… не правда ли, господин Жермен? Девушка призналась в этом с трогательной наивностью, устремив взгляд своих больших черных глаз на Жермена; но он вначале даже не понял ее признания, так как не мог представить себе, что Хохотушка его любит. Слова эти были произнесены столь искренне, что они дошли до глубины души узника, и он, бледнея, воскликнул: – Что вы говорите? Я боюсь… быть может, я… заблуждаюсь!.. – Повторяю, с той минуты, как я убедилась, что вы так добры ко мне, и увидела, как вы несчастны, я почувствовала, что полюбила вас; и если бы теперь моя подруга захотела выйти замуж, – сказала Хохотушка, улыбаясь и краснея, – я не стала бы советовать ей выйти за вас, господин Жермен. – Вы меня любите! – Я сама сказала, что люблю вас, ведь вы меня об этом не спрашиваете. – Неужели это возможно? – А ведь я уже два раза пыталась заставить вас уразуметь это! Что ж, этот господин не хочет понять моего намека, он принуждает меня признаться во всем. Быть может, я скверно поступила, но так как бранить меня за мою смелость можете только вы, мне уже не так страшно. Затем взволнованно и серьезно она сказала ему: – Вы сейчас показались мне таким удрученным и в таком отчаянии, что я не могла скрывать свое чувство, может быть, мое чистосердечное признание избавит вас от горьких переживаний. До сих пор я не смогла отвлечь вас и утешить, мои лакомства портят вам аппетит, от моих шуток вы плачете, но, быть может, на этот раз… Что с вами? – воскликнула Хохотушка, видя, что Жермен закрыл лицо руками. – Разве не жестоко так вести себя? Что бы я ни сделала, что бы ни сказала… вы по-прежнему несчастны; стало быть, вы слишком злой, себялюбивый человек! Можно подумать, что страдаете лишь вы и больше никто!.. – Увы, как мне горько! – с отчаяньем воскликнул Жермен. – Вы меня любите, тогда как я уже недостоин вас! – Вы недостойны? Что вы говорите! В ваших словах – ни капли здравого смысла! Значит, и я была недостойна вашей дружбы, ведь я тоже была когда-то в тюрьме… но от этого я не перестала быть честной девушкой? – Но вас взяли в тюрьму потому, что вы были бедным, покинутым ребенком, в то время как я! Боже, это огромная разница. – Что касается тюрьмы, то тут нам нечего укорять друг друга! А вот я действительно честолюбива! В моем положении я имела право надеяться только на брак с рабочим. Ведь я – найденыш, у меня ничего нет, кроме маленькой комнаты и мужественного характера, и все-таки я отважно осмелилась предложить вам себя в жены! – Увы, тогда это была моя сокровенная мечта, счастье моей жизни! Но теперь, когда надо мною тяготеет позорное обвинение, я злоупотребил бы вашим великодушием, вашим сочувствием. Нет, нет. – Боже мой! – с болью и нетерпением воскликнула Хохотушка. – Я же вам говорила, что не жалею вас, а люблю. Только о вас и думаю, не могу ни спать, ни есть, ваше милое грустное лицо всюду меня преследует. Разве это жалость? Ваш голос, ваш взор проникают до глубины моего сердца. Я вижу теперь в вас столько нового, чего прежде не замечала, и это просто сводит меня с ума. Я люблю ваше лицо, ваши глаза, вашу осанку, ваш ум, ваше доброе сердце. Неужели все это – жалость? Я сама не понимаю, почему любила вас как друга, а теперь люблю как возлюбленного, почему была всегда сумасбродной и веселой, когда питала к вам дружеские чувства, почему теперь всецело поглощена иной любовью? Не знаю! Почему раньше не замечала, что вы и красивый и добрый и что вас можно пылко любить? Не знаю, но догадываюсь, потому что я открыла, как сильно вы меня любили, как вы были благородны и преданы мне, тогда любовь всецело поглотила меня. – Право, я слушаю вас, и мне кажется, что это сон! – А я никогда не думала, что осмелюсь во всем вам признаться, меня побудило поступить так ваше отчаянье. Ну что ж, сударь, теперь, когда вы знаете, что я вас люблю как возлюбленного, как мужа, станете ли вы уверять меня, что это жалость? Великодушные сомнения Жермена должны были наконец уступить место этому смелому и наивному признанию. Мучительные переживания Жермена сменились неожиданной радостью. – Вы меня любите! – воскликнул он. – Я верю вам, ваш тон, ваш взгляд – все меня убеждает в том, что это правда! Я не задаю себе вопроса, чем я заслужил такое счастье, я слепо ему отдаюсь… Всей моей жизни не хватит на то, чтобы расплатиться с вами. Я глубоко страдал, но