Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

А. И. Солженицын - Красное колесо. Узел IV Апрель Семнадцатого [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_history, sf_history

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 

Проходили как-то у Никитских ворот — вспомнил Саня замечательного старика, Павла Ивановича. С его загадками. Что он сейчас? Жив ли? Он тогда как благословил их с Котей идти в армию. И теперь вот, первый раз вернувшись в Москву, — как же его не повидать? Очень захотелось. — Ксаночка! Живёт в Москве один чудесный мудрый старик, сейчас я вам о нём расскажу. Давайте-ка мы его в этих днях разыщем — да сходим к нему? Пока — здесь, пока вместе, вся Москва — наша. По вечерам освещение на московских улицах стало разреженное, многих фонарей по экономии не зажигали. Зато не видно ни уличных повреждений, ни разноцветных листовок, ни распущенных бродячих солдат, — можно вообразить, что Москва — и сегодня прежняя. Однако — кобуру поближе к руке, из любой подворотни могут выскочить бандиты, из-за любого угла. Нет, Москва не прежняя. Пути последнего ночного провожанья часто ложились через Александровский сад. Как-то Ксенья сказала: — Здесь я люблю гулять. Во время самой революции тут гуляла. А уже вот недавно, изменясь голосом: — Я здесь... мечтала... Смотрела, как маленькие детишки гуляют, и... И призналась. Но ведь и Саня хотел — именно! именно сына! И открылось говорить о нём — как уже о сущем. О непременном нашем... Что за счастье! А сегодня вечером бродили, бродили, заметили: на Воскресенской площади сгущается к городской думе толпа. Пошли туда?.. Всё равно куда. Всё равно хорошо. На возвышенной площадке думы под яркими фонарями стояла группа, может быть из думской головки, — и несколько матросов. И один высоченный черночубый матрос с двумя нашивками на рукаве, а в распахе матроски яркие полосы, лицо как у птицы большой, выразительные крупные губы, объявлен был к речи: матрос Баткин. И сразу начал, с большой свободой (а „г” — наше, придыхательное, по-южному): — Товарищи и граждане! Русские люди! Лозунг „Отечество в опасности” — ударил по сердцам Черноморского флота! И мы — посланы по России, посланы сказать, что мы — свободные граждане вовеки! А-а, уже читали про них, это — черноморская делегация, их стали звать „марсельцами”: тоже с юга, тоже патриотический железный отряд на подкрепление заколебавшейся страны. — Никому не отдадим дорогой России и свободы! Сила — в единении, ужас — в разъединении. Предать союзников — мы не смеем! В Туле мы застали батальон, они готовили плакаты о немедленном мире с Германией. Мы — не допустили этой изменнической демонстрации! Кто кричит „долой войну” — они, может, только шкуру свою спасают? Откликались ему живо, одобрительно из разных мест толпы. И Баткин длинным картинным лицом гордо принимал как ожидаемое. Он привольно размахивал длиннющею своей рукой и ораторствовал, не затрудняясь в словах: — Мы не дадим проповедывать на улицах, на площадях и на позициях — предательство родины. А братание с немцем — и есть предательство. Сегодня опасность не от контрреволюции, а — с другой стороны. Армию, которая самоотверженно шла на смерть, теперь расшатали. Первый вопрос — железная дисциплина, как у нас в Черноморском флоте. Мы все — одна дружная семья, и у нас офицеры — те же братья. Да простой ли он матрос, усумнился Саня. А замечательно, и на всю площадь: — Мы не спрашиваем нашего Адмирала, почему берём курс именно на Трапезунд. Сказано так — значит надо, идём! Когда наш Адмирал говорит: бригада крейсеров направо, миноносцы налево, подводные лодки вниз и в атаку, — мы не спрашиваем зачем, а не успел он выговорить — и мы уже в атаку!! Наступление — это лучшая оборона! Толпа ревела, аплодировала, и даже со слезами: ах, как же он говорит! что за матрос! Как сердце укрепляет! Рядом хорошо одетый плотный господин, задыхаясь: — Это чудо, наши марсельцы! Народная душа возрождается на наших глазах. Молодая дама под сеткой: — А Керенский — разве не чудо? Откуда он так чувствует народ? А Баткин — метнул отчаянной головой и крупно смахнул рукой юрящего где-то тут невидимого чёрта: — Черноморцы — никогда не согласятся на сепаратный мир! Черноморцы — не вернутся в порабощенную Россию! Если изменническая часть возьмёт верх в стране — черноморцы лучше взорвут себя!! и, глазом не моргнув, потонут в море! И умрут! Мы, черноморцы, без свободы жить не можем! Снова, снова хлопали, кричали, бурно радовались. А при первой утишке — раздался сбоку резкий голос, подловить: — А откуда вы, матрос, знаете французский язык? А Баткин — ни на миг не замялся, но страшно повёл в ту сторону крупными бровями и очами: — Свой французский язык я получил, служа кочегаром и задыхаясь у огня. Я — пролетарий! И — ещё взнялись хлопать, кричать, одобрять. Хотя, всё-таки, вряд ли он был пролетарий. Слово передали севастопольскому прапорщику Иткину — но уже так замечательно всё равно не скажет. Стали Саня с Ксеньей из толпы выбираться. — Такой трезвый голос, — волновался Саня. — Если бы все везде их послушали. Должно же перемениться к лучшему? Если черноморский флот мог сохраниться — то почему не мы? Они так забылись друг в друге эти дни, и за весною, — а грозная жизнь шагала. И — что-то там сейчас в Узмошьи, в Дряговце? Ксаночка — чуть к саниному плечу. Они двое составили словно маленький челночок, бесстрашно взявшийся переплыть море, и в самое неподходящее время. Выбились из толпы направо — и как раз к Иверской часовне. Все эти два месяца что ни кружило, ни скакало по московским улицам, а здесь — и при свете дня и в вечерней темноте, и в утренней — одно и то же всегда, все дни и все часы: через раскрытую дверь видны многие горящие свечи и лампады внутри, протискивались туда и сюда, а внутри набито. И ещё ожидающая кучка, когда больше, когда меньше, толпится снаружи. Подошли. Сане, через плечи, было видно внутрь, Ксенье нет. Он высвободил руку свою из-под её локтя, снял папаху и перекрестился, глядя в жёлто-золотое разливистое накалённое свечение перед тёмным деревом икон и серебристыми накладными ризами. Соедини нас, Матерь Божья, прочно и навсегда. И Ксана крестилась, затяжно прикладывая трехперстье. Лицо её в светло-жёлтом отсвете — ещё нежнее. Сколько-то простояли они вот так, против алтаря. А потом пошли — и опять мимо Александровского. И опять — о том же, о нашем. Как они будут жить — для него. Как будут его воспитывать. Вкладывать всё лучшее. Доброе. Хотя ещё не так было тепло, но уже распушились деревья — и от них тонко тянуло. Война, — но от любви, от веры в продолжение нашей жизни — такая крепость! Есть ли что-нибудь на свете сильнее — линии жизни, просто жизни, как она сцепляется и вяжется от предков к потомкам? 157 И что за сутки выдались Павлу Николаевичу! Вчера к вечеру спешно вернулся из Ставки по случаю гучковского дезертирства. (Именно в сегодняшней ситуации военный министр — должен был действовать, а не уходить! А иначе — нечего было и революцию затевать. И ведь обещал не решать в одиночку — а вот поспешил сдаться. А ведь и вся травля велась не против него, а против министра иностранных дел.) Застал правительство наполовину расслабленное (а блудливо, скрытно готовое выталкивать Милюкова), наполовину уже переметнувшееся к Совету, и — ничего не способное делать, только ждать решения от советских. И сразу же тем вечером, нельзя отказать, обещал — ехать выступать на концерте-митинге в Александрийском театре (и был свидетелем психопатических пятнадцатиминутных аплодисментов Керенскому), — хоть что-то высказать из своих беглых ставочных впечатлений: как призывы бесчестных людей из тыла сеют смуту на фронте. В голове, в душе — всё порушено, выбита почва отступничеством Гучкова, — но теперь-то и нужна особая твёрдость: выстоять — и одному! Теперь хоть несколько часов иметь бы свободных, обдуматься и разобраться, — нет: на сегодня был назначен полуденный прощальный завтрак уезжающему Палеологу, нельзя менять. И в министерстве иностранных дел со всей отрепетированной чинностью императорских столетий, с тою же сервировкой и плавными лакеями в башмаках, чулках и кафтанах, как будто никакой революции в этом городе не произошло (первый раз такая процедура за всё министерствование Павла Николаевича), — давался завтрак. Все послы, Тома, свои товарищи министра и всё никак не уедущий в Лондон послом Сазонов, недавний же министр в этом здании, — а Милюков должен был вести себя как расположенный уверенный хозяин — когда из утренних газет уже почерпнул сплетни, что министр иностранных дел будет заменён Терещенкой. Двуличный Тома, главный предатель. В стороне, наедине, неискренно: „Ah, ces cochons les tovaritch!” А старый друг Палеолог не посвящен во всю эту подлую интригу. Торжественные речи. Нелегко было перед ними держаться, вероятно выдавал и поглушевший голос и измученное от бессонницы, от скорби лицо. Да, дипломатическое искусство недаром считается из труднейших. Так понимать ткань и внутренние натяжения дипломатии! — не только сегодняшние, но за несколько последних десятилетий, и особенно на Балканах. И с его государственной волей, с его феноменальной памятью, — вот теперь уйти, едва начав?.. Гучков сболтнул напоследок, что верит в чудо. Какое чудо? — надо бороться. Всегда — надо бороться, и проиграв — тоже бороться. Собирая всю волю, поехал на квартиру ко Львову на заседание правительства. А тот, оказывается, с утра, ещё до всякого правительства, со своими подручными переговаривался с Исполнительным Комитетом, и наобещал им свыше меры, — несчастье иметь такого разляпу премьером. А застал Милюков — пустоформальное, никчемное заседание с призрачным думским комитетом, только время терять, ничего решительного не проведёшь. Ушли думцы — теперь бы заседать правительству, и почти все собрались. Но вот-вот нагрянут советские, опять некогда говорить. Однако и в это сжатое время Милюков выложил, сколько мог. Положение таково, что не спасёт никакая перемена личностей. Идёт буйный поход против всякой власти и всякой дисциплины, и особенно в армии. В армии допущена любая пропаганда, не исключая преступной и предательской. Могла бы спасти только немедленная сильнейшая контрпропаганда. Болезнь смертельная, но Исполнительный Комитет конечно будет это оспаривать. Однако — его коллеги как не слышали его. Лица — без движения, без интереса. Кто-то и запиской перекидывается. И даже возражать не считают нужным? Как же безнадёжно всё разорвалось! А — эта новая декларация правительства? Что за опрометчивая капитуляция? Формула „без аннексий и контрибуций” бессмысленна и практически неприменима, и вы сами в этом убедитесь в дальнейшем. Кажется, цель декларации — сказать однажды ясно, и чтобы не было поводов для конфликтов впредь. Но цель заранее признаётся недостижимой? Документ полон неясностей, программа слишком неопределённая. А этот их „контроль над производством, транспортом и обменом”? — это уже даже не германский военный социализм, а похуже. И аграрная реформа? и финансовая? — всё это незакономерное предварение Учредительного Собрания, это выходит за рамки прав Временного правительства, и мы не уполномочены соглашаться. А вот совершенно необходимого пункта — „право правительства применять силу и распоряжаться армией”, — этого в декларации нет. Некрасов громко захохотал: — Но это была бы комедия! В какой стране какое правительство нуждается объявить за собой такое право? Да никто и до сих пор не запрещал Временному правительству применять силу. Да, кажется, Павел Николаевич увлёкся. Наконец, чего стоит вся эта программа, если мы не смеем прямо указать на большевицкую опасность, а должны вставлять уклончивое „о выступлениях, создающих почву для контрреволюции?” Уже сейчас так связанные в словах — мы дальше тем более будем связаны в действиях. А тут сразу привалили гурьбой советские — и обсуждение стало ещё безнадёжнее. Взялся Милюков высказать правду и им — а ему уже открыто кричали в лицо, что пора ему уходить. И никто из министров не заступился. И Милюков сидел за столом одиноко, сжав голову руками. В такое позорное действо ещё никогда не попадал. Государство летело в пропасть — и туда же его охотно толкали государственные мужи. Когда советские ушли, а министры остались на местах продолжать, Милюков попытался ещё раз говорить к ним. Солидарность членов Временного правительства — необходимое условие, нельзя дозволять действовать в одиночку. (Намёк по крайней мере сразу на троих из „семёрки”.) Центр тяжести наших действий: мы остаёмся на посту и не можем снять с себя бремя власти. Наше распадение было бы началом катастрофы. (Как будто ещё не распалось!..) Разногласия во внешней политике совсем не злободневны, Исполнительный Комитет раздувает их, они уже устранены Разъяснением 21 апреля. И никакие тут ваши, Георгий Евгеньич, смягчения, „без захватной политики, без карательных контрибуций”, ничего не спасут. Но что понимается под коалицией? Ввести от них двух-трёх человек? Это можно, хотя их кандидатуры не пользуются всероссийской известностью настолько, чтоб укрепить авторитет власти. Но они хотят больше, чуть ли не большинство? Так это и будет идея Ленина о диктатуре пролетариата. Уж не сказал о себе, неудобно: удаление Милюкова будет истолковано союзниками как полный разрыв союза, как Коренное изменение политики. Говорил, а что ж? — тут половина статистов. Свои же кадеты — Шингарёв, Мануйлов, разве не статисты? Рохли. И Коновалов, и Годнев, и чёрный Львов. (Да они же и остаются все на местах.) А действующий нерв — это Керенский-Некрасов-Терещенко, это малый ведущий кабинет, решают только они, и ими запутан слабодушный князь. (Кто из них омерзительней — даже трудно сказать.) Естественно, именно эти и стали возражать. Те трое наговорили резкостей один за другим, а Львов миротворно (и притворно, он лицемер, оказывается) призывал кадетов стать выше партийных интересов и пренебречь узкими партийными лозунгами. А Милюков, всё сжимая тяжелеющую голову руками, не в первый раз