Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Юрий Поляков - Трилогия «Гипсовый трубач» [2008-2012]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, Роман, Сатира, Современная проза, Эпос, Юмор

Аннотация. Роман Юрия Полякова «Гипсовый трубач», уже ставший бестселлером, соединяет в себе черты детектива, социальной сатиры и любовной истории. Фабула романа заставляет вспомнить «Декамерон», а стиль, насыщенный иронией, метафорами и парадоксальными афоризмами загадочного Сен-Жон Перса, способен покорить самого требовательного читателя. В новой авторской редакции собраны все части романа, а также искрометный рассказ писателя о его создании.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 

— Не может быть! Ты тоже ветеран? — Нет. Я писатель и сюда приехал сочинять сценарий с режиссером Жарыниным. — Надо же! — От восторга пришелец сложил лапки и молитвенно прижал к груди. — Знаешь, я тоже в юности мечтал стать режиссером. Но пробиться совершенно невозможно… — Почему? — По кочану! Страшная, чудовищная семейственность. Мафия! — И у нас тоже! — обрадовался такому межгалактическому совпадению писодей. — Михалковы, Кончаловские, Германы, Тодоровские, Чухраи, Бондарчуки, Лунгины… Отцы, сыновья, внуки. Страшное дело! — Как?! Всего-навсего три поколения?! И вы еще жалуетесь! — вскрикнул «богомол», от удивления затрепетав прозрачными узорчатыми крыльями. — Счастливцы! У вас какой витальный лимит? — Простите? — Живете сколько? — Лет семьдесят, если повезет… — вздохнул Андрей Львович. — А мы — тысячу лет! Вообрази, двадцать поколений одной семейки колготятся одновременно. И все — режиссеры! Не пробиться! Никаких шансов. Кто меня поддержит, я ведь не голубой. Я, как видишь, зеленый и предпочитаю самок. В результате пришлось в космосе челночить. У нас астронавтика — профессия неудачников. Семью-то надо кормить! Вот и летаю туда-сюда, мусор всякий собираю. А ты почему такой грустный? Сценарий не получается? — Нет, вроде с третьего раза получился. — Жарынин гнобит? — В известной мере. Но не это главное… — Ясно. С дамами проблемы? — Нет, все в порядке. У меня в настоящее время две женщины, — печально похвастался автор «Беса наготы». — Даже три. — Не может быть! — Да: Нинка и Наталья Павловна. Была еще Валентина. Но это так… для разминки… — Для разминки? С ума сойти! — заломил лапки «богомол». — У нас, понимаешь, на планете дамократия. Им все можно — нам ничего нельзя. — Почему? — Потому что мы, самцы, можем один раз в год, а самки — всегда. Поэтому они всем недовольны. Слова им поперек не скажи! Сразу начинается: «Трахнуть раз в год любой дурак может, а ты попробуй хоть одну оотеку отложить — узнаешь, что такое материнство!» — Что отложить? — не уловил Кокотов. — Оотека — это капсула с яйцами. А про то, чтобы для разминки, и не мечтай! Один раз налево посмотрел — строгое предупреждение. Если второй раз застукала, приставит яйцеклад вот сюда, — несчастный самец показал на свою тонкую шейку. — Это последнее предупреждение. Ну, а если попадешься в третий раз, просто откусит по закону голову… — Как по закону?! — воскликнул Андрей Львович. — Вот так! — «богомол» грозно щелкнул хитиновыми сочленениями, словно резаком. — И конец! — А у вас случайно после спаривания самцов не съедают? — Ну, ты сказал! Это ж когда было! Раньше, конечно, съедали. Ведь мы-то можем один раз в год, а они, сучки, постоянно! В прежние времена так и было: сожрет, гадина, и берет себе нового мужа. Но с развитием гражданского общества съедать полового партнера строго запретили. Вот они теперь и бесятся: посмотреть ни на кого нельзя… Но ты мне так и не ответил, почему грустишь? — У нас хотят отобрать «Ипокренино»… — Кто? — Ибрагимбыков. — Режиссер? — Нет, бандит. — Это одно и то же. Так в чем же дело? Возьмите у него анализ мочи и откусите голову. По закону. — Мочи? По закону? — Ну конечно! У нас на планете Джи полный социальный мир и правовая тишь. А почему? Да потому, что каждый гражданин раз в месяц обязан сдавать анализы, и если в моче находят трипельфосфаты зла, то назначают испытательный срок. Если повторная проверка дает такой же результат — виновнику просто откусывают голову. Вот так! — он снова щелкнул хитиновым бедром о шипастую голень. — А откуда берутся трипельфосфаты зла? — поинтересовался писодей. — Сначала дурные мысли — потом нарушение обмена веществ. Зло ведь материально, зло — это дурная биохимия. У нас не только нельзя кому-то навредить, у нас невозможно даже подумать про это — сразу без головы останешься! Но ты такой грустный не из-за Ибрагимбыкова. Нет. Ты заболел? — Заболел, — понурился Кокотов. Слеза безысходности, искрясь, сорвалась с его ресниц. «Богомол» ловко поймал ее кривым ногтем, полюбовался, точно драгоценным камешком, слизнул длинным чешуйчатым языком, пощелкал челюстями, помотал треугольной головой, повращал глазами и после недолгого молчания спросил: — Онкология? — Да, — еле слышно ответил писодей, борясь с отчаяньем. — Третья стадия? — Вторая… — Третья. Но это ерунда! Нашел из-за чего расстраиваться. Где опухоль-то? — Здесь, — Андрей Львович осторожно приложил палец сначала к носу, а потом к правому виску. — У врачей был? — Был. — Что говорят? — Резать. — Вот врачи — им бы только резать! Погоди… — Зеленый пришелец протянул к нему свои суставчатые лапки. — Все болезни от нарушения космических ритмов. Верни организм в нормальную колебательную систему, и он самооздоровится. Не шевелись! «Богомол» застучал по писательской голове коготками, словно кленовыми палочками по барабану: трам-там-там-трам-там-там-трам-тарарам-там-там… Писодей почти сразу почувствовал светлую легкость, знакомую по редким минутам всемогущего вдохновения. В теле появилась давно забытая бодрая истома, с которой Кокотов просыпался в далеком детстве. Тогда казалось, что вся твоя юная плоть от макушки до кончиков пальцев есть продолжение веселой утренней мысли, и хотелось выбежать на солнечный балкон, с хрустом потянуться навстречу новому, полному радостных новостей дню — одному из миллионов дней, ждущих тебя впереди! — Ну вот — ты и здоров. — И все? — удивился исцеленный. — Все? Ну ни хрена себе! Наша цивилизация шла к этому тысячи лет: сначала мы не могли понять причину болезней, потом не умели расшифровать космический ритм. А когда расшифровали, боролись с фармацевтическими монстрами, пичкавшими нас химией. Представляешь, обычную мигрень они лечили лошадиными дозами анальгетиков — уроды капиталистические! Пришлось делать революцию. А когда последнему монстру наконец по закону откусили голову, болезни отступили навсегда. Мы здоровы. Запомнил? — Кажется… — Кажется! — Инопланетянин еще раз медленно воспроизвел последовательность ударов: трам-там-там-трам-там-там-трам-тарарам-там-там. — Повтори! Кокотов успешно повторил, смутно припоминая, что уже где-то слышал этот исцеляющий ритм. — Отлично! Стучи себе по голове раз в квартал для профилактики. Проживешь лет сто двадцать, если не будешь курить… Тем временем летающая тарелка замигала огнями и хрипло загудела, будто круизный лайнер, предупреждающий туристов, рассыпанных по торговым улочкам, что скоро отчалит. — Ну, мне пора — воскликнул «богомол» и отломил от ветки пышную гроздь рябины с перистыми листьями. — Жене. Сожрет, если без подарка вернусь. — А ты сказал, у вас мужей теперь не едят. — По-всякому бывает… — вздохнул обитатель планеты Джи. — Погоди! — воскликнул Кококтов, изнемогая от благодарности к зеленому целителю. — У меня есть для тебя сюрприз… Андрей Львович бегом вернулся в номер и стал лихорадочно искать камасутрин. Писодей задыхался от волнения, шарил везде, нервно переворачивал вещи и наконец обнаружил упаковку под подушкой. Вот они, все четыре таблеточки! Почему после ночи с Обояровой количество пилюль не уменьшилось, он даже не задумался. Его мысль страдала о другом. Возвращаясь в лоджию, автор «Знойного прощания» больше всего боялся, что никакого пришельца там нет, что все это ему привиделось, примстилось, а значит, он не выздоровел и метастазы продолжают неумолимо въедаться в мозг! Но «богомол» сидел на ограждении и любовался рябиновой кистью. — Вот! — писатель с гордостью протянул ему початую упаковку камасутрина. — Что это? — спросил пришелец, осторожно принимая подарок в коготки. — Природная мощь Тибета! — Конкретнее можно? — раздраженно скрипнул хитиновым бедром инопланетянин. — На Тибете у нас ремонтная база. Шамбала. Слыхал? — Слыхал… С помощью камасутрина ты сможешь… э-э… радовать жену гораздо чаще, чем раз в год! — Да-а? — «Богомол» изучил таблетки вращающимися глазами, ощупал усиками-вибриссами, даже лизнул чешуйчатым языком. — Химия? — Ну что ты! Только природные ингредиенты. Закупали в Индии специально для Политбюро… — Смотри! Если что не так, вернусь и откушу голову! — предупредил тот и сунул блистер в карман на брюшке. — Не волнуйся, жена будет довольна! — Сомневаюсь. Как сказал Сен-Жон Перс: «Легче найти братьев по разуму в космосе, чем довольную женщину в Париже!» — Вы знаете Сен-Жон Перса?! — изумился Кокотов. — У меня незаконченное высшее… Последние слова пришельца потонули в новом, более мощном гудке звездолета. «Богомол» всплеснул лапками, приподнял надкрылья, выпростал и расправил светло-зеленые, пронизанные прожилками, похожие на занавесочный тюль крылья. Они мелко завибрировали, пришелец, махнув на прощанье рябиновой гроздью, взлетел. На покрытых инеем перилах остался темный след от лапок. Стремительно уменьшаясь, инопланетянин помчался к «тарелке». В ней как раз отворилась дверь, устроенная так же, как подъемный мост в замке. Изумленный Кокотов увидел, как со всех сторон к звездолету мчатся десятки, даже сотни «богомолов», и каждый несет что-нибудь в лапках: куски арматуры, гнутые автомобильные диски, сдохшие аккумуляторы, мотки ржавой проволоки и прочие железяки неясного назначения. Два пришельца, объединив подъемную силу крыльев, тяжело волокли по воздуху старую чугунную батарею. «Богомолы» приземлялись на приступке откидной двери, складывали крылья, предъявляли двум рослым темно-зеленым стражникам какие-то удостоверения и скрывались со своей добычей внутри корабля. Когда последний летун зашел на борт, прохрипели прощальные гудки, и дверь захлопнулась. Погасли три луча, и пруды, похожие на просвеченные до дна бассейны, превратились в три огромные могильные плиты из черного с синими крапинками мрамора. Звездолет еще некоторое время повисел в воздухе, а затем исчез, точно лопнувший мыльный пузырь… Андрей Львович вернулся в номер, лег, изнемогая от счастья, в