1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
– Я сию же минуту покину этот дом, коль скоро на меня возводят здесь столь неслыханную клевету! – вскричал Полидори с деланным негодованием человека, чья честь оскорблена.
Поняв, какая ему угрожает опасность, он, без сомнения, хотел спастись бегством.
В ту самую минуту, когда он отворял дверь, на пороге появился сэр Вальтер Мэрф и преградил путь шарлатану».
Родольф прервал чтение письма, протянул руку эсквайру и сказал ему:
– Превосходно, старый друг, твое появление должно быть, сразило негодяя.
– Вы нашли точное слово, ваше высочество… Он стал мертвенно бледным… попятился на два шага, ошеломленно глядя на меня; казалось, он был раздавлен… И в самом деле: встретить меня в такую минуту в сердце Нормандии!.. Ему, должно быть, почудилось, что он видит страшный сон… Но вернитесь к письму, ваше высочество, и вы увидите, что эта окаянная графиня д’Орбиньи в свой черед была сражена благодаря тому, что вы мне своевременно сообщили о том, что она нанесла визит этому шарлатану Брадаманти-Полидори, пришла к нему домой на улицу Тампль… Ибо, что ни говори, ведь действовали-то вы… вернее сказать, я был всего лишь орудием, послушным вашей мысли… и клянусь вам: никогда еще вы столь удачно и столь своевременно не заменяли провидение – а оно порою запаздывает, – как в сложившихся обстоятельствах.
Родольф только улыбнулся и вновь стал читать письмо г-жи д’Арвиль.
«При виде сэра Вальтера Мэрфа Полидори буквально окаменел; моя мачеха переходила от удивления к изумлению, а мой отец, сильно взволнованный всем происходящим и ослабевший от болезни, без сил опустился в какое-то кресло. Сэр Вальтер Мэрф запер на два поворота ключа дверь, в которую вошел; затем он остановился перед другой дверью, что вела в соседнюю комнату, с тем чтобы помешать доктору Полидори ускользнуть через нее, и, обратившись к моему отцу, самым почтительным образом сказал ему:
– Тысяча извинений, граф, за ту вольность, что я себе позволил; но побудила меня так действовать крайняя необходимость, продиктованная защитой ваших интересов; вы сейчас поймете, в чем дело… Меня зовут Вальтер Мэрф, это может подтвердить вам стоящий здесь негодяй, который при виде меня дрожит всем телом; я советник его высочества великого герцога – правителя Герольштейна.
– Это верно, милостивый государь… – пролепетал охваченный страхом Полидори, обращаясь к графу д’Орбиньи.
– Но в таком случае, сударь… что привело вас в мой дом? Что вам угодно? – спросил мой отец.
– Сэр Вальтер Мэрф, – ответила я отцу, – приехал сюда вместе со мной, чтобы изобличить негодяев, чьей жертвой вы чуть было не стали.
Затем я протянула сэру Вальтеру хрустальный флакон и сказала:
– По счастливому наитию я завладела этим флаконом в ту самую минуту, когда доктор Полидори собирался влить несколько капель содержащейся в нем жидкости в питье, которое он приготовился дать моему отцу.
– Врач из соседнего городка исследует в вашем присутствии содержимое этого флакона, который я вручаю вам, граф, – сказал сэр Вальтер Мэрф, – и если будет установлено, что он содержит сильный и медленнодействующий яд, то у вас больше не останется сомнений в том, какой опасности вы подвергались; к великому счастью, вас избавила от этой опасности нежная привязанность вашей дочери.
Мой бедный отец смотрел поочередно то на свою жену, то на доктора Полидори, то на меня, то на сэра Вальтера с потерянным видом; черты отца выражали неизъяснимую тревогу. По его удрученному лицу можно было угадать, какая ужасная борьба надрывала его душу. Он, без сомнения, изо всех сил противился охватывавшим его ужасным подозрениям, он страшился, что ему придется признать все коварство, все злодейство моей мачехи; наконец, закрыв лицо руками, он воскликнул:
– Господи боже, боже правый!.. Все, что я услышал, ужасно… невероятно… невозможно! Быть может, я просто вижу кошмарный сон?!
– Нет, это не сон!.. – с вызывающей дерзостью закричала моя мачеха. – Все это кошмарная действительность: вы выслушали жестокую клевету, ее заранее измыслили для того, чтобы погубить злосчастную женщину, единственное преступление которой – стремление посвятить вам всю жизнь! Пойдемте, пойдемте мой друг, мы не останемся здесь ни минуты, – прибавила она, обращаясь к моему отцу, – надеюсь, ваша дочь не посмеет удержать вас силой, помимо вашей воли…
– Да, да, уйдем, – ответил мой отец, не помня себя, – все, что я услышал, – неправда, не может быть правдой, я не хочу больше ничего слышать, мой ум мешается, ужасные подозрения могут поселиться в моем сердце, и они отравят те немногие дни, что мне еще остались, и ничто не сможет утешить меня, если я поверю столь отвратительным козням.
Мой отец так сильно страдал, он был в таком отчаянии, что мне захотелось во что бы то ни стало положить конец этой столь жестокой для него сцене. Сэр Вальтер Мэрф догадался об этом; однако он хотел, чтобы истина целиком и полностью открылась и чтобы справедливость восторжествовала; вот почему он сказал, обращаясь к моему отцу:
– Еще только несколько слов, граф! Я понимаю, что вам будет очень тяжело и больно узнать о том, что женщина, которая, как вы полагали, была из чувства признательности привязана к вам, на самом деле – лицемерное чудовище; но я уповаю на то, что вы почерпнете некоторое утешение в искренней привязанности вашей дочери, а она неизменно питала и питает ее к вам.
– Это переходит всякие границы! – в ярости завопила моя мачеха. – По какому праву вы, сударь, и вы, сударыня, возводите на меня столь ужасную клевету? На какие доказательства вы опираетесь? Вы утверждаете, что в этом флаконе яд?.. Я отрицаю это, сударь, и буду отрицать до тех пор, пока вы не докажете обратного; ну а если даже доктор Полидори по ошибке смешал два разных лекарства, из-за чего они стали вредными, то по какому праву вы обвиняете меня в том, будто я того желала… обвиняете меня в том, что я его сообщница… что я хотела… О нет, нет, я даже не могу произнести этого слова… Одна мысль о таком плане уже преступна! Я снова повторяю, сударь, я требую, чтобы вы предоставили доказательства – и вы, милостивая государыня, также, – опираясь на которые вы осмелились возвести на меня столь ужасную клевету!.. – закончила моя мачеха с невероятной наглостью.
– Да, какие у вас есть доказательства?! – воскликнул мой несчастный отец. – Нужно положить конец мукам, которым вы меня подвергаете.
– Я бы не пришел сюда, не имея веских доказательств, граф, – ответил сэр Вальтер, – и эти доказательства будут сейчас подтверждены ответами находящегося тут негодяя.
Затем сэр Вальтер обратился по-немецки к доктору Полидори, который успел уже немного оправиться, но, услышав обращенные к нему слова эсквайра, снова и окончательно потерялся».
– Что ж ты такое ему сказал? – спросил Родольф у сэра Вальтера Мэрфа, отвлекаясь он чтения письма.
– Я сказал ему несколько веских слов, ваше высочество. Вот к чему они сводились: «С помощью бегства ты избежал наказания, к которому тебя приговорило правосудие великого герцогства; ныне ты живешь в Париже, на улице Тампль, под фальшивым именем некоего Брадаманти; всем известно, каким отвратительным ремеслом ты промышляешь; ты отравил первую жену графа д’Орбиньи; три дня тому назад госпожа д’Орбиньи побывала у тебя дома и привезла тебя сюда для того, чтобы отравить своего мужа. Его высочество находится сейчас в Париже, в руках у него есть доказательства всего того, о чем я тебе только что сказал. Если ты скажешь всю правду и тем изобличишь эту презренную женщину, ты можешь рассчитывать не на помилование, конечно, но на смягчение кары, которой ты заслуживаешь; ты последуешь за мной, вернее, поедешь со мной в Париж, я поселю тебя в надежном месте, и ты там пробудешь до тех пор, пока его высочество не решит твою судьбу. Если же ты откажешься следовать за мною, тебя ждет одно из двух: либо его высочество потребует и добьется твоей высылки из Франции в Герольштейн, либо я немедленно пошлю в соседний город за полицейским чиновником, передам ему флакон с ядом, тебя тут же возьмут под стражу, затем произведут обыск в твоей квартире в доме семнадцать на улице Тампль, а ты ведь хорошо знаешь, что там найдут немало компрометирующих тебя вещей, и французское правосудие займется тобой… Так что выбирай…»
Мои разоблачения, обвинения и угрозы, как он понимал, вполне обоснованные, тут же возымели действие, они просто сразили этого негодяя, который не ожидал ни того, что я так осведомлен, ни того, что я захвачу его на месте преступления. Надеясь на смягчение ожидавшей его участи, он без колебаний согласился принести в жертву свою сообщницу и сказал мне в ответ: «Спрашивайте, я скажу всю правду относительно этой женщины».
– Хорошо, очень хорошо, славный мой Мэрф, меньшего я от тебя и не ожидал.
– Пока я разговаривал с Полидори, черты лица мачехи госпожи д’Арвиль исказились до неузнаваемости от страшного испуга, хотя она и не понимала по-немецки. Но по все возраставшей подавленности своего сообщника, по тому, с каким умоляющим видом он на меня посмотрел, она поняла, что он полностью в моей власти. В смертельной тревоге она пыталась встретиться взглядом с Полидори, чтобы подбодрить его и убедить все сохранить в тайне; однако он старательно отводил глаза.
– А что же граф?
– Он испытывал невыразимое волнение; он изо всех сил судорожно впивался пальцами в подлокотники своего кресла, по лбу его струился пот, он тяжело дышал и не сводил с меня пристального пылающего взора. Им владела не менее мучительная тревога, чем та, что терзала его жену. Письмо госпожи д’Арвиль расскажет вам, ваше высочество, чем закончилась эта тягостная сцена.
Глава XI
КАРА
Родольф снова начал читать письмо г-жи д’Арвиль.
«Поговорив несколько минут по-немецки с Полидори, сэр Вальтер Мэрф обратился к шарлатану уже по-французски: – А теперь отвечайте. Верно ли, что эта дама, – спросил сэр Вальтер, указывая на мою мачеху, – когда первая жена графа заболела, ввела вас в его дом в качестве врача?
– Да, это сделала она… – ответил Полидори.
– Верно ли то, что, желая помочь осуществлению ужасных планов этой дамы… вы пошли на преступление и прописывали смертельные дозы лекарств графине д’Орбиньи, чья болезнь поначалу была вовсе не опасной?
– Да, – подтвердил Полидори.
Из груди моего отца вырвался горестный стон, и он сперва воздел обе руки, а затем бессильно уронил их.
– Это гнусная ложь! – закричала моя мачеха. – Все это низкие выдумки, они стакнулись, чтобы погубить меня.
– Помолчите, сударыня! – властно сказал сэр Вальтер Мэрф.
Потом он снова обратился к Полидори:
– Правда ли, что три дня тому назад эта дама приходила к вам на квартиру, в дом номер семнадцать по улице Тампль, где вы живете под чужим именем как некий господин Брадаманти?
– И это правда.
– Не предложила ли вам эта дама приехать сюда для того, чтобы умертвить графа д’Орбиньи, как вы умертвили в свое время его жену?
– Увы! Я не в силах это отрицать, – пробормотал Полидори.
При столь ужасном признании мой отец поднялся с кресла с угрожающим видом: негодующим, жестом он указал моей мачехе на дверь; потом, раскрыв мне свои объятия, прерывающимся голосом воскликнул:
– Во имя твоей злосчастной матери прости меня! Прости!.. Я заставил ее много страдать… Но, клянусь тебе, я не причастен к преступлению, которое свело ее в могилу…
И, прежде чем я успела тому помешать, мой отец опустился на колени.
Когда сэр Вальтер и я подняли моего отца с пола, он был в обмороке.
Я позвонила слугам; сэр Вальтер взял доктора Полидори под руку и вышел вместе с ним; на пороге он оглянулся и сказал моей мачехе:
– Послушайте меня, сударыня, и не позже, чем через час, оставьте этот дом: в противном случае я передам вас в руки правосудия.
