1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
– Я присягал своему королю, не вашему величеству.
Карл ничего не ответил, все вокруг нахмурились, все взоры испытующе впились в пана Михала, но тот стоял спокойно, только знай усиками пошевеливал.
Внезапно король заговорил снова:
– Что ж, рад познакомиться со столь отважным рыцарем. Каннеберг у нас слыл непобедимым в единоборстве. Ты, должно быть, первая сабля среди поляков?
– In universo, – сказал Заглоба.
– Не последняя, – ответил Володыёвский.
– Приветствую вас, господа. Я весьма почитаю Чарнецкого, как великого полководца, хоть он и не сдержал своего слова, ибо должен был бы и сейчас еще спокойно сидеть в Севеже.
– Ваше величество! – возразил ему Кмициц. – Не Чарнецкий, а генерал Миллер первый нарушил уговор, захватив полк королевской пехоты Вольфа.
Миллер выступил вперед, посмотрел на Кмицица и принялся что-то шептать королю, а тот, непрестанно моргая, внимательно слушал и все поглядывал на пана Анджея, а под конец сказал:
– Чарнецкий, вижу я, прислал ко мне самых славных своих воинов. Впрочем, я издавна убедился, что храбрости полякам не занимать, беда лишь, что верить вам нельзя, ибо вы не выполняете обещаний.
– Святые слова, ваше королевское величество! – подхватил Заглоба.
– Как это понимать?
– Да кабы не было у нашей нации этого порока, то и вам бы, ваше величество, у нас не бывать!
Снова король ничего не ответил, снова нахмурились генералы, уязвленные дерзостью посланника.
– Ян Казимир сам освободил вас от присяги, – сказал наконец Карл, – ведь он бросил вас и убежал за границу.
– Освободить от присяги может лишь наместник Христа на земле, живущий в Риме, а он этого не сделал.
– Э, да что толковать, – сказал король. – Вот чем я завоевал это королевство, – тут он хлопнул рукой по своей шпаге, – и этим же удержу его. Не нужны мне ни ваши выборы, ни ваши присяги. Вы хотите войны? Будет вам война! Пан Чарнецкий, полагаю, помнит еще Голомб?
– Он забыл о нем по дороге из Ярослава, – ответил Заглоба.
Король не разгневался, а рассмеялся.
– Ну, так я ему напомню!
– Это уж как бог даст.
– Передайте Чарнецкому, пусть навестит меня. Гостем будет, только пусть не откладывает, а то я вот откормлю коней, да и дальше пойду.
– Гостем будете, ваше королевское величество! – ответил Заглоба, кланяясь и слегка поглаживая саблю.
– Я вижу, у послов Чарнецкого языки столь же остры, как и сабли, – сказал на это король. – Ты, сударь, вмиг парируешь каждый мой выпад. Хорошо, что в бою не это главное, а то нелегко мне было бы справиться с таким противником, как ты. Но к делу: просит меня Чарнецкий отпустить этого вот пленника, предлагая взамен двух высокого чина офицеров. Неужели вы думаете, что я настолько презираю своих соратников, чтобы так дешево за них платить? Это унизило бы и их и меня. Однако я ни в чем не могу отказать Чарнецкому, а потому отдаю ему пленника даром.
– Светлейший государь! – ответил Заглоба. – Не презрение к шведским офицерам, но сострадание ко мне хотел выказать пан Чарнецкий, ибо пленный – мой племянник, я же, да будет известно вашему королевскому величеству, являюсь советником пана Чарнецкого.
– По совести говоря, – заметил король со смехом, – не надо бы мне отпускать этого пленника, он ведь поклялся убить меня, – право же, в благодарность за дарованную свободу он должен бы отказаться от своего обета.
Тут Карл повернулся к стоящему перед крыльцом Роху и махнул ему рукой.
– А ну, молодец, подойди поближе!
Рох приблизился и стал навытяжку.
– Садовский, – сказал король, – спроси его, оставит ли он меня в покое, если я его отпущу?
Садовский повторил вопрос короля.
– Никак нет! – воскликнул Рох.
Король и без толмача понял ответ, захлопал в ладоши и часто заморгал глазами.
– Видите, видите! Ну, как его отпустить? С двенадцатью рейтарами расправился, теперь тринадцатый на очереди – я. Славно! Славно! Нет, до чего хорош! А может, и он у Чарнецкого в советниках? В таком случае я его еще быстрей отпущу.
– Помалкивай, парень! – буркнул Заглоба.
– Ну, пошутили, и будет, – сказал вдруг Карл Густав. – Забирайте его, и да послужит вам это лишним доводом моей снисходительности. В этой стране я хозяин, кого хочу, того и милую, а в переговоры с бунтовщиками вступать не желаю.
Тут королевские брови нахмурились, и улыбка сбежала с лица Карла Густава.
– А бунтовщиком является каждый, кто подымет на меня руку, ибо я ваш законный государь. До сих пор из одного лишь милосердия не карал я, как надлежало, все ждал, что вы образумитесь, но берегитесь: даже мое милосердие может истощиться, тогда наступит час возмездия. Это вы своим самоуправством и легкомыслием ввергли страну в геенну огненную, из-за вашего вероломства льется кровь. Но говорю вам: всему есть предел… Не хотите слушать увещаний, не хотите подчиняться закону, так подчинитесь мечу и виселице!
И Карл грозно сверкнул очами. Какое-то время Заглоба смотрел на него, недоумевая, откуда этот гром с ясного неба, потом и в нем начала закипать кровь, но он лишь поклонился, сказав:
– Благодарствуем, ваше королевское величество.
И пошел прочь, а за ним Кмициц, Володыёвский и Рох Ковальский.
– Ну и ну! – говорил старый рыцарь. – Любезен, любезен, да вдруг как рявкнет на тебя медведем, ты и оглянуться не успеешь. Славно попрощались, нечего сказать! Другие послов на прощание вином потчуют, а этот виселицей! Собак пусть вещает, а не шляхту! Боже, боже, как тяжко мы грешили против нашего государя, который был, есть и будет нашим отцом, ибо он наследник Ягеллонов! И такого государя оставили изменники, с пугалами заморскими снюхались. Так нам и надо, ничего лучшего мы не заслужили. Виселицы! виселицы!.. Его самого загнали в угол, прижали, еле дух переводит, а все мечом да виселицей стращает. Ну погоди! Казак татарина схватил, да сам в неволю угодил! Плохо вам, а будет еще хуже! Рох, хотел я тебе съездить по морде либо с полсотни горячих всыпать, да уж так и быть, прощаю тебя за то, что держался молодцом и обещал по-прежнему его преследовать. А теперь давай поцелуемся, очень уж я тобою доволен!
– Ну, то-то, дядя! – ответил Рох.
– Виселица и меч! И он сказал это мне в глаза! – никак не мог уняться Заглоба. – Тоже мне – королевская милость! Вот так же милостив волк к тому барану, которого он готовится сожрать!.. И когда он это говорит? Сейчас, когда его самого мороз по коже подирает от страха. Пусть берет себе в советники своих лапландцев и вместе с ними у дьявола милости ищет. А нас будет хранить пресвятая дева Мария, вон как того пана Боболю в Сандомире, которого вместе с конем перебросило взрывом через Вислу. И жив остался. Глянул по сторонам – ан закинуло-то его к ксендзу, да прямо к обеду! Ничего, с божьей помощью мы еще их всех отсюда повытаскаем, как раков из верши…
ГЛАВА IX
Прошло около двух недель. Король по-прежнему сидел в междуречье и рассылал гонцов во все крепости и гарнизоны, в сторону Кракова и Варшавы, приказывая всем спешить к нему на помощь. И помощь шла, по Висле доставляли ему сколько можно было провианта, но этого не хватало. Через десять дней в лагере начали есть конину, и король с генералами впадали в отчаяние при мысли, что будет, когда конница и артиллерия останутся без лошадей. К тому же и вести отовсюду приходили самые неутешительные. Вся страна полыхала войной, словно объятый огнем смоляной факел. Мелким шведским отрядам и небольшим гарнизонам не только что прийти на помощь королю – носа нельзя было высунуть из своих городов и местечек. Литва, сдерживаемая дотоле железною рукою Понтуса де ла Гарди, восстала как один человек. Великая Польша, которая некогда первой покорилась захватчикам, первой же сбросила ярмо и подавала всей Речи Посполитой пример стойкости, отваги и ратного рвения. Шляхетские и мужицкие отряды нападали не только на села, но даже на занятые шведами города. Шведы мстили страшно; однако тщетно они отрубали пленникам руки, дотла сжигали деревни, а жителей от мала до велика казнили, ставили виселицы, нарочно для мятежников привозили из неметчины орудия пыток. Кому суждены были муки, тот терпел их, кому суждена была гибель, тот погибал, но шляхтич встречал смерть с саблей, мужик – с косою в руках. И лилась шведская кровь по всей Великой Польше, народ жил в лесах, даже женщины взялись за оружие; казни лишь пуще разжигали в народе, ярость и жажду мести. Кулеша, Кшиштоф Жегоцкий и воевода подлясский разгуливали по всему краю, да и, кроме них, по лесам полно было разных партизанских отрядов; поля лежали невозделанные, повсюду свирепствовал голод, но больше всего донимал он шведов, которые вынуждены были сидеть в городах за запертыми воротами, не смея шагу стушить наружу.
Шведы теряли последние силы.
То же было и в Мазовии. Курпы, лесные жители, выходили из сумрачных дебрей, устраивали на дорогах засады, перехватывали провиант и гонцов. С Подлясья к Сапеге или на Литву тянулась сотнями и тысячами мелкая шляхта. Люблинское воеводство было в руках конфедератов. Из далекой Руси шли татары, а вместе с ними и принужденные к повиновению казаки.
И все уже были уверены, что если не через неделю, то через месяц, если не через месяц, то через два речная ловушка, в которой сидел Карл Густав с основными своими силами, обратится в сплошную гигантскую могилу – к вящей славе польского народа, в назидание тем, кто вздумал бы напасть на Речь Посполитую. Конец войны, казалось, был уже близок; кое-кто поговаривал, что Карлу теперь остался один-единственный выход: выкупиться, отдав Речи Посполитой шведскую Лифляндию.
