Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эжен Сю - Парижские тайны [1842-1843]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: adv_history, Детектив, Классика, Приключения, Роман

Аннотация. В популярном романе известного французского писателя Эжена Сю (1804 - 1857) даны картины жизни богачей и бедняков - высшего света и "дна" Парижа. Многоплановое повествование, авантюрный увлекательный сюжет романа вызывают неизменный интерес читателей ... Маркиз де Сомбрей случайно покалечил рабочего, переходившего улицу перед его каретой. Маркиз благороден и отдает на лечение бедняги кошелек с золотом. Но раненый умирает, а его дочь прелестна, и сразу же появляются желающие воспользоваться ее красотой. Маркиз не может допустить, чтобы его друг использовал девушку как проститутку. Он переодевается в рабочую одежду и отправляется в народ... По убеждению Эжена Сю, автора романа "Парижские тайны", в преступлениях и пороках пролетариата виновато все общество. Автор в романе выступает пламенным защитником интересов низшего класса, обличает аристократию и духовенство как виновников страданий народа. Роман интересен литературной формой, драматизмом изложения, сложностью интриги.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 

– Увы! Я знаю, что меня обвиняют в подобных вещах, и это очень для меня огорчительно, любезный господин Нарсис, – отвечал Краснорукий, придавая своей лисьей мордочке выражение лицемерного сожаления. – Но надеюсь, что нынче мне наконец воздадут должное и мою добросовестность признают безо всяких оговорок. – Поживем – увидим! – И как только можно подозревать меня?! Разве я не доказывал много раз свою преданность? Разве не я, скажите прямо, помог вам в свое время арестовать на месте преступления Амбруаза Марсиаля, одного из самых опасных злоумышленников Парижа? Потому как верно говорят: порода, она всегда себя окажет, а порода этих Марсиалей, должно, вывелась в аду, и, если господь бог соизволит, она туда и отправится. – Все это хорошо, даже превосходно, но ведь Амбруаза-то предупредили, что его собираются арестовать, и не явись я на час раньше того времени, которое вы мне указали, он бы от меня улизнул. – Неужто вы полагаете, господин Нарсис, что я его тайно предупредил о вашем приходе? – Я твердо знаю одно: этот разбойник в упор выстрелил в меня из пистолета: к счастью, пуля попала мне в руку. – Конечно, господин Нарсис, спору нет, что ваше занятие не обходится без таких незадач. – Ах, вы называете это незадачей! – Вот именно, потому как этот негодяй наверняка собирался влепить вам пулю прямо в грудь! – Целил ли он в руку, в грудь или в голову – не в этом дело, я не о том толкую; в каждом ремесле есть свои неприятности. – Но зато и свои удовольствия, господин Нарсис, и свои удовольствия! Возьмем, к примеру, такой случай: человек такой смышленый, такой ловкий, такой храбрый, как вы… долгое время выслеживает целую шайку преступников, он преследует их, обходя квартал за кварталом, притон за притоном, и делает это с помощью такой надежной ищейки, как ваш покорный слуга, Краснорукий; и вот наконец человек этот, следуя за ними по пятам, загоняет их в мышеловку, из которой ни одному злодею не удастся ускользнуть; признайтесь, господин Нарсис, что такое дело доставит большое удовольствие… истинную радость охотнику… Не говоря уж о той пользе, какую поимка этой шайки принесет правосудию, – с важностью прибавил содержатель кабачка «Кровоточащее сердце». – Я готов буду согласиться с вами, если ищейка окажется надежной, но только сильно боюсь, что это не так. – Ах, господин Нарсис, неужто вы думаете… – Я думаю, что, вместо того чтобы указывать нам верный путь, вы забавляетесь тем, что сбиваете нас с дороги, и таким образом злоупотребляете тем доверием, каким пользуетесь. Каждый день вы обещаете помочь нам захватить эту шайку… но этот счастливый день так никогда и не наступает. – Ну а коли он наступит именно сегодня, господин Нарсис, в чем я совершенно уверен, и коли я помогу вам заграбастать сразу и Крючка, и Николя Марсиаля, и вдову, и ее дочь, и Сычиху в придачу, тогда вы признаете, что улов будет что надо? Тогда-то вы перестанете меня подозревать? – Тогда перестану. Больше того, вы окажете нам настоящую услугу, потому что у нас есть очень сильные, почти достоверные подозрения о преступной деятельности этих людей, но веских доказательств, к сожалению, нет. – Так что небольшая, но надежная улика, которая позволит их замести и разом спутать все их карты, будет вам куда как полезна, господин Нарсис? – Без всякого сомнения… А вы можете меня заверить, что это не вы подтолкнули их на задуманное ими преступление? – Я тут ни при чем, клянусь честью! Сама Сычиха явилась и предложила мне заманить сюда торговку драгоценностями: эта чертова одноглазая баба выведала у моего мальчишки, что гранильщик алмазов Морель, что живет на улице Тампль, работает над настоящими драгоценными камнями, а не над фальшивыми, к тому же Сычиха узнала, что тетка Матье часто носит в своей сумке драгоценные камни на знатную сумму… Я притворился, что принимаю предложение Сычихи собраться тут вместе с Марсиалями и Крючком, с тем чтобы вы могли накрыть сразу всю шайку. – А куда подевался Грамотей, этот опаснейший преступник, наделенный богатырской силой и жестокостью, он ведь всегда действовал заодно с Сычихой? И принадлежал к числу завсегдатаев кабачка Людоедки. – Грамотей?.. – переспросил Краснорукий, прикидываясь удивленным. – Ну да, каторжанин, бежавший из Рошфора: его настоящее имя Ансельм Дюренель, и его приговорили к пожизненному заключению. Теперь нам стадо известно, что он изуродовал себе лицо, чтобы стать неузнаваемым… Вы о нем ничего не знаете? – Ничего… – не моргнув глазом, ответил Краснорукий, у которого были свои резоны для этой лжи, ибо Грамотей был заточен в одном из подвалов под кабачком. – Есть все основания предполагать, что Грамотей совершил несколько новых убийств. Очень важно было бы поймать его. – Вот уже месяца полтора о нем ничего не слышно. – Недаром вас упрекают в том, что вы потеряли его след. – Все время упреки! Всегда упреки, господин Нарсис!.. – Ну, упрекают-то вас не без причины… А что вы можете сказать о контрабанде?.. – Неужто я должен знать все о людях определенного пошиба! И о контрабандистах тоже? И это для того, чтобы наводить вас на их след?.. Донес же я вам о той трубе, по которой перекачивали спиртное, она тянулась от заставы Трон вплоть до дома на улице… – Все это я знаю, – сказал Нарсис Борель, прерывая Краснорукого, – но вы ведь доносите на одного злоумышленника, а позволяете скрыться доброму десятку таких же и продолжаете безнаказанно заниматься темными делишками… Я не сомневаюсь, что вы, как хороший теленок, двух маток сосете, по известной поговорке. – Ах, господин Борель… не такой я жадный, чтоб заниматься таким бесчестным делом… – Но это еще не все; на улице Тампль, в доме номер семнадцать, живет некая женщина по фамилии Бюрет, та, что деньги под заклад дает: так вот, ее обвиняют в том, что она скупает у вас краденое. – Да что я – то могу поделать, господин Нарсис? Люди до того злы, чего хочешь про тебя наговорят!.. Скажу еще раз: мне приходилось иметь дело со многими людьми, с завзятыми негодяями, я даже прикидываюсь, что я один из них… даже хуже, чем они, а все для того, чтобы они мне доверяли… но знаете, как я страдаю, что мне приходится вести себя как они… у меня просто душа разрывается… а все потому, что я верно и преданно вам служу, понимаете… а то бы я нипочем не стал заниматься такими делами… – Бедный вы мой… мне от всей души жаль вас. – Вот вы смеетесь, господин Нарсис… Но коли вы верите этим россказням, почему вы не устроили облаву у мамаши Бюрет, да и в моем доме обыск не произвели?.. – Сами знаете почему… потому что мы не хотим спугнуть преступников, которых вы обещаете предать в наши руки бог знает с каких пор. – Я вам выдам их, господин Нарсис; часа не пройдет, как их всех схватят и повяжут… и труда на это большого не потребуется, потому как среди них три бабы; а что касается Крючка и Николя Марсиаля, то они свирепы как тигры, да трусливы как зайцы. – Тигры ли они или зайцы, – ответил Нарсис Борель, приподнимая длинные полы своего сюртука и показывая на рукоятки двух пистолетов, торчавших из карманов его панталон, – у меня есть, чем их укротить. – И все-таки вы поступите разумно, коли прихватите с собой парочку ваших людей, господин Нарсис, потому как, когда этих злодеев загонишь в угол, они порою просто сатанеют. – Я поставлю двух своих людей в вашем небольшом низком зальце, рядом с той комнатой, куда вы пригласите пройти торговку бриллиантами… при первом же крике я войду в одну дверь, а мои люди – в другую. – Тогда не мешкайте, потому как вся шайка вот-вот соберется, господин Нарсис. – Ладно, пойду расставлю по местам своих людей. Только бы это не пришлось делать даром, как в прошлые разы. Беседу их прервал условленный свист, который должен был служить сигналом. Краснорукий подошел к окну, чтобы увидеть, о чьем приближении его предупреждает Хромуля. – Смотрите-ка, вот и Сычиха пожаловала. Ну что? Теперь-то вы мне верите, господин Нарсис? – Да, кое о чем это говорит, но дело-то еще не кончено; словом, поглядим, что будет дальше. Ну, я побежал расставлять своих людей по местам. И агент сыскной полиции выскользнул в боковую дверь.  Глава VI СЫЧИХА   От торопливого шага, от злобного лихорадочного возбуждения после совершенного грабежа и убийства, от которого она еще не пришла в себя, отвратительная физиономия Сычихи побагровела, а ее единственный зеленый глаз сверкал дикой радостью. Хромуля следовал за ней вприпрыжку, припадая на ногу. В ту минуту, когда старуха спускалась с нижних ступенек лестницы, сын Краснорукого, движимый злобным озорством, наступил на волочившийся по земле подол ее платья. Неожиданная задержка заставила старуху споткнуться. Не сумев удержаться на лестнице, она упала на колени, выставив перед собою обе руки и невольно выпустив драгоценную соломенную сумку, из которой выпал золотой браслет, украшенный изумрудами и отборным жемчугом… Сычиха, которая при падении содрала кожу с пальцев, торопливо подняла браслет, что не укрылось от проницательного взгляда Хромули; потом она встала на ноги и вне себя от ярости набросилась на хромого мальчишку, который подошел к ней и лицемерно спросил: – Ах, господи боже! У вас что, нога подвернулась? Ничего не ответив Хромуле, Сычиха схватила его за волосы, нагнулась к его лицу и изо всех сил укусила мальчика в щеку; кровь так и брызнула из-под зубов. Странное дело! Несмотря на свой злобный нрав, несмотря на то, что Хромуля почувствовал ужасную боль, он не издал ни крика, ни жалобы… Он только вытер кровь с лица и сказал, принужденно смеясь: – Я предпочел бы, чтоб в следующий раз вы меня так крепко не целовали, Сычиха… – Злой мальчишка, макака ты этакая, зачем ты нарочно наступил на подол моего платья?.. Хотел, чтоб я упала? – Я? Да что вы такое говорите?.. Клянусь, что я это сделал не нарочно, любезная моя Сычиха. Разве когда-нибудь ваш Хромуля хотел причинить вам боль?.. Он вас слишком для этого любит; вы можете его, сколько хотите, колотить, грубо с ним обходиться, кусать его, все равно он привязан к вам, как щенок привязан к своему