Презренная женщина вышла из комнаты; легко догадаться, ваше высочество, что она была во власти страха и ярости.
Когда мой отец пришел в себя, все происшедшее показалось ему страшным сном. Как это ни печально, но мне пришлось рассказать ему о первых подозрениях, возникших у меня в связи с преждевременной смертью матери, подозрениях, которые, когда я узнала от вас, ваше высочество, о прошлых преступлениях доктора Полидори, превратились в уверенность.
Мне пришлось также рассказать отцу, как меня преследовала из ненависти моя мачеха, преследовала вплоть до моего замужества, и о том, какие у нее были цели, когда она принудила меня выйти замуж за маркиза д’Арвиля…
Если раньше мой отец питал непростительную слабость к этой женщине, которой он слепо верил, то теперь, все узнав, он не чувствовал к ней ни малейшей жалости; в отчаянии он обвинял себя в том, что оказался чуть ли не сообщником этой чудовищной женщины, предложив ей руку после смерти моей матери: он хотел, чтобы ее отдали под суд; но я объяснила ему, что это вызовет отвратительный скандал, что процесс над ней принесет ему много волнений и неприятностей; я уговорила его просто прогнать ее навсегда, обеспечив самым необходимым для жизни, ибо она носит его имя.
Лишь с большим трудом удалось мне склонить отца ограничиться этим умеренным наказанием, и он поручил мне самой изгнать ее из замка. Как вы сами понимаете, такое поручение было для меня весьма тягостно; я подумала, что, быть может, сэр Вальтер возьмет эту миссию на себя… Он согласился».
– Черт побери, я с радостью согласился на это, ваше высочество, – сказал Мэрф Родольфу. – Что может быть приятнее того, когда тебе предоставляется возможность дать, как говорится, «последнее причастие» злодею…
– А что сказала эта женщина? – спросил Родольф.
– Госпожа д’Арвиль была так добра, что попросила отца назначить этой презренной женщине пенсион в размере ста луидоров; я посчитал, что это уже не доброта, просто слабость: довольно того, что решили не предавать в руки правосудия столь опасную негодяйку! Я отправился к графу, й он полностью согласился с моими доводами; было решено, что презренная получит на все про все двадцать пять луидоров, с тем чтобы она могла подыскать себе какое-нибудь занятие или работу. «А каким таким ремеслом, какой такой работой могу я, графиня д’Орбиньи, заняться?» – нагло спросила меня эта женщина. «Черт побери, это уж ваша забота, – ответил я. – Вы ведь можете стать сиделкой или гувернанткой. Но только послушайте меня и подыщите себе самую скромную и незаметную профессию, ибо, если у вас хватит смелости назвать свое имя, имя, которое вы заполучили с помощью преступления, всякий удивится, почему это графиня д’Орбиньи оказалась в столь незавидном положении; станут наводить справки, и сами понимаете, к каким приведет последствиям ваше безумное решение ворошить прошлое. Так что уж лучше заберитесь в какую-нибудь глушь, пусть о вас поскорее забудут; станьте госпожой Пьер или госпожой Жак и постарайтесь раскаяться, если только вы на это способны».
«И вы полагаете, сударь, – сказала она мне с заранее обдуманным театральным эффектом, – что я не потребую тех благ, на которые мне дает право мой брачный контракт?» – «Ну, разумеется, сударыня! – ответил я. – Что может быть справедливее! Было бы просто недостойно со стороны господина д’Орбиньи не выполнить своих брачных обетов и не оценить должным образом всего того, что вы совершили, а главное, того, что вы собирались совершить… ради него… Начните тяжбу… Непременно начните, обратитесь за помощью к правосудию; не сомневаюсь, что оно примет вашу сторону, а не сторону вашего супруга…» Через четверть часа после нашей беседы эта тварь уже была по пути в соседний город.
– Ты совершенно прав: весьма тягостно оставлять почти безнаказанной столь гнусную мегеру, – заметил Родольф. – Но скандальный процесс… А ведь старый граф и так очень слаб… Нет, об этом нельзя было и думать.
Родольф вновь обратился к письму г-жи д’Арвиль.
«Мне довольно легко удалось убедить отца покинуть замок Обье в тот же день: слишком печальные воспоминания терзали бы его здесь. Хотя его здоровье и пошатнулось, поездка, которая займет несколько дней, развлечет его, а это вместе с переменой воздуха должно быть для него благотворно; так сказал врач, который заменил доктора Полидори, я не откладывая вызвала этого врача из соседнего города. Отец пожелал, чтобы он исследовал содержимое флакона, не сказав ему, в чем дело, врач ответил, что может сделать это только у себя, пообещав, что через два часа он сообщит результат исследования. По его заключению, несколько доз этого зелья, изготовленного с адским умением, могут через определенный промежуток времени привести к смерти пациента, причем никаких следов отравления не останется, будут только симптомы распространенной болезни, врач даже назвал ее.
Через несколько часов, ваше высочество, я уезжаю отсюда вместе с отцом и дочерью в Фонтенбло; мы там пробудем некоторое время, а затем по желанию моего отца возвратимся в Париж, но жить будем не в моем доме: мне ведь нестерпимо оставаться в нем после прискорбного несчастного случая, который там произошел.
Как я уже говорила вам в начале моего письма, ваше высочество, последние события доказывают, в каком я долгу перед вами, ибо ваша забота обо мне поистине неистощима!.. Вы вовремя предупредили меня об опасности, вы помогали мне своими советами, меня так поддержал ваш друг – милейший и мужественный сэр Вальтер Мэрф… Благодаря всему этому мне удалось избавить отца от неминуемой опасности, и теперь я не сомневаюсь в том, что он полностью вернет мне свою любовь и нежность…
Прощайте, ваше высочество! Я не в силах сказать вам больше… Душа моя переполнена чувствами, охвачена волнением, я не смогу вам выразить все то, что я испытываю.
Д’Орбиньи – д’Арвиль
Я спешно распечатываю это письмо, ваше высочество, для того, чтобы исправить забывчивость, которая повергает меня в смятение. Следуя вашим возвышенным советам, побуждавшим меня к благодеяниям, я отправилась в тюрьму Сен-Лазар проведать томящихся там узниц; там мне встретилась злосчастная девочка, которой вы так сочувствуете… Ее ангельская кротость, ее почтительное смирение приводят в восторг почтенных женщин, надзирающих за поведением заключенных… Я понимаю, что, известив вас о том, что Певунья (таково, если не ошибаюсь, ее прозвище) находится в этой тюрьме, я дам вам возможность безотлагательно добиться ее освобождения; эта бедная девочка сама расскажет вам, в силу каких зловещих обстоятельств ее похитили из того убежища, куда вы поместили ее, и заточили в эту тюрьму, где она заставила окружающих по достоинству оценить ее душевную чистоту.
Позвольте мне также напомнить вам, ваше высочество, о двух несчастных женщинах, матери и дочери, которых обобрал нотариус Ферран… Мне так хочется оказать им необходимое покровительство. Но где они теперь? Нет ли у вас хотя бы каких-нибудь сведений о них? Прошу вас, окажите милость, постарайтесь отыскать их след, с тем чтобы по возвращении в Париж я могла бы заплатить нравственный долг: ведь я дала себе обет всемерно помогать несчастным!..»
– Стало быть, Певунья уехала с фермы в Букевале, ваше высочество? – воскликнул Мэрф, не менее удивленный, чем Родольф, этим неожиданным известием.
– Мне только сегодня сказали, что видели, как она выходила из ворот тюрьмы Сен-Лазар, – ответил Родольф. – Я просто теряюсь в догадках: молчание госпожи Жорж смущает и тревожит меня… Бедненькая Лилия-Мария! Какие новые невзгоды обрушились на нее? Надобно тотчас же послать нарочного на ферму, пусть он садится на лошадь и не мешкая доставит мое письмо госпоже Жорж: я попрошу ее немедленно приехать в Париж; попроси, пожалуйста, барона фон Грауна получить пропуск для посещения тюрьмы Сен-Лазар… Госпожа д’Арвиль пишет мне, что Лилия-Мария попала в эту тюрьму. Впрочем, нет, – произнес Родольф после короткого раздумья, – ее там уже нет, ведь Хохотушка встретила ее, когда бедная девушка выходила из тюремных ворот в сопровождении какой-то пожилой женщины. Кто бы это мог быть? Госпожа Жорж? А если то была не она, то куда же направлялась Певунья? И кто все-таки ее сопровождал?[132]
– Терпение, ваше высочество. Еще до вечера вы будете знать, что произошло; а завтра надо будет порасспросить этого окаянного Полидори; он сказал мне, что должен рассказать вам о каких-то важных делах, но рассказать он хочет об этом вам одному…
– Мне тяжело и противно с ним встречаться, – печально сказал Родольф, – ведь я не видел этого человека с того самого рокового дня… когда я…
Родольфу трудно было продолжать, он умолк и закрыл лицо руками.
– Эх, черт побери! Для чего вашему высочеству соглашаться на просьбу Полидори? Пригрозите ему французским правосудием или высылкой в Герольштейн, и он струсит и откроет мне то, что хочет открыть только вам.
– Ты прав, милый мой друг, ибо встреча с этим негодяем еще больше оживит ужасные воспоминания, с которыми связано столько непоправимых горестей… начиная со смерти моего отца и кончая гибелью моей маленькой дочери… Не знаю, чем это объяснить, но, по мере того как я становлюсь старше, мне все больше недостает этой девочки… Как бы я ее боготворил! Как мне был бы дорог и бесценен этот плод моей первой любви, моих первых и чистых верований, вернее сказать, моих юношеских иллюзий!.. Я излил бы на этого очаровательного невинного ребенка всю ту нежную привязанность, которой недостойна его отвратительная мать; и потом, мне кажется, что эта милая девочка, о которой я так мечтал, с ее прекрасной душой, с ее очаровательными достоинствами, утешала бы меня в моем горе, избавила бы меня от угрызений совести, которые, увы, связаны со зловещими обстоятельствами ее появления на свет…
– Господи, я с огорчением замечаю, ваше высочество, что все эти бесплодные и жестокие сожаления приобретают все большую власть над вашим разумом.
После короткого молчания Родольф сказал Мэрфу:
– Я могу теперь сделать тебе одно признание, старый мой друг: я люблю… Да, я люблю всем сердцем одну женщину, достойную самой глубокой, самой почтительной и преданной привязанности… И вот, с той поры, как мое сердце вновь открыто для самой нежной любви, с тех пор, как я вновь способен испытывать самое сладостное чувство, я еще сильнее ощущаю боль из-за утраты дочери… Казалось, я мог опасаться, что новая сердечная привязанность ослабит горечь моих сожалений от этой утраты… Но нет: моя способность любить только возросла… Мне кажется, что я стал теперь лучше, стал милосерднее, а потому мне больше, чем когда-либо прежде, больно оттого, что я не могу обожать и лелеять свою дочь…
– Все это так понятно, ваше высочество! Простите меня за смелое сравнение: подобно тому, как некоторые люди бывают веселы и благожелательны во хмелю, вы, полюбив, стали еще добрее и великодушнее.
– Тем не менее моя ненависть к злодеям также стала сильнее; мое отвращение к Саре усиливается, без сомнения, из-за того горя, какое мне принесла смерть дочери. Я хорошо себе представляю, что эта дурная мать пренебрегала девочкой, что, когда моя женитьба развеяла ее тщеславные надежды, она, движимая своим безжалостным эгоизмом, должно быть, передала ребенка чужим и корыстолюбивым людям, и моя дочь, возможно, погибла, потому что о ней совсем не заботились… Тут есть и моя вина… Я тогда недостаточно осмыслил и оценил степень священного долга, который накладывает на человека отцовство… Когда я внезапно понял истинную сущность характера Сары, я должен был не мешкая отобрать у нее свою дочь и заботиться о девочке с любовью и нежностью. Я обязан был предвидеть, что графиня всегда будет и останется бесчеловечной матерью… Так что, как видишь, во всем этом есть и моя вина, и моя вина…
– Ваше высочество, горе помрачает ваш разум. Разве могли вы после всех известных вам зловещих событий… промедлить хотя бы один лишний день, ведь вы же были вынуждены немедленно отправиться в долгую поездку… Она была как…
– Как искупление! Ты прав, мой друг, – сказал удрученный Родольф.
