Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эжен Сю - Парижские тайны [1842-1843]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: adv_history, Детектив, Классика, Приключения, Роман

Аннотация. В популярном романе известного французского писателя Эжена Сю (1804 - 1857) даны картины жизни богачей и бедняков - высшего света и "дна" Парижа. Многоплановое повествование, авантюрный увлекательный сюжет романа вызывают неизменный интерес читателей ... Маркиз де Сомбрей случайно покалечил рабочего, переходившего улицу перед его каретой. Маркиз благороден и отдает на лечение бедняги кошелек с золотом. Но раненый умирает, а его дочь прелестна, и сразу же появляются желающие воспользоваться ее красотой. Маркиз не может допустить, чтобы его друг использовал девушку как проститутку. Он переодевается в рабочую одежду и отправляется в народ... По убеждению Эжена Сю, автора романа "Парижские тайны", в преступлениях и пороках пролетариата виновато все общество. Автор в романе выступает пламенным защитником интересов низшего класса, обличает аристократию и духовенство как виновников страданий народа. Роман интересен литературной формой, драматизмом изложения, сложностью интриги.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 

Чей-то долгий вздох привлек к себе внимание Сесили. Она улыбнулась, обвивая один из своих точеных пальцев прядью вьющихся волос, выбившейся из-под ее шелкового платка. – Сесили!.. Сесили!.. – произнес чей-то грубый, но одновременно жалобный голос. И тут же в узком окошечке показалось курносое и мертвенно-бледное лицо Жака Феррана; в темноте зрачки его сверкали. Сесили, до тех пор молчавшая, начала тихонько напевать какую-то креольскую песенку. Слова этой песни были нежны и выразительны. Хотя молодая женщина пела негромко, звуки ее низкого контральто покрывали шум сильного дождя и резкие порывы ветра, от которых старый дом, казалось, вздрагивал до основания. – Сесили!.. Сесили!.. – повторил нотариус умоляющим тоном. Креолка разом перестала петь, быстро повернула голову с таким видом, будто она только теперь услышала голос Жака Феррана, и небрежной походкой подошла к двери. – Как, любезный хозяин! – Она смеха ради называла так нотариуса. – Оказывается, вы здесь! Легкий акцент придавал еще большее очарование ее звонкому и чуть резкому голосу… – О, как вы хороши в таком наряде! – пробормотал сладострастник. – Вы находите? – кокетливо спросила креолка. – Правда ведь, что этот шелковый платок очень подходит к моим волосам? – С каждым днем вы мне кажетесь все краше и краше! – А как вам нравится моя рука? Вы часто видели такую белизну? – Изыди!.. Изыди, исчадие ада!.. – в ярости крикнул Жак Ферран. Сесили звонко расхохоталась. – Нет, нет, я больше не в силах так страдать… О, если бы я не страшился смерти, – глухим голосом проговорил нотариус, – но умереть – значит больше вас не видеть, а ведь вы так хороши!.. Уж лучше я буду страдать, но зато любоваться вами. – Любуйтесь сколько вашей душе угодно… окошечко для того и служит… и также для того, чтобы мы могли с вами беседовать, как два добрых друга… и этим скрашивать наше одиночество… хотя, по правде говоря, я от него не слишком страдаю… Ведь вы такой славный господин!.. Вот какие опасные признания я могу вам делать из-за запертой двери… – Окаянная дверь!.. А вы не хотите ее отпереть? Вы ведь убедились в том, как я послушен! Сегодня вечером я мог попытаться войти к вам в комнату, но я того не сделал. – Послушны-то вы послушны, но этому есть две причины… Во-первых, вы прекрасно знаете, что треволнения бродячей жизни заставили меня обзавестить кинжалом… я с ним никогда не расстаюсь, рука у меня крепкая, и я хорошо владею этой ядовитой драгоценностью, ее лезвие острее, чем зуб гадюки… Во-вторых, вам хорошо известно, что в тот день, когда у меня появятся основания жаловаться на вас, я навсегда покину этот дом, а вы останетесь тут столь же или даже сильнее влюбленным в меня… потому что вы оказали мне честь, мне, вашей недостойной служанке, – и полюбили меня. – Вы говорите «моей служанке»! Да это я ваш слуга, ваш раб… осмеянный и презираемый… – В общем-то это, пожалуй, правда… – И вас это нисколько не трогает? – Меня это немного развлекает… Ведь дни… а особенно ночи… тянутся так долго!.. – О, будь ты проклята! – Нет, говоря серьезно, у вас такой потерянный вид, лицо у вас так искажено, что мне это даже льстит… Правда, это довольно жалкая победа, но ведь здесь никого другого, кроме вас, нет… – Выслушивать такое!.. И не иметь возможности ничего изменить… и только исходить бессильной яростью! – Господи, куда девался ваш хваленый ум!!! Быть может, никогда еще я не говорила вам ничего более нежного… – Насмехайтесь, насмехайтесь… – Да я вовсе не насмехаюсь… Никогда еще я не встречала человека ваших лет… который был бы так сильно влюблен… и, надо признаться, что человек молодой и красивый не был бы способен на столь бешеную страсть. Ведь юный Адонис, восторгаясь вами, на самом деле восторгается самим собой… он любит, я бы сказала, лишь кончиками губ… а потом, осчастливить его… что может быть проще! Он воспримет это как должное… даже благодарности настоящей не почувствует… Совсем другое дело осчастливить такого человека, как вы, любезный мой господин… О, для него это было бы равносильно обладанию небом и землей, он бы считал, что исполнились его самые безумные мечты, самые невероятные надежды! Ведь если бы кто-нибудь вам сказал: «Сударь, вы страстно любите Сесили; если я захочу, она через мгновение будет вашей», – разве не сочтете вы, что человек этот обладает сверхъестественной силой, легендарным могуществом?.. Разве не так, мой дорогой господин? – О, так, так… – Вот видите! Так вот, если б вы сумели по-настоящему убедить меня в силе вашей страсти, мне, быть может, пришла бы в голову странная фантазия, сыграть перед самой собой роль этого всемогущего человека и выступить вашим ходатаем… Понимаете? – Я понимаю только одно: вы опять насмехаетесь надо мною… насмехаетесь, как всегда, без всякой жалости! – Все может быть… в одиночестве порой рождаются самые невероятные фантазии!.. До сих пор в голосе Сесили слышались сардонические нотки; но последние слова она произнесла задумчиво и серьезно, сопроводив их таким долгим и красноречивым взглядом, что нотариус затрепетал. – Замолчите! И не смотрите на меня так! – взмолился он. – Вы сведете меня с ума… Уж лучше скажите прямо: «Никогда!» Тогда я смогу, по крайней мере, ненавидеть вас, прогнать вас из моего дома! – воскликнул Жак Ферран, невольно цепляясь за смутную надежду. – Да, тогда бы я ничего от вас не ждал. Но горе мне, горе!.. Теперь я уже достаточно знаю вас и потому, против собственной воли, продолжаю надеяться, что в один прекрасный день вы от нечего делать или из высокомерной прихоти, быть может, даруете мне то, на что я не могу рассчитывать, ибо вы не любите меня… Вы говорите, что я должен убедить вас в силе моей страсти… Господи, неужели вы не замечаете, до чего я несчастен?! Я ведь делаю все для того, чтобы вам угодить… Вы хотите жить скрытно, недоступно для любопытных взглядов – и я прячу вас от этих взглядов, даже с серьезным риском для моей репутации; потому что в конечном счете так и не знаю, кто вы такая; но я уважаю вашу тайну, я никогда с вами о ней даже не заговариваю… Когда я попробовал расспросить вас о прошлом… вы не захотели мне отвечать… – Ну что ж! Признаю, что была неправа; и сейчас я хочу дать вам доказательство полного моего доверия к вам, мой любезный господин! Выслушайте мою исповедь. – Еще одна горькая для меня насмешка, не так ли? – Нет… я говорю совершенно серьезно… Нужно, чтобы вы, по крайней мере, знали о прошлой жизни той, кому вы так великодушно оказываете гостеприимство. – И Сесили прибавила с притворным раскаянием и самым жалобным тоном: – Я дочь бравого солдата, брата госпожи Пипле, которая доводится мне теткой; я получила воспитание гораздо лучшее, чем у людей моего круга; меня соблазнил, а затем оставил богатый молодой человек. И тогда, стремясь избежать гнева моего старика отца, весьма щепетильного в вопросах чести, я бежала из своей родной страны… – И тут, разразившись смехом, Сесили прибавила: – Вот, полагаю, весьма трогательная и, главное, весьма правдоподобная история моих заблуждений, о таких историях мы часто слышим. Удовлетворите ею свое любопытство в ожидании иных более пикантных признаний. – Я и не сомневался, что речь пойдет об очередной жестокой шутке, – сказал нотариус, сдерживая ярость. – Вас ничто не может растрогать… ничто… Что же поделать? По крайней мере, рассказывайте хоть что-нибудь. Я служу вам как последний лакей, ради вас я пренебрегаю самыми важными для меня делами, я уже толком не понимаю, что делаю… я стал предметом удивления и насмешек для моих служащих… мои постоянные клиенты опасаются поручать мне вести их дела… Я порвал отношения с несколькими благочестивыми особами, с которыми прежде часто виделся… я даже, подумать не решаюсь о том, что обо мне говорят, чем объясняют полную перемену в моих привычках… И вы, не знаете, нет, вы не знаете, к каким ужасным последствиям для меня может привести моя безумная страсть к вам… Разве все это не говорит о моей преданности, о тех жертвах, какие я приношу?.. Вам угодно иметь еще другие доказательства?.. Скажите какие! Может быть, вам нужно золото? Меня считают более богатым, чем на самом деле… но я готов… – А что прикажете делать мне сейчас с вашим золотом? – спросила Сесили, прерывая нотариуса и пожимая плечами. – Для того чтобы жить в этой комнате, золото не нужно… Не больно-то вы изобретательны! – Но разве моя в том вина, что вам нравится сидеть здесь как в тюрьме… Или вам не подходит сама эта комната? Вы хотели бы жить в более роскошном покое? Говорите… Приказывайте… – А зачем? Я еще раз спрашиваю вас: зачем? О, вот если бы я поджидала тут дорогого мне человека… пылающего любовью, которую он внушает и которую разделяет сам, тогда бы я жаждала золота, шелков, цветов, изысканных духов с необыкновенным ароматом; все дивные предметы роскоши, все самое пышное, самое чудесное понадобилось бы мне для того, чтобы служить рамкой для моей пламенной любви, – сказала Сесили с такой страстью в голосе, что нотариус вздрогнул всем телом. – Ну так что ж! Все эти предметы роскоши… достаточно вам