подумал, но в первый раз так ясно и окончательно: они — в заговоре! Они — давно в скрытом тайном заговоре, может быть масонском, может быть личном, ещё от первых дней марта, и даже ещё прежде. Заговорно они тянули друг друга во Временное правительство, а Павел Николаевич, формируя кабинет, свалял большого дурака. Заговорно они все недели и подпиливали свалить Милюкова, и они же лансируют кандидатуры взамен. Керенский с Терещенкой видно давно согласились захватить себе министерство военное и иностранных дел. А князь Львов — и исконный предатель, он предал и в Выборге, — и как можно было простить ему то? И вот — повторяется снова. Ещё не толкали прямо в шею, ещё не говорили прямо „уходите прочь!” — но вот и Керенский прямыми словами предложил ему: взять портфель министра просвещения. К счастью, Павел Николаевич, говорят, никогда не краснеет. А тут — всякий бы на его месте налился кровью и взорвался: этот сопливый мальчишка как ударил в лицо. От кого услышать? — от этого!.. Нет, не взорвался Павел Николаевич — и не открылся им беззащитно, что это — обидно, унизительно, не по его масштабу. Он в последние дни переработал в себе это оскорбление и выдал теперь в ответ безукоризненный аргумент: не потому отказываюсь, что из гордости. Но даже меняя портфель и оставаясь в кабинете, я не освобождаюсь от ответственности за творимую внешнюю политику. Но и не могу этой ответственности нести, ибо задачи внешней политики теперь будут поставлены не так, как я хотел бы их ставить. Эта постановка — вредна и опасна для России. (И ещё ж одна нелепость: от Терещенки освобождаются финансы — и туда переставят негодного Мануйлова?..) Нависало, нависало в тяжёлом воздухе, что отставка Милюкова решена бесповоротно. Министрами — решена. Советом — решена. Но — ещё можно не уходить? Но — как остаться? Тогда надо — громко призвать общество, своих бесчисленных почитателей? Вызвать ещё один уличный отпор, как призвал кадетский ЦК 21 апреля? Нет, это было — не амплуа Милюкова. Таких действий — он не мог... Да и ЦК уже на этом не сойдётся. А тогда — что же? От него зависело: гордо уйти самому, прежде чем унизительно исключат. Много в жизни приходилось Павлу Николаевичу делать неуклонных заявлений — но это он высказал, около полуночи, ещё с предельной твёрдостью: что ввиду расхождения с большинством кабинета — не считает возможным оставаться на посту министра — и покидает правительство!! И — не раздалось уговоров... Отодвинул стул. Встал, собирая свою папку. Кажется, растерянное лицо было у Шингарёва, но и он, и Мануйлов остались сидеть. И — просто вот так, молча, и выйти. Сразу — и уйти! Но воспитанность требовала — обойти всех коллег с рукопожатиями, в том числе и мерзавцев. Обходил. Когда дошла очередь до князя Львова — тот удерживал руку Павла Николаевича и бессвязно лопотал что-то вроде: — Да как же?.. Да что же?.. Нет, не уходите!.. Да нет, вы к нам вернётесь. Павел Николаевич холодно отнял у него руку: — Вы были предупреждены! И — вышел. Стук двери — отметил конец первой эпохи Российской Революции. И вспомнил гучковскую веру в чудо. А если — случится чудо? И — вернут? Лакей подавал ему пальто, шляпу, — скользнула вдруг мысль: а может, была какая-то ошибка в его аргументах о проливах? Может быть, не надо было ему уж так настойчиво держаться за Константинополь? Как ни аргументируй — а идея-то не кадетская, это у него от обильных балканских связей. И от панславизма. 158 Всё складывается великолепненько: угрюмый Гучков ушёл, вечная бонна Милюков обречён (хотя ещё может опомниться и схватиться за портфель просвещения), — правительство расчищается. Сейчас начнётся золотой период нашей революции! Социалисты только укрепят правительство, Керенский — и хочет, и будет премьером, а Николай Виссарионович, в тесном установившемся соединении с ним — советчика, информатора, посредника, а когда надо глашатая, — уже и сейчас давно не рядовой министр, а впереди ждёт нечто крупнее. Речи Некрасова захватывают революционную публику своим неизменным, несравнимым оптимизмом и энергией, но как раз тут он и не делает над собой усилий: он и действительно неиссякаемый оптимист, он и действительно предельно энергичен, „американская складка” говорят о нём, — и он сам так понимает. Таких-то людей, как он, в России мало — и Некрасов заслуженно выходит на вершины её. А к этому добавляется высокое искусство личных отношений, где нужна зоркость к собеседнику, внимание к его настроениям и отчётливо правильное поведение, чтобы всегда найти верный с ним тон. Но этим искусством Николай Виссарионович владеет и вовсе без промахов, больше, чем своей основной и уже сильно забываемой специальностью — статикой железнодорожных мостов. Мосты к сердцам — искусство куда более тонкое. Вот — едва сокоснувшись с лидерами Совета, Некрасов стал со всеми с ними приятель, а особенно с Церетели. А за Керенским шёл, всегда тактично отставая на плечо, хотя знал, что умней его, — но для того и роль советчика. Политика, как редко другая область, требует интуиции и личного влияния. Всегда безошибочно знать: какое действие созрело, быстро охватить всё положение, где надо — уметь пойти навстречу, где надо — проявить неуступчивость. Что изгнание Милюкова созрело — было ясно уже из уличных плакатов 20 апреля. Милюков своим безрассудным упорством едва не вызвал падения всего правительства. В тот вечер Некрасов спасал положение, сам предложил Церетели вырабатывать текст „Разъяснения” — а уже предвидя неизбежное падение Милюкова. И вёл к тому неслышную работу. К себе в министерство путей сообщений пригласил на завтрак левых кадетов — Винавера, Оболенского, Волкова, — и открыто предложил им: забирать Милюкова с иностранных дел, чтоб не погубить кадетское дело. (Передвинуть бы всю партию влево!) Минувшей ночью, вскоре после ухода Милюкова, поднялся из-за стола и Шингарёв: он не считает теперь возможным оставаться, пока кадетский ЦК решит судьбу своих министров. Приукрашенный и неумный жест, так не рассуждают деловые люди. Но это двигало правительство — в сторону крушения. Некрасов, спавший в эту ночь всего ли часа четыре, спозаранок поднявшийся составлять декларацию нового правительства (поручили ему вчера, и взялся он: русские говорят, говорят, а как надо перевести дело в документ, так все отваливаются), — получил и ранний телефонный звонок, что сегодня днём собирается кадетский ЦК, получил и утренние газеты, из которых фонтанами били предположения, что вслед за Милюковым будут отозваны и все кадетские министры. А значит и Некрасов? И только засмеялся. Да что вся кадетская партия ему? Он — сконцентрированная личность в неумолимом движении, она — рыхлое сборище болтунов, которое — как видно по общественной расстановке — уже отслужило свои исторические часы. Они себе пусть решают как хотят, но Некрасов — плевать хотел на их решение. Пусть они и все уходят, вместе и с Набоковым. Да сто раз он с ними расстанется. Сегодня же объяснит корреспондентам. Как-нибудь так. Да, я член партии Народной Свободы от самого её основания. Но не считаю себя связанным с нею безусловно. В 4-ю Думу я формально был выбран не от неё (удобное обстоятельство), а от партии прогрессистов. Да, свою деятельность я определял партийной дисциплиной, хотя летом 1915 выходил из ЦК ввиду разногласий. Расхождение с партией по отдельным вопросам — явление не новое для меня. В момент кризиса власти я нахожусь в особенно трудном положении: я связан и партийной дисциплиной, но и солидарностью с группой министров, которая проводила определённый способ разрешения кризиса, и особенно в отношении внешней политики. А теперь Милюков заявляет, что он входил вообще не от партии, а лично. Так тогда и я — лично. Если станет вопрос, что предпочесть, — я в настоящее время не считаю возможным выбыть из правительства. И с сожалением оставлю ряды партии. Приходится пожертвовать и многолетними симпатиями — чтобы двигаться к нашей общей цели. Вчера к завершению ночного заседания роли распределились до конца: из вежливости предложили Львову стать министром иностранных дел, он отказался, значит — Терещенко. Керенский заявил своё желание быть полным наследником Гучкова, то есть взять и морское министерство. Теперь из условий Исполкома и вчерашних совместных обсуждений Некрасов составлял Декларацию без всякого труда, охотно накреняясь в сторону социалистов, крепче будет союз. Кто однажды сказал политическое „а” — должен сказать и социальное „б”. Ну, не сразу прямо „обложение имущих классов”, а „обратить внимание на обложение имущих классов”. С удовольствием вписал „без аннексий и контрибуций”, но смягчил „подготовку новых переговоров с союзниками” на «подготовительные шаги к соглашению с ними” в духе мира и братства народов: так, не связывая прямо союзников, он брал обязательство за своё правительство. И дальше так, переставлял фразы из условий ИК, но делал их более полнословными для солидности. И, как вчера согласились, поставил на первое место борьбу с попытками контрреволюционными, а уже на второе — с анархическими. (Вообще, есть небольшая тучка от большевиков, но они сами себя изолируют от социализма.) Быстро справился, ещё до утреннего завтрака, и сразу — чистовик. И поспешил на встречу с Церетели, как уславливались. Церетели был сверстник, на два года моложе, и в шутку звал Некрасова „Виссарионыч”, отношения были самые лучшие и понимание быстрое, полное. Некрасов оттенил ему: надо выразиться так, что коалиционное правительство естественно продолжает общедемократическую программу прежнего правительства, а не порывает с ним. Так будет устойчивее. Быстро согласовали. И это значило: новое правительство родилось. Правда, Церетели жаловался: в Исполкоме всё не решены кандидаты, всё неясно: сам он идти не хочет, и не набирается три кандидата от марксистов. От народников — есть три, но возник спор о министерстве земледелия: и Пешехонов претендует, он и дело знает, и Чернов, а он лидер партии, нельзя ему не уступить. И сомневался: не будет ли осложнений с кадетами? Все уйдут — развал, — тогда какое ж коалиционное правительство? А останутся — будут тормозить общую программу? Некрасов бодро видел и бодро ответил: — Если уйдут — и чёрт с ними, я-то остаюсь. А если останутся, то будут, как Шингарёв, Мануйлов, погружены в одну свою ведомственную работу, и нам ни в чём не помешают. ДОКУМЕНТЫ — 23 3 мая — Утверждаю мин. земледелия Шингарёв ИНСТРУКЦИЯ о принудительном отчуждении хлеба ... у лиц, скрывающих запасы зерна или отказывающихся от добровольной сдачи, — местными продовольственными комитетами производится принудительное отчуждение хлеба, за вычетом необходимого для продовольствия и хозяйственных нужд владельца. Под хлебом разумеются также: просо, гречиха, чечевица, фасоль, горох, полба, кукуруза, мука, отруби, крупы и жмыхи. Осуществление отчуждения продовольственные управы могут поручать лицам по своему выбору. Оно производится в присутствии местных властей и посторонних свидетелей. Неприбытие владельца не останавливает принудительного отчуждения. Расчет производится по твердой цене... либо в половинной... Хлеб свозится на приемные пункты за счет платы, следуемой владельцу за хлеб. 159 Два месяца Александр Фёдорович гремел своими речами на всю страну. Но вот наступили дни: молчать и действовать. Да собственно, всё уже совершилось помимо него, — присутствовал он на переговорах или нет (даже лучше и отсутствовал, чтоб не растекаться между двумя сторонами), молчал или добивал Милюкова, — всё шло как надо, военное министерство верно плыло к нему в руки. Да и кто другой мог сейчас: укрепить боевую силу демократизованной армии! и её способность к наступательным действиям! Разве такой мешок, как Гучков? Армии нужен — обожаемый вождь, кого она любила бы со всею страною вместе. И такой был — единственный во всей России. О, это будет грандиозное, чудесное преображение всей картины! В Армию вольётся революционный наступательный пыл! — несравненный с прежним подневольным царским. (Воодушевлённая новым вождём, она, если понадобится — дойдёт и до Берлина!) О назначении Керенского всё открытее писали газеты — и вот уже суетливый Пуришкевич слал ему сентиментальную открытую телеграмму: „Когда власть не почёт, а бесконечно-тяжёлый крест, я — правый по убеждениям и ваш будущий политический противник после войны, предлагаю услуги быть у вас чернорабочим в это ужасное время, когда Ленин и его единомышленники вырывают у народа плоды завоёванной свободы. Как сказал Кондорсе... ” (Фразу из Кондорсе запомнить, употребить.) В последние двое суток Керенский сделал некоторые шаги, чтобы его кандидатуру поддержала и Ставка, это важно. И сегодня утром два заместителя Гучкова, Новицкий и Филатьев, официально посетили Керенского в министерстве юстиции — просить его принять пост военного министра, заверяя, что все Главнокомандующие (они сегодня приезжают в Петроград) на это согласны. Отлично. (Сами Новицкий и Филатьев заглядывали в глаза с надеждой, что останутся товарищами нового министра. Да выгоню тотчас! — неужели оставлю кого-нибудь гучковского? Ясно, что брать Туманова и Якубовича, — и прогрессивны, и умело поддержали в эти дни.) И сегодня же принимать министерство, не ожидая конца безалаберных общих переговоров. Но такова природа жизни и человека, что наши желания обычно превосходят предлагаемое нам. Военное министерство, да, шло в руки Керенского — но этого было мало ему! Он желал принять — одновременно также и морское, никак не меньше, чем Гучков: уж стоять во главе вооружённых сил страны — так всех! А как он поднимет флот! Да разве при нём в Кронштадте возможны будут какие-то беспорядки? Но здесь во всех головах, и досадно что в исполкомовских, — создалось раздвоение, распадение. Ложное представление, что отныне военное и морское министерства должны быть разделены, коль скоро нет единого специалиста, а для торга нужно иметь больше портфелей. И не только мыслили так в общем виде, но уже и конкретно предлагали в морского министра: то Колчака, а то даже, смех