Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Генрик Сенкевич - Потоп [1884-1886]
Язык оригинала: POL
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history, История, Роман

Аннотация. В четвёртый том Собрания сочинений Генрика Сенкевича (1840—1916) входит вторая (гл. XVIII — XL) и третья части исторического романа «Потоп» (1886).

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 

– Ах! Как вы меня напугали! После чего начинался разговор, сопровождаемый перебиранием фартучка, взглядами из-под бровей и различными другими штучками, с помощью которых самое твердокаменное мужское сердце может быть повержено. И тем более вменяла ей Оленька в вину это баловство, что Ануся уже на второй-третий день знакомства призналась ей в потаенной склонности к пану Бабиничу. Они не раз об этом говорили. – Некоторые передо мной как нищие просили милостыни, – говорила, стало быть, Ануся, – а этот дракон предпочитал на своих татар смотреть, а не на меня, и говорил со мной, как приказ отдавал: «А ну, вельможная панна, вылезай! А ну, панна, поехали! А ну, панна, пей!» Если бы он был еще грубиян, так ведь нет; или не заботился бы обо мне, но ведь заботился! В Красноставе я сразу же сказала себе: «Ты не смотришь на меня, так погоди!..» Но уже в Ленчной меня саму так разобрало, что просто ужас. И, скажу я тебе, только и глядела я в его серые глаза, а стоило ему засмеяться, уже меня радость берет, как будто я его раба… Оленька повесила голову, потому что и ей вспомнились серые глаза. И тот, другой, говорил бы так же, и у того вечно одни команды были на уме, а твердость в облике, только разве что он совести не знал и бога не боялся. Ануся же, погружаясь в воспоминания, продолжала: – А когда он по полям летал на коне, я уж думала, что это прямо орел какой-то или гетман. Татары его боялись как огня. Где он ни появится, везде о нем говорят, а если случался бой, то кровожадность из него так огнем и била. Я много каких знаменитых рыцарей повидала, но такого, чтобы меня страх забирал перед ним, я никогда не видела. – Если господь бог его тебе предназначил, то ты его получишь, даже если бы он тебя не любил, во что я не хочу верить. – Любить-то он меня любил… немножечко… Но другую он любил больше. Он мне сам не раз говорил: «Это ваше счастье, вельможная панна, что я ни забыть, ни разлюбить не могу, иначе бы лучше волку козу доверить, чем мне такую девушку». – А ты что? – А я говорю ему: «Откуда, вельможный пан, ты взял, что я к тебе неравнодушна?» А он: «А я бы и не спрашивал!» Вот и делай с ним что хочешь с таким!.. Дурочка та, которая его не полюбила, это же камень, должно быть, а не девка. Я спрашивала, как ее зовут, он не хотел говорить. «Лучше, – говорит, – этого не касаться, это у меня рана, а вторая рана – это Радзивиллы… изменники!» И сразу у него делалось такое страшное лицо, что мне хотелось в мышиную нору спрятаться. Я его прямо боялась!.. Ну ладно! Не для меня он, не для меня! – Проси его у святого Миколая, я знаю от тетки, что в таких случаях он лучший заступник. И смотри-ка, не обидь его, не завлекай других. – Не буду больше никогда, только немножечко! Капельку! Тут Ануся показывала на пальчике, сколько она себе позволит, и такую показывала малость, самое большее на полногтя, только чтобы не обидеть святого Миколая. – Я ведь не впустую это делаю, – оправдывалась она перед паном мечником, который тоже стал принимать близко к сердцу ее легкомыслие, – я по обязанности, потому что если офицеры нам не помогут, то мы отсюда никогда больше не выберемся. – Да ну! Браун этого не допустит! – Браун уже сдался! – сказала она тоненьким голоском и опустила глазки. – А Фиц-Грегори? – Сдался! – отвечала она еще тоньше. – А Оттенгаген? – Сдался! – А фон Ирен? – Сдался! – Ну, барышня, волк тебя заешь! Я вижу, что только с Кетлингом ты не сумела справиться… – Я его не выношу! Но с ним справится кто-то еще. К тому же мы обойдемся и без его позволения. – И ты, барышня, думаешь, что если мы захотим бежать, то они не помешают? – Они пойдут с нами!.. – отвечала, поднявши голову и зажмурив глазки, Ануся. – Господи! Тогда чего мы тут сидим? Сегодня же я хочу быть подальше отсюда! Но после совещания, которое состоялось тут же, выходило, что необходимо потерпеть, пока не решится судьба Богуслава и пока пан подскарбий или пан Сапега не подойдут к пределам Жмуди. Иначе даже от рук своих можно было ждать ужасной смерти. Эскорт иностранных офицеров не только не защищал, но и увеличивал опасность, поскольку простой народ был так обозлен на чужестранцев, что каждого, кто не носил польской одежды, казнил без сострадания. Даже польские сановники, одетые по-иностранному, не говоря уже о французских и австрийских дипломатах, не могли путешествовать иначе, чем под прикрытием крупных военных отрядов. – Вы мне верьте, я ведь проехала всю страну, – говорила Ануся, – в первой попавшейся деревне, в первом же лесу разбойники вырежут нас, прежде чем спросят, кто мы такие. Нельзя бежать никуда, кроме армии. – Да ну, у меня будет свой отряд. – Прежде чем вельможный пан его соберет, придется головой поплатиться, даже не доехавши до своей деревни. – Известия о князе Богуславе должны вот-вот прийти. – Я велела Брауну, чтобы мне обо всем немедленно сообщалось. Однако Браун долгое время ничего ей не говорил. А вот Кетлинг стал навещать Оленьку, поскольку она первая, встретив его однажды, протянула ему руку. Молодой офицер не ждал ничего хорошего от наступившего вдруг затишья. По его мнению, князь, чтобы успокоить курфюрста и шведов, не промолчал бы даже о самом малом своем успехе, скорей бы преувеличил его, чем молчанием стал ослаблять впечатление. – Не думаю, что его уже разбили наголову, – говорил молодой офицер, – но он наверняка находится в тяжелом положении, из которого трудно найти выход. – Все новости доходят сюда так поздно, – отвечала Оленька, – примером тому Ченстохова, мы о ее чудесном спасении узнали подробно только от панны Борзобогатой. – Я, госпожа, знал об этом раньше, но, как иностранец, не придал Ченстохове того значения, которое имеет в глазах поляков этот город, я даже не сказал вам ничего. Иногда в большой войне какая-нибудь малая крепость вовремя устоит, отобьется от нескольких штурмов, такое ведь может случиться, обычно этому не придают значения. – А ведь для меня это была бы самая прекрасная новость! – Теперь я вижу, что поступил неверно, потому что, как я начал понимать, все, что последовало за этой обороной, очень важно и может повлиять на ход целой войны. Однако вернемся к подлясскому походу князя, тут совсем другое дело. Ченстохова далеко, Подлясье близко. А когда князю везло, вы помните, госпожа, как быстро приходили новости… Верьте мне, госпожа: я человек молодой, но я с четырнадцати лет солдат, и опыт говорит мне, что это молчание плохо кончится. – Скорее всего хорошо, – ответила девушка. А Кетлинг на это: – Пусть будет так!.. Через полгода моя служба заканчивается!.. Через полгода моя присяга теряет силу! Несколько дней спустя после этого разговора пришли наконец известия. Их привез пан Бес, по гербу прозываемый Корень, а при дворе Богуслава известный как Корнутус[348]. Это был польский шляхтич, совершенно обыностранившийся, поскольку он чуть ли не с подростков служил в чужеземных войсках и напрочь забыл польский язык, по крайней мере, говорил он, как немец. Душа у него тоже была чужеземная, поэтому он сильно привязался к князю. Он ехал с серьезным заданием в Кенигсберг, а в Таурогах задержался только на отдых. Браун с Кетлингом сразу же проводили его к Оленьке и Анусе, которые теперь жили и спали бок о бок. Браун вытянулся во фрунт перед Анусей, после чего обратился к пану Бесу и сказал: – Это родственница пана Замойского, калушского старосты, поэтому и князя, который велел оказывать ей всяческое уважение, и она пожелала услышать из уст личного свидетеля все новости. Пан Бес, в свою очередь, выпрямился по-уставному и ждал вопросов. Ануся ничуть не возражала против своих родственных связей с Богуславом, поскольку ее тешили военные почести, так что она показала ручкой пану Бесу, чтобы он садился, и, когда он сел, спросила: – Где сейчас находится князь? – Князь отступает к Соколке, даст бог, удачно! – ответил офицер. – Ваша честь, только говорите истинную правду, как его дела? – Я говорю истинную правду, – ответил офицер, – и ничего не утаиваю, предполагая, что ваша милость в своей душе найдет опору, чтобы выслушать и не очень приятные новости. – Я найду! – отвечала Ануся, постукивая каблучком о каблучок под платьем от удовольствия, что ее назвали «ваша милость» и что новости «не очень приятные». – Сначала у нас все шло хорошо, – говорил пан Бес. – Мы уничтожили по дороге несколько мятежных шаек, разбили пана Кшиштофа Сапегу и вырезали две хоругви кавалерии и один хороший полк пехоты, никого не щадя… После чего мы уничтожили пана Гороткевича, так что сам он едва ушел, а некоторые говорят, что и он убит… После чего мы заняли тыкоцинские развалины… – Это мы уже все знаем, говорите скорее, ваша честь, неприятные новости! – внезапно прервала его Ануся. – Извольте только выслушать их спокойно. Мы дошли до самого Дрогичина, и тут нам пошла плохая карта. Ходили слухи, что пан Сапега еще далеко; однако же два наши конные разъезда как сквозь землю провалились. Не осталось даже свидетеля бойни. Потом нам показалось, что какие-то войска идут впереди нас. Из-за этого вышла большая конфузия. Князь начал подумывать, что все предыдущие донесения были ложными и что пан Сапега не только наступает, но и перерезал нам дорогу. Тогда мы начали отступать, поскольку таким способом можно было заставить неприятеля принять сражение, которого хотел князь… Но неприятель не давал себя вытянуть в поле, а только все нападал и нападал на нас. Снова ушли два конных разъезда и вернулись разбитые. И все у нас пошло вкривь и вкось, не было покоя ни днем, ни ночью. Дороги нам портили, плотины разрушали, провиант перехватывали. Начали ходить слухи, что нас преследует сам пан Чарнецкий. Солдат не спит, не ест, духом упал; люди пропадали прямо на стоянках, как будто сквозь землю проваливались. В Белостоке враг снова захватил целый разъезд, княжеские поставцы с посудой и кареты, а также пушки. Никогда ничего подобного я не видывал. И в предыдущих войнах этого не видали. Князь впал в отчаяние. Он хотел одного решающего сражения, а вынужден был каждый день давать десяток мелких… и проигрывать. Всякий порядок распадался. А как мне выразить нашу растерянность и страх, когда мы узнали, что сам пан Сапега еще не выступил, и только один крупный отряд выскочил впереди нас и причинил нам такой невообразимый урон. В этом отряде были и татары… Дальнейшие слова офицера были прерваны писком Ануси, которая, бросившись Оленьке на шею, вскрикнула: – Пан Бабинич! Офицер остолбенел, услышав эту фамилию, однако же он счел, что у досточтимой барышни этот крик вырвался от ужаса и ненависти, так что немного погодя он заговорил так: – Кому бог дал величие, тому он дал и силы выносить тяжелые времена, так что извольте успокоиться, госпожа! Именно так и прозывается этот слуга дьявола, который подорвал успех целого похода и стал причиной неисчислимых несчастий. Его фамилию, которую ваша светлость отгадала с такой удивительной быстротой, сейчас повторяют в ужасе и бешенстве все в нашем войске… – Этого пана Бабинича я видела в Замостье, – быстро отвечала Ануся, – и если бы я могла предугадать… Тут она замолкла, и никто так и не узнал, что бы в таком случае произошло… Офицер, помолчавши, снова заговорил: – Тут наступила распутица и оттепель вопреки, можно сказать, натуральным законам природы, поскольку мы имели сведения, что на юге Речи Посполитой еще крепко держалась зима, а мы брели в весенней грязи, которая сковала нашу тяжелую кавалерию. А он, имея легких на подъем людишек, тем более всюду успевал. На каждом шагу мы теряли повозки и пушки, так что в конце концов пришлось идти налегке, без обоза. Окрестный житель в своем слепом ожесточении явно помогал захватчикам… Что будет, одному богу известно, а я оставил в отчаянном состоянии войско и самого светлейшего князя, которого вдобавок бьет злая лихорадка и лишает его сил на несколько дней. Однако же генеральное сражение вот-вот произойдет, но как оно обернется, бог знает… и куда зайдет… Остается ждать чуда. – Где вы оставили князя? – В одном дне пути от Соколки; князь собирается укрепиться в Суховоле или тамошнем Янове и принять бой. Пан Сапега в двух днях пути. Когда я уезжал, у нас была передышка, поскольку от схваченного языка мы дознались, что сам Бабинич отлучился в главный лагерь, а без него татары не смеют так нападать, они пощипывают наши разъезды и довольны. Князь, несравненный полководец, основывает все свои надежды на генеральной битве, но это когда он здоров, а как его лихорадка схватит, он уже думает по-другому, почему он меня и послал в Пруссию – А зачем вы туда, сударь, едете? – Или князь выигрывает битву, или проигрывает. Если он ее проигрывает, вся Княжеская Пруссия остается