постель и живо вообразил, как завтра помчится в «Панацею», потребует повторного рентгена и насладится растерянностью Пашки, который будет тщетно искать в серых размывах снимка следы болезни, Люба притащит Настю. Дочь бросится отцу на шею: «Папа, папа… Не может быть!» Он, конечно, обрадует Нинку, позвонит и скажет как робот: «Я. Теперь. Совсем. Здоров!» Затем призовет Жарынина и объявит, что готов писать четвертый синопсис, а Ибрагимбыкова резать не надо, лучше взять анализ мочи, найти в ней трипельфосфаты зла и откусить ему по закону голову. А дальше писодей отыщет сбежавшую Обоярову. Нет, она сама вернется, нежная, трепещущая, и увезет его в большой дом на берегу, где они будут наслаждаться бронзовыми морскими закатами, а по ночам любить друг друга с неторопливой изобретательностью. Ничего, что пришлось подарить инопланетянину камасутрин, у Виктора Михайловича большие запасы. А главное: Кокотову теперь открыта тайна вечного здоровья и неизбывной бодрости во всех членах. Ах, как жаль, что умерла мама! Он мог бы ее вылечить… Автор «Полыньи счастья» на всякий случай решил проверить, не забыл ли он чудодейственную последовательность космического ритма. Барабаня по стене трам-там-там-трам-там-там-трам-тарарам-там-там, Андрей Львович вспомнил: это же тот самый заветный стук в дверь, о котором они условились с Натальей Павловной! Вдохновленный таким мистическим совпадением, писодей торжественно постучал костяшками по лбу, а потом, радостно смеясь, еще и еще раз, все сильней, сильней, все громче и громче, все веселей и веселей. Он колотил себя по голове, пока не услышал грохот, доносившийся из прихожей. Кокотов с трудом разлепил глаза, различил гулкие удары: трам-там-там-трам-там-там-трам-тарарам-там-там — и услышал знакомый голос: — Мой рыцарь! Вы спите? Это я — откройте… Он окончательно очнулся: в темном окне сиял ломоть луны. В номере было холодно. В приоткрытую балконную дверь сквозняк, пульсируя, втягивал и отпускал занавеску. Писодей сел на кровати, почувствовал головокружение, оперся, чтобы не потерять равновесия, о матрац и с криком отдернул руку: его пальцы ощутили опасный скользкий холод, похожий на змею, неведомо как заползшую в постель. Но это оказался всего лишь кинжал, торчавший из-под подушки. Трость лежала в ногах. — Мой спаситель! Почему же вы молчите?! — доносилось из-за двери. — Вы спите? Я вас разбужу! Ах, как я вас разбужу! Значит, «богомол» приснился! Андрею Львовичу показалось, что его позвоночник превратился в сосульку, упершуюся ледяным острием в мозг. — Я привезла гаражное вино! Откройте же! Значит, нет никакого космического ритма! — Трам-там-там-трам-там-там-трам-тарарам-там-там! — грохотала упорная дама. Значит, все осталось как есть! — О, мой герой! Проснитесь! Значит, я по-прежнему болен и скоро умру… Это открытие сокрушило Кокотова. Он скорчился калачиком и с головой накрылся одеялом, подоткнув края так, чтобы не слышать воплей и грохота: бывшая пионерка, кажется, принялась бить в дверь каблуком. Но приглушенные звуки доносились и сквозь байку. От ее голоса, еще недавно желанного и волнующего, автора «Роковой взаимности» замутило. Невозможно было даже помыслить о том, что эта шумная женщина, эта ополоумевшая самка с мокрым мохнатым лоном и титановой шейкой, эта многомужняя распутница ворвется в его комнату. Зачем? Для нелепого барахтанья, кончающегося постыдным кряхтением. Ехидный Создатель, наверное, гнусно хихикал, придумывая для людей способ размножения. Испорченный старик! Кокотов нашарил рукоять кинжала и решил: если бывшая пионерка все-таки снесет дверь, он встретит ее острием клинка. Да! Он ненавидел Наталью Павловну за то, что она здорова, за то, что своей нахрапистой похотью нарушает его тихий союз с небытием, губит загадочную тишину, в которой разворачивает бутоны страшная орхидея с изысканным именем Метастаза. И чтобы остаться наедине с этим загадочным цветком смерти, распускающимся в его мозгу, писодей был готов на все: убить, зарезать, загрызть… Грохот и призывные крики стихли, потом долго звонил городской телефон и нескончаемо рыдала Сольвейг, оплакивая Андрея Львовича, ничем не заслужившего такой неудачной и такой короткой жизни. Глава 118 Зазеркальница На следующий день Кокотов спал почти до обеда, а проснувшись, выглянул в окно: лес, прихваченный ранними заморозками, пожелтел и побелел, точно Хома Брут, насмотревшийся нечеловеческих кошмаров в ночной часовне. На ограде лоджии писодей увидел крупную птицу с серой головкой, палевой грудкой и зеленоватыми крыльями. Она клевала красную сморщенную рябину и осторожно поглядывала вокруг выпуклым юрким глазом. Ему показалось, что она вот-вот заговорит с ним о здоровье, но пернатая гостья, почувствовав на себе человеческий взгляд, взмахнула крыльями и улетела, как давешний «богомол». Андрей Львович не удержался и коротко всплакнул над своим несбыточным сном, над невозможностью чуда. Потом побрел в ванную — умылся, почистил зубы, снова улегся в постель и стал казнить себя за то, что не открыл вечор Наталье Павловне. Это ж какое-то помрачение — не впустить в номер женщину, которая от нетерпения даже колотила каблуком в дверь! Непостижимо! Автор «Преданных объятий» не поленился, сползал в прихожую, высунулся в коридор — так и есть: внизу на фанеровке виднелись черные загогулины — следы от каблуков. Он хотел немедленно звонить ей и молить о невозможном — о прощении, но, взяв в руки «Моторолу», обнаружил, что Обоярова набирала его номер раз десять, а потом разразилась гневной эсэмэской: Кокотов, Вы невыносимы. Прощайте! Н. О. Тогда Андрей Львович стал сочинять в уме ответную эсэмэску, крутясь мыслью почему-то вокруг знаменитого романа Кундеры «Невыносимая легкость бытия». Когда-то, мечтая разгадать секрет нобелевского мастерства, он прочел его дважды, никаких особых тайн там не обнаружил, зато удивился, насколько же этот чех не любит русских — до зубовного скрежета, до абсурда, до глупой и злобной напраслины. Надо додуматься: оказывается, наши солдатики в 1968-м, высунувшись из танков, исходили жадной слюной, провожая взглядами длинноногих пражанок в мини-юбках. Нет, не из-за уставного казарменного воздержания! А потому, что якобы в СССР стройные женские ноги были такой же редкостью, как сервелат в гастрономе — сразу очередь выстраивалась. Уродливые лытки неопрятных советских баб, по мнению злыдня Кундеры, навеки искривились от примеси грязной кочевой крови. Писодей мысленно выстроил перед собой в ряд Елену, Лику, Лорину Похитонову, Веронику, Валентину Никифоровну, Нинку и Наталью Павловну. Ну и где кривые? А ведь лет пятнадцать назад, когда он читал «Невыносимую легкость бытия», эта злобная чушь отзывалась в нем болезненным сочувствием. Как же всем им тогда захламили головы! «Встретить бы этого Кундеру и дать в морду!.. Господи, о какой ерунде я думаю!» Вдруг Андрей Львович снова задумался о знакомых женских ногах, увиденных в замочную скважину, но тут, отвлекая от сравнительных воспоминаний, булькнула «Моторола» — и на экране возник конвертик. Кокотов, затаив сердце, распечатал: О, мой бедненький рыцарь, о, мой несчастный спаситель! Я знаю про Вашу беду. Мне рассказал Дм. Ант. Мужайтесь! Диагноз не приговор. Медицина всемогуща, а вера всесильна. Я позвонила отцу Владимиру. Он обещал молиться сугубо за Вас и советует обязательно попоститься и причаститься перед операцией. Я говорила с отцом Яковом. У него есть молитва-оберег, найденная академиком Яниным в Новгороде в культурном слое XI века. Несколько человек, в том числе певец Марик Стукачев и боксер Клинченко, вылечились с помощью этой молитвы от серьезных болезней. Я скоро примчусь к Вам и привезу текст. Когда буду подъезжать, дам знать. Надеюсь, дверь, жестокий, Вы мне все-таки откроете! Я буду Вашей сестрой милосердия, сиделкой, другом! Еду, еду, еду, Ваша, Ваша, Ваша! Н. О. Кокотов несколько раз перечитал месседж, поцеловал «Моторолу», а потом долго лежал в мечтательной прострации. Сердце, словно маятник, ухая, качалось, то попадая в тень болезненного отчаянья, то вырываясь в свет любовного трепета. Из этого странного состояния его вывел тихий плач брошенки Сольвейг. — Ну. Ты. Как? — спросила Валюшкина. — Нормально. — Извини. Сегодня. Не приеду. — Работаешь? — Угу. У тебя. Есть. Загранпаспорт? — Есть… — удивился писодей. — Мой. Кончился. Оформляю. — Командировка? — Пожалуй… Держись! Целую. Писодей выправил себе паспорт, чтобы съездить в тур «Милан — Флоренция — Венеция», но в последний момент пожалел денег — жаба задушила. Сердце снова качнулось в тень, и он затомился оттого, что никогда теперь не увидит Италию, что Нинка, в отличие от Натальи Павловны, уже избегает встреч с раковым больным, что все это страшно несправедливо, но абсолютная ерунда по сравнению со скорым исчезновением. Потом ему пришла в голову странная мысль: а вдруг рай — это такая туристическая фирма? Она отправляет праведников в лучшие отели у моря, в горах, у минеральных источников, снаряжает экскурсии к пирамидам, в Кижи, по замкам Луары, в Венецию… Мест отдыха и достопримечательностей в мире столько, что хватит до Страшного суда. А как быть с грешниками? Очень просто. Они будут скитаться по тюрьмам, колониям, лагерям. Мест заключения на планете еще больше — столько, что не управишься до трубы архангела… В этот момент, деликатно постучавшись, в комнату зашел Жарынин, но сразу скрылся в санузле и возился там несколько минут. Андрей Львович даже засердился: мол, отправляясь к больному, мог бы воспользоваться и собственными удобствами. Потом стало смешно, что в последние дни уходящей жизни его волнуют такие пустяки. Игровод наконец вышел из туалета, присел к соавтору, пощупал лоб, пожевал губами, покачал головой. Писодей ощутил себя школьником, простудившимся на катке. Светлана Егоровна тоже щупала лоб, жевала губами и качала головой. Некоторое время Дмитрий Антонович молча сидел у изголовья, потом спросил: — Ну, не надумали? — Нет… — Зря… — Кто вас просил рассказывать Наталье Павловне про мою болезнь? — со скрипучим неудовольствием проговорил Кокотов, хотя в душе был благодарен режиссеру. — Зачем вы так с ней? — Как? — Вы бы ее видели! Регина с Валькой даже испугались, валокордином отпаивали. Что вы с ней сделали? Решили напоследок оторваться? — А она что сказала? — Она не могла говорить из-за рыданий. Колитесь! — Я… я… Я не открыл ей дверь. — Что? Ну вы и садист! Теперь я понимаю, почему утром она уехала с вещами… — С вещами? — Да. Агдамыч грузить помогал. Столько сумок и картонок! Знаете, я читал, в