Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Генрик Сенкевич - Потоп [1884-1886]
Язык оригинала: POL
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history, История, Роман

Аннотация. В четвёртый том Собрания сочинений Генрика Сенкевича (1840—1916) входит вторая (гл. XVIII — XL) и третья части исторического романа «Потоп» (1886).

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 

И тут пан мечник, в восторге от собственной политики и хитроумия, так явно подморгнул Оленьке, что та испугалась, не увидел бы этих знаков князь. Он, однако, все заметил. «Они не верят мне», – подумал он. Однако, хоть он и не выказал гнева, его это все-таки больно кольнуло. Он был искрение убежден, что не верить Радзивиллу есть оскорбление его личности, хотя бы ему и явилась прихоть иногда кое-что выдумать. – Патерсон мне говорил, – сказал он, помолчав, – что ваша милость хочет мне отдать свои деньги под расписку. Я тебе в этом охотно иду навстречу, так как, признаюсь, наличный грош мне сейчас на руку. Когда будет мир, поступай, как захочешь, или деньгами получай, или же я дам тебе пару деревень взамен, чтобы ты не остался внакладе. Тут он обратился к Оленьке: – Прости меня, ясновельможная панна, что мы при столь совершенной твоей особе говорим не о высших материях и не на идиллические темы. Недостойная наша беседа, да уж времена пошли такие, что преклонению и обожанию нельзя давать воли. Оленька опустила очи и, взявшись кончиками пальцев за подол, сделала вежливый реверанс, чтобы ничего не отвечать. Тем временем у мечника в голове созрел план, неслыханно глупый, но сам он счел его чрезвычайно каверзным. «И с девицей сбегу, и денег не дам», – думал он. После чего, крякнувши и пригладив несколько раз чуприну, он сказал так: – Мне очень приятно угодить вашей княжеской светлости. Я ведь еще и не все сказал Патерсону, у меня и с червонцами ведь мерочка найдется, закопана на особицу, чтобы в разе чего не потерять целиком наличности. Кроме этого, и у других Биллевичей найдутся бочонки, но их закапывали под присмотром вот этой девицы, без меня, так что она одна может вычислить место, поскольку умер тот человек, который закапывал. Ну и позволь нам, ваша светлость, ехать вдвоем, тогда мы привезем тебе уж все. Богуслав пронзительно посмотрел на него. – Как это? Ведь Патерсон говорил, что вы уже послали челядь, а они-то должны знать, где деньги, если поехали. – Но о других никто не знает, одна она. – Они ведь должны быть закопаны в каком-то приметном месте, можно его указать словами или же delineare[331] на бумаге. – Слова – они все на ветер, – ответствовал мечник, – а на бумажке челядь не поймет. Мы поедем двое, вот и все. – Господи, ваша милость, ты же должен лучше знать свои сады, езжай один. Зачем панне Александре еще ехать? – Один я не поеду! – решительно ответил пан мечник. Богуслав уже во второй раз испытующе поглядел на него, после чего уселся поудобней и тросточкой, каковую держал в руке, стал похлопывать себя по башмакам. – Это так важно? – сказал он. – Ладно! Но в таком случае я дам два кавалерийских полка, они вас отвезут и привезут. – Не нужно нам никаких полков. Мы одни поедем и вернемся. Это нам родные края, нам ничего там не угрожает. – Я, как хозяин, пекущийся о благе своих гостей, не могу разрешить, чтобы панна Александра ехала без вооруженной охраны, так что, ваша милость, выбирай: или едешь ты один, или вы едете вдвоем, но с эскортом. Пан мечник заметил, что он попал в свою же ловушку, и это ввергло его в такой гнев, что он, позабыв обо всех предосторожностях, завопил: – Это ваша светлость давай выбирай: либо мы едем вдвоем без полков, либо я денег не дам! Панна Александра умоляюще посмотрела на него, но он уже побагровел и начал пыхтеть. По натуре это был человек осторожный, даже робкий, любящий все дела совершать по доброму согласию, но если уж он переступал черту, когда накипало на душе или когда дело касалось чести Биллевичей, тогда он с какой-то отчаянной отвагой кидался в бой, даже на самого могучего врага. Вот и сейчас он схватился рукою за левый бок и, грохнув саблей, начал орать во все горло: – Тут что, татарский полон? Порабощать свободного человека? Топтать коренные права? Богуслав, облокотившись на ручки кресла, смотрел со вниманием, безо всяких видимых признаков гнева, однако же взор его с каждым мгновением становился все более холодным, а трость все сильней постукивала по башмакам. Если бы пан мечник знал Богуслава лучше, он бы понял, какие тучи собираются над его головой. С Богуславом просто страшно было иметь дело, поскольку никогда не было известно, когда над придворным кавалером, над привыкшим владеть собой дипломатом возьмет верх дикий, необузданный магнат, способный растоптать всякое сопротивление с жестокостью восточного деспота. Хорошее воспитание, светскость, приобретенные при лучших европейских дворах, осмотрительность, которую он проявлял по отношению к людям, и утонченность – все это были хорошенькие, махровые цветочки, под которыми таился тигр. Но мечник о том не ведал и в ослеплении гнева продолжал кричать: – Ты, ваша светлость, не прикидывайся, мы тебя знаем!.. и гляди, ни шведский король, ни курфюрст, которым ты обоим служишь против отчизны, ни твое княжество тебя не прикроют от трибунала, а сабли шляхетские тебя еще проучат… молокосос!.. Тут Богуслав встал, в одно мгновение переломил своими железными руками тросточку и, швырнувши ощепья под ноги мечнику, произнес страшным, приглушенным голосом: – Вот тебе ваши права! Вот тебе трибуналы! Вот вам ваши привилегии! – Караул, поругание! – крикнул мечник. – Молчать, шляхтишка! – крикнул князь. – Я тебя в порошок сотру! И он уже шел к нему, чтобы схватить ошеломленного мечника и швырнуть об стену. Тут панна Александра встала между ними. – Что вы, ваша светлость, хотите сделать? – сказала она. Князь запнулся. Она стояла перед ним с раздувающимися ноздрями, с горящим лицом, с огненными очами, как гневная Минерва. Грудь ее вздымалась под тканью, как морская волна, и так она была прекрасна в своем гневе, что Богуслав засмотрелся на нее, и все страсти, как змеи, до сих пор скрывавшиеся в глубинах души, выявились на его лице. Через мгновение гнев его прошел, самообладание вернулось к нему, он все смотрел на Оленьку, наконец лицо его смягчилось, он склонил голову на грудь и произнес: – Прости меня, ангельская панна! В душе у меня столько мук и скорби, что я не властвую над собой. Сказавши все это, он вышел из комнаты. Оленька начала ломать руки в отчаянии, а мечник, опомнившись, стал рвать на себе волосы и закричал: – Все псу под хвост пустил, погубил тебя своими руками! Князь потом целый день не показывался. Даже обедал он у себя в покоях, сам-друг с паном Саковичем. Взбаламученный до крайности, он никак не мог собраться с мыслями. Терзала его какая-то горячка. Это была предвестница тяжелой лихорадки, которая вот-вот должна была накинуться на него с такою силой, что обычно он во время приступов весь цепенел, и приходилось его растирать. Однако он приписывал свое состояние в тот день безумной силе любви и понимал дело так, что либо должен получить удовлетворение, либо помереть. Однако же, передав Саковичу весь разговор с мечником, он сказал: – У меня руки-ноги жжет, мурашки по спине бегают, во рту печет, горечь какая-то. А? Что это со мной, ко всем чертям?.. Никогда еще у меня такого не бывало!.. – А ваша светлость князь совестью своей подавился, как жареный петух кашей… Курятина ты, князь, курятина и есть! Ха-ха-ха! – Дура ты! – А хотя бы! – Нужны мне твои остроты! – А ты возьми, ваша светлость, лютню и подскочи девке под окошечко, может, тебе что и покажут… кулачок… пан мечник. Тьфу! И какой, черт побери, из Богуслава Радзивилла вояка? – Ах, дурошлеп! – Согласен! Я вижу, твоя светлость, сам с собой уже заговариваешь и сам себе правду в глаза валишь. Ну, смелей, смелей! Не жалей гонору! – Гляди, Сакович, как мой Кастор забалует, то и ему ногой под ребро перепадает, а тебе может выпасть приключение похуже. Сакович вздыбился, как бы глубоко уязвленный, на манер россиенского мечника, а поскольку у него был особый дар лицедейства, он и начал орать, причем столь похоже на мечника, что, не видя, кто кричит, можно было бы обознаться. – Это что, мы в татарском полоне? Порабощать свободного человека, топтать исконные права? – Оставь, оставь, – как в горячке, говорил князь, – ведь за эту старую чурку она была готова себя прозаложить, а тебя некому защищать. – Если она готова была себя заложить, чего ж ты ее не взял!.. – Не иначе как тут были какие-то чары. Или она мне чего подсыпала, или светила так складываются, что я ума решился… Видел бы ты, как она этого шелудивого дядьку заслонила… Однако же ты дурной! У меня в голове помутилось! Гляди! Какие руки горячие! Эх, ее бы, такую, миловать да к сердцу прижать, да еще… – И потомство завести! – ввернул Сакович. – А что, точно! Хочешь знать, так и будет, а то меня от такого жара разорвет, как гранату. Господи, что со мной… Жениться мне, что ли, ко всем чертям? Сакович подобрался. – Об этом, ваша княжеская светлость, и не затевайте думать. – А я именно это думаю, а если чего захочу, то и совершу, хоть целый полк Саковичей мне повторяй целый день: «Не затевайте думать, ваша светлость». – Эй, шутки кончились, я вижу! – Да, я болен, околдован, не иначе! – А тогда