– А вы ничего не слыхали о графине Саре после вашего отъезда, ваше высочество?
– Ничего. После гнусного оговора, дважды едва не погубившего госпожу д’Арвиль, я не имел о графине никаких известий… Ее присутствие в Париже мне тягостно, мысль об этом неотступно преследует меня; мне чудится, что мой злой гений где-то здесь, рядом, что мне угрожает какая-нибудь новая беда.
– Терпение, ваше высочество, терпение… По счастью, въезд в Германию ей запрещен, а ведь Германия уже ждет нас.
– Да… Мы скоро туда уедем. Но, по крайней мере, за время моего короткого пребывания в Париже я исполнил священный обет, данный себе самому, я сделал еще несколько шагов по достойной одобрения стезе, идти по которой ради искупления мне повелела августейшая и милосердная воля… Как только сын госпожи Жорж будет оправдан и выпущен на волю; как только мать заключит его наконец в свои объятия; как только Жак Ферран будет уличен в своих преступлениях и наказан; как только я упрочу положение и будущее всех порядочных и трудолюбивых людей, которые своим смирением, мужеством и честностью заслужили мое сочувствие, – мы тотчас же возвратимся в Германию; тогда я, по крайней мере, смогу считать, что мое пребывание во Франции не было бесплодным.
– Особенно если вам удастся сорвать маску с этого отвратительного Жака Феррана, ведь он, можно сказать, краеугольный камень, вернее, движущая сила множества преступлений, ваше высочество!
– Хотя цель и оправдывает средства… хотя в борьбе с таким законченным негодяем излишняя щепетильность неуместна, я иногда жалею, что привлек Сесили для того, чтобы воздать ему по заслугам и наказать его.
– Она, кажется, должна приехать с минуты на минуту?.
– Она уже приехала.
– Сесили уже здесь?
– Да… Но я не пожелал ее видеть; фон Граун дал ей самые подробные указания, и она пообещала в точности придерживаться их.
– Сдержит ли она свое обещание?
– Ее очень многое к тому обязывает; прежде всего, она надеется на смягчение собственной участи и боится, что ее могут тотчас же отослать в Германию, в ту тюрьму, где она была; фон Граун не будет спускать с нее глаз, и при первой же выходке Сесили ее вышлют туда, откуда привезли.
– Это верно; ведь она тут находится, можно сказать, в бегах; как только узнают, за какие преступления она была приговорена к пожизненному заключению, ее немедленно препроводят в Германию.
– И еще одно: если бы даже собственный интерес не принуждал Сесили служить нашим планам, поставленная перед ней задача может быть выполнена только с помощью хитрости, коварства и дьявольской привлекательности, а потому она должна быть в восторге – и, по словам барона фон Грауна, она действительно в восторге – оттого, что ей представился случай употребить те отвратительные качества, которыми она так щедро наделена.
– Скажите, ваше высочество, а она все так же хороша собой?
– Фон Граун находит, что она стала еще привлекательнее, чем прежде; по его словам, он был просто ослеплен ее красотою, особенно пикантна она в эльзасском наряде, который сама себе выбрала. Барон говорит, что огненный взгляд этой чертовки по-прежнему оказывает какое-то магическое действие.
– Знаете, ваше высочество, я никогда не был, как говорится, вертопрахом, человеком без душевного благородства и нравственных устоев… Так вот! Встреть я в двадцать лет эту Сесили и даже знай о том, что она женщина опасная и порочная до мозга костей, я бы не поручился за свой рассудок, если бы долго находился под огнем ее больших черных глаз, которые сверкают на ее хотя и бледном, но пылком лице… Да, клянусь небом, боюсь даже подумать о том, куда бы увлекла меня столь пагубная страсть.
– Меня это не удивляет, достойный мой друг, потому что я хорошо знаю эту женщину. Скажу тебе больше: барон фон Граун был просто испуган той прозорливостью, с какой Сесили мгновенно поняла, а вернее угадала, что ей надлежит сыграть перед нотариусом роль женщины, одновременно вызывающей и почти целомудренной.
– Но удастся ли ее ввести к нему в дом так легко, как вы надеетесь, уповая на рекомендации госпожи Пипле? Люди такого склада, как Жак Ферран, ведьма подозрительны!
– Я рассчитывал, и не без оснований, на то, что при виде Сесили он не устоит и его недоверчивость будет побеждена.
– Он уже видел ее?
– Да, вчера. Судя по рассказу госпожи Пипле, он, без сомнения, был очарован нашей креолкой, потому что тут же решил взять ее в услужение.
– В таком случае, ваше высочество, наша игра выиграна.
– Надеюсь; дикая алчность и свирепое сластолюбие толкнули палача Луизы Морель на самые отвратительные преступления… Это же самое сластолюбие и эта же самая алчность приведут к тому, что он понесет жестокую кару за свои злодеяния… а кара эта, что самое главное, пойдет на пользу его жертвам… ибо ты ведь знаешь, к чему должны привести все усилия креолки.
– Сесили!.. Сесили!.. Никогда еще столь дурная женщина, никогда еще женщина, столь испорченная и опасная, никогда еще женщина со столь черной душою не служила воплощению в жизнь столь высоконравственного плана, достижению столь справедливой цели!.. Ваша светлость, а как отнесся ко всему этому Давид?
– Он все одобрил; он всей душой презирает Сесили, она внушает ему ненависть и отвращение, но теперь он смотрит на нее как на орудие справедливого возмездия. «Если эта окаянная женщина, причинившая мне столько зла, – сказал он мне, – может рассчитывать на некоторое сострадание, то лишь в том случае, если она поможет жестоко покарать этого негодяя, Феррана, сделавшись для него безжалостным демоном».
В дверь осторожно постучал привратник. Мэрф вышел из комнаты и тотчас же вернулся с двумя письмами в руках: одно из них было адресовано Родольфу.
– Это весточка от госпожи Жорж, – воскликнул принц, пробежав глазами письмо.
– Что она пишет, ваше высочество?.. Как Певунья?..
– Сомнений больше нет, – ответил Родольф, дочитав письмо до конца. – Опять какой-то мрачный заговор. Вечером того дня, когда бедная девочка исчезла с фермы и госпожа Жорж собиралась сообщить мне об этом, какой-то человек, приехавший верхом, сказал, что он прибыл по моему приказанию, чтобы успокоить ее; он прибавил, что мне известно о неожиданном исчезновении Лилии-Марии и что через несколько дней я сам привезу ее обратно на ферму. Несмотря на это, госпожа Жорж тревожится за судьбу своей подопечной, ибо не получает от меня никаких известий; она сгорает от желания что-либо узнать о своей милой дочери, как она называет бедную девочку.
– Как все это странно, ваше высочество.
– С какой целью могли похитить Лилию-Марию?
– Ваше высочество, – внезапно сказал Мэрф, – по-моему, тут дело не обошлось без графини Сары.
– Сары? А почему ты так думаешь?
– Сопоставьте это происшествие с тем, что она оговорила госпожу д’Арвиль…
– А ведь ты, пожалуй, прав! – воскликнул Родольф в озарении. – Это очевидно… теперь я понимаю… да, всегда один и тот же расчет… Графиня упорно надеется, что если ей удастся разрушить все мои привязанности, то она тем самым заставит меня почувствовать потребность в сближении с ней. Ее надежды столь же безрассудны, как и отвратительны. Однако надо положить конец гнусному преследованию с ее стороны. Она нападает не только на меня, но и на всякого, кто заслуживает уважения, сочувствия, жалости! Немедленно пошли барона фон Грауна к графине, пусть он ей официально заявит, что у меня есть полная уверенность в том, что она причастна к похищению Лилии-Марии и если она не даст всех необходимых сведений для того, чтобы разыскать бедную девочку, я буду беспощаден и поручу барону фон Грауну прибегнуть к помощи правосудия.
– Судя по письму госпожи д’Арвиль, Певунья находится в тюрьме Сен-Лазар.
– Да, она там находилась, но Хохотушка утверждает, что видела ее на свободе, перед входом в тюрьму. Тут кроется какая-то тайна, и надо проникнуть в нее.
– Я немедленно передам ваши распоряжения барону фон Грауну, ваше величество; позвольте мне только перед этим распечатать это письмо; его прислал мне из Марселя доверенный человек, я просил его позаботиться о Поножовщике, он должен был помочь бедному малому уехать в Алжир.
– И что же? Поножовщик уехал туда?
– Ваше высочество, произошло нечто странное!
– Что именно?
– Поножовщик долго ждал в Марселе, пока какое-нибудь судно отправится в Алжир; с каждым днем он становился все тревожнее и печальнее, а в тот день, когда судно должно было отплыть, он вдруг заявил, что предпочитает возвратиться в Париж.
– Как странно!
– Хотя мой доверенный человек, как было заранее условлено, хотел вручить Поножовщику весьма значительную сумму денег, тот взял лишь столько, сколько необходимо для того, чтобы добраться до столицы; из письма следует, что Поножовщик вот-вот появится в Париже.
– Ну, тогда он сам и объяснит нам, почему переменил свое решение; а теперь не мешкая направь фон Грауна к графине Мак-Грегор, а сам поезжай в тюрьму Сен-Лазар и все разузнай там о Лилии-Марии.
Через час барон фон Граун возвратился от графини Сары Мак-Грегор.,
Вопреки обычному своему хладнокровию дипломат был сильно взволнован; как только привратник проводил его к Родольфу, тот заметил, что барон очень бледен.
– Ну что, барон?.. Отчего вы бледны?.. Вы видели графиню?
– Ах, ваше высочество!..
– Да что случилось?
– Ваше высочество, приготовьтесь выслушать весьма неприятное известие.
– В чем все-таки дело?..
– Графиня Мак-Грегор…
– Продолжайте!..
– Ваша светлость, прошу покорнейше простить меня, но я вынужден сообщить вам о столь непредвиденном, столь зловещем событии, столь…
– Графиня умерла?
– Нет, ваше высочество… Но почти нет надежды на то, что она останется в живых… Ее ранили ударом кинжала.
– Это и впрямь ужасно! – воскликнул Родольф, почувствовав невольную жалость к Саре, несмотря на всю свою неприязнь к ней. – А кто совершил это преступление?
– Это неизвестно, ваше высочество. Покушение на убийство сопровождалось кражей, злоумышленник проник в покои графини и унес множество драгоценностей.
– А как все же она сейчас себя чувствует?
– Ее положение почти безнадежно, ваше высочество… Она до сих пор еще без сознания… Брат ее подавлен и потрясен.
– Надо будет каждый день справляться о состоянии здоровья графини, мой милый барон…
В эту минуту вошел Мэрф, возвратившийся из тюрьмы Сен-Лазар.
– Узнай печальную новость, – сказал ему Родольф, – графиню Сару чуть не убили… Ее жизнь в серьезной опасности.
– Ах, ваше высочество! Хотя она во многом виновата, но трудно не пожалеть ее.
– Да, подобный конец просто страшен!.. А что с Певуньей?
– Она была вчера выпущена на свободу, ваше высочество, и полагают, что по заступничеству госпожи д’Арвиль.
– Быть того не может! Напротив, сама госпожа д’Арвиль просит меня предпринять необходимые шаги и добиться освобождения этой несчастной девочки из тюрьмы.
– Все это так, ваше высочество… И тем не менее, какая-то пожилая женщина, вполне респектабельная на вид, явилась в тюрьму Сен-Лазар с распоряжением выпустить Певунью на волю. И они вместе покинули тюрьму.
– То же самое мне рассказывала и Хохотушка; но кто такая эта пожилая женщина, которая пришла в тюрьму за Лилией-Марией? Куда они направились вдвоем? Что означает эта новая тайна? Возможно, графиня Сара могла бы кое-что разъяснить, но она теперь в таком состоянии, что ничего нам сказать не может. И может случиться, что она унесет этот секрет с собой в могилу!
– Но кое-какой свет на все происшедшее мог бы пролить, без сомнения, ее брат Томас Сейтон. Он всегда был ближайшим советником графини.