выговорить: Скобелева, дурачка. Но уже несколько шагов для создания коалиции Керенский предпринял в Исполнительном Комитете, и вот этот ещё новый был ему неудобен. Да и плохое начало: самому просить у Исполкома себе пост. Пусть — просят они. И сегодня утром мелькнула у Александра Фёдоровича гениальная идея: установил, с какого часа в Адмиралтействе заседает комиссия Савича (морская поливановская), — и в сопровождении своих двух офицеров-адъютантов (давно уже всё у него на военный лад!) — ринулся туда! И — молненно по этим лестницам, залам, где отсиживался Хабалов в последние часы. И — клином, адъютанты за плечами, ворвался в заседание ошеломлённой комиссии (там и простые матросы сидят, на это он и рассчитывал): — Товарищи! Временное Правительство сейчас пересоставляется. Я буду — военным министром. Выбираете ли вы меня — морским? Раздались голоса, что — да... Да. Да! — А если да — то пошлите сейчас делегацию в Исполнительный Комитет Совета рабочих депутатов и подтвердите ваш выбор! И так это было отчеканено, так щедро был им предложен этот дар, — комиссия согласилась и начала выбор делегации. А Александр Фёдорович уже покачивался спиной на подушках своего автомобиля. Он вот в чём нуждался теперь: поспешить публично выразить свою программу — раньше всех, и даже пока правительство ещё не создано — и чтоб она завтра же была в газетах. Где-нибудь, где-нибудь выступить! — где бы? Никакого крупного заседания, митинга нигде не было сегодня. Опять в совещание фронтовых делегатов? — второй раз не годится. Но сообразил: при военном министерстве происходит соединённое заседание поливановской комиссии и комиссии по пересмотру военно-судебных уставов. Человек 70-80 наберётся. Отлично, вот там! Уже распорядился послать туда стенографисток, дал знать корреспондентам. И вот — уже поехал. Бурно встречен. И вот уже выступает с речью: — Мне кажется, что в военной среде мне незачем объяснять, что не существует „русского фронта”, а только союзный. Германия, братаясь на нашем фронте, смогла остановить французское наступление. Так что, искренно стремясь приблизить мир, мы его отдалили. Мы усилили в Германии не демократические слои, а бюрократию. Германский министр иностранных дел сказал: „Россия вышла из международного оборота, мы с ней больше не считаемся.” Стенографистки, корреспонденты строчили. — Промедление часа — смерти подобно! Государство в опасности — в буквальном смысле! Мы имеем право не только просить, но требовать, чтобы каждый, кто считает себя русским, — горло дрожало от волнения, он никогда не говорил так, всегда о социализме, — каждый, кто считает себя русским, забыл бы о себе во имя государства! Все наши идеалы демократии сделаются сказкой, если мы сейчас не сумеем отстоять то, что получили. Такого свободного демократического строя, как сейчас в России, — не имеет ни одно государство мира. Но мы не можем выскочить на 200 лет вперёд всей Европы. И даже борьба классов немыслима, если нет той площади, на которой каждый может свободно развивать свои силы. Вот это последнее — для большевиков, должны ж они услышать и очнуться! Тут и немного подправить свою неудачную речь о „рабах”, за которую так хвалит буржуазия и так упрекают товарищи: — И вот мы должны устроить и закрепить эту территорию будущих внутренних, так сказать, военных действий. А иначе — мы все погибнем. Только наивные мечтатели могут думать, что слабая Россия получит больше, чем сильная. Он потерял ощущение, перед какой узкой комиссией говорил, — он говорил передо всей Россией. — Защищать то, что нам дали предки и что мы должны отдать потомкам, — это элементарная обязанность. Сейчас мы держим экзамен не только на мудрость, но на первобытную честность, чтобы будущие поколения не сказали, что в 1917 году в России жили люди, которые размотали, расточили наследство, не им принадлежащее, добытое потом и кровью. Даже заплакать хотелось самому — так верно наконец он нашёл и выразил! Ну пора же, пора же нам всем очнуться и понять! — Теперь, после нового напряжения народного разума и мудрости, будет создано правительство, которому надо подчиняться не за страх, а за совесть! Временное правительство за два месяца ни разу не применило физической силы. В апрельские дни оно отдало только один приказ главнокомандующему: если вооружённые люди пройдут в залу, где мы заседаем, — то и тут никакой вооружённой силы не применять! — Он и не был в тех заседаниях, но как красиво! как щемит! Это войдёт в хрестоматии Российской Революции! — Мы сказали: мы хотим лучше умереть, чем опозорить себя применением физической силы! Вырвались чьи-то голоса: — Верно! Верно — но и не верно! При обновлённом правительстве: — Каждый из нас должен признать: раз государство не может существовать без власти — то власти надо оказывать уважение. — Постреливал глазами в сторону корреспондентов: — Пусть никто не думает, что во Временном правительстве кто-нибудь цепляется за власть. Но в стране не может быть состояния полувласти. Теперь — мы выплываем весьма благополучно. В ближайшие дни Временное правительство воскреснет — и мы со спокойным духом и с силой разума сумеем не только нагнать, что мы упустили — (особенно в военном ведомстве, армии, флоте!) — но мы сделаем больше, чем вы имеете право от нас ожидать! Это „больше” вырвалось как бомба из груди и разорвалось перед глазами. Сильно аплодировали. Но Керенский спешил уйти. Он спешил — на Виндавский вокзал, встречать приезжающих Главнокомандующих. А почему бы нет? Ещё не назначен? — формальность, он уже их предводитель. Но в чём он их опережал: от брата жены, Барановского, подполковника при Ставке, он уже имел слух, что из четырёх Главнокомандующих двое вот-вот подадут в отставку, Гурко первый. И надо было только пройти скорей всю процедуру назначения министром, при содействии этих Главнокомандующих, — и первым же приказом запретить им всякую отставку! А то ведь — разбегутся... Ехал в автомобиле, думал: а ещё бы дня два в министерстве юстиции — закончить реформу Сената? Бессмертно! А царскосельский дворец и узников — опять увести из юстиции в военное министерство. Оставить за собой. 160 Нет, ни на что хорошее не надеялся генерал Гурко на подъезде к Петрограду. На Виндавском вокзале Главнокомандующих встречал почётный караул лейб-гвардии Егерского полка. Корнилов, уже не в должности. Заместители Гучкова — Новицкий (известный болтун) и Филатьев (рохля). А кроме них — ... Керенский. Уже? В полувоенной фуражке, в полувоенном пальто. И очень старался держаться строго-военно. А глаза бегали, и самого его чуть не подкидывало от важности и гордости. Несмотря на „смирно”, солдаты почётного караула стояли вольно, высовывались посмотреть. На приветствие Алексеева ответили вяло. Алексеев пошёл вдоль строя караула — и Керенский было дёрнулся с ним, — но увидел, что Главнокомандующие остаются. Остался. Не потеря Гучков, не приобретенье и Керенский. Церемониальным маршем караул прошёл небрежно, как бы из снисхождения к генералам. Пошли рассаживаться в автомобили. Рядом с Гурко оказался Корнилов. — Ну, как тут? — спросил Гурко. Корнилов ответил несколькими фразами. И всё подтвердилось до дна. Филатьев сообщил новость, впрочем она сегодня и во всех газетах: у коменданта Кронштадтской крепости при его поездке в Петроград пропал портфель с важными бумагами и чертежами. Ну, чёрт! Ну, одно лучше другого. А привезли их не в какое официальное учреждение и не в Мариинский дворец — а на квартиру князя Львова, почему-то правительство забилось сюда. И тут оказались министры не в полном составе, да рассеянные, растерянные, возбуждённые переговорами о коалиции, совсем, совсем неготовые разговаривать с Главнокомандующими о военных делах, — хотя князь Львов радушно, любезно приглашал рассаживаться в гостиной. И прав был Гурко, что нечего Главнокомандующим ехать в Петроград — не только не время, а просто — незачем. Хотя и вообще невозможно представить: а что же именно делать? Спасти армию без сотрясения правительства и всего нового порядка — уже невозможно. Но и быть соучастником гибели армии — непереносимо. Но и подавать в отставку — бегство, нечестно. Что-то не видно было Милюкова, Шингарёва, ещё кого-то. Да всего, наверно, полправительства только и было тут. И неуместное неподготовленное заседание начали в четвёртом часу пополудни. И видно, что министрам не очень сиделось, — слушали из вежливости. Правда, Алексеев свой доклад подготовил. На армию посыпались реформы как из рога изобилия, солдатские головы не успевают разобраться. Нельзя позволять безответственным лицам расшатывать армию, они легко издают „приказы”, а армия не в состоянии усвоить, что исполнять, чего не исполнять. Офицеры слишком унижены. А офицер — такой же сын народа, и без него не может быть победы. С самого начала без всяких оснований был взят под подозрение и высший командный состав. Но демократических армий не бывает, и английская и французская мало отличаются от немецкой и австрийской, — везде иерархия, везде беспрекословное подчинение младших старшим. Нашу армию разъедает пропаганда немедленного мира, братание, модная и утопическая формула „без аннексий и контрибуций”, значения и смысла которой солдаты понять не способны, да и сами авторы разбираются плохо. Много навредили известия о Стокгольмской конференции — солдаты поняли её как уже начало мирных переговоров. Надо, чтобы само правительство яснее формулировало задачи. Армия страдает от неопределённости правительственной политики, от колебаний власти, от анархии в тылу. Дальнейшая пассивность фронта грозит ему провалом. К пассивной обороне прибегает тот, кто считает себя разбитым. А на самом деле при нынешнем снаряжении и при здоровой армии мы могли бы в этом году придушить Германию. Всё — так. Но кто же более всех виноват, если не сам тихоня Алексеев? В ранние мартовские дни вся эта революция была в его руках — и он всех этих птиц выпустил из мешка, а теперь пойди их лови. Да и весь потом март, да и весь апрель, — он первый, кто должен был упереться и стать первым препятствием развалу. Хотя б и пост потерять, ничего. А министры слушали рассеянно, не захваченно, князь Львов расслабленно. Только очень подтянутые сидели Керенский и Некрасов, и что-то по временам записывали на коленях. Ещё повозмущался Алексеев „декларацией прав солдата”, — и почему нет прав офицера, и ликвидируется весь дисциплинарный устав, и не новые права надо солдату давать, а напомнить о его обязанностях. Но высказав это всё и видя невоодушевление правительства, смирный Алексеев как бы испугался, что наговорил слишком много дурного, — и начал замасливать и успокаивать. Что отказ от наступления — не всеобщий, лишь отдельные больные корпуса и дивизии. Что намечаются и признаки выздоравливания, угар всё же и проходит. Положение тяжёлое, но не безнадёжное. Отношения между солдатами и офицерами всё же налаживаются, хотя много предстоит ещё сделать. Снабжение становится более благоприятным. Понизилась производительность заводов — однако и расход боеприпасов понизился пока... Дипломат... Но не мог согнать с лица страдающе-жалкого выражения. — И вот мы прибыли, чтобы просить правительство посодействовать тому, чтобы армия поскорей пережила кризис от этих реформ, расстроивших нашу внутреннюю жизнь. И этот тон Верховного, уже явно теплее принятый министрами, — тотчас же перехватил Брусилов. Он уже щёлкал шпорами, представляясь Керенскому на вокзале. Он уже сюда ехал в одном автомобиле с Керенским и оживлённо с ним говорил. И зорко поглядывал на него весь доклад Алексеева, и поводил свою сухую подвижную голову с почти облезлыми волосами, следил по лицам других министров. Генштабисты, которые все сплошь не любили Брусилова, отчасти по несправедливому кастовому презрению, что тот не кончал Академии, звали его то „берейтором”, то „лошадиной мордой”, но самое меткое было — Главколис. И сейчас, как никогда, Брусилов оправдывал эту кличку. Сам Гурко, командовав Особой армией на брусиловском фронте, и на 10 лет моложе, сумел так твёрдо и неподчинённо себя поставить, что Брусилов никогда ему не приказывал, а всегда лишь советовался. Проник Гурко и в его главколисье, и в не слишком большую вдумчивость, и в манеру пускать пыль в глаза начальству. И сейчас, в коротком выступлении, и всё время взглядывая на Керенского, такого ж небольшого роста, сухонького и гололицего, как он сам, Брусилов тоже говорил о выздоровлении, есть отрезвляющие признаки, конечно наши планы зависят от настроения войск, но как только будет у нас боевой успех, то патриотизм охватит всю Россию. И министры были очень довольны, Львов осветился, а Керенский просто сверкал глазами. Корнилов сидел — глаза узкие, тёмный, как древнее восточное изваяние. Самый молодой из Главнокомандующих и лишь недавно назначенный, Драгомиров тем более поддался этому тону: наиболее острый период в настроении солдат проходит, есть основание думать, что брожение уляжется, с помощью трезвых и сознательных элементов мы поднимем настроение войск и сумеем повести их к победе. Щербачёв не преминул пожаловаться, как он уже и публично жаловался и по пути, — на самовольное освобождение войсками из тюрьмы крайнего революционера Раковского, и он теперь разъезжает свободно по России, и чуть ли не сегодня беспрепятственно в Петроград. Но так будет шайкам недолго и нетрудно свергнуть и румынского короля? Приходилось и Гурко высказаться коротко, да он долго и не собирался. — Революция есть болезнь. Как всякая болезнь, она идёт иногда быстрей, иногда медленней. Но самое опасное в болезнях — это рецидивы. Мы надеялись, что она пойдёт на спад — но нет, не пошла. И надо принимать серьёзные меры, чтобы не было рецидивов. А это зависит от тех, у кого большое влияние на массы. Война и политика — в войсках несоединимы. Нельзя одновременно кричать „ура” в атаке и опускать бюллетени в урну. Последнее воззвание Совета к армии, правда, полезно и даёт некоторую надежду. Но написано трудным, не русским языком, совсем не для солдат. Наш долг — ничего не скрывать перед теми, кто ответственно или безответственно правит страной. — И грозно смотрел. — Наша обязанность — говорить им правду, только правду и всю правду. Тут Керенский живо зашевелился и сказал: — Я согласен, что надо говорить правду и только правду, — но не всю правду! Из тактических соображений. Потому что полная правда может стать орудием... в нежелательных руках. Гурко подивился его живости. А что, может быть он и не глуп. На десерт выступил князь Львов. Мягко возражал Алексееву, что осуждать политические права солдат и выборное начало в общем виде — есть доктринёрство, остатки отживших традиций. А жизнь требует от нас — творчества. Нужно — выяснять истинный смысл и солдатских прав, и выборного начала. Зато армия теперь — не защитница угнетения, а защитница свободы. Нам потребно кристаллизованное сознание наших целей. А зато мы устраняем тёмные стороны армейского быта. Ну, понёс. Ну-ну, устраняйте. Он, может быть, и дальше бы говорил, но министры то и дело поглядывали на часы. Им надо продолжать переговоры о коалиции. (А от того, что министры меняются, — да не пойдёт ли дело ещё хуже?) А вот что: завтра днём соберёмся-ка вместе с членами Исполнительного Комитета Совета — и вот им вы ещё раз выскажете армейские нужды и соображения. ДОКУМЕНТЫ — 24 ИЗ „ВОЕННЫХ ВОСПОМИНАНИЙ” ГЕНЕРАЛА ЛЮДЕНДОРФА ... Если бы русские наступали против нас хотя бы с небольшим успехом в апреле-мае (н.