почему ваша светлость не хочет меня послушаться? – Да уж придется, наверное! И пропади они пропадом, все эти сны, и все Биллевичи, и в придачу вся Литва с трибуналами и с Яном Казимиром вдогонку. Нет, иначе я не добьюсь… Вижу, не добьюсь… Ладно, хватит! Ну и что? Великое дело, великая вещь, подумаешь! Я-то, дурак, все взвешивал, куда перетянет. И боялся то снов, то Биллевичей, то процессов, то мелкоты этой, шляхтичей, да что Ян Казимир победит! Ну, скажи мне, ведь я дурак! Слыхал? Приказываю тебе сказать мне, что я дурак! – А я этого не слышу, ведь сейчас говорит сам Радзивилл, а не проповедник кальвинизма в этом мире. А ты, видно, совсем больной, ваша светлость, я тебя в таком волнении никогда еще не видел! – Правда! Ага! В самые тяжелые времена я только рукой махал да посвистывал, а сейчас как будто в меня кто шпоры всаживает. – Это все странно, потому что если девка вашей светлости нарочно подсыпала приворотного зелья, то не затем же, чтобы потом сбежать, а ваша княжеская светлость, кажется, говорил, что они хотели оба втихую убраться. – Мне сообщил Рифф, что это все влияние Сатурна, из которого как раз в этом месяце выходят горючие пары. – Ваша светлость, взял бы ты лучше в патроны Юпитера, ему и без свадеб везло в любви. Все будет хорошо, только не поминай, ваша княжеская светлость, ни о какой свадьбе, разве что так, для видимости… Вдруг пан ошмянский староста стукнул себя в лоб. – А ну, погоди, ваша светлость… Я ведь слышал о похожем случае в Пруссии… – Тебе что, дьявол в ухо нашептывает, а? Но пан Сакович долго не ответствовал; наконец лицо его прояснилось, и он сказал: – Ну, благодари свою фортуну, светлейший князь, что Сакович твой друг. – А что, что-нибудь новенькое? – Э, пустяк! Я буду дружкой на свадьбе вашей светлости, – тут Сакович поклонился, – для такого худородного слуги, как я, это большая честь… – Не кривляйся, говори быстро! – Да просто в Тильзите существует некто Пляска или как там его, а он в свое время был ксендзом в Неворанах, однако от сана отрекся, принял лютеранство, женился и бежал под крылышко к курфюрсту, а ныне он торгует копчушкой со Жмудью. В свое время сам епископ Парчевский старался его заполучить обратно в Жмудь, где бы ему подложили под ноги хорошенькую поленницу дров, но курфюрст не стал выдавать единоверца. – Мне-то что до этого? Не тяни из меня душу! – А вам вот что. Он вас с панночкой сошьет вместе, как верх с подкладкой, ты понимаешь, ваша княжеская светлость? А портной-то фальшивый, к цеху своему не относится, из-под него работку можно и распороть, понимаешь, ваша милость? Такое шитво цех никогда не узаконит, а все будет без шума и скандалов. Мастерюге можно будет затем шею свернуть, ваша светлость сам станет потом жаловаться, что был сплошной обман. Но ведь перед этим-то будет: crescite et multiplicamini…[332] Я первый даю мое благословение. – И понимаю и не могу понять… – сказал князь. – А, к черту! Я понимаю прекрасно, Сакович! Ты, никак, вампир, зубастый небось на свет уродился. Ох, плачет по тебе палач, чувствую… Но покуда я жив, с твоей головы ни один волосок не упадет, а приличную мзду обещаю… В таком случае я… – Ваша светлость торжественно попросит руки панны Биллевич у нее самой и у мечника. Если они тебе откажут, если дело не выгорит, прикажи с меня шкуру спустить, ремней для сандалий из нее понаделать и чтобы я топал на покаяние в… Рим. С Радзивиллом еще можно покобениться, если он пожелает любви, но уж когда он захочет жениться, тут ни один шляхтич не будет просить, чтобы его долго по шерстке гладили. Только ты, ваша светлость, князь, должен сказать мечнику и панне, что из-за курфюрста и шведского короля, которые тебе сватают принцессу Бипонтинскую, ваш брак должен остаться под секретом, пока не будет заключен мир. Ну, а уж в брачном контракте нарисуйте им, что хотите. Все равно оба костела этого дела не признают… Ну? Богуслав мгновение молчал, однако под слоем краски у него на щеках проступили красные пятна. Затем он сказал: – Времени нет, через три дня я обязан, обязан выступить на Сапегу. – Вот именно! Если бы времени было побольше, нельзя было бы объяснить, зачем приехал первый попавшийся ксендз и на скорую руку венчает, а в спешке все можно. Они ведь то же самое подумают: «Если уж быстро, то быстро!» Она девка рыцарского рода, ваша светлость может ее и в поход забрать с собою… Ах ты король мой, если даже Сапега тебя побьет, ты все равно уже половину виктории одержал! – Ладно, ладно! – сказал князь. Однако в этот момент его хватила первая судорога, так что ему свело челюсти, и он больше не мог сказать ни слова. Он весь оцепенел, а потом его стало колотить и валять, как рыбу, вынутую из воды. Однако же, прежде чем перетрусивший Сакович успел привести врача, судороги кончились.  ГЛАВА XVII   После разговора с Саковичем на следующий день пополудни князь Богуслав отправился прямо к россиенскому мечнику. – Сударь мой пан мечник! – начал он. – В нашу последнюю встречу я тяжело провинился, поскольку поддался гневу в моем собственном доме. Меа culpa!.. И тем больше моя вина, что я сей афронт учинил человеку, чей род от века дружески связан с Радзивиллами. Но я пришел умолять о прощении. Пусть мои искренние сожаления послужат вам сатисфакцией, а мне покаянием. Ваша милость, ты издавна знаешь Радзивиллов, ты знаешь, что мы тяжелы на извинения; однако же, поскольку я нанес урон твоему возрасту и достоинству, то я первый, не глядя, кто я и что я, прихожу к тебе с повинной головой. А уж ты, старый друг нашего дома, не пожалеешь мне, верю я, своей руки? Сказавши так, он вытянул руку, а мечник, первый задор которого давно уже поостыл, не посмел не подать ему своей руки, хоть и протянул он ее колеблясь и со словами: – Ваша княжеская светлость, верни нам свободу, вот тут и будет наилучшая сатисфакция. – Вы свободны и можете ехать хоть сегодня. – Спасибо вашей княжеской светлости, – ответствовал пораженный мечник. – Только одно условие, которое, ради бога, не отвергай. – Это какое? – с опасением спросил мечник. – Чтобы ты терпеливо выслушал, что я скажу. – Что ежели так, тогда я буду слушать хоть до вечера. – А ты заранее не давай мне расписку, а поразмысли час или два. – Видит бог, нам бы свободу вернуть, а так я на все согласен. – Свободу ты, сударь мой пан благородный, обретешь, только не знаю, захочешь ли ты ею воспользоваться и так ли уж невтерпеж будет тебе покинуть мой кров. Я был бы счастлив, если бы ты мой дом и все Тауроги целиком почитал своими, но теперь послушай. Знаешь ли ты, сударь мой, почему я так противился отъезду панны Биллевич? Я же догадался, ведь вы просто хотели сбежать, а мне столь племянница вашей милости полюбилась, что ради вида ее одного я был бы готов, что ни день, переплывать Геллеспонт, как тот самый Леандр ради Геры… Мечник в одну секунду снова побагровел. – Это мне, ваша светлость, смеешь ты такое говорить? – Именно вашей милости, мой наилюбезнейший сударь. – Ваша светлость! Ищи фортуны у дворовых девок, а благородной девицы не тронь, а то я тебе покажу! Ты можешь ее держать в неволе, можешь в склеп запереть, но бесчестить ее тебе нельзя! – Бесчестить нельзя, – ответил князь, – но можно поклониться старому Биллевичу и сказать ему: «Выслушайте, отче! Дайте мне вашу племянницу в жены, ибо не могу я без нее жить». Мечник так поразился, что не мог вымолвить ни слова, только все усами шевелил да глаза у него вылезли из орбит; потом он стал кулаками протирать свои очи и, глядя то на князя, то по сторонам, наконец сказал: – Это во сне или наяву? – Ты не спишь, сударь мой, не спишь, а чтобы тебя получше убедить, я повторю тебе cum omnibus titulis[333]. Я, Богуслав, князь Радзивилл, конюший Великого княжества Литовского, прошу у тебя, Томаша Биллевича, россиенского мечника, руки твоей племянницы, панны ловчанки Александры. – Как это? Господи! Ваша светлость хорошо подумал? – Я-то подумал, теперь ты подумай, сударь мой, годится ли кавалер для барышни… – Да у меня от удивления дух захватывает… – Теперь ты видишь, бесчестные ли у меня были намерения… – И ваша светлость не посмотрит на наше худородство? – Что так низко Биллевичи себя ставят, так ценят шляхетский свой герб и древность рода? Неужто это мне Биллевич говорит? – Ваша светлость, я знаю, что начало роду нашему надо искать еще в Древнем Риме, но… – Но, – перебил его князь, – ни гетманов, ни канцлеров в нем нет. Ничего! Электорами вас можно назвать, как моего бранденбургского дядю. Если ж в нашей Речи Посполитой королем может быть избран шляхтич, то нам пределов нету. Мой мечник, и даст бог, мой дядюшка, я ведь рожден от княгини бранденбургской, отец мой происходит из Острожских, однако дед, достославной памяти Кшиштоф Первый, тот, которого звали Перуном, великий гетман, канцлер и виленский воевода, был женат primo voto[334] на девице Собек, и корона у него с головы не слетела из-за этого, хотя Собкувна была шляхтянка благородного происхождения, как все другие. Зато, когда покойник родитель женился на дочке курфюрста, все удивлялись, зачем он свой гонор теряет, хотя он как раз роднился с правящим домом. Вот такая у вас, к дьяволу, шляхетская спесь. Но, сударь, признайся, ведь ты не думаешь, что Собек выше Биллевича? А? С этими словами князь начал с большой фамильярностью похлопывать пана мечника по спине, а шляхтич растаял как воск и отвечал: – Господи благослови тебя, ваша светлость, за благородные помыслы… Просто камень с сердца свалился! Эх, ваша светлость, если бы не разница в вере! – Только католический ксендз будет нас венчать, другого я и сам не желаю. – Мы всю жизнь будем тебя благодарить за это, тут ведь дело в божьей благодати, а господь бог не послал бы ее какому-то паскуднику… Тут пан мечник прикусил язычок, поскольку сообразил вовремя, какую обидную для князя мысль собирался выразить, но Богуслав даже не заметил этого, напротив, он милостиво усмехнулся и добавил: – И насчет вероисповедания потомства я тоже перечить не стану, нет такой жертвы, какой бы не принес я вашей красавице… Лицо мечника прояснилось, как будто на него упал луч солнца. – Да, господь бог красотой не обидел нашу баловницу… Это верно! Богуслав снова похлопал его по плечу и, нагнувшись, стал шептать на ухо шляхтичу: – А что первый будет парень, я ручаюсь, картинка будет, а не парень! – Хи-хи!.. – Другого у панны Биллевич быть не может. – У панны Биллевич с Радзивиллом, – добавил мечник, наслаждаясь соединением этих имен. – Хи-хи! Вот пойдет хорошенький шум по Жмуди!.. А что господа Сицинские, недруги наши, скажут, когда Биллевичи возвысятся? Ведь они даже старого полковника не пощадили, хоть это был муж, римлянам подобный, уважаемый по всей Речи Посполитой. – Мы их выгоним со Жмуди, пан мой мечник! – Господи боже милосердный, неисповедимы пути твои, но если ты в своих помыслах захочешь, чтобы паны Сицинские лопнули от зависти… Господи, да будет твоя воля! – Аминь! – заключил Богуслав. – Ваша светлость! Не бери во зло, что я не буду рядиться перед тобой в великого гордеца, как подобает человеку, у которого девку замуж просят, а просто выкажу свою радость. Ведь мы жили в печали, не зная, что нас ожидает, и все толковали в худшую сторону. Дошло до того, что мы и о вашей княжеской светлости плохо думали, и вдруг оказывается, что наши страхи и опасения были напрасны и что можно верить нашему прежнему к тебе уважению. Это у меня, ваша княжеская светлость, прямо камень с души свалился… – Неуж и панна Александра так обо мне думала? – Она? Да будь я Цицероном, и то бы я не мог достойно описать ее преклонение перед вашей светлостью в первое время… Я так думаю, что ее добродетели и прирожденная как бы несмелость создали преграду в выражении чувств. Но когда она узнает об искренних вашей светлости намерениях, тогда, я уверен, девка даст сердцу волю, оно же не замедлит кинуться на луга любви с большой охотой. – И Цицерон бы не сказал искусней! – ответил Богуслав. – А в радости-веселье и речи льются. Однако же если ваша светлость такой благодарный слушатель, что все принимаешь, тогда уж я до конца буду откровенным. – Ну, будь откровенным, пан мечник… – Девка-то хоть и молодая, но his mulier[335] и разум имеет под стать мужчине, страх какая характерная. Не один бы мужичок там бы остановился, где она даже не подумает. Что зло, то влево отбросит, что добро, то вправо… сама тоже вправо. Вроде и создание нежное, а раз уж избрала себе дорожку, то хоть из пушек стреляй, куда там! Не свернет. Она в деда пошла и в меня; отец был прирожденный солдат, но мужик мягкий… мать же, de domo Войниллович, двоюродная сестра панны Кульвец, тоже была с характером. – Я рад это слышать, уважаемый пан мечник. – Так вот ты не поверишь, вельможный князь, что за супостат девка! На шведов да на всех недругов Речи Посполитой – просто завзятый враг. Если кого заподозрит в измене, хоть в малейшей, так тут же непобедимое чувствует к нему отвращение, будь то даже ангел, не человек. Ваша светлость! Прости старому человеку, который тебе в отцы годится хоть по возрасту, если не по знатности: брось шведа… То же хуже татарина отчизны поработитель! Двинь свое войско против сучьего сына, и не только я, но и она потянется за тобой на поле боя! Извиняй, князь, извиняй!.. Вот сказал, что сам думал! Богуслав, помолчавши, превозмог себя и начал так: – Почтенный пан мечник! Вчера бы вы могли допустить, но сегодня вам уже не годится думать, будто бы я хотел вас объехать на кривых, говоря, что я стою на стороне короля и отчизны. Так вот, под присягой, как родственнику, повторяю, что когда я сказал о мире и об его условиях – это была подлинная правда. Хотел бы и я броситься на поле боя, меня вся моя природа к этому побуждает, но я же вижу, что не в том спасенье, и настоящая любовь заставляет меня действовать другим способом… И я должен сказать, что добился неслыханного, ибо после проигранной войны могу заключить такой договор, чтобы вся мощь победителя послужила побежденной стране, такого и сам кардинал Мазарини не постыдился бы… Не одна панна Александра, но и я тоже наравне с ней ощущаю odium[336] к нашим врагам. Что же, однако, делать? Как спасать эту землю? Nec Hercules contra plures![337] Так что я подумал про себя так: «Не погибать, что было бы легче и почетней, а спасать». А поскольку я в делах такого рода учился у больших дипломатов, поскольку я и родственник курфюрста, и у шведов, через брата Януша, нахожусь в доверии, то я начал переговоры, а каков был их cursus[338] и прибыток для Речи Посполитой, то ты уже, вельможный пан, знаешь: конец войне, конец гонениям на вашу католическую веру, костелы, духовенство, на шляхетское сословие, на мужицкое, шведская помощь в войне с московитами и с казаками, бог даст, и расширение границ… И все это за одну только уступку, за то, что Carolus после Казимира станет королем. Кто больше совершит для отчизны в наше тяжелое время, пусть мне его покажут! – Это правда… это слепому ясно… да вот шляхетскому сословию очень прискорбно покажется, если отменят свободные выборы. – А что важней: выборы или отчизна? – Это все единое, вельможный князь, это кардинальнейший фундамент Речи Посполитой… А что такое отчизна, если не совокупность прав, привилегий и свобод, принадлежащих благородному сословию?.. Хозяина найти себе и при чужом правлении можно. Гнев и тоска молнией промелькнули в глазах Богуслава. – Carolus, – сказал он, – подпишет pacta conventa[339][340], как подписывали его предшественники, а уж после его смерти мы изберем себе, кого захотим… хотя бы того Радзивилла, который народится от биллевичской панны. Мечник остановился, ослепленный этой мыслью, и наконец поднял руку и закричал с огромным воодушевлением: – Consentior![341] – Вот и я подумал, что ваша милость, согласится, хотя бы потом наследственный трон останется нашей семье, – сказал с ядовитой улыбкой князь. – Все вы такие!.. Ну ладно, это дело будущего. Пока что необходимо, чтобы мирные переговоры привели к цели. Понимаешь, вельможный пан, дядечка? – Необходимо, право слово, необходимо! – повторил с глубоким убеждением мечник. – А привести к цели они могут потому, что я желанный посредник для его шведского величества, а знаешь, по каким причинам?.. Так вот, у Carolus'a одна сестра замужем за де ла Гарди, а другая, принцесса Бипонтинская, она еще девица, и ее хотят выдать за меня, чтобы быть в сродстве с нашим домом и заодно с войсками Литвы. Отсюда он ко мне и мирволит, и дядя курфюрст его поощряет в этом. – Как же это? – спросил обеспокоенный мечник. – Вот так, вельможный мечник, но за вашу голубицу я отдаю всех принцесс бипонтинских вместе с их княжеством Двух Мостов, да и все мосты в мире. Однако же дразнить шведскую зверюгу мне не стоит, для чего я делаю вид, что якобы склоняюсь на их предложения; но пусть только подпишут мирный договор, тогда увидим! – Ну! Они что, могут не подписать, если узнают, что ваша светлость женился? – Вельможный пан мечник, – сказал солидно князь, – ты меня подозреваешь в неверности отчизне… А я, как честный ее сын, спрашиваю тебя ныне: имею ли я право пожертвовать благом Речи Посполитой ради себя? Пан Томаш обратился в слух. – И что будет? – А ты сам подумай, пан вельможный, что тут будет? – Господи, да я уж вижу, что свадьбу придется отложить, а в присловье говорится: «Что нескоро, то неспоро». – Мое сердце не изменится, я полюбил на всю жизнь, а вашей чести надо бы знать, что своей верностью я бы мог посрамить и самое Пенелопу. Мечник еще больше напугался, ибо он имел как раз обратное представление о верности князя, что, кстати, подтверждалось его всем известной репутацией, а князь, как бы желая совсем доконать мечника, прибавил: – Но ты, может, и прав, никто не знает, что с ним завтра будет: я и занедужить могу, и уже чувствую, что у меня все заложило, вчера вон так меня скрутило, Сакович еле вытащил; и умереть я могу, погибнуть в походе на Сапегу, а уж сколько будет волокиты, уговоров, хлопот, этого на бычьей шкуре не хватит места записать. – Ради господа бога, говори, что делать, ваша светлость! – Ну что я скажу, – отвечал князь печально, – я бы сам был рад, чтобы поскорей все преграды пали. – Вот именно, чтобы пали… Обвенчаться, а потом будь что будет… Богуслав вскочил на ноги. – Клянусь Евангелием! Вельможный пан, с твоим разумом быть бы тебе литовским канцлером. Я в три дни того не выдумаю, что вельможному пану сразу в голову пришло! Точно! Так! Обвенчаться и сидеть тихо. Вот это голова! Я ведь и так через два дня на Сапегу выступаю, поскольку обязан! За это время мы протопчем тайную дорожку в девичью светелку, а потом в путь! Вот это дипломат! Посвятим мы с тобой в эту тайну двух-трех проверенных людей и в свидетели их возьмем, чтобы венчание было