сказать лишь слово и… – Зачем они мне? Для чего они мне? К чему рама, если нет картины?.. А обожаемый мною человек… где его найти, где… дорогой мой господин? – Да, это-правда!.. – с горечью воскликнул Жак Ферран. – Ведь я стар… я уродлив… я могу вызвать у вас только брезгливое отвращение… Эта женщина обливает меня презрением… она жестоко играет мною… а у меня нет сил прогнать ее… У меня достанет сил только на то, чтобы страдать. – Ох, до чего несносный плакса! Ох, глупец, способный только на слезливые жалобы! – воскликнула Сесили сардоническим и презрительным тоном. – Он умеет только одно: стенать и приходить в отчаяние… а между тем он уже десять дней сидит взаперти рядом с молодой женщиной… находится наедине с нею в уединенном доме… – Но ведь эта женщина пренебрегает мною… но ведь эта женщина вооружена кинжалом… но ведь эта женщина запирается у себя в комнате на ключ!.. – в бешенстве завопил нотариус. – Ну и что? Победи пренебрежение этой женщины; заставь ее выронить кинжал из рук; убеди ее отпереть дверь, которая вас разделяет… добейся этого не грубой силой… и тогда она окажется бессильна перед тобой… – Как же мне этого добиться? – Силой твоей страсти!.. – Силой страсти… Но как мне зажечь в ней ответную страсть, господи? – Я вижу, что ты всего лишь заурядный нотариус и святоша в придачу!.. Ты просто жалок… Неужели я должна учить тебя, как действовать?! Ты уродлив – стань грозным, и тогда о твоем уродстве забудут. Ты стар – будь сильным и энергичным, и тогда о твоем возрасте забудут… Ты внушаешь отвращение – научись внушать страх. Да, тебе не дано быть гордым скакуном, который победоносно ржет в табуне кобылиц, с нетерпением ждущих его, не будь же, по крайней мере, глупым верблюдом, который опускается на колени и ждет, пока его навьючат… Стань тигром… старым тигром, который ревет над окровавленной добычей и тем хорош… и потому тигрица из глубины пустыни отвечает на его зов… Слушая эти речи, не лишенные дерзости и природного красноречия, Жак Ферран не мог сдержать дрожь: он был потрясен свирепым, почти что диким выражением лица Сесили; грудь молодой женщины бурно вздымалась, ноздри ее раздувались, рот был хищно оскален, и она не сводила с нотариуса пламенного взгляда своих огромных черных глаз. Никогда еще Сесили не казалась ему такой красивой… – Говорите, говорите еще, – воскликнул он в экстазе, – на сей раз вы не насмехаетесь, вы говорите серьезно… О, если б я только мог!.. – Хотеть – значит мочь, – отрывисто сказала креолка. – Но… – Но, скажу я тебе, хотя ты и стар, хотя ты и отвратителен… я бы согласилась оказаться на твоем месте, потому что мне бы представилась тогда возможность соблазнить молодую, красивую и страстную женщину, ибо одиночество отдавало ее мне во власть, женщину, которая все знает и все умеет… женщину, которая на такое способна… И я бы уж соблазнила ее! А затем, когда моя цель была бы достигнута, все то, что прежде было против меня, с той поры обратилось бы мне на пользу… С какой гордостью, с каким торжеством я могла бы сказать себе: «Мне удалось заставить ее забыть и о моем возрасте, и о моем уродстве! Любовь, которую она мне выказывает, рождена не жалостью, не извращенной прихотью, она завоевана моим умом, моей отвагой, моей настойчивостью и энергией… ее вызвала, наконец, моя безмерная страсть к этой женщине… Да, пусть отныне сюда являются юные красавцы, полные прелести и очарования, эта прекрасная молодая женщина, которую мне удалось покорить многими доказательствами моей пылкой и безграничной страсти, даже не поглядит на них; нет, она и не посмотрит в их сторону, ибо она знает, что эти изнеженные щеголи не поступятся даже узлом на своем шейном платке, даже прядью своих волос ради того, чтобы послушно выполнить любое ее самое фантастическое желание… зато я, если она, к примеру, бросит свой носовой платок в пылающий огонь, по первому ее знаку брошусь в раскаленную печь и, как старый тигр, буду рычать от радости…» – Да, я так и поступлю!.. Попробуйте, попробуйте! – вскричал Жак Ферран вне себя от волнения. Сесили еще ближе подошла к окошечку в двери и, устремив на нотариуса пристальный и пронизывающий взгляд, продолжала: – Ибо эта молодая женщина будет твердо знать, что если ей в голову придет самый необыкновенный каприз, то юные красавцы прежде всего станут думать о своих деньгах, коль скоро они у них есть, либо – за неимением денег – о своих низменных интересах… в то время как ее старый тигр… – Ни на что не посмотрит… он… слышите, ни на что не посмотрит… Состояние… честь… он готов будет всем пожертвовать, всем!.. – Это правда? – спросила Сесили, прикоснувшись своими очаровательными пальцами к костлявым и поросшим волосами пальцам Жака Феррана; просунув свои руки между прутьями решетки, которой было забрано окошечко, он судорожно вцепился в них. Он впервые почувствовал, впервые ощутил, до чего свежа гладкая кожа креолки… Жак Ферран побледнел еще больше, из его груди вырвался хриплый стон. – Разве может эта молодая женщина не воспылать страстью? – спросила Сесили. – Ведь если она взглядом укажет своему старому тигру на ее врага… и скажет: «Ударь его», – то он… – То он тут же ударит! – завопил Жак Ферран, стараясь прижаться своими пересохшими губами к пальцам креолки. – Чтобы овладеть тобой, – закричал негодяй, – я готов совершить даже преступление… – Подожди, господин… – внезапно сказала Сесили, отдергивая руку, – лучше уходи… я больше не узнаю тебя… до сих пор ты мне казался уродливым, но теперь… уходи, уходи. С этими словами она резко повернулась и отошла от двери. Коварная креолка сумела придать своему жесту и своим словам невероятное правдоподобие; взгляд ее казался одновременно изумленным, разгневанным и пылким, он как нельзя более естественно выражал ее досаду, вызванную тем, что она на минуту позабыла о безобразной внешности Жака Феррана, и злополучный сладострастник почувствовал себя во власти неистовой надежды; он еще сильнее вцепился в прутья решетки, которой было забрано окошечко, и закричал: – Сесили, куда ты?.. Вернись… вернись… приказывай что хочешь, я стану твоим тигром!.. – Нет, нет, господин… – отвечала креолка, все дальше и дальше уходя от двери. – Лучше, для того чтобы отогнать беса, который искушает меня, я спою одну из песен, что поют в моих родных краях… Ты слышишь меня, господин?.. Ветер на дворе усилился, буря свирепствует… в такую ночь двум возлюбленным особенно приятно и радостно сидеть рядышком у очага, где весело потрескивают дрова!! – Сесили… вернись!.. – жалобно молил Жак Ферран. – Нет, нет, позднее… когда я смогу это сделать, не опасаясь самой себя… но свет этой лампы меня слепит… от сладостной неги мои веки смыкаются… Я и сама не понимаю, что за волнение владеет мной… уж лучше я побуду в полумраке… мне кажется, то будет сумрак наслаждения… сумрак истомы… Произнеся эти слова, Сесили подошла к камину, погасила лампу, сняла со стены висевшую там гитару, поворошила кочергой головни. Отсветы огня, горевшего в камине, освещали просторную комнату. Припав к узкому окошечку, Жак Ферран не шевелился; вот какая картина открывалась его взору. Посреди освещенного круга, образованного дрожащими языками пламени, Сесили полулежала на широкой софе, обитой узорчатым гранатовым шелком, медленно перебирая струны гитары и извлекая из них мелодичные звуки; вся ее поза выражала негу и отрешенность. Пламя, пылавшее в камине, отбрасывала красные блики на лицо и на фигуру креолки, довольно ярко освещая ее; в остальной части комнаты царил полумрак. Пусть читатель, для того чтобы лучше представить себе эту картину, вспомнит о том, какой таинственный, почти фантастический вид приобретает комната, в которой пламя очага борется с огромными тенями, подрагивающими на стенах и на потолке… На улице ураган бушевал все сильнее, свист и рев ветра был слышен в доме. Беря аккорды на своей гитаре, Сесили не сводила гипнотического взгляда с Жака Феррана, а он как завороженный пожирал ее глазами. – Вот что, мой господин, – сказала креолка, – послушайте песню, что поют в наших краях; там не умеют слагать рифмованные стихи, у нас в ходу речитатив, как его называют знатоки, и после каждой паузы возникает певучая мелодия, она сопровождает всякий куплет; песня получается непритязательная, даже порою наивная, но я уверена, что она вам понравится, господин… Та песня, что я спою, зовется «Влюбленная женщина», это она говорит, это она поет… И Сесили начала свою песню: она скорее декламировала, чем пела, и слова играли большую роль, нежели мелодия. Нежные и волнующие аккорды гитары служили ей аккомпанементом. Вот эта песнь креолки:   «Везде цветы, всюду цветы. Мой возлюбленный вот-вот придет! Я дрожу, я трепещу от счастья. Солнце, не свети так ярко, сладострастью больше подходит полумрак. Благоухают цветы, но их свежему аромату мой любимый предпочитает мое жаркое дыхание… Дневной свет не ранит его очей, ибо он смежит веки под моими поцелуями… Приди же, ангел мой! Приди… грудь моя бурно вздымается, кровь в моих жилах кипит… Приди… приди… приди…»   Слова эти, произнесенные с таким нетерпеливым жаром, словно креолка обращала их к невидимому любовнику, сопровождались чарующей мелодией, она как бы усиливала их; прелестные пальцы Сесили извлекали из гитары, инструмента, как известно, не слишком громкого, вибрирующие звуки, удивительно нежные и гармоничные. Взволнованное лицо Сесили, ее влажные, затуманенные негою глаза, которые она не сводила с нотариуса, казалось, выражали томление и жажду желанной встречи. Слова любви, опьяняющая мелодия, пламенные взгляды, чувственная красота креолки, ночная тишина – все это вместе взятое до такой степени возбуждало Жака Феррана, что разум его помутился. Теряя над собой власть, он воскликнул: – Сжалься… Сжалься надо мной, Сесили!.. Голова у меня идет кругом!.. Остановись, не то я умру!.. О, хоть бы мне сойти с ума!.. – А теперь послушайте второй куплет, господин, – сказала креолка, вновь тронув струны. И она продолжала с еще большей страстью свою песню:   «Будь мой любимый рядом и коснись он рукою моего обнаженного плеча, такая острая дрожь пройдет по моему телу, что мне почудится, будто я сейчас умру. Будь он рядом со мной… и коснись он своими кудрями моей щеки, прежде бледная щека заалеет как роза… Моя всегда бледная щека вспыхнет… Душа души моей, будь ты