хозяину, – сказал мальчишка вкрадчивым и медовым голоском. Обманутая притворством Хромули, Сычиха поверила в его слова и ответила: – В добрый час! Коли я тебя напрасно укусила, это зачтется тебе в другой раз, когда ты того заслужишь, маленький разбойник… Ну ладно, да здравствует радость!.. Нынче я зла не помню… Где твой папаша, этот плут? – Он дома… Хотите, чтобы я за ним пошел?.. – Не надо. Марсиали уже пожаловали? – Пока еще нет… – Стало быть, у меня есть времечко заглянуть к Чертушке; мне нужно с ним поговорить, с этим безглазым стариком… – Вы спуститесь в подвал к Грамотею? – спросил Хромуля, с трудом скрывая охватившую его дьявольскую радость. – А тебе-то что до этого? – Мне? – Да, тебе. Ты меня спросил об этом с каким-то странным видом. – Потому что я думаю об одной довольно странной вещи. – Это еще о какой? – Думаю, что хорошо бы вам принести ему колоду карт для развлечения, – ответил Хромуля с усмешкой, – это его малость развеселит… А то что у него за игры? Его только крысы кусают! Игра-то, может, и беспроигрышная, да под конец, должно, надоедает. Сычиха громко расхохоталась этой жестокой шутке и сказала хромому мальчишке: – Я тебя люблю как мать, макака ты этакая!.. Не знаю ни одного мальчишки более испорченного, чем ты… Ступай и принеси свечу, посветишь мне, когда я буду спускаться в подвал к Громилушке… и дверь там отворить поможешь… Ты ведь знаешь, что одной мне не под силу с ней управиться? – Нет, дудки! Там, в подвале, слишком темно, – сказал Хромуля, отрицательно покачав головой. – Что? Что? Ты злой как бес – и трусишь? Хотела бы я на это поглядеть… ступай, да побыстрее, и скажи отцу, что я скоро буду… что я на минуту зашла к Чертушке… потолковать об оглашении к нашей свадьбе… Эхе-хе, – пробормотала чудовищная старуха, осклабясь, – слушай-ка, да поторопись же, ты будешь у нас дружкой на свадьбе и, коли станешь хорошо себя вести, получишь мою подвязку… Хромуля с недовольным видом отправился за свечой. Ожидая его, Сычиха, все еще опьяненная успешной кражей, засунула правую руку в свою соломенную сумку и стала перебирать лежавшие там драгоценности. Она и хотела-то спуститься в подвал к Грамотею, чтобы на время припрятать там свое сокровище, а вовсе не для того, чтобы, по обыкновению, насладиться муками своей очередной жертвы.. Мы вскоре расскажем читателю, почему с согласия Краснорукого Сычиха водворила Грамотея в тот самый подвал, куда в свое время этот злодей затолкал Родольфа. Хромуля с подсвечником в руке появился на пороге кабачка. Сычиха вошла вслед за ним в низкую комнату, где находился широкий люк с двумя дверцами, нам уже знакомый. Сын Краснорукого заслонял огонек свечи ладонью; он шел перед старухой и начал медленно спускаться по каменной, очень крутой лестнице; ее нижняя ступенька почти упиралась в толстую дверь, ведущую в подвал, который чуть было не сделался могилой Родольфа. Дойдя до нижней ступеньки, Хромуля притворился, будто он не решается идти дальше вместе с Сычихой. – Ну чего ты, скверный копуша!.. Ступай вперед, – потребовала старуха, обратившись к нему. – Черт побери!.. Тут такая темень… а потом вы так торопитесь, Сычиха. Знаете, что я вам скажу?.. Послушайте, я, пожалуй, лучше вернусь наверх… держите-ка подсвечник. – А как я управлюсь с дверью, болван?! Я ведь одна, без твоей помощи, не смогу отворить дверь в подвал! Ступай, ступай вперед. – Нет… мне чересчур страшно. – Смотри-ка, я за тебя сейчас примусь… берегись!.. – Ну, коли вы еще и грозитесь, я пошел наверх… И Хромуля сделал несколько шагов назад. – Ну ладно! Слушай… будь молодцом, – снова заговорила Сычиха, подавив гнев, – и я тебе кое-что подарю… – В добрый час! – отозвался Хромуля, снова спускаясь вниз. – Коли вы будете говорить со мной в таком тоне, вы можете из меня хоть веревки вить, мамаша Сычиха. – Спускайся, спускайся побыстрее, я очень спешу… – Идет! Только вы мне пообещайте, что позволите малость подразнить Грамотея. – В другой раз… нынче у меня времени нет. – Да недолго, чуть-чуть; дайте мне его только немного побесить… – Говорю тебе: в другой раз… Я ведь сказала тебе, что сегодня мне недосуг, я наверх спешу. – А зачем тогда вам открывать дверь в его покои? – Это тебя не касается. Ну что, скоро ты там? Может, Марсиали уже собрались в кабачке, а мне с ними потолковать надобно… Будь же славным мальчиком, и ты не пожалеешь… иди сюда. – Знаете, видать, я вас сильно люблю, Сычиха… вы со мной делаете все, что хотите, – сказал Хромуля, медленно приближаясь к старухе. Тусклый, колеблющийся свет горевшей в подсвечнике свечи слабо освещал темный коридор, черная тень отвратительного мальчишки вырисовывалась на позеленевшей от сырости, потрескавшейся стене. В конце этого прохода сквозь полутьму можно было различить низкий выщербленный свод, ведущий в подвал, и толстую дверь на ржавых железных петлях; из окружающей тьмы ярким пятном выступали белый чепец и красная клетчатая шаль Сычихи. После долгих усилий старухи и хромого мальчишки дверь, скрипя на ржавых петлях, отворилась. Облако сырого пара вырвалось из этой мрачной пещеры, мрачной, как ночь. Подсвечник, стоявший на земле, отбрасывал блики на первые ступеньки каменной лестницы, ведущей в подвал, ее последние ступеньки полностью терялись во мраке. Громкий вопль, вернее, дикий рев донесся из глубины подвала. – Ах! Вот и Чертушка здоровается со своей мамашей, – со злобной иронией прохрипела Сычиха. И она начала спускаться по ступенькам, чтобы спрятать свою соломенную сумку в каком-нибудь темном закоулке. – Я хочу есть! – закричал Грамотей, и голос его задрожал от ярости. – Видно, меня решили уморить, как бешеного пса! – Ты проголодался, котик? – спросила Сычиха, громко расхохотавшись. – Ну что ж!.. Пососи свой большой палец… Послышалось звяканье цепи, которую сильно натянули… Потом донесся долгий яростный вздох. – Берегись! Берегись! Не то сделаешь больно своей ножке, как на ферме в Букевале. Бедный ты мой папочка! – вмешался хромой мальчишка. – А ведь он прав, этот сорванец! Веди себя спокойно, Громилушка, – продолжала старуха. – И кольцо, и сама цепь выкованы на славу, безглазый ты старик, – они ведь куплены у папаши Мику, а он продает добрый товар. Ты ведь сам во всем виноват; зачем было позволять, чтоб тебя связали во сне! А там уж остались пустяки: надеть кольцо на столб, а цепь тебе на ногу и водворить тебя сюда… здесь ведь свежо… и ты тут лучше сохранишься, старый франт! – Одно только плохо: он тут, пожалуй, мохом обрастет, – вставил Хромуля. Из подвала снова донеслось звяканье цепи. – Эй! Эй! Чертушка, что ты скачешь, как майский жук, привязанный за лапку?! – сказала старуха. – Так и кажется, что я это вижу… – Майский жук, скок! Скок! Скок! Грамотей – твой муженек! – пропел хромоногий мальчишка. Этот стишок еще больше развеселил Сычиху. Засунув свою сумку в щель в рассевшейся стене, тянувшейся вдоль лестницы, она спросила, выпрямляясь: – Ты что-нибудь видишь, Чертушка?.. – Ни черта он не видит, – сказал Хромуля. – А ведь он прав, этот мальчишка! Ну так вот, слушай меня, Громилушка: незачем тебе было, на обратном пути с фермы, валять дурака, добряка из себя строить… незачем было мешать мне обезобразить Воровку, плеснув ей в лицо серную кислоту! Ты тогда вдруг вспомнил о своей молчунье;[127] она, мол, в тебе почему-то заговорила! Я и поняла, что доброе тесто, из которого ты был слеплен, стало скисать, что тебя на честность потянуло… а отсюда только шаг до доноса… и в один прекрасный день ты на нас накапаешь,[128] и нас слопают… вот тогда-то, безглазый… – Вот сейчас безглазый старик тебя и слопает, Сычиха, потому что он оголодал! – крикнул хромой мальчишка, изо всех сил толкнув старуху в спину. Не ожидавшая этого толчка, Сычиха упала вперед, разразившись ужасным проклятием. Слышно было, как она покатилась вниз по каменной лестнице. – Куси… куси… куси!.. Сычиха теперь в твоих руках, Чертушка… Набросься-ка на нее, старик! – завопил Хромуля. Потом, схватив соломенную сумку, лежавшую под камнем, куда засунула ее старуха, он быстро вскарабкался по лестнице, громко крича со свирепым смехом: – Ну как, Сычиха? По-моему, этот толчок стоит предыдущего? На сей раз ты уж меня до крови не укусишь. Ах! Ты думала, что я не затаил на тебя зла?.. Нет уж, спасибо… у меня до сих пор кровь идет. – Я держу ее… Эх, я крепко держу ее! – донесся из глубины подвала голос Грамотея. – Ну, коли ты ее держишь, доход пополам! – ответил, оскалившись, Хромуля. И он остановился на верхней ступеньке лестницы. – Помогите! – закричала Сычиха сдавленным голосом. – Спасибо тебе, Хромуля, – вновь послышался хриплый голос Грамотея, – спасибо! Затем донесся его громкий вздох, выражавший устрашающую радость. – Знаешь, я прощаю тебе все то зло, что ты мне причинил… – снова раздался голос Грамотея. – И в награду… ты сейчас услышишь, Хромуля, как поет Сычиха! Навостри-ка уши и слушай песню этой птицы, что накликает смерть. – Браво!.. Я занял место в передней ложе, – откликнулся хромой мальчишка, усаживаясь на верхней ступеньке лестницы.  Глава VII В ПОДВАЛЕ   Хромуля, сидевший на верхней ступеньке лестницы, высоко поднял подсвечник, стараясь осветить ужасающую сцену, которая разыгрывалась в глубине подвала; однако там царил слишком густой мрак, и слабый свет не мог его рассеять. Сын Краснорукого ничего не мог разглядеть. Борьба между Грамотеем и Сычихой была яростной, но приглушенной не слышно было ни слова, ни крика. Лишь время от времени из подвала доносилось шумное дыхание или подавленный стон, что всегда сопровождает трудные и долгие усилия. Хромуля, как мы уже сказали, сидевший на каменной ступеньке, принялся размеренно стучать ногами, как это делают зрители, которым не терпится дождаться начала спектакля; затем он испустил крик, характерный для завсегдатаев райка в третьестепенных театрах: – Эй вы, там!.. Давайте занавес… Начинайте пьесу… Пусть зазвучит музыка!.. – Ох, я тебя крепко держу, не вырвешься, – прохрипел Грамотей на дне подвала, – и ты… Отчаянная попытка Сычихи вырваться прервала его фразу. Она отбивалась с необычайной силой, какую придает человеку страх смерти. – Громче… ничего не слыхать! – крикнул хромой мальчишка. – Можешь сколько угодно кусать мне руки, я тебя крепко держу, – снова донесся голос Грамотея. Затем, когда ему, без сомнения, удалось скрутить Сычиху, он прибавил: – Так-то оно лучше… А теперь слушай меня… – Хромуля, позови сюда отца! – закричала Сычиха, задыхаясь. – На помощь!.. На помощь!.. – прохрипела она сдавленным голосом. – Выгнать вон старуху! Она мешает слушать, – ответил хромой сорванец, покатываясь со смеху. – Долой клаку! Вопли Сычихи не могли быть никем услышаны, ибо они едва доносились из глубокого подземелья. Злополучная негодяйка, убедившись, что она не может ждать помощи от сына Краснорукого, решилась на последнюю попытку: – Хромуля, пойди за отцом, и я отдам тебе свою сумку; в ней полно драгоценностей… я ее спрятала под камнем в стене… – Какая щедрость! Благодарю вас, сударыня… Да твоя сумка уже давно у меня в руках! Слышишь, как там позвякивают твои камешки?.. – спросил Хромуля, покачивая сумкой. – Но вот что тебе скажу: дай-ка мне немедля горячую лепешку за два су, и я пойду поищу отца! – Пожалей меня, и я… Больше ничего Сычиха сказать не сумела. Снова наступило гробовое