formaliter![342] Составим брачный контракт, о приданом позаботимся, к которому я сам добавлю запись, и до срока – ша! Сударь мечник! Спасибо тебе от всего сердца, спасибо! Иди в мои объятия, а потом ступай к моей красе ненаглядной… Я буду ждать ее ответа, сидеть как на угольях! А пока отправлю-ка Саковича за ксендзом! Будь здоров, папаша, а даст бог, вскорости и дедка Радзивилла! С этими словами князь выпустил ошеломленного шляхтича из своих объятий и выскочил из комнаты. – Господи! – сказал про себя, охолонувши, мечник – Я ему дал такой мудрый совет, что его и Соломон бы не постыдился, а сам желаю, чтобы без этого все обошлось. Тайна-то оно тайна… А все-таки, как ни ломай голову, как ни бейся лбом о стенку, другого не надумаешь; это любому ясно! А, чтоб поганых шведов морозом пришибло да выморило всех до последнего!.. Если бы не эти переговоры, венчание-то было бы со всеми церемониями, еще со всей Жмуди понаехали бы на свадьбу. А тут к собственной жене муж должен обувши войлоки красться, чтобы не наделать шуму. Тьфу, пропасть! Не скоро Сицинские лопнут от зависти, хотя их эта чаша не минует. Произнеся все это, он пошел к Оленьке. Тем временем князь продолжил свой совет с Саковичем. – Ходил тот шляхтич на задних лапах, как медведь, – говорил он Саковичу, – меня и то утомил! Уф! Я его за это стиснул, аж ребрышки на нем затрещали, и так давай трясти, что, думаю, сейчас сапоги у него вместе с портянками с ног полетят… А что я ему наплел. «Дядюшка, дядюшка!» Он прямо на глазах стал раздуваться, как будто целой кадушкой бигоса подавился! Тьфу! Тьфу! Погоди! Будешь ты у меня дядюшкой, у меня таких дядюшек на целом свете возами возить… Сакович! А я уж вижу, как она меня в своей комнатке ждет и принимает, глазки закрывши и ручки скрестивши… Погоди и ты тоже! Исцелую я тебе эти глазки… Сакович! Возьмешь в пожизненное владение Пруды за Ошмяной!.. Когда Пляска может тут быть? – К вечеру. Спасибо вашей княжеской светлости за Пруды… – Ничего! К вечеру? Это значит вот-вот… Если бы можно было еще сегодня, хоть и в полночь, но повенчаться! У тебя контракт готов? – Готов. Я уж расщедрился от имени вашей княжеской светлости. Девушке для украшения отписал Биржи. Мечник потом будет выть, как собака, когда у него их отберут. – Посидит в подземелье, так успокоится. – Не понадобится. Если венчание окажется незаконным, то уж все незаконно. Ну, что, разве я не говорил вашей светлости, что они согласятся? – С ним-то не было ни малейших трудностей… Вот интересно мне, что она скажет… Что-то его не видно! – А они кинулись обниматься и от чувств плачут, да вашу княжескую светлость благословляют, да умиляются твоей доброте и красоте. – Не знаю, какой там красоте, что-то я плохо стал выглядеть. Мне все время нездоровится, теперь боюсь, как бы вчерашнее оцепенение снова не наехало. – Да ну, употребишь, ваша светлость, побольше горяченького… А князь уже встал перед зеркалом. – Под глазами синяки, и дурак Фуре мне сегодня брови криво нарисовал. Гляди, правда криво? Вот я прикажу пальцы ему в курок мушкета ввернуть, а вместо камердинера возьму себе обезьяну. Что же это мечника нету?.. Я уже к девушке хочу! Хоть поцеловать-то она себя перед свадьбой разрешит… поцеловать… обсмаковать!.. Как быстро сегодня темнеет… А для Пляски, чтобы не упирался, нужно щипчики заранее в огонек положить… – Пляска не будет упираться, это шельма порождения ехиднина. – И венчание будет шельмованное. – Шельма шельму венцом ошельмует. На князя нашло хорошее настроение. – Где сводник будет дружкой, там другой свадьбы не может быть! Они ненадолго замолчали, а затем начали оба хохотать, но их ржание как-то зловеще отдавалось в темном покое. Надвигалась глубокая ночь. Князь начал расхаживать по комнате, громко стуча чеканом, на который он вынужден был крепко опираться, поскольку после вчерашнего онемения ноги ему еще плоховато служили. Вскоре слуги внесли канделябры со свечами и вышли, однако порыв ветра склонил язычки пламени так, что они долго не могли установиться прямо и горели, сильно растапливая воск. – Глянь, как горят свечи, – произнес князь, – это что за предзнаменование? – Что одна особа растает ныне, как воск. – Странно, как долго они мигают. – Может, это душа старого Биллевича пролетает над пламенем? – Дурак ты! – порывисто сказал князь Богуслав. – Страшный дурак! Ну ты выбрал же время говорить о духах! Наступило молчание. – В Англии говорят, – начал князь, – что если в доме находится какой-либо дух, то всякая свеча будет гореть синим пламенем, а эти, погляди! Горят желтым, как обычно. – Ерунда! – сказал Сакович. – В Москве есть люди… – А ну, тихо!.. – прервал его Богуслав. – Мечник подходит… Нет! Это ветер качает ставню. Дьявол подсунул эту тетку девушке… Кульвец-Гиппоцентаврус! Слышал о чем-нибудь подобном? Ну и похожа же она на химеру! – Если пожелаешь, ваша княжеская светлость, я на ней поженюсь. Тогда она вам не будет помехой. Пляска нам с ней на ходу что надо припаяет. – Ладно. Я подарю ей на свадьбу деревянную лопату, а тебе фонарь, чтобы было чем светить. – Но я буду твоим дядечкой… Богуславчик… – Не забудь про Кастора! – отвечал князь. – Не гладь Кастора, Поллукс мой, против шерсти, он может укусить! Дальнейший разговор был прерван приходом мечника и панны Кульвец. Князь живо пошел навстречу им, опираясь на свой чекан. Сакович встал. – Ну? Можно к Оленьке? – спросил князь. Но мечник только руками развел и голову опустил. – Ваша светлость! Моя племянница говорит, что завещание полковника Биллевича запрещает ей распоряжаться своей судьбой, а если бы даже и не запрещало, то и тогда бы, ваша светлость, не имея к вам сердечной склонности, она бы за вас не вышла. – Сакович! Слыхал? – страшным голосом отозвался Богуслав. – Об этом завещании и я знал, – говорил мечник, – но сначала я не счел его за непреодолимое impedimentum[343]. – Да чихал я на ваши шляхетские завещания! – сказал князь. – Плевать мне на ваши шляхетские завещания! Понял!.. – А нам не плевать! – ответил, вскинувшись, пан Томаш. – А по завещанию девице дорога либо в монастырь, либо за Кмицица. – За кого, мелюзга? За Кмицица?.. Я вам покажу Кмицицев! Я вас проучу!.. – Ты кого, ваша светлость, мелюзгой назвал? Биллевича? И мечник, впав в бешенство, подбоченился, однако Богуслав тут же хватил его обухом чекана в грудь, так что внутри у шляхтича что-то екнуло, и он пал наземь, а сам князь, ткнув лежащего ногой, чтобы освободить путь к двери, выскочил без шляпы из комнаты. – Иисусе! Мария! Иосиф! – вопила панна Кульвец. Но Сакович схватил ее за плечо и, приставивши ей кинжал к груди, сказал: – Тихо, дорогуша, тихо, горлиночка моя, а то я тебе твое тонкое горлышко подрежу, как колченогой куре. Сиди тут спокойно и не ходи наверх, поскольку там твоей племяшке сейчас устроют свадьбу. – Негодяй! Убийца! Безбожник! – крикнула она. – Зарежь меня, ведь я буду кричать на всю Речь Посполитую. Брат убит, племянница обесчещена, я не хочу жить! Бей, убийца, режь! Люди! Сюда! Поглядите!.. Ее слова заглушил Сакович, заткнув ей рот своей могучей дланью. – А ну, тихо, мотовило кривое! Тихо, песья трава! – сказал он. – Я тебя не прирежу, зачем дьяволу подсовывать его же добычу, а чтобы ты у меня не орала, как павлин, пока ты не успокоишься, я тебе твою дивную мордашку завяжу собственным твоим платком. А сам возьму лютню и сыграю тебе «Ой, вздыхаю». Неужели ты меня не полюбишь, не может быть. С этими словами пан ошмянский староста с ловкостью настоящего грабителя завязал рот панны Кульвец платком, а руки-ноги во мгновенье ока скрутил поясом, после чего кинул ее на диван. Затем он сел около нее и, поудобней вытянувшись, спросил спокойно, как бы начиная обычный разговор: – Как ты думаешь, ясновельможная панна? Мне сдается, что Богусь тоже себе полегоньку управился? И вдруг он вскочил на ноги, ибо двери быстро распахнулись и в них показалась панна Александра. Лицо ее было бело как мел, волосы слегка растрепаны, брови сдвинуты, а очи горели гневом. Увидев лежащего мечника, она бросилась перед ним на колени и начала ощупывать ему голову и грудь. Мечник глубоко вздохнул, открыл глаза, сел и принялся озирать комнату, как бы пробудившись ото сна, затем, опершись рукой оземь, он попробовал встать, что ему вскоре удалось с помощью девушки, и тогда он неверным шагом дошел до кресла и рухнул на него. Оленька же тогда только заметила панну Кульвец, лежавшую на диване. – Ты что ее, убил? – спросила она Саковича. – Упаси боже! – ответил ошмянский староста. – Приказываю тебе ее развязать! Столько силы было в ее голосе, что Сакович, не ответив ни слова, как будто приказ исходил от самой княгини Радзивилл, стал развязывать бесчувственную панну Кульвец. – А теперь, – произнесла панна, – иди к своему хозяину, он там лежит наверху. – Что случилось? – закричал, опомнившись, Сакович. – Ваша милость, ты за него ответишь! – Не перед тобой, слуга! Прочь отсюда! Сакович выскочил как полоумный.  