египетских гробницах у фараоних археологи находят разного барахла гораздо больше, чем у самих фараонов. Правда, забавно? — Забавно, — буркнул автор «Преданных объятий» и отвернулся, раненный бестактностью. — …Когда я рассказал ей про ваш… диагноз, она сначала не поверила, потом заплакала и улыбнулась. — Улыбнулась? — Конечно! Поняла, что вы не открыли дверь по болезни, а не из-за другой женщины. — Что?! — вскричал Кокотов: такая простая мысль ему даже не пришла в голову. — Из-за другой? — Конечно! Она же думала, у вас в номере Нина Владимировна! — Откуда она узнала про Валюшкину? Надеюсь, вы… — Не надейтесь… — Зачем? — Коллега, любовницы должны знать друг друга. Так проще и честнее. Берите пример с меня! Она все поняла и простила. Но, думаю, Лапузина больше к вам не приедет. — Уже едет! — торжественно бросил писодей, откидываясь на подушке и закладывая руки за голову. — Не обольщайтесь! Хотите пари? — На что спорим? — На удар кинжала. — Опять вы за свое! Лучше расскажите, что новенького? — С Ласунской проблемы… Оказалось, весть о кончине великой актрисы мгновенно облетела все театральное сообщество. Организацией похорон занялся Союз служителей сцены во главе с народным артистом Борей Жменем, которому блестяще удавались роли мужчин, переодетых фривольными женщинами, чего не скажешь о руководстве такой хитрой организацией, как ССС. Третий загородный дом, воздвигаемый Борей на Нуворишском шоссе, серьезно подорвал финансовые возможности союза. По этой уважительной причине президиум постановил: за давностью заслуг, а также из экономии похоронить усопшую с тихим почетом в том же колумбарии, где теснится прах прочих умерших насельников «Ипокренина». А это значит — засунуть без лишних расходов урну с пеплом в нишу, похожую на ячейку автоматической камеры хранения, и прикрыть мраморной досточкой размером со школьную тетрадку. Дешево и сердито! Все проголосовали «за». Так бы и поступили, но вдруг выяснилось, что покойная — любимая актриса тещи президента. В юности та сходила с ума, делала прическу «под Веру» и даже вырвала себе коренные зубы, совершенно здоровые, чтобы достичь той декадентской впалости щек, какой славились Ласунская и Марлен Дитрих. «Эго Москвы», как обычно, оперативно насплетничало, будто лучшая половина президента и ее мамаша уже шьют себе траурные платья у кутюрье Ягтдашкина, чтобы появиться на похоронах с корзиной белых роз. Обе давно мечтали поучаствовать в актерских похоронах, когда гроб с лицедеем выносят со сцены под бурные аплодисменты оставшихся в живых коллег. Жмень возликовал и задумался. За долгие годы, проведенные в искусстве, Вера Витольдовна сменила много театров и выносить ее, честно говоря, можно из любого: Малого, МХАТа, Моссовета… Но Боря должен был сделать правильный выбор, ибо особняк а-ля Гауди с бассейном и полем для игры в гольф уже сожрал его личные сбережения и теперь доедал казенные деньги. Хорошенько подумав, он поставил на худрука Московского общедоступного театра (МОТ) Аскольда Махоркина, нестареющего шестидесятника и вечного молодожена. Его любил Сам и подарил МОТу новое здание, в котором Аскольд оборудовал себе на последнем этаже большую квартиру, соединенную с театром лифтом, опускавшим худрука прямо в рабочий кабинет, в кресло работы Вильяма Морриса. Махоркин пришел в восторг, надеясь во время панихиды выцыганить у супруги президента деньги на радикальную реконструкцию зрительного зала. Дело в том, что на общедоступной сцене ставились в основном мюзиклы вроде «Веселых псов», переводные комедии наподобие «Семи невест усталого гея» и, конечно, «новая драма». Про нее надо бы сказать особо! Вообразите себе сцену, на которой стоят два мусорных бака. В первом живет Он, во втором — Она. Страшно матерясь, оскорбляя друг друга и швыряясь тухлыми отбросами, они спорят, кому достанется последняя доза, уже заправленная в шприц. Ради «ширева» Она, выпускница филфака МГУ, была вынуждена орально услужить грязному цыгану, торгующему «дурью». В отместку Он сладострастно рассказывает ей, как много лет назад, будучи молодым талантливым спортсменом, грязно сожительствовал с ее матерью, спортивной обозревательницей газеты «Правда». Они начинают драться — долго, жестоко, кроваво. Наконец Он (все-таки в прошлом боксер) побеждает, вырывает шприц, колется и ждет «прихода». Но приходит смерть: подлый цыган впарил им вместо «геры» какую-то гадость. Она же, поняв, что любит его больше всего на свете, в отчаянье разбивает бутылку о край помойного контейнера и вскрывает себе вены. Кровь бьет фонтаном. Она ложится рядом с любимым и затихает. Через несколько минут на сцену въезжает настоящий оранжевый мусоровоз, парни в комбинезонах, страшно матерясь, хватают умерших за руки-ноги и, раскачав, швыряют в смрадную утробу, которая с жутким хрустом перемалывает и сплющивает то, что еще недавно было выпускницей МГУ и призером чемпионата Европы по боксу. Но скоро выясняется, что мусорщики — это ангелы, прилетевшие за душами погибших, чтобы повести их к престолу Господню. Богом же оказывается недобросовестный цыган, он сидит в джакузи с двумя кудрявыми херувимами, глушит виски с содовой и, страшно матерясь, объясняет новопреставленным, что, оценив глубину и бескорыстность их любви, он решил призвать парочку к себе. Спасенные залезают к нему в джакузи. Занавес. Спектакль назывался «Гнойное небо». Пьесу сочинил лауреат премии «Русский Бункер» Алекс Хлаповский. Постановщик Махоркин получил за нее двенадцать «Золотых масок», в том числе «За смелое техногенное решение вечных вопросов». Имелся в виду настоящий мусоровоз на сцене. Кроме того, Аскольд с успехом провез спектакль по многим международным подмосткам, где он шел под названием «Fucken heaven» и вызывал у зрителей брезгливое сочувствие к жуткой жизни «этих странных русских». Московская публика тоже захаживала на «Гнойное небо». Театральная беднота — убедиться в том, что кто-то живет еще хуже, грязней, унизительней. А состоятельные зрители — чтобы острее ощутить свое благополучие, чтобы лысый пузатый хозяин дюжины бензоколонок мог во время спектакля склониться к своей юной подруге, «вице-королеве Мелитополя», и шепнуть в розовое ушко: «Вот видишь, детка, от чего я тебя спас!» Однако богатая публика заглядывала в МОТ неохотно, реже чем хотелось. Она привыкла летать бизнес-классом и очень страдала оттого, что тесные кресла по ходу спектакля нельзя опустить, как в Боинге, для отдыха или глубокого трансатлантического сна. Рачительный Аскольд подсчитал: если в первых пяти рядах и в ложах установить откидные массажные сиденья с сенсорным управлением, можно привлечь денежного зрителя и втрое повысить цены на вип-места. Тогда косяком пойдут олигархи, чиновники, банкиры, посещающие театр, чтобы спокойно подремать и предъявить коллегам ювелирные новинки, навешенные на юных подруг, высоких и тощих, как голодные баскетболистки. Но для реконструкции нужны деньги, а жена президента отличалась необыкновенной добротой. За шанс пообщаться с первой леди Жмень потребовал недорого — двадцать пять процентов от выпрошенной суммы. Однако все понимали: дубовый гроб с Ласунской, вынесенный под аплодисменты, нельзя отвезти в дальний угол занюханного некрополя. Вдруг высокие гости захотят проводить актрису к последнему приюту? Срочно требовалось место на престижном погосте. Бережливый Жмень сначала решил поискать где-нибудь родственную могилку, чтобы уложить Веру Витольдовну рядышком с не чуждыми ей косточками без накладных расходов. Вот тут-то и начались трудности. Первый муж Ласунской, крупный инженер, чью фамилию она проносила всю свою творческую жизнь, был арестован и сгинул на Соловках. Со вторым мужем, актером Соколовым-Карачаровым, она жила в гражданском браке, не зарегистрировавшись. Третий муж, конструктор Скамейкин, мирно покоился на Новодавешнем со своей второй женой. Юную певицу Пеликанову он полюбил со страстной безответственностью в зрелом возрасте и, похитив ее из Владикавказской филармонии, поселил в семейной квартире с окнами на памятник Юрию Долгорукому. Ласунская скрепя сердце поняла его страсть, смирилась и долго терпела жизнь втроем, страдая от страстных криков из спальни и встречаясь с соперницей утром возле ванной. Она горько переживала интриги домработницы Таси, перекупленной неверным мужем и его темпераментной пассией. Разъехаться не было никакой возможности: новую жилплощадь выделяли по ордерам, выдаваемым за верную службу Отечеству. Новый же истребитель Скамейкина никак не хотел взлетать, а если взлетал, сразу падал, и жестокий Берия предупредил: «Пока не полетит, будешь жить с Верой! Или на нарах. Посмотрим!» Ласунской оставалась одна радость — нечастые поездки в Лианозово, на дачу к давнему сердечному другу, титану советского цирка, гиревику-акробату Ивану Номадову. Немного могучего счастья — и снова домой, в ад коммунального треугольника! Бедняжка была близка к самоубийству, но тут истребитель наконец взлетел, Берия представил Скамейкина к ордену, разрешил развестись и жениться на Пеликановой, а вскоре дал молодым отдельную квартиру. Вера Витольдовна вздохнула спокойно и простила домработницу Тасю… Все прекрасно понимали: посмертно возвращать Ласунскую в этот скандальный треугольник неделикатно, особенно учитывая присутствие на похоронах жены и тещи президента. А что делать? После развода со Скамейкиным и кончины Ивана Номадова, неудачно уронившего на себя двухпудовую гирю, Вера Витольдовна неоднократно выходила замуж, но достойного спутника, сопоставимого с конструктором и цирковым атлетом, так и не нашла, быстро охладевала, разочаровывалась, гнала краткосрочных супругов с глаз долой — и могилы их затерялись. Последний муж оказался и вовсе мерзавцем: интересуясь юношами, он женился на увядающей актрисе лишь для того, чтобы выведать, каков был в постели Сталин: подлец собирал материалы для книги «Секс за Кремлевской стеной». А потом пришла старость, бесцеремонная и жестокая, как налоговая полиция… Жмень понял: надо срочно искать место на приличном кладбище. С утра помчался на Новодавешнее, однако стоимость квадратного сантиметра оказалась такой, что дешевле купить остров в теплом океане. Тогда он обратил взор на некрополь поскромней — Ваганьково, там соотношение «цена — качество» оказалось разумнее: заброшенная родственниками могила у забора под сенью вековых лип стоила всего сто тысяч евро. Но скуповатый председатель ССС схитрил и побежал за помощью в администрацию президента: вдруг удастся выковырять казенных деньжат? Все-таки Ласунская! Да и главная теща