Но внезапно положение Карла Густава и шведов изменилось к лучшему. Двадцатого марта сдался наконец Мальборк, доселе упорно сопротивлявшийся осаде. Теперь сильная и доблестная армия Стенбока была свободна и могла поспешить на выручку королю.
Одновременно и баденский маркграф, набрав войско, со свежими силами также двинулся в сторону речной развилины.
Обе армии шли вперед, уничтожая мелкие повстанческие отряды, громя, сжигая и убивая. Из лежавших на их пути городов и сел они забирали с собой шведские гарнизоны, и силы их прибывали, словно воды в реке, обильно питаемые малыми притоками.
Вести о сдаче Мальборка, об армии Стенбока, о походе баденского маркграфа быстро дошли до междуречья и сильно встревожили поляков. Стенбок, правда, был еще далеко, но маркграф баденский, идущий форсированным маршем, мог вскоре очутиться под Сандомиром и совершенно изменить всю картину.
В польском стане созвали военный совет. Собрались пан Чарнецкий, гетман литовский, Михал Радзивилл, коронный кравчий, пан Витовский, старый опытный воин, и пан Любомирский, которому уже порядком наскучило сидеть над Вислой. Было решено, что Сапега с литовским войском останется сторожить Карла, дабы тот не ускользнул из окружения, а Чарнецкий пойдет навстречу маркграфу баденскому и возможно скорее с ним сразится, после чего, если бог дарует ему победу, снова вернется осаждать короля.
Тут же были отданы все нужные распоряжения. На следующее утро в лагере раздался приглушенный сигнал «по коням» – трубы играли чуть слышно, так как Чарнецкий хотел, чтобы шведы не заметили его ухода. К майдану спешно подтянулись несколько шляхетских и мужицких партизанских отрядов. Они разожгли костры и шумно суетились, чтоб отвести глаза неприятелю, а между тем хоругви каштеляна одна за другой покидали лагерь. Первой вышла лауданская хоругвь, которая по справедливости должна была бы остаться при Сапеге, но она так полюбилась Чарнецкому, что гетман не стал отбирать ее. Затем отличная хоругвь под командой Вонсовича, старого вояки, который полвека провел в ратных трудах; следом двинулась хоругвь князя Димитра Вишневецкого под командой Шандаровского, та самая, что так отличилась под Рудником; за нею два полка драгун Витовского и две хоругви яворовского старосты, в одной из которых служил поручиком знаменитый Стапковский; затем шла собственная хоругвь пана каштеляна, королевская хоругвь под командой Полянского и все войско Любомирского. Ни пехоты, ни повозок с собою не взяли, решив для скорости идти налегке.
И вот уже все они стоят под Завадой, – целая армия, полная сил и боевого огня. Тут Чарнецкий выехал вперед, выстроил полки в походный порядок, а сам стал чуть поодаль, чтобы обозреть свое войско на марше. Конь под ним фыркал и мотал головой, словно приветствуя проходящие полки, а у пана каштеляна от радости сердце ширилось в груди. Картина перед ним была и впрямь великолепная. Безбрежное море конских голов, над ним суровые солдатские лица, кивающие в такт ходу коней, а поверху сабли и пики, ослепительно сверкающие в лучах утреннего солнца. Так и ведаю от них несокрушимой силой, и сила эта передавалась каштеляну, ибо он видел теперь перед собой не беспорядочную толпу волонтеров, но настоящее войско, закаленное в горниле войны, отлично снаряженное и обученное и столь лютое в бою, что никакая другая конница в мире не могла бы равными силами ему противостоять. Чарнецкий чувствовал, что здесь нет и не может быть места сомнению, что с этими людьми он в пух и прах разобьет войско баденского маркграфа, и в предчувствии грядущей победы лицо его озарилось ярким светом, лучи которого, казалось, падали на идущие мимо полки.
– С богом! За победой! – воскликнул он.
– С богом! Мы победим! – отвечали ему могучие голоса.
Этот возглас прокатился по хоругвям подобно грому. Чарнецкий пришпорил коня и догнал передовую лауданскую хоругвь.
И начался поход!
Они мчались, обгоняя ветер, как мчится стая хищных птиц, издали чуя добычу. Нигде, даже среди степных татар, не слыхивали о подобном походе. Солдат спал в седле, ел и шил, не спешиваясь; коней кормили из рук. Оставались позади реки, леса, деревни, города. Мужики по деревням только выскочат, бывало, из хат посмотреть на войско, а войска уж и след простыл, лишь пыль клубится вдали. Скакали днем и ночью, делая лишь краткие привалы, чтобы не загнать лошадей.
Наконец близ Козениц они наткнулись на восемь шведских хоругвей во главе с Торнешильдом. Лауданская хоругвь, шедшая в авангарде, первой заметила неприятеля и с ходу, не останавливаясь, ринулась в атаку. Следом пошел Шандаровский, за ним Вонсович, за ним Стапковский.
Шведы, полагая, что имеют дело с партизанами, приняли бой. Через два часа никого из них не осталось в живых, некому было добежать до маркграфа и крикнуть, что это идет Чарнецкий. Восемь шведских хоругвей были попросту стерты с лица земли. Затем победители кратчайшим путем помчались к Магнушеву, так как, по донесениям лазутчиков, маркграф баденский со всем своим войском находился в Варке.
Ночью Володыёвский был отправлен в разъезд; ему поручено было выяснить численность и местоположение войск.
Заглобе новое поручение пришлось весьма не по вкусу, особенно сразу после похода, – таких походов, пожалуй, сам славный Вишневецкий не проделывал; сильно ворчал старый рубака, но все же три войске не остался, а предпочел идти с Володыёвским.
– Золотое было времечко под Сандомиром, – говорил он, потягиваясь в седле, – знай ешь, да спи, да на осажденных шведов издали поглядывай, а теперь вон и к манерке приложиться некогда. Да почитайте хоть antiquorum[302], военную науку великого Помпея и Цезаря, – нет, пан Чарнецкий новую методу выдумал. Где это слыхано, столько дней и ночей в седле, – этак все брюхо растрясешь. С голоду черт-те что в башку лезет, так вот все и чудится мне, будто звезды – это каша, а месяц – шкварка. И это называется война! Ей-богу, так есть хочется, что я готов обгрызть уши собственному коню!
– Завтра, даст бог, разделаемся со шведами, отдохнем.
– По мне, уж лучше шведы, чем такая канитель! Господи! Господи! Да когда же наконец будет в Речи Посполитой мир, а у старого Заглобы теплая лежанка и подогретое пиво… Пусть бы уж и без сметаны… Трясись, старый, на кляче, трясись, пока до смерти не дотрясешься… Нет ли там у кого табачку? Прочихаюсь, – может, хоть сон из меня выйдет… И что это месяц светит прямо в рот, чуть не в кишки мне заглядывает, чего он там ищет, не знаю, – ничего там нету! Право же, не война, а черт знает что!
– А вы, дядя, возьмите да и съешьте месяц, раз это шкварка, – предложил Рох.
– Знаешь, если б я тебя съел, можно было бы сказать, что воловьего мяса наелся, да боюсь, как бы последнего ума не лишиться от такого жаркого.
– Если я вол, а вы мой дядя, тогда кто же, дядя, вы сами?
– Вот болван! По-твоему, Альтея оттого родила головешку, что сидела у печи?
– Какое мне дело до Альтеи?
– А такое, что если ты – вол, то сначала спроси, кто твой отец, а не кто дядя! Вон Европу тоже бык похитил, однако брат ее был человеком, хоть и приходился дядей ее потомству. Понимаешь?
– Понимать не понимаю, но поесть чего-нибудь я тоже не прочь.
– Съешь хоть черта с рогами, только отвяжись! Эй, пан Михал, что это? Почему мы стали?
– Варка видна, – сказал Володыёвский. – Вон колокольня блестит под луной.
– А Магнушев мы уже проехали?
– Магнушев остался справа. Странно, что по эту сторону реки нет ни одного шведского разъезда. Ну-ка, спрячемся вон в тех зарослях, постоим, может, бог языка пошлет.
И пан Михал подвел отряд к кустарнику и расположил людей в ста шагах справа и слева от дороги, приказав стоять тихо да покороче держать поводья, чтобы ни одна лошадь не заржала.
– Подождем, – сказал он. – Послушаем, что делается за рекой, а может, и увидим что-нибудь.
Стали ждать. Долгое время ничего не было слышно, кроме соловьев, которые самозабвенно распевали в соседнем ольшанике. Усталые солдаты начали клевать носом, а Заглоба лег на лошадиную шею и заснул крепким оном; даже кони дремали. Прошел час. Наконец чуткое ухо Володыёвского уловило словно бы стук копыт по твердой дороге.
– Не зевай! – бросил он солдатам.
А сам выдвинулся из кустов поближе к дороге и окинул ее взглядом. Дорога блестела в лунном свете, как серебряная лента, но никого не было видно; однако конский топот приближался.
– Шведы, не иначе! – проговорил Володыёвский.
И все еще крепче натянули поводья и затаили дыхание; тишину нарушали лишь соловьиные трели, доносившиеся из ольшаника.
И вот на дороге показался шведский разъезд. Всадников было человек тридцать. Они ехали не спеша и не соблюдая строя, растянувшись по дороге длинной вереницей. Солдаты переговаривались, иные тихонько напевали, теплая майская ночь действовала даже на очерствевшие солдатские души. Ничего не подозревая, шведы прошли мимо стоявшего у самой дороги пана Михала так близко, что на него пахнуло лошадиным потом и дымом трубок, которые курили рейтары.
Наконец они исчезли за поворотом. Володыёвский еще долго стоял и дожидался, пока затихнет вдали стук копыт; только тогда он вернулся к отряду и сказал братьям Скшетуским:
– А теперь мы их, как стадо гусей, погоним прямо в лагерь пана каштеляна. Только чтоб мне ни один не ушел, а то даст знать своим!
– Ну, если и после этого дела пан Чарнецкий не позволит нам наесться и выспаться, – молвил Заглоба, – я отказываюсь от места и возвращаюсь к Сапежке. У Сапежки коли битва, так битва, зато уж когда сядешь за стол – тут уж пир горой! Ешь, пей в три горла, пока не надоест! Это, я понимаю, вождь! Нет, скажите на милость, какого черта мы служим у Чарнецкого, – ведь по праву это Сапежкина хоругвь?