молчание. Хромой мальчишка опять начал размеренно стучать ногами по каменной ступеньке лестницы, где он сидел на корточках, сопровождая свой стук выкриками: – Так вы все не начинаете? Эй! Давайте, занавес, а не то я вам задам жару!.. Пьесу!.. Музыку!.. – Этаким манером, Сычиха, ты меня не одолеешь и не оглушишь своими криками, – вновь послышался через несколько минут голос Грамотея: ему, как видно, удалось заткнуть рот старухе. – Ты отлично понимаешь, – продолжал он медленно, осипшим голосом, – что я не собираюсь с тобой сразу покончить. Пытка за пытку! Ты довольно заставила меня страдать. Мне надо с тобой долго говорить, о многом рассказать, а уж потом я тебя порешу… да… у нас будет долгий разговор… страшный для тебя… вот какая тебя ждет агония, слышишь? – Эй, старик, только без глупостей! – закричал, приподнимаясь, хромоногий мальчишка. – Ты уж как следует ее проучи, но большого вреда ей не причиняй. Вот ты сказал, что убьешь ее… Но ведь это только для вида? Не так ли? Я очень привязан к моей Сычихе. Я ведь дал ее тебе, можно сказать, взаймы, так что верни ее в целости… не угробь ее… Я не хочу, чтоб мою Сычиху укокошили… Смотри, а не то я за отцом пойду. – Будь спокоен, она получит только то, что заслужила… Я преподам ей полезный урок… – раздался голос Грамотея: он хотел успокоить Хромулю, боясь, что мальчишка и в самом деле пойдет искать помощи для Сычихи. – Ну, тогда в добрый час. Браво! Наконец-то пьеса начинается, – проговорил сын Краснорукого; он не думал, что Грамотей и в самом деле решил прикончить отвратительную старуху. – Давай потолкуем с тобой, Сычиха, – заговорил Грамотей ровным голосом. – Прежде всего, видишь ли… после того сна, что я видел на ферме в Букевале, когда у меня перед глазами прошли все мои преступления, после этого сна, от которого я чуть в уме не тронулся… и, верно, еще окончательно тронусь, потому что, когда сидишь один в кромешном мраке, как я, все мысли против воли возвращаются к этому сну… И вот во мне произошла странная перемена… Да… я ужаснулся своей былой жестокости. Во-первых, я не позволил тебе изуродовать Певунью, но то были еще пустяки… Посадив меня на цепь в этом подвале, заставив меня мучиться от голода и от холода, но тем самым избавив от того наваждения, в котором ты меня держала… ты оставила меня наедине с моими ужасными мыслями. Ох! Тебе не понять, что значит быть одному… всегда одному… да еще с черной завесой перед глазами, как мне говорил неумолимый человек, покаравший меня… Понимаешь… это так ужасно! Ведь в этом самом подвале я набросился на него, чтобы убить… и тот же самый подвал стал местом моих мук… И будет, вероятно, моей могилой… Говорю тебе, это просто ужасно. Все, что мне этот человек предсказывал, сбылось. Он мне сказал: «Ты злоупотреблял собственной силой… впредь ты станешь игрушкой тех, кто слабее тебя». Так оно и случилось. Он сказал мне: «Отныне, отрезанный от внешнего мира, ты останешься наедине с постоянным воспоминанием о твоих былых преступлениях, и наступит день, когда ты в них раскаешься». И день этот наступил… одиночество очистило меня… А я никогда бы не поверил, что такое возможно. Вот еще одно доказательство того, что… я теперь не такой злодей, каким был раньше: я испытываю огромную радость от того, что ты в моих руках, что ты здесь, исчадие ада… но моя цель не в том, чтобы отомстить тебе за мои муки… а в том, чтобы отомстить тебе за тех, кто стал нашими жертвами. Да я просто выполню долг… когда своими руками покараю тебя, мою сообщницу. И какой-то внутренний голос говорит мне, что, попади ты мне в руки раньше, много крови… много крови не пролилось бы по твоей вине. Я ныне прихожу в ужас, думая об убийствах, которые совершил, и все-таки… не покажется ли это тебе странным? Безо всякой боязни, полный уверенности в своей правоте, я скоро убью тебя самым страшным, самым изощренным способом… Скажи… скажи… тебе это понятно? – Браво!.. Прекрасно сыграно… безглазый старик! Это задевает за живое! – завопил Хромуля, хлопая в ладоши. – Но ведь ты все это говоришь так, для смеха? – Конечно, для смеха, – послышался в ответ хриплый голос Грамотея. – Вот что, Сычиха, надо мне наконец объяснить тебе, как я мало-помалу стал раскаиваться. Это признание будет жутким, черствая женщина, но оно докажет также, почему я должен быть беспощаден к тебе, совершая над тобою месть во имя тех, кто был нашими жертвами. Мне надо поторопиться… Радость от того, что ты здесь, в моих руках… горячит мне кровь… она сильно бьет мне в виски… совсем так, как это бывает, когда я думаю о том жутком сне, и мой ум мешается… Может, это приближается один из тех приступов, которым я теперь подвержен… но у меня хватит времени дать тебе почувствовать, что твоя страшная смерть приближается, вот почему я заставлю тебя выслушать меня до конца. – Здорово сказано! – крикнул Хромуля. – Сычиха, теперь твой черед подать реплику! Ты что, роли своей не знаешь? Пусть тогда пекарь[129] подскажет тебе слова, старая! – Ох, напрасно ты вырываешься и пробуешь меня укусить, – донесся голос Грамотея после короткого молчания, – все равно тебе не освободиться… Ты мне прокусила пальцы до самой кости… Но, если ты не перестанешь дергаться, я вырву тебе язык… Продолжим наш разговор. Все время оставаясь один, один во мраке, где стояла гробовая тишина, поначалу я испытывал приступы бессильной ярости… бешеной, но бессильной… Впервые голова у меня пошла кругом. Да… я не спал, но видел все тот же сон… понимаешь? Все тот же сон… Старичок с улицы Руль… Женщина, которую мы утопили… Торговец скотом… И ты… паришь надо всеми этими призраками… Говорю тебе, это было ужасно. Я ведь слепой… И мои мысли принимают определенную форму, обрастают плотью, и они непрестанно предстают передо мною такими, будто я их вижу, будто могу пощупать руками… Они воссоздают черты моих жертв. Да если бы мне и не снился этот жуткий сон, все равно мой рассудок, который постоянно погружен в воспоминания, был бы помрачен этими видениями… Без сомнения, когда ты лишен зрения, преследующие тебя, как наваждение, мысли возникают в мозгу точно живые образы… Однако… иногда, когда я, охваченный страхом, покорно взираю на эти призраки… мне начинает казаться, что грозные видения вроде бы немного жалеют меня… Они расплываются, меркнут и исчезают… И тогда мне чудится, будто я просыпаюсь после кошмарного сна… Но я ощущаю себя таким слабым, таким подавленным, таким разбитым… И ты, пожалуй, не поверишь… да еще вдобавок рассмеешься, Сычиха, я плачу… Слышишь? Я плачу… Чего же ты не смеешься? Смейся же… Смейся!.. Из груди Сычихи вырвался сдавленный и глухой стон. – Да, – продолжал Грамотей, – я плачу, потому что я мучаюсь… И ярость тут не поможет. Я говорю себе: «Завтра, и послезавтра, и всегда я буду во власти тех же самых бредовых видений и того же самого мрачного уныния…» Какая невыносимая жизнь! Ох, какая невыносимая жизнь! Ох, отчего я не предпочел смерть, почему я согласился, чтобы меня заживо погребли в этой бездне, которую постоянно углубляют мои собственные мысли! Слепой, одинокий, лишенный свободы… Кто и что может отвлечь от терзающих меня угрызений совести? Никто… ничто… Когда призраки ненадолго перестают проноситься взад и вперед по черной завесе, стоящей у меня перед глазами, начинаются другие муки… Это раздирающие душу мысли. Я говорю себе: «Останься я честным человеком, я бы сейчас был на свободе, я жил бы спокойно и счастливо, окруженный любовью и уважением своих близких… А вместо того я слеп и посажен на цепь в этом подземном узилище, я весь во власти моих прежних сообщников». Увы! Сожаление об утраченном счастье – это первый шаг к раскаянию. А когда к раскаянию присоединяется сознание искупления, жестокого и страшного искупления… которое переворачивает всю твою жизнь, превращая ее в бесконечную бессонницу, наполненную галлюцинациями, несущими возмездие, или размышлениями, исполненными отчаяния… тогда, быть может, человеческое прощение приходит на смену угрызениям совести и жажде искупления. – Остерегись, старик! – закричал хромой мальчишка. – Ты повторяешь слова из чужой роли, из роли господина Моэссара… Мы их уже слыхали! Слыхали! Но Грамотей не стал даже прислушиваться к выкрику сына Краснорукого. – Тебя удивляет, что ты слышишь от меня такие речи, Сычиха? Продолжай я упиваться воспоминаниями о своих кровавых преступлениях или о жизни на каторге, во мне так и не произошла бы столь благодетельная перемена. Я это хорошо понимаю. Но о чем мог я думать, когда сидел здесь, слепой, одинокий, терзаемый угрызениями совести, которые оживали во мне? О новых преступлениях? Но как их совершить? О побеге? Но как его осуществить? Ну, а если бы мне даже удалось бежать… куда бы я пошел?.. Что бы стал я делать, очутившись на воле? Нет, отныне мне предстоит жить вечно в полном мраке, жить, мучась раскаянием и терзаясь из-за страшных, ужасных призраков, которые преследуют меня… И тем не менее все-таки… слабый луч надежды… вдруг пронизывает окружающий меня мрак… минутный покой утишает мои страдания… Да… порою мне удается заклясть преследующих меня призраков, противополагая им воспоминания о моем честном и мирном прошлом, обращаясь мыслью к первой поре моей молодости, к моему детству… Видишь ли, по счастью, даже самые закоренелые преступники могут, по крайней мере, припомнить несколько прожитых ими мирных лет, когда они еще ни в чем не были повинны, и они могут противопоставить эти годы своим последующим годам, преступным и кровавым. Ведь никто не рождается злодеем… Даже люди самые порочные в детстве были еще чистыми и даже добрыми… они тоже знали сладостные дни, свойственные этому волшебному возрасту… Так что я, повторяю тебе, ощущаю горькое утешение, говоря себе: «Ныне я окружен всеобщим отвращением и ненавистью, но ведь было такое время, когда и меня любили, когда обо мне заботились, ибо я был добр и никому не причинял вреда…» Увы! Когда мне это удается… я мысленно обращаюсь к далекому прошлому… ведь только в воспоминаниях о нем я нахожу некоторое утешение… Последние слова Грамотей произнес гораздо менее грубым и резким тоном; этот неукротимый человек был, казалось, сильно взволнован. Затем он прибавил: – Видишь ли, все эти мысли так благотворно влияют на меня, что ярость моя проходит… мужество… сила… стремление покарать тебя слабеет… нет, не стану я проливать твою кровь… – Браво, старик! Вот видишь, Сычиха, он угрожал тебе понарошку!.. – закричал Хромуля, хлопая в ладоши. – Нет, не стану я проливать твою кровь, – снова повторил Грамотей, – ведь это было бы опять убийство… а с меня хватит и трех призраков… а потом, как знать?.. Быть может, однажды и ты тоже раскаешься? Говоря все это, Грамотей машинально чуть-чуть разжал руки, что дало Сычихе известную свободу движений. Она немедленно воспользовалась этим, схватила кинжал, который спрятала после попытки убить Сару за корсажем, и нанесла сильный удар Грамотею, чтобы избавиться от него. Злодей испустил пронзительный крик от сильной боли. Его свирепая ненависть к Сычихе, жажда мести, ярость, все кровожадные инстинкты внезапно пробудились в нем; он пришел в неистовство от этого неожиданного нападения, и ужасный взрыв гнева помутил его разум, который и так был поколеблен всем пережитым. – Ах, ехидна!.. Я почувствовал твой ядовитый зуб! – завопил