без прикрытия, и очень просто может статься, что пан Сапега перейдет границу, чтобы вынудить курфюрста принять сторону короля… Так вот (я говорю об этом, поскольку в том нет никакой тайны), я еду предупредить, чтобы они там в провинциях подумали о какой-нибудь обороне, иначе непрошеные гости могут нагрянуть большой компанией. Это дело курфюрста и шведов, с которыми князь в союзе и от которых он тоже имеет право ждать помощи. Офицер замолчал. Ануся забросала его множеством вопросов, с трудом выдерживая серьезный тон, но зато, когда он вышел, она уж дала себе полную волю, стала хлопать руками по юбчонке, крутиться волчком на каблуках, бросилась целовать Оленьке глаза, а пана мечника таскать за откидные рукава кунтуша, крича: – Ну, что? Что я говорила? Кто извел князя Богуслава? Может, пан Сапега?.. Фигушки пан Сапега! Кто шведов изводит точно так же? Кто казнит изменников? Кто лучший изо всех кавалер, лучший рыцарь? Пан Анджей! Пан Анджей! – Какой пан Анджей? – внезапно спросила, побледнев, Оленька. – Разве я тебе не говорила, что его зовут Анджей? Он сам мне это сказал. Пан Бабинич! Пан Бабинич! Да здравствует пан Бабинич!.. Даже и сам пан Володыёвский лучше бы не смог!.. Что с тобой, Оленька? Панна Биллевич очнулась, как бы желая сбросить с себя бремя тяжелых мыслей. – Да ничего! Я думала, что это имя носят только изменники. Был один такой, который брался короля живого или мертвого продать шведам или князю Богуславу, его звали тоже… Анджей. – Накажи его господь! – взорвался мечник. – Нечего нам глядя на ночь вспоминать изменников. Лучше порадуемся, нам есть чему! – Пусть только сюда подойдет пан Бабинич! – добавила Ануся. – Так что вот! И я буду, нарочно буду завлекать Брауна еще больше, чтобы он поднял бунт во всем гарнизоне и с людьми, лошадьми и с нами вместе перешел к пану Бабиничу. – Давай, барышня, давай, – воскликнул, разошедшись, мечник. – А мы после этого покажем фигу этим немцам… Может быть, он тогда забудет о своей кривляке и меня по… лю… Тут она снова тихонько взвизгнула, закрыла глаза руками, однако, должно быть, какая-то мысль ее рассердила, потому что она пристукнула кулачками друг о дружку и сказала: – А если нет, то я пойду за пана Володыёвского!  ГЛАВА XXI   Двумя неделями позже в Таурогах все закипело. Как-то вечером стали подходить разрозненные кучки солдат Богуслава по тридцать – сорок всадников, истощенные, оборвавшиеся, похожие скорее на призраков, чем на людей, и они-то и принесли весть о поражении Богуслава под Яновом. Все было потеряно: армия, пушки, кони, обоз. Шесть тысяч отборнейших солдат вышло с князем в тот поход, а вернулись едва четыре сотни рейтар, которых увел от гибели сам князь. Из поляков, кроме Саковича, не вернулась ни одна живая душа, поскольку все те, которые не полегли на поле боя, которых не повырезал в своих набегах страшный Бабинич, – все перешли к пану Сапеге. И много еще чужеземных офицеров предпочло добровольно стать под знамя победителя. Словом, никогда еще ни один из Радзивиллов не возвращался из военной экспедиции более опозоренным, разбитым и уничтоженным. И как раньше придворные льстецы, не зная меры превозносили Богуслава-полководца, так теперь все в один голос неустанно поносили его за бездарность в ведении войны; уцелевшее воинство без устали роптало, и это в последние дни отступления вызвало полный развал и дошло до таких размеров, что князь почел за лучшее несколько подзадержаться в тылах. Они с Саковичем остановились в Россиенах. Гасслинг, узнавший об этом от солдат, тут же понес новость Оленьке. – Самое главное, – сказала она, выслушав донесение, – вот что: погонится ли пан Сапега или этот Бабинич за князем и придут ли они с войском в наши края? – От солдат ничего нельзя выудить, – ответил офицер, – от страху у них глаза велики, так что некоторые говорят, будто бы пан Бабинич здесь. Однако из того, что князь с Саковичем отстали, можно сделать вывод, что погоня не спешит. – Но все-таки погоня есть? Как же иначе? Кто это после победы откажется догнать разбитого врага? – Время покажет. Я хотел с вами поговорить о другом. Князь из-за болезни и всех этих неприятностей наверняка будет в раздражении, а загнанный в угол человек способен на скверные поступки… Госпожа, никуда не отходите от тетки и панны Борзобогатой и не соглашайтесь, если пана мечника захотят выпроводить в Тильзит, как это было в последний раз перед походом. Оленька не отвечала ничего; мечника, разумеется, никогда не отправляли в Тильзит, просто, когда после княжеского удара обушком он болел несколько дней, Сакович, чтобы скрыть ото всех это дело, нарочно распустил слух, что старик уехал в Тильзит. Оленька предпочла ничего не говорить об этом Кетлингу, гордой девушке стыдно было признаться, что кто-то побил одного из Биллевичей как собаку. – Спасибо, сударь, за предостережение, – сказала она, помолчав. – Считаю своим долгом… Но сердце ее снова залила горечь. Ведь еще недавно только от Кетлинга зависело, чтобы эта новая напасть не повисла у нее над головой, ведь если бы он согласился на побег, Оленька была бы уже далеко, свободная от Богуслава раз и навсегда. – Господин рыцарь, – сказала она, – еще хорошо, что ваши советы не затрагивают вашей чести и что князь не успел издать приказа о том, чтобы вы меня не предостерегали. Кетлинг все понял и ответил следующей тирадой, которой Оленька от него никак не ожидала: – Что касается моей солдатской службы и что мне запрещается по долгу чести, за это я плачу своей жизнью. Другого выбора у меня нет, и другого я не желаю. Но за пределами служебного времени я имею право бороться с подлостью. Как частное лицо, я оставляю тебе, госпожа, этот пистолет и говорю: защищайся, опасность близка, в случае чего – убей! В тот же час моя присяга будет расторгнута, и я приду к тебе на помощь. Сказав это, он поклонился и пошел к дверям, но Оленька задержала его. – Господин рыцарь, уходи с этой службы, встань за правое дело, защити обиженных, ты этого достоин, ты благородный человек, мне жаль, что ты служишь изменнику. Кетлинг ответил: – Я бы уже давно освободился и подал в отставку, если бы не думал, что я тебе, госпожа, могу пригодиться здесь. Но сегодня уже поздно. Если бы князь возвратился с победой, я бы не колебался ни минуты. Но он возвращается побежденным, его, наверное, преследует враг, было бы трусостью проситься в отставку, прежде чем мой срок не кончится и не освободит меня от слова… Ты тут насмотришься вволю, как малодушные людишки толпами покидают побежденного, но меня ты между ними не увидишь… Прощай, госпожа. А этот пистолет с легкостью пробивает даже панцирь… Кетлинг вышел, оставив на столе пистолет, который Оленька тут же прибрала. По счастью, опасения молодого офицера и ее собственные страхи оказались преждевременными. Князь прибыл вечером вместе с Саковичем и Патерсоном, но такой изможденный и хворый, что еле держался на ногах. К тому же он сам не знал, выступил ли против него Сапега или он послал в погоню Бабинича с легкой кавалерией. Богуслав, правда, свалил последнего наземь вместе с конем во время атаки, но не надеялся, что убил его, поскольку ему теперь казалось, что меч пошел вкось при ударе по мисюрке. Ведь один раз князь уже выстрелил Бабиничу прямо в лицо, но это тоже не помогло. У князя щемило сердце при мысли, что может этакий Бабинич сотворить с его имениями, если доберется до них со своими татарами. А оборонять владения было уже нечем! Не только владения, но самого себя. Среди его наемников таких, как Кетлинг, было мало, и следовало ожидать, что при первом же известии о приближении сапегинских войск они покинут его все до единого. Князь не предполагал задерживаться в Таурогах больше, чем на два-три дня, он должен был спешить в Королевскую Пруссию к курфюрсту и Стенбоку, которые могли снабдить его свежими подкреплениями и использовать при взятии прусских городов или же послать в помощь самому королю, который намеревался идти в глубь Речи Посполитой. В Таурогах требовалось только оставить кого-нибудь из офицеров, кто бы привел в порядок разрозненные остатки войск, отогнал бы отряды крестьян и шляхтичей, защитил владения обоих Радзивиллов и связался с Левенгауптом, главнокомандующим шведских войск на Жмуди. С этой целью по приезде в Тауроги, выспавшись за ночь, князь решил посоветоваться с Саковичем и вызвал его к себе, единственного, которому он мог доверять и полностью открыть душу. Странно звучало это «доброе утро», которым обменялись два приятеля в Таурогах после неудачного похода. Некоторое время они молча смотрели друг на друга. Первым заговорил князь: – А ну его! Все к черту! – Все к черту! – повторил Сакович. – При таком положении это должно было случиться. Было бы у меня побольше легкой кавалерии, да еще дьяволы принесли этого Бабинича… Ладно, два раза бывать, третий раз не миновать. Имя себе, висельник, сменил. Не говори об этом никому, нечего ему славы набавлять. – Я-то не скажу… Но за офицеров я не ручаюсь, что они не раструбят, вы ведь, князь, у своего стремени представляли его как оршанского хорунжего. – А, немецкие офицеры ничего не понимают в польских фамилиях. Им все одно: Кмициц или Бабинич. Ах, черт меня побери, вот бы он мне попался! А ведь он уже был у меня в руках… И еще мне, шельма, людей перебунтовал, увел отряд Гловбича! Видать нашу кровь у этого подзаборника, чувствуется!.. И ведь был, был он у меня в руках… И ушел!.. Меня это больше бесит, чем весь наш бездарный поход. – Он у тебя был бы в руках, но ценой моей головы. – Ясек! Я тебе скажу правду: хоть бы с тебя шкуру содрали, только бы мне с Кмицица ее содрать и барабан сделать. – Спасибо тебе, Богусь. Ничего другого а и не ожидал от такого друга. Князь рассмеялся: – А сало бы твое здорово шкварчало у Сапеги на огоньке! Все твои грехи бы вытопились. Ma foi! Хотелось бы посмотреть на это! – А я бы хотел тебя видеть в руках у Кмицица, твоего милого родственничка. Лицо-то у тебя другое, а вот повадками вы похожи, и ноги у вас на одну мерку, и вздыхаете вы оба по одной девке, только она раньше времени угадала, что тот здоровше и как солдат будет получше. – Да, он двух таких, как ты, на одну руку берет, но вот только я заехал ему в брюхо… А если бы у меня тогда было минутки две, я тебе слово даю, мой кузенчик бы помер. Ты всегда был глуповатый, я за это тебя и полюбил, но в последнее время что-то юмор у тебя пожухнул. – А у тебя весь юмор ушел в пятки, поэтому ты так от Сапеги улепетывал, ты мне даже разонравился, и я уже сам готов уйти к Сапеге. – На цепь тебя посадить! – На цепь, которой свяжут Радзивилла. – А ну, хватит! – Слуга покорный вашей милости. – Нужно бы несколько рейтар расстрелять, из тех, что больше всех кричат, и навести порядок. – Я приказал сегодня утром повесить шестерых. Они уже остыли, а пляшут на веревках как нанятые, ветер сильный. – И прекрасно сделал. Слушай! Хочешь остаться с гарнизоном в Таурогах, мне нужно кого-нибудь здесь оставить. – И хочу, и прошу об этом. Никто лучше меня тут не справится. Солдат меня боится больше всех, знает, что со мною шутки плохи. И для Левенгаупта лучше, если тут останется человек посолидней Патерсона. – Ты с разбойниками справишься? – Заверяю вашу княжескую светлость, что на жмудских соснах нынешний год уродятся фрукты потяжелее шишек. Я тут из холопьев сколочу два полка пехоты и выучу их по-своему. Посмотрю за имениями, а если мятежники на них нападут, я тут же обвиню в этом какого-нибудь шляхтича пожирней и выжму его, как творог в мешке. А денег мне понадобится для начала только для наемников и чтобы набрать пехоты. – Что смогу, я тебе оставлю. – Из приданого? – Как это? – Ну, из биллевичевских денег, которые ты сам себе выплатил вперед в счет приданого. – Если бы ты сумел аккуратненько свернуть шею этому мечнику, было бы прекрасно, потому что шутки шутками, а у этого шляхтича есть расписка. – Я постараюсь, только ведь дело в том, что не отдал бы он эту расписку на сторону или девка бы не зашила ее в рубаху. Не желаете ли проверить, ваша княжеская светлость?.. – Ладно, и до этого дойдет, а сейчас я должен ехать, а из-за проклятой febris у меня совсем нету сил. – Завидуйте мне, ваша милость, я остаюсь в Таурогах. – Странная пришла тебе охота. Разве что… Ты случайно?.. Смотри, прикажу крючьями тебя разорвать. Чего это тебе так приспичило здесь остаться? – А потому что я хочу жениться. – На ком? – спросил князь, присев в постели. – На панне Борзобогатой-Красенской. – Это хорошая мысль, это великая мысль! – сказал, помолчав, Богуслав. – Я слышал о какой-то дарственной… – Именно от пана Лонгина Подбипятки. Ваша милость, ты ведь знаешь, какой это сильный род, а у такого Лонгина имения были в нескольких поветах. Правда, одно из них какая-то седьмая вода на киселе приголубила, а в других стоят московские войска. Так что процессов, потасовок, споров и переговоров будет бесчисленное количество, но я с этим справлюсь, не уступлю никому ни одного клока. При этом мне девка страшно подошла, гладкая такая и завлекательная Я это приметил, потому что, когда мы ее