– Не греши, отец! Что ты так расшумелся на Чарнецкого, он величайший полководец Речи Посполитой, – сказал Ян Скшетуский.
– Это не я расшумелся, а мои кишки, – слышите, какая в них с голоду музыка играет!
– Вот шведы под эту музыку и попляшут, – прервал его Володыёвский. – А теперь, друзья, в путь, в путь! К той корчме в лесу, мимо которой мы проезжали. Там-то я думаю на них и напасть.
Он приказал отряду двигаться средним аллюром. Отряд углубился в густой лес, вокруг стало темно. До корчмы было версты три-четыре. Немного не доезжая, всадники снова пошли нога за ногу, чтобы не вспугнуть врага прежде времени. Подъехав к корчме на расстояние пушечного выстрела, они услышали шум голосов.
– Шведы! Слышите, галдят? – сказал Володыёвский.
Шведы в самом деле задержались около корчмы, надеясь найти хоть кого-нибудь, кого можно было бы расспросить. Но корчма была пуста. Часть отряда, спешившись, обыскивала дом, одни шарили в хлеву и сараях, другие рылись под застрехами. Остальные, держа на поводу их лошадей, ждали во дворе.
Отряд Володыёвского, подъехав шагов на сто, стал по-татарски, полумесяцем окружать корчму. На майдане отлично слышали, а потом и увидели приближающихся всадников, но в лесном полумраке трудно было распознать, кто едет, и рейтары не беспокоились, уверенные, что с той стороны никакой другой отряд, кроме шведского, подойти не может. И только последний маневр их удивил и заставил насторожиться; они закричали, созывая своих товарищей.
Внезапно с разных сторон раздался клич «алла!» и грянули выстрелы. В тот же миг, точно выросши из-под земли, корчму густой толпой окружили конники. Началась свалка, зазвенели сабли, послышались проклятия, сдавленные крики, но все это продолжалось считанные минуты, от силы столько, сколько нужно, чтобы дважды прочесть «Отче наш».
Во дворе корчмы осталось несколько убитых солдат и лошадей, а отряд Володыёвского двинулся дальше, уводя с собой двадцать пять пленников.
Теперь они понеслись вскачь, подгоняя ударами сабель рейтарских коней, и с рассветом уже подходили к Магнушеву. В лагере Чарнецкого никто не спал, все были в боевой готовности. Сам каштелян вышел к ним навстречу, опираясь на обушок, исхудалый и бледный от бессонных ночей.
– Ну что? – спросил он Володыёвского. – Много ли языков захватил?
– Двадцать пять человек.
– А сколько ушло?
– Nec nuntius cladis[303]. Захвачены все!
– Молодчина! Тебя хоть в самое пекло посылать! Славно! Немедля взять их в оборот! Я сам буду допрашивать!
И каштелян круто повернулся на каблуке, но, уходя, еще добавил:
– Да смотрите, будьте наготове, мы, может статься, без промедления двинем на неприятеля.
– Вот те и на! – воскликнул Заглоба.
– Тс-с-с, – остановил его Володыёвский.
Пленных шведов и пытать не пришлось, – они сразу рассказали все, что им было известно о силах баденского маркграфа, о количестве пушек, пехоты и кавалерии. Призадумался пан каштелян, когда узнал, что хоть набрано войско маркграфа недавно, однако состоит сплошь из старых солдат, уже много повоевавших на своем веку. Было среди них немало немцев, а также большой отряд французских драгун; вся в целом эта армия на несколько сот человек превосходила польское войско. Зато, как явствовало из показаний пленных, маркграф пребывал в полнейшем неведении насчет близкого соседства Чарнецкого и был уверен, что все польские силы стоят под Сандомиром, осаждая короля.
Едва каштелян услышал это, он вскочил с места и крикнул своему адъютанту:
– Витовский, вели трубачу трубить «по коням!».
Спустя полчаса войско выступило и пошло свежим майским утром через леса и поля, покрытые росою. Наконец на горизонте показалась Варка, а вернее, ее пепелище, так как город шесть лет назад сгорел дотла.
Дорога на Варку пролегала через обширную голую равнину, и раньше или позже шведы должны были заметить приближающееся войско. Они и заметили его, но маркграф подумал, что это какие-нибудь партизанские отряды, которые объединились с намерением посеять панику в шведском лагере.
И лишь когда из-за леса одна за другой рысью понеслись к ним польские хоругви, у шведов началось лихорадочное движение. С равнины видно было, как между полками торопливо проходят небольшие отряды рейтар, пробегают офицеры. Из лагеря на равнину повалили пехотинцы в ярких мундирах и, точно стаи пестрых птиц, готовящихся к перелету, выстраивались перед поляками в стройные квадраты. Над головами пехотинцев возвышался лес грозных копий, готовых отразить натиск неприятельской кавалерии. И, наконец, показались закованные в броню кирасиры, двумя потоками устремившиеся к флангам. Спешно подтягивались и расставлялись по местам пушки. Взошло солнце, равнина озарилась ярким, радостным светом, и все эти приготовления видны были как на ладони.
Войска отделяла одно от другого Пилица.
На шведском берегу запели трубы, загремели литавры и барабаны, послышались воинственные клики ратников, уже готовящихся к бою. Тут и Чарнецкий приказал трубить в рога и направил свои хоругви прямо к реке.
Внезапно он стегнул жеребца и подскакал к Вонсовичу, чья хоругвь была уже на самом берегу.
– Вонсович, старина! – крикнул он. – Веди своих к мосту, там спешивайтесь и открывайте огонь! Пусть они бросят на тебя все свои силы. Вперед!
Вонсович лишь покраснел от радости и взмахнул буздыганом. Его люди с громкими криками помчались за ним, словно тыльная туча, подгоняемая ветром.
Шагов за триста до моста они осадили коней. Две трети отряда спрыгнуло наземь и бегом бросилось к мосту.
Шведы подошли с другой стороны, и вскоре заговорили мушкеты, сперва поодиночке, потом все чаще, чаще, будто сотни цепов вразнобой молотили по току. Над рекой протянулись полосы дыма. На обоих берегах бойцы криками раззадоривали друг друга. Все взгляды были прикованы к узкому деревянному мосту, захватить который было так трудно, а оборонять так легко. Однако добраться до шведов можно было только по нему.
Через четверть часа пан Чарнецкий послал в помощь Вонсовичу драгун Любомирского.
Но шведы уже начали обстреливать подступы к мосту из пушек. Они выкатывали на берег все новые и новые орудия; ядра с воем пролетали над головами солдат Вонсовича и драгун и падали на лугу, зарываясь в землю и осыпая сражающихся комьями дерна и грязи.
Маркграф баденский стоял в тылу своей армии, на опушке леса, следя за битвой в подзорную трубу. Время от времени он опускал трубу и, обернувшись к своему штабу, недоуменно пожимал плечами.
– Безумцы, – говорил он, – они любой ценой хотят форсировать этот мост. Несколько пушек и два-три полка охранят его перед целой армией.
Однако Вонсович со своими людьми упорно шел на приступ, и защитникам моста приходилось ожесточенно отбиваться. Мост становился средоточием сражения, и сюда постепенно подтягивалась вся шведская армия. Через час ее позиция полностью изменилась, теперь она стояла боком к прежней линии фронта. На мост обрушивался настоящий ливень огня и железа. Люди Вонсовича гибли десятками, а меж тем Чарнецкий слал к ним все новых гонцов, упорно приказывая идти вперед.
– Чарнецкий всех их погубит! – вскричал коронный маршал.
Даже старый опытный воин Витовский решил, что дело плохо, и весь дрожал от нетерпения; под конец он не выдержал, хлестнул коня так, что тот с жалобным стоном взвился на дыбы, и поскакал к Чарнецкому, который бог весть зачем все гнал и гнал людей к реке.
– Ваша милость! – крикнул Витовский. – Напрасно только кровь льется; нам этого моста не взять!
– А я и не собираюсь брать его! – возразил Чарнецкий.
– Тогда что же это значит, ваша милость? Что мы должны делать?
– К реке! К реке все хоругви! А ты, пан Витовский, изволь в строй! – И глаза Чарнецкого грозно сверкнули. Витовский тотчас поскакал назад, не сказав более ни слона.
Оказавшись шагах в двадцати от реки, хоругви остановились и растянулись вдоль берега длинной цепью. Ни солдаты, ни офицеры не могли взять в толк, зачем это делается.
И тут Чарнецкий вихрем вылетел вперед. Лицо его пылало, глаза метали молнии. Вздымаемая сильным ветром бурка развевалась за его плечами наподобие огромных крыльев, конь под ним плясал и становился на дыбы, извергая пламя из ноздрей; Чарнецкий выпустил из рук саблю, которая повисла на темляке, сорвал с головы шапку, обнажив всклокоченные волосы и залитое потом чело, и вскричал, обращаясь к своим войскам:
– Братья! Враг рекой от нас отгородился и смеется над нами! Он море переплыл, дабы погубить нашу отчизну, так неужто же мы, защищая ее, не переплывем эту реку! – Тут он грянул шапкой оземь и, схватив саблю, указал ею на бурные речные воды. В страстном порыве он привстал в стременах и воззвал поистине громовым голосом: – За бога, за веру, за отчизну – вперед!
И, вонзив шпоры в конские бока с такой силой, что аргамака подбросило в воздух, он ринулся в пучину. Волны расступились, поглотив на мгновение коня и всадника, но в следующий миг оба вынырнули наружу.
– Я за тобой, мой господин! – крикнул Михалко, тот самый, что так славно дрался под Рудником.
И прыгнул в воду.
– За мной! – скомандовал высоким, пронзительным голосом Володыёвский.
И тотчас вода заглушила его крик.
– Иисусе, Мария! – проревел Заглоба, рывком направив коня к реке.