ст.) 1917, мы попали бы в необычайно тяжелую борьбу... Когда теперь, оглядываясь, я переношу русский успех с июля на апрель-май, то едва ли знаю, как Верховное командование справилось бы с положением. В апреле и мае 1917, несмотря на наши победы на Эне и в Шампани, только русская революция оберегла нас от худшего. 161 Мертво тянулся домой. Снова будет сейчас это искажённо-отвлечённое лицо. Или ещё какая-нибудь обвинительная бумага. Да разве всякая семья рушится, где такое случилось? При взаимном снисхождении, при доброй воле... Алина встретила его снаружи, у порога, — ровная, с торжественно-загадочным выражением. И — не внутрь флигеля, а повела его мимо клумбы, где цветы посадила, ещё несколько шагов. И остановилась у какой-то ещё новой клумбы, её не было, — формы скошенного прямоугольника, середина возвышена и взрыхлена, а по краям вокруг обложена галькой. И одну руку протянула перед собою вниз: — Это — твоя могила. С испугом посмотрел на неё. Правда, форма могилы. Она не шутила. Она стояла ровно, бледная, присмежив глаза: — Это будет могила моего Жоржика, который меня любил. Отныне он для меня умер. Знаешь, многие предпочитают не видеть покойника, а чтоб он оставался в их памяти живой. Я буду приходить сюда, сидеть и вспоминать... — Ну это уж... ты знаешь... Нет, она не помешалась. Ему вдруг стало скучно-скучно. Скучно. Близко тут — была единственная в садике скамья. И Алина — села на неё. Торжественно. Ритуально. Вовсе не собираясь ни что-нибудь ещё пояснять, ни уходить. Глупо. И не оставишь её так. Стоял. Солнце грело — а не жарило. Разнимающая весенняя теплота. Ни ветерка. Деревца ещё не давали тени. Чирикали, возились птички в ветвях. Перепархивала белая бабочка. Молчала, не добавляя больше ничего. Смотрела даже умилённо. Он не находился, что ей сказать, это — уже было за всеми пределами. И промолчать нельзя. Так молчание и сковало их. Не прежде погибло всё, а вот сейчас, в этой тягомотине, погибало. Неслышно пробившаяся травка уже сильно зеленела там, здесь. Какая-то козявка всползла на головку его сапога и ползла, ползла выше, уже до верха голенища. Георгий наклонился, смахнул её назад, в траву. Ещё молча, в этой мирной тишине и тепле, она сидя — он стоя. Уже думал и просто молча уйти. И вдруг — Алина сказала неожиданно: — А может, мне съездить в Москву, развеяться? Какая счастливая мысль! Какое облегчение сразу! И правда, может вся эта болезнь и развеется сама. И хоть малый кусок жизни — без выслушивания упрёков, без сопереживаний. Стараясь не выдать радости: — А что? Неплохая мысль. Может, сразу тебе и легче станет. — Должно же случиться чудо! — сказала Алина с надеждой, и глаза её стали светлы. — И я — выздоровлю. И снова обрету право на жизнь! — Дай Бог, дай Бог. Конечно поезжай. — Мне нужна осмысленность жизни! Если ты не в состоянии мне её дать... — Но вглядываясь с тревогой: — Но ты же не разлюбил меня совсем? Ты — хоть на мизинчик меня любишь? Схмурила лоб и отмерила, показала часть мизинца. Мучительная, пила по нервам, — и почему-то своя. 162 Не приедет? Этой весной не приедет?.. В начале мая наши ночи уже так заметно белеют. Зоренька — и Зоренька... Мне без вас и весна эта не нужна. А вы — позовите меня! — я лёгкая. Я приеду куда угодно, хоть в Астрахань! У вас на Волге стало худо — а в Петербурге стреляют. Всё как-то закачалось, ненадёжно. И грозят голодом. Затащили меня на концерт Вертинского — а он по-прежнему в костюме Пьеро, и по-прежнему: Где вы теперь, кто вам целует пальцы? Куда ушел ваш китайчонок Ли? И публика аплодирует, и летят цветы из зала. Как ничто не изменилось. Что же с нами будет? В этих бурях я боюсь и совсем потерять к вам последнюю ниточку. Ой, не кончится это всё добром. Это — худо кончится... 163 Они называли себя ЦК — потому что у всех революционных партий был ЦК, почти всегда подпольный, страшный и кровавый. А кадетам чужи были эти все атрибуты, однако для солидности и они, уже много лет тому, завели ЦК — и принимали на нём важные партийные решения. Но, может быть, никогда такое важное, как сегодня. И вот они собрались, три десятка лидеров, в небольшом лепном зальце второго этажа своего прелестного особняка на Французской набережной, почти посередине между Троицким и Литейным мостом. Через цельностекловые зеркальные высокие окна перед ними текла Нева — сегодня безжалостного стального цвета и взрябленная порывистым ещё холодным ветром. И солнце не блестело по ней, зайдя уже позади дома. Иногда проносились катера, покачивались лодки, проплывали невысокие баржи, пропускаемые мостами без развода. Левей за Невой — желтела Петропавловка. А прямо напротив начинался исток Большой Невки, отчего невская стихия казалась ещё шире. Предстоящий сегодня диспут выходил далеко за личную судьбу Милюкова, и других министров-кадетов. И даже за судьбы всей кадетской партии. Да в сквозной исторической ретроспективе-перспективе — это была судьба всей российской интеллигенции и всего российского Освободительного Движения за 100 лет. Но коллеги Павла Николаевича этого не понимали. А некоторые так и думали, что тут — всего лишь личная амбиция его. Смысл предстоящего решения ЦК кадетов был: сохранимся ли мы как духовные руководители разбереженной России — или навсегда потеряем право на это руководство. А сложность, почти не объяснимая коллегам: для того чтоб это руководство оставить за собой — надо сейчас отказаться от всякого участия в правительстве. Сейчас уйти — это и значит: резервировать за собой будущее. Коалиция с социалистами — всякая сейчас обречена, только затяжка агонии. Надо быть готовым — к стоянью извне этой призрачной власти. Но прямо вот так всё и сформулировать — никак было нельзя, не наберёшь голосов. Председатель ЦК, как и вождь партии, был Милюков, товарищем его — Винавер. Но сегодня Милюков не вёл заседания, потому что был главной фигурой нынешнего раздора, да и предстояло ему дольше всех выступать. Вёл заседание Винавер, он и начал прения. Прения могли ещё двояко развиться, дать перевес туда или сюда, но они оба пришли на заседание с уже ясным решением для себя. Им двоим были известны и все подробности переговоров. Сегодня утром Винавер с Набоковым уговаривать Милюкова приезжали к нему домой, и был ещё долгий и откровенный разговор, и Милюков выражался в конце концов, как не бывает у него, безо всякой риторической брони, без охранительной связи фраз, — и открылось до конца, как же он обижен, ранен, и не согласится ни за что, и ни на что. Но тем более Винавер и Набоков испытывали свою ответственность выправить партийную позицию и спасти партию. И хорошо всё обдумав, и найдя точные формулировки, со всей адвокатской опытностью десятилетий, Максим Моисеевич повёл своё первое выступление. В нашей среде — колебания, и отнюдь не по личным соображениям. Мы стоим на пороге самого принципиального вопроса: успешна ли будет новая предлагаемая правительственная комбинация и участвовать ли нам в ней. И нам нужно разрешить его так, чтобы партия наша по-прежнему осталась бы хранительницей добытой народом свободы. Собственно, наш выбор: уйти ли из правительства? — и, будем последовательны (тут он клонил весы): значит обессилить его, развалить, либо полностью отдать социалистам. Альтернатива: при уходе Павла Николаевича — другим членам партии остаться в коалиционном правительстве и укреплять его всеми силами. При нашем решении надо всё время помнить, что каждый лишний час кризиса власти в геометрической прогрессии увеличивает опасность положения страны и обесценивает те средства, которые ещё час назад могли бы помочь. После апрельского кризиса каждый случай анархии воспринимается ещё тревожней. Всякое решение должно быть такое, чтобы правительство могло без перерыва и упадка сил продолжать исполнять свои обязанности. (Снова клонил.) Чтобы не прерывалось органическое творчество. Но не упустим, что все политические течения в стране, кроме анархо-ленинских, сейчас требуют коалиционного правительства. И нельзя не радоваться, что правительство и Совет рабочих депутатов пришли наконец к соглашению. Если б это не произошло — могла разразиться гражданская война. Это справедливо, что активным силам революции предоставляется место в правительстве и они разделят ответственность власти. Не забудем, что и социалисты приносят жертву: ведь они не хотели входить в правительство. (Жертву! — он это подчеркнул. Нельзя чувствовать одних себя.) Теперь — они отказываются от части своих взглядов. Должны и мы принести жертву и отказаться от части своих. (Он прямо уже указывал.) Надо рассматривать коалицию не как поворот правительства влево, а лишь как расширение состава и ответственности. Сейчас требуется общее в России единение, а разъединение только выгодно врагу. Надо укрепить авторитет власти и тем спасти Февральскую революцию. И только коалиционное правительство есть радикальное лечение — единая власть, с авторитетом и реальной силой принуждения. Только цензово-социалистический блок и может сейчас осуществить творческую работу по спасению отечества. И мы не должны отрываться от левых, это была бы роковая ошибка. Возражают: а что же наши министры способны в таком правительстве сделать? Ответ: есть задачи более далёкие и более близкие. В далёких — да, мы расходимся с социалистическими элементами, но есть надежда сойтись на ближайших целях: полнота власти правительства, чтобы Совет не давал распоряжений типа правительственных актов, не распоряжался бы петроградским гарнизоном, помог бы принять насильственные меры против анархии, поддержал бы наступательные действия армии, как он уже это объявил, — и не нарушал бы наше тесное единство с союзниками. Чем же это не общая платформа? А противоположный исход? Самим выйти из правительства, когда нас оттуда и не вытесняют? Губительная демонстрация разрыва. Когда анархия разрастается и бросают даже фразы, что страна „накануне гибели”, — наш уход создаст благоприятную почву для контрреволюции. Вот о какой опасности мы не имеем права забыть: контрреволюция! Наше участие в правительстве и есть самое верное средство против неё. Винавер — всё думал именно так. Но больше того: он тяготился своим вынужденным, мучительным бездействием эти два плодотворнейших месяца революции. Он настолько рвался к делу, что пригласи его сейчас в министры — он, может быть, решился бы идти и без партийной поддержки, как это вот делает Некрасов. (Уже не член ЦК, тот не был сегодня здесь.) Пока же — он хлопотал, чтоб осталась при деле руководства его партия, по сути — Шингарёв и Мануйлов, ибо Некрасов всё равно остаётся, Милюков всё равно уходит, а Набоков тоже уходит, считая, что при разбавленном составе министров его роль управляющего делами становится уже как бы лакейской. Всё — пока, пока — до Учредительного Собрания, где Винавер видел себя либо председателем, либо среди ведущих лидеров, каким был он в 1-й Думе, а Учредительное Собрание и будет повторением её. На прошлом, мартовском, съезде кадетов это Винавер и настоял: поставить в партийной программе республику вместо конституционной монархии. Надо бесстрашно смотреть действительности в глаза и даже опережать её тенденции. Не беспристрастно провёл свою речь Винавер, только в пользу своего решения. Павел Николаевич был к этому готов. Узнав неверность своих коллег по кабинету, — готов он был и к горечи от неверности своих давних кадетских друзей. Вот, ближайшие двое сегодня так настойчиво уговаривали его дома: остаться в правительстве и принять портфель министра просвещения. Набоков измыслил такой выход: теперь использовать антимилюковский проект Керенского создать внутрикабинетское совещание по внешней политике, и поставить условие, что Павел Николаевич будет членом такого совещания, и ясно, что самым влиятельным. Тогда останется в правительстве и Набоков, ещё мы поборемся. Видна была хлипкость такой надежды, да и шаткость всех их доводов, Павел Николаевич долго, долго спорил с ними, не переубедил, и вдруг, измученный своим унижением, которого друзья как будто не видели, всё строя партийные аргументы, унижением, не виданным и не предвиденным за всю его жизнь, — открылся под таким напором чувства, как никогда себе не разрешал: „Допустим, ваши доводы правильны. Но у меня внутренний голос, что я не должен поступить так. Когда у меня бывает хотя бы не мотивированное, но такое ясное сознание необходимой линии поведения — я следую ему, и не могу иначе.” Они изумились: никогда ни в чём подобном не признавался несравненный логик, и даже близкие не могли предположить такую уступку эмоциям через всю фундаментальную обоснованность его