1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
II
– Имена эти очень опасны, – сказал Бевенер. – Опасно называть их. Ты знаешь, что здесь, в театре, кулисы имеют уши. Приходи вечером в гостиницу «Красный Глаз», номер 12-й. Я там буду.
Гонасед был любопытен, тучен, доверчив и романтичен. В номере он застал Бевенера, попивающего вино, в отличном расположении духа, громко хихикающего, с карандашом и бумагой в руках.
– Рассказывай же, – сказал Гонасед, – кто и кого собрался убить?
– Слушай! – Они выпили стакан, второй и третий; Бевенер медлил. – Вот что… – заговорил он наконец быстро и убедительно, – сегодня идет «Отелло», Мария Ласурс поет Дездемону, а Отелло – молодой Бардио. Ты, Гонасед, слеп. Все мы, товарищи твои по сцене, знаем, как бешено любит Бардио Марию Ласурс. Она, однако, отвергла его искания. Сегодня в последнем акте Бардио убьет на сцене Марию, убьет, понимаешь, по-настоящему!
– И ты не говорил раньше! – взревел Гонасед, вскакивая. – Идем! Скорее! Скорее!
– Напротив, – возразил Бевенер, загораживая дорогу приятелю, – идти туда нам незачем. Какие у тебя доказательства намерений Бардио? Ты нашумишь за кулисами, сорвешь спектакль, бездоказательно обвинишь Бардио, и тебя же в конце концов привлекут к суду за оскорбление и клевету?!
III
– Ты прав, – сказал Гонасед, садясь. – Но каким образом известно тебе? И – что делать? Осталось час с небольшим времени скоро последний акт… Последний!..
– Как я узнал, – это пока тайна, – сказал Бевенер. – Но я знаю, что делать. Надо сделать так, чтобы Ласурс покинула театр, не допев партию. Напиши ей записку. Напиши, что ты покончил с собой.
– Как?! – изумился Гонасед. – Но какие причины?
– Причин у тебя нет, я знаю. Ты весел, здоров, знаменит и любим. Но чем же иначе вытащить Марию Ласурс? Подумай! Всякое письмо от постороннего, даже с сообщением о твоей смерти, она сочтет интригой, желанием взвалить на нее крупную неустойку. Тому бывали примеры. А кроме смерти близкого человека, что может оторвать артиста от милых его сердцу рукоплесканий, цветов и улыбок? Ты сам, собственной рукой должен вызвать Ласурс к мнимому твоему трупу.
– Но ты мне расскажешь о Бардио?
– Этой же ночью. Вот бумага и карандаш.
– Как она перепугается! – бормотал Гонасед, строча. – У нее нежное сердце.
Он написал: «Мария. Я покончил с собой. Гонасед. Улица Виктория, гостиница „Красный Глаз“».
IV
Бевенер позвонил и отдал запечатанную записку слуге, сказав: «Доставьте скорей», – а Гонасед, повеселев, улыбнулся.
– Она проклянет меня! – прошептал он.
– Она будет плакать от радости, – возразил Бевенер, бросая яд в стакан друга. – Выпьем за нашу дружбу! Да длится она!
– Но ты непременно расскажешь мне о подлеце Бардио? Бевенер, мой стакан пуст, а ты медлишь… От волнения кружится голова… да, мне, видишь, нехорошо… Ах!
Он судорожно рванул воротник рубашки, встал и повалился к ногам убийцы, скомкав ползающими руками ковер. Тело его дрожало, шея налилась кровью.
Наконец он затих, и Бевенер встал.
– Это ты, рыжая Ласурс, убила его! – сказал он в исступлении чувств. – Моя любовь к тебе так же сильна, как и покойника. Ты не захотела меня. За это Гонасед умер. Однако я мастерски отклонил подозрение.
Он дал звонок и, прогнав испуганного лакея за доктором, стал репетировать сцену изумления и отчаяния, какую требовалось разыграть при докторе и пораженной Ласурс.
V
Правосудие в этом деле осталось при пиковом интересе. Подлинная записка Гонаседа к любовнице, гласящая, что певец покончил самоубийством, была неоспорима. Бевенер плакал: «Ах! – говорил он. – С тяжелым чувством шел я в эту гостиницу. Меня пригласил покойный, не объясняя зачем. Мы были так дружны… Стали пить; Гонасед был задумчив. Вдруг он попросил у меня бумагу и карандаш, написал что-то и распорядился послать записку Ласурс. Затем он сказал, что примет порошок от головной боли; высыпал в стакан, выпил и повалился замертво».
Самые проницательные люди разводили руками, не зная, чем объяснить самоубийство жизнерадостного, счастливого Гонаседа. Ласурс, поплакав, уехала в Австралию. Прошел год, и о печальной смерти забыли.
В январе Бевенер получил предложение от фабрики Лоудена напеть несколько граммофонных пластинок. Приняв предложение, Бевенер спел несколько арий за крупную сумму. Между прочим, он спел Мефистофеля: «На земле весь род людской» и, начав петь ее, вспомнил Гонаседа. Это была любимая ария умершего. Он ясно увидел покойного в гриме, потрясающего рукой, поющего – и странное волнение овладело им. Тело одолевала жуткая слабость, но голос не срывался, а креп и воодушевленно гремел. Кончив, Бевенер с жадностью выпил два стакана воды, торопливо попрощался и уехал.
VI
Месяц спустя в квартире Бевенера собрались гости. Артисты, артистки, музыкальные критики, художники и поэты чествовали десятилетие сценической деятельности Бевенера. Хозяин, как всегда, был нервно смешлив, проворен и оживлен. Среди цветов мелькали нежные лица дам. Сиял полный свет. Приближался конец ужина, когда в столовую вошел слуга, докладывая, что явились от Лоудена.
– Вот кстати, – сказал Бевенер, бросая салфетку и выходя из-за стола. – Привезли граммофонные пластинки, которые я напел Лоудену. Я прошу дорогих гостей послушать их и сказать, удачна ли передача голоса.
Кроме пластинок, Лоуден прислал прекрасный новый граммофон, подарок артисту, и письмо, в котором уведомлял, что по болезни не мог явиться на торжество. Слуга привел аппарат в порядок, вставил иглу, и Бевенер сам, порывшись в пластинках, остановился на арии Мефистофеля. Положив пластинку на граммофон, он опустил к краю ее мембрану и, обернувшись к гостям, сказал:
– Я не совсем уверен в этой пластинке, потому что несколько волновался, когда пел. Однако послушаем.
VII
Наступила тишина. Послышалось едва уловимое, мягкое шипение стали по каучуку, быстрые аккорды рояля… и стальной, гибкий баритон грянул знаменитую арию. Но это не был голос Бевенера… Ясно, со всеми оттенками живого, столь знакомого всем присутствующим произношения, пел умерший Гонасед, и взоры всех изумленно обратились на юбиляра. Ужасная бледность покрыла его лицо. Он засмеялся, но смех был нестерпимо пронзителен и фальшив, и все содрогнулись, увидев глаза хозяина. Раздались восклицания:
– Это ошибка!
– Гонасед не пел для пластинок!
– Лоуден перепутал!
– Вы слышите?! – сказал Бевенер, теряя силы по мере того, как голос убитого мрачно гнул его пораженную волю. – Слышите?! Это поет он, тот, которого я убил! Мне нет спасения; он сам явился сюда… Остановите пластинку!
Суфлер Эрис, белый, как молоко, бросился к граммофону. Руки его дрожали; подняв мембрану, он снял пластинку, но в поспешности и страхе уронил ее на паркет. Раздался сухой треск, и черный кружок рассыпался на мелкие куски.
– Мы были свидетелями неслыханного! – сказал скрипач Индиган, подымая осколок и пряча его. – Но что бы это ни было – обман чувств или явление неоткрытого закона, я сохраню на память эту частицу; ее цвет всегда будет напоминать о цвете души нашего милого хозяина, которого теперь так заботливо уводит полиция!
Сто верст по реке
I
Взрыв котла произошел ночью. Пароход немедленно повернул к берегу, где погрузился килем в песок, вдали от населенных мест. К счастью, человеческих жертв не было. Пассажиры, проволновавшиеся всю ночь и весь день в ожидании следующего парохода, который мог бы взять их и везти дальше, выходили из себя. Ни вверх, ни вниз по течению не показывалось никакого судна. По реке этой работало только одно пароходство и только четырьмя пароходами, отходившими каждый раз по особому назначению, в зависимости от настроения хозяев и состояния воды: капризное песчаное русло, после продолжительного бездождия, часто загромождалось мелями.
По мере того, как вечер спешил к реке, розовея от ходьбы, порывисто дыша туманными испарениями густых лесов и спокойной воды, Нок заметно приходил в нервное, тревожное настроение. Тем, кто с ним заговаривал, он не отвечал или бросал отрывисто «нет», «да», «не знаю». Он беспрерывно переходил с места на место, появляясь на корме, на носу, в буфете, на верхней палубе, или сходя на берег, где, сделав небольшую прогулку в пышном кустарнике, возвращался обратно, переполненный тяжелыми размышлениями. Раза три он спускался в свою каюту, где, подержав в руках собранный чемодан, бросал его на койку, пожимая плечами. В одно из этих посещений каюты он долго сидел на складном стуле, закрыв лицо руками, и, когда опустил их, взгляд его выражал крайнее угнетение.
В таком же, но, так сказать, более откровенном и разговорчивом состоянии была молодая девушка, лет двадцати-двадцати двух, ехавшая одна. Встревоженное печальное ее лицо сотни раз обращалось к речным далям в поисках благодетельного пароходного дыма. Она была худощава, но стройного и здорового сложения, с тонкой талией, тяжелыми темными волосами бронзового оттенка, свежим цветом ясного, простодушного лица и непередаваемым выражением слабого знания жизни, которое восхитительно, когда человек не подозревает об этом, и весьма противно, когда, учитывая свою неопытность, придает ей вид жеманной наивности. Вглядевшись пристальнее в лицо девушки, в особенности в ее сосредоточенные, задумчивые глаза, наблюдатель заметил бы давно утраченную нами свежесть и остроту впечатлений, сдерживаемых воспитанием и перевариваемых в душе с доверчивым аппетитом ребенка, не разбирающегося в вишнях и волчьих ягодах. Серая шляпа с голубыми цветами, дорожное простое пальто, такое же, с глухим воротником, платье и потертая сумочка, висевшая через плечо, придавали молодой особе оттенок деловитости, чего она, конечно, не замечала.
Занятая одной мыслью, одной целью – скорее попасть в город, молодая девушка, с свойственной ее характеру деликатной настойчивостью, тотчас после аварии приняла все меры к выяснению положения. Она говорила с капитаном, его помощником и пароходными агентами; все они твердили одно: «Муху» не починить здесь; надо ждать следующего парохода, а когда он заблагорассудит явиться – сказать трудно, даже подумав. Когда молодая девушка сошла на берег погулять в зелени и размыслить, что предпринять дальше, ее брови были огорченно сдвинуты, и она, не переставая внутренно кипеть, нервно потирала руки движениями умывающегося человека. Нок в это время сидел в каюте; перед ним на койке лежал раскрытый чемодан и револьвер. Раздраженное, потемневшее от волнения лицо пассажира показывало, что задержка в пути сильно ошеломила его. Он долго сидел, сгорбившись и посвистывая; наконец, не торопясь, встал, захлопнул чемодан и глубоко засунул его под койку, а револьвер опустил в карман брюк. Затем он прошел на берег, где, держась в стороне от групп расхаживающих по лесу пассажиров, направился глухой тропинкой вниз по течению.
Он шел бы так очень долго – день, два и три, если бы, удалившись от парохода шагов на двести, не увидел за песчаной косой лодку, почти приникшую к береговому обрыву. В лодке, гребя одним веслом, стоял человек почтенного возраста, подвыпивший, в вязаной куртке, драных штанах, босой и без шапки. У ног его лежала мокрая сеть, на носу лодки торчали удочки.
Нок остановился, подумав:
«Не надо ему говорить о пароходе и взрыве».
– Здравствуй, старикан! – сказал он. – Много ли рыбы поймал?