И всадники лавиной ринулись в волны, и вода бешеным напором захлестнула берега. За лауданцами пошла хоругвь Вишневецкого, за нею – Витовского, за ней – Стапковского, а там и все остальные. Охваченные благородным безумием, люди неслись, оттесняя друг друга; слова команды слились с криками солдат, река вышла из берегов и вспенилась, как кипящее молоко. Всадников относило течением, но они яростно пришпоривали коней, и те, словно гигантское стадо дельфинов, плыли вперед, фыркая, храпя и задыхаясь. Людские и конские головы, возвышавшиеся над водой, так густо усеивали поверхность реки, что образовали как бы мост, по которому можно было бы, не замочив ног, перейти на другой берег.
Чарнецкий первым переплыл реку; не успел он стряхнуть с себя воду, как рядом уже стояли лауданцы; пан каштелян взмахнул буздыганом и крикнул Володыёвскому:
– Вперед! Бей!
А потом Шандаровскому, командовавшему хоругвью Вишневецкого:
– На врага!
Так напутствовал он одну хоругвь за другой, пока не прошли все. Последнюю Чарнецкий возглавил сам и, крикнув: «С нами бог!» – поскакал вслед за другими.
Правда, два рейтарских полка, стоявших в резерве, видели, что происходит, но шведские полковники от неожиданности остолбенели, и не успели рейтары сдвинуться с места, как на них со всего разгона налетела лауданская хоругвь. Словно вихрь сухие листья, разметала она первый полк, отбросив его на второй, и второй сбился в кучу; а тут подскакал Шандаровский, и началась жестокая резня. Длилась она недолго, вскоре шеренги шведов были разорваны, и противник беспорядочной толпой стал поспешно отступать к основным силам.
Хоругви Чарнецкого с устрашающими воплями гнались за беглецами и рубили, кололи, устилая поле трупами.
Теперь все поняли, зачем Чарнецкий приказал Вонсовичу атаковать мост, хоть и не собирался по нему переправляться. Все внимание армии маркграфа было приковано к этой точке, и никто не подумал, да и не успел подумать о том, чтоб воспрепятствовать переправе поляков вплавь. Почти все пушки, вся армия шведов обращены были фронтом к мосту, и теперь, когда три тысячи всадников всей своей мощью ударили им во фланг, приходилось спешно перестраиваться, разворачивать ряды фронтом к врагу, чтобы хоть как-то отразить атаку. Началась страшная сумятица и неразбериха: полки пехоты и кавалерии, торопясь развернуться лицом к атакующим, ломали строй, налетали друг на друга, слова команды тонули в невообразимом шуме и гаме, каждый действовал как бог на душу положит. Тщетно надрывались офицеры, тщетно маркграф поспешил бросить на подмогу стоявшие у леса резервные полки кавалерии; не успели они подскакать к месту схватки, не успели пехотинцы упереть копья тупым концом в землю и направить их острие на противника, как в самую их гущу, подобно смертоносному урагану, ворвалась хоругвь лауданцев; за ней вторая, третья, четвертая, пятая, шестая. И настал Судный день. Поле битвы, словно тучей, заволоклось ружейным дымом, и из этой тучи несся гул, гром, вопли нечеловеческого отчаяния и торжествующие клики, оглушительный лязг железа, будто из какой-то адской кузницы, и треск мушкетов; порой мелькнет уланский прапорец, порой сверкнет золотом наконечник полкового знамени – и снова все тонет в дыму, снова ничего не различить, лишь чудовищный грохот все нарастает и нарастает, как будто дно речное внезапно разверзлось и бурные воды ринулись в бездонную пропасть.
Вдруг с фланга донеслись новые крики. Это Вонсович перешел мост и ударил на врага сбоку. После этого битва скоро кончилась.
От клубившейся на равнине тучи стали быстро отделяться люди; шведы, не помня себя, теряя шапки, шлемы и оружие, устремлялись к лесу. А вскоре в ужасающем беспорядке хлынул целый людской поток. Артиллерия, пехота, конница – все вперемежку ударились в бегство, полуослепнув от смятения и ужаса. Иные испускали отчаянные вопли, другие бежали молча, лишь прикрывали руками голову, кое-кто сбрасывал на бегу одежду; некоторые пытались остановить бегущих, их сбивали с ног, начиналась свалка – а меж тем над беглецами, за их спинами, над головами уже вздымались копыта несущейся следом польской конницы. Шеренга за шеренгой, вскинув коней на дыбы, врезались поляки в самую гущу людского потока. Никто уже не защищался, все покорно подставляли шею под меч. Труп валился на труп. Без отдыха, без пощады рубили сабли по всей равнине; на берегу, под лесом, куда ни кинь взгляд, – везде толпы беглецов и преследователей; лишь кое-где разрозненные отряды пехоты сопротивлялись с неистовством отчаяния. Пушки замолкли. Битва перестала быть битвой, она превратилась в избиение.
Все, кто бежал к лесу, были перебиты. Доскакало лишь несколько рейтарских эскадронов, преследуемых хоругвями легкой кавалерии.
Но в лесу недобитых шведов уже поджидали мужики, которые, заслышав бранные клики, сбежались сюда со всех окрестных деревень.
Самая же страшная погоня происходила на варшавской дороге, по которой уходили главные шведские силы. Младший маркграф, Адольф, дважды пытался задержать преследователей и дважды был разбит, пока, наконец, сам не попал в плен. Его личная охрана, четыреста французов-пехотинцев, сложили оружие, а остальные три тысячи отборной конницы и мушкетеров ухитрились добежать до самого Мнишева. Мушкетеров теребили в Мнишеве, а за кавалерией пришлось гнаться вплоть до Черска, пока вся она не рассеялась по лесам, камышам, зарослям. А уж на другой день всадников поодиночке выловили оттуда мужики.
Еще солнце не зашло, а армия Фридриха, маркграфа баденского, перестала существовать.
У реки, на поле битвы, оставались лишь знаменосцы со знаменами, все остальные ускакали в погоню за неприятелем. Солнце уже почти закатилось, когда из лесу и от Мнишева стали возвращаться первые отряды кавалерии. Бойцы пели, кричали, подбрасывали вверх шапки и палили из мушкетов. Чуть не каждый вел за собой толпу связанных друг с другом пленных. Пленные тащились за всадниками, без шляп и шлемов, с поникшими головами, ободранные, окровавленные, то и дело спотыкаясь о тела своих павших товарищей.
Поле битвы являло собой страшный вид. В тех местах, где схватка была особенно жестокой, трупы громоздились штабелями высотой до половины копья. Некоторые из пехотинцев еще сжимали в окоченевших руках длинные древка. Копьями было усеяно все поле. Местами они были воткнуты в землю, местами лежали навалом, кое-где торчавшие из земли обломки образовали целые изгороди и частоколы.
И всюду, всюду, куда ни кинь взгляд, валялись в ужасном и горестном смешении раздавленные копытами мертвые тела, древка пик, сломанные мушкеты, барабаны, трубы, шляпы, пояса, жестяные ладонки пехотинцев и множество рук и ног, торчавших из плотной груды тел в таком беспорядке, что невозможно было угадать, кому они принадлежат. Особенно густо устилали землю трупы в тех местах, где сражалась шведская пехота.
Поодаль, у самой реки, стояли уже остывшие пушки; одни были опрокинуты людским потоком, другие словно изготовились дать новый залп. Подле них спали вечным сном канониры, – их тоже перебили всех до единого. На многих пушках, обнимая их руками, повисли тела убитых солдат, словно солдаты и после смерти хотели прикрыть пушки собою. Орудийная бронза, забрызганная кровью и мозгом, зловеще сверкала под лучами заходящего солнца. Золотой отблеск заката лежал и на лужах застывшей крови, по всему полю слышен был ее сладковатый запах, смешанный с трупным смрадом, запахом пороха и конского пота.
Чарнецкий с королевским полком возвратился еще до заката и стал посреди ратного поля. Войска приветствовали его громовыми криками. Отряд подходил за отрядом, и возгласы «виват!» гремели без конца, а он стоял, озаренный солнцем, бесконечно усталый, но и столь же счастливый, с непокрытой головой, с саблей на темляке, и на все приветствия отвечал:
– Не меня, ваши милости, не меня, но господа нашего благодарите!
Рядом с ним стояли Витовский и Любомирский; Любомирский, сверкавший, как солнце, в своих золоченых доспехах, с лицом, забрызганным кровью врагов, которых он сам своею рукой колол и рубил без передышки, словно простой солдат, был, однако, угрюм и мрачен, ибо даже его собственные толки кричали:
– Виват Чарнецкий, dux et victor![304]
И в душе коронного маршала уже шевельнулась зависть.
Тем временем на поле боя со всех сторон стекались все новые отряды, и от каждого подъезжал к Чарнецкому рыцарь и кидал к его ногам захваченное неприятельское знамя. Это вызывало новую бурю восторженных криков, снова летели вверх шапки и гремели выстрелы из мушкетонов.
Солнце опускалось все ниже.
В единственном костеле, который уцелел в Варке после пожара, зазвонили к вечерне; все тотчас обнажили головы; ксендз Пекарский, бравый полковой священник, начал читать: «Ангел господень возвестил пречистой деве Марии!..» – и сотни могучих голосов подхватили хором: «…И зачала она от святого духа…»
Все глаза обратились вверх, к румяной вечерней заре, которая разлилась в небесах, и понеслась благочестивая песнь с поля кровавой битвы прямо в озаренное этим тихим вечерним светом небо.
Едва кончилась молитва, рысью подошли лауданцы, которые в погоне за врагом ускакали дальше всех. Снова под ноги Чарнецкому полетели знамена, наполняя его сердце великой радостью; завидев Володыёвского, он подъехал к нему.
– А много ли их ушло от вас? – спросил пан каштелян.
Володыёвский только головой помотал, – дескать, нет, не много; до того он умаялся, даже слова вымолвить не мог, лишь хватал воздух открытым ртом, так что в груди свистело. Под конец он показал рукой, что не может говорить, а Чарнецкий понял и крепко прижал к себе его голову.
– Да ты, знать, себя не жалел! – воскликнул он. – Побольше бы нам таких молодцов!