взглядов и аргументов. Но открылся — и замкнулся тут же. Это не значит, что решения своего Павел Николаевич не мог доказать строго рационально. Вот сейчас он поднимался это сделать. Если бы не ограничили регламентом, он мог методически изойти решительно все клетки проблемы, ни одной не минуть и каждую осветить до прозрачности. А в данном-то случае — всё было уже и говорено, и писано в передовицах „Речи”, — и оставалось, по сути, только повторять. „Коалиционное правительство” — это флаг, громкое слово вместо продуманного тезиса. Да это счастье было бы, если б оно помогло в нынешнем критическом положении. Дико и смешно представить, чтобы в этой беспримерной ситуации кто-либо сейчас мог бы цепляться за призрак власти. Современники — даже не отдают себе отчёт в размерах государственных задач сегодня. Прежде всего, совершенно неправомерно тут ссылаться на формы парламентаризма. „Коалиционное министерство” — это парламентский опыт, союз партий, нашедших на время общую платформу, — и оно составляется по соотношению сил в парламенте. А наше Временное правительство — далеко не только исполнительная власть, не „министерство” в собственном смысле, и не опирается на парламент, — и парламентский опыт тут неприменим. Нынешняя ситуация гораздо сложней, чем кажется сторонникам коалиционного министерства. Временное правительство создано не партией, а революцией, и программа ему продиктована самой революцией. А теперь хотят исходный состав правительства признать изжившей себя комбинацией? Но это извращение. В декларации 26 апреля сказано, что Временное правительство возобновит усилия к расширению своего состава путём привлечения активных творческих сил страны — а вовсе не к созданию нового правительства. Мы перед всей страной приняли обязательство довести её до Учредительного Собрания — и какая и зачем нам коалиция? Придирки ко внешней политике — только повод. Вопрос упёрся вовсе не в проливы, а: нужна ли России вообще победа? Для овладения проливами не нужно никаких особенных от войны усилий: победа — значит и проливы, проливы — значит победа прежде. Союзники только скрепя сердце соглашались признать русский суверенитет над проливами. И я до последнего дня не давал повод им думать, что освобождаю их от обязательства о проливах. Я надеюсь, и мой преемник не сделает этой бессмыслицы. Если Россия откажется от перестройки юго-восточной Европы и Австро-Венгрии, то союзники — тем более, и всё это попадёт под влияние срединной Германской империи. И мы не получим длительного мира. Затем: а какие у нас социалисты? Почти сплошь дефетисты. Как же можем мы войти с ними в коалицию? Если два месяца они считали себя неподготовленными к восприятию власти и вдруг в двое суток, между 28 апреля и 1 мая, изменили убеждения? — почему с той же быстротой и готовностью Должны отозваться и мы? Да много, много ещё мог бы сказать Павел Николаевич, если б ему дали другой час, и третий. (А всё равно, во весь рост проблемы — не скажешь, не подготовлены.) И о тех же проливах он мог бы прояснить не столько. И из тактичности он не хотел тут выставить самого прямолинейного довода: что есть же формальное решение мартовского партийного съезда: в случае вынужденной отставки одного из кадетских министров — выходят в отставку и все остальные. Да этого и представить иначе нельзя. (Но пусть об этом напомнят другие. Сам он ушёл из правительства уже непоправимо.) Павел Николаевич не хотел бы говорить на уровне личном, а только — всеобщем. И он окончил такой энергичной тирадой: — Если социалисты так созрели к государственному руководству — пусть они и создают своё правительство. Надо признать, что революция сошла с закономерных рельсов — и мы уже не в силах направлять её поступательный ход. Мы делаем тщетные усилия остановить этот процесс — но только замедляем и искажаем его. Это — не нужно. Пусть революционный процесс дойдёт до своего завершения. — (Пусть попробуют править без нас!) — Чем скорей революция себя исчерпает — тем лучше для России: в тем менее искалеченном виде она выйдет из революции. Мыслимо ли было кому-нибудь ещё недавно вообразить от него такие слова? Ему самому даже было отчасти знобко, какие роковые, далеко идущие мысли выговаривал он: — Нам не нужно больше связывать себя с революцией. А готовиться — для борьбы с ней. Не изнутри, а извне её. Это была — истина, которую он в последние дни разглядел до дна. Но она — слишком далеко углублялась! Кадетский ЦК, десятилетние энтузиасты левого либерализма, — не могли принять этого сегодня и сразу! Лучшие политические умы страны были собраны сейчас в этой комнате. И они напрягались — однако не могли такого принять. Отвечать бесстрашному Милюкову ринулся князь Оболенский — из тех самых чистейших энтузиастов. Он волновался, как никогда ни в какой публичной избирательной речи, дыхание его перебивалось. — ... Если партия народной свободы выйдет сейчас из правительства — правительство падёт, и это будет только во славу черносотенцам и ленинцам! И неужели мы дадим так ничтожно окончиться величественному столетнему ходу Освободительного Движения? Посмотрите на нас глазами Герцена! — подумайте, как Он бы решил за нас!? Если мы сейчас уйдём — то все жертвы, все усилия наших предшественников за век — упадут в ничтожество... А если мы останемся — мы укрепим правительство и спасём революцию. Да, конечно, наши министры никогда не держались за власть, а изнемогали под её бременем. Но тем более: отчего же не разделить её с теми, кто согласен делить ответственность? Хуже испытанного нами двоевластия — нет ничего! Ещё одно высшее, последнее усилие — и мы получим нужное правительство! Как это неверно — говорить пренебрежительно о социалистах, решившихся идти в правительство! Да, им нелегко далось это решение, они тоже приносят себя в жертву, но за два месяца они осознали, что другого выхода нет. А меньшевики — так и вполне разумны и вполне могут быть нашими союзниками по установлению демократии. — Меньшевики только прикрывают работу большевиков! — крикнули ему. Но он не отринулся: — Совет рабочих депутатов разумно не поддаётся призывам захватить власть, как толкают его большевики, а идёт делить её, — и чем же мы недовольны? Отчего мы так упали духом? От анархии? Как сказал Мирабо — революции не делаются при помощи розовой воды. Анархия — это бурный протест масс против старого порядка. Но ведь и мы — противники старого порядка. Только мы меньше пострадали от него, чем массы, — а для них пока нет другого пути к свободе, они так понимают. По существу действия народа — законны, а мы пугаемся лишь революционно-явочной формы их. Нельзя бороться против анархии одною лишь силой. Надо понять здоровое зерно смутных народных стремлений и отнестись к ним с любовным вниманием... Но были тут ораторы и понеукротимее Владимира Андреевича Оболенского. Фёдор Измаилович Родичев! — сокрушительный молот кадетского красноречия, — на какую чашку он бросит сейчас свою речь?.. Поднялся с грозным блеском, острота бородки и обещающая острота глаз через блещущее пенсне. И как выстрелил зарядом гнева: — Но ведь это — трагедия!! Ведь Милюков был — символ верности русского народа союзникам! Что мы делаем? Почему мы уступаем? А взамен придут те, кто согласятся на опозоренье России? Это будет уже не наша внешняя политика! Это уже будет акцент на скорейшем окончании войны любой ценой. А немцы пусть перебрасывают войска на Запад, позже расправятся и с нами. Давить на союзников, чтоб через две недели мир, — вот чего хотят социалисты. Чего стоит эта выработанная с ними вчерашняя декларация нового правительства? — это полная победа Совета и насилие над нами. Бессмысленное „без аннексий и контрибуций” стоит там пунктом первым и как главная задача. Только что не немедленный пересмотр договоров — но „подготовка к новому соглашению”, — это то же самое! В этом и смысл унизительной „личной перемены”, на которую нас толкают: отказ России ото всех прав, которые обеспечены нам международными обязательствами. Но безопасность Чёрного моря и развитие русской торговли — это не империализм! Уход Павла Николаевича — это уже крушение единения с союзниками, — и такой исход мы считаем несчастнейшим днём нашей родины. Связь с союзниками нам сейчас нужна более чем когда-либо за эти три страшные года! Социалисты хотят не просто, чтобы Временное правительство честно выполняло договор с ними, — но служило бы всем их желаниям. Нет! Или пусть свои путы снимут — или правят сами! А быть на посылках — разве это достойно правительства великой России? Они — и сторонники коалиции — вы тянете Россию не только в бездну гибели, но в бездну презрения! Социализм — вреден для такой отсталой страны как Россия, достаточно было бы нам либеральной конституции. Хвалят Совет за новое воззвание к солдатам? Какой похвальный шаг! Но слишком поздно! Своими руками они развалили армию — и теперь уже не поможет их воззвание. Какой поворот сознания! — два месяца именно к этому призывали армию мы — так нас травили, нас громили из 12-дюймового орудия „Известий” как „буржуазию” и империалистов. А кто эти — „буржуи”? Все, кто носят чистый воротничок. Кто не добывает пропитания ручным трудом, новое название для интеллигенции. Если бы „буржуазия” были те, кто безмерно обогащается за счёт беспомощного народа. Нет, „буржуазия” — это мозг страны. Ругают „буржуазную” прессу, — а какая же подготовила революцию? „Буржуазное” — всё то, что не носит печати бессмысленного максимализма социальных фантастов. Левые газеты всё поносят „буржуа” да „буржуа”, — а сочиняют эти строки такие же буржуа: с тёплыми квартирами, обедами из трёх блюд, с горничными, кухарками, летом дача. Но они — „товарищи”. А ломовой извозчик, который непомерно дерёт за перевозку мебели, — это не буржуй? Нет!! Раз мы стали „буржуи” — то дело гиблое, и пусть они правят сами. Чего вы хотите? Ведь Россия была столетиями лишена элементов ума, знания, воли. И даже: Россия привыкла в своём несовершенстве видеть руку Промысла и свой особый путь. И вот эти варвары, одержимые духом разрушения, со сладострастием долгожданной мести уничтожают армию и ячейки государственного строя. У них нет ответственности за свои действия, они и нуждаются в разрушении: ведь народ не понимает идеи государства... Категорически поправил пенсне. И категорически сел. Он, кажется, не докончил мысли? Или и так уже всё очень ясно? Но нет. Рафинированный, всегда не простой, не свободный от надмения, Набоков вступил немногословно и отчётливыми фразами. Да, партия сейчас — в моменте величайшего испытания. После переживаний апрельского кризиса, когда неожиданно обнаружилось уродливо-свирепое лицо анархии, в нас углубились сомнения, и тем более трудно нам решиться не отзывать министров с их постов. Но и не смеем мы забывать, что именно наша партия есть хранительница государственного начала, а без нас — свободе грозит гибель. Да и решается вопрос лишь на короткий период — до созыва Учредительного Собрания, и как же в такой момент покинуть страну без руководства? Как не постараться изо всех сил продолжить начальный победный фазис революции? Затем: министры ныне становятся ответственны перед своими партиями, значит мы можем их отозвать, если наша программа не будет выполняться, — и наше сегодняшнее решение вполне обратимо. Всё же выразил надежду Набоков, что в министерстве иностранных дел не произойдёт катастрофы. (Не слишком лояльно это звучало по отношению к Милюкову.) А Совет сейчас и сам стал в уязвимое положение правительства, ему предстоят те же испытания. Кого же наказывать? Совет без нас и тем более не выведет Россию из омута бедствий, не удержит власть, не доведёт до Учредительного Собрания. Из его уст тем убедительнее всё это звучало, что сам он не предполагал остаться. Он хотел оставить кадетов в правительстве не ради себя, а ради партии. Милюков проводил его грустным взглядом. Ещё стоял у него в ушах надрывный вскрик Оболенского о Герцене. Именно Герцена — они и предавали сегодня. Не понимали. Не понимали, что вопрос — громаднее, чем сегодняшний уход-неуход из правительства. Да, решается столетний путь русской интеллигенции: носители мы духовного огня, или пусть его загасят варвары? Между выступлениями подавали вне очереди реплики. И отвечали на них. О чём у нас вообще спор, когда существует ясное решение мартовского съезда: это именно тот случай, когда все наши должны уйти. (Вот, и сказали.) Но с марта обстановка настолько сильно изменилась — съезд не мог того предусмотреть, ещё будет решать следующий съезд. Который через неделю! Но правительственный кризис не может ждать неделю. Да, разруха не стоит на месте, и благодаря всем дискуссиям только углубляется. — Нет, о чём у нас идёт спор, когда после Кшесинской, Лейхтенбергского, Дурново — вообще нет ни собственности, ни закона? Завтра придёт молодец с дубиной и стянет тебя за ногу с кровати: „Прочь, я желаю тут лежать!” Власти — уже вообще нет. От правительства требуют, чтобы оно победило Гинденбурга, а не дают ему власти справиться с двумя десятками анархистов. Вдруг какой-то полк „выражает правительству негодование” — и считает себя свободным от присяги! Присяга — как калоша на ноге, хочу — ношу, хочу сброшу. Или эти енисейские герои: „Назначите к нам власть только через наши трупы!” А где они были при Николае? Что-то мы их не слышали. В декларации нового правительства — настолько общие слова, что в них можно вкладывать самое разнообразное содержание — и это может разодрать коалицию. Так вот тогда мы и определим своё отношение. А собственно: мы обсуждаем судьбу только Андрея Ивановича и Александра Аполлоновича? Это и весь спор? Павел Николаевич всё равно ушёл, а Николай Виссарионович всё равно остаётся. — Но мы будем настаивать на принятии наших двух новых членов, очевидно Дмитрия Ивановича и Фёдора Фёдоровича. — А кроме того, вполне вероятен и возврат Павла Николаевича через короткое время... Поймите: то, что происходит сейчас, это борьба либерализма и социализма! Это — порог! Нет, это трафарет, будто идёт