Старик поднял голову, ухватился за береговой куст и осмотрел Нока пронзительно-смекалистым взглядом.
– Это вы здесь откуда? – развязно спросил он. – Какое явление!
– Простая штука, – пояснил Нок. – Я с компанией приехал из Л. (он назвал город, лежащий далеко в сторону). Мы неделю охотились и теперь скоро вернемся.
Нок очень непринужденно сказал это; старик с минуту обдумывал слышанное.
– Мне какое дело, – заявил он, раскачивая ногами лодку. – Рыбы не купите ли?
– Рыбы… нет, не хочу. – Нок вдруг рассмеялся, как бы придумав забавную вещь. – Вот что, послушай-ка: продай лодку!
– Я их не сам делаю, – прищурившись, возразил старик. – Мне другую лодку взять негде… К чему же вам эта посудина?
– Так, нужно выкинуть одну штуку, очень веселую. Я хочу подшутить над приятелем; вот тут нам лодка и нужна. Я говорю серьезно, а за деньгами не постою.
Рыбак протрезвел. Он хмуро смотрел на приличный костюм Нока, думая – «и все вот так, сразу: никак не дадут подумать, обсудить, неторопливо, дельно…» Он не любил, если даже рыбу покупали с двух слов, без торга. Здесь отлетал дух его хозяйственной самостоятельности, так как не на что было возражать и не о чем кипятиться.
«А вот назначу столько, что заскрипишь, – думал старик. – Если богат, заплатишь. Назад я, видимо, отправлюсь пешком, а о моей второй лодке, тебе, идиоту, знать нечего. Допустим! Деньги штука приятная».
– Пожалуй, лодку я вам за пятьдесят рублей отдам (она стоила вчетверо меньше), так уж и быть, – сказал рыболов.
– Хорошо, беру. Получай деньги.
«Я дурак, – подумал старик. – Собственно, что же это такое? Является какой-то неизвестный сумасшедший…» – «Пятьдесят? – Пятьдесят!»… – Он кивнул, а я вылезай из лодки, как из чужой, в ту же минуту. Нет, пятьдесят мало…
– Я того, раздумал, – нахально сказал он. – Мне так невыгодно… Вот сто рублей – дело другого рода.
У Нока было всего 70–80 рублей.
– Мошенник! – сказал молодой человек. – Мне денег не жалко, противна только твоя жадность; бери семьдесят пять и вылазь.
– Ну, если вы еще с дерзостями, – никакой уступки, ни одной копейки, поняли? Я, милый мой, старше вас!
Гелли в эту минуту расхаживала по берегу и случайно проходила мимо кустов, где стоял Нок. Она слышала, что кто-то торгует лодку, и сообразила, в чем дело. Обособленность положения была такова, что покупать лодку имело смысл только для продолжения пути. У девушки появилась тоскливая надежда. Человек, взявший лодку, мог бы довезти и ее, Гелли.
Решившись, наконец, высказать свою просьбу, она направилась к воде в тот момент, когда торг, подогретый, с одной стороны, вином, с другой – раздражением, принял подобие взаимных наскоков. Нок, услышав легкие шаги сзади, мгновенно оборвал разговор: старик, увидев еще людей, мог задуматься вообще над будущим лодки, а человек, шедший к воде, одной случайной фразой мог выдать пьянице всю остроту положения множества пассажиров, среди которых старик нашел бы, разумеется, людей сговорчивых и богатых.
Нок сказал:
– Подожди-ка здесь, я скоро вернусь.
Он торопливо скрылся, желая перехватить идущего как можно далее от воды. При выходе из кустов Нок встретился с Гелли, застенчиво отводящей рукой влажные ветви.
«Да, женщина, – бросил он себе с горечью, но и с самодовольством опытного человека, глубоко изучившего жизнь. – Чему удивляться? Ведь это их миссия – становиться поперек дороги. Сейчас я ее сплавлю».
Гелли растерянно, с слабой улыбкой смотрела на его неприязненное сухое лицо.
– Очень прошу вас, – прошептал Нок с оттенком приказания, – не говорите громко, если у вас есть что-нибудь сказать мне. Я вынужден заявить это в силу моих причин, притом никто не обязан выказывать любопытства.
– Извините, – потерявшись, тихо заговорила Гелли. – Это вы говорили так громко о лодке? Я не знаю, с кем. Но я подумала, что могла бы заплатить недостающую сумму. Если бы вы купили сами, я все равно обратилась бы к вам с просьбой взять меня. Я очень тороплюсь в Зурбаган.
– Вы очень самонадеянны, – начал Нок; девушка мучительно покраснела, но по-прежнему смотрела прямо в глаза, – если вам кажется…
– Ни любопытство, ни грубость не обязательны, – глухо сказала Гелли, гордо удерживая слезы и поворачиваясь уйти.
Нок остыл.
– Простите, прошу вас, – шепнул он, соображая, что может лишиться лодки, – подождите, пожалуйста. Я сейчас, сию минуту скажу вам.
Гелли остановилась. Самолюбие ее сильно страдало, но слово «простите» по ее простодушному мнению все-таки обязывало выслушать виноватого. Может быть, он употребил не те выражения, потому что торопился уехать.
Нок стоял, опустив руки и глаза вниз, словно искал в траве потерянную монету. Он наскоро соображал положение. Присутствие Гелли толкнуло его к новым выводам и новой оценке случая, помимо доплаты денег за лодку.
– Хорошо, – сказал Нок. – Вы можете ехать со мной. В таком разе, – он слегка покраснел, – доплатите недостающие двадцать рублей. У меня не хватает. Но, предупреждаю вас, не взыщите, я человек мрачный и не кавалер. Со мной едва ли вам будет весело.
– Уверяю вас, я не думала об этом, – возразила девушка послушным, едва слышным шепотом, – вот деньги, а вещи…
– Не берите их.
– Как же быть с ними?
– Пошлите письмо в контору пароходства с описанием вещей и требуйте их наложенным платежом. Все будет цело.
– Но плед…
– Бегите же скорее за пледом, и никому ни слова. – слышите? – ни четверти слова о лодке. Так нужно. Если не согласны – прощайте!
– О, нет, благодарю, благодарю вас… Я скоро!
Она скрылась, не чувствуя земли под ногами от радости. Конспиративную обстановку отъезда она объяснила нежеланием Нока перегружать лодку лишними пассажирами. Она знала также, что оставаться наедине с мужчиной, и еще при таких исключительных обстоятельствах, как пустыня и ночь, считается опасным в известном смысле, теоретически ей ясном, но в душе она глубоко не верила этому. Случаи подобного рода она считала возможными лишь где-то очень далеко, за невидимым ей кругом текущей жизни.
Рыбак, боясь, что сделка не состоится, крикнул:
– Эй, господин охотник! Я-то тут, а вы-то где?
– Тут же, – сказал Нок, выходя к лодке. – Получай денежки. Я ходил только к нашему становищу взять из пальто твою мзду.
Взяв деньги, старик пересчитал их, сунул за пазуху и умильно проговорил:
– Ну, и один же стаканчик водки бы старому папе Юсу!.. Вытряхнули старика из лодки, да еще с больными ногами, да еще…
Нок тотчас смекнул, как удалить рыбака, чтобы тот не заметил женщину.
– Хочешь, ступай по лужайке, что за кустами, – сказал он, – пересеки ее и подайся от берега прямо в в лес, там скоро увидишь костер и наших. Скажи, что я велел дать тебе не один, а два и три стаканчика водки.
Действие этого небрежного предложения оказалось чудесным. Старик, помолодев вдвое, поспешно свернул сеть, взвалил ее с сумкой и удочками на плечо и бойко прыгнул в кусты.
– Так вот пряменько идти мне?
– Пряменько, очень пряменько. Водка хорошая, старая, холодная.
– А вы, – старик подмигнул, – шутки свои шутить приметесь?
– Да.
– И великолепно. А я вот чирикну водочки да и домой.
«Убирайся же», – подумал Нок.
Рыбак, еще раз подмигнув, скрылся. Нок стал на том месте, где говорил с Гелли. Минуты через три, задыхаясь от поспешной ходьбы, она явилась; плечи и голову ее окутывал серый плед.
– Садитесь же, садитесь, – торопил Нок. – Вам руль, мне весла. Умеете?
– Да.
Они уселись.
«Романично! – съязвил про себя Нок, отталкивая веслом лодку. – Моему мертвому сердцу безопасны были бы даже полчища Клеопатр, – прибавил он, – и вообще о сердце следовало бы забыть всем».
Стемнело, когда эти двое молодых людей тронулись в путь. Только у далекого поворота еще блестела рассыпанным ожерельем стрежь, просвет неба над ней, уступая облачной тьме, медленно потухал, напоминая дремлющий глаз. Блеск стрежи скоро исчез. Крякнула утка; тишину осенил быстрый свист крыльев; а затем ровный, значительный в темноте плеск весел стал единственным одиноким звуком речной ночи.
II
Нок несколько повеселел от того, что едет, удаляется от парохода и вероятной опасности. С присутствием женщины Нока примиряло его господствующее положение; пассажирка была в полной его власти, и хотя власть эту он и не помышлял употребить на что-нибудь скверное, все-таки видеть возможность единоличного распоряжения отношениями было приятно. Это слегка сглаживало обычную холодную враждебность Нока к прекрасному полу. У него совсем не было желания говорить с Гелли, однако, сознав, что надо же выяснить кое-что, неясное для обоих, Нок сказал:
– Как вас зовут?
– Гелли Сод.
– Допустим. Не надо так дергать рулем. Вы различаете берег?
– Очень хорошо.
– Держите, Гелли, все время саженях в двадцати от берега, параллельно его извивам. Если понадобится иначе, я скажу… Хех!
Он вскрикнул так, потому что зацепил веслом о подводный древесный лом. Но в резкости вскрика девушке почудилось вдруг нечто затаенное души незнакомца, что вырвалось невольно и, может быть, по отношению к ней. Она оробела, почти испугалась. Десятки страшных историй ожили в ее напряженном воображении. Кто этот молодой человек? Как могла она довериться ему, хотя бы ради отца? Она даже не знает его имени! Жуток был не столько момент испуга, сколько боязнь пугаться все время, быть тоскливо настороже. В это время Нок, выпустив весла, зажег спичку и засопел трубкой; в свете огня его лицо с опущенными на трубку глазами, жадно рассмотренное Гелли, показалось молодой девушке, к великому ее облегчению, совсем не страшным, – лицо как лицо. И даже красивое, простое лицо… Она тихонько вздохнула, почти успокоенная, тем более, что Нок, закурив, сказал:
– Мое имя – Трумвик. – Имя это он сочинил теперь и, боясь сам забыть его, повторил раза два: – Да, Трумвик, так меня зовут; Трумвик.
Про себя, вспомнив мнемонику, Нок добавил:
– Трубка, вика.[37]
– Долго ли мы проедем? – спросила Гелли. – Меня заставляет торопиться болезнь отца… – Она смутилась, вспомнив, что Трумвик гребет и может принять это за понукание. – Я говорю вообще, приблизительно…
– Так как я тоже тороплюсь, – значительно сказал Нок, – то знайте, что в моих интересах увидеть Зурбаган не позднее, как послезавтра утром. Так и будет. Отсюда до города не больше ста верст.
– Благодарю вас, – она, боязливо рассмеявшись, сообщила: – У меня есть несколько бутербродов и немного сыру… так как достать негде, вы…
– Я тоже взял коробку сардин и кусок хлеба. С меня достаточно.
«Все они материалистки, – подумал Нок. – Разве я сейчас думал о бутербродах? Нет, я думал о вечности; река, ее течение – символ вечности… и – что еще?»
Но он забыл, что, хотя настроение продолжало оставаться подавленно-повышенным, Нок принялся думать о своем диком, тяжелом прошлом: грязном романе, тюрьме, о решении упиваться гордым озлоблением против людей, покинуть их навсегда, если не телом, то душой; о любви только к мечте, верной и нежной спутнице исковерканных жизней. Волнение мысли передалось его мускулам, и он греб, как на гонках. Лодка, сильно опережая течение, шумно вспахивала темную воду.