эта минута искупает все! – Наконец-то вы утешились. О, я была уверена, что добьюсь своего! – воскликнула Хохотушка в порыве искренней радости. – И такое счастье наступило для меня теперь среди ужасов тюрьмы, когда все меня удручает… Жермен не мог продолжать. Эта мысль напомнила ему его реальное положение, и угрызения совести, на миг забытые, снова начали терзать его. – Но ведь я арестант… я обвинен в воровстве, я буду осужден, быть может, обесчещен!.. Принять вашу бесценную жертву… воспользоваться вашим великодушным увлечением?.. О нет! Нет! Я не настолько низок! – Что вы говорите? – Я могу быть приговорен… к длительному тюремному заключению. – Ну и что? – ответила Хохотушка спокойно и убежденно. – Когда узнают, что я честная девушка, нам разрешат обвенчаться в тюремной церкви. – Но меня могут держать в тюрьме далеко от Парижа… – Раз я буду вашей женой, я последую за вами, поселюсь в том же городе, где будете вы, найду себе работу и буду вас навещать каждый день! – Но я буду опозорен в глазах всех. – Да ведь вы меня любите больше всех, не правда ли? – Разве можно об этом спрашивать?.. – А тогда в чем же дело?.. Передо мною вы не опозорены, напротив, вы – жертва вашего доброго сердца. – Но общество вас осудит, на вас будут клеветать, порицать ваш выбор. – Общество! Это вы – для меня, а я – для вас. Пусть говорят! – А потом, когда я выйду из тюрьмы, для меня начнется нищенская, необеспеченная жизнь; быть может, отвергнутый всеми, я никогда не найду работы… а вдруг, хоть об этом и думать ужасно, этот распад нравов, которого я так боюсь, коснется меня, какое будущее ждет вас тогда? – Вы не станете скверным теперь, когда вы знаете, что я вас люблю, эта мысль даст вам силы бороться с дурным влиянием. Если даже по выходе на свободу вас отвергнут, вы будете убеждены в том, что остались честным человеком и ваша жена примет вас с любовью и благодарностью. Вас удивляют такие слова? Я сама поражена, не знаю, откуда я беру все это, что говорю вам!.. Несомненно, все это говорится от души, это должно вас убедить… Если вы не желаете принять предложение, сделанное искренне, если вам не нужна преданность бедной простой девушки, которая… Опьяненный счастьем, Жермен прервал Хохотушку. – О да! Я согласен; да, я чувствую, что отказаться от некоторых жертв – это значит признать, что их недостоин. Я согласен, благородная и смелая девушка. – Это правда? На этот раз правда? – Клянусь вам… А кроме того, вы сказали мне нечто, поразившее меня до глубины души и придавшее мне мужество, которого мне не хватало. – Какое счастье! Что ж я вам сказала? – Что для вас я должен остаться честным человеком; это дает мне силу для борьбы с пагубным влиянием тюрьмы, я не боюсь теперь тлетворной атмосферы и сохраню достойным вашей любви сердце, принадлежащее вам! – О Жермен! Как я счастлива! Если я сделала что-нибудь для вас, то как щедро вы меня вознаграждаете! – Но все же, хотя вы и простили мою вину, я не забуду, что она тяжела, на мне лежит теперь двойной долг, я должен искупить прошлое и заслужить то счастье, которым я вам обязан… Буду стараться делать добро, как бы я ни был беден, случай непременно представится. – Увы! Боже мой! Это правда, всегда найдешь кого-нибудь, кто несчастнее тебя. – Если нет денег… – Тогда выступают слезы, как это случилось со мной, когда я узнала о несчастье семьи Морель. – И это святая милостыня: милосердие души дороже всякого подаяния. – Итак, вы согласны! Вы не возьмете свои слова обратно? – Никогда, никогда, мой друг, моя супруга! Мужество вернулось ко мне, и я точно пробуждаюсь ото сна. Нет больше сомнений. Я чувствовал, что заблуждался, понял, к счастью, что сам обманывал себя. Мое сердце не могло бы так биться, если бы оно навсегда утратило благородные порывы. – О Жермен, как вы прекрасны, когда говорите так! Как вы успокаиваете не только меня, но и самого себя! Теперь вы мне обещаете, правда? Теперь, когда моя любовь оберегает вас, обещайте, что не будете больше бояться говорить с этими злыми людьми, восстанавливать их против себя? – Будьте спокойны!.. Видя, что я удручен, они винили меня в том, что я раскаиваюсь, а теперь они подумают, что я такой же циник, как и они. – Правда! Они вас больше не станут подозревать, и я буду спокойна. Итак, будьте благоразумны… теперь вы принадлежите мне… я ваша жена. В это время зашевелился надзиратель, он проснулся. – Ну поцелуйте же меня, – тихо сказала Хохотушка. – Поспешите, мой супруг, это будет нашим венчанием. И девушка, смущаясь, прикоснулась лбом к железной решетке. Глубоко растроганный, Жермен прильнул губами к ее лицу. Из глаз заключенного пролилась слеза, словно влажная жемчужина. Трогательное благословение светлой, печальной и пленительной любви.   ....................   – Уже три часа, – поднимаясь, сказал надзиратель, – а посетители могут здесь быть до двух. Ну-с, милая барышня, – обратился он к гризетке, – ничего не поделаешь, надо уходить. – О, благодарю, сударь, что вы оставили нас одних. Я внушила Жермену бодрость, он не будет больше угрюмым, и ему нечего бояться злых арестантов. Не так ли, мой друг? – Будьте покойны, – проговорил Жермен, – я теперь буду самым веселым арестантом в тюрьме. – И в добрый час! Тогда на вас перестанут обращать внимание, – проговорил надзиратель. – Я тут принесла Жермену шарф, – сказал Хохотушка, – должна я передать его в контору? – Так полагается. Но раз я уже отступил от правил, допустим еще небольшое нарушение. Пусть уж будет день удач. Отдайте ему сами ваш подарок. И надзиратель открыл дверь в коридор. – Этот добрый человек прав. Сегодня действительно особый день, – сказал Жермен, принимая шарф из рук Хохотушки, которые он нежно сжал. – До свидания и до скорой встречи, я теперь не боюсь просить вас приходить возможно чаще. – А я не буду ждать вашего позволения. До свидания, милый Жермен. – До встречи, милая Хохотушка. – Наденьте шарф и не смейте простужаться, здесь так сыро! – Какой чудный шарф! Подумать только, что вы сами его связали для меня. Я никогда с ним не расстанусь, – сказал Жермен, поднеся подарок к губам. – Надеюсь, что сегодня у вас появится аппетит. Угодно вам принять от меня маленькое угощение? – Еще бы, на этот раз я отдам ему должное. – Думаю, что вы останетесь довольны, господин гурман. Вы расскажите мне, как оно вам понравилось. Еще раз благодарю вас, господин надзиратель, я ухожу сегодня счастливая и успокоенная. Да свидания, Жермен. – До скорой встречи! – До встречи навсегда… Несколько минут спустя Хохотушка, взяв зонтик и галоши, покинула тюрьму в более веселом настроении, чем то, в каком она пришла сюда. Во время разговора Жермена и гризетки во дворе тюрьмы произошла другая сцена, и мы поведем туда нашего читателя.  Глава VI ЛЬВИНЫЙ РОВ   Хотя внешний вид большой тюрьмы, построенной с соблюдением удобств и чистоты, которых требует гуманность, не представляет собою ничего мрачного, но пребывающие в ней арестанты производят удручающее впечатление. Жалость и грусть обычно охватывает вас, когда вы находитесь среди женщин. Невольно приходит на ум, что они совершили преступление не по своей воле, а только потому, что попали под губительное влияние первого совратившего их мужчины. К тому же наиболее преступные женщины сохраняют в глубине души две святые струны, которых не могут порвать самые пагубные, самые неистовые страсти, – любовь и материнство. Говорить о любви и материнстве – значит согласиться с тем, что среди несчастных созданий чистый луч света порою может осветить глубокое нравственное падение. Но у мужчин, которые отсидели в тюрьме, а затем выходят на волю, нет ничего подобного. Это сгусток преступлений, это глыба бронзы, которая раскаляется только на огне адских страстей. Вот почему внешний вид преступников, наполняющих тюрьмы, вызывает чувство ужаса и отвращения. И, только поразмыслив, вы испытываете сострадание и вместе с тем глубокое огорчение. Да… глубокое огорчение, ибо, подумав, убеждаешься, что обитатели тюрьмы и каторги – кровавая жатва для палача – прорастает всегда среди тины невежества, нищеты и отупения. Чтобы составить себе представление о царящих в тюрьме ужасах и кошмарах, пусть читатель последует за нами в «Львиный Ров». Так называется один из дворов тюрьмы Форс. Обыкновенно туда сажают самых закоренелых и опасных рецидивистов, обвиняемых в тягчайших преступлениях. Но в виду начавшегося ремонта одного из зданий тюрьмы Форс власти вынуждены были временно поместить туда несколько не столь уж закоренелых преступников. Этих последних, тоже осужденных судом присяжных, по сравнению с обычными арестантами Львиного Рва, можно было счесть добродетельными людьми.

The script ran 0.027 seconds.