Заглоба, тот раньше отдышался и, стуча зубами и заикаясь, заговорил:
– О господи! Стоим на юру, а я весь вспотел… Сейчас паралич хватит… Разденьте какого-нибудь шведа потолще и дайте мне одежду, а то на мне все мокрое… хоть выжми… Уж и не знаю, где вода, где мой собственный пот, а где шведская кровь… Вот не думал, что мне когда-нибудь доведется такую кучу этой сволочи перебить! Назовите меня болваном, если думал! Величайшая победа за всю войну… Но уж в воду лезть – дудки, на это я больше не согласен… Не ешь, не пей, не спи, да еще вдобавок купайся?.. Нет, стар я для этого дела… Вон уж и рука немеет… Паралич, ей-ей, паралич! Горелки, ради бога!
Слыша такие речи и видя, что убеленный сединами рыцарь в самом деле весь залит неприятельской кровью, Чарнецкий сжалился над его годами и подал ему собственную манерку.
Заглоба осушил ее, вернул пустую Чарнецкому и сказал:
– Ну, это будет получше, чем вода, а то я ее в Пилице столько нахлебался, что в брюхе, того и гляди, заведется рыба.
– А ты, пан Заглоба, и правда переоделся бы в сухое, вон хоть со шведа какого-нибудь, – сказал каштелян.
– Сейчас, дядя, я найду вам толстого шведа, – вызвался Рох.
– Стану я надевать окровавленное, с трупа! – ответил Заглоба. – Раздень-ка ты лучше того генерала, которого я в плен взял.
– Так вы взяли генерала? – с живостью спросил Чарнецкий.
– Кого я только не взял, каких только подвигов не совершил! – ответствовал Заглоба.
Тут и к Володыёвскому вернулся дар речи.
– Нами захвачены в плен младший маркграф Адольф, граф Фалькенштейн, генерал Венгер, генерал Потер, Бенци, не считая других, чином пониже.
– А маркграф Фридрих?
– Коли здесь не лежит, значит, ушел в леса, да только все равно мужики его убьют!
Володыёвский ошибался. Маркграф Фридрих вместе с графом Шлипенбахом и Эреншайном в ту же ночь лесом добрались до Черска; там они, голодные и холодные, просидели три дня в развалинах замка, а затем ночью отправились в Варшаву. Впоследствии это не спасло их от плена, но на сей раз они уцелели.
Была уже ночь, когда Чарнецкий покинул поле битвы и двинулся к Варке. Это была, быть может, лучшая ночь в его жизни, ибо впервые с самого начала войны шведам было нанесено столь страшное поражение. Захвачены были все пушки, все знамена, все военачальники, кроме самого главнокомандующего; армия была уничтожена, ее жалкие, рассеянные по всему краю остатки неминуемо должны были пасть жертвой мужицких ватаг. Но мало того – сражение это доказало, что те самые шведы, которые почитали себя непобедимыми в открытом бою, именно в открытом-то бою и не могут тягаться с регулярными польскими хоругвями. И, наконец, Чарнецкий понимал, сколь могучий отклик вызовет слух об этой победе во всей Речи Посполитой, как страна воспрянет духом, каким боевым огнем загорится; и он уже видел в недалеком будущем свою отчизну освобожденной от гнета, ликующей… А может, и золоченая булава великого гетмана рисовалась его внутреннему взору.
Что ж, он имел право мечтать о ней, ибо шел к ней честным ратным путем, защищая отчизну, и если суждена ему была награда, так не откупом и не подкупом он ее добывал, а заслужил собственной своей кровью.
А пока радость переполняла его, не местилась в груди. Обернувшись к коронному маршалу, который ехал рядом, он воскликнул:
– Теперь под Сандомир! Скорей под Сандомир! Наше войско уже научилось переплывать реки, не страшны нам теперь ни Сан, ни Висла!
Маршал не ответил ни слова, зато Заглоба, ехавший несколько поодаль, переодетый в шведский мундир, не постеснялся заметить вслух:
– Езжайте, езжайте куда хотите, да только без меня; я вам не флюгер на костеле, который ни есть, ни пить не просит, знай вертится без устали во все стороны!
Чарнецкий был так весел, что не только не разгневался, но ответил шутливо:
– Да ты, пан Заглоба, скорее на колокольню похож, чем на флюгер, вон у тебя и воробьи, я слышу, галдят под крышей. Однако quod attinet еды и отдыха, это действительно необходимо.
В ответ Заглоба пробормотал, но так, чтобы Чарнецкий не слышал:
– Самому тебе морду исклевали воробьи, вот воробьев и поминаешь!
ГЛАВА X
После этой битвы Чарнецкий разрешил наконец своему войску передохнуть и подкормить измученных коней, после чего он намерен был спешно возвратиться под Сандомир и там осаждать шведского короля до победного конца.
Меж тем в лагерь однажды вечером прибыл Харламп с вестями от Сапеги. Чарнецкий в ту пору уехал в Черск, куда собиралось на смотр равское народное ополчение, и Харламп, не застав главнокомандующего, отправился прямо к Володыёвскому отдохнуть после долгого пути.
Друзья радостно бросились ему навстречу, но Харламп был мрачнее тучи; едва переступив порог, он сказал:
– О вашей победе я уже слышал. Здесь счастье нам улыбнулось, а вот под Сандомиром оно нам изменило. Нет уже Карла, упустил его Сапега, и притом с великим для себя конфузом.
– Быть не может! – вскричал Володыёвский, хватаясь за голову.
Оба Скшетуские и Заглоба замерли на месте.
– Как это случилось? Ради бога, рассказывай, а не то мы лопнем от нетерпения!
– Сил нет, – ответил Харламп, – я скакал день и ночь, устал до смерти. Подождите, вот приедет пан Чарнецкий, тогда все расскажу ab ovo[305], а сейчас дайте дух перевести.
– Так, так удалось-таки Carolus'y ускользнуть… А ведь я это предвидел. Как? Вы уже забыли, что я это предсказывал? Спросите Ковальского, он подтвердит.
– Верно, дядя предсказывал! – подтвердил Рох.
– И куда же пошел Carolus? – спросил Харлампа Володыёвский.
– Пехота поплыла на челнах, а сам он с кавалерией отправился берегом Вислы к Варшаве.
– Была битва?
– И была и не была. Короче, оставьте меня в покое, не могу я теперь разговаривать.
– Еще одно слово: неужто Сапега разбит?
– Какое разбит! Целехонек, погнался за королем, да только разве Сапеге кого-нибудь догнать!
– Он такой же мастер гнаться, как немец поститься, – проворчал Заглоба.
– Слава богу, хоть войско цело! – заметил Володыёвский.
– Ну, отличились молодцы-литвины! – воскликнул Заглоба. – Ха! Делать нечего! Опять придется нам всем вместе заделывать дыры в нашей Речи Посполитой.
– Вы литовское войско не порочьте, – возразил Харламп. – Carolus знаменитый полководец, и проиграть ему стыд не велик. А вы, королевские, не проиграли разве под Уйстем? И под Вольбожем? И под Сулеёвом? И в десяти других местах? Сам Чарнецкий был побит под Голомбом! Диво ли, что и Сапегу побили, тем паче, что вы его бросили, и остался он один, как перст!
– А мы что, по-твоему, на бал ушли? – возмутился Заглоба.
– Знаю, что не на бал, а на бой, и господь послал вам победу. А только, кто его знает, может, лучше было вам и не ходить; говорят же у нас, что порознь наши войска можно разбить, хоть литовское, хоть польское, но вот когда они действуют заодно – сам дьявол им не страшен.
– Может, оно и верно, – сказал Володыёвский. – Но таково было решение вождей, и не нам о том судить. Все же, думается, и вы здесь не без вины.
– Не иначе, Сапежка свалял дурака, уж я его знаю! – сказал Заглоба.
– Спорить не стану! – буркнул себе под нос Харламп.
Какое-то время они молчали, только хмуро поглядывали друг на друга, размышляя о том, что счастье, кажется, вновь начинает изменять Речи Посполитой, а ведь еще так недавно все они полны были самых радужных надежд.
Вдруг Володыёвский сказал:
– Каштелян возвращается.
И вышел на улицу.
Каштелян в самом деле возвращался. Володыёвский побежал ему навстречу и еще издали стал кричать:
– Ваша милость! Шведский король одурачил литвинов и ушел! Прибыл рыцарь с письмами от воеводы виленского.
– Самого его сюда! – крикнул Чарнецкий. – Где он?
– У меня. Сейчас я его приведу.
Но Чарнецкий был так взволнован известием, что не стал дожидаться и, соскочив с коня, сам вошел в квартиру Володыёвского.
При виде его все повскакали с мест, а он, едва кивнув им, потребовал:
– Письмо!
Харламп подал ему запечатанное послание. Каштелян подошел к окну, так как в комнате было темно, и начал читать, озабоченно хмуря брови. Время от времени глаза его загорались гневным огнем.
– Ох, сердит наш пан каштелян, – шепнул Скшетускому Заглоба, – взгляни, как у него рябины на лице покраснели; сейчас и шепелявить начнет, – он от злости всегда шепелявит.
Кончив читать, Чарнецкий сгреб бороду пятерней и довольно долго мял и крутил ее, погрузившись в раздумье; наконец он гнусаво, дребезжащим голосом произнес:
– А ну-ка братец, подойди поближе!
– К услугам вашего превосходительства!
– Говори правду! – сказал Чарнецкий внушительно. – Ибо эта реляция составлена столь искусно, что до сути не доберешься… Правду говори, ничего не смягчай: войско разбежалось?
– Никак нет, милостивый пан каштелян, не разбежалось.
– А сколько вам понадобится времени, чтобы вновь собрать его воедино?
Тут Заглоба шепнул Скшетускому:
– Гляди-ка, хитростью хочет взять.
Однако Харламп ответил, не колеблясь:
– Коли войско не разбежалось, то его и собирать незачем. Правда, к моему отъезду недосчитывалось ополченцев человек двести, и среди павших их тоже не нашли, но это дело обычное, для войска в том беды особой нет, и пан гетман в полном боевом порядке двинул все свои силы в погоню за королем.
– Пушек, говоришь, не потеряли ни одной?
– Нет, потеряли, и не одну, а четыре, их заклепали шведы, так как не могли забрать с собой
– Вижу, что говоришь правду. Теперь рассказывай все по порядку.