Гелли благодаря странности положения испытывала подъем духа, возбуждение исполненного решения. Отец с интересом выслушает рассказ о ее похождениях. Ей представилось, что она не плывет, а читает о женщине со своим именем в некоей книге, где описываются леса, охоты, опасности. Вспомнив отца, Гелли приуныла. Вспомнив небрежного и глупого доктора, пользующего отца, она соображала, как заменит его другим, наведет порядки, осмотрит лекарства, постель – все. Ее деятельной душе требовалось хотя бы мысленно делать что-то. Стараясь избежать новых замечаний Нока, она до утомления добросовестно водила рулем, не выпуская глазами темный завал берега. Ей хотелось есть, но она стеснялась. Они плыли молча минут пятнадцать; затем Нок, тоже проголодавшись, угрюмо сказал:
– Закусим. Оставьте руль. – Он выпустил весла. – Мои сардинки еще не высохли… так что берите.
– Нет, благодарю, вы сами.
Девушка, кутаясь в плед, тихонько ела. Несмотря на темноту, ей казалось, что этот странный Трумвик насмешливо следит за ней, и бутерброды хотя Гелли проголодалась, стали невкусными. Она поторопилась кончить есть. Нок продолжал еще мрачно ковырять в коробке складным ножом, и Гелли слышала, как скребет железо по жести. В их разъединенности, ночном молчании реки и этом полуголодном скрипе неуютно подкрепляющегося человека было что-то сиротское, и Гелли сделалось грустно.
– Ночь, кажется, не будет очень холодной, – сказала, слегка все же вздрагивая от свежести, девушка.
Она сказала первое, что пришло в голову, чтобы Нок не думал, что она думает: «Вот он ест».
– Пароход теперь остался отсюда далеко.
Нок что-то промычал, поперхнулся и бросил коробку в воду.
– Час ночи, – сказал он, подставив к спичке часы. – Вы, если хотите, спите.
– Но как же руль?
– Я умею управлять веслами, – настоятельно заговорил Нок, – а от вашего сонного правления рулем часа через два мы сядем на мель. Вообще я хотел бы – с раздражением прибавил он, – чтобы вы меня слушались. Я гораздо старше и опытнее вас и знаю, что делать. Можете прикорнуть и спать.
– Вы… очень добры, – нерешительно ответила девушка, не зная, что это: раздражение или снисхождение. – Хорошо, я усну. Если нужно будет, пожалуйста, разбудите меня.
Нок, ничего не сказав, сплюнул.
«Неужели вы думаете, что не разбужу? Ясно, что разбужу. Здесь не гостиная, здесь… Как они умеют окутывать паутиной! „Вы очень добры“… „Благодарю вас“, „Не находите ли вы“… Это все инстинкт пола, – решил Нок, – бессознательное к мужчине. Да».
Потом он стал соображать, ехать ли в Зурбаган на лодке, или высадиться верст за пять от города, – ради безопасности. Сведения о покупке лодки за бешеные деньги, об иллюзорной Юсовой водке и приметы Нока вполне могли за двое суток стать известны в окрестностях. Попутно он еще раз похвалил себя за то, что догадался взять Гелли, а не отказал ей. Путешествие благодаря этому принимало семейный характер, и кто подумал бы, видя Нока в обществе молодой девушки, что это недавний каторжник? Гелли невольно помогала ему. Он решил быть терпимым.
– Вы спите? – спросил Нок, вглядываясь в темный оплыв кормы.
Ответом ему было нечто среднее между вздохом и сонным шепотом. Корма на фоне менее темном, чем лодка, казалась пустой; Гелли, видимо, спала, и Нок, чтобы посмотреть, как она устроилась, зажег спичку. Девушка, завернувшись в плед, положила голову на руки, а руки на дек кормы; видны были только закрытый глаз, лоб и висок; все вместе представлялось пушистым комком.
– Ну и довольно о ней, – сказал Нок, бросая спичку. – Когда женщина спит, она не вредит.
Поддерживая нужное направление веслами, он, согласно величавой хмурости ночи, вновь задумался о печальном прошлом. Ему хотелось зажить, если он уцелеет, так, чтоб не было места самообманам, увлечениям и раскаяниям. Прежде всего нужно быть одиноким. Думая, что прекрасно изучил людей (а женщин в особенности), Нок, разгорячившись, решил, внешне оставаясь с людьми, внутренно не сливаться с ними, и так, приказав сердцу молчать всегда, встретить конец дней возвышенной грустью мудреца, знающего все земные тщеты.
Не так ли увенчанный славой и сединами доктор обходит палату безнадежно-больных, сдержанно улыбаясь всем взирающим на него со страхом и ропотом?.. «Да, да, – говорит бодрый вид доктора, – конечно, вы находитесь здесь по недоразумению и все вообще обстоит прекрасно»… Однако, доктор не дурак: он видит все язвы, все сокрушения, принесенные недугом, и мало думает о больных. Думать о приговоренных – так сказать – бесполезно. Они ему не компания.
Сравнение себя с доктором весьма понравилось Ноку. Он выпрямился, нахмурился и печально вздохнул. В таком настроении прошла ночь, и когда Нок стал ясно различать фигуру все еще спящей Гелли, – до Зурбагана оставалось сорок с небольшим верст. Верхние листья береговых кустов затлелись тихими искрами, река яснела, влажный ветерок разливал запах травы, рыбы и мокрой земли. Нок посмотрел на одеревеневшие руки: пальцы распухли, а ладони, испещренные водяными мозолями, едко горели.
– Однако пора будить этого будуарного человека, – сказал Нок о Гелли. – Занялся день, и я не рискну ехать далее, пока не стемнеет.
Он направил лодку к песчаному заливчику; лодка, толкнувшись, остановилась, и девушка, нервно вскочив, растерянно осмотрелась еще слипающимися глазами.
III
– Это вы, – успокаиваясь, сказала она. – Всю ночь я спала. Я не сразу поняла, что мы едем.
Ее волосы растрепались, воротник блузы смялся, приняв взъерошенный вид. Плед спустился к ногам. Одна щека была румяней, другая бледной.
Нок сказал:
– Ну, нам, видите ли, осталось проехать не более того, что позади нас. Теперь мы остановились и не тронемся, пока не стемнеет. Надо же отдохнуть. Вылезайте, Гелли. Умывайтесь или причесывайтесь, как знаете, а мне позвольте булавку, если у вас есть. Я хочу поймать рыбу. В этой дикой реке рыбы достаточно.
Гелли погладила рукой грудь; булавка нашлась как раз на месте одной потерянной пуговицы. Она вынула булавку, и края кофточки слегка разошлись, приоткрыв край белой рубашки. Заметив это, Гелли смутилась – она вспомнила, что на нее, спящую, всю ночь смотрел мужчина, а так как спать одетой не приходилось ей никогда, то девушка бессознательно представила себя спавшей, как обычно, под одеялом. Просвет рубашки увеличил смущение. Все, что инстинктивно чувствовалось ей в положении мужчины и женщины, которых никто не видит, неудержимо перевело смущение в смятение; Гелли уронила булавку и, когда, отыскав ее, выпрямилась, лицо ее было совсем красным и жалким.
– Хорошо, что булавка железная, – сказал Нок. – Ее легко гнуть; стальная сломалась бы.
Простодушная близорукость этого замечания вернула Гелли душевное равновесие. Она вышла из лодки, за ней Нок. Сказав, что пойдет вырезать удочку, он потерялся в кустах, и Гелли в продолжение нескольких минут оставалась одна. Плеснув из горсточки на лицо воды, девушка утерлась платком и, поправив прическу над речным вздрагивающим зеркалом, поднялась к вершине берегового холма. Здесь она решила «собраться с мыслями». Но мысли вдруг разбежались, потому что занялось и блеснуло перед ней такое жизнерадостное, великолепное утро, когда зелень кажется садом, а мы в нем детьми, прощенными за какую-то гадость. Солнечный шар плавился над синей рекой, играя с пространством легкими, дрожащими блестками, рассыпанными везде, куда направлялся взгляд. Крепкий густой запах зелени волновал сердце, прозрачность далей казалась широко раскинутыми, смеющимися объятиями; синие тени множили тонкость утренних красок, и кое-где в кудрявых ослепительных просветах блистала лучистая паутина.
Нок вышел из кустов с длинным прутом в руках. Гелли, переполненная восхищением, громко сказала:
– Какое дивное утро!
Нок опасливо посмотрел на нее. Она хотела быть, как всегда, сдержанной, но, против воли, сияла бессознательным оживлением.
«Ну, что же, – враждебно подумал он, – не воображаешь ли ты, что я попался на эту нехитрую удочку? Что я буду ахать и восхищаться? Что я раскисну под твоим взглядом? Девчонка, не мудри! Ничего не выйдет из этого».
– Извините, – холодно сказал он. – Ваши восторги мне скучноваты. И затем, пожалуйста, не кричите. Я хорошо слышу.
– Я не кричала, – ответила Гелли, сжавшись.
Незаслуженная, явная грубость Нока сразу расстроила и замутила ее. Желая пересилить обиду, она спустилась к воде, тихо напевая что-то, но опасаясь нового замечания, умолкла совсем.
«Он положительно меня ненавидит; должно быть, за то, что я напросилась ехать».
Эта мысль вызвала припадок виноватости, которую она постаралась, смотря на удившего с лодки Нока, рассеять сознанием необходимости ехать, что нашла нужным тотчас же сообщить Ноку.
– Вы напрасно сердитесь, Трумвик, – сказала Гелли, – не будь отец болен, я не просила бы вас взять меня с собой. Поэтому представьте себя на моем месте и в моем положении… Я ухватилась за вас поневоле.
– Это о чем? – рассеянно спросил Нок, поглощенный движением лесы, скрученной из похищенных в бортах пиджака конских волос. – Отойдите, Гелли, ваша тень ложится на воду и пугает рыбу. Не я, впрочем, виноват, что ваш отец захворал… И вообще, моя манера обращения одинакова со всеми… Клюет!
Гелли, покорно отступив в глубину берега, видела, как серебряный блеск, вырвавшись из воды, запрыгал в воздухе и, закружившись вокруг Нока наподобие карусели, шлепнулся в воду.
– Рыба! Большая! – вскричала Гелли.
Нок, гордый удачей, ответил так же азартно, оглушая скачущую в руках рыбу концом удилища:
– Да, не маленькая. Фунта три. Рыба, знаете, толстая и тяжелая: мы ее зажарим сейчас. – Он подтолкнул лодку к берегу и бросил на песок рыбу; затем, осмотревшись, стал собирать валежник и обкладывать его кучей, но валежника набралось немного. Гелли, стесняясь стоять без дела, тоже отыскала две-три сухих ветки. Порывисто, с напряжением и усердием, стоящим тяжелой работы, совала она Ноку наломанные ее исколотыми руками крошечные прутики, величиной в спичку. Нок, выпотрошив рыбу, поджег хворост. Огонь разгорался неохотно; повалил густой дым. Став на колени, Нок раздувал хилый огонь, не жалея легких, и скоро, поблизости уха, услышал второе, очень старательное, прерывистое: – фу-у-у! фу-у-у! – Гелли, упираясь в землю кулачками с сжатыми в них щепочками, усердно вкладывала свою долю труда; дым ел глаза, но, храбро прослезившись, она не оставила своего занятия даже и тогда, когда огонь, окрепнув и заворчав, крепко схватил хворост.
– Ну, будет! – сказал Нок. – Принесите рыбу. Вон она!
Гелли повиновалась.
Выждав, когда набралось побольше углей, Нок разгреб их на песке ровным слоем и аккуратно уложил рыбу. Жаркое зашипело. Скоро оно, сгоревшее с одной стороны, но доброкачественное с другой, было извлечено Ноком и перенесено на блюдо из листьев.
Разделив его прутиком, Нок сказал:
– Ешьте, Гелли, хотя оно и без соли. Голодными мы недалеко уедем.
– Я знаю это, – задумчиво произнесла девушка.