страны на похороны собирается! Там его внимательно выслушали, поняли и обещали, учитывая заслуги актрисы перед Отечеством, помочь. Сработали они оперативно, перезвонили буквально через полчаса, предложив тот же самый бесхозный участок у ваганьковской ограды, но уже за двести тысяч евро… — И что? — спросил Кокотов. — Ищут могилу. — Найдут? — Такого еще не было, чтобы не нашли… — Хорошо… — улыбнулся писодей, радуясь, что у него-то с могилой все в порядке. — Пошли обедать? — предложил Жарынин, уловив на лице больного светотень оптимизма. — Не знаю, не хочется… — Надо! Автор «Беса наготы» начал подниматься с кровати, но вдруг застеснялся: ему показалось, будто в его теле уже успели произойти какие-то болезненные истончения. Потупив глаза, он попросил игровода подождать в лоджии. Тот хмыкнул и вышел. Одевался Андрей Львович тщательно и очень огорчился, обнаружив, что свежая сорочка по тону не подходит к пуловеру. Зайдя в ванную, он увидел на жердочке геополитическую шторку и оценил великодушное сочувствие своего мучителя. Кокотов отыскал на карте зеленую Болгарию, но Сазополя там не было, только София, Варна и Пловдив. Причесываясь перед зеркалом, писодей подумал, что пора бы и к парикмахеру, но тут же явилась горькая мысль: перед операцией его и так обреют наголо… Он внимательно всмотрелся в свое отражение, однако ничего страшного не обнаружил. Да, немного осунулся, под глазами легли тени, а в самих глазах появилась какая-то матовая грусть, но опасной восковой желтизны в лице еще не было. Вдруг ему в голову пришел странный сюжет. Одинокий интересный мужчина, допустим Альберт, однажды утром, проснувшись, отправился в ванную по освежительной надобности и с изумлением увидел в зеркале вместо своего привычного отражения прекрасную незнакомку. Ах, как она была хороша! Волосы, пышные, как у Елены, и рыжие, как у Лики, лицо нежное, манящее, как у Обояровой, и строгое, как у Валюшкиной, чуть раскосые глаза неверной Вероники, точеный торс Натальи Павловны, но зато Нинкины сильные стройные ноги. Кокотов захотел придать зазеркальной женщине еще и неземные ягодицы Лорины Пахитоновой, но у него не получилось. Самое же удивительное заключалось в том, что зазеркальница вела себя как самое настоящее отражение, то есть в точности повторяла все движения Альберта, который, конечно, в нее тут же влюбился. Спеша поделиться радостью, он пригласил в гости друга, но тот ничего в зеркале не нашел, кроме лица своего возбужденного, осунувшегося товарища, и посоветовал ему навестить психоаналитка. Альберт понял, что его считают сумасшедшим, замкнулся, потерял интерес к работе, к подругам, целые дни проводил в ванной, раздеваясь, принимая разные позы и восхищаясь ответными телодвижениями незнакомки. Бродя по улицам Москвы, он в каждой встречной искал черты своей Мирры. Тщетно! Горожанки были устало торопливы и хмурились, считая деньги до зарплаты. Придумывая незнакомке имя, Альберт соединил английское «mirror» с библейским благовонным мирром, ему казалось: с тех пор как она появилась в зеркале, по квартире распространился тонкий дурманящий аромат влюбленного женского тела. По утрам, бреясь, художник вглядывался в ее чуть раскосые глаза и пытался… Минуточку, а что должна в ответ делать зазеркальная дама, когда Альберт бреется? Ерунда какая-то… «Тьфу!» — расстроился Кокотов и вышел из ванной. — Что-то вы долго! — упрекнул заждавшийся соавтор. — Задумался… — Как шторка? — Спасибо, — сухо поблагодарил писодей. — Не стоит. А кто у вас сожрал всю рябину? — Птица… — Надо же… Так значит, я могу забрать трость? — В обмен на мой паспорт. — Договорились. — Забирайте! — Может передумаете? Все-таки — подвиг, слава, память потомков… — Не передумаю. — Зря. Пожалеете! Сен-Жон Перс говорил: «За славу всегда расплачиваются жизнью. Иногда в рассрочку, иногда сразу!» Нет так нет. Пошли обедать! Глава 119 Пир побежденных Возвращаясь в человечество, Кокотов готовился к тому, что черная весть о его пугающем недуге разошлась по «Ипокренину», став главной темой старческих сплетен и шепотов. Он заранее напустил на себя благодарную усталость от чрезмерного интереса к его пошатнувшемуся здоровью. Но дом ветеранов жил иными страстями и печалями. Еще не утихли споры о том, сколько Ибрагимбыков заплатил судье Доброедовой и хватит ли ей этих денег, чтобы остаток жизни провести в курортной роскоши. Попутно обсуждались различные способы отмщения убийственному обжоре Проценко. В стенаниях составляли жалобное письмо к президенту, которое собирались передать через жену или тещу во время похорон Ласунской. Насельники были охвачены деятельной скорбью по великой актрисе и пересудами о месте ее последнего упокоения. Чернов-Квадратов с Бренчем, сидя на подоконнике и болтая ногами, обсуждали преимущества захоронения на интеллигентном Хованском кладбище перед сомнительной радостью быть закопанным на выселках Новодавешнего официоза. С писодеем они поздоровались тепло, но без ожидаемого печального участия, что отозвалось досадой в мнительной душе Андрея Львовича. Еще хуже поступила Валентина Никифоровна, выходившая как раз от Огуревича: завидев Кокотова, она сделала вид, словно забыла какую-то бумажку, и чтобы не встречаться с ним, вернулась в приемную. При этом на лице бухгалтерши мелькнуло выражение испуганной брезгливости, словно ее одноразовый любовник страдал не респектабельной онкологией, а непристойной заразой, передающейся всевозможными половыми путями. Зато казак-дантист Владимир Борисович остановился, жал руку и долго жаловался на трудную специфику воздушных битв над Балатоном. В горячке ночного боя, оказывается, очень легко перепутать небо с озерной гладью и со всей дури уйти не в облака, а в пучину. Он заставил Андрея Львовича широко открыть рот, полюбовался своей работой, спросил, не мешает ли пломба, и объяснил Жарынину, что новейший композитный цемент обладает удивительной прочностью: пройдут года, десятилетия, сам зуб источится, даже выпадет, а пломба будет целехонька. С тех пор как возникла стоматология, стало гораздо проще датировать неизвестные захоронения. Достаточно сделать химический анализ пломбы и выяснить, когда дантисты пользовались именно этими расходными материалами. Кстати, череп невинно убиенного царя-мученика Николая Александровича идентифицировали именно по зубоврачебным приметам. Кокотов вообразил роскошный полированный гроб, в атласной пустоте которого вместо мертвого тела лежит на подушечке пломба — ее-то и хоронят при огромном стечении народа под звуки траурной меди… — Выходит, прохлопали мы суд? — вдруг сменил тему Владимир Борисович. — Продажные мерзавцы! — как раненый прорычал режиссер. — И что теперь? Вывозить бормашину? — Все будет нормально! — успокоил Жарынин. — Ибрагимбыков — всего лишь человек. — Эх, попался бы он мне над Понырями, сволочь! — ругнулся казак-дантист и зашагал прочь по коридору, мелькая лампасами и прижимая левую руку к бедру, точно придерживая шашку. В оранжерее стояло пустое плетеное кресло Ласунской, уже заботливо перетянутое веревочкой от ручки к ручке, как это делают в музеях, чтобы кто-нибудь случайно не плюхнулся на подушку, помнящую мемориальную тяжесть. В глиняном горшке щетинился кактус и трепетал на сквозняке синий цветочек, похожий на лепестки газового огня, зажженного в память о великой актрисе. Сердце Андрея Львовича сжалось. «Ну вот… Ее уже нет, а он все цветет…» — с обидой подумал Кокотов. Возле столовой стоял мольберт с портретом покойной в тройной черной рамке. Фотография запечатлела Ласунскую в ореоле земной славы. Ей около пятидесяти: на голове — президиумная прическа, напоминающая плетеный батон-халу. В больших красивых глазах — строгая поволока. На жакете — сплошная чешуя орденов, медалей, лауреатских и депутатских значков. Под снимком бесконечный список ее званий, лауреатств, должностей… Не было на ватмане только двух неизбежных дат, разделенных черточкой, словно и после смерти скрытная актриса оберегала женственный секрет своего возраста. «Глупая старуха, — с завистливой грустью вздохнул писодей, — она стеснялась, что так долго живет…» — Да-а-а, — вздохнул соавтор. — Великая была женщина! Но — женщина… В столовой их встретила Евгения Ивановна. Она тоже еще ничего не знала о настигшей Кокотова беде, и в ее шальных глазах по-прежнему искрилась веселая тайна Аннабель Ли. Густо напудренное лицо сестры-хозяйки снова напомнило Андрею Львовичу мраморную голову на пьедестале из трех подбородков, и он подумал, что на его могиле можно бы поставить небольшой мраморный бюстик, венчающий стопку книг. Со вкусом и по-писательски! Впрочем, такой памятник стоит жутких денег, поэтому над ним, скорее всего, воткнут такую же прессованную крапчатую плиту, как у мамы, — с овальным портретом и выбитой надписью, которую через пару лет нельзя будет прочесть, потому что бронзовая краска быстро выветривается. Ну и ничего, ну и ладно… Вот только снимок надо подобрать заранее. А то с иных плит смотрят такие жуткие рожи, точно покойник в отместку хочет закошмарить всех, кто задержался на земле до востребования… В опустевшем зале оставались лишь Болтянский и Проценко, да еще Агдамыч. Ян Казимирович зазывно махал руками, приглашая соавторов под пальму. Преступный гурман сидел за столом, заваленным грязными тарелками, и с аппетитом лопал кашу. Заметив Жарынина, он погрозил ему пальцем и снова ушел в еду. А последний русский крестьянин занимался странным делом — рулеткой мерил «Пылесос», делая на мозаике пометки красным маркером. Рядом на полу лежала циркулярная пила-болгарка и несколько запасных дисков для резки камня. Он с хмурым превосходством кивнул вошедшим — так люди, занятые важным государевым делом, обычно относятся к праздно шатающейся публике. — Он что там меряет? — спросил Жарынин сестру-хозяйку. — Жених-то мой? — колыхнувшись, уточнила Евгения Ивановна. — А что, сватается?! — изобразил изумление игровод. — По пять раз на дню! — хохотнула та с гордым смущением. — Соглашайтесь! — Вот еще! Я женщина требовательная. — Так что с «Пылесосом»? — Огуревич продал! — жарким шепотом донесла она. — Распилят и увезут… — Вот сукин кот, вот жулик! Коллайдер его забери! — воскликнул игровод. — Кому хоть продал? — А кто ж знает? Жалко, привыкли мы к этой чудине… Андрей Львович, наоборот, ощутил странное удовольствие оттого, что «Пылесос» Гриши Гузкина исчезнет из столовой раньше, чем он, Кокотов, навсегда уйдет из этого вороватого мира. — Дмитрий Антонович, — взмолилась Евгения Ивановна, — что же теперь будет? Выгонит нас всех Ибрагимбыков? — Не