ГЛАВА XVIII   Сакович не отходил от князя два дня, ибо второй припадок оказался еще более тяжелым, чем первый; челюсти у Радзивилла так были стиснуты, что потребовалось разжимать их ножом, чтобы влить лекарство, приводящее в чувство. Вскоре князь пришел в сознание, однако он трясся, дергался, подскакивал на своем ложе, выгибался, как смертельно раненный зверь. Когда прошло и это, наступила ужасная слабость; целую ночь он смотрел в потолок, ничего не говоря. Поутру, после приема одурманивающих средств, он погрузился в тяжелый, крепкий сон, а около полудня пробудился снова, весь залитый потом. – Как ваша княжеская светлость себя чувствует? – спросил Сакович. – Мне получше. Письма никакие не пришли? – Пришли от курфюрста и Стенбока, они лежат тут, на столе, но чтение нужно отложить, потому что у вашей светлости нету сил. – Давай сейчас… слыхал? Ошмянский староста взял письма и подал, а Богуслав дважды прочитал их, после чего, немного подумав, сказал: – Завтра трогаемся на Подлясье. – Завтра, ваша светлость, ты будешь в постели, как и сегодня. – Я буду на коне, как и ты!.. Молчи, не возражай!.. Староста умолк, и воцарилось молчание, прерываемое только солидным и медленным «тик-так» гданьских часов. – И совет был дурацкий, и замысел дурацкий, – внезапно произнес князь, – и я тоже дурак, что тебя послушал… – Я знал, что, если не выйдет, вину свалят на меня, – ответил Сакович. – Потому что глупость сморозил. – Совет-то был разумный, но что делать, если там сам дьявол в услужении, который всех упреждает, так я за это не ответчик. Князь приподнялся в постели. – Ты думаешь?.. – сказал он, пронзительно глядя на Саковича. – А что, ваша светлость не знает папистов? – Знаю, знаю! Мне тоже часто приходило в голову, что все это могут быть чары… Со вчерашнего дня я вообще уверен. Ты прямо угадал мою мысль, поэтому я тебя и спросил, так ли ты думаешь? Но вот кто из них входит в сношенье с нечистой силой?.. Ведь не она же, она боится бога… и не мечник, он слишком дурак!.. – Да хотя бы вот тетка… – Может быть… – Я для верности связал ее вчера крест-накрест, а перед тем приставил ей ножик к глотке, и вообрази себе, ваша светлость, смотрю сегодня, а острие как в огне оплавлено. – Покажи! – Да я его кинул в воду, хоть в рукоятке была здоровенная бирюза. Я уж предпочел больше его не касаться. – Теперь я тебе расскажу, что со мной вчера приключилось… Я влетел к ней как сумасшедший. Что говорил, не помню… Но знаю, что девка крикнула: «Лучше я в огонь кинусь!» Знаешь, там камин такой огромный. И тут же бросилась! Я за ней. Схватил ее за талию. На ней уже одежда тлеет. Я и гашу и держу ее, все разом. И тут дурман на меня наехал, челюсти свело… Как будто кто, сказать можно, жилы из шеи дернул… Потом мне показалось, что эти искры, которые вокруг нас летают, обратились в пчел и жужжат, как пчелы… Вот так, как ты меня видишь, правда! – А дальше что? – Ничего больше не помню, только такой страх, как будто я лечу в бездонный колодец, в бесконечную глубину. Вот это страх… надо сказать, это страх! У меня и сейчас еще волосы на голове встают дыбом… Нет, не тот страх, а… Как это выразить… И тошнота, и тоска неизмеримая, и непонятное изнеможение… Счастье еще, что силы небесные меня не покинули, а то бы я с тобой сейчас не разговаривал. – У вашей светлости был припадок… И сама-то хворь такова, что разные штучки могут являться перед глазами, но для верности можно было бы приказать порубить немного льду на реке и эту бабу сплавить. – А, пес с ней! Все равно мы утром выступаем, а потом придет весна, звезды встанут по-другому, ночи будут короткие, и всю нечистую силу искоренит. – А если мы утром выступаем, то уж лучше, ваша светлость, брось эту девку. – Да уж поневоле должен… Вообще у меня всякое желание пропало. – Отпусти их, пусть проваливают к дьяволу! – Этого не будет! – Почему? – Да мне этот шляхтич проговорился насчет громадных денег, они у него в Биллевичах закопаны. Если я отпущу его с девушкой, они свое добро откопают и уйдут в леса. По мне, уже лучше держать их тут, а денежки реквизировать… Сейчас война, сейчас все можно! Он, кстати, сам напросился. Вот и прикажем перекопать сады в Биллевичах пядь за пядью; ничего, должны найти. А мечник, раз уж тут сидит, и шума не подымет на всю Литву, что его грабят. Меня прямо зло берет, как подумаю, сколько я тут денег напрасно потратил на эти забавы и турниры, а все зря! Все зря!.. – А меня уже давно зло берет на эту девку. Честно говорю вашей светлости, что, когда она вчера пришла и говорит мне, как последнему холую: «Иди, слуга, наверх, там твой хозяин лежит», – я ей чуть голову не свернул, как птичке, я ведь подумал, что это она ткнула вашу светлость ножом либо подстрелила из пистолета. – Ты же знаешь, что я не люблю, когда у меня тут командуют. Правильно сделал, что не совался, я бы тебя приказал теми самыми щипцами покусать, которые были приготовлены для Пляски… Девушки не касайся… – А Пляску я уже выпроводил обратно. Он был в полном недоумении, и на что его привозили, не зная, и зачем гонят вон. Хотел возмещения, вроде толковал, что «в торговле есть убытки», но я ему сказал: в награду ты поздорову уносишь отсюда ноги!.. Нешто мы вправду завтра выступаем на Подлясье? – Истинный бог. А войска уже выступили, как я приказал? – Рейтары уже вышли в Кейданы, оттуда они должны идти в Ковно и там ждать… Наши польские хоругви пока здесь, мне что-то не с руки их было выпускать вперед. Вроде и верные люди, а все же могут снюхаться с конфедератами. Гловбич пойдет с нами; казаки Вротынского тоже, Карлстрем со шведами идет в передовом дозоре… По дороге согласно приказу они будут вырезать бунтовщиков и в особенности мужичье. – Отлично. – Кириц с пехотой будет подтягиваться не спеша, чтобы было в тяжелую минуту на кого опереться. Если мы должны бить как молния и наш расчет будет только на скорость, то не знаю, на что нам могут пригодиться прусские и шведские рейтары. Жалко, не хватает польских хоругвей, между нами говоря, ничего нет лучше… – А артиллерия выступила? – Да. – Как это? И Патерсон? – Нет! Патерсон тут, он ухаживает за Кетлингом, тот покалечился собственной шпагой. Он его очень любит. А я, не зная Кетлинга как отважного офицера, еще бы подумал, что он умышленно напоролся, чтобы не идти в поход. – Тут надо будет оставить человек сто, то же самое в Россиенах и Кейданах. Шведские гарнизоны у нас хилые, а де ля Гарди и так клянчит людей у Левенгаупта каждый день. А еще и мы уйдем, тогда бунтовщики вообще забудут о шавельском разгроме и снова головы подымут. – Они и без того подымают. Я снова слышал, что в Тельшах вырезали шведов. – Шляхта или мужики? – Да холопы под водительством ксендза, но есть и отряды шляхты, особенно близ Лауды. – Лауданские все ушли с Володыёвским. – Осталась еще куча подростков и дедов. Так и эти за оружие хватаются, они ведь прирожденные вояки. – Без денег мятежники ничего не докажут. – А вот мы в Биллевичах деньгами запасемся. Это надо быть таким гением, как ваша светлость, чтобы так со всем справиться. Богуслав горько усмехнулся. – В этой стране больше ценят того, кто умеет подлизаться к ее королевскому величеству и шляхте. Гением быть не окупается. Счастье еще, что я князь Римской империи, не привязывать же и меня за ногу к первой попавшей сосне. Мне бы только доходы регулярно приходили из здешних имений, а так вся эта Речь Посполитая меня не касается. – Лишь бы не конфисковали. – Раньше мы конфискуем Подлясье, если не всю Литву. А пока позови мне Патерсона. Сакович вышел и вскоре вернулся с Патерсоном. У княжеского ложа начался совет, в результате которого решено было завтра на рассвете выступать и скорым маршем идти на Подлясье. Князь Богуслав вечером чувствовал себя уже настолько хорошо, что пировал с офицерами и даже изволил развлекаться и шутить допоздна, с удовольствием внемля ржанию коней и звону оружия хоругвей, готовящихся выступить в поход. Временами он глубоко вздыхал и потягивался в кресле. – Я вижу, что этот поход меня вылечит, – говорил он офицерам, – я ведь со всеми этими переговорами да развлечениями здесь засиделся. Богом клянусь, почуют мою руку конфедераты и наш экс-кардинал в короне[344]. А Патерсон осмелился ответить на это: – Счастье еще, что Далила не остригла волос у Самсона. Богуслав на мгновение задержал на нем свой странный взгляд, от которого шотландец пришел было в замешательство, но вскоре лицо князя прояснила страшноватая улыбка. – Если Сапега тут у них опора, – сказал он, – то я его так тряхну, что вся Речь Посполитая свалится ему на голову. Разговор шел по-немецки, так что все офицеры-чужеземцы поняли князя прекрасно и ответили хором: – Аминь! Назавтра войско во главе с князем выступило, не дожидаясь дня. Прусские помещики, которых приманил сюда блеск княжеского двора, стали разъезжаться по домам. За ними двинулись в Тильзит те, кто искал в Таурогах убежища от опасностей войны, а теперь Тильзит казался им понадежней. Остались только мечник, панна Кульвец и Оленька, не считая Кетлинга и старого офицера Брауна, командовавшего маломощным гарнизоном. Мечник после того памятного удара обушком лежал чуть не две недели, иногда харкая кровью, однако, поскольку кости были целы, он начал помаленьку приходить в себя и подумывать о побеге. Тем временем из Биллевичей приехал эконом с письмом от самого Богуслава. Мечник сначала не хотел читать письма, но вскоре передумал, по совету панны Александры, которая была того мнения, что лучше знать все планы врага. «Милостивый государь пан Биллевич! Concordia res parvae crescunt, discordia maximae dilabuntur![345] Судьба так решила, что мы расстались не в том согласье, какового мое уважение для ясновельможного пана и его прекрасной племянницы требует и в чем, бог свидетель, не моя