Съев кое-как свою порцию, она, став полусытой, затосковала по дому. Ослепительно, но дико и пустынно было вокруг; бесстрастная тишина берега, державшая ее в вынужденном обстоятельствами плену, начинала действовать угнетающе. Как сто, тысячу лет назад – такими же были река, песок, камни; утрачивалось представление о времени. Она молча смотрела, как Нок, спрятав лодку под свесившимися над водой кустами, набил и закурил трубку; как, мельком взглядывая на спутницу, хмуро и тягостно улыбался, и странное недоверие к реальности окружающего моментами просыпалось в ее возбужденном мозгу. Ей хотелось, чтобы Трумвик поскорее уснул; это казалось ей все-таки делом, приближающим час отплытия.
– Вы хотели заснуть, – сказала Гелли, – по-моему, вам это прямо необходимо.
– Я вам мешаю?
– В чем? – раздосадованная его постоянно придирчивым тоном, Гелли сердито пожала плечами. – Я, кажется, ничего не собираюсь делать, да и не могу, раз вы заявили, что поедете в сумерки.
– Я ведь не женщина, – торжественно заявил Нок, – меньше сна или больше – для меня безразлично. Если я вам мешаю…
– Я уже сказала, что нет! – вспыхнула, тяжело дыша от кроткого гнева, Гелли, – это я, должно быть, – позвольте вам сказать прямо, – мешаю вам в чем-то… Тогда не надо было ехать со мной. Потому что вы все нападаете на меня!
Ее глаза стали круглыми и блестящими, а детский рот обиженно вздрагивал. Нок изумленно вынул изо рта трубку и осмотрелся, как бы призывая свидетелями небо, реку и лес в том, что не ожидал такого отпора. Боясь, что Гелли расплачется, отняв у него тем самым – и безвозвратно – превосходную позицию сильного презрительного мужчины, Нок понял необходимость придать этому препирательству «серьезную и глубокую» подкладку – немедленно; к тому же, он хотел, наконец, высказаться, как хочет этого большинство искренно, но недавно убежденных в чем-либо людей, ища слушателя, убежденного в противном; здесь дело обстояло проще: самый пол Гелли был отрицанием житейского мировоззрения Нока. Нок сначала нахмурился, как бы проявляя этим осуждение горячности спутницы, а затем придал лицу скорбное, горькое выражение.
– Может быть, – сказал он, веско посылая слова, – я вас и задел чем-нибудь, Гелли, даже наверное задел, допустим, но задевать вас, именно вас, я, поверьте, не собирался. Скажу откровенно, я отношусь к женщинам весьма отрицательно; вы – женщина; если невольно я перешел границы вежливости, то только поэтому. Личность, отдельное лицо, вы ли, другая ли кто – для меня все равно, в каждой из вас я вижу, не могу не видеть, представительницу мирового зла. Да! Женщины – мировое зло!
– Женщины? – несколько оторопев, но успокаиваясь, спросила Гелли, – и вы думаете, что все женщины…
– Решительно все!
– А мужчины?
– Вот чисто женский вопрос! – Нок подложил табаку в трубку и покачал головой. – Что «а мужчины?..» Мужчины, могу сказать без хвастовства, – начало творческое, положительное. Вы же начало разрушительное!
Разрушительное начало, взбудораженное до глубины сердца, с минуту, изумленно подняв тонкие брови, смотрело на Нока с упреком и вызовом.
– Но… Послушайте, Трумвик! – Нок заговорил языком людей ее круга, и она сама стала выражаться более легко и свободно, чем до этой минуты. – Послушайте, это дерзость, но – не думаю, что вы говорите серьезно. Это обидно, но интересно. В чем же показали себя с такой черной стороны мы?
– Вы неорганизованная стихия, злое начало.
– Какая стихия?
– Хоть вы, по-видимому, еще девушка, – Гелли побагровела от волнения, – я могу вам сказать, – продолжал, помолчав, Нок, – что… значит… половая стихия. Физиологическое половое начало переполняет вас и увлекает нас в свою пропасть.
– Об этом я говорить не буду, – звонко сказала Гелли, – я не судья в этом.
– Почему?
– Глупо спрашивать.
– Вы отказываетесь продолжать этот разговор?
Она отвернулась, смотря в сторону, ища понятного объяснения своему смущению, которое не могло, как она хорошо знала, вытекать ни из жеманности, ни из чопорности, потому просто, что эти черты отсутствовали в ее характере. Наконец, потребность быть всегда искренней взяла верх; посмотрев прямо в глаза Ноку чистым и твердым взглядом, Гелли храбро сказала:
– Я сама еще не женщина; поэтому, наверное, было бы много фальши, если бы я пустилась рассуждать о… физической стороне. Говорите, я, может быть, пойму все-таки и скажу, согласна с вами или нет!
– Тогда знайте, – раздраженно заговорил Нок, – что так как все интересы женщины лежат в половой сфере, они уже по тому самому ограниченны. Женщины мелки, лживы, суетны, тщеславны, хищны, жестоки и жадны.
Он потревожил Гартмана, Шопенгауэра, Ницше и в продолжение получаса рисовал перед присмиревшей Гелли мрачность картины будущего человечества, если оно, наконец, не предаст проклятью любовь. Любовь, по его мнению, – вечный обман природы, – следовало бы давно сдать в архив, а романы сжечь на кострах.
– Вы, Гелли, – сказал он, – еще молоды, но когда в вас проснется женщина, она будет ничем не лучше остальных розовых хищников вашей породы, высасывающих мозг, кровь, сердце мужчины и часто доводящих его до преступления.
Гелли вздохнула. Если Нок прав хоть наполовину, – жизнь впереди ужасна. Она, Гелли, против воли сделается змеей, ехидной, носительницей мирового зла.
– У Шекспира есть, правда, леди Макбет, – возразила она, – но есть также Юлия и Офелия…
– Неврастенические самки, – коротко срезал Нок.
Гелли прикусила язык. Она чуть было не сказала: «я познакомила бы вас с мамой, не умри она четыре года назад», и теперь благодарила судьбу, что злобный ярлык «самок» миновал дорогой образ. У нее пропала всякая охота разговаривать Нок, не заметив хмурой натянутости в ее лице, сказал, разумея себя под переменою «я» на «он»:
– У меня был приятель. Он безумно полюбил одну женщину. Он верил в людей и женщин. Но эта пустая особа любила роскошь и мотовство. Она уговорила моего приятеля совершить кражу… этот молодой человек был так уверен, что его возлюбленная тоже сошла с ума от любви, что взломал кассу патрона и деньги передал той, – дьяволу в человеческом образе. И она уехала от мужа одна, а я…
Вся кровь ударила ему в голову, когда, проговорившись в запальчивости так опрометчиво, он понял, что рассказ все-таки необходимо закончить, чтобы не вызвать еще большего подозрения. Но Гелли, казалось, не сообразила в чем дело. Обычная слабая улыбка вежливого внимания освещала ее осунувшееся за ночь лицо.
– Что же, – вполголоса договорил Нок, – он попал на каторгу.
Наступило внимательное молчание.
– Он и теперь там? – принужденно спросила Гелли.
– Да.
– Вам его жалко, конечно… и мне жалко, – поспешно прибавила она, – но поверьте, Трумвик, человек этот не виноват!
– Кто же виноват?
Нок затаил дыхание.
– Конечно, она.
– А он?
– Он сильно любил, и я бы не осудила его.
Нок смотрел на нее так пристально, что она опустила глаза.
«Догадалась или не догадалась? Э, черт! – решил он, – мне, в сущности, все равно. Она, конечно, подозревает теперь, но не посмеет выспрашивать, а мне более ничего не нужно».
– Я засну. – Он встал, потягиваясь и зевая.
– Да, засните, – сказала Гелли, – солнце высоко.
Нок, не отвечая, улегся в тени явора, закрыв голову от комаров пиджаком, и скоро уснул. Во сне, – как ни странно, как это ни противно его мнениям, но как согласно с человеческой природой, он видел, что Гелли подходит к нему, сидящему, сзади, и нежно прижимает теплую ладонь к его глазам. Его чувства при этом были странной смесью горькой обиды и нежности. Сон, вероятно, принял бы еще более сложный характер, если бы Нок не проснулся от нерешительного мягкого расталкивания. Открыв глаза, он увидел будившую его Гелли и последнее прикосновение ее руки слилось с наивностью сна. Стемнело. Красное веко солнца скрывалось за черным берегом; сырость, тяжесть в голове и грозное настоящее вернули Нока к его постоянному за последние дни состоянию угрюмой настороженности.
– Простите, я разбудила вас, – сказала Гелли, – нам пора ехать.
Они сели в лодку; снова зашумела вода; около часа они плыли не разговаривая; затем, слыша, как Нок часто и хрипло дышит (подул порывистый встречный ветер, и вода взволновалась), Гелли сказала:
– Передайте мне весла, Трумвик, вы отдохнете.
– Весла тяжелые.
– Ну, что за беда! – Она засмеялась. – Если окажусь неспособной, прошу прощения. Дайте весла.
– Как хотите, – ответил Нок.
«Пускай гребет, в самом деле, – подумал он, – голосок-то у нее стал потверже, это сбить надо».
Они пересели. Нок услышал медленные, неверные всплески, ставшие постепенно более правильными и частыми. Гелли еле удерживала весла, толстые концы которых ежеминутно грозили вырваться из ее рук. Откидываясь назад, она тянулась всем телом, и, что хуже всего, ее ногам не было точки опоры, они не доставали до вделанного в дно лодки специально для упора ногам деревянного возвышения. Ноги Гелли беспомощно скользили по дну, и, с каждым взмахом весел, тело почти съезжало с сиденья. Отгребаемая вода казалась тяжелой и неподвижной, как если бы весла погружались в зерно. Руки и плечи девушки заболели сразу, но ни это, ни болезненное сердцебиение, вызвавшее холодный пот, ни тяжесть и мучительность судорожного дыхания не принудили бы ее сознаться в невольной слабости. Она скорее умерла бы, чем оставила весла. Не менее получаса Гелли выносила эту острую пытку и, под конец, двигала веслами машинально, как бы не своими руками. Нок, мрачно думавший о жестоком прошлом, встрепенулся и прислушался: весла ударяли вразброд, слабыми, растерянными всплесками, почти не двигая лодку.
– Ага! Гелли! – сказал он. – Возвращайтесь на свое место, довольно!
Она не могла даже ответить. Нок, выпустив руль, подошел к ней. Слабые отсветы воды позволили ему, нагнувшись, рассмотреть бледное, с крепко зажмуренными глазами и болезненно раскрывшимся ртом лицо девушки. Он схватил весла, желая отнять их. Гелли не сразу выпустила их, но, и выпуская, все еще пыталась взмахнуть ими, как заведенная. Она открыла глаза и выпрямилась, полусознательно улыбаясь.
– Ну что? – с внезапной жалостью спросил Нок.
– Нет, ничего, – через силу ответила она, стараясь отдышаться сразу. Затем боязнь насмешки или укола заставила ее гордо выпалить довольно смелое заявление: – Я могла бы долго грести, так как весла не очень тяжелы… Только ручки у них толстые, – наивно прибавила она.
Они пересели снова, и Нок задумался. Он был несколько сконфужен и тронут. Но он постарался придать иное направление мыслям, готовым пристально остановиться на этом гордом и добром существе. Однако у него осталось такое впечатление, как будто он шел и вот зачем-то остановился.
Тучи сгустились, ветер стал ударять сильными густыми рывками. На руку Нока упала капля дождя, и в отдаленном углу земной тьмы блеснул короткий голубой свет. Лодку покачивало, вода зловеще всплескивала. Нок посмотрел вверх, затем, перестав грести, сказал:
– Гелли, надо пристать к берегу. Будет гроза. Переждать ее на воде немыслимо; лодку затопит ливнем или опрокинет ветром. Держите руль к берегу.
IV
Место, куда пристали они, было рядом невысоких песчаных бугров. Путешественники сошли на берег. Нок, опасаясь, что вода от ливня сильно поднимется, с большими усилиями втянул лодку меж буграми в естественное песчаное углубление. По берегу тянулся редкий, высокий лес, являющийся плохой защитой от грозовой бури, и Нок нашел нужным предупредить девушку об этом.