забрали, она страх-то изображала, а глазки мне строила. Только я стану здесь комендантом, как у нас от одного безделья пойдут амуры. – Хочу предупредить об одном. Жениться я тебе не запрещаю, однако слушай меня внимательно: никаких эксцессов, понял? Эта девка живет у Вишневецких, она приближенная самой княгини Гризельды, а я не желаю оскорблять чувства княгини и калушского старосты заодно. – Меня не надо предостерегать, – ответил Сакович, – я же хочу жениться по чести и должен все делать по чести. – Я бы желал, чтоб она тебе показала на дверь. – Я знаю кое-кого, кому показали на дверь, хотя этот человек и князь, но я так думаю, что со мной этого не случится. Мне как-то эти лукавые глазки придают смелости. – А ты лучше не разговаривай с тем, кому показали на дверь, как бы он тебя рогатым не заделал. Я тебе добавлю к гербу рога, или же ты возьмешь вторую фамилию: Сакович Рогатый! Она из рода Борзобогатых, а он из Борзорогатых. Получится из вас дружная парочка. Конечно, женись, Ясь, женись, дашь мне знать, когда свадьба, я буду дружкой. Лютый гнев обозначился на страшном и без того лице Саковича. Глаза его на мгновение как бы заволокло дымом, но он быстро опомнился и, пытаясь превратить в шутку слова князя, ответил: – Несчастный! Ты по лестнице подняться собственными силами не можешь, а все грозишься… У тебя тут есть своя панна Биллевич, смелей, хлюпик! Смелей! А то еще будешь нянчить Бабиничевых деток! – Чтоб тебе язык прищемило, такой-то сын. Ты еще смеешься над моей болезнью, когда я был на волосок от гибели! Тебя бы так заколдовали! – Какое там заколдовали! Иногда поглядишь, как все идет своим натуральным ходом, то и подумаешь, что колдовство – это глупости. – Ты сам глуп! Сиди тихо, не накличь на себя беды! Ты мне совсем обрыдл. – И чего ради я остался тебе верным, князь, единственный изо всех поляков, если ты мне платишь черной неблагодарностью. Лучше я вернусь в родные пенаты, посижу спокойно и погляжу, чем кончится война. – Оставь меня в покое! Ты знаешь, что я питаю к тебе слабость. – А я тяжело соображаю. Дьявол меня попутал, князь, привязаться к тебе всей душой. Если уж в чем есть колдовство, то только в этом. Сакович говорил правду, он действительно обожал Богуслава; князь об этом знал и поэтому платил ему если не глубокой привязанностью, то, по крайней мере, благодарностью, которую тщеславные люди испытывают к тем, кто их любит. Потому-то он охотно согласился с намерениями Саковича насчет Ануси Борзобогатой и решил самолично ему помочь. С этой целью он в полуденное время, когда ему обычно становилось полегче, велел себя одеть и отправился к Анусе. – По праву старого знакомого я пришел справиться о здоровье вельможной панны, – сказал он, – и узнать, понравилось ли вельможной панне в Таурогах? – Кто сидит в неволе, тому все должно нравиться, – ответила со вздохом Ануся. Князь рассмеялся. – Ты не в неволе. Тебя захватили вместе с солдатами пана Сапеги, это правда, и я приказал тебя, вельможная панна, отослать сюда, но только для твоей же безопасности. У тебя волос с головы не упадет. Знай, вельможная панна, что я мало кого так уважаю, как княгиню Гризельду, с которой вы так сердечно связаны. И Вишневецкие и Замойские мне родня. Ты тут найдешь свободу, о тебе будут всячески заботиться, а я к тебе пришел как добрый друг и скажу так, хочешь – уезжай, я дам тебе эскорт, хоть у меня у самого с солдатами туговато, но я лично советовал бы тебе остаться. Как я слышал, вельможная панна, тебя послали получить земли по дарственной. Но знай, что сейчас не те времена, чтобы об этом думать, и что даже в спокойное время протекция пана Сапеги – ничто, потому что он у себя в Витебском воеводстве еще может похлопотать, а тут – никогда. К тому же он сам за это не возьмется, только через посредников. Вельможной панне нужен человек хороший и деловой, чтобы его люди боялись и уважали. Такой, чтобы если уж он чем займется, то ему уже не всучишь карася вместо порося. – Где же я, сирота, возьму такого опекуна? – воскликнула Ануся. – Да тут же, в Таурогах. – Неужели ваша княжеская милость соблаговолит сам… Тут Ануся сложила ручки и так умильно посмотрела в глаза Богуславу, что, если бы князь не был таким измученным и хилым, он бы наверняка забыл думать о делишках Саковича, но поскольку амуры сейчас не шли в голову Богуслава, он немедленно ответил: – Если бы я мог, я бы никому не уступил такого благородного дела, но я вынужден уехать. Вместо меня в Таурогах остается комендантом ошмянский староста Сакович, великий рыцарь, знаменитый воин и столь деловой человек, что другого такого ты не найдешь во всей Литве. Так что, повторяю, оставайся, вельможная панна, в Таурогах, ехать тебе некуда, поскольку везде полно грабителей, а бандиты и бунтовщики заняли все дороги. Сакович о тебе тут позаботится. Сакович защитит, Сакович разберется, как лучше вытребовать эти владения, а уж если он за это возьмется, то я ручаюсь, что никто в целом мире лучше его не доведет дело до победного конца. Он мой друг, так что я его знаю, и я скажу о нем вельможной панне только одно – что если бы я сам завладел твоим имуществом, а потом бы узнал, что против меня пошел Сакович, я бы предпочел отдать все добровольно, потому что с ним связываться небезопасно. – Если бы пан Сакович захотел помочь сироте… – Только не отталкивай его, а он для вельможной панны сделает все, поскольку ему глубоко в душу запала твоя красота. Он уж там ходит и вздыхает… – Да ну, кому я могу понравиться. «Шельма девица», – подумал князь. А вслух сказал: – Пусть уж Сакович объясняет, как это произошло, а ты, вельможная панна, не отталкивай его, поскольку он человек уважаемый, славного рода, и я советую тебе его не упускать.  ГЛАВА XXII   На следующий день князь получил от курфюрста приказ как можно скорее ехать в Кенигсберг, чтобы принять командование над новоприбывшими войсками и идти с ними под Мальборк или в Гданьск. В письме содержались также сведения о смелом походе Карла Густава в глубь Речи Посполитой до самых русских границ. Курфюрст предвидел, что все это могло плохо кончиться, но именно поэтому он хотел объединить под своей рукой как можно больше вооруженных сил, чтобы в случае нужды стать необходимым той или другой стороне, продать себя подороже и решить, таким образом, исход войны. Из-за этого он рекомендовал молодому князю выступать как можно скорее и так опасался при этом промедленья, что вслед за первым курьером выслал второго, который и прибыл спустя двенадцать часов. Князю, таким образом, нельзя было терять ни минуты, даже на отдых, хотя лихорадка вернулась к нему снова и с прежней силой. Ехать, однако, было нужно. Но, прежде чем выступить, князь сказал, передавая бразды правления Саковичу: – Может, тебе придется переправить мечника и девицу в Кенигсберг. Там в тишине будет легче справиться с этим несговорчивым человечком; а девку, было бы здоровье, я возьму с собой в лагерь, хватит с меня этих церемоний. – Это хорошо, и личный состав войск может увеличиться, – ответил ему на прощание Сакович. Часом позже князь исчез из Таурогов. Полноправным хозяином остался Сакович, признающий над собой единственную власть – власть Ануси Борзобогатой. Он готов был пасть ниц перед ее башмаками, как когда-то князь падал перед Оленькой. Укрощая свою дикую натуру, он стал светским, предупредительным, угадывающим мысли на расстоянии и одновременно держался вдалеке со всем возможным уважением, с каким придворный кавалер может относиться к барышне, руки и сердца которой он добивается. Ей же, надо сказать, понравилось царствовать в Таурогах; ей приятно было думать, что, когда наступает вечер, в нижних покоях, в сенях, в цейхгаузе, в саду, еще по-зимнему заиндевелом, разносятся вздохи старых и молодых офицеров, что даже астролог вздыхает, глядя на звезды со своей одинокой башни, что даже старый мечник свою вечернюю молитву прерывает воздыханиями. Будучи предоброй девушкой, она все-таки радовалась, что не Оленька вызывает эти возвышенные чувства, а она; радовалась она еще и потому, что думала о Бабиниче и чувствовала при этом свою силу, и ей приходило в голову, что если никто и никогда не смог воспротивиться ее чарам, то и в его сердце она должна была оставить неизгладимый след. «А ту, другую, он забудет, иначе и быть не может, его там одними завтраками кормят, а он будет знать, где меня найти и поищет, разбойник такой!» И сразу после этого она в глубине души пригрозила ему: «Ну погоди! Я уж тебе отплачу, прежде чем решусь простить». Между тем она, не слишком любя Саковича, охотно его принимала. Правда, он обелил себя в ее глазах, объяснив свою измену точно таким же способом, каким объяснил мечнику свою измену князь Богуслав, то есть он сказал, что уже был заключен мирный договор со шведами и уже Речь Посполитая должна была вздохнуть спокойно и стать цветущим краем, но тут пан Сапега ради своей личной выгоды все испортил. Ануся, не слишком разбираясь в таких делах, пропускала мимо ушей слова Саковича. Однако ее поразило другое в рассказах пана ошмянского старосты. Он говорил: – Биллевичи поднимают крик на весь мир насчет своих обид и того, что их держат в неволе, а им тут ничего плохого не сделали и не сделают. Князь не выпускал их из Таурогов, это правда, но для их же добра, потому что они бы и трех шагов не успели сделать за воротами, как их бы прирезали мятежники или лесные грабители. Он не пускал их и потому, что полюбил девицу Биллевич, это правда! Но кто бросит в него камень? Кто, в ком бьется сердце и чья грудь еще способна волноваться, мог бы поступить по-другому? Если бы еще у него были нечестные намерения, он бы себе много чего мог позволить, но он хотел жениться на ней, он хотел возвысить эту упрямицу, сделать ее княгиней, осчастливить, возложить на ее голову радзивилловскую корону, и вот за это неблагодарные люди его поносят, вредят его доброму имени и славе… Ануся, не слишком поверив ему, в тот же самый день спросила у Оленьки: правда ли то, что князь хотел на ней жениться? Оленька не стала отрицать этого, а поскольку они были уже близкими подругами, она объяснила ей причины своего отказа. Анусе они показались справедливыми и разумными, но все-таки она подумала про себя, что Биллевичам не так уж плохо было в Таурогах и что князь с Саковичем не такие уж бандиты, какими их повсюду провозгласил пан россиенский мечник. Так что, когда пришло известие, что пан Сапега с Бабиничем не только не подойдут к Таурогам, но уже вышли в далекий поход на шведского короля ко Львову, Ануся сначала разозлилась, а потом начала помаленьку понимать, что если их нет, то бежать из Таурогов незачем, что можно и жизнь потерять или в лучшем случае поменять спокойное существование на полный опасности плен. Из-за этого у них с Оленькой и мечником начались споры; но пленники тоже должны были признать, что отход войск пана Сапеги сильно затрудняет побег, если не делает его вообще невозможным, тем более что в стране поднималась великая смута и никто из жителей не мог быть уверен в своем завтрашнем дне. И даже если бы они не вняли доводам Ануси, побег без ее помощи под бдительным оком Саковича и других офицеров был невозможен. Единственный человек – Кетлинг – был предан им, но ни в какой заговор, противоречащий его офицерскому долгу, он вступать не соглашался, при этом чаще всего он отсутствовал, поскольку Сакович использовал его как опытного солдата и способного офицера, против вооруженных групп конфедератов и мятежников, так что частенько отправлял его подальше из Таурогов. А Анусе в Таурогах было все лучше и лучше. Сакович просил у нее руки и сердца через месяц после отъезда князя, но плутовка дала ему довольно хитрый ответ, что не знает его, говорят о нем по-разному, что у нее еще не было времени его полюбить, что без разрешения княгини Гризельды она не может выйти замуж, и в конце концов сказала, что хочет дать ему год испытательного срока. Староста вынужден был проглотить обиду и в тот же день приказал одному рейтару за мелкую провинность дать тысячу розог, после чего бедного солдатика похоронили, а Сакович должен был согласиться на Анусины условия. Что касается самой Ануси, то она намекнула старосте, что даже если он будет еще более верно ей служить, будет еще более старательным и покорным, то через год он все равно получит только то, что она захочет ему дать. Таким образом, Ануся играла с огнем, но она до такой степени уже успела завладеть Саковичем, что он даже не рискнул заворчать, а только ответил: – Требуй от меня чего хочешь, вельможная панна, кроме измены князю, хочешь, я буду перед тобой даже на коленях ползать… Если бы только Ануся знала, как страшно Сакович мстит за свои неудачи всем людям в округе, может быть, она так его не дразнила бы. Солдаты и жители Таурогов дрожали перед ним, поскольку он и безвинных людей подвергал страшным карам. А пленники подыхали у него в своих цепях от голода или от ожогов железом. Иногда казалось, что дикий староста хочет охладить кипящую, обожженную жаром любви душу человеческой кровью, поскольку он вдруг срывался