–…Incipiam, – начал Харламп. – Остались мы, значит, одни, и тут неприятель обнаружил, что регулярных войск за Вислой нет, а стоят там лишь партизанские отряды да ватаги разгульные. Мы думали, вернее сказать, пан Сапега думал, что шведы станут атаковать тот берег, и даже послали туда подкрепление, правда, небольшое, чтобы самим не остаться без прикрытия. В лагере шведском шум, суматоха, точно в улье. Под вечер они толпами повалили к Сану. Мы как раз были у воеводы на квартире. Приехал туда пан Кмициц, тот, что теперь зовется Бабиничем, кстати, славный боец, и рассказал. А пан Сапега как раз садился за стол, к нему на пир со всей округи шляхтинки съехались, даже из-под Красника и Янова… наш пан воевода питает слабость к прекрасному полу…
– И к пирам, – прервал его Чарнецкий.
– Меня при нем нет, вот и некому его призвать к воздержанности, – вмешался Заглоба.
А Чарнецкий ему на это:
– Быть может, вы с ним свидитесь раньше, чем ты, сударь, думаешь, тогда вместе будете воздерживаться. – И кивнул Харлампу: – Продолжай.
– Так вот, Бабинич, стало быть, доложил, а воевода отвечает: «Это они нарочно притворяются, будто хотят наступать! Ничего они не сделают. Скорее, говорит, они попробуют переправиться через Вислу, но я за ними слежу, и если что – сам выйду им навстречу. А пока, говорит, выпьем за наше здоровье и не будем портить себе удовольствия!» И стали мы есть и пить. А тут и музыка загремела и сам воевода открывает танцы.
– Ужо я ему задам танцы! – вставил Заглоба.
– Тише! – сердито сказал Чарнецкий.
– Меж тем с берега опять прибегают с донесением: шведы что-то сильно расшумелись. Воеводе все нипочем! Трах оруженосца по уху: «Не лезь, куда не просят!» Проплясали мы до рассвета, потом проспали до полудня. А как проснулись, видим – у шведов выросли мощные шанцы, а на шанцах стоят тяжелые пушки, картоуны[306], и постреливают время от времени. А уж ядра – не ядра, а целые ведра! Хлопнет такое одно – в глазах темно…
– Не балагурь, – одернул его Чарнецкий, – не с гетманом разговариваешь!
Харламп сильно смутился и продолжал так:
– В полдень выехал сам воевода, а шведы под прикрытием своих шанцев уже начали строить мост. Строили до самого вечера, и это нам показалось весьма удивительно, ну, думаем, построить они его построят, но ведь как им по нему перейти! На другой день смотрим, все строят. Тут уж и воевода начал готовить войска к бою, решив, что без баталии не обойдется…
– На самом же деле мост был только для отвода глаз, а переправились они ниже, по другому мосту, и ударили на вас с фланга? – прервал его Чарнецкий.
Харламп только вытаращил глаза и рот открыл от изумления; наконец он проговорил:
– Так вы уже получили донесение, ваше превосходительство?
– Что и толковать! – прошептал Заглоба. – В военном деле наш старик собаку съел, любой маневр разгадает, словно своими глазами видел!
– Продолжай! – приказал Чарнецкий.
– Наступил вечер. Войска стояли наготове, однако с первой звездой гетман снова сел пировать. Меж тем шведы в то же утро переправились по другому мосту, построенному ниже, и сразу пошли в наступление. Ближе всех к ним стоял со своей хоругвью Кошиц, отличный боец. Он и принял на себя удар. На помощь ему бросились ополченцы, стоявшие по соседству, но шведы пальнули по ним из пушек – они и давай бог ноги! Кошиц погиб, и людей у него порядочно перебили. А ополченцы гурьбой ворвались в лагерь, и вот тут-то и началась суматоха. Сколько было у нас готовых хоругвей, все пошли на шведа, да все без толку, мы еще и пушки потеряли. Будь у короля побольше артиллерии и пехоты, разбили бы они нас в пух и прах, но, на наше счастье, большинство его пеших полков вместе с пушками ушли ночью на челнах, а мы об этом и понятия не имели.
– Недоглядел Сапежка! Так я и знал! – воскликнул Заглоба.
– К нам в руки попало королевское письмо, которое обронили шведы, – сказал Харламп. – В нем, по словам читавших, говорится, будто король намерен пойти в Пруссию, взять там войска курфюрста и с ними вернуться назад, ибо, как он пишет, одними шведскими силами ему не обойтись.
– Знаю, – ответил Чарнецкий, – пан Сапега прислал мне это письмо. – И негромко, словно бы про себя, пробормотал: – Придется и нам за ним следом в Пруссию идти.
– А я что все время говорю? – подхватил Заглоба.
Чарнецкий задумчиво посмотрел на него, а вслух сказал:
– Не посчастливилось! Не успел я вовремя под Сандомир, а то бы вдвоем с гетманом никого оттуда живьем не выпустили… Ну ладно, что пропало, того не воротишь. Войне суждено продлиться, но рано или поздно придет ей конец, а с нею и нашим супостатам.
– Так и будет! – хором воскликнули рыцари.
И сердца их, перед тем исполненные сомнений, вновь загорелись надеждой.
Тут Заглоба торопливо шепнул что-то на ухо арендатору Вонсоши, тот исчез за дверью и через минуту вернулся, неся в руках жбан. Володыёвский низко поклонился каштеляну.
– Окажите великую милость своим верным солдатам… – начал он.
– Я охотно выпью с вами, – сказал Чарнецкий, – и знаете, по какому случаю? По случаю нашего с вами прощанья.
– Как так? – вскричал изумленный Володыёвский.
– Сапега пишет, что лауданская хоругвь принадлежит литовскому войску и послал он ее лишь сопровождать короля. А теперь она нужна ему самому, в особенности офицеры, коих у него большая нехватка. Друг мой Володыёвский, ты знаешь, как я тебя люблю, и тяжело мне с тобой расставаться, но в письме есть для тебя приказ. Правда, Сапега, как человек учтивый, прислал его мне, на мое усмотрение. Я мог бы его тебе и не показывать… Ну и ну, удружил мне пан гетман! Да лучше бы он мою самую острую саблю сломал… Однако ж именно потому, что Сапега полагается на мою любезность, я отдаю этот приказ тебе. Вот он, возьми и исполни свой долг. За твое здоровье, сынок!
Володыёвский снова низко поклонился каштеляну и осушил кубок. Он был так опечален, что не мог вымолвить ни слова, а когда каштелян обнял его, по желтым усикам пана Михала ручьем потекли слезы.
– Лучше бы мне умереть! – горестно воскликнул он. – Я привык побеждать под твоим началом, мой возлюбленный вождь, а как там будет, еще неизвестно…
– Да плюнь ты, Михась, на приказ! – сказал взволнованный Заглоба, – Я сам напишу Сапежке и намылю ему голову.
Но пан Михал был прежде всего солдатом, поэтому Заглобе же от него и досталось:
– Эх, пан Заглоба, старая вольница! Молчи уж лучше, коли дела не понимаешь! Служба есть служба!
– То-то и оно! – заключил Чарнецкий.
ГЛАВА XI
Заглоба, представ перед гетманом, не ответил на радостное его приветствие, а заложил руки за спину, выпятил губы и устремил на Сапегу взор, полный справедливого негодования. Гетман, видя Заглобину мину и предвкушая потеху, обрадовался еще больше и тотчас заговорил:
– Как дела, старый плут? Ты что это носом крутишь, словно тут плохо пахнет?
– Кислой капустой пахнет по всему Сапегину стану!
– Капустой? Это отчего же, скажи на милость?
– Да, видно, от тех капустных кочнов, что шведы тут нарубили.
– Ишь ты! До чего же скор на укор! Жаль, что и тебя не зарубили!
– Тот, под чьим началом я служил, сам бьет врага, а своих под нож не подставляет.
– О, чтоб тебя… Хоть бы кто язык тебе отрезал!
– А чем бы я тогда прославлял Сапегины победы?
Понурился тут гетман и сказал:
– Эх, братец, оставь! И без тебя хватает таких, кто, позабыв все мои перед отчизной заслуги, измывается надо мной, как может. И долго еще люди будут меня осуждать, знаю сам, а ведь если б не злосчастные эти ополченцы, все могло обернуться иначе. Вот, говорят, Сапега за утренней трапезой неприятеля прозевал, а ведь с этим неприятелем не смогла справиться вся Речь Посполитая!
Слова гетмана несколько смягчили Заглобу.
– Таков уж наш обычай, – сказал он, – во всех неудачах первым делом винить вождя. За трапезу порицать тебя не стану, перед трудным днем подкрепиться не грех. Пан Чарнецкий – великий воин, но, на мой вкус, есть у него один недостаток: войско свое он и на завтрак, и на обед, и на ужин кормит сплошь одной шведятиной. Конечно, воюет он лучше, чем кухарит, а все же это нехорошо, – ведь от этой пищи и самому закаленному рыцарю скоро воевать расхочется.
– Чарнецкий, верно, крепко на меня сердит?
– Э!.. Не очень! Сначала, правда, пошумел, но как узнал, что войско цело, так сразу и сказал: «Ну, знать, такова воля божья! Ничего, говорит, с каждым может случиться; если б, говорит, все у нас были похожи на Сапегу, страна наша уподобилась бы родине Аристида».
– Я бы за Чарнецкого всю кровь свою отдал! – воскликнул гетман. – Другой рад был бы удвоить собственную славу ценою моего унижения, тем более после победы, которую сам только что одержал, но Чарнецкий не таков!
– Всем он хорош, слов нет, да только стар я уже для той службы, какой он требует от солдата, особенно же для купаний, которые он нам устраивал.
– Так ты рад, что вернулся ко мне?
– И рад и не рад, ибо разговоров про еду много, а самой еды что-то не видать.
– Сейчас сядем за стол. А что пан Чарнецкий намерен делать дальше?
– Пойдет в Великую Польшу, подсобит тамошним горемыкам, а оттуда двинется на Стенбока и в Пруссию – авось Гданьск даст ему пушек и пехоты.
– Гданчане – настоящие патриоты! Пример для всей Речи Посполитой! Ну, так мы встретимся с Чарнецким под Варшавой, я тоже туда пойду, вот только под Люблином придется немного задержаться.