здесь… мои пересохшие уста, мои жадные губы не вымолвят ни слова… Жизнь жизни моей, будь ты здесь, я, даже изнемогая от любви… не попрошу пощады… Тех, кого я люблю так, как люблю тебя… я убиваю страстью… О ангел мой! Приди… Грудь моя бурно вздымается, кровь моя в жилах кипит… Приди… приди… приди…»   Первую строфу своей песни Сесили исполнила со сладострастной негой, во вторую строфу, особенно в ее последние слова, она вложила все неистовство дикой страсти. Казалось, музыка бессильна была передать овладевшее креолкой бурное и пылкое желание; она вдруг отшвырнула в сторону гитару… и, приподнявшись на софе, протянула руки к двери, за которой стоял Жак Ферран, и безумным, почти умирающим голосом прошептала: – О, приди же… приди… приди… Эти полные страсти слова Сесили сопроводила таким огненным взглядом, что описать его мы не в силах… Из груди Жака Феррана вырвался дикий вопль: – Смерть!.. Смерть тому, кого ты станешь так любить… к кому ты станешь обращаться с какими пылкими речами! – закричал он, колотясь о дверь в приступе ревности и – бешеной страсти. – Возьми все мое состояние… возьми саму жизнь… но прежде даруй мне хотя бы минуту всепоглощающего сладострастия… которое ты рисуешь огненными словами. Гибкая, как пантера, Сесили одним прыжком оказалась у двери; наклонившись к окошечку, она с непостижимым притворством сделала вид, будто из последних сил борется с охватившей ее страстью и заговорила едва слышным голосом, трепеща и словно сдерживая волнение: – Ничего не поделаешь!.. Я вынуждена тебе признаться… я сама вся горю… пламенные слова этой песни воспламенили меня. Я ни за что не хотела подходить к этой двери… и вот я здесь, возле нее… помимо собственной воли… потому что в моем мозгу звучат слова, которые ты недавно произнес: «Если ты скажешь «ударь»… я ударю…» Стало быть, ты и впрямь так любишь меня? – Чего ты хочешь?.. Золота?.. Всего моего золота?.. – Нет… мне и своего хватит… – Есть ли у тебя враг? Я убью его, – У меня нет врагов… – Хочешь стать моей женой? Я тотчас женюсь на тебе… – Я замужем!.. – Так чего же ты хочешь? Господи боже!.. Чего же ты все-таки хочешь?.. – Докажи мне, что тобою владеет слепая, неистовая страсть ко мне, что ты готов для нее всем пожертвовать!.. – Я готов! Я пожертвую всем… всем!.. Но что мне надо сделать? – Я сама не знаю… Но в какой-то миг блеск твоих глаз ослепил меня… Если ты сейчас, немедленно, дашь мне доказательство неистовой любви, которая способна взволновать женщину до глубины души, наполнить ее исступленным восторгом, я не знаю, на что я готова пойти!.. Поторопись же! Ведь я капризна, и завтра настроение, владеющее мной сейчас, возможно, пройдет бесследно. – Но какое доказательство я могу тебе дать немедленно, здесь? – завопил негодяй, ломая руки. – Какая жестокая мука! Доказательство! Скажи, какое доказательство тебе нужно? – Да ты просто глупец! – ответила Сесили, отходя от окошечка и изображая на лице досаду, презрение и гнев. – Видно, я ошиблась! Я-то думала, что ты способен дать мне непреложное доказательство своей любви! Доброй ночи!.. Жаль, конечно… – Сесили!.. О, не уходи, вернись!.. Но что должен я сделать? Подскажи… В голове у меня мутится… что мне делать? Что мне делать? – Думай! Ищи!.. – Господи боже! Господи боже!.. – Я-то была готова уступить соблазну, если бы ты сам того захотел… Больше такой случай не повторится… – Но скажи, наконец… Должен же человек сказать, чего он хочет! – вне себя от отчаяния крикнул нотариус. – Угадай… – Объясни хоть что-нибудь, намекни… прикажи!.. – Эх! Если б ты меня действительно хотел так страстно, как ты утверждаешь… ты б нашел средство убедить… Доброй ночи… – Сесили! – Я сейчас захлопну окошечко… вместо того, чтобы отворить дверь… – Сжалься!.. Послушай… – На миг мне показалось, что голова у меня закружилась от страсти… Но теперь этот порыв прошел… Все угасло, в моей душе опять воцарился мрак… В ту минуту я думала только о том, что ты мне безмерно предан… и готова была отодвинуть засов… но, нет, нет… ты сам не захотел… О, ты даже не понимаешь, как много ты потерял… Прощай, святой человек… – Сесили… послушай… останься… я придумал, я нашел! – воскликнул Жак Ферран после недолгого молчания с таким взрывом радости, который невозможно передать. У прохвоста голова шла кругом. Туман, рожденный порочной страстью, помрачил его рассудок; охваченный слепой и бешеной похотью, он потерял всякую осторожность, перестал владеть собою, даже инстинкт самосохранения покинул его… – Ну что же? Так в чем доказательство твоей любви? – спросила креолка. Она подошла было к камину и взяла лежавший на нем кинжал, но при последних словах нотариуса медленно вернулась к окошечку; фигура ее была слабо освещена горевшим в камине огнем… Незаметно от Жака Феррана она набросила на дверь железную цепочку, висевшую на двух крюках; один из них был прочно вделан в филенку двери, другой – в косяк. – Послушай, – заговорил нотариус хриплым и прерывающимся голосом, – послушай… Если я отдам тебе во власть свою честь… все свое состояние… даже саму жизнь… прямо здесь… тотчас же… тогда ты поверишь в то, что я тебя страстно люблю? Достаточно ли тебе будет такого доказательства моей безумной страсти? Ответь! – Ты предашь мне во власть свою честь… свое состояние… саму свою жизнь!.. Ничего не понимаю… – Если я открою тебе ужасную тайну, такую, что может привести меня на эшафот, тогда ты станешь моей? – Стало быть, ты… преступник? Да ты смеешься надо мной… А как же твоя хваленая, твоя строгая нравственность? – Чепуха, ложь!.. – А твоя хваленая честность? – Тоже ложь… – А твоя всем известная святость? – И это ложь… – Выходит, ты слывешь святым, а на самом деле – ты демон?! Ты просто бахвалишься… Нет, не может человек так ловко лукавить, не может он обладать такой волей, таким холодным умом и такой энергией, не может он быть так дерзок и отважен, чтобы суметь снискать такое доверие и такое уважение окружающих….. Каким же адским презрением к людям должен обладать такой человек, если он осмелится бросить столь дерзкий вызов обществу! – Я именно такой человек… Мне свойственно подобное презрение к людям, и я – бросил столь дерзкий вызов обществу! – воскликнул Жак Ферран, этот изверг, с пугающей гордостью. – Жак!.. Жак!.. Не говори таких вещей! – пронзительным голосом закричала Сесили, чья грудь бурно вздымалась от притворного волнения. – Ты сведешь меня с ума… – Возьми мою голову за свои ласки!.. Согласна? – Ах! Наконец-то я слышу голос истинной страсти!.. – вырвалось у креолки. – Подожди… Вот мой кинжал… Ты обезоружил меня… Жак Ферран просунул руку между прутьев решетки, которой было забрано окошко, осторожно взял из рук Сесили смертоносное оружие и швырнул его в глубь коридора. – Сесили… Значит, ты мне веришь? – вскричал он не помня себя. – Верю ли я тебе?! – воскликнула креолка, с силой сжимая своими прелестными ручками судорожно сведенные костлявые руки нотариуса. – Да, я верю тебе… потому что у тебя опять такой взгляд, какой был недавно, и этот взгляд завораживает меня… Твои глаза горят диким, свирепым огнем… Жак… я люблю такие твои глаза! – Сесили!! – Ты, должно быть, говоришь правду… – Говорю ли я правду?! О, ты сама в этом убедишься! – Твое чело так грозно… Твое лицо устрашает… Послушай, ты вселяешь страх и восторг, как разъяренный тигр… Но ты ведь говоришь правду, не так ли? – Говорю тебе: я совершал преступления! – Тем лучше… раз, признаваясь в них, ты доказываешь этим свою страсть ко мне… – А что, если я тебе все расскажу? – Я все приму как должное… Коль скоро ты так слепо, так отважно вверяешься мне, Жак, то уже не идеального возлюбленного из моей песни стану я призывать… Это тебе… тебе, мой тигр… тебе скажу я: «Приди… приди… приди…» Произнеся эти слова с деланной страстью и жаром, Сеси-ли подошла близко, совсем близко к окошечку, и Жак Ферран ощутил на своем лице горячее дыхание креолки, а к его поросшим волосами пальцам неожиданно прикоснулись ее крепкие и свежие губы; старый сатир вздрогнул, как от электрического тока. – О, ты будешь моей!.. Я стану твоим тигром! – завопил он. – А потом, если захочешь, можешь осрамить меня, можешь добиться, чтобы мне отрубили голову… Моя честь, моя жизнь отныне принадлежат тебе. – Твоя честь? – Да, именно честь! Слушай же… Десять лет тому назад мне доверили маленькую девочку и вручили двести тысяч франков, предназначенных для нее. Я бросил ребенка на произвол судьбы, затем мне удалось состряпать фальшивое свидетельство о ее смерти, так что для всех она слыла мертвой, а деньги я присвоил себе… – Какой смелый и дерзкий поступок!.. Кто бы мог ожидать такого от тебя? – Слушай дальше. Я ненавидел своего кассира… Однажды вечером он взял из моего стола немного золота, которое вернул на следующий день; но, для того чтобы погубить этого злосчастного простофилю, я обвинил его – в том, будто он украл у меня солидную сумму. Мне поверили, и его заключили в тюрьму… Теперь ты видишь, что моя честь в твоих руках? – О!.. Ты и впрямь любишь меня, Жак, да, ты любишь меня… Раз ты доверяешь мне такие тайны!.. Значит, моя власть над тобой так велика?! Но я не останусь неблагодарной… Подставь мне свою голову, где зародились такие дьявольские планы… я хочу поцеловать твой лоб… – О! – воскликнул нотариус вне себя от восторга. – Если даже здесь, рядом, воздвигнут эшафот… я не отступлю… Но слушай еще… Девочка, которую я в свое время бросил на произвол судьбы, недавно вновь встретилась на моем пути… Это встревожило меня… и я приказал убить ее… – Ты?.. Но как?.. Каким образом?.. Где это произошло?.. – Это было несколько дней тому назад… возле Аньерского моста… есть такой остров… остров Черпальщика… там некий Марсиаль утопил ее в лодке с подъемным люком… Тебе достаточно этих подробностей? Теперь-то ты мне веришь? – Ты просто дьявол!.. Исчадье ада!.. Ты меня пугаешь, и вместе с тем меня влечет к тебе… ты будишь во мне страсть… Какой же ты обладаешь властью! – Слушай, слушай дальше… Некоторое время назад один человек доверил мне большие деньги – сто тысяч экю… Я заманил его в ловушку… и пустил пулю в лоб… А потом доказал, что то было самоубийство. Когда его сестра попросила меня вернуть ей его вклад, я заявил, что не получал никаких денег от него… Так что отныне я целиком в твоей власти… Отвори же дверь! – Жак… Слышишь: я тебя обожаю!.. – воскликнула