и сам ходил в набеги, и победа шла по его стопам. Он вырезал целые отряды бунтовщиков; а взятым в плен мужикам он приказывал для острастки обрубать правую руку и в таком виде пускал по домам. Ужас, навеваемый им, окружил Тауроги как бы мощной стеной, и даже большие отряды патриотов не осмеливались подходить ближе Россиен. Всюду стояла тишина, а он из немецких побродяжек, из местных крестьян за деньги, выжатые из мирных жителей и шляхтичей, формировал все новые и новые полки и все накапливал силы, чтобы помочь своему князю при надобности. И не сыскать было Богуславу более верного и страшного слуги, чем он. А на Анусю Сакович смотрел все нежнее своими страшными бледно-голубыми глазами и, бывало, игрывал ей на лютне. Для Ануси в Таурогах жизнь шла весело и радостно, а для Оленьки – тяжело и однообразно. От одной так и било веселье, как те лучики, которые расходятся ночами от светлячка; а у другой лицо становилось все бледнее, все серьезнее, все суровее, черные брови все мрачнее сходились на бледном челе, так что в конце концов ее прозвали монашкой. В ней и было что-то от монашки. Она начала уже привыкать к мысли, что станет монашкой, что сам бог ее ведет через боль, через несчастья за монастырскую ограду к вечному миру. Это уже была не та девушка, со свежим румянцем на щеках и счастьем в глазах, не та Оленьки, которая когда-то, едучи в санях с женихом Анджеем Кмицицем, все кричала: «Эй! Эй!» – по окрестным лесам. А в мире наступала весна. Теплый сильный ветер раскачивал освобожденные ото льдов воды Балтики, потом зацвели деревья, цветы вырвались из своих крепких свивальников на волю, потом солнце стало припекать, а бедная девушка напрасно ждала освобождения из своей неволи, даже Ануся не хотела бежать вместе с нею, а в стране становилось все тяжелей. Меч и огонь сеяли опустошение так, как будто земле уже нечего было ждать милосердия божьего. Тот, кто не схватился за саблю или пику зимой, тот брался за нее весной, потому что уже не было снега и не оставалось следов и потому что леса давали лучшее убежище и летом война казалась много проще, чем зимой. Известия, как ласточки, прилетали в Тауроги, иногда страшные, иногда утешительные. И те, и другие бедная чистая девушка освящала своими молитвами, поливала слезами горя или радости. Сначала говорили об ужасной смуте, охватившей весь народ. Сколько было деревьев в лесах Речи Посполитой, сколько колосьев кланялось на ее нивах, сколько звезд светило по ночам между Татрами и Балтикой, сколько встало воинов противу шведов: и те, кого называли шляхтой и которые сами богом и прирожденным порядком вещей были предназначены для войны; и те, которые кромсали землю плугом и засевали зерном этот край; и те, которые занимались торговлей и ремеслами по городам; и те, которые жили на своих пасеках по лесам; и те, кто кормились смолокурением и жили трудами своего топора и охотничьего ружья; и те, которые, просиживая над рекой, зарабатывали рыболовством; и те, которые кочевали по степям за своими стадами, – все брались за оружие; чтобы выгнать захватчиков из родной страны. Уже шведы тонули в этой реке, как в половодье. К удивлению всего мира, еще недавно столь бессильная Речь Посполитая нашла в свою защиту столько сабель, сколько не мог бы иметь немецкий цесарь или французский король. А потом пришли известия о Карле Густаве, который все шел в глубину Речи Посполитой по колено в крови, с головой, обвеянной дымом и пламенем, и с богохульством на устах. Со дня на день ожидалось известие о его смерти и о гибели всех шведских войск. Все громче звучало имя Чарнецкого, от границы до границы пронизывая страхом неприятеля и вливая гордость в польские сердца. – Чарнецкий разгромил шведов под Козеницами, – говорили сегодня. – Разгромил под Ярославом! – повторяли несколько недель спустя. – Разгромил под Сандомиром! – повторяло далекое эхо. Только удивлялись тому, откуда еще берется столько шведов после таких побоищ. Под конец прилетели новые стаи ласточек, а с ними и слух о том, что короля и всю шведскую армию взяли в оборот между двумя реками. Казалось, что конец вот-вот приближается. И сам Сакович в Таурогах перестал выходить в походы, только все писал по ночам письма и рассылал их в разные стороны. Мечник как бы обезумел. Каждый день вечером он влетал со своими новостями к Оленьке. Иногда он грыз пальцы, когда вспоминал, что ему приходится сидеть в Таурогах. Старая солдатская душа звала его на поле боя. В конце концов он начал запираться у себя в комнате и целыми часами о чем-то раздумывал. Один раз неожиданно он схватил Оленьку в объятия, страшно зарычал и сказал ей: – Милая ты моя деточка, доченька моя единственная, но отчизна мне милей! На следующее утро он исчез, как будто под землю провалился. Оленька только нашла письмо, а в письме было вот что: «Благослови тебя господь, любимое дитятко! Я очень хорошо понимаю, что стерегут здесь не меня, а тебя, что одному мне будет легче отсюда убежать. Суди меня господь, если я это сделал, моя убогая сирота, из-за каменности своего сердца, из-за того, что мне не хватает отцовского чувства для тебя. Но мука была слишком велика, и я не мог, клянусь ранами господа бога, не мог уже больше сидеть. Потому что как только я думал, что льется рекой истинная польская кровь pro patria et libertate[349], а моей ни капли в этой реке нет, тогда мне казалось, что даже небесные ангелы меня осуждают… И лучше было бы мне не родиться на нашей святой жмудской земле, в краю мужества и amor patriae[350], и лучше было бы мне не родиться шляхтичем и Биллевичем, если бы я остался при тебе и стерег бы тебя. Ведь если бы ты была мужчиной, ты сделала бы то же самое, так что прости меня, что я тебя, как Даниила, оставил на растерзание львам в пещере. Но бог его в милосердии своем сохранил, и я так думаю, что и над тобой смилостивится святая богоматерь, наша королева и защитница». Оленька залила слезами письмо, но еще больше полюбила дядюшку за этот его поступок – ее сердце наполнилось гордостью. А в Таурогах это событие произвело невероятный шум. Сам Сакович влетел с бешенством к девушке и, не снявши шапки, спросил: – Где ваш дядя? – Где все, кроме изменников!.. На поле боя! – Вельможная панна знала об этом? – крикнул староста. А она, вместо того чтобы смутиться, подошла на несколько шагов к Саковичу и, меряя его глазами с неизъяснимым презрением, ответила: – Знала – и что? – Вельможная панна… Эх! Если бы не князь!.. Вельможная панна, ты мне ответишь перед князем. – Ни перед князем, ни перед его лакеем! А теперь – вон отсюда! И пальцем она показала ему на дверь. Сакович скрипнул зубами и вышел. В тот самый день на все Тауроги грянула весть о победе под Варкой, и такая тревога поселилась в сердцах всех шведских сторонников, что сам Сакович не смел наказать ксендзов, которые всенародно пели «Те Deum» в окрестных костелах. Однако большая тяжесть упала у него с сердца, когда, несколькими неделями позже, из-под Мальборка пришло письмо Богуслава с известием, что король сумел ускользнуть из засады между реками Но другие новости были неутешительными. Князь жаждал подкрепления и велел оставить в Таурогах войска не больше, чем этого требует необходимая оборона. Рейтары в полной готовности выступили на следующий день, а с ними Кетлинг, Эттинген, Фиц-Грегори, словом, все лучшие офицеры, кроме Брауна, который был необходим Саковичу. Тауроги опустели еще больше, чем после отъезда князя. Ануся Борзобогатая начала страшно скучать и все больше донимала Саковича. Он же подумывал о том, чтобы перебраться в Пруссию, поскольку ободренные уходом войск партизаны снова начали заходить за Россиены и приближаться к границам Таурогов Только одни Биллевичи собрали до пятисот всадников среди мещан, мелких шляхтичей и крестьянства. Они разгромили полковника Бютцова, который вышел навстречу им, и немилосердно прочесывали все радзивилловские деревни. Народ охотно присоединялся к этим отрядам, потому что ни одно семейство, даже сами Хлебовичи, не пользовалось такой популярностью и славой среди людей, как Биллевичи. Саковичу не хотелось оставлять Тауроги на милость неприятелю; знал он и о том, что в Пруссии трудно с деньгами, с подкреплением, что здесь он правит, как хочет, а там его власть сойдет на нет, однако он все больше терял надежду удержаться в Таурогах. Бютцов со своим разбитым отрядом пришел искать у него покровительства, а сведения о могуществе и росте партизанских отрядов, которые он принес, окончательно убедили Саковича перейти прусскую границу. Однако как человек основательный и любящий все доводить до конца, он потратил на приготовления десять дней, отдал все приказы и должен был двигаться. Внезапно он наткнулся на неожиданное сопротивление с той стороны, с которой меньше всего его ожидал, а именно со стороны Ануси Борзобогатой. Ануся даже и не думала отправляться в Пруссию. Ей было хорошо в Таурогах. Успехи отрядов конфедератов ее не пугали нисколько, и если бы Биллевичи даже напали на Тауроги, она была бы рада. Она понимала при этом, что в чужой стороне, среди немцев, она бы целиком была отдана в руки Саковича и что там он мог бы требовать от нее исполнения обещания, к чему она не имела никакой охоты, и поэтому она решила остаться. Оленька, которой она сообщила о своем решении, не только одобрила его, но и со слезами на глазах начала ее умолять, чтобы она как можно упорнее сопротивлялась отъезду. – Тут еще нас могут освободить не сегодня, так завтра, – говорила она, – а там мы погибнем обе. Ануся ей отвечала: – Вот видишь! А ты едва на меня не накричала за то, что я якобы хотела очаровать старосту. Хоть я ни о чем таком не думала, клянусь княгиней Гризельдой, это как-то само собой произошло. А сейчас стал бы он обращать внимание на мои капризы, если бы в меня не влюбился? А? – Правда, Ануся, правда! – отвечала Оленька. – Не печалься, прекрасный мой цветок! Мы ни шагу не ступим из Таурогов. А еще и Саковичу попадет от меня как следует. – Дай бог, чтобы тебе удалось это. – Мне не удастся? Удастся. Во-первых, потому, что он за мной бегает, а во-вторых, потому, как я думаю, что он бегает за моими богатствами. Поссориться ему со мной легко, даже он может и с саблей на меня пойти, но в таком случае ему бы ничего не перепало. Время показало, что она была права. Сакович пришел к ней веселый и уверенный в себе, она приветствовала его довольно презрительной гримасой. – Вы что, – спросила она, – от страха перед Биллевичами бежите в Пруссию? – Не перед Биллевичами и не от страха, а просто из предусмотрительности, чтобы собрать против этих разбойников свежие силы и показать им как следует. – Ну что ж, счастливого пути! – Как это? Неужели ты думаешь, что я поеду без тебя, моя единственная радость? – У кого от страху глаза велики, пусть радуется не мне, а тому, что пятки у него салом смазаны. Ты, вельможный пан, слишком уж запросто со мной разговариваешь, а я даже, если бы мне нужен был поверенный, тебя бы не пригласила. Сакович побледнел от гнева. Он бы ей показал, если бы она не была Анусей Борзобогатой. Но, понимая, перед кем он стоит, Сакович сдержался и напустил на свое страшное лицо сладкую улыбку, а затем сказал как бы шутя: – Да я тебя и спрашивать не буду! Посажу в коляску да отвезу! – Да? Так я, стало быть, вижу, что вопреки обещаниям князя меня тут держат в неволе? Так знай, вельможный пан, что если ты так со мной поступишь, то я никогда ни слова тебе не скажу, и пусть господь мне поможет, потому что я воспитывалась в Лубнах и трусов ненавижу больше всего. Угораздило же меня попасть в твои руки!.. Лучше бы меня пан Бабинич до Страшного суда по Литве возил. Этот-то не боялся никого! – Господи, – закричал Сакович, – скажи мне, по крайней мере, почему ты не хочешь ехать в Пруссию? Но Ануся уже изобразила на лице отчаяние и пустила слезу. – Взяли меня, как татарку, в рабство, хотя я воспитанница княгини Гризельды и никто не имел права так со мной поступать. Забрали меня и держат в неволе, насильно увозят за море, в изгнание, еще немного – клещами начнут пытать!.. О боже! Боже! – Побойся, вельможная панна, господа бога, которого ты призываешь! – воскликнул пан староста. – Кто еще тебя клещами будет пытать? – Спасите меня, божьи угодники! – повторяла, рыдая, Ануся. Сакович уже и не знал, что поделать. Бешенство и гнев душили его; временами ему казалось, что он сойдет с ума или что сошла с ума Ануся. В конце концов он бросился к ее ногам и поклялся, что останется в Таурогах. Тогда она начала его просить, чтобы он уезжал, если уж так боится, чем привела его окончательно в отчаяние, так что он вскочил и у дверей сказал: – Хорошо же! Мы остаемся в Таурогах, а вот боюсь ли я Биллевичей, ты вскорости узнаешь. И в тот же самый день, собравши остатки разбитых войск Бютцова и свой собственный отряд, он выступил, но не в Пруссию, а за Россиены, против отряда Биллевичей, который стоял лагерем в гирлякольских лесах. В отряде не ожидали нападения, поскольку широко было известию о выходе войск из Таурогов, так что староста, напав врасплох на неприятеля, разбил