– Сестра его умирает; речь, видимо, идет о каких-то очередных кознях, так что он ничего говорить не станет. Но вот что, – прибавил Родольф по размышлении, – нужно непременно узнать имя того, кто был заинтересован в том, чтобы Лилия-Мария вышла из тюрьмы; тогда мы непременно что-нибудь выясним.
– Это правильно, ваше высочество.
– Постарайтесь разузнать, кто это мог быть, и как можно скорее повидайте этого человека, дорогой барон. Если вам самому это не удастся, привлеките к розыскам вашего господина Бадино, не пренебрегайте ничем, но во что бы то ни стало обнаружьте след бедной девочки.
– Ваше высочество, вы можете полностью рассчитывать на мое рвение.
– Право же, ваше высочество, быть может, это к лучшему, что Поножовщик возвращается в Париж; его услуги могут быть нам весьма полезны… в предстоящих поисках, – заметил Мэрф.
– Ты говоришь вполне резонно, да, теперь я буду с нетерпением ожидать приезда в столицу моего славного спасителя; я никогда не забуду, что обязан ему жизнью
Глава XII
КОНТОРА НОТАРИУСА
Несколько дней прошло с тех пор, как Жак Ферран взял к себе в услужение Сесили.
Мы поведем читателя в уже знакомое ему место – в контору нотариуса; был тот час, когда письмоводители завтракают.
В тот день произошло нечто неслыханное, из ряда вон выходящее, чудесное! Вместо скудного и малоаппетитного рагу, которое каждое утро приносила служащим – а то были люди молодые – покойная г-жа Серафен, посреди стоявшего в центре комнаты стола в старой картонной коробке красовалась огромная холодная индейка, а вокруг нее лежали два свежих мягких хлеба, головка голландского сыра и стояли три запечатанные бутылки вина; старая свинцовая чернильница, наполненная солью и молотым перцем, служила солонкой; таково было меню трапезы.
Каждый из письмоводителей, вооружившись ножом и волчьим аппетитом, ждал часа, когда можно будет приступить к этому пиру, с жадным нетерпением; некоторые из молодых людей даже усердно работали челюстями, хотя жевать пока еще было нечего; при этом они проклинали запаздывавшего старшего письмоводителя, без которого, соблюдая иерархию, нельзя было приступить к завтраку.
Прогресс, а вернее, столь радикальная перемена в обычном рационе служащих конторы Жака Феррана говорила о том, что в доме царит полное смятение.
Нижеследующая беседа, в высшей степени беотийская (если нам будет позволено употребить это слово, которое приобрело популярность по милости весьма остроумного писателя[133]), позволит несколько прояснить столь важные обстоятельства.
– Перед вами индюшка, которая при своем появлении на свет никак не ожидала, что ей когда-либо придется украсить собой завтрак письмоводителей нашей нотариальной конторы.
– Точно так же патрон этой конторы при своем появлении на свет… в качестве нотариуса никак не ожидал, что ему придется отвалить на завтрак своим письмоводителям целую индейку.
– Потому как что ни говори, а индейка эта принадлежит нам, – завопил мальчишка-рассыльный с вожделением записного гурмана.
– Милый мой рассыльный, ты забываешься, дружок: эта птица останется для тебя незнакомой, вернее сказать, чужестранкой!
– А как истинный француз, ты должен ненавидеть чужестранцев.
– Все, что можно для тебя сделать, – это дать тебе поглодать ее лапы.
– Ведь они – прекрасная эмблема той скорости, с какой ты разносишь бумаги нашей конторы.
– А я-то надеялся, что мне хоть ее скелет достанется, – пробормотал рассыльный,
– Конечно, его можно было бы пожаловать тебе… но у тебя нет на это права: получится то же самое, что получилось с хартией тысяча восемьсот четырнадцатого года, которая так и осталась всего лишь скелетом свободы, которую обкорнали! – заявил писец, игравший в нотариальной конторе роль Мирабо.
– Ну уж коли речь зашла о скелете, – вмешался кто-то из молодых людей с грубой бесчувственностью, – то к месту вспомнить о скелете мамаши Серафен, упокой господи ее душу! Ведь с тех пор, как она утонула во время загородной прогулки, мы больше не обречены хлебать ее варево, что равносильно бессрочным каторжным работам.
– И вот уже почти неделю патрон вместо того, чтобы пичкать нас скудным завтраком…
– Щедро выдает каждому по сорок су в день.
– Именно потому я и говорю: упокой господи душу мамаши Серафен!
– И то верно: при ней патрон бы в жизни не отвалил нам по сорок су в день.
– Это огромная сумма!
– Сумма просто баснословная!
– Во всем Париже не сыщешь другую такую контору…
– Не сыщешь во всей Европе!
– Во всей вселенной нет другой такой конторы, где простому писцу выдают по сорок су на завтрак!
– Кстати, о госпоже Серафен… Кто из вас видел служанку, которую взяли на ее место?
– Эту эльзаску, которую привела сюда однажды вечером привратница того дома, где жила бедная Луиза? Об этом мне сказал наш привратник.
– Вот именно.
– Нет, я ее еще не видал.
– И я не видел.
– Черт побери! Да ее и невозможно увидеть, ведь патрон просто взбесился, он делает все, чтоб помешать нам даже приблизиться к флигельку во дворе!
– Теперь ведь порядок в конторе поддерживает привратник, он сам же тут и убирает… Как же ты увидишь эту красотку?!
– Ну так вот! Я ее видел!
– Ты?
– Каким образом?
– А какая она из себя?
– Высокая? Маленькая?
– Молодая? Или старая?
– Заранее готов побиться об заклад, что мордашка у нее не такая миловидная, как у бедной Луизы… Славная была девочка!
– Слушай-ка! Коли ты ее видел, новую служанку, скажи хоть, какова она на вид?
– Я не то чтоб ее хорошо разглядел… я видел, вернее сказать, только ее чепчик, надо признать, прехорошенький!
– Ах, вот оно что! Ну и что у нее за чепчик?
– Чепчик у нее бархатный, вишневого цвета; такие чепчики носят продавщицы метелочек…
– Эти эльзаски? Ну понятно, раз она эльзаска.
– Стоп, стоп, стоп…
– Шут вас побери! Чему вы удивляетесь? «Обжегшись на молоке, дуют на воду…»
– Ах, вот и Шаламель заговорил! Ну, ответь: какое отношение имеет эта твоя поговорка к чепчику эльзаски?
– Ровно никакого.
– Зачем же ты ее изрекаешь?
– Потому что «за добро добром платят», а еще потому, что «всякий бездельник – друг человека».
– Ну вот: коли Шаламель начал сыпать своими глупыми поговорками, в которых ни складу ни ладу, это займет не меньше часа. Слушай, расскажи-ка нам лучше все, что ты знаешь об этой новой служанке?
– Позавчера я проходил по дорожке возле флигеля; она стояла, облокотившись на подоконник, перед одним из окон первого этажа.
– Кто «она»? Дорожка?
– Перестань чепуху молоть! Служанка стояла. Снизу стекла в окне были очень грязные, и рассмотреть эльзаску я не мог; но посредине стекла были почище, так что, я увидел ее вишневого цвета чепчик и густые черные кудри, черные как смоль, мне показалось, что она причесана на манер римского императора Тита.
– Готов биться об заклад, что наш патрон вряд ли разглядел сквозь свои зеленые очки столько, сколько ты умудрился разглядеть! Он ведь из тех людей, о которых говорят: останься он вдовоем с женщиной на Земле – и род людской прекратится!
– Ничего удивительного: «Хорошо смеется тот, кто смеется последний», тем более что «точность – вежливость королей».
– Боже правый! До чего утомителен этот Шаламель, когда он сыплет своими поговорками!
– Черт побери! «Скажи мне, с кем ты водишься, и я скажу тебе, кто ты!»
– Уф! До чего красиво!
– А я вот что думаю: по-моему, наш патрон из-за своего суеверия все больше тупеет.
– Может, им овладело раскаяние, и потому он выдает каждому из нас по сорок су на завтрак…
– Скорее он просто свихнулся.
– Или заболел.
– Мне уже несколько дней кажется, что у него какой-то потерянный вид.
– Да, его что-то почти совсем не видно… Раньше он, нам на горе, появлялся у себя в кабинете ни свет ни заря и все время чего-то от нас требовал, а теперь по два дня в контору носа не кажет.
– Оттого-то старший письмоводитель просто завален работой.
– И мы нынче утром, того и гляди, околеем с голоду, дожидаясь его!
– Да, в нашей конторе большие перемены!
– Представляете, как был бы удивлен этот бедняга Жермен, узнай он о том, что у нас происходит. «Вообрази, дружище, – сказал бы я ему, – патрон выдает каждому из нас по сорок су на завтрак». – «Ни за что не поверю, того быть не может», – услышал бы я в ответ. – «Еще как может! Патрон сказал об этом мне самому, Шаламелю». – «Ты что, смеешься?» – «Да совсем не смеюсь! Вот как все это было: первые два или три дня после смерти мамаши Серафен мы вообще без завтрака сидели; с одной стороны, это было неплохо – по крайней мере, не хлебали ее варево! Но, с другой стороны, нам приходилось тратить свои денежки на еду. Но сколькь-то мы терпели, говоря себе: «У патрона нет теперь ни домоправительницы, ни служанки, когда он опять прислугу заведет, мы опять начнем давиться по утрам отвратительной похлебкой». Ну так вот! Ничего подобного, мой милый Жер-мен: патрон опять завел служанку, а наш завтрак так и остался погребенным в реке забвения! И тогда меня, как говорится, послали парламентером к патрону изложить ему жалобы наших желудков. Когда я пришел к нотариусу, он о чем-то беседовал со старшим письмоводителем. «Не буду я вас больше кормить по утрам, – проворчал он угрюмо, думая о чем-то своем, – у моей новой служанки нет времени возиться с вашим завтраком». – «Но ведь было условлено, сударь, что вы обязаны давать нам еду по утрам». – «Ладно, покупайте себе что-нибудь на завтрак, а я вам буду давать на это деньги. Сколько вам понадобится? Сорок су на каждого хватит?» – прибавил он, все глубже и глубже погружаясь в свои мысли. Он сказал «сорок су», но мог с таким же успехом сказать и «сто су» либо «двадцать су»! «Да, – поспешил я ответить, – сорока су хватит!» – «Идет! – ответил он. – Старший письмоводитель будет выдавать вам деньги, а я с ним сочтусь». С этими словами патрон захлопнул дверь у меня перед носом. Согласитесь, господа, что Жермен будет просто поражен щедростью нашего патрона.
– Жермен скажет, что патрон, должно быть, употребил много спиртного.
– Вернее, злоупотребил спиртным!
– Шаламель, уж лучше сыпь поговорками, но не занимайся игрою слов!
– Нет, серьезно: я думаю, что патрон болен. За последнюю неделю он стал просто неузнаваем: щеки у него так ввалились, что в них твой кулак войдет!
– А уж до чего он стал рассеян! На это стоит поглядеть. Вчера он приподнял на лоб свои очки, чтобы пробежать глазами какой-то счет, так вот, глаза у него были красные и светились как горящие угли.
– Ну что ж, он был в своем праве, ведь «добрый счет дружбе не помеха»!
– Не мешай мне говорить. Поверьте, господа, все это весьма странно. Я подаю ему бумагу, а он сидит не поднимая головы.
– Кто? Патрон? Да, все это и впрямь куда как странно. Отчего это он сидел не поднимая головы? Верно, кипел от гнева, если только его привычки, как ты утверждаешь, круто не переменились.
– Ох, до чего ты несносен, Шаламель! Говорю тебе, что я подал ему бумагу вверх ногами.
– Вот он, должно быть, разворчался!
– Как бы не так! Да он этого просто не заметил; просидел, уставившись на бумагу, минут десять, так и сверлил ее своими глазищами, а потом вернул мне ее… пробормотав: «Все правильно!»
– И он все время держал ее вверх ногами?
– Все время…
– Стало быть, он ее не читал?
– Черт побери, конечно! Разве только он умеет читать снизу вверх…
– Вот диковина!
– У него был до того хмурый вид и вместе с тем такой жалкий, что я не решился ничего сказать и вышел из его кабинета с таким видом, как будто ничего не случилось.