– Мы вымокнем, – сказал он, – с чем примиритесь заранее – некуда скрыться. Вы боитесь?
– Нет, но неприятно останавливаться.
– Ужасно неприятно.
Они встали под деревом, с тоской прислушиваясь к шуму его листвы, по которой защелкал дождь. Ветер, затихая на мгновение, ударял снова, как бы набравшись сил, еще резче и неистовее. Тучи, спустившиеся над лесом с решительной мрачностью нападения, задавили наконец единственный густо-синий просвет неба, и тьма стала полной. Было сиротливо и холодно; птицы, вспархивая без крика, летели низом, вихляющим трусливым полетом. Свет молнии, вспыхивавший пока редко, без грома, показал Ноку за обрывом лису, нюхавшую воздух, острая ее морда и поджатая передняя лапа исчезли мгновенно, как появились.
Междуцарствие тишины и грозы кончилось весьма решительным шквалом, сразу взявшим быстроту курьерского поезда; в его стремительном напряжении деревья склонились под углом тридцати градусов, а мелкая поросль затрепетала как в лихорадке. Листья, сучья, разный древесный сор понесся меж стволов, ударяя в лицо. Наконец, скакнула жутким синим огнем гигантская молния, по земле яростно хлестнуло дождем, и взрывы неистового грома огласили пустыню.
Мокрые, как губки в воде, Гелли и Нок стояли в ошеломлении, прижавшись спинами и затылками к стволу. Они задыхались. Ветер душил их; ему помогал ливень такой чудовищной щедрости, что лес быстро наполнился шумом ручьев, рожденных грозой. Гром и молния чередовались в диком соперничестве, заливающем землю приступами небесного грохота и непрерывным, режущим глаз, холодным, как дождь, светом, в дрожи которого деревья, казалось, шатаются и подскакивают.
– Гелли! – закричал Нок. – Мы все равно больше не смокнем. Выйдем на открытое место! Опасно стоять под деревом. Дайте руку, чтобы не потеряться; видите, что творится кругом.
Держа девушку за руку, ежеминутно расползаясь ногами в скользкой грязи и высматривая, пользуясь молнией, свободное от деревьев место, Нок одолел некоторое расстояние, но, убедившись, что далее лес становится гуще, остановился. Вдруг он заметил огненную неподвижную точку. Обойдя куст, мешавший внимательно рассмотреть это явление, Нок различил огромный переплет, находившийся так близко от него, что виден был огарок свечи, воткнутый в бутылку, поставленную на стол.
– Гелли! – сказал Нок. – Окно, жилье, люди! Вот-вот, смотрите!
Ее рука крепче оперлась о его руку, девушка радостно повторила:
– Окно, люди! Да, я вижу теперь. О, Трумвик, бежим скорей под крышу! Ну!
Нок приуныл, охваченный сомнением. Именно жилья и людей следовало ему избегать в своем положении. Наконец, сам измученный и озябший, рассчитывая, что в подобной глуши мало шансов знать кому-либо его приметы и бегство, а в крайнем случае положившись на судьбу и револьвер, Нок сказал:
– Мы пойдем, только, ради бога, слушайтесь меня, Гелли: не объясняйте сами ничего, если вас спросят, как мы очутились здесь. Неизвестно, кто живет здесь; неизвестно также, поверят ли нам, если мы скажем правду, и не будет ли от этого неприятностей. Если это понадобится, я расскажу выдумку, более правдоподобную, чем истина; согласитесь, что истина нашего положения все-таки исключительная.
Гелли плохо понимала его; вода под платьем струилась по ее телу, поддерживая одно желание – скорее попасть в сухое, крытое место.
– Да, да, – поспешно сказала девушка, – но, пожалуйста, Трумвик, идем!..
Через минуту они стояли у низкой двери бревенчатой, без изгороди и двора, хижины.
Нок потряс дверь.
– Кто стучит? – воскликнул голос за дверью.
– Застигнутые грозой, – сказал Нок, – они просят временно укрыть их.
– Что за дьявол! – с выражением изумления, даже пораженности откликнулся голос. – Медор, иди-ка сюда, эй, ты, лохматый лентяй!
Послышался хриплый глухой лай.
Неизвестный, все еще не открывая дверей, спросил:
– Сколько вас?
– Двое.
– Кто же вы, наконец?
– Мужчина и женщина.
– Откуда здесь женщина, любезнейший?
– Скучно объясняться через дверь, – заявил Нок, – пустите, мы устали и смокли.
Наступила короткая тишина; затем обитатель хижины, внушительно стуча чем-то об пол, крикнул:
– Я вас пущу, но помните, что Медор без намордника, а в руках я держу двухствольный штуцер. Входите по одному; первой пусть войдет женщина.
Встревоженная Гелли еще раз за время этого разговора почувствовала силу обстоятельств, бросивших ее в необычайные, никогда не испытанные условия. Впрочем, она уже несколько притерпелась. Звякнул отодвигаемый засов, и в низком, грязном, но светлом помещении появилась совсем мокрая, тяжело дышащая, бледная, слегка оробевшая девушка в шляпе, изуродованной и сбитой набок дождем. Гелли стояла в луже, мгновенно образовавшейся на полу от липнущей к ногам юбки. Затем появился Нок, в не менее жалком виде. Оба одновременно сказали «уф» и стали осматриваться.
V
Хозяин хижины, оттянув собаку за ошейник от ног посетителей, на которые она обратила чрезмерное внимание и продолжала взволнованно ворчать, загнал ее двумя пинками в угол, где, покружившись и зевнув, волкодав лег, устремив беспокойные глаза на Гелли и Нока. Хозяин был в цветной шерстяной рубахе с засученными рукавами, плисовых штанах и войлочных туфлях. Длинные, жидкие волосы, веером спускаясь к плечам, придавали неизвестному вид бабий и неопрятный. Костлявый, невысокого роста, лет сорока – сорока пяти, человек этот с румяным, неприятно открытым лицом, с маленькими ясными глазами, окруженными сеткой морщин и вздернутой верхней губой, открывавшей крепкие желтоватые зубы, производил смутное и мутное впечатление. В очаге, сложенном из дикого камня, горели дрова, над огнем кипел черный котелок, а над ним, шипя и лопаясь, пеклось что-то из теста. У засаленного бурого стола, кроме скамьи, торчали два табурета. Жалкое ложе в углу, отдаленно напоминающее постель, и осколок зеркала на гвозде доканчивали скудную меблировку. Под полками с небольшим количеством необходимой посуды висели ружья, капканы, лыжи, сетки и штук пятнадцать клеток с певчими птицами, возбужденно голосившими свои нехитрые партии. На полу стоял граммофон в куче сваленных старых пластинок. Все это было достаточно густо испещрено птичьим пометом.
– Так вот, дорогие гости, – сказал несколько нараспев и в нос неизвестный, – садитесь, садитесь. Вас, вижу я, хорошо выстирало. Садитесь, грейтесь.
Гелли села к огню, выжимая рукава и подол юбки. Нок ограничился тем, что, сняв мокрый пиджак, сильно закрутил его над железным ведром и снова надел. Стекла окна, озаряемые молнией, звенели от грома.
– Давайте знакомиться, – добродушно продолжал хозяин, отставляя ружье в угол. – Ах, бедная барышня! Я предложу вам, господа, кофею. Вот вскипел котелок – а, барышня?
Гелли поблагодарила очень сдержанно, но так тихо и ровно, что трудно было усомниться в ее желании съесть и выпить чего-нибудь. Злосчастная рыба давно потеряла свое подкрепляющее действие. Нок тоже был голоден.
Он сказал:
– Я заплачу. Есть и пить, правда, необходимо. Дайте нам то, что есть.
– Разве берут деньги в таком положении? – обиженно возразил охотник. – Чего там! Ешьте, пейте, отдыхайте – я всегда рад услужить, чем могу.
Все это произносил он раздельно, открыто, радушно, как заученное. На столе появились хлеб, холодное мясо, горячая, с огня, масляная лепешка и котелок, полный густым кофе. Собирая все это, охотник тотчас же заговорил о себе. Больше всего он зарабатывает продажей птиц, обученных граммофоном всевозможным мелодиям. Он даже предложил показать, как птицы подражают музыке, и бросился было к граммофону, но удержался, покачав головой.
– Ах я, дурак, – сказал он, – молодые люди проголодались, а я вздумал забавлять их!
– Кстати, – он повернулся к Ноку и посмотрел на него в упор, – вверху тоже дожди?
– Мы едем снизу, – сказал Нок, – в Зурбагане отличная погода… Как вас зовут?
– Гутан.
– Милая, – нежно обратился Нок к девушке, – что если Трумвик и Гелли попросят этого доброго человека указать где-нибудь поблизости сговорчивого священника? Как ты думаешь?
Гутан поставил кружку так осторожно, словно малейший стук мог заглушить ответ Гелли. Она сидела против Нока, рядом с охотником.
Девушка опустила глаза. Резкая бледность мгновенно изменила ее лицо. Ее руки дрожали, а голос был не совсем бодр, когда она, отбросив, наконец, опасное колебание, тихо сказала:
– Делай как знаешь.
Гроза стихала.
Гутан опустил глаза, затем отечески покачал головой.
– Конечно, я на вашей стороне, – сочувственно сказал он, – семейный деспотизм штука ужасная. Только, как мне ни жаль вас, господа, а должен я сказать, что вы проехали. Деревня лежит ниже, верст десять назад. Там есть отличный священник, в полчаса он соединит вас и возьмет, честное слово, сущие пустяки…
– Что же, беда не велика, – спокойно сказал Нок, – все, видите ли, вышло очень поспешно, толком расспросить было некого, и мы, купив лодку, отправились из Зурбагана, рассчитывая, что встретим же какое-нибудь селение. Виноваты, конечно, сумерки, а нам с Гелли много было о чем поговорить. Вот заговорились – и просмотрели деревню.
– Поедем, – сказала Гелли, вставая. – Дождя нет.
Нок пристально посмотрел в ее блестящие, замкнутые глаза.
– Ты волнуешься и торопишься, – медленно произнес он, – не беспокойся; все устроится. Садись.
Истинный смысл этой фразы казался непонятным Гутану и был очень недоверчиво встречен девушкой, однако ей не оставалось ничего другого, как сесть. Она постаралась улыбнуться.
Охотник подошел к очагу. Неторопливо поправив дрова, он, стоя спиной к Ноку, сказал:
– Смешные вы, господа, люди. Молодость, впрочем, имеет свои права. Скажу я вам вот что: опасайтесь подозрительных встреч. Два каторжника бежали на прошлой неделе из тюрьмы; одного поймали вблизи Варда, а другой…
Он повернулся как на пружинах, с приятной улыбкой на разгоревшемся румяном лице, и быстро, но непринужденно уселся за стол. Его прямой, неподвижный взгляд, обращенный прямо в лицо Нока, был бы оглушителен для слабой души, но молодой человек, захлебнувшись кофеем, разразился таким кашлем, что побагровел и согнулся.
–…другой, – продолжал охотник, терпеливо выждав конца припадка, – бродит в окрестностях, как я полагаю. О бегстве мошенников было, видите ли, напечатано в газете, и приметы их там указаны.
– Да? – весело сказала Гелли. – Но нас, знаете, грабить не стоит, мы почти без денег… Как называется эта желтая птичка?
– Это певчий дрозд, барышня. Премилое создание.
Нок рассмеялся.
– Гелли трудно напугать, милый Гутан! – вскричал он, – что касается меня, я совершенный фаталист во всем.
– Вы, может быть, правы, – согласился охотник. – Советую вам посмотреть лодку, – вода прибыла, лодку может умчать разливом.
– Да, правильно. – Нок встал. – Гелли, – громко и нежно сказал он, – я скоро вернусь. Ты же посмотри птичек, развлекись разговором. Вероятно, тебя угостят и граммофоном. Не беспокойся, я помню, где лодка, и не заплутаюсь.