выгонит! — Правда? — Я вам обещаю! — твердо ответил игровод, бросив в сторону писодея упрекающий взгляд. Болтянский радовался их появлению как ребенок. Судя по безмятежной пластмассовой улыбке, он тоже ничего не знал о внезапном недуге автора «Знойного прощания». Злая весть еще не досочилась до большинства насельников. Столько событий сразу! Великий фельетонист был захвачен иными страстями. — Видали? — кивнул он на Агдамыча, ползавшего с рулеткой. — Безобразие! — лицемерно возмутился Кокотов. — Совершенно с вами согласен, Андрей Львович! Жуткое безобразие, и хорошо, отлично, что его увозят! Знаете, после выставки в Манеже, когда Никита Сергеевич накричал на формалистов, я написал в «Правду» фельетон «Треугольная колхозница». Ох, и пошерстили тогда Академию художеств! Нет, вы только посмотрите! — Ян Казимирович подскочил на стуле. — Как с гуся вода! — Он показал на Проценко, собиравшего с тарелок остатки подливы. — Вы поняли? — Что? — в один голос спросили соавторы. — О-о-о! И Болтянский рассказал, что старческая общественность, еще вчера сойдясь на совет, рядила, как покарать едокрада и обжору, погубившего Ласунскую. Принятое ранее решение заморить его голодом оказалось невыполнимым: хитрый старик, предвидя такой оборот, перетащил лучшие продукты из холодильников к себе в комнату. Тогда постановили снять блокаду и вызвать негодяя на товарищеский трибунал по поводу сожранной марципановой Стеши. К всеобщему изумлению, он явился, снисходительно выслушал, вращая большими пальцами, обвинительные речи Ящика, Бездынько, актрисы Саблезубовой и Чернова-Квадратова. Когда ему предложили сказать что-нибудь в свое оправдание, Проценко заверил, что любая еда, оставленная без присмотра, будет им и впредь уничтожаться. Потом он выложил на стол кондиции — заверенный нотариусом договор о свободном посещении холодильников, ресторанном питании и автомобильных прогулках. Все ахнули, а наглец покинул судилище в точности так же, как в нашумевшей постановке «Трех сестер» 1955 года. Он играл Соленого, который, объявив, что похож на Лермонтова, уходил за кулисы под шквал аплодисментов, мурлыча куплеты Мефистофеля. Поначалу общественность сидела как оплеванная, потом возмутилась: на каком основании с ненасытным агрессором был заключен позорный пакт. Спросили Ящика. Однако бывалый чекист, просидевший в одиночке восемь лет, но так и не признавшийся, зачем ездил в Мексику в сороковом году, только пожал плечами: мол, ничего не ведаю. Призвали Огуревича. Тот разъяснил, что был категорически против, но уступил напору Жарынина. — Это правда, Дмитрий Антонович? — спросил Болтянский. — Да. Нам важно было нейтрализовать Проценко перед судом. — Но суд-то мы проиграли? — Проиграли. — Значит, кондиции можно считать утратившими силу, как пакт Молотова — Риббентропа! — Совершенно верно. — Мы так и подумали! …Возмущенные наглостью Проценко, ветераны стали изобретать ему новое наказание. Злата предложила бойкот. Внебрачная сноха Блока — бойкот с целенаправленным плеванием в лицо. Композитор Глухонян призвал коллективно покидать столовую, едва обжора явится. Но против категорически высказался Огуревич, ведь тогда придется снова разогревать еду, а это лишний расход электричества. Новому хозяину «Ипокренина» может не понравиться… — Не будет никакого нового хозяина! — набычась, буркнул игровод. — Да, Кеша тоже надеется на Верховный суд, — кивнул старый фельетонист. — На Верховный суд надеются только идиоты и бандиты, — заметил Жарынин. — Как же ваш Кеша умудрился наши акции профукать? — Это ужасно! Бедный мальчик не находит себе места, — запричитал Болтянский. — Но ведь Кеша не директор банка, он всего лишь юрист. Кто мог знать? Он думал, он рассчитывал… — Все равно как-то странно… — Неужели вы в чем-то подозреваете Кешу?! — вскричал несчастный старик. — Вы тоже рассчитывали на античный хор! И что же? — упрекнул Андрей Львович и деликатно сменил тему: — Ян Казимирович, как вы все-таки решили наказать Проценко? — Бренчу пришла в голову гениальная идея! — фельетонист благодарно мигнул Кокотову. …Когда играют «Прощальную симфонию» Гайдна, каждый музыкант, закончив свою партию, гасит свечу и покидает оркестр, и так до тех пор, пока на сцене не остаются одни пюпитры. Хитроумный виолончелист предложил, чтобы каждый ветеран, уходя из столовой, в знак презрения швырял грязную тарелку на стол обжоре, давно уже питавшемуся, как сыч, в одиночестве. Приняли единогласно, во время завтрака апробировали, а за обедом триумфально повторили… Кокотов глянул на Проценко: тот с весенней мечтательностью пил из стакана какао цвета бабушкиных чулок, не замечая даже высоченных ворохов посуды, грозно накренившихся, подобно пизанским башням. — Конечно, этот троглодит делает вид, будто ничего не происходит, — объяснил Болтянский. — Бодрится. На самом деле он страшно задет и скоро умрет от позора! — Что-то не похоже! — хмыкнул Жарынин. — Нет-нет — обязательно умрет! Он растерян. Когда ему сегодня не привезли обед из ресторана, он обещал всех засудить. Евгения Ивановна испугалась и дала ему какао. Зря! — Да ему все хреном по барабану! — добавила Татьяна, выставляя перед Жарыниным обед. Наблюдательный, как все писатели, Кокотов сразу заметил: порции после проигрыша в суде снова уменьшились. Официантка выдала режиссеру на первое детскую тарелочку оранжевого борща с плевком сметаны, на второе — горстку гречневой каши и котлету размером с шоколадную конфету, а на третье — стакан мутного компота, содержащего вместо сухофруктов ошметки вроде ила. — Что ж так? — горько спросил игровод, кивая на вопиющий пищевой минимализм. — По зубам и кость! — загадочно ответила Татьяна. Зато порции, возникшие перед Кокотовым, вызвали всеобщую зависть: борщ достигал краев большой взрослой тарелки, сметана в бордовом океане смахивала размером и очертаниями на полноценную Антарктиду, гречневая каша изобильно сыпалась на скатерть, а котлет было четыре. Компот состоял весь из сочных набухших сухофруктов, впрессованных в стакан: изюм, инжир, урюк и даже большая сморщенная груша. — Не понял! — удивился Дмитрий Антонович. — А что непонятного? — с кухонным вызовом ответила официантка. — Если мужик от баб запирается, ясное дело: болеет! Надо есть побольше! Кушай, Андрей Львович! Мой-то дурак только водкой лечится. И что? Хоть бы насморк подхватил, наглоед, — недельку бы побюллетенил, — проводку в доме поменял. Сгорим ведь… Сказав это, она достала откуда-то еще одну порцию второго, без уважения бухнула перед режиссером и укатила. Жарынин опустил голову и несколько минут сидел в тяжелой, жуткой неподвижности. От унижения он вспотел, и мелкие капельки выступили на его сморщенной лысине. — Капустки! Ламинария делает человека практически бессмертным! — весело, чтобы замять неловкость, предложил Болтянский. — Спасибо, — вздрогнув, отказался Кокотов и уткнулся в тарелку. — Нет, Ян Казимирович, — хрипло возразил игровод. — Бессмертным человека делает шедевр или подвиг! — Сен-Жон Перс? — догадался старичок. — Он самый! Писодей еще ниже склонился над своим борщом, пустым, как предвыборная программа. — Я, кажется, обещал рассказать про Бронислава? — Фельетонист явно старался развеять тоску соавторов. — Слушайте. Он поначалу служил в Львовском военном округе при генерале Сикорском. Потом его перевели в «двуйку» польского Генштаба… — А правда, что Ласунская делала аборт от Номадова? — Дмитрий Антонович попытался перевести стрелку разговора, но опоздал… Паровоз семейной саги Болтянских уже тяжко тронулся по ржавым рельсам старческой памяти и попер, попер, грохоча колесами событий на склеротических стыках. …В Пилсудском Броня к тому времени разочаровался. Маршал предал идеи социализма, в которые мы все тогда верили, а в старости и вообще стал диктатором, заподозрил любимую жену в шпионаже и отправил в тюрьму. А когда он начал готовиться к войне против СССР, Бронислав понял, что главный начальник Польского государства ведет страну к гибели, и стал отправлять Станиславу в Москву секретную информацию о контактах Варшавы с Берлином. Но в 1937-м, узнав об аресте брата, Броня оборвал все связи с советской разведкой. А потом Гитлер потребовал себе Гданьск, гордые шляхтичи ему отказали, и немцы за неделю взяли Варшаву. Знаете, кавалерия против танков… Польский генштаб с самого начала потерял управление войсками, и Броню командировали в Брест-Литовск для согласования действий. Но там уже был Гудериан. Брат попал к немцам. Потом Красная Армия заняла Западную Белоруссию, и произошел обмен пленными. Простых польских солдат чекисты распустили по домам, а вот офицеров, осадников, жандармов и прочий классово чуждый элемент интернировали. И Броня оказался в лагере под Смоленском… — Неужели в Катыни? — оживился Жарынин. — Может, вы даже знаете, кто расстрелял там поляков? — Конечно! Я туда ездил. — В Катынь?! Что ж вы молчали? — Вам было неинтересно меня слушать, — мягко упрекнул игровода старый фельетонист. — Вот Андрей Львович попросил, я и рассказываю… — Ну кто, кто их расстрелял? — допытывался режиссер. — Конечно Сталин, — пожал плечами Кокотов, слышавший передачу о Катынской трагедии на «Эго Москвы». — Ну почему сразу Сталин? — проворчал Болтянский. — Чуть что — Сталин! Как будто никого больше и не было! Наберитесь терпения, сейчас расскажу… Глава 120 На сыро-матерной земле Не успел Ян Казимирович напустить на себя эпическую загадочность и продолжить сагу, как в столовую вошел запыхавшийся Жуков-Хаит. Одет он был довольно официально: полосатый костюм, клетчатая сорочка, галстук в косую школьную линейку. На ногах, правда, красовались знакомые исхоженные кроссовки. За плечами болталась джинсовая котомка. Он чем-то напоминал хрестоматийного ходока, воротившегося из Москвы, но не в ореоле добытых надежд, а напротив, обиженным и недовольным. — Издалека к нам, Федор Абрамович? Что-то припозднились! — спросил Болтянский, скрывая досаду из-за нарушенного рассказа. — В Москву ездил. — Зачем? — За правдой. — В Москву? За правдой? Ну вы и чудак! — хмыкнул Жарынин. — Я, видите ли, решил обратиться в Агентство защиты свобод. Знаете такое? — Кто ж не знает АЗС! Но они-то тут при чем? — удивился игровод. — У нас конфликт собственников. — Э-э-э, не скажите! — покачал головой Жуков-Хаит. — Когда дело касается антисемитизма… — А при чем тут это? — поежился Ян Казимирович. С евреями у него были непростые отношения. В годы борьбы с космополитизмом Болт по заданию ЦК опубликовал в «Правде» фельетон «Долгоносики на русских нивах». Эту оплошность он не мог