он голосом, дрожащим от бешенства, изо всех сил стиснув Сычиху, которая надеялась освободиться из его железных объятий. – Ты гнездилась в этом подвале… ползала по нему?.. – прибавил он, уже не помня себя. – Но я сейчас раздавлю тебя… змея или сова… Ты, должно, ждала, когда появятся призраки… Да, да, кровь уже бешено стучит у меня в висках… в ушах стоит звон… голова идет кругом… они, верно, вот-вот появятся… Да, я не ошибся… Ох, вот и они… они приближаются из кромешного мрака. До чего они бледны… а их кровь течет и дымится… Тебя это пугает… ты вырываешься… Ну ладно! Будь спокойна, ты их не увидишь, этих призраков… нет… нет ты не увидишь их… мне тебя жаль… и я ослеплю тебя… И ты будешь, как и л, безглазой… Грамотей ненадолго умолк. Сычиха испустила такой чудовищный вопль, что хромой мальчишка подпрыгнул на каменной ступеньке и вскочил на ноги. Отчаянные вопли Сычихи, казалось, усилили до предела слепую ярость Грамотея. – Пой… – говорил он приглушенным голосом, – пой, Сычиха… пой свою песнь смерти!.. Ты должна быть счастлива, ты ведь больше не видишь призраков трех убитых нами людей… старичка с улицы Руль… женщины, которую мы утопили… торговца скотом… А я, я их вижу, они приближаются… они прикасаются ко мне… Ох! Как им, должно быть, холодно… Ах!.. Последние проблески разума угасли в этом злодее, их потушил его ужасающий крик, крик буйнопомешанного… Теперь Грамотей больше ничего не говорил, он больше не рассуждал; он действовал и рычал как дикий зверь, отныне он подчинялся только свирепому инстинкту: он истреблял ради истребления! В кромешном мраке подвала происходило что-то ужасное. Оттуда доносился только странный топот, непонятное шарканье, время от времени его прерывал глухой шум, могло показаться, что ящик с костями ударяют о камень, и ящик этот, который пытаются расколоть, подпрыгивает и падает наземь. И каждый удар сопровождался пронзительными, прерывистыми стонами и дьявольским хохотом. Потом послышалось предсмертное хрипение… как видно, началась агония. И после этого не слышно было ни стонов, ни воплей. Лишь по-прежнему доносился непонятный яростный топот… глухие удары… какой-то хруст… Но вскоре раздался далекий шум шагов и чей-то голос прозвучал под сводом, ведущим в подвал… В начале подземного прохода вспыхнули какие-то огоньки. Оцепеневший от ужаса Хромуля, который оказался свидетелем мрачной сцены, разразившейся в подвале, – он при ней присутствовал, хотя и не видел ее, – заметил, что несколько человек с фонарями в руках торопливо спускаются по лестнице. В одну минуту в подвал ворвались несколько агентов сыскной полиции во главе в Нарсисом Борелем, следом за ними туда вбежали солдаты Национальной гвардии. Хромого мальчишку схватили на первых ступеньках лестницы, ведущей в подвал, он держал в руке соломенную сумку Сычихи. Нарсис Борель в сопровождении своих помощников первым вошел в подвал, где находился Грамотей. Все они замерли на месте при виде отвратительного зрелища. Прикованный цепью, охватывавшей его ногу, к огромному камню, лежавшему посреди подвала, Грамотей – ужасный, чудовищный, со всклокоченной гривой нечесаных волос, с длинной бородою, с пеною на губах, одетый в окровавленные лохмотья, – кружил как бешеный зверь вокруг этого камня, волоча за обе ноги труп Сычихи, голова которой была страшно изуродована, разбита и расплющена. Только после долгой и яростной борьбы удалось вырвать у него из рук кровавые останки его сообщницы и после этого связать его самого. Преодолев упорное сопротивление Грамотея, полицейским удалось перенести его в низкую залу кабачка Краснорукого, просторную полутемную залу, с одним-единственным окном. В ней уже сидели в наручниках и под охраной Крючок, Николя Марсиаль, его мать и сестра. Их арестовали в ту самую минуту, когда они набросились на г-жу Матье и пытались ее придушить. Сейчас она приходила в себя в соседней комнате. Лежавший на полу Грамотей, которого с трудом удерживали два агента сыскной полиции, был легко ранен в руку Сычихой; но он, видимо, окончательно помешался, ибо пыхтел и ревел как бык, которого собираются прикончить. Время от времени по его телу проходила судорога, и он приподнимался, вырываясь из рук державших его людей. Крючок сидел, понурившись, его обычно бледное лицо было теперь свинцового цвета, губы побелели, свирепые глаза уставились в одну точку, длинные прямые и черные волосы падали на воротник синей блузы, разорванной, когда он пытался сопротивляться; он сидел на скамье, руки его, перехваченные в запястье стальными наручниками, неподвижно покоились на коленях. Совсем юношеский вид этого негодяя (ему едва исполнилось восемнадцать лет), правильные черты его безбородого, однако уже испитого и порочного лица делали еще более отвратительной печать разврата и преступления, которой была уже отмечена его жалкая физиономия. Он не шевелился и не произносил ни слова. И невозможно было догадаться, говорила эта внешняя невозмутимость о подавленности или о хладнокровной энергии; он часто дышал и время от времени вытирал закованными руками холодный пот со лба. Рядом с ним сидела Тыква; ее чепец был разорван, рыжеватые волосы, схваченные на затылке шнурком, свисали позади головы редкими и растрепавшимися прядями. Она была не столько подавлена, сколько разгневана, ее пожелтевшие и впалые щеки чуть порозовели; Тыква с презрением смотрела на брата, который в полной прострации сидел на стуле напротив. Предчувствуя, какая его ждет судьба, этот разбойник ушел в самого себя, он повесил голову, колени его дрожали и стукались друг о друга, злодей был во власти ужаса; зубы его судорожно клацали, и он глухо стонал. Одна только мамаша Марсиаль, вдова казненного, стоявшая прислонясь к стене, не утратила свойственной ей отваги. Высоко подняв голову, она смотрела вокруг себя твердо и непоколебимо; лицо ее, походившее на медную маску, не выражало ни малейшего волнения… Однако, увидев Краснорукого, которого препроводили в ту же самую низкую залу, после того как он присутствовал при тщательном обыске, который комиссар полиции и его письмоводитель самолично произвели в доме, однако – повторим – при виде Краснорукого черты лица вдовы против ее воли исказились: небольшие глаза, обычно тусклые, загорелись, как у разъяренной гадюки; губы побелели, и она вытянула вперед закованные руки… Затем, словно пожалев об этом молчаливом выражении гнева и бессильной ярости, она подавила волнение, и на лице ее вновь появилось выражение холодного спокойствия. Пока комиссар полиции с помощью письмоводителя составлял протокол, Нарсис Борель, довольно потирая руки, с удовлетворением поглядывал на захваченных им злоумышленников; эта важная акция избавляла Париж от шайки опасных преступников; вынужденный признать полезную роль, которую сыграл в этом деле Краснорукий, он не удержался и бросил на кабатчика выразительный взгляд, полный признательности. Вплоть до суда отец Хромули должен был разделить участь выданных им людей и вместе с ними сидеть в тюрьме; как и все они, он был в наручниках; он даже больше, чем остальные дрожал, разумеется притворно, вид у него был подавленный, он изо всех сил гримасничал, стремясь придать своей лисьей мордочке выражение отчаяния, и временами испускал жалобные вздохи. Краснорукий то и дело обнимал Хромулю, как будто эти отцовские ласки приносили кабатчику некоторое утешение. Хромоногий мальчишка был совершенно равнодушен к проявлениям родительской нежности: он только что узнал, что впредь до особого распоряжения ему предстоит отправиться в тюрьму для малолетних преступников. – Ох, какое это горе – расстаться с моим милым сынишкой! – восклицал Краснорукий, притворяясь разнеженным и растроганным. – Оба мы несчастнее всех, мамаша Марсиаль… ибо нас разлучают с нашими детьми. Вдова не могла дольше сохранять хладнокровие; она не сомневалась в том, что их предал именно Краснорукий, она это заранее предчувствовала и поэтому крикнула: – Я знала, что это ты продал моего сына, который сейчас в Тулоне… Вот тебе, Иуда!.. – При этих словах она плюнула в лицо кабатчику. – А теперь ты продаешь нас, наши головы… Ну и пусть! Пусть все поглядят на то, как надо умирать… на то, как умирают настоящие Марсиали! – Да… мы не испугаемся Курносой, – прибавила Тыква, охваченная диким возбуждением. Вдова с уничтожающим презрением взглянула на Николя и сказала дочери: – Этот трус опозорит нас на эшафоте! Несколько минут спустя вдова и Тыква в сопровождении двух агентов полиции сели в фиакр, который должен был доставить их в тюрьму Сен-Лазар. Крючок, Николя и Краснорукий были препровождены в тюрьму Форс. Грамотея отправили в камеру предварительного заключения при тюрьме Консьержери, где имелись помещения, куда временно помещали умалишенных.  Глава VIII ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО   … Дурные люди, которые причиняют зло другим, сами не знают, что оно часто оказывается более жестоким, чем им хотелось. Шиллер. Валленштейн, действие второе   Через несколько дней после того, как была убита г-жа Серафен, умерла Сычиха и в трактире Краснорукого была арестована шайка злоумышленников, Родольф пришел в дом семнадцать на улице Тампль. Мы уже говорили о том, что, решив помериться хитростью с Жаком Ферраном, разоблачить его тайные преступления, принудить нотариуса их исправить и страшным образом покарать этого негодяя, если тот с помощью присущей ему ловкости и лицемерия сумеет избежать возмездия закона, Родольф приказал доставить в Париж из немецкой тюрьмы креолку – недостойную жену негра Давида. Эта женщина, столь же красивая, сколько порочная, и столь же очаровательная, сколько опасная, прибыла в столицу накануне, получив предварительно подробные указания от фон Грауна. Читатель уже знает из последнего разговора Родольфа с г-жой Пипле, что она весьма искусно предложила г-же Серафен взять Сесили в услужение вместо Луизы Морель; домоправительница нотариуса охотно приняла это предложение и обещала переговорить об этом с Жаком Ферраном, что она и сделала, всячески расхвалив Сесили своему хозяину утром того дня, когда ее самое утопили возле острова Черпальщика. Родольф пришел для того, чтобы узнать, как прошло первое знакомство Сесили с нотариусом. К своему величайшему удивлению, он, войдя в швейцарскую, обнаружил, что, хотя уже было одиннадцать часов утра, г-н Пипле еще лежит в постели, а Анастази стоит возле его ложа и собирается поить его каким-то отваром; привратник, однако, не шевелился и ничего не отвечал жене, его лоб и глаза были скрыты огромным хлопчатобумажным колпаком; решив, что муж еще не проснулся, Анастази задернула полог его кровати; обернувшись, она увидела Родольфа. Немедля, по своей привычке, она стала навытяжку и поднесла свою левую ладонь к парику. – Я вся к вашим услугам, лучший из моих жильцов, – сказала она. – Знаете, я совершенно потеряна, ошеломлена и нахожусь в полном изнеможении. В нашем доме такое творится… не говоря уж о том, что Альфред со вчерашнего дня не встает с постели. – А что с ним такое? – Об этом можно и не спрашивать! – Но что все-таки случилось? – Да все то же самое. Этот изверг все больше и больше терзает Альфреда, он сведет его с ума, у меня уже просто руки опускаются… – Опять Кабрион?! – Опять он. – Да он просто сатана! – В конце концов я в это