его, в пух и прах. Сам мечник, который был главой отряда, уцелел, но двое Биллевичей из другой семьи погибли, а с ними и треть солдат, остальные разбежались кто куда. Несколько десятков пленников староста привел в Тауроги и повелел всех казнить, прежде чем Ануся смогла за них заступиться. Благодаря этому и речи не могло быть о том, что надо уходить из Таурогов, и пан староста не спешил больше никуда, потому что после его новой победы партизаны не смели переходить на эту сторону реки Дубисы. Сакович сильно возгордился и непомерно хвастал, что если бы Левенгаупт прислал ему тысячу хороших коней, то он стер бы с лица жмудской земли все партизанские отряды. Но Левенгаупта уже не было в том краю; что касается Ануси, то она приняла его хвастливые речи довольно неприязненно. – Это вам хорошо удалось с паном мечником… А если бы там был тот, перед которым вы оба с князем удирали, тогда бы и без меня ты за море убежал в Пруссию. Старосту эти слова задели за живое. – Во-первых, вельможная панна, не воображай себе, что Пруссия находится за морем, потому что за морем находится Швеция, а во-вторых, это перед «ем мы так с князем бежали? – А перед паном Бабиничем! – ответила, церемонно приседая, барышня. – Мне бы его когда-нибудь встретить на расстоянии сабли! – Тогда бы ты лежал в земле на глубине сабли… Лучше уж не искушай судьбу! Сакович, действительно, мог бы не искушать судьбу, потому что, будучи человеком невероятной смелости, он, однако, чувствовал перед Бабиничем некий страх, почти суеверный, такие ужасающие остались у него воспоминания от последнего похода. При этом он не знал, сколь быстро ему придется услышать то страшное имя. Однако, прежде чем это имя зазвучало по всей жмудской земле, однажды в Тауроги пришла весть, для одних радостнейшая из радостных, для Саковича ужасающая, весть, которую передавали из уст в уста по всей Речи Посполитой: – Варшава взята! Могло бы показаться, что это земля горит под ногами изменников или что все шведское небо вместе со всеми божествами, которые до сих пор на нем сияли, как солнца, валится на головы шведскому войску. Люди не верили своим ушам, заслышав, что канцлер Оксеншерна в плену, Эрскин в плену, Левенгаупт в плену, Врангель в плену, Виттенберг, сам великий Виттенберг, который утопил в крови всю Речь Посполитую, который покорил половину этой земли еще перед нашествием Карла, – тоже в плену! Что король Ян Казимир торжествует победу, а после нее будет править суд над грешниками. Эта весть летела как на крыльях, гремела как гром надо всей Речью Посполитой, шла деревнями, потому что крестьянин повторял ее крестьянину, шла полями, потому что о ней шумела пшеница, шла лесами, потому что сосна повторяла ее сосне; о ней кричали орлы в небесах – и все, кто был в живых, тем яростнее хватались за оружие. Около Таурогов в одну минуту забыли о гирлякольском поражении. Еще недавно столь страшный Сакович явно пал в глазах всех окрестных жителей и даже в своих собственных глазах. Отряды снова начали нападать на шведские подразделения; Биллевичи, опомнившись после разгрома, снова перешли Дубису во главе своих крестьянских отрядов и остатков лауданской шляхты. Садович и сам не знал, что поделать, куда повернуться, откуда ждать спасения. Он уже давно не получал никаких известий от князя Богуслава и напрасно ломал себе голову, гадая, где тот находится, в каких войсках можно его искать. Временами его охватывала смертельная тревога при мысли: не попал ли князь тоже в плен? Он с ужасом вспомнил, как князь говорил ему, что пойдет с отрядом к Варшаве и что если его назначат комендантом столичного гарнизона, то он предпочтет там остаться, поскольку оттуда открываются гораздо более широкие виды. Не было недостатка в тех, «то утверждал, что князь попал IB руки Яна Казимира. – Если бы князя не было в Варшаве, – говорили они, – то почему бы милосердный наш государь исключил его фамилию из амнистии, которую он милостиво объявил всем полякам, остающимся в войске? Он уже должен быть в руках короля, а поскольку князь Януш осужден был на плаху, то и у брата его Богуслава голова тоже на плечах не останется. Подумавши, Сакович пришел к тому же выводу и еле справлялся со своим отчаянием, поскольку, во-первых, любил князя, а во-вторых, знал, что в случае смерти этого могучего покровителя легче будет самому дикому зверю спасти свою шкуру в Речи Посполитой, чем ему, который был правой рукой изменника. Ему казалось, что остается только одно: не обращая внимания на сопротивление Ануси, бежать в Пруссию и там искать и пропитание, и должность. «Но что будет, – спрашивал он часто сам себя, – если курфюрст убоится гнева Польши и выдаст всех беглецов?» И не было другого выхода, как бежать за море, прямо в Швецию. На его счастье, после целой недели неуверенности и страхов от князя Богуслава прибыл гонец с длинным письмом, написанным князем собственноручно.   «Варшава взята у шведов, – писал князь, – мое войско и вещи пропали. Recedere уже поздно, поскольку против меня там так ожесточились, что я был вычеркнут из амнистии. Моих людей разбил у самых ворот Варшавы Бабинич. Кетлинг в плену. Шведский король, курфюрст и я вместе со Стенбоком и всем войском идем под стены столицы, где вот-вот состоится решающая битва. Carolus клянется, что ее выиграет, хотя искусство Яна Казимира в ведении войны несколько приводит его в замешательство. Кто бы мог ожидать, что в бывшем иезуите сидит такой strategos? Но я это узнал на своей шкуре еще под Берестечком, поскольку там все зависело от решений его и Вишневецкого. Одна надежда, что ополченцы, которых у Яна Казимира несколько десятков тысяч, расползутся по домам или что, когда первый жар поостынет, они уже не будут так хорошо воевать. Дай бог нам слегка пугнуть этот сброд, и тогда Carolus может одержать в этой битве победу, хотя что после этого наступит, неизвестно, и сами генералы говорят иногда между собой, что эта партизанщина – гидра, у которой растут все время новые головы. Говорят: „Сначала надо вернуть Варшаву“. Когда я услышал это от Карла, я спросил, а что потом. Он не ответил ничего. Наши силы тают, а ихние растут. Не с кем начинать новую войну. И запал уже не тот, и никто из наших так не держится за шведов, как поначалу. Дядя курфюрст молчит, как обычно, но я прекрасно вижу, что если мы проиграем битву, то он на следующее же утро начнет бить шведов, чтобы заслужить милость Казимира. Так тяжело будет идти на поклон, но мы вынуждены! Дай только бог, чтобы меня приняли и чтобы я вышел живым из всей этой передряги, не потеряв своего состояния Теперь я верю только в господа бога, а страха не избежать, нужно предвидеть все самое плохое. А поэтому, что только можешь, из моих имений продай за наличные или заложи и сделай это даже в том случае, если бы пришлось вступить в контакт с конфедератами. Сам со всем войском иди в Биржи, оттуда ближе до Курляндии. Я бы советовал тебе идти в Пруссию, но скоро и там будет небезопасно, поскольку сразу же после взятия Варшавы Бабинича послали через Пруссию в Литву, чтобы поддержать там мятежников, а по дороге он будет резать и жечь. Ты знаешь, он это умеет. Мы хотели его поймать возле Буга, и сам Стенбок выслал за ним большой разъезд, из которого ни один не вернулся, даже с известием о поражении. Однако не думай, что я тебе советую мериться силами с Бабиничем, потому что ты не выдюжишь, так что спеши в Биржи. Febris покинула меня совершенно, поскольку здесь везде высокие и сухие равнины, не такие болота, как у нас на Жмуди. Препоручаю тебя господу богу и проч.»   И хоть пан староста обрадовался, что князь жив и здоров, содержавшиеся в письме новости его сильно обеспокоили. Если уж князь предсказывал, что даже выигранная битва не поправит пошатнувшихся дел шведов, то что следовало ожидать в будущем? Быть может, князь сумеет избежать гибели, спрятавшись за спину хитрого курфюрста, и он, пан Сакович, спрячется за спину князя, но что же делать сейчас? Идти в Пруссию? Сакович и без советов князя понимал, что нельзя попадаться Бабиничу. У него для этого не Хватало ни сил, ни желаний. Оставались Биржи, но было уже слишком поздно! Дорогу к ним перерезал отряд Биллевича и масса других отрядов – крестьянских, шляхетских, княжеских и бог знает каких, которые при одном только слове объединятся и разнесут его, как ветер разносит сухие листья. И даже если они не объединятся, даже если опередить их смелым и быстрым броском, то придется принимать бой в каждой деревне, на каждом болоте, в каждом поле, в каждом лесу. Сколько нужно иметь для этого войска, чтобы хоть с тридцатью всадниками добраться до Бирж? Значит, оставаться в Таурогах? И это плохо, поскольку через некоторое время во главе мощного татарского войска подойдет страшный Бабинич, все отряды слетятся к нему, и зальют Тауроги, как половодье, и придумают такую месть, о какой люди до сих пор даже и не слышали. И староста, до недавнего времени такой самонадеянный, теперь впервые в жизни почувствовал, что в голове у него пусто, что нет сил действовать и в минуту опасности он не видит никакого выхода. На следующий день он вызвал на военный совет Бютцова, Брауна и нескольких старших офицеров. Было решено остаться в Таурогах и ждать новостей из Варшавы. Однако Браун с этого военного совета прямиком отправился на другой, а именно к Анусе Борзобогатой. Долго-предолго они совещались между собой, а под конец Браун вышел с необыкновенно взволнованным видом. Что касается Ануси, то она, как ураган, ворвалась к Оленьке. – Оленька! Пришло наше время! – закричала она еще с порога. – Мы должны бежать! – Когда? – спросила бравая девица, немножко побледнев, но сразу же поднявшись в знак того, что готова. – Завтра, завтра! Браун остается тут за начальника, а Сакович будет ночевать в городе, потому что пан Дзешук пригласил его на пирушку. А с паном Дзешуком давно уже договорились, и он подмешает Саковичу чего-то в вино. Браун говорит, что он с нами пойдет сам и прихватит пятьдесят конников. Ой, Оленька! Оленька, как я счастлива! Как я счастлива! Тут Ануся кинулась панне Биллевич на шею и стала тормошить подругу в таком порыве радости, что та, удивленная, спросила: – Что с тобой, Ануся? Ведь ты давно уже могла уговорить Брауна! – Я могла уговорить? Да, могла бы! А я тебе разве ничего не сказала? О боже, боже! Ты ничего не знаешь? Пан Бабинич сюда подходит! Сакович подыхает от страху и все остальные тоже!.. Бабинич идет! Сжигает! Режет! Он один отряд уничтожил до последнего, он самого Стенбока разгромил и теперь идет большими переходами, как будто куда спешит! А к кому же он так может спешить? Ну скажи мне, разве я не дурочка? Тут слезы блеснули у Ануси в ресницах, а Оленька сложила руки как для молитвы и, поднявши очи, сказала: – К кому бы он ни спешил, укажи ему, господи, путь покороче, сохрани его и помилуй.  ГЛАВА XXIII   Нелегкая задача была у Кмицица, который, стремясь выбраться от Варшавы в сторону Княжеской Пруссии и Литвы, должен был уже в Сероцке встретиться с многочисленными шведскими войсками. Карл Густав в свое время предусмотрительно расположил там армию, чтобы воспрепятствовать нападению на Варшаву, но теперь, поскольку Варшава была уже взята, этой армии оставалось только стоять заслоном на пути отрядов, которые Ян Казимир пожелал бы послать в Литву либо в Пруссию. Шведов возглавлял Дуглас, опытный полководец, с которым ни один из соплеменных генералов не мог сравниться в этой не по правилам ведущейся войне, а помогали ему два польских изменника, Радзеёвский и Радзивилл. При них было две тысячи хороших пехотинцев и столько же в коннице и артиллерии. Начальники эти, прослышав об экспедиции Кмицица и уже заранее готовые к походу в Литву, где требовалось поддержать вновь осажденный мазурами и подляшанами Тыкоцин, теперь широко расставляли сети для пана Анджея в треугольнике над Бугом, между Сероцком с одной стороны, Злоторыей – с другой и Остроленкой – в вершине. А Кмицицу этот треугольник преодолеть было необходимо, поскольку он спешил, а данная дорога была самая короткая. Он уже заранее разобрался, что попал в сети, но он настолько уже привык к такому способу ведения войны, что нимало не смутился. Он рассчитывал, что сеть не слишком частая, что ячейки в ней растянуты и в случае нужды он сумеет просочиться сквозь них. Более того: поскольку за ним охотились, он не только путал следы, но и сам охотился. Сначала он перешел Буг за Сероцком, добрался по берегу реки до Вышкова, и в Бранщике снес с лица земли отряд в триста всадников, высланный на разведку, да так, что (как писал князь) некому было принести весть о поражении. Уже и сам Дуглас настиг его в Длугоседле, но он, разбив конницу, прошел сквозь нее и, вместо того чтобы скрыться, проник на глазах у противника вплоть до Нарева и преодолел его вплавь. Дуглас же остался на берегу, ожидая паромов, но, прежде чем их доставили, Кмициц глубокой ночью снова переправился через реку и, напав на шведские аванпосты, наделал шуму и паники в целой дивизии Дугласа. Старый генерал был ошеломлен такими действиями, но каково