себе простить до сих пор. Они ему тоже. — Как при чем? — воскликнул ходок. — У нас же в «Инокренине» есть евреи! — Как не быть! — подтвердил игровод, придав голосу редкостную теплоту. — Пристань талантов, — добавил Кокотов. — Не надо иронии! Мы не виноваты, что талантливы, — упрекнул правдоискатель. — Половина вас тут евреев, — с простонародной беззаботностью ляпнула Татьяна и бухнула на стол тарелки с борщом и гречкой. Болтянский, Кокотов, даже Жарынин политкорректно потупились. — Танечка, вы преувеличиваете! — мягко попенял Федор Абрамович. — От силы — четверть. — По паспортам четверть, — охотно согласилась она, отъезжая. — А по совести — половина. Ешьте! — Спасибо, голубушка, — кивнул ей вслед проголодавшийся ходок. — Что-то снова порции уменьшились? — Мужайтесь, пир побежденных скуден, — усмехнулся игровод. — По-другому не бывает. Но вам-то что? Вы скоро отбудете в семейную жизнь. Когда мы будем иметь счастье видеть очаровательную Анастасию? — Нюся хотела приехать сегодня, но я сказал, что останусь здесь до победы! И знаете, что я придумал? Если объявить Ибрагимбыкова антисемитом, у нас есть шанс! — А вот это очень умно! — похвалил режиссер. — Как же я сам не додумался! И что же? — Сначала в АЗС страшно заинтересовались, все записали, просили принести решение суда. Но когда я сказал, что фамилия рейдера Ибрагимбыков, они сразу как-то скисли. — Почему? — Американцы в этом году дали грант на поддержку кавказцев, пострадавших от государственного терроризма, и в АЗС испугались, что Госдеп может их неправильно понять… Я так разозлился — чуть не перекоробился прямо в кабинете у Альбатросова. — Не дай бог! — всплеснул морщинистыми ручками Болтянский. — Минуточку, при чем тут Альбатросов?! — встрепенулся писодей. — Он же председатель российского фонда Сэроса? — Кокотов, вы отстали от жизни, как отпускник от поезда! — ехидно заметил соавтор. — Фонд давно гавкнулся. Сэрос понял: вкладывать деньги в наших либералов — то же самое, что кормить свиней лобстерами. Ничего, кроме визга и дерьма… — Дмитрий Антонович, я иного мнения о судьбах либеральной идеи в России! — интеллигентно, но твердо возразил Жуков-Хаит. — Да? Неделю назад вы бы меня обняли! — Прошу вас не касаться больной для меня темы! — Ладно, не буду, — примирительно буркнул игровод. — В общем, фонд самораспустился, и Альбатросова позвали в АЗС. Такие люди без работы не сидят. — Андрей Львович, а вы откуда знаете Бориса Леонидовича? — с симпатией спросил Федор Абрамович. — Мы… немного сотрудничали… — Погодите, уж не ему ли вы забабахали про Тимура, который вместе со своей командой хотел укокошить Сталина? — бесцеремонно припомнил Жарынин. — Для него… — сознался писодей. — Ах, вот оно в чем дело! — воскликнул Жуков-Хаит. — То-то Борис Леонидович в лице переменился, когда услышал вашу фамилию. — А зачем вы назвали ему мою фамилию? — Я хотел надавить на него авторитетами. Не помогло… — Ну и что вы теперь собираетесь делать? — Правозащитников много. Пойду в Русское бюро общечеловеческих ценностей. В Антидиффамационную лигу наконец! Отдавать «Ипокренино» нельзя! — Пасюкевич предлагает организовать круговую оборону, — донес Болтянский. — У него есть наградной парабеллум. У Агдамыча — два охотничьих ружья. — Нет, будет бойня. Вы видели, какие у него головорезы? Надо поднимать общественность! — стоял на своем Федор Абрамович. — Пока вы будете поднимать общественность, всех ветеранов рассуют по нищим богадельням! — играя желваками, возразил Жарынин. — Но что же делать? — Мы пишем письмо президенту! — с придыханием объявил старый фельетонист. — Лучше бы — папе римскому. Не волнуйтесь, никто у вас «Ипокренино» не заберет! — веско пообещал игровод. — Почему вы так уверены? — Андрей Львович знает почему, — режиссер долгим прощающим взором посмотрел на соавтора. — Ян Казимирович, вы обещали рассказать про Катынь! — отводя глаза, напомнил Кокотов. — Как вы туда попали? — Обыкновенно… Сижу я, как сейчас помню, в «Правде» и сочиняю фельетон про нарушителей трудовой дисциплины — тогда боролись с опозданиями на работу. Входят два командира в гимнастерках с синими петлицами и вежливо просят меня проехать с ними. После ареста Станислава я этого ждал, потому не удивился, только попросил разрешения дописать фельетон — его ждали наборщики. Но они объяснили: дело срочное — и повезли меня на Лубянку. Я был уверен, что попаду в руки «молотобойцев», и готовился к худшему. Однако бить меня не стали, напротив, старший майор госбезопасности обратился ко мне со странной просьбой — немедленно отправиться под Смоленск в лагерь польских военнопленных и встретиться… с Брониславом. «Он жив?» — обрадовался я. «Да, жив, и мы очень на него рассчитываем!» — был ответ. А случилось вот что: в Париже генерал Сикорский собрал польское правительство в изгнании. В свете будущей войны даже с этими самозванцами надо было налаживать отношения. Но как? Ежов успел уничтожить всех наших разведчиков-поляков во главе с легендарным Сосновским. Просто некого было заслать к Сикорскому. И тогда вспомнили о Брониславе. Но к нему надо внедрить такого человека, которому бы он поверил. Я простодушно предложил вернуть из тюрьмы Станислава, но чекисты странно переглянулись, они-то, в отличие от меня, знали, что десять лет без права переписки означает расстрел. Старший майор соврал, что Стась болен, поправится не скоро, а контакт с Сикорским надо установить немедленно. Но я-то понимал: появился шанс вызволить брата, и снова настойчиво посоветовал поручить дело Станиславу. Ведь Броня в последний раз видел меня в 1917-м, когда покойный отец со смертного одра напутствовал нас на такие разные жизненные поприща. Я был тогда ребенком, прошло больше двадцати лет, Бронислав меня просто не узнает и заподозрит обман. — Не заподозрит! Вы покажете ему одну вещицу. Ее нам передал Станислав Казимирович… — Старший майор положил на стол… Старик погладил вензель на старинном серебряном ноже. — И вы поехали?! — вскричал Жарынин. — Да. — И нашли брата? — Конечно! Иначе откуда у меня это? — Болт показал на сафьяновый футляр. — А кто же тогда расстрелял поляков? — удивился Жуков-Хаит. — Неужели Гитлер?! — Наберитесь терпения, сейчас все узнаете… Но тут в столовую вбежал, держась за сердце, Ящик. — Ура! — крикнул он, удивленно косясь на кокотовский стакан компота. — Победа! — Что случилось? Ибрагимбыкова посадили? — усмехнулся игровод. — Нет. Нам дали место на Новодавешнем! — Жмень нашел деньги? — Я вас умоляю… — Сядьте — расскажите! …А случилось вот что. Как известно, вторым мужем Ласунской был знаменитый драматический актер Соколов-Карачаров — идеал московских барышень и баловень столичных дам, поджидавших своего кумира после каждого спектакля у служебного входа и с визгом бросавшихся на него с букетами. Их так и прозвали — «карачаровки». С ним Вера Витольдовна прожила два года, но так и не записалась в ЗАГСе: вначале некогда было, она все время на съемках, он — на гастролях, потом, буквально накануне назначенной регистрации брака и свадебного торжества в «Славянском базаре», куда обещали прибыть Немирович-Данченко, нарком Ежов, писатель Толстой и многие другие знаменитости, несчастный Соколов-Карачаров умер прямо на сцене Малого театра во время монолога «А судьи кто?». Задав знаменитый вопрос, актер вдруг сообразил, что как раз в это время за углом, в Колонном зале, идет процесс над троцкистами, — и сердце разорвалось от ужаса. На глазах оторопевшей публики его, бездыханного, унесли со сцены и как народного артиста похоронили на Новодавешнем, рядом с могилой основателя русской школы мягкой дрессуры Дурова, высеченного из огромного куска белого мрамора в клоунском трико с большим фестончатым воротником. Ласунская твердила, что семейное счастье теперь не для нее. И оказалась права: то, что вытворял ее третий муж, авиаконструктор Скамейкин, счастьем никак не назовешь. Бездетный Соколов-Карачаров пролежал в гробовом одиночестве, под скромной плитой, семьдесят лет. Детей и родственников у него не было. Первое время за могилой ухаживала безутешная вдова, а когда Вера Витольдовна утешилась, печальную эстафету приняли поклонницы великого героя-любовника и верно несли ее долгие годы, взрослея, дряхлея и одна за другой выбывая из жизни. Последняя «карачаровка», видевшая своего кумира в роли Карла Моора тринадцатилетней отроковицей, поливала цветы и полола травку накануне дефолта. Потом уже никто не приходил. Директор кладбища, потирая руки, ждал-поджидал, когда выйдет срок бесхозности, чтобы выставить золотое местечко на рынок могиломест. Но хитроумный Жмень вспомнил про Соколова-Карачарова и предъявил свои права. Однако топ-менеджер вип-погоста уперся, потребовав документы, подтверждающие родство. Таковых не оказалось. Тогда председатель ССС позвонил в администрацию президента, его выслушали, поняли, обещали помочь и слово сдержали. Учитывая, что на похороны собирается первая леди, они попросили директора некрополя закрыть глаза на бумажно-матримониальные неувязки. Тот заупрямился, ссылаясь на слова президента о верховенстве закона, сказанные для красоты в послании парламентариям. Спорить с ним не стали, но смиренное кладбище вдруг посетила налоговая полиция… Директор сдался и разрешил похоронить Ласунскую рядом с незаконным мужем. За это парни из администрации взяли недорого — пятьдесят тысяч евро. Махоркин и Жмень по-братски поделили расходы пополам. — Ну, пойдемте, пойдемте! Бездынько написал прощальную оду! — призвал Ящик. — Надо послушать, обсудить… — Да, — согласился Болтянский. — Все-таки очень ответственно. Такие люди придут. А Бездынько иногда заносит. Вы знаете, за что его выгнали из «Правды»? — За что? — Обсмеетесь! Он сочинил: Нам лишь пот со лба вытереть, Нам лишь заступ в ручищи взять. Скажет партия — на Юпитере Мы поднимем целинную гладь. Хрущев прочитал и взбесился. Вредительство! Издевательство! Вся страна в МТСах, на полях трактора и комбайны, а этот гад-поэтишка клевещет, будто у нас колхозники работают лопатами. Вон! И что вы думаете? Выставили. Бедствовал. В газете «Водный транспорт» только и печатали. Из сострадания. Нет, надо послушать и обсудить. — Погодите! — взмолился Жуков-Хаит. — А как же Катынь? Кто же расстрелял поляков? — Сейчас все узнаете… Но в этот исторический миг Агдамыч закончил размечать «Пылесос» и врубил болгарку. Вращающийся диск со страшным скрипучим визгом въелся в мозаику, воздух наполнился густой белой пылью, и последний русский крестьянин с ног до головы стал совершенно белым, будто на него высыпали мешок