поверю, господин Родольф: дело в том, что этот мерзавец все время угадывает, когда меня нет дома… Только я шагну за порог, а он уж тут как тут и подкрадывается к моему милому старичку, а тот-то ведь беззащитен, как малое дитя. Еще вчера, когда я уходила к нотариусу, к господину Феррану… Кстати, и там немало новостей. – Ну, а что Сесили, – с живостью спросил Родольф, – я как раз и пришел осведомиться… – Подождите, лучший из моих жильцов, не сбивайте меня; я должна столько… столько вещей вам рассказать… что, коли вы меня перебьете, я совсем запутаюсь. – Хорошо… я вас слушаю. – Прежде всего о том, что в нашем доме делается: представьте себе, арестовали тетку Бюрет. – Это ту, что ссужает деньги под залог, она, кажется, на третьем этаже живет? – Господи боже, она самая! У нее, видимо, было еще немало других занятий! Она ведь не просто процентщица была, а еще и темными делишками промышляла: краденое укрывала, ворованное покупала, закладов не возвращала, одних улещала да ублажала, других же развращала да совращала. И все-то у нее, у мошенницы, складно выходило! А всего хуже, что ее старого хахаля, Краснорукого-то, нашего главного квартиросъемщика, тоже под стражу взяли… Говорю вам, весь наш дом просто ходуном ходит, вот оно что! – Краснорукого… тоже арестовали? – Да, его прямо в собственном кабачке на Елисейских полях сцапали; там всех замели, даже его сыночка Хромулю, этого скверного колченогого мальчишку… Говорят, у него там кучу убийств совершили, там целая шайка злодеев собиралась; Сычиху, одну из подружек тетки Бюрет, придушили, и, не подоспей вовремя полиция, они бы прикончили мамашу Матье, торговку бриллиантами, ту, что работу Морелю давала, этому бедняку… Видали, какие новости! – Краснорукого взяли под стражу! Сычиху убили! – удивленно прошептал Родольф. – Эта ужасная старуха заслужила такой участи, по крайней мере, теперь бедняжка Лилия-Мария отомщена. – Да, вот что у нас здесь произошло… не считая новой подлой выходки этого Кабриона, я вам сейчас расскажу, что проделал этот разбойник… Вы сами убедитесь, до чего он обнаглел! Когда арестовали тетку Бюрет и мы узнали о том, что наш главный квартиронаниматель Краснорукий тоже попался, я сказала моему дорогому старичку: «Сбегай-ка немедля к домовладельцу и сообщи ему, что Краснорукий угодил в тюрьму». Альфред и ушел. Часа через два он возвращается… ни жив ни мертв и дышит как загнанная лошадь. – А что с ним произошло? – Сейчас узнаете, господин Родольф! Представьте себе, шагах в десяти от нас тянется длинная белая стена; и вот мой старичок, выйдя из дома, ненароком поглядел на эту стену… и что же он там увидел? Крупными буквами углем там было написано: «Пипле – Кабрион». Оба имени были соединены жирной чертой; эта черта, соединяющая моего Альфреда с этим проходимцем Кабрионом, больше всего задела моего старичка. Словом, надпись эта выбила его из колеи. Прошел он еще шагов десять, и что вы думаете? На больших воротах такая же надпись: «Пипле – Кабрион»! И опять между ними черная черта! Пошел он дальше, и вот, господин Родольф, чуть ли не на каждом шагу видит, что на домах, на воротах – повсюду красуются те же имена: Пипле и рядом – этот окаянный Кабрион! У бедного моего Альфреда просто искры из глаз посыпались! Ему казалось, что все прохожие оглядываются на него; от стыда он надвинул свою шляпу на лоб и на глаза. Затем он направился на бульвар, надеясь, что этот проходимец Кабрион писал свои гадости только на улице Тампль. Как бы не так!.. На домах, стоящих вдоль бульвара, везде, где только было можно, виднелась надпись: «Пипле – Кабрион до самой смерти»!! Наконец мой бедный Альфред с трудом доплелся до жилья владельца нашего дома, мой бедный муж был настолько не в себе, что целых четверть часа что-то лепетал, бормотал, запинался и мямлил, стоя перед домовладельцем, который, понятно, ничего не понял из того, о чем говорил ему мой супруг; потеряв терпение, домовладелец обозвал моего старичка болваном и приказал ему прислать меня для объяснений. Ладно! Альфред вышел от него и направился домой уже другой дорогою: он не хотел больше видеть своего имени, начертанного на стенах рядом с именем Кабриона… Но не тут-то было!.. – Что? Ему опять попалась на глаза надпись: «Пипле – Кабрион»? – Вы как в воду глядели, лучший из моих жильцов! И потому мой злополучный супруг вернулся домой ни жив ни мертв, он был до того растерян и подавлен, что решил бежать из страны. Когда он мне все рассказал, я, как могла, успокоила его и ушла, повела мадемуазель Сесили знакомиться с нотариусом… а уж потом я намеревалась заглянуть к нашему домовладельцу… И вы думаете, что на этом конец? Как бы не так! Не успела я выйти за дверь, как Кабрион, дожидавшийся, когда я уйду из дома, набрался нахальства и прислал сюда двух мерзавок, и эти наглые бабы принялись терзать Альфреда… Знаете, у меня просто волосы дыбом встают… но я вам немного погодя все расскажу… а теперь лучше покончим с нотариусом. Стало быть, я села в фиакр с мадемуазель Сесили, как вы мне посоветовали… Она была в своем красивом костюме немецкой крестьяночки; я собиралась сказать господину Феррану, что она в нем приехала и у нее не было времени купить себе другое платье. Хотите верьте, хотите нет, господин Родольф, но я повидала на своем веку немало красивых девиц; да я и сама в пору ранней молодости была хоть куда, но я никогда не встречала девицы – я и о себе молодой говорю, – которой Сесили не могла бы дать сто очков вперед… Самое главное, во взгляде ее огромных черных глаз, этих дьявольских глаз… есть что-то… есть что-то… словом, что-то эдакое непонятное, но, можно сказать наверняка, взгляд этот сражает тебя наповал… Ну и глазищи у нее! Вот что я вам скажу: мой Альфред – вне подозрения! Но, когда она в первый раз на него поглядела, он стал красный, как свекла, бедный мой старичок!.. И потом целый час ерзал на стуле, как будто на крапиве сидел; а потом он мне признался, что уж и сам не знает почему, но взгляд Сесили напомнил ему о тех диких историях, какие ему рассказывал этот бесстыжий Брадаманти, вгоняя в краску моего добродетельного старичка, моего застенчивого Альфреда… – Ну а что нотариус? Что нотариус? – Я как раз об этом-то и хочу вам рассказать, господин Родольф. Приехали мы к господину Феррану часов в семь вечера; я попросила привратника передать его хозяину, что пришла госпожа Пипле со служанкой, о которой ему, должно быть, говорила госпожа Серафен, она-то и велела с нею прийти. И тут привратник тяжко вздыхает и спрашивает меня, знаю ли я о том, что приключилось с госпожой Серафен? Я говорю, что ничего про это не знаю… Ах, господин Родольф, вот вам еще одна потрясающая история! – А что именно произошло? – Серафенша поехала за город с какой-то своей родственницей и потонула. – Утонула?.. Отправилась за город зимой?! – спросил с удивлением Родольф. – Господи боже, господин Родольф, говорю вам, что она потонула… И меня это скорее удивляет, чем огорчает; ведь после беды, что случилась с бедняжкой Луизой, на которую Серафенша донесла, я ее, эту Серафеншу, терпеть не могла! Так что, признаюсь, я сказала себе: «Она потонула, туда ей и дорога! Она потонула… ну и что?.. Я из-за этого не помру…» Уж такая я есть! – А что господин Ферран? – Привратник сперва сказал мне, что вряд ли я смогу повидать его хозяина, но все же попросил меня обождать у него в швейцарской; а через минуту он явился за мной; мы прошли двором и потом оказались в какой-то комнате на первом этаже. Там догорала восковая свеча, больше никакого света не было. Сам нотариус сидел в углу, возле очага, где чадили полупотухшие головешки… Прямо не комната, а берлога! Я прежде никогда не видала господина Феррана… Боже правый! До чего ж он дурен! Если бы такой, как он, предложил бы мне трон в Аравии, лишь бы я согласилась наставить рога моему Альфреду… – А как вам показалось, нотариус был поражен красотою Сесили? – Разве что поймешь по его лицу, когда он в зеленых очках… Но такой старый святоша вряд ли хорошо разбирается в женщинах. Однако, когда мы обе вошли в комнату, он вроде бы подскочил на стуле; верно, удивился при виде эльзасского костюма Сесили: потому как она в своих коротких юбочках и синих чулках с красными стрелками, облегавших ее стройные ножки, походила на крестьянок, что торгуют метелочками, только она в тысячу раз лучше! Черт побери, какие у нее икры!.. А точеные щиколотки!.. А крошечные ступни!.. Словом, нотариус при виде ее просто оторопел. – Должно быть, его поразил причудливый костюм Сесили? – Надо думать! Но приближалась решающая минута. Хорошо, что я припомнила то изречение, о котором вы мне как-то говорили, это меня и выручило. – О каком изречении идет речь? – Помните, вы сказали: «Если один чего-нибудь хочет, другой нипочем не согласится, а если один чего-либо не хочет, другой непременно сделает». И тогда я сама себе сказала: «Надо мне помочь лучшему из моих жильцов избавиться от его немки, уговорив хозяина Луизы. Ладно, смелее! Надо только хорошенько притвориться». И вот, не дав нотариусу дух перевести, я ему и говорю: «Вы уж нас простите, сударь, за то, что моя племянница одета так, как в ее краях одеваются; но она только приехала, другого наряда у нее нет, а мне не на что ей другое платье купить, тем более что и смысла нет. Мы и пришли к вам только потому, что вы госпоже Серафен сказали, будто согласны повидать Сесили, потому как я о ней хорошо отзывалась. Но только я не думаю, что Сесили вам подойдет». – Очень хорошо, госпожа Пипле, – заметил Родольф. «Почему это ваша племянница мне не подойдет?» – спросил нотариус: он по-прежнему сидел в углу возле очага и смотрел на нас поверх очков. «Потому что Сесили уже начала скучать по родным местам, сударь. Она здесь всего третий день, а уже хочет вернуться назад, говорит, что согласна даже просить милостыню на большой дороге, торгуя метелочками, как ее односельчанки». «А вы, ее родственница, согласитесь на это?» – спросил меня нотариус. «Так-то оно так, сударь, я и вправду ей родня; но только она хоть и сирота, но ей уже двадцать лет, и она вольна поступать как ей вздумается». «Полноте! Вольна поступать как ей вздумается! В ее возрасте надо слушаться родных», – резко сказал господин Ферран. И тут Сесили принялась хныкать, вся дрожа, она прижалась ко мне: как видно, нотариус нагнал на нее страху… – А что же господин Ферран? – спросил Родольф. – Он все что-то бормотал, а потом сказал ворчливым голосом: «Покинуть на произвол судьбы девицу в таком возрасте, да это значит – желать ее гибели! Хорошенький выход придумали: пусть, мол, она возвращается в Германию, прося милостыню по дорогам! И вы, ее тетка, соглашаетесь на это?..» «Хорошо, хорошо! – сказала я про себя. – Ты сам лезешь вперед, скряга, уж теперь-то я всучу тебе Сесили, не будь я Анастази Пипле!» «Я и вправду ей тетка, – ответила я тоже ворчливо, – но меня родство с ней не радует, у меня и без нее хлопот полон рот! По мне, уж лучше, чтоб она вернулась восвояси, не будет у меня на шее сидеть. Черт бы побрал родственников, которые присылают нам такую вот взрослую девицу, не научив ее, как надо жить!» И тут Сесили, которая вроде бы что-то хотела сказать, вдруг залилась слезами… А нотариус прочистил горло, как проповедник, и громко заговорил: «Вы отвечаете перед господом