Он вышел. Гелли знала, что этот человек ее не оставит. Острота положения пробудила в ней всю силу и мужественность ее сердца, способного замереть в испуге от словесной обиды, но твердого и бесстрашного в опасности. Она жалела и уважала своего спутника, потому что он на ее глазах боролся, не отступая до конца, как мог, с опасной судьбой.
Гутан подошел к двери, плотно прикрыл ее, говоря:
– Эти певчие дрозды, барышня, чудаки, страшные обжоры, во-первых, и…
Но эта бесцельная болтовня, видимо, стесняла его. Подойдя к Гелли вплотную, он, перестав улыбаться, быстро и резко сказал:
– Будем вести дело начистоту, барышня. Клянусь, я вам желаю добра. Знаете ли вы, кто этот господин, с которым вам так хочется обвенчаться?
Даже чрезвычайное возбуждение с трудом удержало Гелли от улыбки, – так ясно было, что охотник поддался заблуждению. Впрочем, присутствие Гелли трудно было истолковать в ином смысле – ее наружность отвечала самому требовательному представлению о девушке хорошего круга.
– Мне, кажется, да, знаю, – холодно ответила Гелли, вставая и выпрямляясь. – Объясните ваш странный вопрос.
Гутан взял с полки газету, протянул Гелли истрепанный номер.
– Читайте здесь, барышня. Я знаю, что говорю.
Пропустив официальный заголовок объявления, а также то, что относилось к второму каторжнику, Гелли прочла:
«…и Нок, двадцати пяти лет, среднего роста, правильного и крепкого сложения, волосы вьющиеся, рыжеватые, глаза карие; лицо смуглое, под левым ухом большое родимое пятно, величиной с боб; маленькие руки и ноги; брови короткие; других примет не имеет. Каждый обнаруживший местонахождение указанных лиц, или одного из них, обязан принять все меры к их задержанию, или же, в случае невозможности этого, – поставить местную власть в известность относительно поименованных преступников, за что будет выдана установленная законом награда».
Гелли машинально провела рукой по глазам. Прочитанное не было для нее новостью, но отнимало – и окончательно – самые смелые надежды на то, что она могла крупно, фантастически ошибиться.
Вздохнув, она возобновила игру.
– Боже мой! Какой ужас!
– Да, – с грубой торопливостью подхватил Гутан, не замечая, что отчаянное восклицание слишком подозрительно скоро прозвучало из уст любящей женщины. – Не мое дело допытываться, как он, и так скоро, обошел вас. Но вот с кем вы хотели связать судьбу.
– Я очень обязана вам, – сказала Гелли с чувством глубокого отвращения к этому человеку. Она, естественно, тяжело дышала; не зная, чем кончится мрачная история вечера, Гелли допускала всякие ужасы. – Как видите, я потрясена, растерялась. Что делать?
– Помогите задержать его, – сказал Гутан, – и клянусь вам, я не только доставлю вас обратно в город, но и уделю еще четвертую часть награды. Молодые барышни любят принарядиться… – Он пренебрежительно окинул взглядом жалкий костюм Гелли. – Жизнь дорожает, а я хозяин своему слову.
Рука Гелли невольно качнулась по направлению к пышущей здоровьем щеке охотника, но девушка перемогла оскорбление, не изменившись в лице.
– Хорошо, согласна! – твердо произнесла она. – Я не умею прощать. Он скоро придет. Вы не боитесь, что отпустили его?
– Нет. Он ушел спокойно. Даже если и догадывается, что маска сорвана, – одного меня он, конечно, не побоится. У него – револьвер. Оттянутый карман в мокром пиджаке заметно выдает форму предмета. Я должен его связать, схватить его сзади. Вы подведите его к клетке и займите какой-нибудь птицей. В это время возьмите у него из кармана револьвер. Иначе, – Гутан угрожающе понизил голос, – я осрамлю вас на весь город.
– Хорошо, – едва слышно сказала Гелли. Она говорила и двигалась, как бы в ярком сне, где все решения мгновенны, полны кошмарной тоски и тайны. – Да, вы сообразили хорошо. Я так и сделаю.
– Улыбайтесь же! Улыбайтесь! – вдруг крикнул Гутан. – Вы побелели! Он идет, слышите?!
Звук медленных, за дверью, шагов, приближающихся как бы в раздумьи, был слышен и Гелли. Она придвинулась к двери. Нок, широко распахнув дверь, прежде всего посмотрел на девушку.
– Нок, – громко сказала она; охотник не догадался сразу, что внезапная перемена имени выдает положение, но беглец понял. Револьвер был уже в его руке. Это произошло так быстро, что, поспешно переступая порог, чтобы не видеть свалки, Гелли успела только проговорить: – Защищайтесь, – это я хотела сказать.
Последним воспоминанием ее были два мгновенно преображенных мужских лица.
Она отбежала шагов десять в мокрую тьму кустов и остановилась, слушая всем своим существом. Неистовый лай, выстрел, второй, третий; два крика; сердце Гелли стучало, как швейная машина в полном ходу; в полуоткрытую дверь выбрасывались тени, быстро меняющие место и очертания; спустя несколько секунд звонко вылетело наружу оконное стекло и наступила несомненная, но удивительная в такой момент тишина. Наконец, кто-то, черный от падающего сзади света, вышел из хижины.
– Гелли! – тихо позвал Нок.
– Я здесь.
– Пойдемте. – Он хрипло дышал, зажимая ладонью нижнюю, разбитую губу.
– Вы… убили?
– Собаку.
– А тот?
– Я связал его. Он сильнее меня, но мне посчастливилось запутать его в скамейках и клетках. Там все опрокинуто. Я также заткнул ему рот, пригрозив пулей, если он не согласится на это… Самому разжимать рот…
– О, бросьте это! – брезгливо сказала Гелли.
Так тяжело, как теперь, ей не было еще никогда. На долгие часы померкла вся казовая сторона жизни. Лесная тьма, борьба, кровь, предательство, жестокость, трусость и грубость подарили новую тень молодой душе Гелли. Уму было все ясно и непреложно, а сердцу – противно.
Нок, приподняв лодку, освободил ее этим от дождевой воды и столкнул на воду. Они двигались в полной тьме. Вода сильно поднялась, более внятный шум ускоренного течения звучал тревожно и властно.
Несколькими ударами весел Нок вывел лодку на середину реки и приналег в гребле. Тогда, почувствовав, что связанный и застреленная собака отрезаны, наконец, от нее расстоянием и водой, Гелли заплакала. Иного выхода не было ее потрясенным нервам; она не могла ни гневаться, ни быть безучастной к только что происшедшему, – особенно теперь, когда от нее не требовалось более того крайнего самообладания, какое пришлось выказать у Гутана.
– Ради бога, не плачьте, Гелли! – сказал, сильно страдая, Нок. – Я виноват, я один.
Гелли, чувствуя, что голос сорвется, молчала. Слезы утихли. Она ответила:
– Мне можно было сказать все, все сразу. Мне можно довериться, – или вы не понимаете этого. Вероятно, я не пустила бы вас в эту проклятую хижину.
– Да, но я теперь только узнал вас, – с грустной прямолинейностью сообщил Нок. – Моя сказка о священнике и браке не помогла: он знал, кто я. А помогла бы… Как и что сказал вам Гутан, Гелли?
Гелли коротко передала главное, умолчав о четверти награды за поимку.
«Нет, ты не стоишь этого, и я тебе не скажу, – подумала она, но тут же отечески пожалела уныло молчавшего Нока. – Вот и присмирел».
И Гелли рассмеялась сквозь необсохшие слезы.
– Что вы? – испуганно спросил Нок.
– Ничего; это – нервное.
– Завтра утром вы будете дома, Гелли. Течение хорошо мчит нас. – Помолчав, он решительно спросил: – Так вы догадались?
– Мужчине вы не рискнули бы рассказать историю с вашим приятелем! Пока вы спали, у меня вначале было смутное подозрение. Голое почти. Затем я долго бродила по берегу; купалась, чтобы стряхнуть усталость. Я вернулась; вы спали, и здесь почему-то, снова увидев, как вы спите, так странно и как бы привычно закрыв пиджаком голову, я сразу сказала себе: «его приятель – он сам»; плохим другом были вы себе, Нок! И, право, за эти две ночи я постарела не на один год.
– Вы поддержали меня, – сказал Нок, – хорошо, по-человечески поддержали. Такой поддержки я не встречал.
– А другие?
– Другие? Вот…
Он начал рассказ о жизни. Возбуждение чувств помогло памяти. Не желая трогать всего, он остановился на детстве, работе, мрачном своем романе и каторге. Его мать умерла скоро после его рождения, отец бил и тридцать раз выгонял его из дому, но, напиваясь, прощал. Неоконченный университет, работа в транспортной конторе и встреча, в парке, при подкупающих звуках оркестра, с прекрасной молодой женщиной были переданы Ноком весьма сжато; он хотел рассказать главное – историю отношений с Темезой. Насколько поняла Гелли, – крайняя идеализация Ноком Темезы и была причиной несчастья. Он слепо воображал, что она совершенна, как произведение гения, – так сильно и пылко хотелось ему сразу обрести все, чем безыскусственные, но ненасытные души наделяют образ любимой.
Но он-то был для своей избранницы всего пятой, по счету, прихотью. Благоговейная любовь Нока сначала приподняла ее – немного, затем надоела. Когда понадобилось бежать от терпеливого, но раздраженного, в конце концов, мужа с новым любовником, Темеза – отчасти искренно, отчасти из подражания героиням уголовных романов – стала в позу обольстительной, но преступной натуры. К тому же весьма крупная сумма, добытая Ноком ценой преступления, стоила в ее глазах безвыездного житья за границей.
Нок был так подавлен и ошеломлен вероломством скрывшейся от него – к новой любви – Темезы, что остался глубоко равнодушным к аресту и суду. Лишь впоследствии, два года спустя, в удушливом каторжном застенке он понял, к чему пришел.
– Что вы намерены делать? – спросила Гелли. – Вам хочется разыскать ее?
– Зачем?
Она молчала.
Нок сказал:
– Никакая любовь не выдержит такого огня. Теперь, если удастся, я переплыву океан. Усните.
– Какой сон!
«Однако я ведь ничего не могу для него сделать, – огорченно думала Гелли. – Может быть, в городе… но что? Прятать? Ему нужно покинуть Зурбаган как можно скорее. В таком случае, я выпрошу у отца денег».
Она успокоилась.
– Нок, – равнодушно сказала девушка, – вы зайдете со мной к нам?
– Нет, – твердо сказал он, – и даже больше. Я высажу вас у станции, а сам проеду немного дальше.
Но – мысленно – он зашел к ней. Это взволновало и рассердило его. Нок смолк, умолкла и девушка. Оба, подавленные пережитым и высказанным, находились в том состоянии свободного, невынужденного молчания, когда родственность настроений заменяет слова.
Когда в бледном рассвете, насквозь продрогшая, с синевой вокруг глаз, пошатывающаяся от слабости, Гелли услышала отрывистый свисток паровоза, – звук этот показался ей замечательным по силе и красоте. Она ободрилась, порозовела. Низкий слева берег был ровным лугом; невдалеке от реки виднелись черепичные станционные крыши.
Нок высадил Гелли.
– Ну вот, – угрюмо сказал он, – вы через час дома… Все.
Вдруг он вспомнил свой сон под явором, но не это предстояло ему.
– Так мы расстаемся, Нок? – сердечно спросила Гелли. – Слушайте, – она, достав карандаш и покоробленную дождем записную книжку, поспешно исписала листок и протянула его Ноку. – Это мой адрес. В крайнем случае – запомните это. Поверьте этому – я помогу вам.
Она подала руку.
– Прощайте, Гелли! – сказал Нок. – И… простите меня.
Она улыбнулась, примиренно кивнула головой и отошла. Но часть ее осталась в неуклюжей рыбачьей лодке, и эта-то часть заставила Гелли обернуться через немного шагов. Не зная, какой более крепкий привет оставить покинутому, она подняла обе руки, быстро вытянув их, ладонями вперед, к Ноку. Затем, полная противоречивых, смутных мыслей, девушка быстро направилась к станции, и скоро легкая женская фигура скрылась в зеленых волнах луга.