классовая борьба. Это, скорее, борьба эволюционного и революционного темперамента. Неверно другое: когда выделяют какую-то „трудовую демократию”, а нашу партию ставят вообще вне демократии. Мы-то и есть истинные демократы. Беда в том, что сейчас демократия — вне политической организованности общества, народ распылён. Беспартийные не совершают политической работы, а сейчас самая главная работа — именно политическая. Русский обыватель не вступает в партии из-за личных неудобств. Задача: превратить толпу взбунтовавшихся рабов в организованное общество свободных граждан! — И мы должны усилить политическую пропаганду в крестьянстве, чего у нас совсем нет. — Но эти новые силы, вступающие во Временное правительство, — они же совсем не испытаны на государственной работе. Сумеют ли они укрепить государственные начала? — Наверняка провалят! — присудил Родичев. — Так вот именно поэтому! — всё настаивал Винавер. — Чем больше риск эксперимента, тем важней нам остаться в правительстве, чтобы придать ему стабильность! Наша маленькая горсточка как раз и выдерживает тяжесть исторической ответственности — и мы от неё не смеем уйти. Разных были мнений, что делать, но общее настроение горькое. Кто-то сослался на опыт жирондистов. А параллель-то невесёлая. Графиня Софья Владимировна Панина, долго молчавшая, сказала: — Все эти принципы нам надо было отстаивать на мартовском съезде, вместо нашего безмерного ликования тогда. Не надо было давать революции так ломить через нас. Их две было, женщины, здесь, ещё пышноволосая Ариадна Владимировна Тыркова. Эта грустно засмеялась: — Хочу поделиться с вами немаловажным воспоминанием. Раз в Женеве, ещё до Пятого года, так случилось, что Ленин провожал меня до трамвая. И совершенно убеждённо сказал: „Вот погодите, придёт время — будем таких, как вы, либералов на фонарях вешать.” Не выступал сегодня и мало говорил Василий Алексеевич Маклаков. Отчуждённо ли он уже себя чувствовал? — ибо шли разговоры, что Терещенко назначит его послом во Францию? (И странно, что его, оставшегося без поста, не назначил так свой кадетский лидер.) Печально посматривал неотразимыми тёмными глазами, проговорил: — Наш строй начинает страшным образом напоминать царский режим. Как тот уступал требованиям времени неохотно, по унциям, так и наш. И, кажется, все понимаем опасности, а плетёмся туда же. Нельзя было понять, в каком это смысле: будет ли он голосовать за или против. Шингарёв на заседании молчал: он был — объект рассмотрения. Но в перерывах, когда расходились по комнатам, Андрей Иванович сжимал голову, нервно ходил из угла в угол: — Нет, это невозможно! В такую страшную для России минуту как же мы смеем отказываться от ответственности? умыть руки и отойти в сторону? Нет, моя совесть не позволяет мне следовать за Павлом Николаевичем. Часы шли, солнце уже засвечивало слева по Неве. А всё такой же тревожный сухой ветер ходил по ней. Открывали большие форточки — холодно, закрывали. Лысый, прищуренный за очёчками, методический и скучный Гессен построил речь на том, что общая политика партии Народной Свободы, как бы ни клеветали на неё, — не буржуазная, а внеклассовая, она всегда поддерживала основные народные требования о земле, о 8-часовом рабочем дне, а потому во многом совпадает с политикой социалистов, в одном объёме с ними признаёт гражданские и политические свободы, одинаково с ними относится к анархии, да и к пораженчеству: они вовсе не сплошь дефетисты, как утверждает Павел Николаевич. Расхождения у нас только с теми социалистами, которые отказываются от общего избирательного права в пользу диктатуры одного класса, что совершенно противоречит демократии. — Конечно, — признался Иосиф Владимирович, — Россия сейчас управляется не демократией, а революционной олигархией, революционной аристократией. На народных собраниях теперь часто господствуют политическая ложь и политические интриги. А нам нужна демократическая закономерность. Но есть надежда, что нынешнее большинство Совета склоняется к закономерной демократии. Всё-таки государственное сознание у них быстро растёт. Ему возразили: одна правящая каста ушла, а новая применяет те же приёмы. За коалицию выступил и князь Дмитрий Иванович Шаховской, худой, поленобородый, с постоянно удивлёнными круглыми глазами. Он настаивал, что вступление левых в правительство — это приобретение, и очень важно, что они вступают как представители своих партий. Нельзя ждать Учредительного Собрания, надо пользоваться случаем, что создаётся коалиционное правительство по партийному принципу. — Но можно ли установить такую власть на пороховом погребе? — усмехнулся Маклаков. Кокошкин сидел больной, не выступал. Но пошла череда ораторов — сплошь за коалицию: князь Павел Дмитриевич Долгоруков, Моисей Сергеевич Аджемов, Давид Давидович Гримм, Николай Михайлович Кишкин — а им только открывалось единое мнение кадетов-москвичей и кадетов-провинциалов: конечно за коалицию, она рисовалась им единственной и последней надеждой. Да, признавал неистощимый комиссар Москвы: положение тревожное, но бывает тревога, ведущая к отчаянию, а бывает тревога, укрепляющая веру. Кишкин — верил. Мануйлов считал, что все тревоги вознаградятся, если создастся правительство с полнотой власти. Милюков сидел каменный. Он уже видел, что дело проиграно, — и даже с его упорством не повернуть их. Взращённая им головка партии уплывала из-под его руки. Личная обида так рано и беспомощно потерять свой прирождённый министерский пост — расширялась и дальше: это была утеря руководства партией. Но ещё больше и ещё непоправимей: вот кадетская партия, партия российской духовной элиты, предавала те миллионы своих приверженцев по стране, которые только что громом негодования отозвались на петроградские уличные волнения. Столько сторонников! — и не опереться на них? и не попытаться бороться? Вялые, слабые души. И сердце хотело — уже не для победы — чтобы ещё кто-нибудь, выразительно и хлёстко, поддержал его точку зрения. Теперь слово взял князь Евгений Николаевич Трубецкой — всегда яснолобый, но более устремлённый вглубь себя, а потому рассеянный. И вдруг: — Павлу Николаевичу мы не можем сделать ни одного упрёка. Его линия поведения от начала до конца — наша. Потому и пришлось ему уйти от власти, что он был верен нашим заветам. Его отставка была безукоризненно правильна: не мог он оставаться министром, когда нарушены наши идеалы. Когда-нибудь народные массы поймут, что они были обмануты мнимыми народными друзьями, демагогами, которые утверждали, что проливы нужны для каких-то капиталистов. А мы — были правы, и не несём перед народом ответственности за измену народному делу. Милюков — спас честь своей партии. Никак не сентиментален, не чувствителен был Павел Николаевич отроду и посегодня, но даже защипало в горле у него, как хорошо сказал князь. От него вообще никогда не знаешь, чего ожидать. И действительно — не знаешь, Трубецкой тут же и повернул — политически, кажется, не логично: — Однако это совсем не значит для нас, остальных, что мы имеем право уклониться от ответственности за эвентуальный поворот во внешней политике сегодня. Не значит, что в нынешнюю критическую минуту наша партия может позволить себе уйти от власти. Бесконечно-парадоксально нынешнее положение — и парадоксален же правильный выход из него. Ведь мы — перед лицом анархии, и наш теперь уход означал бы, что мы не находим средств борьбы с ней. Какая атмосфера возникла бы в стране! Это было бы отречением от России. Он всё более увлекался и, может быть, терял ощущение присутствующих, собрания, повода? — Кажется, наступил тот момент, когда русским людям надо напомнить о России, мы положительно забываем о ней. Освободившись от гнёта царизма, мы потеряли и чувство фактов. Шум в головах, сумбур. Историческое чутьё заглохло, будто в огне революции сгорели не только полицейские участки, но и вся русская история. Кто против буржуазии, кто против Ленина, — а как плести ткань будущей России? Россия — выше партий, и её судьба важней партийных программ. Тут Ариадна Тыркова серебристо сдерзила: — Помните Достоевского? — „как их Гамбетте, им сначала республика, а потом уже отечество”? А Трубецкой не упустил политической нити и того решения, к которому вёл вопреки своему началу: — Партийная борьба хороша в нормальных условиях, а сейчас для России нужно объединение внепартийное. Россия может быть выведена из грозной опасности только твёрдой волей и единодушными усилиями всех. Под сомнение поставлена независимость и вся будущность России — и гражданская ответственность лежит на каждом. Никто не смеет быть безучастным! А соединение наших усилий с социалистами — даст всесокрушающую силу. Великое дело народа может быть завершено только на основе соглашения всех партий! Да, это наша великая жертва, что мы остаёмся в правительстве. Но — и проба нашего мужества, патриотизма и сознания ответственности перед страной. Он был напряжённо бледен. И эта речь с её неожиданным началом и ещё более неожиданным поворотом — кажется закрепляла решение ЦК, ещё не проголосованное. Винавер сдержанно торжествовал. Стараясь всё же не нарушать председательской беспристрастности, он, однако, аккуратными промежуточными репликами подпитывал настроение примирительного компромисса, к которому и всегда склонны развитые либеральные умы и культурные люди. Ход прений вёл к большему, чем только участие в коалиционном правительстве: кончалась целая внутрипартийная эпоха, Милюков, который всегда был недостаточно левым, недостаточно ценил левое кадетское крыло и противился окончательной демократизации партии, — вот, терял партийное лидерство. И оно всё объективнее налагалось на плечи Винавера. Уже убавлялся дневной свет, скоро и лампы зажигать, пора было прения прекращать — но очень попросил слова Ландау-Изгоев, всё время молчавший. И чего Винавер не ожидал от уважаемого профессора — это смятенно-резкого выступления. А Александр Соломонович в последний перерыв выходил на набережную без пальто и шляпы, наглотался этого тревожного резкого сегодняшнего ветра — и всё возбуждённей становился. Он болезненно был взвинчен сегодняшними лаковыми, умягчающими, уговаривающими выступлениями. И подумал: какая ирония. Восемь лет назад Милюков был самый яростный противник „Вех”, сколько красноречия и энергии потратил на оспор. Казалось: идейная пропасть разделила их навсегда. И вот сегодня, в день поражения Милюкова, в самый тяжкий день его, почти никто не мог поддержать его с энергией, а именно веховец Изгоев. Теперь за Милюкова были только государственники, а воспитанное им радикальное крыло предавало его. — Это — ужасно, господа! Сегодня мы продаём своё духовное первородство за чечевичную похлёбку показной демократии. И под этой вывеской мы отдаём унести себя куда-то вдаль, без руля и без компаса. Да вспомнить — так это отравляло нас и с самого Пятнадцатого года, и с Первой Думы: как только левые обвинят кадетов в трусости, в измене — мы всегда спешили сдвигаться влево: чтоб защититься от их оскорблений — мы ползли к ним же ближе, под град их камней. Мы тут с вами рассуждаем как будто имеющие власть и сильную позицию — а на самом деле в России уже господствует социализм! — и это подготовили мы с вами. Но социализм не в своей великой мировой идее — (именно Изгоев на мартовском съезде говорил, что социалистические идеи близки кадетской партии) — а в отвратительном российском издании. Это социализм, который отверг идею отечества — а без неё невозможна никакая организация страны. Чем заняты их мозги? Миссией зажечь мировой пожар. Тень Циммервальда прокралась в Россию на второй день революции. Уж сколько натрезвонили за эти недели, как вот-вот поднимется „восстание рабочих Германии и Австро-Венгрии”. Полтора месяца германский рабочий класс что-то не откликнулся на их бредовый манифест — теперь они надеются на Стокгольмскую конференцию. Кто же дискредитировал патриотизм, если не они? Кто обещал народу скорое окончание войны без всякой ненужной победы? Кто объяснил войну капиталистическими аппетитами? Русский революционный социализм позорно гибнет именно потому, что отказался от идеи отечества. У нас циммервальдистом-интернационалистом стал называться любой трус, дезертир, шкура. Что мы тут так радуемся их последнему, и опоздавшему, обращению к армии? Оно — или совсем уже не подействует или гораздо слабей, чем их приказ №1, или чем разрушительное поведение Совета в дни апрельского кризиса. Совет не мог не знать о подготовке 20 и 21 апреля вооружённых отрядов на заводах — но молчал до тех пор, пока пролилась кровь. И апрельский кризис на самом деле не кончился по сей день. Даже может быть тут — не сознательные их расчёты, допущу, что они проникнуты искренним желанием помочь положению, — но получается у них жалкая партийная ослеплённая игра. Как раньше все усилия этих революционных полуинтеллигентов были направлены только и единственно на подрыв правительства — так и теперь они работают над тем же. Точка зрения государственности им никогда не давалась. Вот они до последнего дня и спорили — допустимо ли, не позорно ли им становиться министрами? Так какого же сотрудничества вы ждёте от них? Если мы соединимся с ними — то мы потеряем всякое значение, — и для чего мы боролись 12 лет? Или было бы честно с их стороны просто устранить Временное правительство — не хотите поддерживать, так сгоните! — но и на это они не решаются, понимая, что власть их не была бы общенациональной. И они поступают безнравственно: желают власти, но не желают ответственности. Какой же вы предлагаете недостойный компромисс — если правительство явно остаётся опять таким же бессильным? Эти компромиссы сгложут нас в позорной немощи. Сегодня они требуют убрать только Милюкова или ещё Мануйлова, а завтра срежьте им Шингарёва и Львова, а там дойдёт очередь и до остальных. Изгоев выглядел неприлично-неистово. Он говорил как будто главную речь своей жизни — и три десятка членов ЦК слушали её без единой реплики или нетерпеливого движения. — До