креолка с деланным восторгом. – О, пусть меня ждет тысяча смертей, я их не боюсь! – завопил нотариус в упоении, какое невозможно описать. – Да, ты была права… Будь я молод и красив, я не мог бы испытать такой радости, такого торжества… Где ключ?! Дай мне ключ!.. И отодвинь засов… Креолка вынула ключ из запертой изнутри двери и протянула его Жаку Феррану в окошечко, при этом она потерянно прошептала: – Жак… я теряю рассудок!.. – Наконец-то ты моя! – закричал сладострастник, зарычав от страсти, и торопливо повернул ключ в замке. Однако дверь не отворилась: ее держал засов. – Иди же ко мне, мой тигр!.. Иди… – проговорила Сесили умирающим голосом. – Засов… отодвинь засов!.. – закричал Жак Ферран. – А что, если ты меня обманываешь? – вдруг воскликнула креолка. – Что, если все твои тайны придуманы, и ты просто потешаешься надо мной?! Нотариус оцепенел, он был ошеломлен. Ведь он уже считал, что его нечистые желания близки к осуществлению, и эта последняя задержка привела его в исступление. Он стремительно поднес руку к груди, распахнул жилет, с яростью сорвал с шеи стальную цепочку, на которой висел небольшой бумажник красной кожи, схватил его и показал Сесили; при этом он проговорил хриплым, задыхающимся голосом: – Этого бумажника достаточно для того, чтобы мне отрубили голову. Отодвинь засов, и я вручу тебе эту роковую улику… – Давай сюда бумажник, мой старый тигр… – вскричала Сесили. С грохотом отодвинув засов левой рукою, она правой выхватила у нотариуса бумажник… Жак Ферран выпустил его из рук только тогда, когда почувствовал, что дверь под его нажимом поддалась… Увы, дверь поддалась, но лишь приоткрылась, всего на полфута: ее удерживала в таком положений цепочка, укрепленная на крюках. При этом неожиданном препятствии сластолюбец всем телом навалился на дверь; от его отчаянных усилий дверь заходила, но не распахнулась. Сесили с быстротой молнии, зажав бумажник зубами, отворила окно, выбросила во двор свой плащ и с невероятной ловкостью и проворством спустилась вниз, с помощью веревки с узлами, которую она заблаговременно привязала к перилам балкона; она мгновенно достигла земли, точно выпущенная из лука легкая и стремительная стрела… Затем она торопливо закуталась в плащ и помчалась к швейцарской, где ночью никого не было; проникнув туда, она дернула за шнур от входной двери и очутилась на улице; здесь она прыгнула в ожидавший ее экипаж: с того самого дня, когда креолка поселилась в доме Жака Феррана, каждый вечер, по распоряжению барона фон Грауна, на всякий случай в двадцати шагах от жилища нотариуса стояла наготове карета… Запряженные в нее две сильные лошади тотчас пустились вскачь. Прежде чем Жак Ферран сумел обнаружить бегство Сесили, она уже достигла соседнего бульвара… А теперь вернемся к этому извергу. Сквозь полуоткрытую дверь ему не было видно окно, которым креолка воспользовалась для того, чтобы подготовить и осуществить свой побег… С яростью нажав на дверь своим широким плечом, нотариус сорвал цепочку, еще державшую дверь… Он стремительно ворвался в комнату… И никого там не обнаружил… Веревка с узлами еще покачивалась на перилах балкона, высунувшись из окна, он увидел ее… А затем, при свете луны, выглянувшей из-за туч, разогнанных сильным ветром, он различил, что в дальнем углу двора, возле крытого прохода, распахнута калитка. Жак Ферран сразу же обо всем догадался. У него оставался последний проблеск надежды. Полагаясь на свою силу, он решительно перешагнул через перила балкона и в свой черед спустился во двор при помощи все той же веревки и поспешно выбежал на улицу. Улица была пуста… На ней никого не было видно. Только издали доносился стук колес экипажа, быстро увозившего креолку. Сперва нотариус подумал, что то был какой-то задержавшийся до ночи экипаж, и не придал никакого значения услышанному им стуку колес. Но почти тотчас же он понял, что это уезжала неизвестно куда Сесили, увозя с собою неоспоримую улику его преступлений!.. Понял он и то, что у него нет никаких шансов разыскать ее. При этой ужасной мысли он без сил опустился на стоявшую у входа в дом каменную тумбу. Жак Ферран долго просидел на ней в неподвижности – молча и словно окаменев. Он сидел с блуждающим взором, вытаращив глаза, стиснув зубы, в углах его рта выступила пена: сам того не сознавая, он терзал ногтями свою грудь, из которой сочилась кровь… Мысли его мешались, ему чудилось, что он летит в бездонную пропасть. Когда нотариус стряхнул наконец свое оцепенение и встал, ноги у него подкашивались, он зашагал, тяжело ступая и пошатываясь; все кружилось у него перед глазами, как у пьяного, не успевшего протрезвиться человека… С силой захлопнув калитку, что вела на улицу, он возвратился во двор… Тем временем дождь прекратился. Но ветер по-прежнему дул, и свистел, и гнал по небу тяжелые, серые облака, которые заволакивали луну, но не полностью гасили ее блеск, и тусклый свет падал на стены дома. Холодный ночной воздух немного освежил и успокоил Жака Феррана; надеясь унять сжигавший его внутренний огонь, он углубился в мокрые аллеи сада и быстро зашагал, то и дело спотыкаясь; время от времени он подносил к своему лбу сжатые кулаки… Шагая наудачу, он дошел до конца какой-то аллеи, она упиралась в полуразрушенную теплицу. Внезапно он наткнулся на кучу свежевскопанной земли. Он машинально посмотрел себе под ноги и увидел измазанное кровью белье. Жак Ферран оказался возле той ямы, которую вырыла Луиза Морель, чтобы похоронить в ней своего мертвого ребенка… Ее ребенка… который был также ребенком нотариуса… Несмотря на всю свою черствость, несмотря на владевшую им ужасную тревогу, Жак Ферран задрожал от страха. Было во всем этом что-то роковое… Он подвергся жестокой каре за свое сладострастие… И вот случай привел его к могиле невинного младенца… младенца, который был несчастным плодом совершенного им насилия и его чудовищного любострастия!.. При других обстоятельствах Жак Ферран, не задумываясь, наступил бы на эту могилу и прошел дальше с присущим ему чудовищным равнодушием, но, исчерпав всю свою дикую энергию в только что описанной нами сцене, он вдруг почувствовал внезапную слабость и ужас… На лбу его выступил холодный пот, колени задрожали, ноги подкосились, он рухнул на землю возле разверстой могилы и долго лежал без движения.  Глава XV ТЮРЬМА ФОРС   … Необъяснимая ошибка! Несправедливая ошибка! Ужасная ошибка! (Вольфганг, книга вторая)   Подробное описание нижеследующих сцен, возможно, приведет к тому, что нас упрекнут в том, будто мы нарушаем целостность нашего повествования, включая в него эпизодические картины; однако нам кажется, что именно сейчас, когда важные вопросы, связанные с порядками в исправительных тюрьмах, вопросы, неотделимые от общественного порядка вообще, вот-вот не то чтобы будут разрешены (наши законодатели конечно же воздержатся от этого), но будут, по крайней мере, широко обсуждаться, повторяю, нам кажется вполне уместным описать внутреннюю жизнь тюрьмы – этого своеобразного чистилища, этого зловещего порождения цивилизации. Одним словом, мы сочли достаточно интересным, набросать несколько портретов заключенных, принадлежавших к различным сословиям, и рассказать о том, какие семейные и иные отношения связывают их с внешним миром, от которого этих людей отделяют прочные тюремные стены. А потому, надеемся, нам простят то, что мы позволили себе сгруппировать вокруг некоторых действующих лиц нашей книги, уже знакомых читателям, несколько второстепенных персонажей: с их помощью нам легче будет изложить некоторые критические соображения, глубже, полнее познакомить читателя с тюремной жизнью. Войдем же в тюрьму Форс. Нет ничего мрачного, ничего зловещего во внешнем виде этого дома, где содержат заключенных; находится он в квартале Марэ, на улице Короля Сицилии. Посреди первого тюремного двора устроено несколько куртин, засаженных кустарником; из земли уже выглядывают и зеленеют ранние цветы – примулы и подснежники; крыльцо, увенчанное проволочной сеткой, увитой узловатыми лозами дикого винограда, ведет в одну из семи или восьми крытых галерей, предназначенных для прогулки заключенных. Внушительные здания, образующие тюремные дворы, сильно смахивают на солдатскую казарму либо на фабрику, которую поддерживают в идеальном порядке. Сложены эти тюремные здания из белого камня, у них большие и широкие окна, куда свободно проникает чистый и свежий воздух. Плиты и булыжник, которым вымощены внутренние дворы, чисто подметены. В нижних этажах расположены просторные помещения, где зимой тепло, а летом прохладно, в дневное время заключенные здесь работают, обедают, беседуют между собой. В верхних этажах находятся просторные спальни, потолки в них высокие – высота стен от десяти до двенадцати футов, – плиточный пол вымыт до блеска; вдоль стен – два ряда железных кроватей, на каждой помимо соломенного тюфяка лежит толстый и мягкий матрас, подушка в виде валика, простыни из белого полотна и теплое шерстяное одеяло… При виде этого заведения, отвечающего требованиям известного уюта и гигиены, каждый человек невольно испытывает сильное изумление, ибо мы привыкли думать, что тюрьмы – это какие-то унылые и мерзкие бараки, темные и грязные. Но это заблуждение. Если есть на свете что-либо унылое, мерзкое и темное, то эго те трущобы, вроде жилища гранильщика алмазов Мореля, в которых множество бедных и честных тружеников влачат жалкое существование; изможденные, исхудалые, эти люди вынуждены уступать свое убогое ложе бедной жене и с отчаянием мириться с тем, что их бледные, хилые и полуголодные лети дрожат от холода на смрадной соломенной подстилке. А как разительно отличаются друг от друга по своему внешнему виду обитатели этих двух разных жилищ! Вечно озабоченный повседневными нуждами своей семьи, с трудом сводя концы с концами, отчаянно борясь с конкуренцией таких же бедолаг, как он, из-за которой его заработок все время уменьшается, трудолюбивый ремесленник мыкает горе, надрывается, не знает ни передышки, ни отдыха, он прерывает свой изнурительный труд лишь тогда, когда буквально валится от усталости. А наутро после тяжелого сна, напоминающего скорее болезненное забытье, он снова оказывается лицом к лицу с теми же заботами, теми же гнетущими мыслями о дне сегодняшнем и теми же тревогами за завтрашний