Нок прочитал адрес: «Трамвайная ул., 14–16».
– Так, – сказал он, разрывая бумажку, – ты не подумала даже, как предосудительно оставлять в моих руках адрес. Но теперь никто не прочитает его. И я к тебе не приду, потому что… о, господи!.. люблю!..
VI
Нок рассчитывал миновать станцию, но когда стемнело и он направился в Зурбаган, предварительно утопив лодку, голодное изнурение двух суток настолько помрачило инстинкт самосохранения, что он, соблазненный полосой света станционного фонаря, тупо и вместе с тем радостно повернул к нему. Рассудок не колебался, он строго кричал об опасности, но воспоминание о Гелли, безотносительно к ее приглашению, почему-то явилось ободряющим, как будто лишь знать ее было, само по себе, защитой и утешением – не против внешнего, но того внутреннего – самого оскорбительного, что неизменно ранит даже самые крепкие души в столкновении их с насилием.
Косой отсвет фонаря напоминал о жилом месте и, главное, об еде. От крайнего угла здания отделяли кусты пространством сорока-пятидесяти шагов. На смутно различаемом перроне двигались тени Нок не хотел идти в здание станции; на такое безумство – еще в нормальном сравнительно состоянии – он не был способен, но стремился, побродив меж запасных путей, найти будку или сторожку, с человеком, настолько заработавшимся и прозаическим, который, по недалекости и добродушию, приняв беглеца за обыкновенного городского бродягу, даст за деньги перекусить.
Нок пересек главную линию холодно блестящих рельс саженях в десяти от перрона и, нырнув под запасный поезд, очутился в тесной улице товарных вагонов. Они тянулись вправо и влево; нельзя было угадать в темноте, где концы этих нагромождений. В любом направлении – окажись здесь десятки вагонов – Нока могла ждать неприятная или роковая встреча. Он пролез еще под одним составом и снова, выпрямившись, увидел неподвижный глухой поезд. По-видимому, тут, на запасных путях, стояло их множество. Отдохнув, Нок пополз дальше. Почти не разгибаясь даже там, где по пути оказывались тормозные площадки – так болела спина, он выбрался, в конце концов, на пустое в широком расхождении рельс, место; здесь, близко перед собой, увидел он маленькую, без дверей будку, внутри ее горел свечной огарок; сторожа не было; над грубой койкой на полке лежал завернутый в тряпку хлеб, рядом с бутылкой молока и жестянкой с маслом. Нок осмотрелся.
Действительно, кругом никого не было, ни звука, ни вздоха не слышалось в этом уединенном месте, но неотразимое ощущение опасности повисло над душой беглеца, когда, решившись взять хлеб, он протянул, наконец, осторожную руку. Ему казалось, что первый же его шаг прочь от будки обнаружит притаившихся наблюдателей. Однако тряпка из-под хлеба упала на пол без сотрясения окружающего, и Нок уходил спокойно, с пустой, легкой, шумной от напряжения головой, едва удерживаясь, чтобы тотчас же не набить рот влажным мякишем. Он шел по направлению к Зурбагану, удаляясь от станции. Справа тянулся ряд угрюмых вагонов, слева – песчаная дорожка и за ней выступы палисадов; верхи деревьев уныло чернели в полутьме неба.
Внезапно, как во сне, из-за вагона упал на песок, быстро побежав к Ноку, огонь ручного фонаря; некто, остановившись, хмуро спросил:
– Зачем вы ходите здесь?
Нок отшатнулся.
– Я… – сказал он и, вдруг потеряв самообладание, зная, что растерялся, вскочил на первую попавшуюся подножку. Нога Нока, крепко и молча схваченная снизу сильной рукой, выдернулась быстрее щелчка.
– Стой, стой! – оглушительно крикнул человек с фонарем.
Нок спрыгнул между вагонов. Затем он помнил только, что, вскакивая, пролезая, толкаясь коленями и плечами о рельсы и цепи, спрыгивал и бежал в предательски тесных местах, пьяный от страха и тьмы, потеряв хлеб и шляпу. Вскочив на грузовую платформу, он увидел, как впереди скользнул вниз прыгающий красный фонарь, за ним второй, третий; сзади, куда обернулся Нок, тоже прыгали с тормозных площадок настойчивые красные фонари, шаря и светя во всех направлениях.
Нок тихо скользнул вниз, под платформу. Единственным его спасением в этом прямолинейном лесу огромных, глухих ящиков было держаться одного направления – куда бы оно ни вело; кружиться и путаться означало гибель. Сжав зубы, с замолкшей душой и судорожно хлопающим сердцем, прополз он под несколькими рядами вагонов, бесшумно и быстро, среди криков, скрипа шагов и мелькающего по рельсам света. В одном месте Нок стукнулся головой о нижний край вагона; от силы удара молодой человек чуть не свалился навзничь, но, пересилив боль, пополз дальше. Боль, одолев страх, прояснила сознание. Им, видимо, руководил инстинкт направления, иногда действующий – в случаях обострения чувств. Шатаясь, Нок встал на свободном месте – то была покинутая им в момент встречи фонаря песчаная дорожка, окаймленная палисадами; перепрыгнув забор, Нок мчался по садовым кустам и клумбам к следующему забору. За забором и небольшим пустырем лежал лес, примыкающий к Зурбагану; Нок бросился в защиту деревьев, как в родной дом.
Бежать, в точном смысле этого слова, не было никакой возможности среди тонущих во тьме преград – стволов, сплетений чащи, бурелома и ям. Нок падал, вставал, кидался вперед, опять падал, но скорость его отчаянных движений, в их совокупности, равнялась, пожалуй, бегу. Единственной его целью – пока – было отдалиться как можно недостижимее от преследователей. Однако через пятнадцать – двадцать минут наступила реакция. Тело отказалось работать, оно было разбито и исцарапано. Ноги согнулись сами, и обожженные легкие дергались болезненными усилиями, почти не хватая воздуха. Покорность изнеможению заставила Нока сесть; сев, он уронил голову на руки и стих; невольная слабость вздоха несколько облегчила нервы, подавленные молчанием.
«Гелли теперь дома, – подумал он, – да, она уже давно дома. У нее хорошо, тепло. Там светлые комнаты; отец, сестра; лампа, книга, картина. Милая Гелли! Ты, может быть, думаешь обо мне. Она приглашала меня зайти. Дурак! Я сам буду там; я хочу быть там. Хочу тепла и света; страшно, нестерпимо хочу! Не вешай голову, Нок, приходи в город и отыщи ад… Впрочем, я разорвал его…»
Он вздрогнул, вспомнив об этом, но, покачав головой, застыл в горькой радости и темном покое. Он был бы настоящим преступником, вздумав идти к этой, невиноватой ни в чьей судьбе, девушке. За что она должна возиться с бродягой, рискуя сплетнями, допросами, обидой? Он снова утвердился в своей шаткой, болезненной озлобленности против всех, кроме Гелли, бывшей, опять-таки, по крайнему его мнению, диковинным, совершенно фантастическим исключением. Теперь он жалел, что прочитал адрес, но, попытавшись вспомнить его, убедился в полной неспособности памяти воспроизвести пару легко начертанных строк. Он смутился, но тотчас дал себе за это пощечину. Все оборвалось, исчез всякий след к прошлому – и дом, и улица, и номер квартиры – от этого страдало самолюбие Нока. Он все-таки хотел сам не пойти; теперь воля его была ни при чем; им распорядилась, без принуждения, его память. Она же сделала его одиноким; он как бы проснулся. Гелли и Зурбаган внезапно отодвинулись на тысячу верст; город, пожалуй, скоро вернулся на свое место, но это был уже не тот город.
Когда возбуждение улеглось, Нок вспомнил о потерянном хлебе. К удивлению беглеца, это воспоминание не вызвало приступа голода; но озноб и сухость во рту, принятые им, как случайные последствия треволнений, – усилились. Колени ударяли о подбородок, а руки, сложенные в обхват колен, судорожно сводило лихорадочными, неудержимыми спазмами.
– Я не должен спать, – сказал Нок, – если засну, то завтра, совсем обессилевшего, меня может поймать не только здоровенный мужчина в мундире, а простая кошка.
Он встал, спросил у леса: «В какую же сторону я пойду, господа?» – и прислонился головой к дереву. Так, трясясь, выждал он момента, когда озноб сменился жаром; легкое возбуждение казалось наркотически приятным, как кофе или чай после работы. В это время со стороны Зурбагана всплыли из глубины молчания – тишины и шорохов леса – фабричные гудки ночной смены. Нок тронулся в разнотонно-певучую сторону. Высокие, нервные и средние, покладистые гудки давно уже стихли, но долго еще держался низкий, как рев бычьей страсти, вой пушечного завода, и Нок слабо кивнул ему.
– Ты, старина, не смолкай, – сказал он, – мне говорить не с кем и – помилуй бог – идти не к кому…
Но стих и этот гудок.
Нок, машинально, придерживаясь одного направления, брел, разговаривая вслух то с Гутаном, то с Гелли, то с воображаемым, неизвестным спутником, шагающим рядом. Временами он принимался петь арестантские песни или подражать звукам разных предметов, говоря стеклу: «Дзинь!», дереву – «Туп!», камню – «Кокк!», но все это без намерения развлечься. Сравнительно скоро после того, как залился первый гудок, он очутился на ровном, просторном месте и, сквозь дремотную возбужденность жара, понял, что близок к городу.
Потому, что нащупывать вокруг было более нечего, – ни стволов, ни кустов, Нок впал в апатию. Сев, он растянулся и задремал; затем погрузился в больной сон и проспал около двух часов. Сверкающий дым труб, солнце и постройки городского предместья предстали его глазам, когда, подняв голову, вошел он ослабевшей душой в яркий свет дня, требующего настойчивости и осторожности, сил и трудов. Как показалось ему, – он окреп; встав, Нок вырвал у пиджака подкладку и наскоро устроил из кусков черной материи род головного убора – вернее, повязку, о форме и удачности которой ему не хотелось думать.
Приближаясь к городу, Нок у первого переулка внезапно остановился с полным соображением того, что на городских улицах показываться опасно. Однако идти назад не было смысла. Покачав головой, поджав губы и улыбнувшись, он открыл дверь первого попавшегося трактира, сел и попросил есть.
– Еще папирос, – прибавил он, механически водя ложкой по немытой тарелке с супом.
Подняв глаза, он с беспокойством и тоской увидел, что глаза всех посетителей, слуг и хозяина молчаливо обращены на него. Он с трудом закурил, с трудом проглотил ложку соленого, горячего супа. Ложку и папиросу он, не замечая этого, держал в одной руке. Есть ему не хотелось. Положив на стол серебряную монету, Нок сказал:
– Не обращайте, господа, никакого внимания. Рано я вышел из больницы, вот что.
Выйдя на улицу, он очень тихо, бесцельно, сосредоточенно думая о преимуществах пишущей машины Ундервуд перед такой же Ремингтон, пересек несколько пустырей, усыпанных угольным и кирпичным щебнем, и поднялся по старым, каменным лестницам Ангрской дороги на мост, а оттуда прошел к улицам, ведущим в центр города. Здесь, неподалеку от площади «Светлый Шар», он посидел несколько минут на бульварной скамейке, соображая, стоит ли идти в порт днем, дабы спрятаться в угольном ящике одного из пароходов, готовых к отплытию. Но порт, как и вокзал, разумеется, набит сыщиками; Нат Пинкертон расплодил их по всему свету в тройном против обычного количестве.
– Опасно двигаться; опасно сидеть; все опасно после Гутана и вчерашней скачки с препятствиями, – сказал Нок, тупо рассматривая прохожих, в свою очередь даривших его взглядом минутного любопытства, благодаря черной повязке на голове. В остальном он не отличался от присущего большому городу типа бродяг. Вдруг он почувствовал, что упадет, если посидит еще хоть минуту. Он встал, маленькими неверными шагами одолел приличное расстояние от площади до Цветного Рынка и сел снова, на краю маленького фонтана, среди детей, прежде всего солидно положивших в рот пальцы, чтобы достойным образом воззриться на «дядю», а затем презрительно возвратившихся к своей песочной стряпне.