же было его изумление назавтра, когда он узнал, что Кмициц обошел его армию и, возвратившись к тому пункту, откуда его вытравили, как зверя, захватил в Бранщике поспешающий за шведским войском обоз вместе с военной добычей и казной и вырезал при этом пятьдесят человек конвоя. Иногда в течение целого дня шведы невооруженным глазом видели его татар на горизонте, а достичь не могли. Зато пан Анджей все время урывал лакомые куски. Шведский солдат притомился, а польские хоругви, которые еще удерживались при Радзеёвском или же состояли из протестантов, служили безо всякого рвения. А вот местные жители выслуживались перед знаменитым партизаном с искренним жаром. Он знал о каждом передвижении, о малейшем дозоре, о каждой повозке, которая продвинулась вперед или осталась позади. Частенько казалось, что он играет со шведами, но то были игры кошки с мышкой. Пленников он не держал, отдавал их татарам на повешение, поскольку именно так поступали и шведы по всей Речи Посполитой. Иногда, правду сказать, на него находило какое-то непреодолимое бешенство, поскольку он со слепым безрассудством кидался на превосходящие силы противника. – Какой-то сумасшедший у них там командир, – говорил о нем Дуглас. – Или взбесившаяся собака, – отвечал на это Радзеёвский. Богуслав же считал, что имеет место и то и другое, но замешано оно на крови великолепного солдата. Потому не без гордости он рассказывал генералам, что этого самого рыцаря он дважды собственной рукой спешил с коня. И, видно, на него-то с особым бешенством и нападал пан Бабинич. Он явно разыскивал его и, сам преследуемый, преследовал его. Дуглас распознал, что тут должна быть какая-то личная ненависть. Князь этого не отрицал, хотя и не вдавался ни в какие объяснения. Он ведь платил Бабиничу той же монетой, даже по примеру Хованского оценил голову врага в крупную сумму, а когда это не помогло, он задумал использовать его ненависть к себе и заманить таким образом в ловушку. – Нам стыдно так долго возиться с этим разбойником, – говорил он Дугласу и Радзеёвскому, – он кружится около нас, как волк при овчарне, и уходит буквально из-под носа. Вот я и пойду с небольшим отрядом навстречу ему как приманка, а когда он на меня выскочит, я его попридержу, пока ваши милости не подойдут; и тогда мы не выпустим кота из мешка. Дуглас, которому давно уже надоели эти погони, возражал довольно вяло, говоря, что не может и не должен рисковать жизнью такого знатного дворянина и королевского родственника ради поимки одного бунтовщика. Но, поскольку князь настаивал, он согласился. Было решено, что князь выступит с отрядом в пятьсот кавалеристов, но что каждому из рейтар он посадит за спину пехотинца с мушкетом. Эта уловка должна была ввести Бабинича в заблуждение. – Он не устоит, когда услышит, что со мной только пятьсот рейтар, и непременно выскочит, – говорил князь, – а когда пехота даст залп, его татары посыплются, как песок… и сам он сгинет или живым попадет к нам в руки… Этот план был осуществлен быстро и с большой точностью. Два дня распространяемы были слухи о том, что кавалерийский разъезд в пятьсот единиц пойдет под командованием Богуслава. Генералы рассчитали точно, что местный люд донесет об этом Бабиничу. Так и произошло. Князь выступил глубокой и темной ночью по направлению к Вонсеву и Елёнке, перешел реку в Червине и, оставив конницу в чистом поле, устроил засаду из пехотинцев в ближайших лесах, чтобы они могли выскочить в неожиданный момент. Одновременно Дуглас должен был идти берегом Нарева, изображая, что направляется к Остроленке. А Радзеёвский с легкой кавалерией намеревался заходить от Ксенжополя. Все три военачальника не знали точно, где находится в данный момент сам Бабинич, поскольку от крестьян нельзя было ничего добиться, а рейтары не сумели взять ни одного татарина. Однако же Дуглас допускал, что главные силы Бабинича стоят в Снядове, и намеревался окружить их так, что если бы Бабинич двинулся на князя Богуслава, то можно было бы зайти ему в спину со стороны литовской границы и отрезать путь к отступлению. Все, казалось, благоприятствовало шведам. Кмициц действительно стоял в Снядове, и, едва весть об экспедиции Богуслава дошла до него, он сразу же ушел в леса, чтобы неожиданно выскочить на них под Червином. Дуглас, повернувший от Нарева, через несколько дней наткнулся на следы татарского отряда и шел по той же дороге, то есть уже в тылах Бабинича. Страшная жара изнуряла лошадей и людей, закованных в железные латы, но генерал шел вперед, не обращая внимания на эти мелкие неурядицы, теперь уже в совершенной уверенности, что застанет врасплох Бабиничеву орду в самый разгар боя. В конце концов после двухдневного марша он подошел так близко к Червину, что стали видны дымки из труб. Он остановился и, поставив засады на всех подходах к деревне, начал ждать. Некоторые офицеры вызвались добровольно тут же пойти в бой, по он удержал их и сказал: – Когда Бабинич, ударив на князя, разберется, что имеет дело не только с конницей, но и с пехотой, он будет вынужден отступить… а отступать он будет вынужден только прежней дорогой, вот тогда он и попадет к нам в распростертые объятия. И вроде оставалось только держать ушки на макушке в ожидании, когда разнесется татарский вой и первые выстрелы из мушкетов. Однако прошел целый день, а в червинских лесах было тихо, как будто там никогда не ступала нога солдата. Дуглас начал беспокоиться и глядя на ночь выслал небольшой отряд к полям, приказавши идти как можно осторожней. Отряд возвратился глубокой ночью, ничего не увидев и ничего не добившись. На рассвете выступил сам Дуглас со всеми своими силами. Через несколько часов пути он дошел до места, где явственно виделись многочисленные следы солдатского лагеря. Были найдены остатки сухарей, битое стекло, клочки обмундирования и пояс с патронами, какие носили шведские пехотинцы; несомненно, в этом месте стояла пехота Богуслава, однако нигде ее самой не было видно. Далее, на мокром лугу, авангард Дугласа обнаружил множество следов тяжелых рейтарских коней, а на берегу следы татарских лошаденок-бахматов; еще дальше лежал труп одного коня, у которого волки только что вытянули внутренности. Далее была найдена татарская стрела без наконечника, но с уцелевшим оперением и спицей. Видно, что Богуслав отступал, а Бабинич шел за ним. Дуглас понял, что произошло нечто необычайное. Но что? Ответа не было. Дуглас задумался. Его думы внезапно прервал офицер аванпоста. – Ваше превосходительство! – сказал тот. – Сквозь кусты на небольшом расстоянии видна группа людей. Они не двигаются, как в дозоре. Я остановил разведку, чтобы доложить вашему превосходительству. – Конные или пешие? – спросил Дуглас. – Пешие, их четверо или пятеро в группе, сосчитать точно нельзя, их заслоняют ветки. Но что-то желтое мелькает, как у наших мушкетчиков. Дуглас пришпорил коня, быстро погнал его к передовым постам и вместе с ними двинулся вперед. Сквозь редеющие заросли в глубине леса была видна группа солдат, которая в полной неподвижности стояла под деревом. – Это наши, наши! – сказал Дуглас. – Где-то поблизости должен быть князь. – Странно! – произнес, помолчав, офицер. – Они стоят в карауле, но ни один не окликнул нас, хотя мыто идем с шумом. В этот момент заросли кончились и открылся чистый лес. И тогда едущие увидели кучку из четверых людей, теснящихся друг к другу и как будто что-то высматривающих на земле. У каждого от головы прямо вверх тянулась черная полоска. – Ваше превосходительство! – вдруг сказал офицер. – Эти люди висят. – Это точно, – ответил Дуглас. И, ускоривши шаг, они через мгновение были около трупов. Четверо пехотинцев разом висели в петлях, как кучка дроздов, и ноги их поднимались над землей едва на дюйм, поскольку ветвь была низкая. Дуглас довольно равнодушно поглядел на них, а потом сказал как бы сам себе: – Стало быть, мы уже знаем, что тут побывали и князь, и Бабинич. И он снова задумался, потому что и сам хорошенько не знал, идти ли ему дальше по этой лесной дороге или перебираться на большую остроленскую дорогу. Тем временем получасом позже снова обнаружились два трупа. Видимо, то были мародеры или больные, которых бабиничевские татары ловили, идя вслед князю. Но почему князь отступал? Дуглас слишком хорошо его знал, то есть знал и его отвагу, и его воинскую опытность, чтобы допустить хоть на мгновение, что князь отступал без серьезных причин. Видимо, что-то произошло. Только на другой день все выяснилось. А именно когда приехал с отрядом в тридцать всадников пан Бес от Богуслава и привез донесение, что король Ян Казимир отправил за Буг против Дугласа пана польного гетмана Госевского с войском в шесть тысяч литовских и татарских кавалеристов. – Мы узнали об этом, – говорил пан Бес, – еще перед тем как подошел Бабинич, поскольку он шел очень осторожно, кружил, а потому подвигался медленно. Госевский сейчас находится в четырех или пяти милях отсюда. Князь, получив это известие, начал поспешно отступать, чтобы соединиться с Радзеёвским, которого легко могли разгромить. Но поскольку мы шли быстро, то и счастливо соединились. И тут же князь направил во все стороны разъезды по десятке в каждом с донесением вашему превосходительству. Многие из них попали в лапы татар и мужиков, но в такой войне без этого не обойдешься. – А где князь и пан Радзеёвский? – В двух милях отсюда, на берегу. – Князь весь отряд сохранил? – Он вынужден был оставить пехоту, которая добирается по самым глухим лесам, чтобы спастись от татар. – Такой коннице, как татарская, и самая глухая чащоба не помеха. Пехоты этой нам не видать как своих ушей. Но в этом нет ничьей вины, князь поступил как опытный воин. – Князь послал большой отряд к Остроленке, чтобы ввести в заблуждение пана литовского подскарбия. Литовцы кинутся туда сразу же, подумав, что все наше войско пошло на Остроленку. – Это хорошо! – сказал успокоенный Дуглас. – Мы с литовским подскарбием управимся. И, не тратя ни минуты, он велел выступать в поход, чтобы соединиться с князем Богуславом и Радзеёвским. Что и произошло в тот же самый день, к вящему удовольствию всех, в особенности Радзеёвского, который боялся плена пуще самой смерти, поскольку хорошо знал, что ему пришлось бы со всей строгостью отвечать как изменнику и виновнику всех несчастий Речи Посполитой. Сейчас, во всяком случае, после объединения с Дугласом, шведская армия насчитывала четыре тысячи людей, то есть могла дать решительный отпор силам польного гетмана. У него, правда, было шесть тысяч конницы, но татары, исключая Бабиничевых, которые были хорошо вымуштрованы, в остальном не могли быть использованы для атаки, да и сам пан Госевский, несмотря на свою выучку и опыт, не способен был, как это делал Чарнецкий, зажечь людей, чтобы они все сокрушали на своем пути. Дуглас, однако, не мог взять в толк, с какой целью Ян Казимир выслал польного гетмана за Буг. Шведский король вместе с курфюрстом шел на Варшаву, раньше или позже там должно было состояться решающее сражение. Так что, возможно, Казимир стоял уже во главе могучего войска, численно превосходящего шведов и бранденбургскую армию, однако шесть тысяч ратников представляли собой слишком большую подмогу, чтобы польский король мог добровольно от нее отказаться. Правда, пан Госевский вырвал Бабинича из ловушки, но все-таки и для спасения Бабинича королю не нужно было посылать целую дивизию. Так что в этом походе была какая-то своя скрытая цель, которой шведский генерал, несмотря на всю свою проницательность, не мог распознать. В письме шведского короля, присланном неделей позже, чувствовалась сильная тревога и даже как бы отчаяние по поводу этой экспедиции, и по некоторым словам можно было понять причину такого беспокойства. По мнению Карла Густава, пан гетман был послан не затем, чтобы совершить удар по армии Дугласа, и не затем, чтобы идти в Литву для поддержки тамошнего восстания, поскольку и без того шведы там были ослаблены, но затем, чтобы угрожать Княжеской Пруссии, а именно ее восточным областям, практически лишенным каких бы то ни было войск. «Они рассчитывают, – писал король, – что смогут поколебать курфюрста в его верности мальборкскому трактату и нам, что может легко произойти, поскольку он готов войти в союз одновременно и с Христом противу дьявола и с дьяволом против Христа, чтобы попользоваться от обоих». Письмо кончалось рекомендацией, чтобы Дуглас всеми своими силами постарался не допустить в Пруссию пана гетмана, который, если его задержать на несколько недель, так и так должен будет возвращаться к Варшаве. Дуглас счел, что возложенная на него задача вполне ему по силам. Еще недавно он с успехом выходил на самого Чарнецкого, и потому Госевский был ему не страшен. Он не помышлял о полном разгроме его дивизии, но был уверен, что сможет ее остановить и лишить возможности передвижения. И с этого момента начались чрезвычайно искусные маневры обеих армий, взаимно избегающих открытого боя, но стремящихся обойти одна другую. Оба военачальника удачно соперничали друг с другом, однако Дуглас взял