день. Закаленный в горниле порока, равнодушный к своему прошлому, вполне довольный жизнью, которую он ведет, уверенный в будущем (он может «упрочить» его новым правонарушением или преступлением), конечно, жалеющий о том, что он лишился свободы, но обретающий достаточное возмещение за это, благодаря известным удобствам, которыми он пользуется, знающий, что он выйдет из тюрьмы с солидной суммой денег в кармане, которую заработает в заключении благодаря умеренному и не слишком утомительному труду, пользующийся если не уважением своих сотоварищей по камере, то своеобразным почтением с их стороны, рожденным его цинизмом и испорченностью, арестант, напротив, поражает своей постоянной беззаботностью и веселостью. Спросим еще раз: чего ему, собственно, не хватает? Разве не находит он в тюрьме удобное убежище, мягкую постель, хорошую пищу, высокий заработок,[135] легкий труд, а главное – и это важнее всего – подходящую для него компанию, компанию, повторяем, где уважение к нему находится в прямой зависимости от тяжести его злодеяний. Закоренелый преступник не знает, таким образом, ни голода, ни холода. И что ему до того, что он внушает людям порядочным отвращение и ужас?! Он этих людей не видит, он их не знает. Его преступления приносят ему славу, он черпает в них силу и влияние, которым пользуется в среде злодеев, среди коих живет в будет жить. Так что бояться стыда ему не приходится. Вместо благодетельных замечаний и укоров, которые могли бы заставить его покраснеть и почувствовать раскаяние за прошлые злодеяния, он слышит дикие похвалы, и они побуждают его и впредь красть и убивать. Не успев оказаться в тюрьме, он уже вынашивает планы будущих преступлений. И это вполне логично. Если его снова выследят и возьмут под стражу, он найдет в тюрьме возможность отдохнуть в относительном комфорте, обретет он там также веселых и дерзких сотоварищей по разгулу и преступлению… Ну а если кто-либо из правонарушителей менее испорчен, чем остальные, может быть, хотя бы он подвержен угрызениям совести? Отнюдь нет, ибо он служит предметом жестоких шуток и насмешек, его встречают громким и злобным улюлюканьем, осыпают страшными угрозами. Наконец – случай настолько редкий, что он давно уже стал исключением из правила, – предположим, что некий заключенный выходит на свободу из тюрьмы, этого жуткого чистилища, с твердым намерением вернуться на стезю добра, проявляя для этого чудеса усердия в работе, мужество, терпение и честность, допустим, что ему даже удалось скрыть свое позорное прошлое, но достаточно случайной встречи с кем-нибудь из его сотоварищей по заключению, чтобы тут же рухнули с таким трудом возведенные леса, которые должны были помочь ему построить новое существование. И произойдет это вот почему. Оказавшийся на свободе закоренелый преступник тут же предложит своему раскаявшемуся дружку принять участие в выгодном «деле»; тот, несмотря на опасные угрозы своего бывшего приятеля, отказывается участвовать в готовящемся злодеянии; и тотчас же анонимный донос раскрывает перед обществом прошлую жизнь злосчастного человека, который хотел во что бы то ни стало скрыть свои былые преступления и искупить свой грех достойным поведением. И тогда, вновь окруженный презрением окружающих или, во всяком случае, недоверием тех, в ком он уже вызвал сочувствие своим упорным трудом и честностью, опять попав в нужду, озлобленный проявленной к нему несправедливостью, обезумев от невзгод, уступая мало-помалу роковым и зловещим соблазнам, человек этот, уже почти совсем исправившийся, снова – и теперь уже навсегда – окажется на дне пропасти, из которой он с таким трудом выбрался. В нижеследующих сценах мы попытаемся показать чудовищные и неизбежные последствия от пребывания арестантов в общих камерах. После долгих веков, отмеченных варварством, после гибельных колебаний ныне, кажется, начинают понимать, что неразумно помещать в безмерно порочную атмосферу тех людей, которых чистый и целебный воздух мог бы еще спасти. Сколько веков потребовалось для того, чтобы понять: собирая вместе зараженных опасными пороками людей, неизбежно способствуют распространению заразы, и болезнь становится неизлечимой. Сколько веков потребовалось для того, чтобы понять: есть лишь одно лекарство против быстро распространяющейся заразы, которая угрожает общественному организму. Это одиночное заключение!.. Мы будем почитать себя счастливыми в том случае, ежели голос наш будет пусть даже не принят во внимание, но хотя бы услышан в хоре тех голосов, гораздо более красноречивых и весомых, которые совершенно справедливо и с похвальной настойчивостью требуют безоговорочно и неукоснительно применять систему одиночного заключения. Быть может, когда-нибудь наступит такой день, когда общество поймет наконец, что зло – вовсе не хроническая, неизлечимая болезнь, а явление в общем-то случайное, что преступление – почти всегда результат извращения таких наклонностей и порывов человека, которые по природе своей не таят опасности для других, однако становятся опасными из-за невежества, эгоизма или нерадивости властей, ибо тогда они искажаются и перерождаются; а ведь душевное здоровье, равно как и здоровье телесное, всецело зависит от соблюдения всесторонней гигиены; она-то предохраняет от всякого рода недугов или исцеляет от них. Господь бог дарует всем и каждому различные устремления, а порою и непомерные аппетиты, жажду уюта и комфорта; общество же должно позаботиться о равновесии интересов своих членов и об удовлетворении их потребностей. Каждый человек получает в удел от природы силу, добрую волю и здоровье, и он имеет право, высочайшее право на справедливо оплачиваемый труд, который должен обеспечить его, по крайней мере, самым необходимым, должен дать ему возможность оставаться здоровым и сильным, деятельным и работоспособным… тогда он будет добрым и честным, ибо жизнь его будет счастливой. Там, где царит нищета и невежество, возникает пагубная обстановка, рождающая людей с извращенным нравом и опустошенной душой. Оздоровите эти клоаки, внедрите образование, обеспечьте людей работой и справедливой оплатой за нее, вознаграждайте их по заслугам, и очень скоро люди, больные и телом и душой, возродятся для добра, а ведь добро – залог здорового духа и основа нравственности. А теперь мы поведем читателя в тюрьму Форс, в залу, где происходят свидания с заключенными. Это довольно темное помещение, разделенное в длину на две равные части узким коридором, огороженным с обеих сторон железными решетками. Одна из двух этих частей залы сообщается с внутренними помещениями тюрьмы: она предназначена для заключенных. Другая примыкает к тюремной канцелярии: она предназначена для людей с воли, которым разрешено свидание с арестантами. Эти встречи и разговоры осуществляются через двойной ряд упомянутых выше решеток в присутствии надзирателя: он сидит в конце узкого коридора, образованного этими железными сетками. Внешний вид заключенных, собравшихся в тот день в приемной зале, дал бы немало пищи для размышлений всякому любителю контрастов: некоторые из арестантов кутались в лохмотья, другие, судя по одежде, принадлежали к рабочему сословию, иные представляли здесь буржуазию. К различным сословиям принадлежали и посетители, пришедшие повидать заключенных; кстати сказать, то были главным образом женщины. Как правило, у арестантов гораздо менее грустный вид, чем у посетителей; как это ни покажется странным и даже страшным, но из опыта известно, что у людей, которые провели три или четыре дня в общей камере, трудно обнаружить следы горя или стыда! Даже те, кого поначалу пугает это отвратительное общение, довольно быстро привыкают к нему; где уж им устоять против заразы: оказавшись в окружении опустившихся субъектов, слыша только ругань и проклятия, они вступают на стезю свирепого соперничества и потому ли, что хотят добиться уважения своих сотоварищей по камере, состязаясь с ними в цинизме, или потому, что стараются найти забвение в этом, если так позволено выразиться, «нравственном дурмане», новички почти всегда выказывают столько же испорченности и вызывающей веселости, как и завсегдатаи тюрьмы. Но вернемся в залу для свиданий с заключенными. Несмотря на громкий гул, создававшийся многими голосами, одновременно звучавшими в узком коридоре, ибо арестанты и посетители все время разговаривают друг с другом, и те и другие в конце концов приноравливались и умудрялись разговаривать между собой: для этого им необходимо было ни на мгновение не отвлекаться и ни в коем случае не прислушиваться к тому, что говорят соседи, так что велась некая тайная беседа двух людей, а вокруг громко обменивалось словами множество других пар, при этом каждый должен был прислушиваться к своему собеседнику и пропускать мимо ушей то, что говорилось вокруг. Среди заключенных, вызванных в залу для встречи с посетителями, был и Николя Марсиаль, устроившийся поодаль от того места, где сидел надзиратель. Мрачная подавленность, в которой пребывал этот злодей, когда его взяли под стражу, уступила теперь место циничной самонадеянности. Отвратительное и разлагающее влияние соседей по тюремной камере уже принесло свои плоды. Если бы этого негодяя сразу же посадили в одиночную камеру, он, не успев оправиться от уныния, в которое его привел неожиданный арест, оставшись наедине со своими мыслями о совершенных им преступлениях, напуганный ожиданием неизбежной кары, без сомнения, испытывал бы если не раскаяние, то, уж во всяком случае, благодетельный для него страх, и ничто бы не отвлекало этого арестанта от подобных мыслей. А кто может сказать, какое благотворное влияние способны оказать на человека, преступившего закон, постоянные размышления о совершенных им злодеяниях и неизбежная мысль об ожидающем его наказании?.. И совсем другое дело, если этот правонарушитель окажется в гуще закоренелых злодеев, в чьих глазах малейший признак раскаяния рассматривается как трусость или, того хуже, как предательство, и «отступника» ждет суровая расплата; ибо эти злодеи до такой степени очерствели душой, настолько подозрительны и недоверчивы, что смотрят как на доносчика на всякого человека (если такой окажется в их среде), который угрюм и печален, потому что сожалеет о совершенном им проступке или преступлении, не разделяет их дерзкой беспечности и