вина, поскольку ты, ясновельможный пан, знаешь лучше меня, что за мои искренние намерения вы мне отплатили неблагодарностью. Того же, что бывает во гневе сделано, не следует по дружбе брать в расчет, надеюсь поэтому, что мои пылкие поступки ты, ясновельможный пан, соблаговолишь простить обидой, от вас полученной. Я вам тоже от всего сердца прощаю, как мне то велит христианская любовь к ближнему, и стремлюсь вернуться к доброму согласию. А чтобы дать тебе, ясновельможный пан, доказательства, что никакой обиды в моем сердце не осталось, я считаю делом чести не отказывать тебе в той услуге, которой ты от меня добивался, и принимаю деньги ясновельможного пана…» Тут мечник прекратил чтение, ударил кулаком по столу и завопил: – Да скорей он мой труп увидит, чем полушку из моего сундука!.. – Читай дальше, батюшка, – сказала Оленька. Мечник снова поднес к глазам письмо. «…которых добыванием я, не желая утруждать ясновельможного пана и здоровьем его жертвовать в наши бурные времена, приказал заняться и все подсчитать…» На этом месте мечнику изменил голос, и письмо упало из рук на пол; на мгновение могло показаться, что шляхтич утратил речь, потому что он, вцепившись пальцами в свой чуб, дергал волосы со всей силы. – Бей его, кто в бога верит! – выкрикнул он наконец. А Оленька на это: – Одной обидой больше, божья кара ближе, ибо скоро переполнится чаша терпения…  ГЛАВА XIX   Отчаяние мечника было столь велико, что девушка вынуждена была его утешать и заверять, что деньги эти не пропащие, что само письмо может служить распиской, а у Радзивилла, хозяина стольких владений в Литве и на Руси, будет с чего взыскивать. Однако, поскольку трудно было предвидеть, какая судьба ждет их в дальнейшем, особенно если Богуслав с победой вернется в Тауроги, они начали еще настойчивей думать о побеге. Оленька, правда, советовала его отложить, пока Гасслинг-Кетлинг не выздоровеет, поскольку Браун был мрачный и нелюбезный солдафон, слепо повинующийся приказам, и с ним было не сговориться. Что касается Кетлинга, то тут девушка хорошо знала, что он покалечился специально, чтобы остаться рядом с ней, поэтому она глубоко верила – он готов для нее на все. Совесть, правда, ее мучила одним вопросом: имеет ли человек право ради собственного спасения жертвовать судьбой, а может, и жизнью другого человека, однако угроза, висевшая над ней в Таурогах, была так страшна, что во сто крат превышала опасности, которые угрожали Кетлингу, если бы он бросил службу. Ведь Кетлинг, как офицер просто превосходный, везде мог найти себе место, причем еще более достойное, а вместе с ним и таких могучих покровителей, как король, пан Сапега или пан Чарнецкий. И при том он будет служить благородному делу и найдет поле деятельности, чтобы отблагодарить эту страну, приютившую его, изгнанника. Смерть грозила ему только в том случае, если бы он попал в руки Богуслава, но ведь Богуслав еще не завладел всей Речью Посполитой! Девица перестала колебаться, и, когда здоровье молодого офицера настолько улучшилось, что он мог нести службу, она позвала его к себе. Кетлинг предстал перед нею бледный, исхудавший, без кровинки в лице, но, как всегда, полный почтения, обожания и покорности. При виде его у Оленьки навернулись слезы на глаза, поскольку это была единственная добрая душа во всех Таурогах, и при том столь бедная и страдающая душа, что, когда Оленька спросила его о здоровье, молодой офицер ответил: – К сожалению, хорошо, а лучше бы мне было умереть… – Вам надо бросать эту службу, – ответила, глядя на него с сочувствием, девушка, – ведь такое благородное сердце должно быть уверено, что служит благородному делу, благородному королю. – Увы! – повторил офицер. – Когда у вас кончается срок службы? – Только через полгода. Оленька немного помолчала, потом подняла на него свои чудесные очи, которые в эту минуту потеряли свою строгость, и сказала: – Слушай меня, рыцарь. Я буду с тобой говорить как с братом, как с человеком, которому я верю: ты можешь и должен освободить себя от слова. Сказав это, она открыла ему все: и планы побега, и то, что рассчитывает на его помощь. Она доказывала ему, что он может найти место везде, и прекрасное место, такое же, как его прекрасная душа, почетное место, какое только его рыцарское сердце может себе желать; наконец, она завершила свою речь такими словами: – Я вам буду благодарна до самой смерти. Я хочу отдать себя под защиту господа бога и постричься в монастырь, но где бы ты ни был, далеко или близко, на войне или в мире, я буду за тебя молиться, я буду просить у бога, чтобы моему брату и благодетелю он дал покой и счастье, поскольку я, кроме благодарности и молитвы, ничего ему дать не могу… В этом месте голос ее дрогнул, а офицер слушал ее, бледный как полотно, наконец он опустился на колени, сжал лоб ладонями и голосом, похожим больше на стон, сказал: – Я не могу, госпожа! Не могу… – Вы мне отказываете? – спросила его с удивлением панна Биллевич. А он вместо ответа начал молиться. – Господи, великий и милосердный! – говорил он. – С детских лет никогда ложь не коснулась уст моих, никогда меня не запятнал ни один бесчестный поступок. Еще подростком я защищал этой слабой рукой моего короля и родину; за что же, господи, ты караешь меня так тяжко и ниспосылаешь мне муку, вытерпеть которую, ты сам видишь, у меня не хватает сил! Тут он обратился к Оленьке: – Госпожа, ты ведь не знаешь, что значит приказ для солдата, в выполнении его для солдата не только обязанность, но и честь и слава. Меня связывает присяга, и более, чем присяга, мое рыцарское слово, что я не покину службу до срока, и то, что для нее нужно, я слепо выполню. Я солдат и дворянин, и я никогда не пойду по стопам тех наемников, которые предают свою честь и службу. И даже по приказу, и даже по твоей просьбе я не изменю своему слову, хоть и говорю это с мукой и болью. Если бы я, имея приказ никого не выпускать из Таурогов, стоял бы у ворот, и если бы ты сама, госпожа, захотела бы пройти через них вопреки приказу, то ты бы прошла, но через мой труп. Ты меня не знала, и ты ошиблась во мне. Но смилуйся надо мною, пойми, что я не могу помогать тебе в побеге и даже слушать о нем не должен, поскольку приказ был точный, его получил Браун и мы, пятеро оставшихся тут офицеров. О боже, боже! Если бы я предвидел, что будет такой приказ, скорей бы я двинулся в этот поход… Я вас не могу убедить, вы мне не верите, однако бог все видит, и пусть бог так меня судит после смерти, как правдивы мои слова, что я жизнь бы свою отдал без колебаний… а честь не могу, не могу… Сказав все это, Кетлинг сложил руки и замолк, совершенно обессиленный, только тяжело дышал. Оленька еще не опомнилась от удивления. У нее не было времени ни вдуматься, ни оценить как следует эту душу, исключительную по своему благородству; она только чувствовала, что у нее уходит из рук последняя надежда на спасение, что у нее отняли единственный способ освобождения из ненавистной неволи. Но она еще пробовала сопротивляться. – Послушайте, – сказала она, помолчав. – Я внучка и дочь солдата. Дед и отец мой тоже ставили честь выше своей жизни, но именно поэтому даже ради наград они бы не позволили себе слепо подчиняться… Кетлинг дрожащей рукой достал письмо из поясной сумки, подал его Оленьке и сказал: – Сама погляди, госпожа, считать ли мне такой приказ служебной обязанностью? Оленька заглянула в бумагу и прочла следующее: «Поскольку до нашего сведения довели, что урожденный Биллевич, россиенский мечник, намеревается тайно покинуть нашу резиденцию с намерениями, явно враждебными нам, чтобы своих знакомых, свойственников, родных и вассалов excitare ad rebellionem[346] против его шведского величества и против нас, приказываем офицерам, остающимся в гарнизоне в Таурогах, содержать урожденного Биллевича вместе с племянницей как заложников и военных пленников, охранять и не допускать их побега, под угрозой лишения чести и sub poena[347] военного суда…» – Приказ пришел с первого их привала, после выезда князя, – сказал Кетлинг, – поэтому он письменный. – Да свершится воля божья! – произнесла, помолчав, Оленька. – Ничего не поделаешь. Кетлинг чувствовал, что ему пора уходить, и не трогался с места. Его бледные губы время от времени шевелились, как будто он хотел что-то сказать, но голос ему не повиновался. Его терзало желание броситься к ее ногам и умолять о прощении, но он, в свою очередь, чувствовал, что у нее достаточно своих бед, и находил странную радость в том, что и он страдает и будет страдать, не жалуясь. В конце концов он поклонился и вышел в молчании, но тут же, в коридоре, он посрывал с себя повязки, которыми была затянута незажившая рана, и упал в обморок, а когда через час его нашла дворцовая стража неподалеку от лестницы и отнесла в цейхгауз, он уже был в таком тяжелом состоянии, что две недели не мог подняться с постели. Оленька после ухода Кетлинга некоторое время оставалась неподвижной. Она готова была ко всему, даже к смерти, но только не к отказу, поэтому в первый момент, несмотря на ее обычное мужество, она потеряла все свои силы и энергию, она почувствовала себя слабой, обычной женщиной, и хотя бессознательно повторяла: «Да будет божья воля», – все же боль обиды взяла верх над смирением, и обильные горькие слезы хлынули у нее из глаз. В это время вошел мечник, взглянул на племянницу и