сих пор только „буржуазия” говорила об идущем стремительном развале России — и за это рвали наши газетные листы. Но теперь об этом, с опозданием, нехотя заговорили и социалисты. Российский социализм без отечества — это и есть анархизм. И революция летит под уклон — и с ней же разобьётся Россия. Российский социализм показал, что он умеет разрушать — а созидать бессилен. Он обратился к худшим инстинктам человека, разнуздал их, — а теперь не может справиться. Он уже устроил войну всех против всех: села против села, общинников против отрубников, крестьян против горожан, рабочих против мастеров и инженеров. Все требуют средств от государства — и никто не платит налогов! Все рвутся как можно больше и скорей получить — и как можно меньше работать. Кто недавно возмущался насилием над собой — вот, на наших глазах превратились в насильников! В стране — уже созданы армии для будущей гражданской войны. Но вы сегодня хотите — подорвать свою сторону! Тут раздались протесты против преувеличений. Но Изгоев как не слышал: — Всюду насильничество! Всюду грязь, и всюду мерзость — и это достигнуто всего за два месяца! А социалисты заигрывают с анархией или даже сами осуществляют. Оттого что новые душители называют себя социал-демократами или эсерами — нам не легче! Если либеральную газету закрывает местный Совет — чем это легче царского произвола? Или если тифлисский Совет разгоняет кадетское собрание? Да прежние душители по крайней мере не присваивали себе чужих типографий. Социалисты проявили себя как толпа безыдейных насильников, своекорыстных и тупых невежд. Вспомните, любимой темой прежних публицистов были указания на непосильность падающих на города и земства расходов на полицию. А у кого сегодня повернётся язык повторить те обличения, когда милиция поглощает средств в 5 и в 10 раз больше, не исполняя и десятой части прежней полицейской работы. Чуть дорвавшись до власти — кинулись за окладами и жалованьями. И вот отсутствие власти уже настолько тяготит население, что на местах начались самосуды, — Временное правительство отменило смертную казнь, так её применяет само население! Винавер напомнил о регламенте. Уже включили электричество — и оно осветило изрядную смущенность слушателей. — Теперь мы много говорим о ленинстве. Да, большевики уже создали свою красную сотню — „рабочую гвардию”, — тысячи вооружённых рабочих, проводить революцию социальную. Но большевики — не отдельное что-то, они только сделали крайние — и последовательные — выводы из российского безродинного социализма. И с последней тоской — тоской неспасаемого — посмотрел Изгоев на слушателей: — Господа! Идти на сделку с ними — безумие. Все шаги умеренности — опоздали. Социалисты поносили нас два месяца — так очистите им поле деятельности! пусть создастся правительство из одних левых — и пусть они скорей покажут свою несостоятельность. И пусть они сами раскаются, когда вместо прекрасного социализма увидят родину в анархических судорогах. И их смоет волна. Страна нуждается в предметном уроке! — и чем он скорей придёт — тем лучше будет для России: сохранится больше нетронутых сил. А мы, может быть, сохраня ряды, — вступим потом ещё для спасения. Господа! Господа! — оборачивался он в ту и в другую сторону, почти умоляя: — Не идите на этот губительный компромисс! Нам не простит его История! Это будет значить: мы разбиты наголову! Вредней всего коалиция с социалистами: они будут разрушать — и они же свалят на эгоистическую буржуазию. Ужасен именно — гнилой коалиционный период. Вместо того чтоб удержать Россию на сползаньи — вы только создадите обманную вывеску! вы только поможете дотолкнуть страну — туда!.. Умоление, да, — но сердца мужей, обрекших себя государственной деятельности, должны отзываться не на умоление, а на политическую логику ситуации. А она диктовала — взвешенный компромисс с Советом. Компромисс! — высшая форма человеческих отношений. И особенно незаменимая, когда имеешь дело с грубым, неуклюжим оппонентом, — а всё-таки склоняешь его на компромисс! И руки кадетских чекистов поднялись в историческом голосовании. И проголосовали 18:10 в пользу коалиции. (Ещё скольких-то из десяти стянул Изгоев последней речью.) Это звучало так: не настаивать, чтобы портфель министра иностранных дел оставили за П.Н. Милюковым. Впервые Милюков при голосовании в ЦК остался в меньшинстве. Но речь Изгоева, обнажившая всю суть проблемы, смягчила Милюкову поражение. А не признать поражения — и продолжать стоять, — к чему это приведёт? К расколу партии, значит к расколу черезо всю, черезо всю российскую интеллигенцию. Кто на это осмелится? И Милюков — с твёрдостью принял. С твёрдостью — значит: собирать силы спасти, что ещё можно. — Да, — сказал он, — для такой обширной партии, с раскинутыми флангами, как наша, решение и всегда должно быть компромиссным. В политике компромисс есть самое законное средство борьбы. Я — политический противник того, что происходит, но я понимаю и великое историческое значение того, что русские социалисты становятся русскими министрами. Конечно, мы все должны поддерживать новое правительство, какое б оно ни было. Но всё же я советую, чтобы кадеты не входили в правительство, пока не будут внесены чёткие поправки в декларацию о внешней политике. Наши требования к правительству должны быть решительны. Но так как декларация правительства слишком несовершенна, неточна, и всё равно не выразит кадетской точки зрения, — то не лучше ли теперь составить другую декларацию, декларацию нашего ЦК, и это и будет отчётливой программой, с которой наши министры войдут в правительство? Мысль понравилась. И сразу же стали обсуждать главные идеи такой декларации. Самые чёткие формулировки в осуждение анархии. И — полная независимость Временного правительства от Совета. А прежде всего — о внешней политике. Родичев воскликнул пламенно: — Господа! Родина оказала бы величайшую неблагодарность одному из самоотверженнейших своих деятелей, если бы не признала значения его исторической заслуги. Нелегко будет преемнику Павла Николаевича. И в напутствие мы должны начать нашу декларацию буквально с фразы: „Всецело одобряя стойкую защиту П.Н. Милюковым международных интересов России, ЦК к-д...” Винавер и его сторонники — были согласны. И: все организации и группы должны решительно отказаться от собственных распоряжений, отменяющих правительственные. И: единство власти правительства должно быть обеспечено его силою. (А не уговариванием.) Применением всех мер государственного принуждения! (С опозданием в два месяца так ясна была их необходимость теперь.) И: меры против дезорганизации армии! Не давать подорвать её дисциплину. И: мы входим туда не безусловно. Как они в своё время: мы поддерживаем правительство постольку, поскольку выполняется наша программа! — Нет, это уязвимо, нас будут жестоко критиковать. Но можно аккуратнее: „мы поддерживаем правительство в начинаниях, направленных на осуществление наших целей”. Замаскировано — а то же самое. — Не то же самое! Совет прямо отказывается повиноваться правительству — а мы лишь откажемся сотрудничать, если это будет противоречить нашей совести. Потребовать, чтобы число кадетских портфелей было не меньше числа социалистических? Во всяком случае — не меньше четырёх. Кого-то наших надо добавить. Больного Кокошкина усадили в отдельной комнате дорабатывать текст. А Винавер с Оболенским отвезут его князю Львову. Остальные расходились. Так кончился решающий день партии Народной Свободы. Выходя на набережную под острый свежий ветер и заправляя шейную косынку, Ариадна Тыркова сказала князю Трубецкому: — Значит, не мы — будем борцы? А — кто же? 164 3 мая Временному правительству никак не удавалось собраться в приличном кворуме: Милюков — после вчерашнего как будто уже и не вернётся? А Шингарёв, Мануйлов, Набоков заседали на своём ЦК. Из-за тревоги социалистов, что кадеты будут утеряны и коалиция не состоится, Львову пришлось среди дня посылать туда же делегацией Некрасова и Терещенко. Керенский весь день мотался неизвестно где, а в три часа привёз шестерых самых высших генералов — четырёх Главнокомандующих и Алексеева с Деникиным, опять всё на ту же перегруженную квартиру Львова. И хотя головы не тем были заняты, душил нерешённый вопрос коалиции, — пришлось заниматься генералами, собрали подобие заседания правительства совместно с ними. Генералы стали выкладывать жуткие и ужасные вещи. Настолько ужасные, что князь Львов не только не находил в себе духа обсуждать их сейчас — но даже и полного внимания, и полного состава нынешнего правительства было бы мало. Спустя полтора часа предложил он генералам, что лучше завтра днём они соберутся на полно-официальное заседание вместе с верхушкой Исполнительного Комитета. На том генералов спровадили в гостиницу, а у себя с пяти часов вечера опять принимали советских. С кадетского ЦК Некрасов и Терещенко давно вернулись ни с чем, а сами кадеты не возвращались и решения их тут не знали. От Исполкома приехала примерно та же десятка, без больного Чхеидзе, с теми же наблюдателями от крайне левых, но ещё и с такой новостью: уже несколько дней всё перекладывается, никак не съедутся, съезд крестьянских депутатов. Теперь они намерены начать завтра. Так бюро этого съезда прислало в Исполнительный Комитет требование, чтобы всякое обсуждение и решение правительственного кризиса задержалось бы дня на два — пока в нём смогут принять участие делегированные представители Совета крестьянских депутатов. А иначе новое правительство не будет представлять крестьянства, — но большинство населения России должно принять участие в формировании новой власти. Это произвело на всех очень неприятное впечатление. До сих пор правительственный кризис удобно обсуждали между Мариинским и Таврическим. Но если теперь ещё воткнутся лапти со всей России — то во что расползутся переговоры и какая может быть деловитость? Что они могут понять и в чём участвовать? Однако по соображениям демократическим Исполком не мог им нацело отрезать. Какую-то их делегацию придётся сегодня здесь принять, и убедить их, что ждать невозможно, и ничего менять и расширять невозможно. Нечего делать, пока занялись декларацией, предложенной Некрасовым. Хотя вся она была уже как будто готова — но начали перещупывать выражения, лазить по словам, — и снова раздались протесты и несогласия: один оттенок не такой, другой не такой. И хотя работа тут была как будто небольшая, но из-за большого числа голов и вечерней усталости — нудно растянулась на часы. И снова возникал то ультиматум от имени ИК, то князь Львов, уже в бесстрашии отчаяния, заявлял, что если не будет с чёткостью написано о полном доверии новому правительству (как бы ото всей России, а подразумевался Совет) — то и все нынешние министры уйдут в отставку. Весь вечер в приёмной толпились журналисты, и проходящие отвечали им: „ничего не решено”, „нельзя предсказать”, „может быть позже сегодня”. А тем временем уже ведь собрался в Морском корпусе пленум Совета, назначенный для утверждения состава нового правительства! — рановато... И что теперь с ним делать? Распустить невозможно, послали Скобелева чем-то занять те две тысячи. Да вот, подвернулось: приехала черноморская делегация, добивалась сегодня приёма у правительства, — так вот пусть она и выступает теперь на Совете. Во всех обсуждениях прошло время до 8 часов, когда с кадетского ЦК вернулись Шингарёв и Мануйлов, только они, без Милюкова, — с благоприятной вестью, что кадеты остаются в правительстве. Но тут же, вскоре за ними, явилась делегация ЦК к-д — Винавер и Оболенский. Князь Львов, покинув свой шумный совет нечестивых, вышел в приёмную к двум кадетам. Хоть от них-то надеялся он получить честную поддержку, — какое там! Они приехали обсуждать условия, при которых представители партии Народной Свободы могут принять участие в правительстве, — и, значит, снова перещупывать всё ту же правительственную декларацию. — О Господи! — тяжко вздохнул измученный осунулый князь Львов. — И всё условия. И зачем вам это нужно? А в той комнате мне ставят условия как раз наоборот. И как мы из этого вылезем? Ну, давайте. Торговались с кадетами. Потом торговались с неумолимым ИК, и наконец выторговали вместо прежнего жестокого „постольку-поскольку” — „возможность осуществлять всю полноту власти”, однако в зависимости „от полного и безусловного доверия к правительству всего революционного народа”. Поди, опроси весь народ. Не намного-то и подсластили. И только часов с 11 вечера, уже все сильно измученные и рассеянные, стали обсуждать самое интересное: лица и портфели. Тут всё переплелось. И группировка: желательно три социал-демократа, три народника, четыре-пять кадетов (кадетов теперь надо добавить). И — новые министерства. Снабжения? Продовольствия? Социального обеспечения? Почт и телеграфа? Керенский — ясно, что военный. Но — кто юстиции? Малянтовича — три раза предлагали, три раза отвергали. Переверзева? — но он и не советский, и даже не марксист. Неожиданно много желающих на земледелие: и Шингарёв уже есть, и Пешехонов непрочь, у него есть и план, и он в сельском хозяйстве ориентируется, а Чернова вся партия эсеров ставит ультимативно, иначе она вообще не участвует в коалиции! (Пешехонова они согласны принять товарищем при Чернове, рабочей лошадкой при парадном главе.) Есть у эсеров и другое мнение, но тогда ещё хуже запутается: Чернова сделать министром иностранных дел (и он не против). Но на это не может согласиться Терещенко, ни его друзья-министры. Тут же эсеры говорят и иначе: возможно, Чернов и не захочет пойти в правительство, предпочтёт остаться на партийном руководстве, вот с часу на час вернётся из Москвы. А пригласить министром труда Плеханова? Все министры — с удовольствием, а социалисты — против, не желают. Гвоздева бы можно, но он мало развит. А Скобелев желает — именно труда, а ему до сих пор предлагают морское, он отбивается, что ничего не понимает в морском деле, ему говорят: и не надо понимать, на технические сведения есть помощники-знатоки, а требуется только общеполитическое руководство. Но позвольте, но морское приходится взять Керенскому, об этом есть ходатайство Адмиралтейства. Но простите, тогда марксистам ничего не остаётся! мы договаривались военное от морского разделить, у нас и так не хватает портфелей. — Хорошо, ещё раз соединим на Керенском, а потом позже разделим... И в этой живой перебивчатой дискуссии — взрывах, примирениях, возмущении, хохоте, брожении по комнатам, перерывах, сходах — ночные часы текут, текут. Ещё идея: кроме министров вводить общественных деятелей — с чином „парламентских секретарей”, — и это облегчит комбинации! Или затруднит? (Гиммер скачет вокруг как петушок, хотя его дело — стороннее.) Самый трудный вопрос оказался с Церетели: без Церетели никак не получается коалиционное правительство, и прежде всего по авторитету. Но Чхеидзе решительно предупреждал, что он Церетели из Совета не отпустит. Да Церетели и сам не хочет. А без него нельзя! — без него все министры несогласны. А вот ещё выясняется: для Церетели — и никакого портфеля нет... Тупик! Перерыв. Советская делегация уходит в кабинет Львова, министры — во внутренние покои, а между ними через гостиную мечутся связные. И прежде всего Некрасов: Керенскому сегодня не так удобно, он заинтересованное лицо, а Некрасов — безумно энергичен и абсолютно беспристрастен, горят его загадочные синие глаза. У советских новая комбинация: Церетели — министром без портфеля, и у него останется достаточно времени на Исполком. Некрасов: нет! без портфеля — это липа. Дадим ему почту-телеграф, тоже не много работы. И в самый разгар прений — доложили о делегации от Крестьянского съезда. А-а-а! Хозяина-то земли Русской — забыли?.. Ну, эти сейчас — жилы помотают. На каком языке с ними разговаривать? Доставайте буквари. Ба! Ба! Да всё знакомые лица! Да тут — интеллигентные товарищи! 