сторонится их, избегает общения с ними. Оказавшись, как мы уже сказали, в гуще злоумышленников, Николя Марсиаль, хорошо и давно знакомый по рассказам своих дружков с тюремными нравами, одолел охватившую его при аресте слабость и постарался поддержать репутацию своей фамилии, хорошо знакомой ворам и убийцам. Несколько заключенных, уже не в первый раз имевших дело с правосудием, знали его отца, кончившего жизнь на эшафоте, другие знали его брата-каторжника; и потому эти ветераны преступного мира встретили Николя с неприкрытым интересом, затем взяли его под свое покровительство. Братский прием, оказанный сыну вдовы Марсиаль убийцами и ворами, привел его в восторг; похвалы, раздававшиеся со всех сторон по адресу его преступной семьи, опьяняли Николя. Он довольно быстро забыл, очутившись в преступной компании, о том, что его ожидало в будущем, и вспоминал о своих прошлых преступлениях только для того, чтобы хвастаться ими и таким способом вырастать в глазах своих сотоварищей по камере. Вот почему Николя Марсиаль держал себя теперь достаточно нагло, в то время как по физиономии его посетителя можно было догадаться, что того гложет растерянность и тревога. Этим посетителем был папаша Мику, скупщик краденого и содержатель меблированных комнат в Пивоваренном проезде, в чьем доме были вынуждены поселиться г-жа де Фермон и ее дочь – жертвы преступной алчности Жака Феррана. Папаша Мику хорошо понимал, какое наказание грозит ему за то, что он много раз покупал по дешевке ворованные вещи, которые приносили ему Николя Марсиаль и многие другие. С тех пор как сын вдовы был арестован, скупщик краденого оказался, можно сказать, во власти этого преступника, ибо тот мог указать на него как на человека, постоянно скупавшего у него ворованное. И хотя это обвинение трудно было подтвердить бесспорными уликами, оно тем не менее было весьма опасно для папаши Мику и угрожало ему серьезными неприятностями; именно поэтому, когда какой-то вышедший на свободу заключенный передал ему требования Николя, папаша Мику поторопился их выполнить. – Ну, что новенького? Как идут у вас дела, папаша Мику? – спросил злодей. – Я весь к вашим услугам, мой милый, – отвечал скупщик краденого с поспешностью. – Как только ко мне пришел присланный вами человек, я тотчас же… – Постойте-ка! С чего это вы вдруг перестали говорить мне «ты», папаша Мику? – прервал его речь Николя с язвительной усмешкой. – Может, вы меня теперь презираете… потому как я попал в беду?.. – Да нет, дружок, я никого не презираю… – ответил скупщик краденого, которому вовсе не хотелось подчеркивать свою былую близость с негодяем. – Ладно! Тогда, как и раньше, говорите мне «ты», а то я подумаю, что вы уже не питаете ко мне прежней дружбы, а это причинит мне большое горе. – В добрый час… – проговорил папаша Мику со вздохом. – Так что я немедля занялся твоими небольшими поручениями… – Вот это совсем другие речи, папаша Мику… в душе я всегда знал, что вы не забываете старых друзей. Принесли мне табачку? – Я передал два фунта табаку в тюремную канцелярию, мой милый. – Надеюсь, высшего сорта? – Самого наилучшего… – А окорок прихватили? – Он уже тоже в канцелярии вместе с четырехфунтовым белейшим хлебом; и к этому я прибавил еще небольшой сюрприз для тебя, ты, верно, его не ожидал… я принес еще полдюжины крутых яиц и добрую головку голландского сыра… – Вот это я называю: поступать по-дружески! А вино не забыли? – Там тебя уже ждут шесть запечатанных сургучом бутылок, но только, знаешь, тебе будут выдавать лишь по одной бутылке в день. – Ничего не поделаешь!.. Придется с этим примириться. – Надеюсь, ты мной доволен, дружок? – А то как же! Очень доволен и буду доволен и впредь, папаша Мику, потому как этот окорок, этот сыр, эти яйца и это вино у меня быстро уйдут, я их мигом проглочу… но, как кто-то сказал, только жратва у меня кончится, другая сейчас же появится благодаря папаше Мику, он опять принесет мне чем полакомиться, потому как я с ним хорош. – Как?! Ты хочешь, чтобы я еще?!.. – Я хочу, чтобы через денька два или три вы немного пополнили мой запас провизии, папаша Мику. – Черт меня побери, если я это сделаю! – возмутился папаша Мику. – Хватит с тебя и одного раза. – Хватит и одного раза? Ну нет! Окорок и вино хороши каждый день, вы и сами это знаете. – Не спорю, только я не брался закармливать тебя вкусными вещами! – Ах, папаша Мику! Нехорошо это, несправедливо отказывать в окороке мне, человеку, который не раз приносил вам свинчатку. – Замолчи, несчастный! – с испугом пробормотал скупщик краденого. – Нет уж! Я призову в свидетели дворника.[136] Я скажу ему: «Представьте себе, папаша Мику…» – Ладно, ладно! – закричал скупщик краденого, поняв с испугом, что Николя, разозлившись, чего доброго, злоупотребит той властью, которую ему дает их сообщничество. – Я согласен… Когда управишься с едой, какую я тебе принес, я пополню твои запасы. – Вот это дело… Это справедливо… И не забудьте послать кофе моей мамаше и Тыкве, они сидят в тюрьме Сен-Лазар; дома они привыкли каждое утро выпивать по чашке кофе… Не хочется лишать их этого удовольствия. – Как? Еще и кофе! Да ты разорить меня хочешь, прохвост! – Как вам будет угодно, папаша Мику… Не будем больше об этом говорить… Пожалуй, я лучше спрошу у дворника… – Хорошо, будет им кофе, – прервал его скупщик краденого. – Но чтоб тебя черти взяли!.. Будь проклят тот день, когда я с тобой познакомился! – А вот я, папаша Мику, я, напротив, сейчас особенно рад, что с вами в свое время познакомился! Я почитаю вас как кормильца, как отца родного! – Надеюсь, у тебя больше нет ко мне поручений? – с горькой улыбкой спросил скупщик краденого. – Как же… есть… передайте, пожалуйста, моей мамаше и сестре, что если я и оробел малость при аресте, то теперь больше не дрожу, я теперь так же смело настроен, как и они обе. – Непременно передам. Это все? – Погодите-ка. Я забыл вас вот о чем попросить: принесите мне две пары теплых шерстяных чулок… Вы ведь не хотите, чтобы я тут простуду подхватил. – Я хочу, чтобы ты околел! – Спасибо, папаша Мику, всему свой черед; но это будет позже, а сегодня мне совсем другое нравится… Я хочу пожить в свое удовольствие. Если они не укоротят меня, как укоротили отца… я еще поживу на славу! – Да, ничего не скажешь, хороша твоя жизнь… – Не хороша, а просто замечательна! С тех пор как я сюда попал, я живу, что твой король! Если б здесь имелись лампионы и бенгальский огонь, их бы зажгли в мою честь, когда стало известно, что я сын знаменитого Марсиаля, который кончил свои дни на эшафоте… – Трогательно до слез! Таким родством можно гордиться. – А что? Ведь сколько есть разных там герцогов да маркизов… Почему же у нашего брата не может быть своей собственной знати?! – проговорил злодей со свирепой иронией. – Конечно… Ведь дядя Шарло раздает вам на Королевской площади ваши дворянские грамоты… – Ну уж, конечно, не священник… И вот что я вам еще скажу: в тюрьме хорошо тому, кто принадлежит к грандам,[137] тогда ему ото всех почет, а не то на тебя смотрят как на последнего человека. Стоит только поглядеть, как тут обращаются с теми, кто не принадлежит к воровскому миру, да к тому же еще и важничает… Знаете, в нашей камере оказался человек по фамилии Жермен, этакий юнец чистюля; так вот он ото всех нос воротит, он нас, видите ли, презирает! Но только пусть он свою шкуру побережет! Он все скрытничает, а у нас в камере думают, что он доносчик… Коли окажется, что это так, ему уж пересчитают ребра… для острастки. – Ты сказал: Жермен? Фамилия этого молодого человека Жермен? – Да… а вы что, его знаете? Выходит, он из нашего мира? Ну тогда, несмотря на дурацкий вид… – Знать-то я его знаю… но если он тот Жермен, о котором мне рассказывали, то за ним кое-что числится… – Что именно? – Тот Жермен чуть было не угодил в западню, которую не так давно ему расставили Волосатый и колченогий верзила. – А почему это? – Этого я не знаю. Они говорили, что где-то в провинции Жермен этот продал[138] кого-то из их шайки. – Я так и думал… Конечно – доносчик. Ну что ж! Его отделают как надо, этого легавого! Я шепну пару слов своим дружкам… Это их раззадорит. А что, колченогий верзила все еще нагоняет страху на ваших жильцов? – Слава богу, я наконец-то избавился от этого проходимца! Ждите его к вам не сегодня, так завтра. – Вот здорово! Тогда уж мы похохочем и повеселимся вволю! Уж этот не станет воротить нос! – Да, уж весело будет, коли он встретит тут Жермена… Будь уверен, этому молодчику достанется на орехи… если он – тот самый… – А почему зацапали колченогого верзилу? – Он подбил на кражу одного арестанта, который только-только вышел на волю и хотел заняться честным трудом. Как бы не так! Колченогий верзила ловко втравил его в сомнительное дело. Он испорчен до мозга костей, этот прохвост! Я уверен, что это он взломал чемодан двух женщин, что живут у меня в комнатенке на пятом этаже. – Каких женщин? Ах да!.. Вспомнил: это мать и дочь… и дочка вас сильно распалила, старый разбойник! Вы все твердили, до чего она хороша. – Они уже больше никого распалять не будут: в этот час мать, думаю, уже померла, а дочь еле дышит. У меня останется двухнедельная плата за жилье – они мне вперед заплатили, но черт меня побери, если я потрачу хотя бы грош на их похороны! У меня и без того большие убытки, уж не говорю о лакомствах, которые ты просишь приносить тебе и твоей семье: сам понимаешь, это сильно помогает моим доходам! Да, везет мне в этом году… – Ах! Ах! Ах! До чего вы любите жаловаться, папаша Мику! А между тем у вас денег куры не клюют. Ну ладно, я вас больше не задерживаю! – И то хорошо! – Вы расскажете мне, что новенького у моей мамаши и Тыквы, когда опять принесете мне провизию? – Да… уж придется… – Ах, чуть было не забыл… хорошо, что вы еще не ушли… Купите мне заодно новый картуз из шотландского бархата с помпоном, а то мой совсем износился. – Тебе еще и картуз понадобился?! Ты что, потешаешься надо мной? – Нисколько, папаша Мику, мне нужен картуз из шотландского бархата. Это моя давняя мечта. – Ты, видно, задумал разорить меня? – Напрасно вы кипятитесь, папаша Мику. Просто скажите: «да» или «нет». Ведь я вас не принуждаю… но хватит… Немного подумав, скупщик краденого вспомнил, что он во власти Николя Марсиаля, и поспешно встал, опасаясь, что, если его визит