богом за эту девицу, которую провидение вручило вам как дар, и будет преступлением толкнуть ее на гибельный путь! Я согласен помочь вам в богоугодном деле: если ваша племянница пообещает мне быть работящей, честной и богобоязненной, особенно если она твердо пообещает никогда и ни под каким видом не отлучаться из дому, я тогда проявлю к ней жалость и возьму ее к себе в услужение». «Нет, нет, лучше уж я вернусь домой», – проговорила сквозь слезы Сесили. «Да, ее опасное коварство по-прежнему при ней… – подумал Родольф. – Вот адское создание! Но я вижу, что она превосходно поняла то, что ей наказывал барон фон Граун». Вслух принц спросил: – А что, господин Ферран был, верно, недоволен упрямством Сесили? – Да, господин Родольф; он сперва что-то пробурчал, а потом резко сказал: «Дело не в том, что вы считаете для себя лучшим, мадемуазель, вы должны поступать так, как должно, и делать то, что приличествует. Господь бог не оставит вас, если вы будете вести себя достойно и станете исполнять все религиозные обряды. Жить вы будете в моем доме, дом этот весьма строгий, но богобоязненный; если тетушка вас в самом деле любит, она воспользуется моим предложением; сначала я вам положу скромное жалованье, но, если вы своим благонравием и рвением заслужите большего, позднее, быть может, я его увеличу». «Дело идет на лад! – сказала я себе. – Наш нотариус попался. Вот я и всучила тебе Сесили, старый скряга, бессердечный старик! Ведь Серафенша сколько лет у тебя служила, а ты даже и не вспоминаешь о том, что она только позавчера потонула…» А вслух я сказала: «Спору нет, сударь, место у вас завидное, но что поделаешь, коли девчонка по родным краям скучает…» «Поскучает и перестанет, – говорит мне в ответ нотариус. – Ну вот что, решайтесь… говорите прямо: «да» или «нет»? Ежели вы согласны, приводите ко мне завтра вашу племянницу в это же время, и она тотчас же поступит ко мне в услужение… Привратник объяснит ей все, что надо будет делать… Ну а что до жалованья, то я на первых порах положу ей двадцать франков в месяц, и питаться она здесь будет». «Ах, сударь, накиньте хотя бы еще пять франков!..» «Нет, там видно будет… Если я буду ею доволен, тогда поглядим… Но только я вас заранее предупреждаю, что племянница ваша никуда из дому выходить не будет, и к ней пусть никто сюда не является». «Ох ты, господи! Да кто к ней может сюда прийти, господин хороший? Кроме меня, она никого в Париже не знает, а мне надо дом сторожить; я и так с трудом освободилась, чтобы ее к вам привести; так что вы и меня здесь больше не увидите, она теперь для меня как посторонняя будет, вроде бы она и не приезжала в Париж из своей стороны. Ну а чтоб она никуда из дому не выходила, то это проще простого: пусть она и дальше щеголяет в своем эльзасском костюме, в таком виде она не посмеет выйти на улицу». «Вы совершенно правы, – говорит мне в ответ нотариус. – А к тому же вполне благопристойно для юной девицы быть одетой так, как одеваются у нее на родине… Пусть она остается одетой, как и положено эльзаске». «Ну вот что, – сказала я Сесили, которая, понурившись, продолжала хныкать, – надо тебе решаться, моя милая: хорошее место в таком почтенном доме не каждый день найдешь; ну а коли ты откажешься, тогда устраивайся как хочешь, я больше твоими делами заниматься не стану». И тут Сесили с тяжелым вздохом, скрепя сердце отвечает, что она согласна остаться в доме у нотариуса, но, если и через две недели ее будет точить тоска по родным краям, она уйдет и вернется восвояси. «Я вас силком удерживать не намерен, – говорит господин Ферран, – мне нетрудно подыскать себе служанку. Вот вам задаток, и пусть ваша тетушка приведет вас сюда завтра вечером». Сесили продолжала хныкать. Я взяла у нотариуса задаток для нее: этот старый скаред дал всего сорок су, и мы возвратились сюда. – Превосходно, госпожа Пипле! – воскликнул Родольф. – Я своего обещания не забыл, вот обещанные вам деньги за то, что вы пристроили эту злополучную девицу и избавили меня от забот о ней. – Подождем до завтрашнего вечера, лучший из моих жильцов, – сказала г-жа Пипле, не беря протянутые ей Родольфом деньги, – а ну, как господин Ферран возьмет да и передумает, когда я завтра вечером приведу к нему Сесили… – Не допускаю, что он вдруг передумает, – возразил Родольф. – Кстати, а где сейчас Сесили? – Сидит в комнате, что находится рядом с квартирой отставного майора; она, как вы ей наказали, никуда не выходит; на вид она такая послушная, что твоя овечка, хотя глаза у нее… Ах! Какие у нее глаза!.. Да, кстати, об этом майоре, вот уж, доложу вам, каверзник, каких мало! Он тут сюда заявился, когда его мебель перевозили, и сказал мне, что если будут приходить письма на имя госпожи Венсан, то это письма для него и надо их переслать ему на улицу Мондови, в дом номер пять. Хороша птица! Каков хитрец: велит писать ему на имя какой-то женщины!.. Но это еще не все, у него хватило нахальства спросить у меня, куда делись его дрова!.. «Ваши дрова?! Может, вы еще спросите, куда подевалась ваша роща?» – переспросила я. Ну да, после него и вправду остались две жалких повозки дров… но каких дров? Почти все сырые да трухлявые, ведь этот скупердяй сухих дров почти не покупал, деньги берег!.. А еще кочевряжится! «Мои дрова»! А я ему и выложила: «Сожгла я ваши дрова, чтобы ваши пожитки не отсырели! Коли бы не я, на вашей расшитой ермолке шампиньоны выросли, да и на вашем халате зеленом тоже, на том самом, в каком вы часто щеголяете, ожидая свою дамочку, да только напрасно наряжались, она ведь насмехалась над вами…» Глухой и жалобный стон Альфреда заставил г-жу Пипле прервать свою речь. – Вот мой милый старичок голос подает, должно, проснулся… Вы позволите мне к нему подойти, лучший из моих жильцов? – Разумеется… Но потом я хочу еще кое о чем вас спросить… – Ну, как ты себя чувствуешь, милый? – спросила г-жа Пипле у мужа, отодвигая полог. – Видишь, вот и господин Родольф, он уже знает о новой гнусной выходке Кабриона и от всего сердца жалеет тебя. – Ах, сударь! – воскликнул привратник, с трудом поворачивая голову и глядя на Родольфа. – На сей раз мне не оправиться, изверг поразил меня в самое сердце. Надо мной теперь насмехается весь Париж… На стенах чуть ли не всех домов столицы можно прочесть мое имя… соединенное с именем этого негодяя. Всюду написано «Пипле – Кабрион», и наши имена соединяет жирная черта… Понимаете, сударь… длинная и жирная черта… Подумать только; в глазах жителей столицы Европы я… мое имя теперь нераздельно с именем этого окаянного озорника! – Господин Родольф об этом уже знает, но чего он не знает так это твоего вчерашнего приключения с теми двумя здоровенными девками, этими мерзавками! – Ах, сударь, – заговорил Альфред жалобным тоном, – этот изверг приберег напоследок самую чудовищную гнусность, она уже переходит все границы. – Послушайте, любезный господин Пипле, расскажите-ка мне подробнее о вашей новой беде. – Все, чем он меня до сих пор донимал, не идет ни в какое сравнение с этой его выходкой… Он, сударь, дошел до предела… Он прибегнул к самым постыдным приемам… Не знаю, хватит ли у меня сил рассказать обо всем вам… Смущение, стыд будут останавливать меня на каждом шагу. Господин Пипле с трудом приподнялся на своем ложе, стыдливо прикрыл грудь отворотами своего шерстяного жилета и начал свой рассказ такими словами: – Супруга моя перед этим куда-то вышла; я был поглощен горестными размышлениями по поводу того, что мое имя было опозорено – ведь оно написано рядом с именем этого негодяя на стенах чуть ли не всех домов столицы; и вот, чтобы немного отвлечься, я принялся подбивать подметки на паре сапог – я уже раз двадцать брался за них и откладывал в сторону из-за того, что мой палач постоянно преследовал меня. Я присел к столу и вдруг увидел, что дверь швейцарской отворяется и входит какая-то женщина. Она была в плаще с капюшоном; я из учтивости приподнялся со стула и поднес ладонь к своему цилиндру. И в эту минуту вторая женщина, на которой тоже был плащ с капюшоном, входит в швейцарскую и запирает за собой дверь. Немного удивленный такой бесцеремонностью, а также тем, что обе женщины хранили полное молчание, я снова встаю со стула и впять подношу ладонь к шляпе… И тут, сударь, нет, нет, я никогда не решусь продолжать… Моя стыдливость восстает против этого… – Послушай, старый святоша… мы ведь тут все мужчины… рассказывай дальше. – И тогда, – вновь заговорил Альфред, красный как рак, – их плащи внезапно падают на пол, и что я вижу? Передо мной стоят не то сирены, не то нимфы, безо всякой одежды, если не считать туники из листьев, с венками, тоже из листьев на голове; я просто окаменел. И тогда они обе приближаются, протягивают ко мне руки, чтобы обнять меня и ввергнуть…[130] – Мерзавки! – вспылила Анастази. – Заигрывание этих бесстыдниц, – продолжал привратник, охваченный целомудренным негодованием, – глубоко возмутило меня; и, следуя своей привычке, которой я неизменно придерживаюсь во всех самых трудных обстоятельствах моей жизни, я сидел не шевелясь на своем стуле; и тогда, воспользовавшись тем, что я словно бы остолбенел, обе сирены, шагая точно под музыку, стали приближаться ко мне, дрыгая ногами и описывая в воздухе круги руками… Я по-прежнему сидел не шелохнувшись. А они подошли ко мне совсем вплотную и… обняли меня. – Мерзавки… Вздумали обнимать человека в летах, да к тому же еще и женатого! – возмутилась Анастази. – Ах, будь я при этом… с метлою в руках… я бы им показала, как ходят под музыку и дрыгают ногами… Потаскухи несчастные! – Когда я почувствовал, что они меня обнимают, – продолжал Альфред, – у меня кровь в жилах остановилась… Мне показалось, что я умираю… И тут одна из сирен… самая нахальная, такая высокая блондинка, склонилась ко мне на плечо, сорвала с меня шляпу и обнажила мне голову, все это она проделала, приплясывая и описывая круги руками. А ее подружка, ее сообщница, вытащила из-под окутывавшей ее листвы ножницы, собрала в толстую прядь волосы, те, что еще росли у меня на затылке, и все их обрезала, слышите, сударь, все, без остатка… и тоже при этом приплясывала; а потом она пропела, притоптывая ногой: «Это – для Кабриона… Это – для Кабриона!» Наступила пауза, прерываемая жалобными вздохами привратника. Потом он продолжал свой рассказ: – Наглое насилие надо мной продолжалось… я в отчаянии поднял глаза и увидел, что к застекленной двери швейцарской снаружи прижалась адская физиономия Кабриона: на голове у него была остроконечная шляпа, а козлиная его бородка чуть растрепалась… И он смеялся, смеялся… Он был до того противный! Чтобы не видеть этой отвратительной образины, я прикрыл глаза… А когда я их снова открыл, все исчезло… Я по-прежнему сидел на стуле… с обнаженной головою и совсем без волос! Вы теперь сами видите, сударь, что Кабрион этот с помощью коварства добился своей цели. Сколько он при этом выказал упорства и наглости, к каким средствам прибегал! Боже правый… И этот человек пытался выдать меня за своего друга!.. Сперва он написал тут на вывеске, будто мы оказываем дружеские и прочие услуги. Но, не довольствуясь этим… он добился того, что ныне наши имена красуются рядом – он соединил их жирной чертой – чуть ли не на всех домах столицы. И теперь в Париже не осталось ни одного человека, который может усомниться в том, что меня связывает тесная дружба с этим проходимцем; мало того, негодяй пожелал завладеть моими волосами, и он их получил… все до последнего волоска, они достались ему благодаря плутовству этих бесстыжих сирен. И теперь, сударь, сами видите, что мне остается только одно: покинуть Францию… мою прекрасную Францию… где я надеялся всегда жить и умереть. С этими словами Альфред откинулся на спину и в отчаянии сложил руки. – Напротив, милый мой старичок! – воскликнула г-жа Пипле. – Теперь, заполучив твои волосы, изверг оставит тебя в покое. – Оставит меня в покое! – возопил привратник, судорожно подскочив в постели. – Да ты плохо его знаешь, он ведь ненасытен. Кто может догадаться, чего еще ему понадобится от меня? На пороге привратницкой показалась Хохотушка; ее появление прервало поток жалоб г-на Пипле. – Не входите, пожалуйста, мадемуазель! – крикнул г-н Пипле, сохраняя верность своей целомудренной чувствительности. – Я лежу в постели, в ночном белье. Сказав это, привратник натянул простыню до самого подбородка. Хохотушка послушно остановилась на пороге. – А я как раз собирался зайти к вам, соседка, – сказал Родольф, обращаясь к девушке. – Будьте добры минуту подождать меня. – Затем, повернувшись к Анастази, он прибавил: – Не забудьте, пожалуйста, отвести Сесили к господину Феррану. – Будьте спокойны, лучший из моих жильцов, в семь часов вечера она будет уже на месте. Теперь ведь жена Мореля уже выходит из комнаты, я попрошу ее постеречь в мое отсутствие швейцарскую: Альфред отныне не захочет ни за какие коврижки остаться один.  