– А что, его опять шведы заняли?
– Несчастный город! Уж и не знаю, сколько раз он побывал в руках неприятеля. Тут прибыла депутация от люблинской шляхты, сейчас придут просить, чтобы я их выручил. Но мне надо отправить письмо королю и гетманам, придется им подождать.
– В Люблин и я охотно пойду, уж очень там бабы хороши, гладкие да пышные. Даже каравай бесчувственный, и тот от удовольствия краснеет, когда этакая бабенка прижмет его к груди, чтоб нарезать!
– Экий турка!
– Ваша милость человек пожилой, вам это непонятно, а мне до сих пор каждый год в мае приходится кровь себе пускать.
– Да ведь ты постарше меня будешь!
– Старше лишь опытом, не годами, а что я сумел conservare juventutem meam[307], это верно, тут мне многие завидуют. Давайте, ваша милость, я сам приму депутацию, пообещаю, что мы скоро придем им на помощь, пусть утешатся бедные люблинцы, а потом мы и бедных люблянок утешим.
– Ладно, – сказал гетман, – а я пойду отправлять письма.
И вышел.
Тотчас впустили люблинскую депутацию, которую Заглоба принял с чрезвычайной важностью и достоинством, обещал помочь, однако поставил условие: люблинцы должны были снабдить войско провиантом, а главное – всевозможными напитками. Затем он пригласил их от имени воеводы на ужин. Послы были довольны, так как войска еще той же ночью выступили к Люблину. Гетман сам торопил и подгонял, так хотелось ему новыми военными успехами смыть с себя сандомирский позор.
Началась осада, но дело подвигалось медленно. Все это время Кмициц обучался фехтовальному искусству у Володыёвского и делал необычайные успехи. Пан Михал, зная, что эта паука обратится против Богуслава, открывал ученику все свои тонкости, без малейшей утайки. Нередко случалось им применять эти уроки и на практике, они вызывали из крепости шведов на поединок и порубили их великое множество. Вскоре Кмициц достиг такого совершенства, что не уступал самому Яну Скшетускому, а во всем Сапегином войске не было никого, кто мог бы помериться силами со Скшетуским. И тут его обуяло такое страстное желание сразиться с Богуславом, что он едва мог усидеть под Люблином, тем более что с приходом весны к нему вернулись силы и здоровье.
Все его раны зажили, он перестал харкать кровью, в душе закипела прежняя удаль, и глаза засверкали прежним огнем. Лауданцы сначала косились на него, но задевать не смели, сдерживаемые железной рукой Володыёвского, позднее же, видя, каковы его поступки и дела, примирились с ним совершенно, и даже Юзва Бутрым, злейший его враг, говорил:
– Кмицица больше нет, есть Бабинич, а Бабинич пусть живет на здоровье!
Наконец, к величайшей радости всего войска, люблинский гарнизон сдался и Сапега двинулся к Варшаве. По дороге гетман получил донесение, что сам Ян Казимир вместе с гетманами и со свежими войсками спешит ему на помощь Пришли вести и из Великой Польши, от Чарнецкого, который также спешил к столице. Войска, разбросанные по всей стране, теперь сходились к Варшаве, подобно тучам, разбросанным по небосводу, которые сходятся и соединяются в одну огромную тучу, готовую разразиться бурей, громами и молниями.
Сапега шел через Желехов, Гарволин и Минск[308] до седлецкого тракта, чтобы там соединиться с подлясским ополчением. Ополченцев принял под свою команду Ян Скшетуский, который жил, правда, в Люблинском воеводстве, но близ границы с Подлясьем, и потому был хорошо известен тамошней шляхте, уважавшей в нем одного из самых славных рыцарей Речи Посполитой. И вскоре его стараниями из этой шляхты, воинственной от природы, образовались хоругви, ничем не уступавшие регулярной армии.
А покуда они скорым маршем двигались от Минска к Варшаве, стремясь дойти до Праги за один день. Погода благоприятствовала походу. Порой, неся прохладу и прибивая пыль на дороге, налетал легкий майский дождичек, а в общем погода была чудесная, не слишком жаркая, не слишком холодная. В прозрачном воздухе глаз видел далеко-далеко. От Минска войска шли налегке, обоз и пушки должны были выйти следом на другой день. В полках царило необычайное воодушевление; густые леса, обступавшие тракт с обеих сторон, полнились эхом солдатских песен, лошади фыркали, а это был добрый знак. Стройными рядами текли одна за другой хоругви, подобные могучей, сверкающей на солнце реке, шутка ли, двенадцать тысяч человек, не считая ополченцев, вел с собой Сапега. Ротмистры, гарцевавшие перед полками, сверкали начищенными доспехами. Пестрые знамена, похожие на огромные цветы, колыхались над головами бойцов.
Солнце заходило, когда лауданцы, шедшие в авангарде, завидели башни столицы. Из солдатских грудей вырвался радостный крик:
– Варшава! Варшава!
Точно гром, прокатился этот крик по хоругвям, и какое-то время по всей дороге только и слышно было:
– Варшава! Варшава!..
Многие из рыцарей Сапеги никогда не бывали в столице, и теперь ее вид произвел на них необыкновенное впечатление. Все невольно придержали коней; кто снял шапку, кто начал креститься; у многих хлынули слезы из глаз, и они стояли взволнованные, безмолвные Внезапно из последних отрядов вылетел на белом коне Сапега и помчался вдоль всего войска.
– Друзья! – воскликнул он зычным голосом – Мы пришли первые! Нам выпало это счастье и честь!.. Изгоним же шведов из столицы!
– Изгоним!.. – подхватило двенадцать тысяч литовских глоток. – Изгоним! Изгоним! Изгоним!..
И поднялся шум и гам. Одни повторяли: «Изгоним!», другие уже кричали: «Бей, кому честь дорога!», третьи: «Вперед, изничтожим собак проклятых!» Лязг оружия сливался с воинственными кликами. Глаза загорались огнем, из-под грозных усов засверкали зубы. Сам Сапега вспыхнул, точно факел, взметнул кверху булаву и крикнул:
– За мной!
Близ Праги воевода приостановил хоругви и велел двигаться шагом. Столица все отчетливее рисовалась в синеватой дали. Длинный ряд башен вздымался в голубое небо. Многоярусные крыши Старого Мяста, крытые красной черепицей, пылали в лучах вечернего солнца. Никогда в жизни не видели литвины такого великолепия, таких гордых, белых, испещренных узкими окнами стен, которые наподобие крутых уступов нависали над самой водой. Дома, казалось, вырастали один из другого, все выше и выше, и над всей этой массой заборов, стен, окон и крыш, тесно жавшихся друг к другу, устремлялись в небо стройные башни. Те, кто побывал уже в столице – на выборах короля или по своим делам, рассказывали остальным, где что стоит и как какое здание называется. Особенно распространялся перед своими лауданцами Заглоба, частый столичный гость, а лауданцы прилежно внимали его словам, дивясь всему, что видели и слышали.
– Взгляните вон на ту башню, что как раз посреди Варшавы, – говорил он. – Это arx regia![309] Проживи я столько лет, сколько съел за королевским столом обедов, я посрамил бы самого Мафусаила. Я был у короля самым приближенным лицом; выбрать хорошее староство было для меня все равно, что орех раскусить, а раздавал я их налево и направо, не глядя. Многих я облагодетельствовал, а когда входил куда-нибудь, все senatores[310] мне в пояс кланялись, по-казацки. Не раз случалось мне также биться перед королем на поединках, король любил смотреть на мою работу, и уж тут маршалу приходилось на это закрывать глаза[311].
– Экий домина! – сказал Pox Ковальский. – И подумать только, что везде здесь засели шведские собаки!
– И грабят страшно! – добавил Заглоба. – Говорят, они даже колонны, которые из мрамора либо другого дорогого камня, выламывают из стен и вывозят в Швецию. Не узнать мне теперь милых сердцу мест, а ведь многие scriptores[312] почитают, и справедливо, этот замок восьмым чудом света, ибо даже у французского короля дворец хоть и изрядный, а нашему в подметки не годится.
– А что это за башня рядом, с правой стороны?
– Это костел святого Яна. Из замка есть туда внутренний переход. В этом костеле было мне откровение. Раз после вечерни задержался я там и вдруг слышу голос из-под свода: «Заглоба, будет война с сукиным сыном шведским королем, и настанут великие саlamitates»[313]. Помчался я во весь дух к королю и рассказываю, что слышал, а ксендз примас как огреет меня по шее своим посохом: «Не болтай вздора, ты был пьян!» Теперь вот получили… А другой костел, рядом с тем, это collegium lesuitarum;[314] третья башня поодаль – это курия, четвертая, справа, – дворец маршала, а вон та зеленая крыша – это Доминиканский костел; всего не перечислишь, хоть целый час молоти языком, как саблей.
– Другого такого города, пожалуй, и в мире нет! – воскликнул один из солдат.
– Потому-то нам все народы и завидуют.
– А вон то чудесное здание налево от замка?
– За костелом бернардинцев?
– Ну да.
– Это palatium[315] Радзеёвских, а прежде – Казановских. Он считается девятым чудом света, только пропади он пропадом, из этих-то стен и пошли все беды Речи Посполитой.
– Как это? – раздалось несколько голосов.
– Начал пан подканцлер Радзеёвский с женой ссориться да свариться, а король возьми да заступись за нее. Люди, известное дело, стали об этом толковать, да и сам подканцлер решил, что жена его влюблена в короля, а король в нее: вот он от срама и убежал к шведам, так война и началась. Правда, меня тогда в городе не было, и как это кончилось, я не видел, знаю только по рассказам; но уж мне-то известно, что ее нежные взоры предназначались не королю, а кое-кому другому.
– Кому же?
Заглоба подкрутил ус.
– Тому, на кого все женщины летели, что мухи на мед, да только имени называть не хочу, хвастуны мне всегда были ненавистны… Что поделаешь, постарел человек, постарел и весь облез, как метла, пока выметал врагов из отчизны, а ведь когда-то не было кавалера красивее и любезнее меня, пусть Рох Ковальский подтвер… – Тут пан Заглоба сообразил, что Рох никоим образом не мог помнить те времена, а потому лишь рукой махнул и докончил: – Э, да где ему знать!