затянется, негодяй потребует у него еще чего-нибудь. – Ладно… получишь свой картуз, – пробурчал он. – Но берегись: если ты не уймешься и еще чего-нибудь запросишь, я тебе ничего не дам. И будь что будет! Ты на этом потеряешь не меньше меня. – Не беспокойтесь, папаша Мику, я не вымогатель какой и не заставлю вас петь не своим голосом, чтоб вы не сорвали его; это будет досадно: вы так здорово умеете лазаря петь! Скупщик краденого вышел, с возмущением передернув плечами, а надзиратель велел отвести Николя Марсиаля в его камеру. В ту самую минуту, когда папаша Мику выходил из приемной залы для свиданий с заключенными, в нее вошла Хохотушка. Надзиратель, человек лет сорока, был отставной солдат с обветренным и смелым лицом; одет он был в форменную куртку и синие панталоны, на голове у него чуть набекрень сидела фуражка; на воротнике куртки и на ее отворотах были вышиты серебром две звезды. При виде гризетки он заулыбался, и на его физиономии появилась приветливая и доброжелательная улыбка; ему всегда нравились ласковая забота и трогательная доброта девушки, то, как она встречала Жермена, едва только тот появлялся в приемной для свидания с нею. Надо сказать, что и Жермен мало походил на других арестантов; его сдержанность, мягкость и постоянная грусть вызывали сочувствие к нему у служащих тюрьмы; впрочем, они остерегались открыто выражать свое сочувствие, опасаясь, что, узнав о нем, его отвратительные сотоварищи по заключению станут еще хуже относиться к Жермену, а ведь они, как мы уже говорили, и так смотрели на него с подозрением и неприязнью. На улице дождь лил потоками; однако Хохотушка, надев башмаки на деревянной подошве и вооружившись зонтом, мужественно вступила в борьбу и с ветром и с дождем. – Какая отвратительная погода, милая барышня! – воскликнул надзиратель добродушным тоном. – Не всякий решится выйти из дому в такой ливень! – Когда всю дорогу думаешь о том, какое удовольствие доставит бедному арестантику твой приход, тогда, сударь, не обращаешь внимания на дурную погоду! – Мне незачем спрашивать, к кому вы пришли и кого хотите повидать… – Конечно… А как он поживает, мой милый Жермен? – Я вам вот что скажу, милая барышня: я много заключенных повидал. Все они грустят поначалу, грустят день, второй, а потом мало-помалу привыкают и ведут себя как все остальные… Больше того, случается, что тот, кто первое время особенно убивался, затем нередко веселится больше других… Но господин Жермен не такой, у него с каждым днем вид все более удрученный. – Это-то меня сильнее всего огорчает. – Когда я несу службу во дворе, куда выводят на прогулку заключенных, я краем глаза слежу за ним: и он вечно один… Я уже вам говорил, постарайтесь уговорить его не сторониться уж до такой степени своих сотоварищей по камере… Надо, чтобы он с ними заговаривал, отвечал, когда к нему обращаются, а то ведь кончится тем, что они все его люто возненавидят… Мы-то наблюдаем за порядком во внутренних дворах, когда арестантов выводят на прогулку, но долго ли до беды… – Ах! Господи боже! Скажите, сударь, ему теперь грозит опасность? – Да нет, ничего определенного… но только эти злодеи видят, что он не их пошиба, и они его терпеть не могут, потому что он человек порядочный и держится особняком. – Я ему столько раз говорила, столько раз просила вести себя так, как вы сказали, сударь, стараться разговаривать хотя бы с теми, кто не так зол… Но это сильнее его, не может он одолеть свое отвращение к ним… – Неправ он… ох как неправ! Долго ли начать ссору, а там и до драки дойдет. – Боже мой! Боже мой! А нельзя его как-нибудь отделить от других? – Два или три дня назад я заметил, что заключенные вынашивают какие-то замыслы против него, и я тогда же посоветовал ему попроситься в другое отделение тюрьмы, где есть одиночные камеры. – Ну а он что? – Я только об одном не подумал… много одиночных камер теперь как раз ремонтируют – у нас ведь тюрьму в порядок приводят; а остальные одиночные камеры все заняты, свободных нет. – Нет ведь эти злые люди могут убить Жермена! – воскликнула Хохотушка со слезами на глазах. – А если у него случайно найдутся покровители, смогут они что-нибудь для него сделать, сударь? – Нет, ничего другого не придумаешь: надо найти способ выхлопотать для него отдельную камеру, хотя бы за плату. – Увы!.. Стало быть, он погиб, раз уж другие арестанты так взъелись на него… – Успокойтесь, барышня, мы уж постараемся получше за ними следить… Но только повторяю вам еще раз, милая барышня… посоветуйте ему держаться проще, поближе сойтись с другими… Ведь только первый шаг труден! – Я уж всеми силами постараюсь внушить ему это, сударь! Но для человека порядочного и чистосердечного это куда как трудно… Ну как ему сблизиться с такими людьми?! – Из двух зол надо выбирать меньшее. Ладно, пойду и скажу, чтобы привели господина Жермена. Впрочем, обождите, – прибавил надзиратель, передумав. – Я вижу, что остались всего два посетителя… они скоро уйдут… а других нынче не будет… ведь пробило уже два часа… Чуть позднее я велю привести господина Жермена… и вы с ним потолкуете спокойно… Когда вы останетесь вдвоем, я могу впустить его в коридор, тогда между вами будет одна решетка вместо двух, а это куда приятнее. – Господи, сударь, до чего вы добры… как я вам благодарна! – Тсс!.. Еще кто-нибудь вас услышит, и сразу появятся завистники. Садитесь пока что в сторонке, на скамью, и как только этот мужчина и та женщина уйдут, я пошлю за господином Жерменом. Надзиратель направился на свой пост внутри коридора. А Хохотушка с грустью уселась на самый краешек скамьи, предназначенной для посетителей. Пока гризетка ожидает прихода Жермена, мы хотим, чтобы читатели послушали разговоры, которые ведут заключенные, оставшиеся в зале для свиданий, с посетителями, после того как оттуда ушел Николя Марсиаль.    ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ   Глава I ОСТРОСЛОВ   Подле Крючка стоял арестант лет сорока пяти, хилый, тщедушный, с тонким и умным лицом, жизнерадостным и насмешливым, с огромным, почти беззубым ртом; когда он говорил, губы его кривились то влево, то вправо, как свойственно людям, привыкшим обращаться к уличной толпе; курносый, с огромной, почти совсем плешивой головой, он носил старый жилет из серого сукна и выцветшие дырявые брюки в заплатах: голые, покрасневшие от холода ноги, неряшливо завернутые в тряпки, были обуты в деревянные башмаки. Его звали Фортюне Гобер, по прозвищу Острослов; в прошлом фокусник, он уже отбыл срок за изготовление фальшивых монет, а ныне был обвинен в том, что бежал с места ссылки и совершил кражу со взломом. Пробыв всего несколько дней в тюрьме Форс, Гобер, ко всеобщему удовольствию, стал исполнять роль рассказчика. Теперь такие лица встречаются редко, но в прошлые годы каждая камера имела своего рассказчика, который за небольшую плату помогал арестантам коротать бесконечные зимние вечера, и тогда заключенные не ложились спать сразу при наступлении сумерек. Любопытно отметить, что в душах этих несчастных возникает потребность в вымышленных и волнующих историях; и что удивительно для нас: порочные до мозга костей, воры, убийцы особенно любят сюжеты, где выражены благородные, героические чувства, истории, в которых выведен беспомощный, великодушный герой и где доброта торжествует над темными силами. Точно так же падшие женщины любят простодушные, трогательные, элегические романы и почти всегда отвергают чтение непристойных произведений. Врожденный инстинкт доброты, желание мысленно отрешиться от того унижения, которое им приходится терпеть, не вызывают ли они в душах несчастных женщин симпатии к одним рассказам и отвращение к другим? Итак, Гобер отлично излагал героические истории, где униженный, после множества приключений, в конце концов побеждает своего преследователя. Гобер к тому же обладал чувством юмора, его реплики отличались едкостью и шутливостью – отсюда и возникла кличка «Острослов». Он только что вошел в приемное помещение. Напротив него, по ту сторону решетки, стояла женщина лет тридцати пяти, бледная, с приятным и привлекательным лицом, бедно, но опрятно одетая. Она горько плакала, вытирая слезы платком. Гобер смотрел на нее ласково и в то же время нетерпеливо. – Послушай, Жанна, – обратился он к ней, – брось это ребячество, вот уже шестнадцать лет, как мы с тобой не виделись, если ты все время будешь закрывать платком глаза, мы никогда друг друга не узнаем… – Дорогой брат, бедный Фортюне… Я задыхаюсь от слез… Не могу говорить… – Какая же ты смешная! Перестань. Ну что с тобой? Его сестра перестала рыдать, вытерла слезы и, глядя на него с изумлением, сказала: – Что со мной? Как! Я снова вижу тебя в тюрьме, когда ты уже отсидел пятнадцать лет!.. – Правда, сегодня исполнилось полгода, как я вышел из центральной тюрьмы в Мелене… Я не навестил тебя в Париже, потому что пребывание в столице мне запрещено… – И снова взят!.. Боже мой! Что же ты опять натворил? Почему покинул Боженси, где ты находился под надзором? – Почему?.. Надо спросить, почему я туда поехал. – А, понимаю. – Жанна, слушай, нас разделяет решетка, но представь себе, что я тебя целую, обнимаю, как это должно бы быть, когда не видишь сестру целую вечность. Теперь поговорим. Один арестант из Мелена, по имени Хромой, сообщил мне, что в Боженси проживает его знакомый, бывший каторжник; он принимает к себе на фабрику свинцовых белил вышедших на волю… Знаешь, что представляет собой работа на этой фабрике? – Нет. – Хорошее занятие, через месяц любой заболевает свинцовой болезнью. Из троих рабочих – один умирает, другие, не скрою, тоже умрут, но живут пока в свое удовольствие, пируют год, полтора… К тому же работа неплохо оплачивается, не то что в иных местах. Ребята, родившиеся в рубашке, живут два-три года, но это уже долгожители. Да, на этой работе умирают, но она не такая уж тяжелая. – Фортюне, зачем же ты стал трудиться там, где умирают? – А что же я должен был делать? Когда я находился в Мелене, в тюрьме, как фальшивомонетчик, мне не могли найти занятие по моим силам, ведь я – фокусник и был не сильнее блохи, потому мне поручили изготовлять игрушки для детей. Один парижский фабрикант считал, что выгодно, чтобы куклы, игрушечные трубы, деревянные сабли мастерили арестанты. За пятнадцать лет я столько наточил, насверлил, навырезал