– А со мной дня четыре тому назад вот что было: я сидел в рабочем кабинете старшего письмоводителя; и тут приходит какой-то клиент, за ним второй, потом третий, всех их пригласил к такому-то часу патрон. Они долго ждут, затем теряют терпение; по их просьбе я стучу в дверь, ведущую в кабинет нотариуса; никто не отвечает, тогда я толкаю дверь и вхожу…
– Ну и что же?
– Господин Ферран скрестил руки на письменном столе и положил на них свою плешивую голову, зрелище, надо сказать, было малопривлекательное… и в такой позе он сидел не двигаясь.
– Спал, что ли?
– Я тоже так подумал. Подошел к нему поближе и сказал: «Сударь, там собрались клиенты, которым вы велели прийти…» Он даже не пошевелился. «Сударь!..» – говорю я опять. Никакого ответа. Тогда я легонько тронул его за плечо, а он как выпрямится, словно его бес укусил! При этом его большие зеленые очки съехали на самый кончик носа, и я увидел… Вы мне ни за что не поверите…
– Так что ты все-таки увидел?
– Слезы у него на глазах…
– Шутишь?!
– Ну, тут ты, брат, перехватил!
– Это наш патрон плакал? Ни в жизнь не поверю!
– Если он когда и заплачет… то лишь тогда, когда рак свистнет!
– Или когда куры вместо обычных яиц начнут золотые нести!
– Та-та-та! Можете и дальше чепуху болтать, а только я все своими глазами видел.
– Патрон плакал?
– Говорят вам, плакал! А потом он пришел в ярость оттого, что я его в таком состоянии застукал; он торопливо поправил свои очки и как завопит: «Ступайте!.. Ступайте!..» – «Однако, сударь…» – «Ступайте вон!..» – «Сударь, там собрались клиенты, вы их сами на этот час пригласили и…» – «Нет у меня времени, пусть они убираются ко всем чертям, да и вы вместе с ними!» И тут он вскочил с таким угрожающим видом, будто собирался вытолкать меня за дверь: я дольше ждать не стал, выскользнул из кабинета и отправил всех клиентов восвояси, вид у них при этом был весьма недовольный, ну это понятно… но, желая спасти честь нашей конторы, я сказал им, что патрон заболел, что у него… коклюш.
Эту занимательную беседу служащих нотариальной конторы прервало появление старшего письмоводителя; он вошел запыхавшись, его встретили приветственными возгласами, и все взгляды мигом обратились на холодную индюшку; в этих взглядах явно читались нетерпение и алчность.
– Не в обиду будь вам сказано, ваша милость, но вы заставляете чертовски долго вас ждать, – заявил Шаламель.
– Берегитесь! – поддержал его еще кто-то. – В следующий раз… наш аппетит не будет столь послушным!
– Ах, господа, моей вины тут нет… Я волновался и злился не меньше вашего… Но даю вам честное слово: наш патрон свихнулся!
– Ну, а я вам что говорил!
– Но позавтракать-то нам это не помешает?!
– Скорее, напротив!
– Мы и с полным ртом поговорить сумеем.
– Даже еще сподручнее будет говорить! – закричал рассыльный.
А Шаламель, старательно разрезавший индюшку, сказал старшему письмоводителю:
– С чего вы взяли, что наш патрон тронулся?
– Мы и сами подумали, что он малость не в себе, когда он положил нам по сорок су на завтрак… ежедневно.
– Признаюсь, что это меня удивило так же, как и вас, господа. Но то была мелочь, сущая мелочь по сравнению с тем, что только сейчас произошло.
– А что такое стряслось?
– Неужели наш злосчастный патрон дойдет до такого сумасбродства, что будет отправлять нас обедать в ресторан «Синий циферблат»?
– А потом мы за его счет станем ходить в театр?
– А после театра в кофейню, чтобы скоротать вечерок за кружкой пунша?
– А потом…
– Господа, можете потешаться сколько вам угодно, но сцена, при которой я только что присутствовал, вовсе не располагает к шуткам, она скорее вселяет страх.
– Понятно. Расскажите нам поподробнее об этой сцене.
– Да, вот именно, – вмешался Шаламель, – не приступайте покамест к завтраку, потому что мы все обратились в слух.
– Кажется, не только в слух, но позволительно сказать – и в челюсти, дети мои! Я понимаю, куда вы клоните: пока я стану рассказывать, вы будете работать челюстями… и покончите с индюшкой раньше, чем я с моей историей. Терпение, оставим мою историю на десерт.
Голод ли пришпоривал молодых писцов или любопытство, сказать не беремся; но они с такой быстротой занялись гастрономической операцией, что старший письмоводитель смог приступить к своему повествованию почти тотчас же.
Боясь, как бы нотариус не застал их врасплох, в соседней комнате поставили на часах рассыльного, на долю которого щедро выделили скелет и лапы индюшки.
Вот что рассказал старший письмоводитель своим сотоварищам:
– Прежде всего… вам следует знать, что привратника уже несколько дней сильно тревожило состояние здоровья нашего патрона: привратник, как известно, ложится спать поздно, и вот он несколько раз замечал, что господин Ферран среди ночи выходит в сад, невзирая на холод и дождь, и прохаживается там большими шагами. Однажды привратник осмелел, вышел из швейцарской и спросил у нотариуса, не нужно ли ему чего. Патрон велел ему отправляться спать таким тоном, что с тех пор привратник сидел смирно, что он и делает всякий раз, когда Жак Ферран выходит ночью в сад, а происходит это чуть ли не каждый день, причем поступает он так в любую погоду.
– А может быть, наш патрон просто лунатик?
– Это маловероятно… Но такого рода ночные прогулки говорят о его сильном волнении… Теперь перехожу к моей истории… Перед тем как идти к вам, я на минуту заглянул в кабинет патрона, чтобы дать ему на подпись несколько бумаг… Взявшись за дверную ручку, я смутно услышал какой-то разговор. Я остановился перед дверью… и различил два или три глухих возгласа… они походили скорее на приглушенные стоны. С минуту я поколебался, а потом вошел в кабинет… Дело в том, что я боялся, не произошло ли какое-нибудь несчастье… Итак, я открыл дверь…
– И что?
– Что я увидел? Патрон стоял на коленях… прямо на полу…
– На коленях?
– Прямо на полу?
– Вот именно… Он стоял на коленях прямо на полу… Голову он закрыл руками… а локтями уперся в сиденье стоявшего в углу старого кресла…
– Так все же проще простого… Какие мы дураки! Он ведь известный ханжа, вот и решил лишний раз помолиться.
– Ну, коли так, то это была весьма странная молитва! Были слышны только сдерживаемые стоны, да еще время от времени он бормотал сквозь зубы: «Боже мой… боже мой… боже мой!..», словно был в полном отчаянии. А потом… вот что самое странное… Судорожным движением он поднес руки к груди, как будто хотел расцарапать ее ногтями, при этом рубашка его распахнулась, и я отчетливо увидел на его волосатой груди небольшой красный бумажник, он висел у него на шее… на стальной цепочке…
– Вот так штука… вот так штука… Ну и что из того?
– А то, что, увидя все это, я никак не мог решить: оставаться мне в кабинете или уйти.
– Надо признаться, и я на вашем месте был бы в нерешительности, не знал бы, какой политики придерживаться.
– Я застыл на месте… в полном замешательстве, и вдруг наш патрон поднимается и разом поворачивается в мою сторону; в зубах у него был старый носовой платок в клеточку… очки его остались лежать в кресле… Нет… нет, господа, я в жизни не видел у человека такого выражения лица: он походил на помешанного. Я в страхе попятился… Клянусь, я был не на шутку испуган! И тогда он…
– Схватил вас за горло?
– Не угадали. Сперва он уставился на меня с потерянным видом; потом выронил носовой платок, который, без сомнения, разорвал в клочья, когда скрипел зубами, и с воплем кинулся ко мне в объятия, отчаянно крича: «Господи, до чего я несчастен!»
– Что за выходка?!
– Вот тебе и выходка! Ну ладно!.. Но, признаюсь, когда он поднял голову, напоминавшую обтянутый кожей череп, и произнес эти слова… таким душераздирающим голосом… я бы даже сказал, почти певучим и нежным голосом…
– Нежным голосом… ну, знаете… нет на свете такой трещотки, нет такой осипшей совы, чье уханье не покажется нежной музыкой по сравнению со скрипучим голосом нашего патрона!
– Все это, возможно, и так, но тем не менее в ту минуту голос его звучал так жалобно, что я был растроган, тем более что господин Ферран обычно не склонен давать волю своим чувствам. «Сударь, – начал я, – поверьте…» – «Перестань! Перестань! – ответил он, не дав мне договорить. – Становится легче, когда можешь кому-нибудь признаться, как сильно ты страдаешь…» Он явно принимал меня за кого-то другого.
– Патрон обратился к вам на «ты»? В таком разе вы должны поставить нам две бутылки бордоского вина:
«Когда патрон на «ты» с тобой,
Плати за выпивку, друг мой!»
Так гласит поговорка, а это – дело святое! Ведь поговорки выражают народную мудрость.
– Послушайте, Шаламель, да оставьте наконец свои ребусы! Понимаете, господа, когда я услышал, что патрон говорит мне «ты», я тут же понял, что он либо обознался, либо в лихорадочном жару. Я высвободился из его объятий и сказал ему: «Успокойтесь, сударь!.. Успокойтесь!.. Это я, старший письмоводитель». Тут он тупо уставился на меня.
– В добрый час! Наконец-то вы говорите правду.
– Глаза у него блуждали. «Что?! Как вы сказали?.. – воскликнул он. – Это вы тут?.. А чего вы хотите?..» И при каждом новом вопросе он проводил ладонью по лбу, как будто стремился разогнать туман, обволакивавший его мозг.
– Туман, обволакивавший его мозг… Вы говорите как по писаному… Браво! Послушайте, наш глубокоуважаемый старший письмоводитель, этак мы с вами скоро сочиним целую мелодраму:
Когда ты о душе сказал так хорошо и прямо,
Садись и сочиняй скорее мелодраму!
– Да помолчи наконец, Шаламель!
– Что же все-таки творится с нашим патроном?
– Ей-богу, ничего понять не могу! Но одно могу сказать совершенно твердо: когда к нему вернулось самообладание, он запел совсем по-иному. Господин Ферран грозно нахмурил брови и быстро заговорил, не давая мне даже времени ответить: «Что вы тут делаете? Давно ли вы здесь находитесь?.. Выходит, я не могу спокойно побыть в своем кабинете? Меня и тут окружают лазутчики! Что я говорил? Что вы услышали? Отвечайте… Отвечайте же!» При этом у него был такой злобный вид, что я поторопился сказать: «Я ничего не слышал, сударь, я только что вошел». – «Вы меня не обманываете? Вы не лжете?» – «Нет, сударь». – «Ну ладно! А что вам угодно?» – «Вы должны подписать несколько бумаг, сударь». – «Давайте их сюда». И он принимается подписывать, подписывать одну бумагу за другой… даже не читая. Так он подмахнул с полдюжины нотариальных актов, он, который обычно своего росчерка не поставит, не прочитав бумагу, можно сказать, по складам, по буковкам, да еще не раз, а два – с первой строки и до последней. Время от времени рука его останавливалась, казалось, им владеет навязчивая идея, а потом он опять принимался быстро-быстро, почти судорожно выводить свою подпись. Когда все было подписано, он предложил мне убираться к себе; выйдя из его кабинета, я услышал, как он стал спускаться по лесенке, ведущей во двор.
– Я снова возвращаюсь к своему вопросу… Что с ним все-таки творится?
– Господа, а может, он так горюет по госпоже Серафен?
– Как бы не так! Станет он о ком-нибудь горевать? Он-то!
– Я еще вот о чем подумал: привратник мне говорил, что священник из церкви Благовещения и его викарий несколько раз приходили сюда, чтобы повидать патрона, однако он их не принял. Это просто поразительно! Не принял их, а ведь они раньше отсюда просто не вылезали!
– А меня совсем другое занимает; хотел бы я узнать, какой именно работой занимались во флигеле столяр и слесарь?
– А ведь они там провозились целых три дня.
– А потом, однажды вечером, туда отнесли какую-то мебель, ее привезли в большом крытом фургоне.
– Ей-богу, господа! Я не в силах разгадать сию тайну, как сказал Лебедь из Камбрэ!