сразу же понял, что надо ждать плохих новостей, так что живенько спросил: – Господи боже! Что еще стряслось? – Кетлинг отказывается, – ответила девушка. – Все это подлецы, шельмы и собачья кость! Как это? Он отказывается помочь? – Он не только отказывается помочь, – ответила она, жалуясь, как малое дитя, – он еще говорит, что помешает нам, даже ценой собственной жизни. – Почему! Господи! Почему? – Потому что такая наша судьба! Кетлинг не изменник, но такая уж наша судьба, потому что мы самые несчастные из всех людей. – А, чтоб этих еретиков гром разразил! – крикнул мечник. – На невинных нападают, обирают, крадут, в тюрьме держат… Пропали наши головы! Честным людям не житье в такие времена! Тут он начал ходить быстрыми шагами по комнате и угрожать кому-то кулаками, а потом, скрипнув зубами, вымолвил: – Лучше уж воевода виленский, в тысячу раз лучше даже Кмициц, чем эти надушенные шельмы без стыда и совести! А когда Оленька, ничего не ответив, начала плакать еще горше, пан мечник смягчился и вскоре повел другие речи: – Не плачь. Кмициц мне потому подвернулся на язык, что уж он-то нас, по крайней мере, выручил бы из этого вавилонского плена. Он бы тебя не отдал всем этим Браунам, Кетлингам, Патерсонам и самому Богуславу. Да нет, все они, изменники, одинаковы! Не плачь! Слезами горю не поможешь, а тут надо помозговать. Ладно, пусть не хочет Кетлинг помогать… Чтоб его перекосило!.. Тогда без него обойдемся… Вроде в тебе есть мужской гонор, а в тяжелом случае и ты можешь хлюпать… Что говорит Кетлинг? – Он говорит, что князь велит нас стеречь как военных пленников, опасаясь, как бы вы, дядюшка, не собрали отряда и не пошли бы с конфедератами. Пан мечник подбоченился: – А! А! Шельма, испугался! И правильно, поскольку я так и сделаю, богом клянусь! – Получив приказ по службе, Кетлинг отвечает за него своей честью. – Ну и хорошо!.. Обойдемся без помощи еретиков! Оленька вытерла слезы. – Думаете, дядя, что будет можно? – Я думаю, что это нужно, а если нужно, то тогда и можно, хоть бы пришлось на канатах спускаться из этих окошек. А барышня тут же: – Извини, что я плакала… Давай скорей думать! Слезы у нее мгновенно высохли, брови сошлись с прежней энергией и решительностью. Как-то сразу выяснилось, что мечник не может найти выхода из положения и что девица соображает намного лучше. Но и у нее дело шло туго, поскольку было ясно, что их тут должны стеречь как следует. Тогда они решили ничего не предпринимать раньше, чем в Тауроги придут первые вести от Богуслава. И на этом они сосредоточили все свои надежды, уповая на божье возмездие для изменника родины и нечестивца. Ведь он мог и погибнуть, мог тяжело заболеть, его мог побить Сапега, и тогда в Таурогах бы начался переполох, и уж никто бы не смотрел за воротами так усердно. – Знаю я пана Сапегу, – говорил, подбадривая себя и Оленьку, мечник, – это вояка не из быстрых, но аккуратный и страшно упрямый. Его верность королю и отчизне exemplum для всех. Все заложил, распродал, но собрал такую силу, против которой Богуслав одно ничтожество. Этот почтенный сенатор, а тот ветрогон, этот верующий католик, а тот еретик, у этого солидность, а тому все гори огнем! И за кем будет тут виктория и божеское благословение? Отступит радзивиллова ночь перед сапегинским днем, отступит! Неужели нет на этом свете справедливости и наказания!.. Подождем давай новостей и помолимся за успех сапегинского оружия. И они стали ждать, однако прошел долгий месяц, тяжелый для измученных сердец, прежде чем прибыл первый гонец, и то не в Тауроги, а к Стенбоку, в Королевскую Пруссию. Кетлинг, который после разговора с Оленькой не смел показаться ей на глаза, прислал ей тут же записку следующего содержания: «Князь Богуслав победил пана Кшиштофа Сапегу под Бранском; несколько хоругвей кавалерии и пехоты уничтожено под корень. Он идет на Тыкоцин, где стоит Гороткевич». Для Оленьки это был просто гром с ясного неба. По своей девической простоте она считала, что полководческие таланты и рыцарские суть одно и то же, а поскольку она видела в Таурогах, как Богуслав с легкостью побеждал самых способных рыцарей, она по той же простоте вообразила, что он являет собою злую, но непобедимую силу, против коей никто не устоит. И надежда, что кто-нибудь одолеет Богуслава, совершенно гасла в ней. Напрасно мечник успокаивал ее и утешал тем, что молодой князь не мерился еще силами со старым Сапегой, напрасно ей доказывал, что даже одно только звание гетмана, которым король только что украсил старого пана Сапегу, должно дать этому последнему превосходство над Богуславом, она не верила, не смела верить. – Кто его победит? Кто перед ним устоит?.. – спрашивала она постоянно. Дальнейшие сообщения, казалось, подтверждали ее страхи. Несколькими днями позже Кетлинг снова прислал записку с донесением о разгроме Гороткевича и взятии Тыкоцина. «Все Подлясье, – писал он, – уже в руках князя, который, не ожидая пана Сапеги, сам идет на него большими переходами». «Пан Сапега тоже будет разбит!» – подумала девушка. И тут прилетела как бы первая ласточка, вестница весны, новость с другого края. На приморские земли Речи Посполитой она прилетела поздно, но зато была украшена всеми красками радуги, как дивная легенда первых веков христианства, когда святые еще ходили по земле, служа правде и справедливости. – Ченстохова! Ченстохова! – неслось из уст в уста. Сердца теплели и расцветали, как цветы на пригретой весенним солнцем земле. «Ченстохова защитила себя, видели ее самое, королеву польскую, как она прикрывала стены голубым покровом; смертоносные гранаты подкатывались перед ее святые стопы, ласкаясь, как домашние псы; у шведов отсыхали руки, мушкеты прирастали к их башкам, так что они отступили в страхе и стыде». Чужие друг другу люди, слышав эту весть, падали друг другу в объятия, плача от радости. Другие жаловались, что весть пришла так поздно. – А мы тут в слезах, – говорили, – мы в страданиях, мы в муках столько времени жили, а нужно было веселиться! И начало греметь по всей Речи Посполитой, и несся этот грозный грохот от Понта Эвксинского до Балтики, так что дрожали волны обоих морей; это народ верный, народ набожный вставал как буря в защиту своей королевы. Все сердца заполнила надежда, все зеницы загорались огнем; то, что раньше казалось страшным и непобедимым, таяло на глазах. – Кто его победит? – говорил девушке мечник. – Кто перед ним устоит? Теперь ты знаешь кто. Святая дева! И они оба с Оленькой целыми днями лежали, распластавшись крестом перед распятием, вознося богу благодарность за милосердие над Речью Посполитой; и перестали сомневаться в собственном спасении. О Богуславе же с давних пор ничего не стало слыхать, как будто он со всем своим войском канул в воду. Офицеры, оставленные в Таурогах, начали проявлять беспокойство и всматриваться в свое неверное будущее. Они бы предпочли этому глухому молчанию даже весть о поражении. Но ни одна весть не могла просочиться – наводящий страх Бабинич уже вышел со своими татарами на князя и перехватывал всех гонцов.  ГЛАВА XX   Но вот однажды в Тауроги прибыла в сопровождении конвоя из полусотни солдат панна Анна Борзобогатая-Красенская. Браун принял ее отменно вежливо, поскольку так ему повелело письмо Стаховича, подписанное самим Богуславом и рекомендующее оказывать уважаемой воспитаннице княгини Гризельды Вишневецкой всяческое содействие. Девушка была и сама по себе не без шарма; с первой минуты по приезде она принялась строить глазки Брауну, так что угрюмый немец завертелся, как на угольях; также она стала командовать и другими офицерами, одним словом, начала распоряжаться в Таурогах, как в собственном доме. В первый же день она познакомилась с Оленькой, которая, правду сказать, смотрела на нее с недоверием, но приняла ее вежливо, надеясь услышать какие-нибудь новости. Ануся же знала не так мало. Разговор начался с Ченстоховы, поскольку этого таурогские пленники жаждали прежде всего. Мечник навострил уши, чтобы ничего не упустить, и только время от времени прерывал рассказы Ануси восклицаниями: – Слава всевышнему! – Мне странно, – сказала наконец Ануся, – что до вас только сейчас дошли известия о чудесах пресвятой девы, это уже давнишняя история, я тогда еще была в Замостье, даже пан Бабинич еще за мной не приезжал – да нет! За несколько недель до того… Потом уже начали всюду бить шведов, и в Великой Польше, и у нас, а больше всех пан Чарнецкий, они от одного звука его имени бегут без оглядки. – А! Пан Чарнецкий! – воскликнул, потирая руки, мечник. – Этот-то им задаст перцу. Я о нем слышал еще с Украины, солдат что надо! Ануся же только ручками с платья как бы пылинку стряхнула и сказала как-то между делом, как о мелочи: – Да ну! Со шведами покончено! Старый пан Томаш выдержать уже не мог и, схвативши ее руку, совершенно утопил эту малость в своих огромных усищах и стал яростно целовать, а потом завопил: – Ах ты, моя прелесть! Ах ты, моя красавица! Твоими устами да мед пить! Не иначе, как ангелок слетел к нам в Тауроги! Ануся тут же стала покручивать пальцами кончики кос и, постреливая из-под бровей глазками, сказала: – Да ну, какой из меня ангел! Ведь и коронные гетманы стали шведов бить, и все регулярное войско с ними, и все рыцарство, и собрали конфедерацию в Тышовцах, и король присоединился к ним, и издали послание короля сейму, и даже