верх, поскольку дальше Остроленки пана польного гетмана не выпустил. Однако же пан Бабинич, спасенный от засады Богуслава, совершенно не торопился соединяться с литовской дивизией, поскольку с огромным тщанием занялся той самой пехотой, которую Богуслав в своем поспешном броске к Радзеёвскому вынужден был оставить по дороге. Татары Бабинича, взявши в провожатые местных лесников, шли за этой пехотой день и ночь, пощипывая неосторожных или тех, кто отставал. Недостаток продовольствия вынудил в конце концов шведов разделиться на малые подразделения, которым было бы легче найти провиант, – и именно этого и ждал пан Бабинич. Разделивши свою рать на три отряда, один под своим началом, два другие под началом Акба-Улана и Сороки, он в несколько дней выбил почти всю пехоту. То была как бы неустанная охота на людей по лесным пущам, лознякам и камышам, полная шума, воплей, переклички, выстрелов и смерти. Эта охота широко прославила имя Бабинича среди Мазуров Отряды собрались и воссоединились с паном Госевским только под самой Остроленкой, когда пан польный гетман, поход которого был просто демонстрацией силы, уже получил приказ возвращаться обратно в Варшаву. Недолго пришлось Бабиничу наслаждаться встречей с друзьями, с паном Заглобой и Володыёвским, которые сопровождали гетмана во главе своей лауданской хоругви. Однако все трое были сердечно рады, поскольку они уже полюбили друг друга и сблизились. Оба молодых полковника страшно горевали, что на этот раз у них ничего не получилось с Богуславом, но пан Заглоба утешал их, обильно доливая им в чаши и говоря при этом: – Это пустое! Я начиная с мая соображаю в уме насчет военных хитростей, а у меня это никогда не проходит даром. У меня уже готово несколько отменных фокусов, но для их применения не хватает времени, разве что отложим их до Варшавы, куда мы все прибудем. – Мне надо в Пруссию! – ответил Бабинич. – Меня не будет под Варшавой. – Ты что, сможешь влезть в Пруссию? – спросил Володыёвский. – Да проскочу, как бог свят, и клянусь вам, что я там настряпаю бигосу, мне стоит только сказать моим татарам: «Гуляй, душа!..» Они и тут бы были рады с поножовщиной пройтись по шеям, но я им обещал, что за каждое насилие будет хорошая веревка! А вот в Пруссии и я в свое удовольствие погуляю. Почему бы это мне не влезть в Пруссию? Вы-то не могли, но это все другие дела, поскольку гораздо легче загородить путь большому войску, чем такой ватажке, как у меня, которую скрыть легче легкого. Я уже сколько в камышах просидел, а рядом проходил Дуглас, и ничего, даже и не заметил. А Дуглас тоже, верней всего, пойдет за вами и откроет мне тут поле действия. – Но ты его, я слышал, совсем затрепал! – сказал Володыёвский не без удовольствия. – Ха, шельма! – добавил пан Заглоба. – Он каждый божий день небось рубаху менял, небось попотел. Ваша милость с ним не хуже чем с Хованским справился, и я должен признать, что я и сам не смог бы тут ничего прибавить, если бы стоял на твоем месте, хотя еще пан Конецпольский говорил, что лучше Заглобы нет никого для партизанской войны. – Мне сдается, – сказал Кмицицу Володыёвский, – что если Дуглас уйдет, то он тут оставит Радзивилла. – Вот и дай бог! Я только на это и надеюсь, – живо ответствовал Кмициц. – Если я его начну искать, а он меня, то мы ведь найдем друг друга. В третий раз он меня не перескочит, а перескочит, то я уж не поднимусь. Я хорошо помню твои лубненские приемчики и фортели знаю наизусть, как «Отче наш». Мы с Сорокой каждый день упражняемся, чтобы руку набить. – Да что там фортели! – закричал Володыёвский. – Главное – сабля! Заглоба почувствовал себя слегка задетым этим утверждением, почему немедленно ответил: – Каждая мельница все думает, что главное – это крыльями махать, а знаешь, Михась, почему? У нее полно соломы на чердаке, alias[351] в башке. И военная наука тоже основана на этих фортелях, иначе Рох мог быть великим гетманом, а ты польным. – А что поделывает пан Рох Ковальский? – Пан Ковальский? Он таскает на голове железный шлем и правильно делает, в котле капуста лучше варится. В Варшаве он сильно поживился, разорился себе на хорошую свиту и попер к гусарам, к князю Полубинскому, а все затем, чтобы можно было достать копьем Каролюса. Он к нам приходит каждый день в палатку и лупает бельмами, не торчит ли где из соломы горлышко жбана. Я этого парня не могу отучить от пьянства. Брал бы с меня хороший пример! Но я ему напророчил, что он сам себе хуже сделал, когда ушел из лауданской хоругви. Шельма! Неблагодарный! За все мои благодеяния, которые ему перепали, он меня променял, такой-то сын, на копье! – Ваша милость его воспитывала? – Мой друг! Я что, медвежатник? Когда меня спросил об этом пан Сапега, я ответил, что у них с Рохом был общий praeceptor, но не я, я смолоду был хороший бочар, и клепки ставил крепко. – Во-первых, такого бы ты, сударь, не посмел сказать Сапеге, – отвечал Володыёвский, – а во-вторых, ты вроде ругаешь Ковальского, а сам бережешь его как зеницу ока. – А я его предпочту тебе, пан Михал, поскольку я никогда не выносил майских жучков и влюбчивых пройдох, которые при виде первой попавшейся юбки начинают подпрыгивать, как немецкие собачки. – Или как те обезьяны у Казановских, с которыми ваша честь сражалась. – Смейтесь, смейтесь, сами будете в другой раз брать Варшаву! – А что, это ты ее взял в прошлый раз? – А кто, спрашивается, Краковские ворота expugnavit?[352] Кто задумал взять в плен генералов? Они теперь сидят на хлебе и воде в Замостье, и Виттенберг, как взглянет на Врангеля, так и говорит: «Заглоба нас сюда посадил», – и оба в рев. Если бы пан Сапега не захворал и был бы тут, он бы вам рассказал, кто первый вытащил шведского клеща из варшавской шкуры. – Ради бога, – сказал Кмициц, – сделайте для меня такое божеское дело, пришлите мне весточку об этой битве, которая будет под Варшавой. Я буду дни и ночи по пальцам высчитывать и не найду себе места, пока не узнаю все точно. Заглоба приставил палец ко лбу. – Слушайте, как я это понимаю, – сказал он, – я что скажу, так оно и исполнится… И это так же верно, как то, что чарка стоит тут передо мною… Или не стоит? А? – Стоит, стоит! Говори, ваша милость! – Это большое сражение мы или проиграем, или выиграем… – Да это каждый знает! – ввернул Володыёвский. – Ты бы лучше помолчал, пан Михал, и поучился. Если предположить, что мы его проиграли, то знаешь, что будет потом?.. Вот видишь! Ты не знаешь, поскольку уже зашевелил своими щетинками под носом, как заяц… Вот я и говорю вам, что ничего не будет… Кмициц, пылкий по натуре, вскочил, брякнул чаркой о стол и вскричал: – Чего тянешь! – Я и говорю, ничего не будет, – ответил Заглоба. – Вы еще молодые и не понимаете, что все будет стоять, как сейчас стоит, наш король, наша милая отчизна, и наши войска могут хоть пятьдесят битв проиграть одну за другой… и война пойдет дальше по-старому, и шляхта встанет, а с нею и низшие сословья… И если разок не удастся, то удастся во второй, пока враги наши не начнут таять. По уж когда шведы проиграют хоть одно сражение, тогда их дьявол утащит безо всякой пощады, а с ними и курфюрста в придачу. Тут Заглоба оживился, выдул чарку, грохнул ею о стол и сказал еще: – Так что слушайте, и не всякий роток вам разинется такое сказать, поскольку надо уметь смотреть в целом. Многие думают: а что нас ожидает? Сколько битв, сколько поражений, насчет которых, кстати, с Карлом довольно просто… Сколько слез? Сколько крови пролитой? Сколько тяжелых кризисов? И многих берут сомнения, и многие грешат насчет милосердия божьего и матери божьей… А я вам говорю так: вы знаете, что ждет наших вандалов? Гибель. Вы знаете, что нас ждет? Победа! Нас поколотят еще сто раз… Ладно… А на сто первый раз мы победим, и будет конец. Высказавши это, пан Заглоба на момент прикрыл глаза, но сразу же их открыл, посмотрел блестящими очами в пространство и внезапно возопил во весь голос: – Победа! Победа! Кмициц даже покраснел от радости. – Даст бог, он прав! Даст бог, он верно говорит! Иначе не может быть! Такой конец и будет! – Надо признаться, ваша честь, у тебя тут клепок хватает! – сказал Володыёвский, стукнув себя по голове. – Можно захватить Речь Посполитую, но высидеть в ней нельзя… Все равно в конце концов придется убираться. – Ха! Что? Хватает клепок? – сказал, обрадовавшись похвале, Заглоба. – Тогда я вам еще напророчу, бог правду любит! Ты, сударь (он обернулся к Кмицицу), победишь изменника Радзивилла, придешь в Тауроги, получишь свою дивчину, возьмешь ее в жены, родишь потомство… Типун мне на язык, если не сбудется так, как я сказал… Господи! Да не удуши только меня! Заглоба вовремя спохватился, поскольку пан Кмициц схватил его в свои объятия, поднял вверх и так стал сжимать, что у старика глаза вылезли из орбит, но едва он встал на ноги, едва отдышался, как воспламененный пан Володыёвский схватил его за руку. – Теперь моя очередь! Скажи, сударь, что меня ожидает? – Благослови тебя господь, пан Михал!.. И твоя хитрая вертушка тоже выведет тебе цыпляток… Не бойся. Уф! – Виват! – крикнул Володыёвский. – Но сначала покончим со шведами, – добавил Заглоба. – Покончим! Покончим! – воскликнули, загремевши саблями, молодые полковники. – Виват! Победа!  ГЛАВА XXIV   А неделю спустя пан Кмициц уже был в пределах Княжеской Пруссии под Райгродом. Это ему удалось довольно легко, поскольку он перед самым уходом пана польного гетмана словно канул в глухие леса, и так умело, что Дуглас был уверен – Кмициц и его орда вместе со всей татарско-литовской дивизией ушли под Варшаву, и оставил только малые гарнизоны по крепостям для охраны этих мест. Дуглас тоже ушел вслед за Госевским, а с ним и Радзеёвский и Радзивилл. Кмициц узнал об этом еще перед переходом границы и страшно досадовал на себя, что не сможет встретиться с глазу на глаз со своим смертельным врагом и что господь бог может покарать Богуслава чужими руками, а именно руками пана Володыёвского, который также поклялся ему отомстить. И тогда Кмициц, будучи не в силах наказать изменника за муки Речи Посполитой и свои собственные, перенес всю свою ярость на владения курфюрста. Уже той самой ночью, когда татары миновали пограничный столб, небо побагровело от зарева, раздались ужасные вопли и плач людей, по которым шла железная стопа войны. Кто мог просить о пощаде по-польски, того, по приказу начальства, оставляли в живых, однако все немецкие поселки, колонии, деревни, городки превращены были в реку огня, и масло не так быстро разливается по поверхности моря, когда с корабля выльют его для успокоения волн, как разлились орды татар и добровольцев Кмицица по этому спокойному и до сих пор не ведавшему горя краю. Казалось, что каждый татарин мог двоиться и троиться, быть одновременно в нескольких местах, чтобы жечь, резать. Не пощадили даже посевов в полях, даже деревьев в садах. Кмициц столько времени держал в узде своих татар, что наконец, когда он их распустил, как распускают стаю хищных птиц, они совершенно утонули в резне и уничтожении. Один старался перещеголять другого, а поскольку в плен брать было нельзя, они с утра до вечера купались в человеческой крови. Да и сам Кмициц, сохранивший в своей душе немало дикости, дал ей полную волю и, хоть не мочил рук в крови невинных людей, все-таки смотрел не без удовольствия на то, как она течет. Душа его была спокойна, и совесть его ничего не говорила ему, поскольку лилась не польская кровь, и вдобавок еретическая кровь, так что он считал, что делает богоугодное дело. Ведь курфюрст ленник, то есть слуга Речи Посполитой, живущий ее милостями, первый поднял кощунственную руку на свою королеву и госпожу, так что его должна была настичь господня кара, так что Кмициц оказывался только орудием возмездия господня. Поэтому каждый вечер он спокойно возносил молитвы при отблесках горящих немецких городов, а когда крики убиваемых заглушали его слова, он начинал сначала, чтобы не согрешить грехом неточности в служении господу богу. Однако он лелеял в душе не только жестокие чувства, ее согревали, кроме набожности, еще и сентиментальные воспоминания, связанные с давними временами. Ему часто приходили на ум те года, когда он с такой славой совершал набеги на Хованского, и прежние друзья как живые являлись ему. Кокосинский, огромный Кульвец-Гиппоцентаврус, рябой Раницкий, в жилах которого текла сенаторская кровь, Углик, умеющий играть на чекане, Рекуц, которого не осквернила никогда человеческая кровь, и Зенд, который так умело подражал голосам птиц и всякого зверя. «И все они, кроме, может быть, только Рекуца, трещат сейчас в адском огне. А вот сейчас бы они порадовались, они бы кровью умылись, не принимая греха на душу, и с пользою для Речи Посполитой!..» И тут пан Анджей вздыхал при мысли о том, как губительна в ранней молодости распущенность, если она еще на заре жизни перерезает дорогу благородным подвигам на веки веков. Но больше всего он вздыхал по своей Оленьке, и чем дальше он заходил в глубь Пруссии, тем жарче горели раны его сердца, как будто те пожары, которые он раздувал, распаляли