– А может быть, его мучит совесть из-за того, что он упек Жермена в тюрьму…
– Кого мучит совесть? Это его-то?! Нет, нашего патрона так просто не проймешь, он крепкий орешек, как говаривал Орел из Мо!
– Ну и шутник же этот Шаламель!
– Кстати, о Жермене; бедняга хлебнет горя в тюрьме, там появилось такое пополнение…
– Ты о чем?
– Я прочел в «Судебной газете», что в одном из подземных кабаков на Елисейских полях захватили шайку воров и убийц…
– Да, такие кабаки – сущие вертепы…
– Так вот, эту шайку злодеев отправили в тюрьму Форс.
– Бедный Жермен! Он угодил в славную компанию!
– В тюрьму, где томится Луиза Морель, тоже прибудет пополнение; говорят, что в эту шайку входило целое семейство воров и убийц: от отца и до сына… от матери до дочери…
– Понятно: преступниц из этой шайки отправят в тюрьму Сен-Лазар, где отбывает заключение Луиза.
– Быть может, кто-нибудь из членов этой шайки и зарезал графиню, что живет возле Обсерватории, она одна из клиенток нашего патрона. Он постоянно отправляет меня осведомляться о здоровье этой графини! Сдается, оно его сильно занимает. Надо отдать ему справедливость, тут он сохранил ясность рассудка… Еще вчера он опять посылал справиться о самочувствии графини Мак-Грегор.
– Ну и что ты узнал?
– Там все по-прежнему: сегодня надеются, назавтра приходят в отчаяние, никогда толком неизвестно, доживет ли она до вечера или нет; позавчера совсем уже перестали надеяться, а вот вчера сказали, что смутная надежда все-таки есть; ее состояние осложняется тем, что у нее мозговая горячка.
– А тебя впустили в дом? Ты видел комнату, где было совершено покушение на убийство?
– Как бы не так!.. Меня дальше калитки не пустили, а привратник у них не из разговорчивых, от него ничего толком не узнаешь…
– Господа… внимание, будьте осторожны! Сюда идет патрон! – закричал рассыльный, вбегая в комнату со скелетом индюшки в руках.
И молодые люди тотчас же поспешили каждый к своему столу, склонились над бумагами и застрочили перьями, а мальчишка-рассыльный в мгновение ока сунул обгрызенный скелет индюшки в картонную коробку с папками для дел.
На пороге и в самом деле появился Жак Ферран.
Он был без своего обычного головного убора – старого колпака из черного шелка, и его рыжие волосы, кое-где перемежавшиеся седыми прядями, в беспорядке падали на обе щеки; жилы, выступавшие на плешивой голове, казалось, разбухли от крови, курносое лицо с запавшими щеками было мертвенно бледным. Различить выражение глаз, скрытых под большими зелеными очками, было невозможно, но все черты его физиономии были так искажены, что становилось понятно: этого человека пожирает какая-то страсть!
Он медленно пересек помещение нотариальной конторы, ничего не сказав своим служащим, даже не заметив, чем они заняты, затем вошел в комнату старшего письмоводителя, также пересек ее, вошел в свой кабинет, не задержался и там, почти тотчас же спустился по лесенке, ведущей во двор.
Проходя, Жак Ферран не прикрыл за собой ни одной двери, и писцы могли сколько угодно удивляться необъяснимым и весьма странным переменам в поведении своего патрона, который, поднявшись по одной лестнице, почти тотчас же спустился по другой, ни на минуту не остановившись ни в одной из комнат, которыми он машинально проходил.
Глава XIII
ЛЮБОСТРАСТНЫМ НЕ БУДЬ…
Однако, вместо того чтобы придерживаться того светлого и чистого, что можно обрести в той обители умов и сердец, создаваемой дружбой, я уступал мерзкому влиянию собственной похоти, я покорялся жажде сладострастия, столь сильной в тогдашнем моем возрасте, и вожделение точно туман окутывало меня, помрачая очи моего разума.
… Я неумеренно предавался плотским утехам, и жар грубых страстей сжигал мое сердце, безжалостно испепеляя все, что было во мне крепкого и сильного.
… Когда я смотрел на моих сотоварищей, которые бахвалились своим распутством и получали тем большее удовольствие, чем низменнее был их разврат, я испытывал чувство стыда из-за того, что не мог похвастаться подвигами такого рода.
(Исповедь блаженного Августина, книга II, главы II и III)
Стояла темная ночь.
Глубокая тишина, которая царит во флигеле, где живет Жак Ферран, время от времени нарушается завыванием ветра и шумом дождя, что потоками низвергается на землю.
Эти заунывные звуки еще сильнее подчеркивают угрюмое одиночество этого жилища.
В одной из спален, расположенной на втором этаже, с большим комфортом заново обставленной и украшенной огромным пушистым ковром, перед камином, где ярко пылает огонь, стоит молодая женщина.
Странная вещь! Посреди двери, старательно запертой на засов, – дверь эта проделана в стене, противоположной той, где стоит кровать, – замечаешь небольшое окошечко в пять или шесть квадратных дюймов, которое можно открыть и изнутри и снаружи.
Лампа с абажуром отбрасывает мягкий свет на стены комнаты, оклеенной обоями гранатового цвета; полог на кровати, занавески на окне, равно как и покрывало на широкой софе, сшиты из дамасского шелка и шерсти того же – гранатового – цвета.
Мы так подробно описываем эти приметы известной роскоши, которая совсем недавно появилась в жилище нотариуса, ибо роскошь эта свидетельствует о полном и решительном изменении в привычках Жака Феррана, до тех пор отличавшегося отвратительной скупостью и спартанской нетребовательностью во всем, что относилось к уюту (особенно если дело касалось других).
На фоне этих гранатовых обоев, одновременно яркого и теплого оттенка, вырисовывается силуэт Сесили, которую мы попытаемся описать.
Высокая и необыкновенно гибкая, креолка находится в самом расцвете молодости. Ее сильные и красивые плечи, ее пышные бедра еще больше подчеркивают необычайно тонкую, хотя и округлую талию; легко поверить в то, что Сесили вполне может воспользоваться вместо пояса своим ожерельем.
Ее эльзасский костюм одновременно и скромен и кокетлив, он отличается причудливой театральностью, но она-то как нельзя лучше служит тому эффекту, который Сесили и намеревалась произвести.
Спенсер из черного казимира, полуоткрытый на высокой груди, довольно длинный, но с короткими рукавами, плотно охватывавший спину, был обшит пурпурной шерстяной нитью на обшлагах и украшен двумя рядами маленьких пуговиц из чеканного серебра. Короткая мериносовая юбка оранжевого цвета, которая на первый взгляд кажется слишком широкой, тем не менее прекрасно облегает ее поистине скульптурные бедра и позволяет видеть до половины прелестные колени креолки: на ней алые чулки с синими стрелками, такие чулки можно увидеть на полотнах старых фламандских мастеров, которые столь охотно показывают каждому подвязки на ногах своих дебелых матрон.
Никогда еще ни один художник не мог даже мечтать о такой изумительной линии ноги, какая была у ножек Сесили! Сильные, с тонкой щиколоткой и округлой икрой, они оканчивались миниатюрной стопой, изящно обутой в крошечный башмачок из черного сафьяна с золотыми застежками.
Сесили, чуть перегнувшись влево, стоит против зеркала, которым увенчан камин… Большой вырез ее спенсера позволяет увидеть стройную шею и полную, но упругую грудь ослепительной белизны.
Креолка сняла свой чепчик вишневого цвета, чтобы сменить его перед сном на легкий шелковый платок; при этом открылись ее великолепные, густые, иссиня-черные волосы, разделенные прямым пробором и вьющиеся от природы; они ниспадают по ее щекам до того места, где шея уходит в плечи.
Нужно хорошо знать, с каким неподражаемым вкусом креолки повязывают вокруг головы платки ослепительно ярких цветов для того, чтобы наглядно представить себе очаровательный ночной головной убор Сесили: легкая ткань в красную, голубую и оранжевую полоску весьма пикантно контрастировала с ее черными кудрями, выбивавшимися из-под платка и обрамлявшими множеством шелковистых завитков ее бледные, но круглые и налитые соками щеки…
Закинув за голову полные руки, Сесили кончиками своих точеных словно из слоновой кости пальчиков завязывала на затылке широкий бант, чуть сдвинув его налево, почти к самому уху.
Черты лица у Сесили таковы, что, раз увидев, их невозможно забыть.
Надменный, чуть выпуклый лоб венчает безупречный овал ее лица; у нее матово бледная кожа, свежая и атласная, как лепестки у камелии, слегка позолоченные солнечным лучом; большие, нет, огромные глаза поражают каким-то необыкновенным выражением, ибо громадные черные и блестящие зрачки занимают почти все глазное яблоко, оно лишь чуть виднеется в уголках глаз, затененных веками, которые украшены густыми и длинными ресницами; у нее четко очерченный подбородок; прямой и тонкий нос заканчивается двумя вздрагивающими ноздрями; они раздуваются при малейшем волнении; рот у нее одновременно вызывающий и нежный, алые губы необыкновенно свежи.
На этом бледном лице особенно заметны огромные сверкающие глаза и влажные ярко-красные губы, блестящие как смоченный коралл.
Скажем прямо: эта высокая креолка, довольно полная, но статная, сильная и гибкая, как пантера, являла собою воплощение грубой чувственности, какая расцветает только под палящим солнцем тропиков.
Разумеется, все слыхали разговоры о темнокожих женщинах, общение с которыми гибельно для европейцев, об этих обольстительных вампирах: они опьяняют свою жертву, прельщают ее своими ужасными чарами, высасывают из нее до последней капли золото и кровь, так что злополучному мужчине остается только одно – глотать свои слезы и глодать свое сердце, как выражаются в народе.
Такой женщиной и была Сесили.
Надо сказать, что ее отвратительные инстинкты некоторое время сдерживала сильная привязанность к Давиду, и она дала им волю уже в Европе, где под влиянием цивилизованного общества и умеренного климата они несколько смягчились и проявлялись уже по-иному.
В отличие от себе подобных женщин, которые свирепо набрасываются на жертву и стремятся как можно скорее отнять состояние и саму жизнь у злополучного человека, попавшего в их сети, Сесили завораживала своего поклонника гипнотическим взглядом и мало-помалу затягивала его в огненный вихрь страсти, которую, казалось, излучала; затем, убедившись, что он окончательно потерял голову и совершенно изнемог под бременем невыносимых мук, порожденных неутоленным желанием, она с удовольствием и каким-то изощренным и жестоким кокетством доводила его до исступления; затем, следуя своему природному инстинкту, она буквально пожирала его, сжимая в своих смертоносных объятиях.
И это было еще ужаснее.
Голодный тигр, который одним прыжком настигает свою жертву и с ревом разрывает ее на части, внушает меньший ужас, чем змея, которая молча завораживает жертву, мало-помалу высасывает из нее кровь, обвивается вокруг бессильной жертвы, сжимая ее, как тисками, неумолимо, хотя и медленно, дробит ее мышцы и кости, ощущает, как та трепещет под ее укусами, и словно бы насыщается не только кровью своей добычи, но и ее муками.
Как мы уже говорили, Сесили вскоре после приезда в Германию была развращена ужасным распутником; затем, втайне от Давида, любившего ее со слепым обожанием, некоторое время околдовывала и соблазняла мужчин, пользуясь своей опасной привлекательностью; однако уже вскоре произошел громкий скандал, и все похождения Сесили были преданы гласности; обнаружились столь отвратительные подробности, что эту женщину приговорили к пожизненному заключению.
Прибавьте к этим тлетворным чертам натуры Сесили гибкий ум, коварство, вкрадчивость и незаурядные способности, позволившие ей за какой-нибудь год с легкостью овладеть французским и немецким языками: она не только бегло говорила на них, но даже изъяснялась с, видимо, присущим ей от природы красноречием; вообразите себе порочность, достойную распутных императриц Древнего Рима, отвагу и мужество, не покидавшие ее ни при каких обстоятельствах, дьявольскую злобу, и вы представите себе, какова была новая служанка Жака Феррана – женщина, которая без колебаний решилась проникнуть в это волчье логово.