Глава IX СОСЕД И СОСЕДКА   Розовое личико Хохотушки с каждым днем бледнело все больше; ее прелестная мордашка, до сих пор такая свежая и круглая, теперь начала мало-помалу удлиняться; пикантная физиономия Хохотушки, обычно такая оживленная и сияющая, стала еще серьезнее и печальнее с того дня, когда гризетка повстречалась с Лилией-Марией у ворот тюрьмы Сен-Лазар. – Как я рада вас видеть, сосед, – сказала девушка Родо-льфу, когда они вышли из швейцарской г-жи Пипле. – Знаете, мне надо вам столько рассказать. – Прежде всего, соседка, скажите, как вы себя чувствуете? Сейчас поглядим внимательно на ваше красивое личико… по-прежнему ли оно румяно и весело? Увы, нет! Я вижу, что вы сильно побледнели… Не сомневаюсь, что вы слишком много работаете… – О нет, господин Родольф, поверьте, я уже теперь приноровилась к тому, что приходится больше трудиться… А вид у меня такой просто от горя. Господи боже, ведь всякий раз, как я повидаю бедного Жермена, я грущу все сильнее и сильнее. – Он что, все так же подавлен? – Еще больше, чем прежде, господин Родольф. И самое прискорбное вот что: все, что я делаю для того, чтобы его утешить, обращается против меня… такая уж у меня судьба. – При последних словах слезы заволокли большие черные глаза Хохотушки. – Объясните мне все подробнее, соседка. – Ну вот, к примеру, вчера: я пошла повидать его и захватила с собой книгу, он просил меня, раздобыть ее, потому что это – роман, мы его вместе читали в радостные дни, когда были соседями. И вот при виде этой книги Жермен залился слезами… меня это не удивляет, это так понятно. Конечно же!.. Он вспомнил о тех мирных и таких чудесных вечерах, которые мы проводили в моей уютной комнатке, сидя вдвоем у камелька, и мысленно сравнил их со своей ужасной жизнью в тюрьме… Бедный Жермен, как все это жестоко! – Успокойтесь, милая соседка, – сказал Родольф молодой девушке. – Я вам уже говорил, что, когда Жермен выйдет из тюрьмы и его невиновность будет всеми признана, он встретится со своей матерью и друзьями и очень скоро забудет – рядом с ними и с вами – о той поре, когда он подвергался тяжким испытаниям. – Я понимаю, господин Родольф, но покамест он так терзается. И потом, это еще не все… – А что же еще? – Дело в том, что он ведь единственный порядочный человек среди всех этих злоумышленников, и они его терпеть не могут, потому что он не хочет с ними водиться. Надзиратель, который сторожит в приемной зале, а он очень славный человек, сказал мне, что надо убедить Жермена не держаться так гордо, это, мол, в его собственных интересах… Он должен сблизиться с этими злодеями, пусть постарается… но только Жермен того не может, это, как говорится, сильнее его, и я вся дрожу, боюсь, что они со дня на день могут дурно с ним обойтись… – Хохотушка внезапно остановилась, смахнула слезу и прибавила: – Но что это я, все о себе да о себе? Совсем забыла, что хотела поговорить с вами о Певунье. – О Певунье? – с удивлением спросил Родольф. – Позавчера, когда я ходила навестить Луизу в тюрьме Сен-Лазар, я ее встретила. – Кого? Певунью? – Да, господин Родольф. – В тюрьме Сен-Лазар? – Она выходила из ворот с какой-то старой дамой. – Быть того не может! – воскликнул пораженный Родольф. – Уверяю вас, сосед, что это была именно она. – Должно быть, вы ошиблись. – Нет, нет! Хоть она и была одета как крестьянка, я ее тотчас узнала; она по-прежнему красивая, только бледная, и вид у нее такой же милый и грустный, как прежде. – Стало быть, она в Париже… А я об этом не знаю! Нет, не могу этому поверить. А что она делала в тюрьме Сен-Лазар? – Верно, как и я, пришла кого-нибудь проведать; я не успела ее подробнее расспросить; старая дама, что с ней была, такая брюзга и все куда-то торопилась… Значит, вы ее тоже знаете, нашу Певунью, господин Родольф? – Разумеется. – Выходит, больше сомневаться ни к чему, значит, она мне именно с вас говорила. – Обо мне? – Да, о вас, сосед. Представьте себе, когда я ей рассказала о беде, что стряслась с Луизой и Жерменом, такими добрыми и такими честными, которых преследует этот злющий Жак Ферран, – конечно, я удержалась и не сказала ей, что вы ими обоими интересуетесь, так как вы мне запретили об этом говорить, – так вот, Певунья мне объявила, что если бы одна великодушная особа, с которой она, Певунья, знакома, узнала бы о злосчастной и незаслуженной судьбе бедных моих узников, то особа эта наверняка пришла бы им на помощь. А я у нее спросила, как имя этой особы, в ответ она назвала ваше имя, господин Родольф. – Тогда это она, именно она… – Сами понимаете, мы обе были очень удивлены таким открытием, вернее сказать, сходством имен; и потому мы пообещали написать друг дружке, одного ли того же Родо-льфа мы знаем… И сдается, что вы, сосед, один и тот же Родольф. – Да, я интересовался судьбой этой бедной девочки… Но то, что вы мне рассказали, то, что вы встретили ее в Париже, так меня поразило, что, если бы вы не привели мне таких подробностей о вашей встрече с нею, я по-прежнему считал бы, что вы заблуждаетесь… Однако прощайте, соседка… то, что я узнал от вас о Певунье, заставляет меня откланяться… Оставайтесь и дальше столь же осторожной, никому не говорите о том, что неизвестные друзья в свой срок окажут покровительство и Луизе и Жермену. Эту тайну необходимо сохранять сейчас больше, чем когда-либо раньше. Кстати, а как поживает семейство Мореля? – Все он» чувствуют себя с каждым днем лучше, господин Родольф, сама госпожа Морель уже поднялась на ноги, а дети просто на глазах поправляются. Все они обязаны вам своим благополучием, да и самой жизнью… Вы были так щедры к ним, так великодушны!.. А как себя чувствует сам Морель, как его здоровье? – Гораздо лучше… Как раз вчера я справлялся о нем; время от времени у него наступает просветление, и теперь появилась твердая надежда, что его вылечат от безумия… Мужайтесь, милая соседка, и до скорого свидания… Вы ни в чем не нуждаетесь? Вам хватает тех денег, что вы зарабатываете? – О да, господин Родольф; я ведь прихватываю теперь часть ночи, и мне это совсем не трудно, ведь я все равно почти не сплю. – Увы, бедная вы моя! Боюсь, что папа Пету и Рамонетта не слишком много поют, если они ждут, чтобы вы первая запели… – Вы не ошибаетесь, господин Родольф; я и мои пташки, мы теперь совсем не поем. Господи, вы, пожалуй, станете надо мной смеяться, господин Родольф, но все равно я скажу: по-моему, они понимают, что мне так грустно!.. Да, и они теперь не встречают меня веселым щебетаньем, а встречают теперь такой нежной, такой жалобной трелью, как будто хотят утешить меня. Не правда ли, я просто сумасшедшая, что этому верю, господин Родольф? – Вовсе нет. Я уверен, что птички – ваши добрые друзья, и они вас так любят, что замечают ваше горе. – И то правда, мои милые маленькие пташки такие умные! – простодушно сказала Хохотушка, очень обрадовавшись, что сосед поддержал ее веру в то, что канарейки, скрашивающие ее одиночество, так умны и прозорливы. – Тут сомнений быть не может: чувство признательности всех делает умнее. А теперь прощайте… Вернее, до скорого свидания, соседка, надеюсь, уже недалек тот день, когда ваши красивые глаза опять станут веселыми, такими веселыми, что папе Пету и Рамонетте нелегко будет за вами угнаться. – Как хорошо, если это окажется правдой, господин Родольф! – воскликнула Хохотушка, подавив тяжкий вздох. – Прощайте же, сосед. – Прощайте, соседка, до скорой встречи. Родольф никак не мог уразуметь, почему г-жа Жорж, не предупредив его, отвезла в Париж Лилию-Марию или позволила девушке поехать туда одной: он спешил возвратиться к себе, чтобы послать нарочного в Букеваль. В ту минуту, когда принц очутился на улице Плюме, он увидел, что у дверей его особняка остановилась почтовая карета: это вернулся из Нормандии Мэрф. Эсквайр поехал туда, как мы уже говорили, для того, чтобы разрушить зловещие планы мачехи г-жи д’Арвиль и ее сообщника Брадаманти.  Глава X МЭРФ И ПОЛИДОРИ   Лицо у сэра Вальтера Мэрфа сияло. Выйдя из кареты, он отдал слугам принца пару пистолетов, снял свой длинный дорожный сюртук и, не тратя времени на то, чтобы переодеться, последовал за Родольфом, который, не скрывая нетерпения, направился в свои апартаменты. – Хорошие новости, ваше высочество, хорошие новости! – воскликнул эсквайр, оставшись вдвоем с Родольфом. – С негодяев сорвана маска, господин д’Орбиньи спасен… Вы вовремя послали меня туда… Опоздай я всего на час, и новое преступление совершилось бы! – А как госпожа д’Арвиль? – Она просто светится от радости, что вновь обрела нежную привязанность отца, она несказанно рада, что, последовав вашим советам, прибыла вовремя для того, чтобы вырвать его из лап неминуемой смерти. – Стало быть, Полидори… – Был и на этот раз достойным сообщником мачехи госпожи д’Арвиль. Но какое чудовище эта мачеха! А как хладнокровна!.. Как дерзка!.. Ну а уж этот Полидори!.. Ах, ваше высочество, вы как-то сказали, что хотите поблагодарить меня за то, что вы именуете доказательствами моей преданности вам… – Я всегда говорил о доказательствах твоей дружбы, мой славный Мэрф… – Так вот, ваше высочество, никогда, никогда еще моя дружба к вам не подвергалась более трудному испытанию, чем в сложившихся там обстоятельствах, – сказал эсквайр полусерьезным и полушутливым тоном. – Что ты хочешь этим сказать? – То, что я щеголял в костюме угольщика, то, что я претерпел, бродя по улицам Сите, и tutti quanti[131] мои деяния – ничто, просто ничто, ваша светлость, по сравнению с той поездкой, какую я только что совершил в обществе этого окаянного Полидори. – Что я слышу? В обществе Полидори?.. – Да, я привез его с собой… – Привез с собой? – Вот именно… Судите сами, какой у меня был