и его старую любовь. Каждый день он мысленно говорил девушке: «Голубка моя милая, может быть, ты там забыла уже обо Мне, а если вспоминаешь, то в сердце твоем одно презрение. А я, вдали или вблизи от тебя, ночью и днем, в трудах для своей родины, все думаю о тебе и лечу к тебе душой через леса и воды, как измученная птица, чтобы пасть у твоих ног. Речи Посполитой и тебе, единственной, я отдал бы всю мою кровь. Но горе мне, если ты навеки отлучишь меня от своего сердца!» С такими думами он шел все дальше на север по границе, жег и резал и никого не оставлял в живых. Его душила ужасная тоска. Он бы хотел завтра же оказаться в Таурогах, а дорога еще вела туда далекая и трудная, поскольку только что начала подниматься вся прусская провинция. Все, кто был в силах, брались за оружие, чтобы отразить страшное нашествие; подкрепления прибывали из самых далеких городов, в полки брали даже городских подростков, и вскоре всюду уже против одного татарина Пруссия могла выставить двадцать вооруженных воинов. Кмициц бросался на эти отряды как молния – громил, рассеивал, вешал, вывертывался, скрывался и снова выплывал на волне пожаров, но, однако, он не мог идти уже так быстро, как раньше, вперед. Иногда требовалось, по татарскому обычаю, затаиваться целыми неделями в лесах или в камышах над берегами озер. Население вставало, как на волков, а он и кусался, как волк, который одним ударом клыков приносит смерть, и не только защищался, но и не переставал вести наступательную войну. Уважая свое военное ремесло, он иногда, несмотря на погоню, так долго не двигался из какой-нибудь местности, пока огнем и мечом не уничтожал все на несколько миль вокруг. Его прозвище неведомо какими путями стало известно людям и гремело, повитое грозой и ужасом, до берегов Балтики. Правда, пан Бабинич мог вернуться в границы Речи Посполитой и, не обращая внимания на шведские гарнизоны, быстрым маршем дойти до Таурогов, но он не хотел этого делать, потому что желал служить не себе, а Речи Посполитой. Между тем пришли известия, которые местным жителям прибавили сил обороняться и мстить, а в сердце пана Бабинича поселили жестокое горе. Прогремела весть о решающей битве под Варшавой, которую польский король, по всей видимости, проиграл. «Карл Густав и курфюрст побили все войска Казимира», – из уст в уста повторяли в Пруссии с огромной радостью. «Варшава снова взята! Это самая большая в нынешней войне victoria, и теперь приходит уже конец Речи Посполитой!» Все люди, которых забирали в полон и клали на уголья для допроса татары, повторяли то же самое; были и преувеличенные известия, как это обычно бывает в неверное военное время. И согласно этим сведениям, войска были уничтожены, гетманы погибли, а Ян Казимир попал в плен. Стало быть, все кончено? И эта встающая из руин и победная Речь Посполитая была только видением? Столько мощи, такие войска, столько великих людей и столько знаменитых полководцев: гетманы, король, пан Чарнецкий со своей непобедимой дивизией, пан коронный маршал, другие господа со своими свитами – неужели все пропало, неужели все рассеялось, как дым, и нет тебе другой защиты, несчастная страна, кроме одиночных партизанских отрядов, которые наверняка при первой же вести о поражении развеются, как туман?! Кмициц рвал на себе волосы и ломал руки, он хватал влажную землю в горсти и прикладывал к горящей голове. – И я погибну! – говорил он себе. – Но сначала я эту землю утоплю в крови! И он начал воевать, как безумец; он уже не укрывался больше, не таился по лесам и болотам, он искал смерти, он бросался как безумный на отряды в три раза большие и разносил их в пух и прах саблями и копытами. Хищные, но не слишком приспособленные к открытому бою, татары, не потеряв сноровки в устройстве засад и ловушек, так закалились в непрерывных боях и походах, что теперь могли лицом к лицу встретить любого врага в открытом поле и разносили квадраты даже шведской далекарлийской гвардии, и в поединке с вооруженной прусской армией сто таких татар с легкостью разбивало двести, а то и триста могучих, вооруженных мушкетами бойцов. Кмициц отучил их тащить за собой награбленное, они брали только деньги, а именно золото, которое зашивали в седла. Так что когда кто-нибудь из них погибал, остальные с бешенством дрались за его коня и седло. Несмотря на то, что они обогащались таким способом, они совершенно не утратили своей сверхъестественной подвижности, и, поняв, что ни под одним начальником и мире они не собирали бы столь обильной дани, татары привязались к Бабиничу, как гончие псы привязываются к охотнику, и с настоящей магометанской честностью отдавали в руки Сороки и Кемличей львиную долю добычи для «багадыра». «Алла, – говаривал Акба-Улан, – мало кто из них увидит Бахчисарай, но те, что вернутся, те станут мурзами». Бабинич, который привык, что его издавна кормила война, собрал огромное богатство; а вот смерти, которой он искал больше, чем золота, ему найти не удалось. Снова месяц прошел в воинских трудах и схватках, мера которых превосходила все человеческие возможности. Татарским конькам-бахматам, хоть их и кормили ячменем и прусской пшеницей, надо было дать хотя бы несколько дней отдыха. Поэтому молодой полковник, которому не терпелось узнать какие-нибудь новости и нужно было пополнить убытки в людях новыми добровольцами, отступил около Доспады в пределы Речи Посполитой. Вскоре пришли и новости, такие радостные, что Кмициц чуть не потерял разум. Действительно, оказалось, что мужественный, хоть и невезучий Ян Казимир проиграл великую трехдневную битву под Варшавой, но по какой причине? Причина была та, что народное ополчение в огромной своей части разошлось по домам, а остальная часть уже не сражалась с таким запалом, как при взятии Варшавы, и на третий день битвы стала впадать в панику. В первые же два дня победа была на стороне Польши. Регулярные войска уже не в партизанской войне, а в большой битве с самыми вымуштрованными европейскими солдатами показали такое умение, такую выдержку, что это привело в изумление даже шведских и бранденбургских генералов. Король Ян Казимир покрыл себя бессмертной славой. Говорили, что он оказался на равных с Карлом Густавом в ведении войны, и, если бы все его распоряжения были исполняемы, неприятель проиграл бы битву и война была бы окончена. Кмициц получил сведения из уст очевидцев, поскольку наткнулся на отряд шляхтичей, которые принимали участие в битве. Один из них рассказал ему о великолепном нападении польских гусар, во время которого сам Carolus, который, несмотря на мольбы своих генералов, не хотел отступить, чуть не погиб. Все также утверждали, что неправда, что войска были уничтожены и что гетманы погибли; нет, все основные силы армии, кроме ополчения, не были затронуты и отступили в полном порядке к югу страны. На Варшавском мосту, который рухнул, были утрачены только пушки, но «дух армии был переправлен через Вислу». Войска клялись всем, что было святого, что под водительством такого полководца, как Ян Казимир, в следующей битве они разобьют Густава, курфюрста и всех, кого будет нужно, поскольку предыдущая битва была только репетицией, немного неудачной, но сулящей на будущее полную победу. У Кмицица ум за разум заходил: откуда первые сведения могли оказаться такими страшными? Ему объяснили, что Карл Густав преднамеренно распространяет искаженные слухи, а на самом деле он не знал толком, что предпринимать. Шведские офицеры, которых неделю спустя взял пан Анджей, подтвердили это. Он также узнал от них, что курфюрст больше всех беспокоится о своей шкуре, и все больше начинал подумывать, сколько людей из его войска погибло под Варшавой и что на остальных напал ужасный мор, который косит людей хуже всякой войны. Тем временем ополчение из Великой Польши, мстя за Уйсте и все свои обиды, вторглось в Бранденбургское маркграфство, сжигая все на своем пути, вырезая жителей и оставляя после себя голую землю. По мнению офицеров, близок был час, когда курфюрст бросит шведов и присоединится к сильнейшему. «Надо будет поддать ему огоньку, – подумал Кмициц, – чтобы он сделал это поскорей». И поскольку кони у него уже отдохнули и убыль в людях была восполнена, он снова переправился через Доспаду и, как дух уничтожения, бросился на немецкие селения. Разные отряды пошли по его стопам. Теперь уже оборона была не столь могучая, потому ему легче было воевать. Новости приходили все более радостные, такие радостные, что трудно было в них поверить. Сначала говорили, что Карл Густав, который после варшавской битвы дошел до Радома, теперь отступает сломя голову в Королевскую Пруссию. Что случилось? Почему он отступает? – на это некоторое время не было ответа, пока наконец по Речи Посполитой снова не разнеслось имя пана Чарнецкого. Победил под Липцем, победил под Стшемешном, под самой только Равой он уничтожил дотла арьергард бегущего Карла, после чего, узнав, что две тысячи рейтар возвращаются из Кракова, он неожиданно напал на них и даже не оставил ни одного свидетеля поражения. Полковник Форгель, брат генерала, четверо других полковников, трое майоров, тринадцать ротмистров и двадцать три поручика попали в плен. Другие сообщали удвоенную цифру, некоторые в восторге утверждали, что под Варшавой Ян Казимир победил, а не проиграл, и что его поход на юг страны был только военной хитростью, чтобы вернее погубить врага. И сам Кмициц начал так думать, потому что, с младенческих лет будучи солдатом и хорошо разбираясь в военных делах, он никогда не слышал о такой победе, после которой победителям стало гораздо хуже. А шведам явно было все хуже и хуже, начиная именно с варшавской битвы. И пану Анджею вспомнились тогда слова Заглобы, который во время их последнего свидания говорил, что никакие виктории уже не поправят положения шведов, а одно только поражение может их окончательно погубить. «Канцлеру бы такую голову! – подумал Кмициц. – Он в будущем как в открытой книге читает». Тут вспомнились ему и дальнейшие пророчества пана Заглобы. Что он, Кмициц, то есть Бабинич, дойдет до Таурогов, найдет свою Оленьку, сможет ее уговорить, женится на ней, и народят они потомства во славу родины. Когда он вспомнил это, огонь пробежал у него по жилам; он больше не хотел тратить ни секунды, бросил избивать пруссаков и желал только одного – немедленно лететь в свои Тауроги. Однако перед самым выездом к нему приехал лауданский дворянин из отряда Володыёвского с письмом от маленького рыцаря. «Мы идем с паном польным литовским гетманом и князем кравчим по душу Богуслава и Вальдека, – писал пан Михал. – Присоединяйся к нам, мы хорошенько им отомстим, да и пруссакам за измену Речи Посполитой надо отдать долги». Пан Анджей не хотел верить своим глазам и некоторое время даже подозревал шляхтича, что тот наверняка заслан каким-нибудь прусским комендантом или шведом, чтобы его вместе с татарской ордой завести в ловушку. Зачем это Госевскому пришло в голову идти во второй раз на Пруссию? В это нельзя было поверить. Однако письмо было писано рукой Володыёвского, и герб был Володыёвского, да и шляхтича пан Анджей вспомнил. И начал его расспрашивать: где находится сейчас Госевский и куда он должен идти? Шляхтич был довольно глуповат: и не ему знать, куда пан гетман хочет идти; он знает только, что пан гетман с той самой своей татарско-литовской дивизией находится в двух днях пути, а при нем и лауданская хоругвь. На какое-то время ее брал взаймы пан Чарнецкий, но уже давно отослал от себя, и теперь они идут туда, куда их ведет за собой пан польный гетман. – Говорят, – закончил свою речь шляхтич, – что мы пойдем в Пруссию, и солдат радуется… Да наше дело солдатское, исполнять приказ и бить врага. Кмициц, выслушав донесение, долго не думая, поворотил свою орду и быстрым маршем отправился к пану гетману, а через два дня, уже поздней ночью, упал в объятия Володыёвского, который, потискав его, сразу закричал: – Граф Вальдек и князь Богуслав стоят в Простках, возводят редуты, хотят укрепиться попрочней. Мы пойдем на них – Сегодня? – спросил Кмициц. – Завтра на рассвете, то есть через два или три часа. Тут они снова обнялись. – Что-то мне говорит, что бог выдаст его нам! – возопил взволнованный Кмициц. – И я так думаю. – Я поклялся, что буду до самой смерти поститься в тот день, когда его встречу. – Божья помощь не помешает, – ответил пан Михал, – и я не буду в обиде, если он тебе достанется, он тебе больше должен. – Михал! Ты самый благородный на свете рыцарь! – А ну-ка, Ендрек, дай я на тебя посмотрю. Ты окончательно обветрился, весь черный, но ты молодец Вся дивизия с большим уважением следила за твоей работой. Ничего, одни головешки да cadavera[353]. Ты прирожденный солдат. Даже самому пану Заглобе, если бы он тут был, и в голову не пришло такое о себе выдумать. – Господи! А где пан Заглоба? – Он остался у пана Сапеги. Он весь распух от горя по Роху Ковальскому… – Пан Ковальский погиб? Володыёвский стиснул зубы. – И знаешь, кто его убил? – Откуда мне знать?.. Скажи! – Князь Богуслав!

The script ran 0.029 seconds.