муки. — Пойдемте скорее отсюда! — закашлявшись, взмолился Ящик. — Да, пожалуй! — согласился Болтянский, прикрывая слезящиеся глаза. — Завтра расскажу… — Завтра меня здесь не будет… — вздохнул режиссер. Кокотов, не доев компота, поплелся вслед за остальными. Когда они шли по оранжерее, автор «Знойного прощания» вдруг остановился и тихо проговорил: — Идите! Я догоню… Он осторожно отвязал веревочку, опустился в плетеное кресло и, устроившись поудобней, стал смотреть на цветок кактуса. Через некоторое время ему показалось, будто над белесыми колючками действительно трепещет синий газовый огонек, накреняясь от сквозняка. Мысли писодея, как обычно, разветвились. Тоскуя, он думал о скорой операции, страшась наркозного беспамятства и скальпеля, жестоко кромсающего его, Кокотова, неповторимые извилины. Одновременно Андрей Львович вообразил себя Ласунской, сидящей здесь, в оранжерее, на своем любимом месте. Он даже попытался понять, о чем она могла думать перед смертью. О прошлом, конечно, — о ролях и мужчинах… «А вот интересно, старухи помнят свое молодое тело, скучают по нему, вспоминают, как оно отзывалось на ласки?» С Ласунской его мысли сами собой перешли на Обоярову. Он снова и снова пытался понять, почему вчера не открыл дверь. Почему мысль о ее разгоряченной плоти привела его в такое бешенство? Одновременно Андрей Львович представлял себя в инвалидной коляске, под клетчатым пледом, с забинтованной головой… Бывшая пионерка, одолевая вязкий песок, катит коляску вдоль закатного моря. Рыжее солнце, озарив окоем последним светом, тускнеет, уходит за горизонт. Облака, еще недавно белесые, чуть заметные, проявляются, лиловеют, словно древесные узоры под морилкой. А мрачнеющие волны, шурша, взбираются на мокрый берег, медленно и ритмично, как любовники, смертельно уставшие, но не желающие разомкнуть объятья… Кокотов очнулся от всплеска: осторожная черепаха Тортилла, выползла из воды и замерла, опершись скошенными лапами о булыжный край лягушатника. Она неотрывно, до отказа вытянув из панциря морщинистую шею, смотрела на больного человека грустными монгольскими глазами. — А ты как думала? — вздохнул писодей и решил, что зазеркальной женщине вовсе не обязательно, повторяя движения Альберта, соскабливать «жилетом» мыльную пену со своих нежных щек. Искусство — не отражение, а всего лишь неверная тень жизни. Ну в самом деле, взять того же Дориана Грея! По логике, вечно юными и желанными могли остаться лишь его лицо и руки, изображенные на колдовском портрете. Все остальные части тела, скрытые под нарисованной одеждой или не поместившиеся в раму, должны состариться, исказиться, истлеть. Викторианские потаскухи попадали бы в обморок, если бы настоящий Дориан разделся перед ними. Кошмар: лицо юного полубога — и заживо разлагающееся тело разнузданного старца. Но ведь никто не упрекал Уайльда в этой неувязочке! Никто и никогда… Поэтому Альберт может смело влюбляться в Мирру, часами сидеть в ванной, любоваться, изучая ее мельчайшие, грациозные повадки. Так сам Кокотов в первые месяцы совместной жизни с неверной Вероникой мог до слез умиляться тому, как она хмурит фарфоровый лобик, пересчитывая в столбик на бумажке деньги, потраченные в универсаме. Итак, Альберт хочет увидеть Мирру, но не в зеркале, а в жизни. У него есть друг сыщик. И вот они вдвоем, сидя в опустевшей «ментовке» перед монитором, мучительно составляют фоторобот зазеркальницы из безымянных, бессмысленных глаз, лбов, бровей, причесок, носов, губ, щек. Когда же наконец на экране стыкуется лицо, отдаленно напоминающее Мирру, Альберт хватает выползший из принтера листок и бежит в редакцию «МК», где иногда сотрудничает. Утром на полосе объявлений появляется ее портрет под шапкой «Ищу женщину!». Кстати, хорошее название для рассказа… Но никто не откликнулся. Альберт все глубже погружается в безвольное отчаянье, каждое утро он спешит в ванную, чтобы увидеть свою Мирру, из дому выходит редко — вдохнуть свежего воздуха, купить немного еды и цветы для любимой, если предыдущий букет завял. Он должен постоянно видеть ее, в разлуке, даже краткой, его ломает как наркомана. Однажды бедняга на два дня уехал в Питер по делам — и чуть не сошел с ума от тоски. С тех пор он уже не покидает квартиру, еду ему носит одна из бывших подруг, которая, даже выйдя замуж, заботится о свихнувшемся любовнике. И вот однажды, пасмурным утром, когда кажется, что солнце не появится больше никогда, Альберт, проспав до обеда, встает, бредет в ванную, подходит к зеркалу — и видит там свое хмурое, невыспавшееся, небритое, лицо. Мирра исчезла. Несколько минут он стоит ошеломленный, дрожит и понимает: жизнь кончена. В шкафу спрятан револьвер, подаренный другом-сыщиком: тот приторговывает криминальными стволами. Проверяя барабан с патронами, Альберт думает об одном: успеть застрелиться до того, как появится бывшая подруга с продуктами. Она может помешать! Он всовывает дуло в рот, подавляет приступ рвоты, медлит, стараясь подумать напоследок о самом главном. И тут раздается звонок в дверь. Неудавшийся самоубийца, чертыхаясь, идет открывать… и видит на пороге ее, свою зазеркальную любовь. Девушка одета в тугие джинсы, ботфортики с серебряными шпорами и кожаную куртку с мушкетерской пряжкой. Смущенно улыбаясь, она протягивает газету с фотороботом и говорит: — Извините… Я была за границей. Мне делали операцию. А когда вернулась… Вот… Кажется, это я! — Мирра! — Меня зовут Наташа… Булькнула «Моторола». На экранчике появился конвертик. Она близко! Подъезжает! К черту рассказ! К черту смерть! К черту всех! Да здравствует любовь! Плотью плоть поправ! Кокотов затрепетал, как обнадеженный девственник, и вскрыл месседж: Мой бедный, нежный герой! Мечтала быть Вашей неотлучной сиделкой, но срочно надо лететь в Сазополъ, переоформлять дом, пока Федя тайком не продал. Мне звонила соседка-болгарка: какие-то агенты водят покупателей. Мужайтесь, мой друг, я тоже боялась, когда мне вставляли титановую шейку, но уснула — и проснулась здоровой. Посылаю Вам молитву-оберег от отца Якова, читать ее надо постоянно вслух или про себя, в ней закодированы космические ритмы, исцеляющие организм на клеточном уровне. «Господи Боже, благослови! Во имя Отца, Сына и Святаго Духа, аминь. Как Господь Бог небо и землю, и воды, и звезды и сыро-матерную землю твердо утвердил и крепко укрепил, и как на той сыро-матерной земле нет ни которой болезни, ни кровавой раны, ни щипоты, ни ломоты, ни опухоли, так же сотворил Господь меня, раба Божия (имярек), как сотворил Господь, твердо утвердил и крепко укрепил жилы мои, и кости мои, и белое тело мое, так же у меня, раба Божия (имярек) не было бы на белом теле, на ретивом сердце, на костях моих ни которой болезни, ни крови, и ни раны, и ни щипоты, и ни ломоты, ни опухоли. Един архангельский ключ. Во веки веков, аминь!» Выздоравливайте и помните, что навсегда останетесь моим героем, рыцарем и спасителем! Пожизненно Ваша Н. О. Кокотов несколько минут сидел неподвижно, потом громко, долго, грязно выругался, спугнув черепаху, и набрал номер Жарынина: — Я согласен. — Отлично! — совсем не удивился соавтор. — Но мне нужен нотариус. — Завещание? Разумно! — Я хочу оставить квартиру дочери. — У вас разве есть дочь? — Конечно. Я вам не говорил? — Нет. Рад за вас! Нотариус будет. Но вам надо пройти краткий курс владения холодным оружием, потренироваться. — Когда? — Немедленно. — А кто будет тренировать? — Я. Все-таки в Войсках Дяди Васи нас неплохо готовили! — Где готовили? — В ВДВ. Жду вас! — Един архангельский ключ… — Что? — Ничего. Андрей Львович рывком встал из кресла и командорским шагом направился к Жарынину. Попутно он отщипнул от кактуса цветок и вдруг обнаружил, что это тоже подделка — искусно вырезанный лоскуток синего шелка, приклеенный к макушке колючего растения. Так вот она — тайна неувядаемости! Кокотов плюнул на тряпицу, скатал ее в мокрый шарик и кинул за батарею. Конец фильма. Эпилог I. Нос на ввоз История наша заканчивается в полдень, когда жизнь… Впрочем, жизнь имеет смысл в любое время суток. В зоне паспортного контроля аэропорта Шереметьево-2, как обычно, теснился перелетный люд. Нетерпеливая толпа состояла из нескольких очередей, сдавленных, перепутавшихся, но чудесным образом сохранявших внутреннюю сцепку, которая время от времени поверялась спорами, кто за кем стоит. Всем хотелось побыстрей достичь стеклянных кабинок, где сидели пограничницы в серых рубашечках с зелеными погонами. Одна из них, молодая крашеная блондинка с сержантскими лычками-уголками, хмуря выщипанные бровки, внимательно сличала фотографию в паспорте с пассажиром весьма подозрительного вида. Куртка-аляска сидела на нем мешком, сам он был болезненно худ и бледен, отчего крупный, почти индейский нос хищно выделялся на его узком лице с обидчивым подбородком. Нервно скучая, гражданин разглядывал сержантскую грудь — такую высокую, что форменный галстучек лежал на ней ступенькой. — Головной убор снимите, пожалуйста! — попросила пограничница и сунула развернутый паспорт с золотым двуглавым орлом в стоящий перед ней аппарат. — Что? — не расслышал пассажир. — Шапку, говорю, снимите! — А-а-а… Пожалуйста! Странный возвращенец стянул с головы черную вязаную ермолку с фирменной галочкой и предъявил лысину, покрытую еле заметной волосяной порослью, отчего сразу стал похож на рецидивиста. — Откуда прилетели? — еще раз сверив снимок с оригиналом, ласково спросила она. — Из Дюссельдорфа. — Вы что ж, там почти полгода пробыли? — удивилась сержантка, листая паспорт. — Да. — Работали? — Лечился. А в чем, собственно, дело? — Не волнуйтесь, гражданин, все нормально! — успокоила она и незаметным движением нажала кнопку, вызывая старшего. — Как погода в Дюссельдорфе? — Тепло… Пассажиры, томившиеся у красной черты, огорчились из-за внезапной остановки и зароптали, с завистью наблюдая, как соседние очереди бодро движутся вперед: только и слышен радостный лязг штемпельных машинок да веселый щелк металлических калиток, выпускающих счастливцев на волю. Раздосадованные задержкой, они сердито смотрели на лысого в «аляске», устроившего затор, и поглядывали на часы с таким нетерпением, словно могли непоправимо опоздать и, выйдя наружу, не найти там России, отчалившей черт знает куда. Тем временем появился старший — молодцеватый майор, затянутый в форму, явно сшитую на заказ, а не выданную со склада. Он по-хозяйски зашел в кабинку и, склонясь к плечу полногрудой сержантки гораздо ближе, чем предполагает устав, исследовал подозрительный паспорт. Затем майор