Здесь на Нока бросился человек.
Он выскочил неизвестно откуда, может быть, он шел по пятам, присматриваясь к спрятанной в рукаве фотографии. Он был в черном костюме, черном галстуке и черной шаблонной «джонке».
– Стой! – и крикнул и сказал он.
Нок побежал, и это были последние его силы, которые тратил он, – вне себя, – содрогнувшись в тоске и ужасе.
За ним гнались, гнались так же быстро, как бежал он, кидаясь от угла к углу улиц, сворачивая и увертываясь, как безумный. И вдруг, с чугунной дощечки одного из домов, сорвавшись, ударила его в сердце надпись забытой улицы, где жила Гелли. Теперь казалось, – он всегда помнил номера квартиры и дома. Лишенный способности рассуждать, с ощущением счастья, которое вот-вот оторвут, вырвут из рук, а самого его отбросят далеко назад, в тяжелую тьму страдания, Нок повернулся и разрядил весь револьвер в побежавших назад людей. Улица шла вниз, крутыми зелеными поворотами, узкая, как труба. Увидев спасительный номер, Нок остановился на четвертом этаже крутой лестницы, сначала позвонил, а затем рванул дверь, и ее быстро открыли. Потом он увидел Гелли, а она – жалкое подобие человека, хватающегося за стену и грудь.
– Гелли, милая Гелли! – сказал он, падая к ее ногам. – Я… весь… всё тут!
Последним воспоминанием его были странные, прямые, доверчивые глаза – с выражением защиты и жалости.
– Анна! – сказала Гелли сестре, смотревшей на бесчувственного человека с высоты своих пятнадцати лет, причастных отныне строгой и опасной тайне. – Запри дверь; позови садовника и Филиппа. Немедленно, сейчас же перенесем его черным ходом, через сад, к доктору. Потом позвони дяде.
Минут через пятнадцать указания почтенных прохожих надоумили полицию позвонить в эту квартиру. Чины исполнительной власти застали оживленную игру в четыре руки двух девушек. Обе фальшивили, были несколько бледны и кратки в ответах. Впрочем, визит полиции не вызывает улыбки.
– Мы не слыхали, бежал кто по лестнице или нет, – мягко сказала Гелли.
И кому в голову пришло бы спросить барышню почтенной семьи:
– Не вы ли спрятали каторжника?
С сожалением оканчиваем мы эту историю, тем более, что далее она лучше и интереснее. Но дальнейшее составило бы материал для целого романа, а не коротенькой повести. А главное вот что: Нок благополучно переплыл море и там, за границей, через год обвенчался с Гелли. Они жили долго и умерли в один день.
Как я умирал на экране
В полдень я получил уведомление от фирмы «Гигант», что предложение мое принято. Жена спала. Дети ушли к соседям. Я задумчиво посмотрел на Фелицату, скорбно прислушиваясь к ее неровному дыханию, и решил, что поступаю разумно. Муж, неспособный обеспечить лекарство больной жене и молоко детям, заслуживает быть проданным и убитым.
Письмо управляющего фирмой «Гигант» было составлено весьма искусно, так, что только я мог понять его; попади оно в чужие руки, никто не догадался бы, о чем речь. Вот письмо:
«М.Г.! Мы думаем, что сумма, о которой вы говорите, удобна и вам и нам (я требовал двадцать тысяч). Приходите на улицу Чернослива, дом 211, квартира 73, в 9 часов вечера. То неизменное положение, в котором вы очутитесь, назначено с соответствующим, приятным для вас, ансамблем».
Подписи не было.
Некоторое время я ломал голову, – каким путем очутившись в «неизменном положении», т. е. с простреленной головой, я могу убедиться в выполнении «Гигантом» обязательства уплатить моей жене двадцать тысяч, но скоро пришел к заключению, что все выяснится на улице Чернослива. Я же, во всяком случае, не отправлюсь в Елисейские Поля без твердой гарантии.
Несмотря на решимость свою, я был все-таки охвачен вихренным предсмертным волнением. Мне не сиделось. Мне даже не следовало оставаться дома, дабы голосом и глазами не лгать жене, если она проснется. Размыслив все, я выложил на стол последние, плакавшие у меня в кармане медные монеты и написал, уходя, записку следующего содержания:
«Милая Фелицата! Так как болезнь твоя не опасна, я решил поискать работы на огородах, куда и иду. Не беспокойся. Я вернусь через неделю, не позже».
Остаток дня я провел на бульварах, в порту и на площадях, то расхаживая, то присаживаясь на скамью, и был так расстроен, что не чувствовал голода. Я представлял отчаяние и скорбь жены, когда она наконец узнает истину, но представлял также и то материальное благополучие, в каком будут ее держать деньги «Гиганта». В конце концов – через год, может быть, – она поймет и поблагодарит меня. Потом я перешел к вопросу о загробном существовании, но тут рядом со мной на скамейку сел человек, в котором я без труда узнал старого приятеля Бутса. Я не видел его лет пять.
– Бутс, – сказал я, – ты стал, должно быть, очень рассеян! Узнаешь меня?
– Ах! Ах! – вскричал Бутс. – Но что с тобой, Эттис? Как бледен ты, как оборван!
Я рассказал все: болезнь, потерю места, нищету, сделку с «Гигантом».
– Да ты шутишь! – сморщившись, сказал Бутс.
– Нет. Я послал фирме письмо, сообщая, что хочу застрелиться, и предложил снять аппаратом момент самоубийства за двадцать тысяч. Они могут вставить мою смерть в какую-нибудь картину. Почему не так, Бутс? Ведь я все равно убил бы себя; жить, стиснув зубы, мне надоело.
Бутс воткнул трость в землю не меньше как на полфута. Глаза его стали бешеными.
– Ты просто дурак! – грубо сказал он. – Но эти господа из «Гиганта» не более как злодеи! Как? Хладнокровно вертеть ручку гнусного ящика перед простреленной головой? Друг мой, и так уже кинематограф становится подобием римских цирков. Я видел, как убили матадора – это тоже сняли. Я видел, как утонул актер в драме «Сирена» – это тоже сняли. Живых лошадей бросают с обрыва в пропасть – и снимают… Дай им волю, они устроят побоище, резню, начнут бегать за дуэлянтами. Нет, я тебя не пущу!
– А я хочу, чтобы мои дети всегда были обуты.
– Ну, что же! Дай мне адрес этих бездельников. Они ведь не знают твоей наружности. Я стану на твое место.
– Как! Ты умрешь?
– Это мое дело. Во всяком случае, завтра мы обедаем с тобой в «Церемониале».
– Но… если… как-нибудь… деньги…
– Эттис?!
Я покраснел. Бутс всегда держал слово, мое недоверие страшно оскорбило его. Надувшись, он не разговаривал минуты три, потом, смягчившись, протянул руку.
– Согласен ты или нет?
– Хорошо, – сказал я, – но как ты вывернешься?
– Головой. Я не шучу, Эттис! Говори адрес. Спасибо! До свидания. Мне осталось ведь только четыре часа. Иди домой, будь спокоен и займись списком неотложных покупок.
Мы расстались. Я чувствовал себя так, как если бы доверил все свое состояние человеку, уплывшему на дырявом корабле в бурное море. Потеряв Бутса из вида, я спохватился. Как мог я согласиться на его предложение?! Его таинственные расчеты могли быть ошибочны. «Своя рука – свои деньги» – так следовало бы рассуждать мне. Через полчаса я был дома.
Жена встала с постели и плакала над моей запиской. Она не могла мне простить «работу на огородах». Я сказал, что не нашел работы. Наконец мы помирились и задремали, обнявшись. Я уснул; во сне видел жареную рыбу и макароны с грибами. Меня разбудили громкие слова жены: «Как вкусны эти пирожки с луком!»… Бедняжка грезила тем же, что и я. Было темно. Вдруг прогремел звонок, и так решительно, как звонят почтальоны, полицейские и посыльные. Я встал и зажег огонь.
Человек в длинном клеенчатом пальто вошел и спросил:
– Не вы ли Фелицата Эттис?
– Да, я.
– Вот вам пакет.
Он поклонился и вышел так скоро, что мы не успели его спросить, в чем дело. Фелицата разорвала конверт. Сев от изумления на кровать, держала она в одной руке пачку тысячных ассигнаций, а в другой записку.
– Дорогой, – сказала она, – мне дурно… деньги… и твоя смерть… О, господи!..
Подхватив упавшую записку, я прочел:
«М.Г. Ваш муж покончил с собой на глазах своего старого знакомого, имя которого для вас безразлично. Тронутый бедственным вашим положением, прошу принять нечто от моего излишка в размере двадцати тысяч. Труп перевезен в больницу св. Ника».
Тогда внезапная полная уверенность, что Бутс умер, сразила меня. Ничем иным, как ни старался, я не мог объяснить получение денег. Стараясь привести в чувство жену, я перебирал воображением все возможности благополучного исхода (для Бутса), но, зная его намерения, готов был заплакать и разорвать деньги. Жена очнулась.
– Что было со мной? – Ах, да… Что все это значит?
Новый звонок заставил меня броситься к двери. Я ждал Бутса. Это был он, и я судорожно повис на его шее.
Среди вопросов, возгласов, перебиваний и смеха рассказал он следующее:
– Ровно в 9 часов вечера я был у двери номера семьдесят три. Меня встретил любезный толстый старик. Я был в лохмотьях и натер глаза луком, – они казались заплаканными. Вот краткий наш разговор за чашкой прекрасного кофе.
Он. – Вы хотите умереть?
Я. – Очень хочу.
Он. – Это неприятно, но я сторонник свободной воли. Согласитесь ли вы умереть в костюме маркиза XVIII столетия?
Я. – Он, надо быть, лучше моего.
Он. – Потом еще… парик… и борода…
Я. – О, нет! Костюм безразличен мне, но лицо должно остаться моим.
Он. – Ну, ничего… я так только спросил. Напишите записку… понимаете…
Я написал: «В смерти моей прошу никого не винить. Эттис» – и отдал записку старику. Затем мы условились, что деньги будут немедленно посланы моей, то есть твоей жене. Старик поколебался, но рискнул. Он вложил деньги при мне в пакет и отослал с посыльным.
Теперь смотри, что вышло из этого. Меня провели в сад, ярко залитый электрическим светом, и посадили на стул, спиной к дереву. Перед этим я, кряхтя, напялил жеманную одежду маркиза. Съемщик с аппаратом стоял в четырех шагах от меня. Он и старик не показались мне особенно бледными, отношение их было, видимо, деловое. Старик предложил мне перед смертью – что бы ты думал? красавицу и вино; но я отказался… Теперь жалею об этом. Я торопился успокоить тебя.
Отправляясь умирать, я надел темный, лохматый парик, под которым скрыл плоскую резиновую трубку, наполненную красным вином. Конец ее, залепленный воском, приходился у правого виска. – «Прощайте, дорогой друг», – сказал старик. – «Мишель, начинай!», и оператор принялся вертеть ручку аппарата. Я поднял глаза вверх, и подведя дуло к виску, выпалил холостым зарядом. Вино тотчас же потекло за воротник. Я откинулся, хватая воздух руками, и проделал все гримасы агонии, какие придумал, с закрытыми глазами. Старик кричал: «Ближе, Мишель, снимай лицо!» Наконец, я добросовестно замер, свесив на грудь голову (всего метров на тридцать). – «Все-таки это страшно»! – сказал Мишель. Тогда я встал и демонстративно зевнул.
Оба они тряслись в страшном испуге, не сводя с меня пораженных взглядов. «Нечего смотреть, – сказал я, – моему виску все-таки больно, он обожжен. Если вы поверили в мою смерть, поверит и публика». – Я поклонился им и ушел… в костюме маркиза. Затем переоделся дома и поспешил к тебе.
– И они не упрекали тебя? – спросил я.
|
The script ran 0.021 seconds.