165' (как собирали крестьянский съезд) В 1904-05 годах Николай Дмитриевич Авксентьев гремел в Петербурге, сперва на банкетах, потом на митингах, под фамилией „Солнцев”, а кличку ему присвоили „Жорес” — за его выдающееся красноречие. Устное слово было его лучшей формой существования, он преображался перед аудиторией, становился на время речи как бы другим человеком (а вот потом записывать, статьи писать — не умел). Были у эсеров и другие выдающиеся ораторы, Фондаминский („Непобедимый”, „Лассаль”), — но среди всех выделялся Авксентьев ещё и какой наружностью — барственно-львиной, при высоком росте, откинутая назад русая шевелюра, благородный лоб, прямые черты удлинённого лица, подведенного обкладной бородкой, — и звучный уверенный баритональный бас. А в эмиграции потом тоже не терял времени — получил доктора философии в Галле, любил цитировать Канта и Ницше. Авксентьев был один из основателей партии эсеров, и представлял её в первом петербургском Совете рабочих депутатов, и публично выражал взгляды и программу партии, но её практического крестьянского приложения в те годы не коснулся. А между тем тогда — на помощь крестьянам, бессильным создать объединение, и с целью делать же из крестьян сознательных граждан — был создан интеллигентами Всероссийский Крестьянский Союз, запрещённый властями в 1906. Как только же произошла нынешняя революция (Авксентьев был в Париже), так в Москве, на Петровских линиях, собрался кружок интеллигентов, среди них присяжный поверенный Стааль, только что вернувшийся из Парижа, и решили, в помощь крестьянству, теперь восстановить Всероссийский Крестьянский Союз по образцу 1905 г., и напечатали обращение „Ко всему российскому крестьянству” (не теряя ни минуты, гражданам крестьянам объединяться в Союз, выбирать и присылать уполномоченных). Но в те же недели марта их усилиям возникла помеха от других параллельных инициатив. В Москве же кооперативный съезд постановил создавать не Крестьянский Союз, а наиболее приемлемые в данный момент Советы Крестьянских Депутатов, — и создавать их через кооперативные союзы, это упростит дело. И в той же Москве как-то быстро созвали губернский якобы крестьянский съезд, этот съезд объявил представителей Союза далёкими от крестьянства, и тоже поддержал идею Совета крестьянских депутатов, а не Союза: именно Советы внесут организацию и успокоение в несознательные крестьянские массы, создадут коренные условия свободной жизни в деревне. Тут же поспешил возникнуть в Петрограде ещё какой-то новый „Крестьянский Республиканский Союз” („мы свергли идолов, и пусть правят нами не милостью Божьей, а народной волей!”), но он не имел успеха и не собрал ни сторонников, ни участников из деревни. Спор окончательно перешёл в Таврический дворец, и 12 апреля, сразу после возвращения Авксентьева в Россию, но и тут ещё он не успел вникнуть и коснуться, — собрались в Таврическом представители обоих спорящих направлений, и тут постановлено было слить их, прекратить раздор и впредь собирать крестьянский съезд как Совет Крестьянских Депутатов — так отчётливо висел над всеми образ Совета Рабочих Депутатов. Тут и Стааль, главная пружина Крестьянского Союза, ушёл с крестьянской работы в секретари московской судебной палаты, и дело переходило снова к народным социалистам, а затем к более энергичным эсерам — и так постепенно катило на Авксентьева и Фондаминского. Всё их начальное совещание в Таврическом было 15 человек —Временный организационный комитет, а надо было привести в движение 150 миллионов крестьянства, пропорция в десять миллионов, — и сроки революции не ждали: чтобы голос крестьянства прозвучал — надо было управиться собрать крестьянский съезд за 3 недели, к 1 мая. Возможно ли это при российских пространствах? Но и другого выхода не было. А в те же недели во многих губерниях уже проходили губернские съезды и испытывали те же трудности российских пространств, бездорожья и деревенской темноты, например в Самарской губернии крестьянский съезд был составлен наполовину из городских жителей. Все эти съезды охотно принимали резолюции, подготовленные социалистами тех губернских городов, где происходили. Земля не ждала, время не ждало, всероссийский съезд крестьянства должен был срочно состояться! — но как же собрать его и при всей эсеровской энергии? Предполагали выбирать (с 18-летнего возраста, оба пола, и всеобщие равные тайные выборы) одного депутата на 150 тысяч крестьянского населения, и так 1000 депутатов представят всё 150-миллионное крестьянство, волости выбирают выборщиков на уездные съезды, а на губернских съездах избираются сами депутаты, причём, конечно, допустить, что выбраны могут быть не обязательно крестьяне — а также и посторонние, но способные защищать интересы крестьянства и заслуживающие доверия его. Однако именно эту процедуру и невозможно было выдержать: выборов по всему российскому крестьянству не провести и за год, пропустишь всю революцию. Стали искать более коротких путей. Во-первых, взять депутатов от крестьян, проживающих в столицах. Например, в петроградском гарнизоне уже создались свои батальонные и даже ротные „советы крестьянских депутатов” — так пригласить депутатов от них. Затем — пригласить крестьянских депутатов от Действующей армии. А вот известный эсер Пьяных (прежде приговорённый к каторге за причастность к убийству священника), освобождённый революцией из Шлиссельбурга, — успел съездить на родину и вернулся как депутат Щигрского уезда. Или, вот, явился некий Мазуренко из волости и настаивает на своих правах защищать интересы всей Донской области. Хотя и смахивает на самозванство, но приходится принимать и таких. Из тех депутатов, которые уже приезжают в Петроград, пусть образуется Совет пока временный, а позже он будет заменён постоянным. Пусть организация Совета Крестьянских Депутатов будет пока несовершенна. Да в состав Совета войдут с решающим голосом и члены Организационного бюро, и все 15 докладчиков, а может быть и другие приглашённые лица. Но даже и такой способ созыва съезда был медленен. Не хватало интеллигентных сил. Надо было создать, посчитали, 12 подготовительных комиссий, из кого их составлять? А — средства? На какие деньги собирать съезд? Временное правительство не финансирует, значит — самообложение всего организованного крестьянства через волостные и сельские сходы? — на это тоже год. Через кооперацию? через земства? сбором пожертвований через объявления в газетах? Но ходатайствовать по крайней мере о бесплатности почтовых и телеграфных сношений оргбюро, типографий, железнодорожных проездов и освобождения сотрудников от воинской повинности. Всякое дело, проворачиваемое в реальном государстве, удивительно быстро обрастает вот такими неисчислимыми осложнительными мелочами, — это, правда, намного-намного трудней, чем произнести хорошую зажигательную речь. И тем не менее, черезо все немыслимые трудности творится великое дело: вот собирается первый свободный крестьянский парламент! Сам Авксентьев тоже был эти недели перегружен множеством партийных вопросов, а вот — партия поручила ему быть председателем крестьянского съезда и сделать доклад об отношении к коалиции. И Авксентьев отработал стержень аргументации: стали множиться угрожающие признаки, впечатление распада российского государства, и демократия должна вступить в управление государством. Чернов трунил, что никаких признаков распада в России не видно,— но Авксентьев не думал так, его посещала и тревога. Тем временем организационное бюро съезда уже начинало собираться в Народном доме на Кронверкском, еле подлеченном после пребывания пулемётного полка, и теперь отданном под крестьянский съезд. Доклады уже распределили между собой: Чернов — о судьбе земли, Фондаминский — отношение к войне, Гоц — отношение к Совету рабочих депутатов, Питирим Сорокин — к Учредительному Собранию, Мякотин — к демократической республике и федерализму. А социал-демократы совсем не имели тут веса, даже не пытались встревать и тягаться с народниками. Первый Крестьянский съезд! — какое величественное событие для России! Сколько б мы ни выдвигали трудовое крестьянство в наших декларациях, — оно всё ещё, всё ещё не стоит перед нами во плоти и крови, вот только сейчас явится! Мы невольно ослеплены городом от нашей городской жизни, мы ещё не опускали своего испытующего мерила в глубины деревенского моря. А ведь твёрдо знаем, что именно крестьянство, тяжёлая пехота деревни, закончит дело, начатое лёгкой конницей города. Но мы этого мерного грозного шага до сих пор не научились слышать. И как повести съезд, чтобы ему не переболевать заново петроградскими проблемами марта и апреля, и чтобы пафос неисчерпанных народных мук от войны не заслонил крестьянству светлого политического пути в будущее? Ожидалось не меньше тысячи депутатов ото всей деревенской России — но в назначенное 1 мая прибыло всего лишь около трёхсот, кого можно было хоть с натяжкой считать крестьянскими делегатами, включая и всех солдат, и тех местных деятелей, которые заручились крестьянскими полномочиями. Решено было, однако, что-то начать — и в душном, пыльном и неотапливаемом певческом зале Народного дома Авксентьев сделал приехавшим предварительный доклад о текущем моменте. Он развивал три тезиса: необходимость коалиционного министерства, поддержка займа Свободы и продолжение войны. Свободный русский народ должен дать деньги на ведение и окончание войны, а главное налоговое бремя будет положено на богатые классы. Русская демократия зажгла мировой пожар и теперь зовёт к восстанию демократии в других странах, мы сделали своё дело, теперь очередь за ними, пусть они свергают свои правительства. Но пока германский народ не разделается с кайзером — не может быть речи о сепаратном мире. Я обеими руками подписываюсь под новым воззванием Совета рабочих депутатов о необходимости наступления! И с надеждой посматривал на зал. Но все предпочитали тяжеловесно слушать, а не говорить. А выскочили молодые, в солдатских шинелях. Вот, мол, из Рязанской губернии: — Мы — социалисты, и Временное правительство нам только мешает. Оно мешало нам даже обсеменять поля. Мы должны ему сказать: руки прочь! Власть народа должна быть в руках самого народа, а уж мы возьмём себе приказчиков. А наступать надо — против буржуазии всего мира! Да это — большевик наверно. А вот, мол, — из Инсарского уезда Пензенской губернии. И тоже, кажется, большевик: — Временное правительство наслало комиссаров — а чем они отличаются от старой власти? У буржуазии и помещиков хлеба не реквизуют. Если Совет рабочих депутатов находит нужным поддержать Временное правительство — то мы не считаемся и не подчиняемся. Мы в бирюльки играть не будем! Уже вся Россия захватила помещичьи земли! Ему кричат: — Неправда! — Ну, по крайней мере наш Инсарский уезд захватил! Или так: — В армию хлеб дадим. А городам? — пусть сперва устроют трудовую повинность. А то много народу середнего болтается, всё на транваях ездют. Авксентьев был горько поражён этими репликами. Вот уж таких настроений он от крестьянства не ожидал. Ну, это случайные, и слишком грамотные, может быть, дезертиры? Надо ожидать настоящих, положительных депутатов, в зипунах. А ведь как сложен будет земельный вопрос! Столыпин действовал, конечно, против народного сознания, которое выражено эсеровской программой: никакой земли в собственность никому, ни продавать, ни арендовать, а каждый получай надел, сколько можешь обработать. Но вот приехал секретарь с самарского губернского съезда и рассказывает: у нас многие крестьяне имеют по 17 десятин, а есть уже наделы и по 40 десятин, и много отрубников, а при общем переделе да с учётом безземельных губерний — ведь от них придётся отрезать, — да разве они дадут? „От Божьего дела в сторону сбивают”, — отнимать только у помещиков и монастырей! Резолюцию в Самаре проголосовали, никто не стал им объяснять, что и у них отнимут. Но и 2 мая депутатов кой-каких насчитали только 400, 3 мая к вечеру — 450. Ждать тысячу — и весь май не откроем съезда, а политический момент проходит. В конце концов, наполним зал петроградскими гостями.

The script ran 0.056 seconds.