Но странное дело! Узнав от барона фон Грауна о том, какую вызывающую, но платоническую роль ей предстоит сыграть в доме нотариуса, поняв, что, обольщая Жака Феррана, она должна помочь свершиться справедливому мщению, Сесили дала себе слово сыграть эту роль с любовью, а вернее с ужасной ненавистью, какой она прониклась к нотариусу, узнав о мерзком насилии, которое он совершил в отношении несчастной Луизы, и почувствовав при этом искреннее негодование; рассказать обо всем этом креолке пришлось для того, чтобы она была настороже и была готова дать отпор сдобренным лицемерием побуждениям и попыткам этого изверга.
Теперь мы полагаем необходимым сказать несколько слов о том, как отнесся Жак Ферран к предстоявшему появлению Сесили в его доме.
Когда г-жа Пипле привела молодую женщину к нотариусу и сказала, что Сесили – сирота, до которой ей мало дела, что она ее опекать не собирается, Жак Ферран был даже не столько поражен красотою креолки, сколько загипнотизирован ее неотразимым взглядом; этот завораживающий взгляд с первой же минуты зажег жгучий огонь в крови нотариуса и помутил его разум.
Ибо, как мы уже говорили, отмечая безрассудную дерзость его речей во время разговора с герцогиней де Люсене, человек этот, обычно прекрасно владевший собой, хладнокровный; коварный и хитрый, забывал о своих холодных расчетах, о своей осторожности и скрытности, когда демон сладострастия овладевал его помыслами.
А ко всему, у него не было никаких оснований остерегаться попечений г-жи Пипле.
После своего разговора с привратницей г-жа Серафен предложила нотариусу взять в услужение взамен Луизы некую одинокую девицу, за которую она ручается… Жак Ферран принял это предложение своей домоправительницы, надеясь безнаказанно воспользоваться в своих целях шатким положением новой служанки, у которой не было никаких покровителей.
Словом, не имея никаких поводов для подозрительности, Жак Ферран находил в ходе последних событий новые резоны для спокойствия.
Все отвечало его тайным желаниям.
Смерть г-жи Серафен избавила его от опасной сообщницы.
Смерть Певуньи (а он был уверен, что она умерла) избавляла от, можно сказать, живой улики, свидетельствующей о его давнем преступлении.
Наконец, благодаря смерти Сычихи и неожиданной гибели графини Мак-Грегор (она находилась в безнадежном положении) он мог отныне не бояться двух этих женщин, чьи разоблачения и угрозы могли оказаться для него пагубными…
Поэтому, повторяем: даже тени подозрения не закрадывалось в душу Жака Феррана, и ничто не могло поколебать того неожиданного и неотразимого впечатления, которое произвела на него Сесили, как только он ее увидел; вот почему он с жадностью ухватился за возможность завлечь в свой дом, в свое уединенное жилище, мнимую племянницу г-жи Пипле.
Особенности характера, наклонностей и прежних поступков Жака Феррана, уже хорошо известные читателю, вызывающая красота креолки, которую мы, как могли, описали, а также еще некоторые обстоятельства, о которых мы скажем ниже, помогут читателю понять, как мы надеемся, почему нотариус внезапно воспылал неистовой страстью к Сесили, этой прельстительной и опасной женщине.
Ко всему еще уместно добавить, что если женщины такого рода отталкивают и отвращают от себя людей с нежными и возвышенными чувствами, то они производят неизгладимое впечатление, оказывают просто колдовское влияние на людей с грубой чувственностью, таких, как Жак Ферран, и полностью подчиняют их себе.
Подобные сладострастники с первого взгляда угадывают, что перед ними такие женщины, ибо они с первой же минуты к ним вожделеют; роковая власть таких женщин влечет сластолюбцев к ним, и уже вскоре таинственные чары, гипнотическое влияние налагают на них оковы и заставляют падать к ногам их чудовищного идеала; ибо только эти женщины и могут утишить нечистый жар, сжигающий души рабов похоти.
Таким образом, неотвратимый рок, суливший справедливое возмездие, неумолимо притягивал и толкал нотариуса к Сесили. Он ступал на стезю грозного искупления.
Свирепое сластолюбие побудило Жака Феррана совершить гнусное преступление, безжалостно, с яростью преследовать семью честных бедняков, обрекая ее на нищету, на безумие, на гибель…
Именно сладострастие должно было стать ужасной карой для этого великого преступника.
Ибо замечено, что в силу некой роковой справедливости нередко извращенные, противоестественные страсти несут в себе возможность наказания…
Возвышенная любовь, если даже на нее не отвечают взаимностью, находит известное утешение в нежной дружбе, в чувстве уважения, которым женщина, достойная обожания, неизменно вознаграждает любящего ее человека, если она не может ответить ему более нежным чувством. Если такая награда и не утишает горе злосчастного возлюбленного, если его отчаяние столь же неисцелимо, как и его любовь, он может, по крайней мере, открыто признаваться в своей несчастной любви и даже гордиться ею…
Но чем можно вознаградить дикую страсть, плотское влечение, которое доходит до неистовства?
Прибавим, что такое плотское влечение столь же неумолимо властвует над грубыми натурами, сколь неумолимо властвует над натурами возвышенными высокая любовь…
Нет, не только глубокая и всепоглощающая любовь возникает внезапно, ослепляя и порабощая человека, не только она сосредотачивает все его помыслы, все его порывы на владычице его сердца и делает невозможным для него любую другую привязанность, решает всю его дальнейшую судьбу.
Грубая плотская страсть тоже может достичь невероятной силы, как это случилось с Жаком Ферраном; и тогда все те проявления, которые сопутствуют единственной, всепоглощающей, непреодолимой и возвышенной любви, сопутствуют и грубой страсти; но в первом случае они высоконравственны и чисты, а во втором случае – низменны и безнравственны.
Хотя Жаку Феррану и не суждено было добиться успеха и вкусить наслаждение, прекрасная креолка остерегалась полностью лишить его надежды; но ее смутные и двусмысленные обещания, которыми она баюкала нотариуса, так тесно переплетались с ее жестокими капризами, что служили для него источником лишних терзаний и еще сильнее скрепляли раскаленные цепи, которые приковывали его к соблазнительнице.
Если читателя удивляет, что нотариус, человек столь решительный и властный, до сих пор не прибегнул ни к силе, ни к коварству для того, чтобы преодолеть обдуманное заранее сопротивление Сесили, то он, читатель, забывает о том, что креолка ничуть не походила на бедную Луизу. К тому же на следующий же день после своего появления в доме нотариуса креолка, как мы сейчас расскажем, стала играть совсем другую роль, чем та, с помощью которой она проникла в его жилище: дело в том, что Жака Феррана мнимая служанка долго дурачить бы не могла.
Подробно узнав от барона фон Грауна о судьбе Луизы и о тех отвратительных средствах, благодаря которым злосчастная дочь гранильщика алмазов Мореля сделалась добычей этого сладострастника, Сесили предприняла все меры предосторожности, с тем чтобы уже в первую ночь своего пребывания в доме нотариуса почувствовать себя в полной безопасности.
Вечером, когда она впервые осталась наедине с Жаком Ферраном, он, боясь ее спугнуть, сделал вид, что даже не смотрит в ее сторону, и отрывистым тоном велел Сесили отправляться спать; тогда она простодушно призналась ему, что по ночам боится воров; однако, прибавила креолка, она очень сильна, решительна и готова защитить себя.
– А чем вы собираетесь защищаться? – спросил нотариус.
– А вот чем… – ответила Сесили, достав из широкой шерстяной накидки, в которую она куталась, небольшой остро отточенный кинжал, вид которого заставил Жака Феррана призадуматься.
Тем не менее, поверив в то, что его новая служанка боится только воров, нотариус проводил Сесили в предназначенную для нее комнату (то была бывшая комната Луизы). Внимательно оглядев все кругом, креолка, дрожа и опуская глаза, сказала, что все из того же страха она просидит всю ночь на стуле, потому что, как она убедилась, на двери нет ни задвижки, ни запора.
Жак Ферран уже был полностью под властью ее чар, но, боясь испортить дело, зародив подозрения у Сесили, он ворчливо сказал молодой женщине, что она просто взбалмошная дура, если так страшится воров; однако он пообещал ей, что на следующий день к двери приделают задвижку.
В ту ночь креолка так и не легла спать.
На следующее утро нотариус вошел к ней в комнату, чтобы познакомить Сесили с кругом ее обязанностей. Он решил в первые несколько дней, прибегнув к лицемерию, проявить сдержанность в отношении своей новой служанки для того, чтобы внушить ей доверие; однако, пораженный красотой Сесили, которая при свете дня показалась ему еще более привлекательной, он потерял голову, ослепленный овладевшим им вожделением, и, запинаясь, стал расхваливать гибкий стан и красоту Сесили.
Наделенная редкой проницательностью, креолка уже с первой встречи с нотариусом поняла, что он очарован ею; выслушав его пылкие комплименты, она внезапно решила отказаться от притворной скромности и, как говорится, сбросить маску.
Вот почему она приняла весьма дерзкий вид.
Жак Ферран продолжал вновь и вновь восторгаться прелестным лицом и тонкой талией своей новой служанки.
– Поглядите на меня внимательнее, – решительно сказала ему Сесили. – Хотя я и одета как эльзасская крестьянка, разве я хоть сколько-нибудь похожу на прислугу?
– Что вы хотите этим сказать?! – воскликнул нотариус.
– Посмотрите на эту руку… – продолжала молодая женщина. – По-вашему, она привыкла к тяжелой работе?
И она показала Жаку Феррану свою белую, красивую руку, с тонкими, будто точеными пальцами и розовыми отполированными ногтями; только чуть более темные лунки говорили о том, что рука эта принадлежит темнокожей.
– Ну, а эта нога принадлежит, по-вашему, служанке?
И она выставила очаровательную ножку, обутую в кокетливый башмачок; нотариус впервые обратил внимание на эту прелестную ножку и теперь пожирал ее глазами, отводя от нее взгляд только для того, чтобы полюбоваться красивым лицом Сесили.
– Я сказала своей тетке Пипле то, что меня устраивало; она ничего не знает о моей прошлой жизни и потому поверила, что я попала в столь трудное положение… из-за смерти моих родителей; но вы, надеюсь, достаточно прозорливы и вряд ли разделите ее заблуждение, мой любезный хозяин?
– Кто же вы на самом деле?! – воскликнул Жак Ферран, донельзя удивленный такими речами.
– Это моя тайна… По хорошо известным одной только мне причинам мне пришлось покинуть Германию, переодевшись крестьянкой: я должна некоторое время оставаться в Париже: мне придется здесь прятаться, и чем незаметнее, тем лучше. Тетка, думая, что я сильно нуждаюсь, предложила мне место служанки в вашем доме, она рассказала мне, что у вас ведут уединенную жизнь, и предупредила, что мне не будет позволено никуда отлучаться… Я тотчас же согласилась. Сама того не подозревая, она предупредила мое самое большое желание. Ну кто станет искать меня здесь, кто может меня тут обнаружить?!
– Стало быть, вы скрываетесь?! А что вы такого натворили, что вам приходится скрываться?
– Возможно, за мной числятся кое-какие интимные грешки… но и это – моя тайна.
– А каковы ваши дальнейшие намерения, мадемуазель?
– Они все те же. Если бы не ваши красноречивые похвалы по поводу моей гибкой талии и моей неописуемой красоты, я бы в жизни не сделала вам таких признаний… впрочем, ваша првницательность раньше или позже позволила бы вам многое угадать… А потому послушайте меня внимательно, любезный мой хозяин: я приняла на время положение, а вернее, роль служанки, к тому меня вынуждают обстоятельства… у меня достанет мужества довести эту роль до конца, я приму все связанные с этим последствия… я буду прислуживать вам добросовестно, с рвением и буду выказывать вам должное уважение – все это для того, чтобы сохранить место служанки… иными словами, надежное и никому не известное убежище. Но при первой же вашей попытке любезничать со мною, при малейшей вольности с вашей стороны я немедленно уйду от вас, не потому, что я недотрога… надеюсь, ничто во мне не говорит о преувеличенной стыдливости…
И Сесили бросила на нотариуса взгляд, говоривший о такой нескрываемой чувственности, что он содрогнулся до самой глубины души.