спутник… Целых двенадцать часов мне пришлось пробыть рядом с человеком, которого я презираю, которого я ненавижу больше, чем кого-либо другого на свете. Уж лучше путешествовать в обществе змеи… самой ненавистной для меня твари. – А где Полидори сейчас? – Он в доме на аллее Вдов… под хорошей и надежной охраной… – И что же, он не противился и послушно поехал с тобой? – Нет, совсем не противился… Я предоставил ему выбор: быть на месте арестованным французскими властями или стать моим узником на аллее Вдов. Он без колебаний предпочел второе. – Ты совершенно правильно поступил, лучше, чтобы он был тут, у нас под руками. Ты просто золотой человек, мой милый старый Мэрф… Но расскажи мне о своей поездке. Мне не терпится узнать, как тебе удалось изобличить эту недостойную женщину и ее столь же недостойного сообщника. – Это оказалось куда как просто: я лишь в точности следовал вашим указаниям, и мне удалось устрашить и раздавить этих гнусных людишек. В сложившихся обстоятельствах вы, ваше высочество, как всегда, были на высоте: вы спасли людей порядочных и покарали злодеев. Поистине вы подобны благодетельному провидению!.. – Сэр Вальтер, сэр Вальтер, вспомните о льстивых речах барона фон Грауна, – сказал Родольф улыбаясь. – Ладно, пусть так, ваше высочество. Я приступаю к рассказу, а еще лучше будет, если вы соблаговолите сначала прочесть вот это письмо маркизы д’Арвиль, из него вы узнаете обо всем, что произошло до моего приезда, который привел в полное замешательство Полидори. – Где это письмо? Давайте его сюда скорее. Мэрф вручил Родольфу письмо маркизы и прибавил: – Как было между нами условлено, я не стал провожать госпожу д’Арвиль в дом ее отца, а слез раньше и остановился в гостинице, вернее, на постоялом дворе, он находится в нескольких шагах от замка: там я должен был дожидаться часа, когда понадоблюсь госпоже маркизе. Родольф с нетерпением и нежным вниманием принялся за чтение письма. Вот что в нем было написано:   «Ваше высочество! Я и так у вас в неоплатном долгу, отныне я вам обязана еще и жизнью моего отца!.. Я буду излагать только факты; они вам скажут лучше меня, как безмерна моя благодарность вам, она переполняет меня до самой глубины души. Поняв всю важность советов, которые вы мне передали через сэра Вальтера Мэрфа, нагнавшего меня по дороге в Нормандию вскоре после того, как я выехала из Парижа, я постаралась как можно скорее попасть в замок Обье. Уж не знаю почему, но физиономии встретивших меня людей показались мне зловещими; я не увидала среди них ни одного из наших старых слуг, живших в доме; меня никто не знал, и мне пришлось назвать себя. Я узнала, что отец уже несколько дней серьезно болен и что моя мачеха только что привезла врача из Парижа. Сомнений больше не было: речь шла о докторе Полидори. Я хотела, чтобы меня тут же проводили к отцу, и спросила, где сейчас старый камердинер, к которому отец был сильно привязан. Оказалось, что некоторое время тому назад этот человек покинул замок; об этом мне сообщил дворецкий, проводивший меня в предназначенные мне покои; после этого он сказал, что пойдет предупредить о моем приезде мою мачеху. Владело ли мною предубеждение, была ли я во власти заблуждения? Но мне чудилось, что мой приезд был нежелательным для теперешних отцовских слуг. Все в замке казалось мне каким-то мрачным, даже зловещим. В том расположении духа, в котором я пребывала, человек старается ничего не упустить и сделать правильные выводы. Я замечала повсюду следы беспорядка и нерадивости, могло показаться, что все вокруг решили не уделять должного внимания жилищу, ибо его вскоре предстояло покинуть. Мое беспокойство, моя тревога возрастали с каждой минутой. Кое-как устроив дочь и ее гувернантку в моей комнате, я уже собиралась отправиться к отцу, как вдруг вошла моя мачеха. Несмотря на присущее ей двуличие и свойственное ей самообладание, она, как мне показалось, была ошеломлена моим внезапным приездом. – Господин д’Орбиньи не ожидал вашего визита, сударыня, – сказала она мне. – Он в таком тяжелом состоянии, что такого рода сюрприз может оказаться для него гибельным. Вот почему я полагаю необходимым оставить его в неведении и не сообщать ему о вашем появлении; ведь он не сможет понять, чем вызван ваш приезд, и… Я не дала ей закончить фразу. – Произошло огромное несчастье, сударыня, – ответила я. – Умер господин д’Арвиль… Он стал жертвой роковой неосторожности. После этого ужасного происшествия я не могла оставаться в своем доме в Париже, и я хочу провести первое время траура возле своего отца. – Стало быть, вы теперь вдова!.. Какое неслыханное везение! – воскликнула моя мачеха с яростью. Вы ведь знаете обстоятельства моего злосчастного брака, который эта женщина устроила, чтобы отомстить мне, и потому вашему высочеству будет понятна вся жестокость ее возгласа. – Именно потому, что я опасаюсь, как бы и вам, сударыня, не выпало на долю столь неслыханное везение, я и приехала сюда, – сказала я ей, быть может, и немного неосторожно. – Я хочу видеть своего отца. – Сейчас это совершенно невозможно, – ответила она, побледнев, – встреча с вами будет для него опасной встряской. – Если мой отец так серьезно болен, – воскликнула я, – как могло случиться, что меня об этом не известили? – Такова была воля самого господина д’Орбиньи, – ответила мне мачеха. – Я вам не верю, сударыня, и хочу сама убедиться в правдивости ваших слов, – сказала я и сделала шаг к двери. – Повторяю вам, что ваше неожиданное появление может нанести вашему отцу непоправимый вред, – воскликнула она, встав передо мной и преграждая мне путь. – Я не позволю вам войти в покои господина д’Орбиньи, прежде чем я не сообщу ему о вашем приезде со всеми предосторожностями, каких требует его состояние. Я была в ужасной растерянности, ваше высочество. Мое неожиданное появление и в самом деле могло причинить опасное волнение отцу; но моя мачеха, обычно такая хладнокровная, отличавшаяся таким самообладанием, теперь, казалось, была настолько испугана моим присутствием, у меня были столь веские основания сомневаться в том, что она искренне заботится о здоровье моего отца, человека, за которого она вышла замуж из алчности, и, наконец, присутствие в замке доктора Полидори, убийцы моей матери, – все это переполняло меня ужасом, и, понимая, что мое появление может стать причиной сильного волнения отца, я больше не колебалась, сознавая, что его жизни грозит опасность, и только я могу его спасти. – Я хочу немедленно видеть отца, – сказала я мачехе. И хотя она вцепилась мне в руку, я направилась к двери… Потеряв над собой власть, эта женщина попыталась вторично, чуть не силой помешать мне выйти из комнаты… Ее невероятное упорство удвоило мою тревогу, и я вырвалась из ее рук. Зная, где расположены покои отца, я опрометью кинулась туда и вошла… О ваше высочество! Никогда в жизни я не забуду представшее мне зрелище и то, что затем последовало… Мой отец изменился до неузнаваемости; он сильно исхудал, был бледен, и черты его лица выражали сильное страдание; он полулежал в большом кресле, откинув голову на подушку… Возле камина, совсем рядом с моим отцом, стоял доктор Полидори; сиделка поднесла ему чашку, и он уже собирался накапать в нее несколько капель какой-то жидкости из небольшого хрустального флакона, который был у него в руке….. Длинная рыжая борода придавала его физиономии особенно зловещий вид. Я вошла так стремительно, что у Полидори вырвался удивленный жест, он обменялся выразительным взглядом с моей мачехой, которая поспешно вошла в комнату следом за мной, и, вместо того чтобы подать моему отцу приготовленное питье, он поставил флакон на камин. Подчиняясь инстинкту, в котором я до сих пор не могу отдать себе отчета, я быстро завладела флаконом. Тут же заметив удивление и страх, овладевший моей мачехой и Полидори, я мысленно поздравила себя с тем, что так поступила. Мой отец, ошеломленный моим приходом, казалось, был этим возмущен, чего, впрочем, я ожидала. Полидори бросил на меня свирепый взгляд; несмотря на присутствие сиделки и моего отца, я боялась, что этот негодяй, поняв, что его преступление вот-вот раскроется, может дойти до крайности. Я поняла, что в этот решающий миг мне необходима поддержка; я позвонила, в комнату быстро вошел какой-то слуга; я попросила его передать моему камердинеру – тот был заранее мною предупрежден, – чтобы он отправился на постоялый двор и принес мне несколько нужных мне вещей; сэр Вальтер Мэрф знал: для того чтобы не вызвать подозрений у моей мачехи в том случае, если мне придется послать за ним в ее присутствии, я прибегну к такому условному знаку. Изумление моего отца и моей мачехи было так велико, что слуга вышел из комнаты раньше, чем они успели произнести хотя бы одно слово; и тогда я успокоилась: через несколько минут должен был появиться рядом со мною сэр Вальтер Мэрф. – Что все это значит? – спросил у меня отец слабым голосом, но тон у него был властный и разгневанный. – Вы приехали сюда, Клеманс… без моего приглашения… Затем, не успев появиться в моих покоях, вы завладеваете флаконом, в котором содержится микстура, прописанная мне врачом… Объясните мне ваше сумасбродство!.. – Выйдите из комнаты, – приказала моя мачеха сиделке. Та послушно удалилась. – Успокойтесь, друг мой, – продолжала моя мачеха, обращаясь к моему отцу. – Вы ведь знаете, что малейшее волнение может причинить вам вред. Коль скоро ваша дочь пожаловала сюда против вашей воли и ее присутствие вам неприятно, обопритесь о мою руку, я провожу вас в маленькую гостиную; а тем временем наш славный доктор объяснит госпоже д’Арвиль, до какой степени ее поведение неосторожно, чтобы не сказать более… И она бросила многозначительный взгляд на своего сообщника. Я угадала намерения моей мачехи. Она хотела увести отца, оставить меня наедине с Полидори: в возникших крайних обстоятельствах он применил бы, без сомнения, силу, чтобы вырвать у меня флакон, который мог послужить неопровержимой уликой, явным доказательством его преступных замыслов. – Вы совершенно правы, – сказал мой отец, обращаясь к моей мачехе. – Раз меня преследуют даже в моем собственном доме, не уважая моей воли, я уйду и освобожу место назойливым людям. И, с трудом поднявшись, отец оперся на руку моей мачехи и сделал несколько шагов, направляясь в маленькую гостиную. В ту же минуту Полидори двинулся ко мне; я, не теряя времени, подошла к отцу и сказала ему: – Я хочу объяснить вам свое неожиданное появление, объяснить, почему я, как вам кажется, странно себя веду… Со вчерашнего дня – я вдова… И со вчерашнего дня мне известно, что ваша жизнь под угрозой, отец. Он, сгорбившись, передвигался с трудом. При этих моих словах отец остановился, с усилием выпрямился и, с глубоким удивлением посмотрев на меня, воскликнул: – Вы овдовели?.. Моя жизнь под угрозой?! Что все это значит? – Кто осмелился угрожать жизни господина д’Орбиньи, сударыня? – с вызовом спросила моя мачеха. – Да, от кого исходит эта угроза?.. – подхватил Полидори. – От вас, сударь, и от вас, сударыня, – ответила я. – Какое ужасное, какое отвратительное обвинение!.. – воскликнула моя мачеха и шагнула ко мне. – Я докажу то, что сказала… – ответила я. – Но ведь это страшное обвинение!. – вырвалось у моего отца.

The script ran 0.026 seconds.