игрушек, что их хватило бы для малышей целого парижского квартала… в особенности было много труб… и трещоток… Услышав эти звуки, целый батальон заскрежетал бы зубами, горжусь этим. Отбыв свой срок в тюрьме, я прослыл мастером двухгрошовых труб. Мне разрешили избрать поселение за сорок лье от Парижа; оставался единственный заработок – делать игрушки… Даже если бы все в поселке от мала до велика начали дуть в мои трубы, то и тогда я не оправдал бы свои расходы; не мог же я заставить всех жителей трубить с утра до вечера, меня бы приняли за авантюриста. – Боже мой… ты всегда шутишь… – Лучше смеяться, чем плакать. В конце концов, убедившись, что невдалеке от Парижа могу заработать на жизнь, только лишь занимаясь изготовлением игрушек, отправился в Боженси, чтобы работать на фабрике белил. Это такое пирожное, от которого распирает желудок, и… готово, над вами поют за упокой. Пока не подох – можно жить и зарабатывать; это ремесло мне нравится не меньше, чем воровское; чтобы воровать, у меня не хватало ни смелости, ни силы, а тут совершенно неожиданно подвернулось дело, о котором я тебе рассказал. – Даже если бы ты был смелым и сильным, так просто воровать бы не стал. – Так считаешь? – Да, ведь ты совсем неплохой человек, случайно связался с жуликами, тебя ведь силой втянули в компанию. – Да, дорогая, но вот видишь, пятнадцать лет в Централе… так закоптят человека, что он становится как эта трубка, хотя вошел туда чистым, какой она была новая. Выйдя из Мелена, я чувствовал себя слишком трусливым, чтобы заниматься воровством – Но ты же занялся смертельно опасным делом? Мне кажется, Фортюне, ты совсем не такой скверный, каким представляешься. – Послушай, хоть я и был очень хилым, но черт знает почему подумал, что натяну нос этому свинцу, что болезнь меня не одолеет, пройдет мимо, словом, что я стану одним из опытных мастеров фабрики. Выйдя на волю, я стал транжирить накопленные денежки, которые заработал в тюрьме за свои рассказы. – А, это те истории, которые мы когда-то слышали, они так нравились нашей маме, помнишь? – Да! Славная была женщина, разве она не подозревала, что я в Мелене? – Нет, думала, что ты уехал на острова… – Как тебе объяснить, сестричка: все свои шутки я унаследовал от отца, ведь он готовил меня в фокусники, я помогал ему на представлениях, глотал паклю, изрыгал огонь, стало быть, не мог коротать время с сыновьями пэров Франции и встречался лишь с голытьбою. Что до Боженси, то, выйдя из Мелена, я промотал все свои денежки. Когда пробудешь пятнадцать лет в клетке, захочется же подышать свежим воздухом, порезвиться, хоть я и не гурман, но белила могли раз и навсегда меня доконать; зачем тогда копить деньги, я тебя спрашиваю! Наконец я прибываю в Боженси, почти без гроша в кармане, разыскиваю Волосатого, друга Верзилы, хозяина фабрики. Благодарю покорно! Фабрика белил исчезла с лица земли; бывший каторжник закрыл ее – там в течение года умерло одиннадцать человек. И я остался в этом городе изготовлять игрушки, имея в качестве рекомендации свидетельство об освобождении. Я искал работу по силам, а силенок-то у меня не было; ты понимаешь, как меня принимали; то назовут вором, то негодяем, то бежавшим из тюрьмы, и, где бы я ни появлялся, каждый держался за карманы, стало быть, я не мог избежать голодной смерти в этой дыре, где должен был прожить целых пять лет. Поняв что к чему, я убежал с места ссылки и направился в Париж, чтобы там заняться своим ремеслом; у меня не было средств нанять карету с четырьмя лошадьми, потому весь путь прошел пешком, побираясь и страшась жандармов, как собака палки; мне посчастливилось, и я благополучно добрался до Отея; изнуренный, адски голодный, одетый, как видишь, не нарядно. – И Гобер с ухмылкой взглянул на свои лохмотья. – В кармане у меня не было ни гроша, меня могли задержать как бродягу. А тут, черт побери, представился случай… Хоть я и трус, но бес меня попутал… – Тише, брат, – сказала сестра, боясь, чтоб тюремщик, хотя и находившийся довольно далеко от Гобера, не услышал столь опасного признания. – Ты боишься, что нас подслушают, – возразил он, – не беспокойся, я не скрываю, меня захватили на месте преступления, ничего не мог отрицать, во всем сознался, знаю, что меня ждет, получу сполна. – Боже мой, – плача, произнесла сестра. – Как ты хладнокровно рассуждаешь… – Ну а если я буду говорить гневно, какой от этого толк? Послушай, будь умницей, неужели это я должен утешать тебя, а не ты меня? Жанна, вздохнув, вытерла слезы. – Что касается моего дела, – продолжал Гобер, – то под вечер я подходил к Отею совсем обессиленный: хотел войти в Париж ночью; уселся подле живой изгороди, чтобы отдохнуть и подумать о будущем. Размышляя, уснул; какой-то шум разбудил меня; уже стемнело; я прислушался… оказалось, по дороге, за изгородью, идут мужчина и женщина. Он спрашивает: «Ты думаешь, нас могут обворовать? Разве мы не оставляли дом без присмотра?» – «Да, но у нас в комоде тогда не хранилось сто франков», – ответила жена мужу. «А кто об этом знает, глупая», – возразил муж. «Ты прав», – сказала она, и они удалились. Честное слово, такой случай нельзя было упускать, ведь никакой опасности. Я подождал немного, вышел на дорогу и вижу в двадцати шагах отсюда маленький крестьянский дом, в котором, несомненно, хранилось сто франков, ведь здесь на дороге только и была одна хибарка. Я решаю: «Мужайся, старина, вокруг никого, темная ночь, если нет собаки (ты знаешь, я всегда боялся собак), дело сделано». К счастью, собаки не оказалось. Для верности я стучу в дверь, никто не отвечает… Это придаст мне уверенности. Ставни окон были закрыты, я раздвигаю их палкой, пролезаю через окно в комнагу; в печи догорает огонь, он светит мне; я вижу комод, ключа нет, тогда щипцами открываю ящик и под кучей белья обнаруживаю в чулке деньги; больше ничего не беру, прыгаю из окна и падаю… угадай куда… Вот удача!.. – Бог ты мой, да говори же! – На спину полевого сторожа, который в это время возвращался в деревню. – Боже мой! – Луна взошла; он меня заметил, когда я лез через окно, и схватил. Такой парень, как он, мог бы повалить десять таких, как я… Я слишком труслив, чтобы оказать сопротивление. Чулок был у меня в руке, он услышал звон монет, схватил его и положил в свою сумку, а меня заставил идти с ним в Отей. Мы прибыли к мэру в сопровождении жандармов и мальчишек, затем вернулись к дому и стали поджидать хозяев. Они вернулись, дали показание… Не было никакой возможности отрицать, я во всем сознался и подписал протокол; мне надели наручники, и марш… – И вот ты опять в тюрьме… быть может, надолго? – Послушай, Жанна, не хочу обманывать тебя, дорогая, лучше уж скажу тебе сразу… – Что еще такое, о боже!.. – Подожди, не волнуйся! – Говори же! – Так вот, речь идет теперь не о тюрьме! – А что? – За воровство ночью, со взломом, за то, что влез через окно в жилой дом, – я рецидивист… Адвокат мне объяснил, получу пятнадцать либо двадцать лет каторги и буду выставлен к позорному столбу. Это точно как в аптеке. – На каторгу! Но ты такой хилый, ты умрешь там, – рыдая, воскликнула несчастная женщина. – А если бы я стал работать на фабрике белил? – Но каторга, боже ты мой, каторга! – Это тюрьма на открытом воздухе, придется ходить в красной куртке вместо коричневой; и потом, я всегда горел желанием видеть море… Разве мне подходит быть парижским ротозеем, а? – А позорный столб… несчастный!.. Стоять там среди презирающей тебя толпы… О боже мой, дорогой брат! И несчастная вновь разрыдалась. – Ладно, Жанна, будь умницей… надо потерпеть только четверть часа, притом, кажется, сидя… К тому же разве я не привык видеть толпу? Когда показывал фокусы, вокруг меня всегда была куча народа, представлю себе, что я фокусник, а если станет невтерпеж, то закрою глаза, и мне будет казаться, что никто меня не видит. Рассуждая с такой развязностью, несчастный не пытался проявить циничную бесчувственность к преступлению, а стремился утешить и успокоить сестру своим поддельным равнодушием. Человеку, привыкшему к тюремным нравам, у которого всякий стыд неминуемо потерян, каторга действительно представляется лишь сменой обстановки, сменой куртки, как с ужасающей правдивостью говорил Гобер, это лишь «куртка другого цвета». Большинство арестантов центральных тюрем даже предпчитают каторгу, их влечет шумная жизнь, которую там ведут осужденные, они часто готовы совершить даже убийство, чтобы попасть в Брест или Тулон. Это понятно, и до каторги их труд был таким же тяжелым. А условия труда честных портовых рабочих – тот же ад. Они начинают и кончают работу в те же самые часы; а логово, в котором отдыхают от непомерной усталости, порой бывает не лучше, чем казарма ссыльного. «Но они свободны!» – возразят мне. «Да, свободны… один день в неделю!.. воскресенье – отдых, как и у арестантов». «Но они не чувствуют стыда, позора?» А что такое стыд, позор для отверженных, которые ежедневно закаляют душу в адском горниле, которые проходят через все стадии подлости в этой школе, где они взаимно влекут друг друга к гибели, где наиболее опасные преступники считаются наиболее уважаемыми людьми? Таковы последствия современной системы наказаний. Многие преступники охотно идут в тюрьму! Каторги… добиваются!..   ....................   – Двадцать лет неволи. Боже мой! Боже мой! – повторяла бедная сестра Гобера. – Успокойся же наконец, Жанна, мне дадут столько, сколько я смогу выдержать; я слишком слаб для исполнения тяжелых работ. Если там не будет, как в Мелене, фабрики игрушек, мне дадут легкую работенку, например, в больнице, я ведь покладистый человек, добрый малый, буду рассказывать, как рассказываю здесь, и заставлю начальников и товарищей уважать меня, тебе я пошлю разрисованные кокосовые орехи и соломенные шкатулки для племянников и племянницы. Что поделаешь, бутылка открыта – надо пить. – Написал бы хоть мне, что приезжаешь в Париж, я попыталась бы тебя приютить, бездомного. – Черт возьми, я, конечно, собирался пойти к тебе, но хотел явиться не с пустыми руками, кстати, вижу, что ты тоже живешь не ахти как. Да, а что твои дети, муж? – Не говори мне о нем – Все бражничает? Жаль, ведь он неплохой работник. – Много горя доставил мне… поверь, у меня хватает своих бед, а тут еще твое несчастье… – А что муж?

The script ran 0.037 seconds.