– Нет, я отнюдь не недотрога, – продолжала креолка с вызывающей улыбкой, показывая при этом свои ослепительно белые зубы. – Избави бог! Когда меня охватывает любовная страсть, вакханки кажутся скромными монашенками по сравнению со мной… Но будьте справедливы… и вы согласитесь с тем, что ваша недостойная служанка готова добросовестно выполнять свои обязанности… Отныне вам известна моя тайна, или, по крайней мере, часть моей тайны. Быть может, вы случайно захотите вести себя как человек любезный и галантный? Вы находите, что я слишком хороша для прислуги? Не хотите ли поменяться ролями и стать моим рабом? Ну что ж! Говоря откровенно, я предпочла бы такую возможность… но при одном непременном условии: я никуда и никогда не буду отлучаться из дому, а вы будете относиться ко мне только по-отечески… это не помешает вам говорить мне, что вы находите меня очаровательной: в том будет состоять награда за вашу преданность и скромность…
– И это будет единственная награда? Одна-единственная? – пробормотал Жак Ферран.
– Да, единственная… разве только одиночество и демон соблазна сведут меня с ума… Впрочем, это невозможно, потому что вы будете рядом и, так как вы человек святой, вы станете отгонять нечистого.
– Поэтому решайте, – продолжала Сесили, – но только никаких полумер… либо я буду служить вам, либо вы будете служить мне! В противном случае я покину ваш дом… попрошу тетку подыскать мне другое место… Все это, должно быть, кажется вам очень странным, согласна… Но если вы принимаете меня за авантюристку… без всяких средств к существованию, вы глубоко ошибаетесь… Я хотела, чтобы тетка была моей слепой сообщницей и ни о чем не подозревала, я оставила ее в убеждении, что я так бедна, что даже не могу купить себе другую одежду… Однако вы сами можете убедиться в том, что мой кошелек отнюдь не пуст; вот поглядите: в нем есть и золото… и бриллианты… – Сказав это, Сесили показала нотариусу объемистый кошелек из красного щелка, полный золотых монет, среди которых поблескивали драгоценные камни. – К сожалению, никакие деньги на свете не помогут мне отыскать такое надежное убежище, как ваш дом, такое уединенное, ибо вы живете столь уединенно… Поэтому примите одно из двух моих предложений, этим вы окажете мне услугу. Как видите, я всецело полагаюсь на вас; ведь сказать вам: «Я вынуждена скрываться» – все равно, что сказать: «Меня разыскивают»… Но уверена в том, что вы меня не выдадите, даже если и найдете способ выдать меня…
Это столь романтическое признание, это неожиданное изменение в облике Сесили внесло полную смуту в сознание Жака Феррана.
Кто же эта женщина? Почему она скрывается? Только ли случай привел ее в его дом? Если же, напротив, она проникла сюда с какой-то тайной целью, то что это за цель?
Это странное приключение породило в уме нотариуса немало различных предположений, но ему и в голову не могла прийти истинная причина того, почему креолка появилась в его доме. Ведь у него не было, вернее, он полагал, что у него нет иных врагов, кроме жертв его сладострастия или алчности; ну, а все они находились в столь бедственном положении, были так обездолены и несчастны, что он не мог допустить, будто кто-либо из них мог расставить ему западню, использовав Сесили как приманку.
И к тому же: с какой целью могли они расставить ему такую западню?
Нет, внезапное преображение креолки зародило лишь одно опасение в мозгу Жака Феррана: он подумал, что эта женщина, явно скрывающая правду, возможно, просто авантюристка, которая, считая его богачом, проникла в дом для того, чтобы обмануть его, использовать в собственных интересах и, если ей это удастся, женить на себе.
Однако, хотя его скаредность и жадность были возмущены при этой мысли, он с трепетом обнаружил, что эти его подозрения, эти раздумья пришли слишком поздно… он мог, правда, одним только словом успокоить свою тревогу, приказав этой женщине покинуть его дом.
Но произнести это слово он уже не хотел…
Все эти беспокойные мысли разве только на несколько мгновений вырвали его из состояния жгучего восторга, почти исступления, в каком он пребывал, пожирая глазами эту женщину, которая была так красива и чья чувственная красота просто порабощала его… С первого же дня знакомства он был околдован ею, полностью оказался в ее власти.
Он уже любил ее, неистово любил… на собственный лад…
Уже одна мысль о том, что эта обольстительная красавица может покинуть его дом, была для него нестерпима: он уже ощущал приступы свирепой ревности при одной мысли, что Сесили может щедро оделить какого-нибудь другого мужчину дарами своего сладострастия, в чем она отказывает ему, и, возможно, будет отказывать всегда; и Жак Ферран находил мрачное утешение, говоря себе:
«Пока она будет безвыходно находиться в моем доме, никто другой не сможет ею обладать».
Дерзкие речи этой женщины, ее пламенные взгляды, вызывающая вольность ее манер убедительно подтверждали, что она и в самом деле была отнюдь не недотрога. И это обстоятельство, наполнявшее смутной надеждой нотариуса, еще больше укрепляло власть Сесили над ним.
Одним словом, сладострастие Жака Феррана заглушало в нем голос холодного рассудка, и он слепо погружался в поток разнузданного вожделения, уносивший его навстречу гибели.
Было условлено, что Сесили будет служанкой только для вида: это поможет избежать скандальных кривотолков; больше того, чтобы еще надежнее обеспечить безопасность его «гостьи», нотариус решил не нанимать другой прислуги, он согласился обслуживать и ее, и себя самого собственными силами; соседний трактирщик будет доставлять еду, вместо завтрака служащие конторы станут получать наличные деньги, а привратник будет поддерживать чистоту в служебных помещениях. Помимо того, Жак Ферран пообещал немедленно же обставить комнату, отведенную Сесили во втором этаже, по ее вкусу; она предложила было взять расходы на себя… но он отказался и потратил на мебель, две тысячи франков…
Такая неслыханная щедрость говорила о неслыханной силе владевшей им страсти.
С этого дня для негодяя началась ужасная жизнь.
Запершись в своем уединенном доме, недоступный для всех, все сильнее подпадая под ярмо своей неистовой страсти, отказавшись от попыток проникнуть в тайну этой странной женщины, Жак Ферран из господина Сесили превратился в ее раба; он сделался ее лакеем, сам прислуживал ей за трапезами, сам убирал ее комнату.
Предупрежденная бароном фон Грауном о том, что Луиза была захвачена врасплох потому, что ее опоили каким-то снотворным зельем, креолка пила только совершенно прозрачную воду и употребляла только такую пищу, в которую нельзя было ничего подсыпать; тщательно обследовав отведенную ей комнату, она убедилась, что в стенах нет потайной двери.
Впрочем, нотариус довольно скоро понял, что Сесили – не такая женщина, которую можно захватить врасплох или которой можно пытаться безнаказанно овладеть силой. Она была сильна, ловка и вооружена опасным кинжалом; так что только бешеное исступление могло толкнуть человека на какую-либо отчаянную попытку насилия, но она была готова дать отпор любой угрозе, избежать малейшей опасности…
Однако, для того чтобы окончательно не обескуражить нотариуса и не дать ослабеть его страсти, креолка порою делала вид, что ее трогают его заботы и что ей льстит безмерная власть над ним. И тогда, намекая, что в силу его безраздельной преданности и самоотречения он, возможно, заставит ее забыть о том, как он стар и безобразен, коварная женщина не без удовольствия рассказывала ему, прибегая к самым дерзким и зажигательным выражениям, какими несказанными дарами сладострастия она опьянила бы его, если бы каким-либо чудом сама воспылала к нему страстью.
Слушая такие речи молодой и красивой женщины, Жак Ферран иногда чувствовал, что его ум мешается… соблазнительные картины повсюду преследовали и сжигали его; и в памяти нотариуса невольно представала отравленная туника Несса – этот античный символ нестерпимых мук.
Оказавшись во власти невыносимых страданий, он терял силы, аппетит, сон.
Случалось, по ночам, невзирая на холод и дождь, он выходил в сад и быстро шагал там взад и вперед, стараясь таким способом утихомирить, притушить опалявший его внутренний жар.
В другие ночи этот любострастный старик долгими часами не сводил горящего взора, со спящей креолки; дело в том, что, движимая адской снисходительностью, она позволила ему проделать окошечко в двери, что вела к ней в комнату, и окошечко это часто, весьма часто оставалось открытым, ибо цель Сесили заключалась в том, чтобы постоянно пришпоривать животную страсть этого человека, остававшуюся неудовлетворенной, и нотариус приходил в отчаяние, близкое к помешательству, а это должно было помочь ей выполнить полученный приказ…
Судя по всему, роковая минута приближалась.
С каждым днем все неотвратимее становилась кара, ожидавшая Жака Феррана, кара, соразмерная совершенным им преступлениям…
Негодяй испытывал адские муки. Поглощенный своей нечистой страстью, совсем потерявший голову, утративший самообладание, забросивший самые важные дела, переставший заботиться о поддержании своей репутации человека строгих правил, человека серьезного и благочестивого (правда, репутацией этой он пользовался отнюдь не по праву, он снискал ее, долгие годы прибегая к притворству и хитрости), нотариус приводил теперь в изумление своих служащих явным душевным расстройством, он вызывал недовольство своих постоянных клиентов, потому что отказывался принимать их, он грубо отдалил от себя священников, которые были прежде обмануты его лицемерной святостью и не уставали на все лады восхвалять его.
Жак Ферран то впадал в полную прострацию, исторгавшую у него слезы, то им овладевали приступы яростного гнева; когда его неистовство достигало высшего предела, он, оставаясь в одиночестве, рычал по ночам как дикий зверь; эти приступы бешенства заканчивались болезненным ощущением полной разбитости, но и это патологическое оцепенение не приносило ему покоя, он испытывал такой упадок сил, что не мог ни о чем думать; его постоянно терзал жгучий огонь в крови, гибельный для человека в летах, не дававший ему ни минуты отдыха или передышки… Его душа, его мозг, его чувства, казалось, были охвачены адским пламенем…
Как мы уже говорили, Сесили, стоя перед зеркалом, совершала ночной туалет.
Услышав легкий шум, доносившийся из коридора, она даже не повернула голову в сторону двери.
Глава XIV
ОКОШЕЧКО
Несмотря на шум, донесшийся до Сесили из-за двери, она продолжала спокойно заниматься своим ночным туалетом; достала из-под корсажа, куда он был засунут наподобие корсетной пластинки, кинжал длиною в пять или шесть дюймов, в ножнах из черной шагреневой кожи; рукоятка кинжала была из черного дерева, украшенного серебряной нитью, то была довольно непритязательная рукоятка, но зато, как говорится, подогнанная «по руке».
Это было отнюдь не игрушечное оружие, не роскошная безделушка.
Сесили вытащила кинжал из ножен и с величайшей осторожностью положила его на мраморную крышку камина; лезвие у этого кинжала из дамасской стали великолепной закалки было треугольное, все его грани – искусно заточены; острым, как игла, кончиком лезвия можно было легко проткнуть монету, и он бы при этом даже не затупился…
Кинжал был пропитан сильным и стойким ядом, так что малейший укол лезвия был смертельным.
Когда Жак Ферран однажды усомнился в том, что оружие это и в самом деле столь опасно, креолка в его присутствии проделала опыт in anima vili,[134] иными словами, на злосчастной собачонке, жившей в доме: молодая женщина слегка уколола ее в нос, и бедное животное растянулось на полу, погибло в ужасных конвульсиях.
Положив кинжал на камин, Сесили сбросила свой спенсер из коричневого сукна, обнажив при этом плечи, грудь и руки словно женщина в бальном наряде.
По обычаю многих темнокожих женщин, Сесили не носила корсета, его заменял ей второй корсаж из плотного полотна, тесно облегавший стан; ее оранжевая юбка была прикреплена к этому своего рода белому лифу с короткими рукавами и очень открытому, все это вместе взятое создавало некий костюм, гораздо менее строгий, чем спенсер, и чудесно сочетавшийся с ярко-красными чулками и шелковым платком, кокетливо завязанным вокруг красивой головы креолки. Ее руки и плечи были удивительно совершенной формы, две маленькие ямочки и черная бархатистая родинка придавали им еще большее очарование.
|
The script ran 0.042 seconds.