мужики бьют шведов, и пресвятая дева благословляет… Она щебетала, как птичка, но от ее щебетанья сердце мечника совершенно растаяло, и хоть некоторые известия уже были ему не в новинку, мечник на радостях рыкнул на манер зубра; а по лицу Оленьки потекли обильные тихие слезы. Увидев это, Ануся, имевшая от природы доброе сердце, мгновенно прыгнула к ней и, обвив руками ее шею, стала быстро говорить: – Ты не плачь, вельможная панна… Мне тебя жалко, я этого видеть не могу… Чего ты плачешь? И столько чистосердечия было в ее голосе, что недоверчивость Оленьки тут же растаяла, и бедная девушка заплакала еще пуще. – Ты такая красивая у нас, вельможная панна, – утешала ее Ануся, – и плачешь… – Я от радости, – отвечала Оленька, – и от горя, что мы тут сидим в проклятой неволе, ни дня, ни часа не знаем… – Как это? У князя Богуслава? – Да, у этого изменника! У этого еретика! – взорвался пан мечник. А Ануся ему: – И со мной произошло то же самое, и потому я не плачу. Я не возражаю вашей милости, что князь изменник и еретик, но зато он придворный кавалер и уважает наш пол. – Чтоб его черти так уважали в пекле! – ответил мечник. – Ты еще не знаешь, на тебя, Ануся, он так не кидался, как на эту бедную девицу. Он ведь архишельма, и с ним Сакович такой же! Вот даст бог, гетман Сапега обоих пристукнет! – Пристукнет так пристукнет… Князь Богуслав ужасно больной, и войско у него слабое. Правда, он напал внезапно и победил несколько хоругвей и забрал Тыкоцин и меня в придачу, но ему ли мериться силами с Сапегой. Вы мне можете верить, я обе армии видала… У пана Сапеги собрались самые большие рыцари, уж они справятся с князем Богуславом. – Видишь? Я тебе говорил? – обратился мечник к Оленьке. – Я князя Богуслава знаю давно, – продолжала Ануся, – он родственник обоих князей Вишневецких и семьи Замойских; один раз он приезжал в Лубны, когда сам князь Иеремия ходил на татар в Дикое Поле. Поэтому и сейчас он приказал меня не трогать, потому что запомнил, что я в том доме была своим человеком и приближенной княгини. Я была еще малюсенькая! Не то что сейчас! Господи, да кто бы тогда мог ожидать, что он будет изменником! Но вы не печальтесь все равно, мои дорогие, он или уже не вернется, или же мы отсюда как-нибудь выберемся. – Да мы уже пробовали, – сказала Оленька. – И вам не удалось? – Да как же оно удастся, – ответил мечник. – Мы выдали свою тайну одному офицеру, про которого думали, что он нам сочувствует, а оказалось, что он готов скорей помешать нам, чем помочь. Тут у них за старшего Браун, его сам черт не уговорит. Ануся опустила глаза. – Может быть, мне удастся. Надо только подождать, пока пан Сапега подойдет, чтобы было где найти убежище. – Дай-то бог, да поскорее, – отвечал пан Томаш, – у нас-то среди его людей множество родни, знакомых и друзей… Да! Там же у меня и старые товарищи, вместе у славного Иеремии служили, пан Володыёвский, Скшетуский и Заглоба. – Я их знаю, – с удивлением сказала Ануся, – но их нет у пана Сапеги. Ах, если бы они там были, в особенности пан Володыёвский (пан Скшетуский ведь женат), я бы тут не очутилась, потому что пан Володыёвский не сдался бы, как пан Котчиц. – Это большой рыцарь! – воскликнул пан мечник. – Гордость целого войска! – добавила Оленька. – Господи! Уж не погибли ли они, если вы их не видели? – Да нет! – ответила Ануся. – Мы бы давно услыхали о смерти таких рыцарей, но мне ничего не говорили… Вы их не знаете… Они не сдадутся никогда… Разве что пуля их возьмет, а человеку с ними не справиться, ни с паном Скшетуским, ни с Заглобой, ни с паном Михалом. Хоть пан Михал маленький, я помню, что о нем сказал князь Иеремия, что если бы судьба Речи Посполитой зависела от боя один на один, то он бы выбрал на этот бой пана Михала. Ведь это он Богуна зарубил… Нет, нет! Пан Михал всегда за себя постоит. Мечник, довольный, что ему есть с кем поговорить, начал ходить большими шагами по комнате, вопрошая: – Ну, ну. Вельможная панна так хорошо знает пана Володыёвского? – Мы же столько лет были вместе… – Ну!.. Небось и без амуров не обошлось? – Я в этом не повинна, – сказала Ануся, напуская на себя скромный вид, – но ведь с тех пор пан Михал наверняка женился. – А вот и не женился. – А хоть бы и женился… Мне все равно!.. – Дай вам боже, чтобы вы соединились… Но меня волнует другое – что это ты говоришь, что их нет у пана гетмана, ведь с такими солдатами викторию одержать легче. – Там есть еще кое-кто, он всех собой заменит. – Это кто такой? – Пан Бабинич с Витебщины… Вы что, о нем не слышали? – Нет, и это мне странно. Ануся начала рассказывать историю своего путешествия из Замостья и все, что с нею приключилось по дороге. Пан Бабинич же вырастал, по мере того как она говорила, в такого великого героя, что мечник терялся в догадках, кто же это такой. – Я ведь знаю всю Литву, – говорил он. – Тут есть семейства, которые прозываются похоже как то: Бабонаубки, Бабилло, Бабиновские, Бабинские и Бабские, но про Бабиничей я не слышал. И я думаю, что это фамилия вымышленная, так многие поступают из тех, кто ушел в партизаны, чтобы неприятель не мстил семье и имуществу. Хм! Бабинич! Это какой-нибудь огневой рыцарь, если он сумел так отличиться у пана Замойского. – О! Какой еще огневой! Ах! – воскликнула Ануся. Мечник пришел в хорошее настроение. – И даже так? – спросил он, становясь перед Анусей руки в боки. – Ну, уж вы, милостивый государь, бог знает что тут же себе вообразили. – Боже упаси, я ничего не воображаю! – А пан Бабинич, только мы выехали из Замостья, мне сразу сказал, что его сердце кем-то уже арендовано… И хоть ему за аренду не платят, он даже и не мыслит менять арендатора… – И ты, барышня, этому веришь? – Именно что верю, – ответила с большой живостью Ануся, – он, должно быть, по уши влюблен, если столько времени… если… если… – Ой! Если что? – ответил, смеясь, пан мечник. – Если то, – ответила она, топая ножкой, – если мы о нем услышим… – Дай бог! – И я скажу вам, почему… Вот: сколько бы раз пан Бабинич ни вспоминал о князе Богуславе, у него всегда лицо белело, а зубами он скрипел, как дверями. – Вот это будет наш человек!.. – сказал пан мечник. – Верно! И к нему мы уйдем, только бы он показался поблизости! – Я бы отсюда вырвался, если бы имел свой отряд, и ты, девушка, увидишь, что для меня война не в новинку и эта старая рука тоже на что-то сгодится. – Тогда идите, ясновельможный пан, под командование пана Бабинича. – Это вам, барышня, очень хочется пойти к нему под командование… Долго они перешучивались таким образом, и им было все веселей, и даже Оленька, забыв о своих печалях, изрядно развеселилась, а Ануся в конце концов начала фыркать от слов пана мечника, как кошечка. А так как она хорошо отдохнула, поскольку на последнем ночлеге неподалеку в Россиенах она выспалась как следует, Ануся ушла только поздней ночью. – Золото, а не девка! – сказал после ее ухода пан мечник. – Такое доброе сердце… я думаю, что мы быстро поймем друг друга, – ответила ему Оленька. – А ты ее встретила вначале в штыки. – Потому что думала, что ее подослали. Откуда мне знать? Я всех тут боюсь! – Ее подослали?.. Разве что добрые духи!.. А вертлявая чертовски, как ласка… Был бы я помоложе, не знаю, до чего бы дело дошло, хоть я и сейчас еще хоть куда… Оленька окончательно развеселилась и, упершись ручками в колени, склонила головку набок, подражая Анусе, и, глядя искоса на мечника, сказала: – Как это, дядюшка? Вы мне тетушку хотите новоиспеченную подарить? – А ну, тихо! Ну, – сказал мечник. Но он при том усмехнулся и всей горстью начал подкручивать усы вверх. – Даже и тебя, такую солидную девицу, она расшевелила. Я уверен, что между вами начнется великая дружба. И вроде не ошибся пан Томаш, потому что немного времени спустя между девушками завязалась пылкая дружба, и росла она все больше, может быть, именно потому, что девушки представляли собой полную противоположность. Одна была душою серьезна, с глубокими чувствами, несгибаемой волей и разумом; другая же, при всем своем добром сердце и чистоте помыслов, была резвушкой. Одна со своим тихим выражением лица, светлыми косами, несказанным миром и красотой, веющей от всего ее стройного облика, была похожа на древнюю Психею; другая истинная смуглянка, приводила на мысль скорей ведьму, которая ночами завлекает людей в вертепы и смеется над их робостью. Офицеры, оставшиеся в Таурогах, которые изо дня в день могли видеть обеих, предпочли бы целовать у панны Биллевич ноги, а у Ануси сахарные уста. Кетлинг, который имел душу шотландского горца, то есть полную меланхолии, почитал и боготворил Оленьку, Анусю же с первого взгляда возненавидел, на что она отвечала ему полной взаимностью, возмещая понесенные убытки на Брауне и всех остальных, не исключая и самого пана мечника россиенского. За короткое время Оленька приобрела огромное влияние на свою подружку, и та со всей откровенностью говаривала пану мечнику: – Она с двух слов больше скажет, чем я за целый день наболтаю. От одного недостатка, однако, серьезная девушка не смогла вылечить свою подружку, а именно от кокетства. Стоило только Анусе услыхать в коридоре бряцанье шпор, как она мгновенно прикидывалась, будто что-то забыла или что хочет узнать, не пришло ли известий о пане Сапеге, и она выскакивала в коридор, вихрем мчалась и, налетев на офицера, восклицала:

The script ran 0.027 seconds.