окинул бдительным взором проблемного пассажира, обменялся с подчиненной осведомленными гримасами и спросил: — Что же вы так долго делали в Дюссельдорфе-то? — Я уже объяснял: лечился! — Не надо волноваться! — Я не волнуюсь… — Вот и хорошо! Какой-либо еще документ с собой имеется? — Да, вот, возьмите… — лысый обиженно вынул из бокового кармана и просунул в щель под стеклом удостоверение в красных корочках. — Угу… Вот оно что! — проговорил старший, одним глазом изучая «ксиву», а другим — ступенчатый галстук подчиненной. — Кокотов Андрей Львович. Член Союза писателей. Во как! Не слышал я что-то про такого писателя… — Я пишу под псевдонимом. — Под каким же? — Не важно. — Как раз — очень важно! — в голосе стража государственных рубежей послышалась державная строгость. — Под каким псевдонимом? — Аннабель Ли… — А разве? Надо же… — удивилась сержантка. — Это вы, значит, написали «Сумерки экстаза»? — Я… — сознался автор, смущаясь. — Ты читала? — с удивлением спросил старший. — Читала… — Полногрудая прыснула и, краснея, шепнула что-то на ухо начальнику. — Да ладно! — не поверил тот. — Честное слово! Майор с уважительным любопытством, словно заново, оглядел Кокотова и поинтересовался уже гораздо добродушнее: — Допустим, вы сильно похудели из-за болезни. Бывает. Но что у вас… с носом-то, Андрей Львович? — С носом?! Ах, с носом! — обрадовался писодей, догадавшись, чем вызвал подозрение. — Мне же сделали пластическую операцию. — И справка у вас имеется? — Имеется! — послышался строгий женский голос. — А вы кто? — снова посуровел майор, рассматривая женщину в лисьей шубке, дожидавшуюся Кокотова по другую сторону барьера. — Жена. — Паспорт ваш можно? — Я уже прошла контроль… — Паспорт, пожалуйста! Женщина вздохнула, пожала плечами и вынула из сумки документ. — Валюшкина Нина Владимировна, — прочитал пограничник. — Ясно. Жена значит. Почему фамилии разные? — А. Что. Нельзя? — Можно. И какая же у вас справка? — Вот… — бывшая староста протянула длинный фирменный конверт, украшенный стилизованной готической надписью. Майор вынул из него листок бумаги, сложенный по-европейски втрое, развернул, просмотрел, показал подчиненной и вернул: — Все в порядке! С возвращением! Всего доброго! Пишите еще! Сержантка как по команде лязгнула штемпелем и, отдавая паспорт, робко спросила: — А что там у Аннабель Ли новенького? — Она умерла… — грустно улыбнулся автор «Преданных объятий». — До свиданья! — и толкнул коленом металлическую калитку. II. Шантажистка Валюшкина Наши герои вышли в зал выдачи багажа, такой маленький и обшарпанный, точно прибыли они не в столицу великой, хоть и обглоданной державы, а в занюханный областной аэропорт, куда большое начальство из Москвы в последний раз залетало лет тридцать назад по пути на медвежью охоту. Вокруг разбитого зигзагообразного транспортера толпился в ожидании чемоданов летучий народ. Две дамы шумно схватились за единственную свободную тележку. По сторонам «зеленого коридора» стояли упитанные таможенники и с ленивым интересом наблюдали за ссорой пассажирок. — Я же тебе говорил! — упрекнул Кокотов жену. — Так лучше, глупый! — Она нежно провела пальцем по его новому носу, орлиному, как у Жарынина. — Теперь надо будет паспорт менять… — Поменяем! — Я недавно менял. В сорок пять. — Котик, ты такой у меня красивый! Не злись! В глубине души Андрей Львович знал, что его лицо с новым носом стало интереснее, мужественнее, но Нинке старался этого не показывать, чтобы не загордилась: он и так был обязан ей слишком многим. Лента, громыхнув, наконец дернулась, поехала, люди теснее сгрудились вокруг конвейера, следя, за тем, как из прямоугольного лаза выныривает кладь и ползет по извиву транспортера. Голубой Нинкин «Самсонит» появился одним из первых, писодей потянулся к ручке, но Валюшкина опередила, оберегая мужа от тяжестей. Он все же сумел настоять на своей полноценности и помог ей поставить багаж на пол. Оставалось дождаться коричневого с черной окантовкой чемодана, купленного перед отлетом вместо старого — неприлично ободранного. Кокотов вглядывался в движущиеся мимо баулы, коробки, кофры, сумки, и в нем нарастала плаксивая уверенность, что как раз его-то новенький чемодан обязательно затеряется. Прошло минут пять. Проплыл мимо огромный плюшевый верблюд, обернутый целлофаном, словно оледеневший. Чемодана все не было. А ведь они с Валюшкиной зарегистрировались и сдали багаж одновременно. «Ладно, подождем…» — успокоил себя Андрей Львович. …И вспомнил почему-то своего соседа по двухместной палате Мишу Зиборова, веселого газовика из Ямбурга. Тот любил повторять: «За вас, за нас, за газ!», — поднимая кружку нефильтрованного пива, которое хлебал литрами, несмотря на строгий запрет доктора. А ведь и в клинику они поступили одновременно, и диагноз у них был почти одинаковый… И где он теперь, Миша Зиборов? Пропал, как чемодан… Писодей нервничал, удивляясь, что после всего пережитого его еще могут волновать такие дорожные мелочи. Но если багаж улетел куда-нибудь другим рейсом, значит, надо идти в службу розыска, где, конечно, спросят паспорт, а в паспорте — старый нос. Вызовут милицию… Надо снова объясняться, предъявлять справку, рассказывать про Аннабель Ли… Зачем он только согласился?! В клинике Метцегера Кокотова вел доктор Теодор-Иоганн Шульце. На самом деле Федор Иванович Шульц — поволжский немец из Джамбула. Еще в Казахстане, при Советской власти, он разработал новый, собственный метод лечения одной из самых агрессивных форм рака, но ему не давали хода, пока он не пригласил в соавторы члена-корреспондента Тутамбаева. В результате один стал академиком, а второй — кандидатом наук. Но тут наивная советская империя зашаталась под тяжестью дружбы с Америкой и рухнула. В 1992-м научно-исследовательскую лабораторию закрыли. Шульц едва успел унести домой документацию и образцы чудодейственного препарата. Оставшись без работы, он вслед за родней, отъехавшей еще в конце 80-х в ФРГ, подался в фатерланд, помыкался и устроился в клинику Метцегера чуть ли не санитаром из милости: советские дипломы не признавали. А могли бы, сволочи, признать, хотя бы за то, что мы им ГДР подарили — до кучи! Со временем Теодор-Иоганн подучил язык предков, сдал экзамены, достиг полноценной должности и даже внедрил в клиническую практику свой комплексный метод лечения, получивший в мировой онкологии название «чудо доктора Метцегера». Федор Иванович сразу объяснил: при удалении первичной опухоли нос сильно пострадает, поэтому надо бы сразу подумать о восстановительной пластике. Эту услугу за сравнительно невысокую плату могут оказать прямо здесь — в клинике есть профильное отделение. «Там вам, батенька, любой паяльник пришпандорят!» Легковерный Кокотов воодушевился, ведь, если лечащий врач беспокоится о будущей внешности пациента, значит, выздоровление неизбежно. Валюшкина возликовала и потребовала для изучения красочный каталог вероятных носов, расположенных, так сказать, по возрастающей: от затерянных между щек пипок до шнобелей, какими обычно карикатуристы-антисемиты наделяют евреев-банкиров. Нинка нашла в каталоге свою мечту и показала мужу. Андрей Львович пытался протестовать. Куда там! Валюшкина глянула умоляющими глазами: «Котик. Я. Тебя. Прошу!» Ну как он мог отказать? Ведь это же она нашла деньги на лечение. А кто платит, тот и заказывает нос… Бывшая староста совсем не случайно интересовалась загранпаспортом Кокотова — по совету Оклякшина она уже вела переговоры с клиникой. Выяснилось, метод доктора Метцегера пользуется невероятной популярностью, тяжелые пациенты едут со всего мира. Очередь! Ей так и ответили: «Мест нет, но мы включим вас в лист ожидания. Оставьте на всякий случай координаты!». Вскоре пришла счастливая весть: пациент-очередник из Австралии умер по пути в Дюссельдорф. Освободилось место. Можно вылетать, переведя предварительно на счет, всего лишь треть суммы, которая до сих пор не укладывалась в бережливой голове писодея. Остальное потом. Нинка предложила продать кокотовскую квартиру — выходило евро в евро… — А где я буду жить? — растерялся Кокотов. — Жить? — нахмурилась бывшая староста. — У меня! — А Настя? — И Настя. У меня. Но деньги требовались немедленно, а второпях жилплощадь брали только за полцены. Кризис! Нинка готова была добавить свои сбережения, но все равно не хватало. Тогда она помчалась к управляющему банка «Северное сияние» Густомясову и попросила срочный кредит. И тот решил, пользуясь случаем, повоспитывать подчиненную: ему давно не нравилось, с какой недовольной физиономией она выполняет его поручения, не совпадающие, мягко говоря, с уголовным кодексом. Нет, он, конечно, не отказал, узнав, зачем нужна такая сумма, но объяснил, что ссуды сотрудникам банка утверждают на совете директоров, поэтому надо написать заявление и терпеливо ждать. И тогда Валюшкина надумала занять у Понявина. План был прост: вылечить Кокотова, дождаться денег от банка, вернуть долг Лешке, потом спокойно задорого продать писательскую квартиру и сразу погасить кредит. Богатырь святорусский с готовностью согласился помочь больному однокласснику, но заломил нечеловеческие проценты, оправдываясь кризисом и рисками ресторанного бизнеса. Как раз недавно ему пришлось дать жуткую взятку ненасытным санэпидемщикам, чтобы замять отравление сальмонеллой делегатов XVII съезда Ассоциации фермеров России (АФР), в недобрый час заказавших «На дне» отвальный банкет. Поскольку форум вольного посткрестьянства собрал почти всех немногочисленных российских фермеров, за исключением недужных и отчаявшихся, можно сказать, что эта пищевая диверсия нанесла удар по продовольственной безопасности России. Делом заинтересовались в ФСБ — им тоже пришлось отстегнуть. Опытная Валюшкина прикинула и поняла: чтобы вернуть долг с такими процентами, надо потом продавать обе квартиры — и свою, и кокотовскую. Бывшая староста пришла в отчаянье, а тут снова позвонили из клиники: не будет предоплаты, место уйдет, желающих много. Тогда она снова явилась к Густомясову и голосом Терминатора, принявшего милый женский облик, предупредила: если через два часа не будет перечислена искомая сумма, она прямо из банка отправится в ОБЭП. Да-да! Ей за сотрудничество со следствием дадут условно, а управляющего закроют надолго. Густомясов несколько минут смотрел на сотрудницу с раздумчивым изумлением, видимо, соображая, что дешевле: убить или заплатить. — Это шантаж? — уточнил он. — Да, шантаж! — простодушно подтвердила Нинка. — Последствия осознаете? — Осознаю…

The script ran 0.028 seconds.