После этого он еще показал своим товарищам огромный дворец Оссолинских и Конецпольских, который величиною почти равен был дворцу Радзеёвских, и, наконец, великолепную villa regia[316]. Тут солнце зашло, а вокруг стала сгущаться ночная тьма.
На варшавских стенах прогремел пушечный выстрел и протяжно запела труба, возвещая приближение неприятеля.
Пан Сапега и сам объявил о своем прибытии пальбой из самопалов, дабы подбодрить жителей столицы, и в ту же ночь начал переправлять войско через Вислу. Первой переправилась лауданская хоругвь, за ней хоругвь Котвича, за нею татары Кмицица, потом хоругвь Ваньковича, всего восемь тысяч человек. И вот шведы, вместе со всею награбленной ими добычей, окружены и лишены всякого привоза, а Сапега вынужден стоять и ждать, когда подойдет с одной стороны Чарнецкий, а с другой – король с коронными гетманами; пока же остается лишь следить, чтобы в город не проникло подкрепление шведам.
Первым подал о себе весть Чарнецкий, но весть эта была нерадостная. Все его войско, люди и кони, так замучены, – писал каштелян, – что в настоящее время он не может принять участия в осаде. После битвы под Варкой он изо дня в день, без роздыха, бился с врагом, всего же за первые месяцы этого года дал шведам двадцать одно большое сражение, не считая мелких стычек и нападений на небольшие отряды. Пехоты на Поморье он не получил, до Гданьска добраться не смог, самое большее, что он обещал, это удерживать всеми силами стоящую подле Нарева шведскую армию, во главе с Радзивиллом, братом короля и Дугласом, которые намерены были двинуться на помощь осажденным.
Тем временем шведы с присущим им мужеством и искусством готовились к обороне. Прага была ими сожжена еще до прихода Сапеги, теперь они стали забрасывать гранатами все предместья – Краковское, Новый Свят, а также костелы святого Ежи и девы Марии. И запылали дома, дворцы и храмы. Днем дым клубился над городом густыми черными тучами. Ночью эти тучи озарялись красным светом, и из них вырывались, устремляясь к небу, снопы искр. Под стенами города блуждали толпы жителей, лишенных крова и куска хлеба; женщины окружали лагерь Сапеги и, плача, взывали к его милосердию. От голода люди высыхали, как щепки, младенцы умирали голодной смертью в объятиях изможденных матерей; поистине то была юдоль скорби и горя.
Сапега, не имея в своем распоряжении ни пехоты, ни пушек, все ждал и ждал, когда же подойдет король, а тем временем помогал, как мог, несчастным, рассылая их партиями в менее разоренные местности, где они могли хоть как-то прокормиться. Немало также он был озабочен трудностями предстоящей осады, ибо ученые шведские инженеры превратили Варшаву в могучую твердыню. За стенами сидели три тысячи отлично вымуштрованных солдат, руководимых толковыми, опытными генералами, да и вообще шведы славились как мастера по части осады и обороны всевозможных крепостей. Чтобы развеять свою тревогу, пан гетман каждый вечер задавал пиры, где вино лилось рекой, – был за Сапегой, достойным гражданином и недюжинным полководцем, этот грех: превыше всего ценил он веселую компанию и звон бокалов, порою ради пирушки пренебрегая даже службой.
Зато днем он своим усердием искупал все вечерние грехи До самого заката он неутомимо рассылал патрули, отправлял письма, сам объезжал стражу, сам допрашивал пойманных языков. Но едва лишь загоралась первая звезда, из его квартиры уже неслись звуки скрипки, а стоило пану гетману разгуляться, тут он уж позволял себе все, – бывало, даже посылал и за теми офицерами, которых сам же назначил идти в дозор или на вылазку, и, если кто из них не являлся, был весьма недоволен, ибо любил, чтоб у него на пиру было людно. Заглоба по утрам пилил его за это, но по вечерам частенько Заглобу самого мертвецки пьяного приносили слуги на квартиру к Володыёвскому.
– Сапежка и святого совратит с пути истинного, – оправдывался он на другой день перед друзьями, – а уж меня, который всегда не прочь повеселиться, и подавно. Гетману почему-то особенно нравится потчевать меня вином, ну, а я, не желая показаться перед ним невежей, уступаю его настояниям, ибо не в моем обычае обижать хозяина. Но я уже дал обет, велю на рождественский пост покрепче лупить меня по спине плетью, я ведь и сам понимаю, что за распущенность положена епитимья. А пока придется не отставать от него, иначе он, того гляди, попадет в дурную компанию и окончательно собьется с толку.
Многие офицеры и без гетманского надзора честно несли свою службу, но некоторые по вечерам забывали о ней совершенно, как это обычно бывает с солдатами, переставшими чувствовать железную руку командира.
Неприятель не замедлил воспользоваться этим.
Однажды, за несколько дней до прибытия короля и гетманов, Сапега на радостях, что все войска собираются вместе и теперь начнется правильная осада, устроил особенно пышный пир. Приглашены были все самые именитые офицеры; пан гетман, радуясь законному поводу для веселья, объявил, что пир дается в честь короля. К Скшетуским, Кмицицу, Заглобе, Володыёвскому и Харлампу послан был даже нарочный с приглашением непременно явиться, так как гетман желает особо почтить их за их великие заслуги. Пан Анджей как раз садился на коня, он собирался в разъезд, и гетманский адъютант застал его татар уже за воротами.
– Неужели, ваша милость, ты нанесешь пану гетману такую обиду и заплатишь неблагодарностью за его доброту? – воскликнул офицер.
Кмициц спешился и пошел советоваться с товарищами.
– Уж очень мне это не кстати, – сказал он. – Около Бабиц, говорят, появился крупный конный отряд. Гетман сам же и велел мне ехать и разузнать, что это за люди, а теперь зовет на пир! Что делать?
– Пан гетман приказал в разъезд идти Акба-Улану, – ответил адъютант.
– Приказ есть приказ, – вмешался Заглоба, – и солдат обязан ему подчиняться. Смотри, не подавай дурного примера, да и к чему навлекать на себя недовольство гетмана, это опасно.
– Передай, что я буду! – сказал нарочному Кмициц.
Офицер ушел. Затем уехали и татары во главе с Акба-Уланом, а пан Анджей пошел принарядиться; одеваясь, он говорил товарищам:
– Сегодня пир в честь его королевского величества; завтра будет пир в честь их милостей панов коронных гетманов, и так до самого конца осады.
– Пусть только подойдет король, – это сразу кончится, – ответил Володыёвский, – хоть милостивый государь наш тоже, бывает, любит запить горе вином, однако при нем служба пойдет исправней, поскольку каждый, в том числе и Сапега, постарается выказать свое рвение.
– Слишком, слишком всего этого много, что и говорить! – сказал Ян Скшетуский. – Не странно ли вам именно у Сапеги, столь разумного и рачительного военачальника, столь честного человека и достойного гражданина, видеть такую слабость?
– Как вечер наступит, так он другой человек и из великого гетмана превращается в гуляку!
– А знаете, почему мне так не нравятся эти пиры? – промолвил Кмициц. – Потому что и Януш Радзивилл тоже имел обыкновение каждый вечер пировать. И представьте, удивительное совпадение: что ни пир, непременно или какая беда случится, или придут дурные вести, или откроется новая гетманская измена. Слепой ли это случай или промысел божий – не знаю, но только все беды сваливались на нас именно во время пира. Ей-богу, под конец до того дошло, что, чуть начнут накрывать на стол, нас, бывало, от страха прямо в дрожь кидает.
– Верно, черт подери! – подхватил Харламп. – Но это было еще и потому, что князь имел обыкновение как раз во время пира оповещать о своих тайных переговорах с врагами отчизны.
– Ну, – отозвался Заглоба, – уж в этом отношении нам за нашего Сапежку можно не опасаться. Уж он-то не изменит, голову даю на отсечение.
– Еще бы, тут и говорить нечего! Он душа благородная, совсем из другого теста! – воскликнул Володыёвский.
– А чего вечером недоглядит, исправит днем, – добавил Харламп.
– Ну, так идемте же, – сказал Заглоба, – а то, по правде говоря, я уже чувствую vacuum[317] в брюхе.
Они вышли и, сев на коней, отправились к гетманской квартире, которая была с другой стороны города, довольно далеко. Подъехав ко двору, они увидели там множество коней и целую ораву державших их челядинцев, для которых была выставлена огромная бочка пива; челядинцы, перепившись, уже завели вокруг бочки, по обыкновению, свару. Впрочем, при виде подъезжавших рыцарей они попритихли, тем более что Заглоба принялся плашмя лупить саблей всех, кто попадался ему на пути, восклицая зычным голосом:
– К лошадям, бездельники! К лошадям! Вас тут на пир не приглашали!
Сапега, как обычно, принял друзей с распростертыми объятиями и, будучи уже слегка навеселе, тотчас принялся поддразнивать Заглобу:
– Бью челом пану региментарию!
– Бью челом пану виночерпию! – отвечал Заглоба.
– А коли я виночерпий, то сейчас зачерпну тебе такого вина, что еще бродит!
– Не то вино опасно, которое бродит, а то, которое гетмана до беспамятства доводит.
Иные из гостей, слыша это, испугались, но Заглоба всегда давал волю языку, когда видел, что гетман в хорошем настроении, Сапега же питал к нему такую слабость, что не только не гневался, но веселился от души, призывая окружающих в свидетели того, как обходится с ним этот шляхтич.
И начался пир, веселый и шумный. Сам Сапега то пил за здоровье гостей, то провозглашал здравицу в честь короля, гетманов, в честь польского и литовского войска, в честь Чарнецкого и всей Речи Посполитой. Веселье росло, а с ним возрастал и всеобщий шум и гомон. После здравиц настала очередь песен. Пар от разгоряченных тел смешивался с винными парами. Не меньший шум стоял и во дворе, а вскоре послышался и лязг оружия. Это слуги схватились за сабли. Несколько шляхтичей выскочили во двор, желая призвать их к порядку, но неразбериха от этого только усилилась.
И вдруг раздались столь громкие крики, что даже пирующие в доме замолкли.
– Что это? – спросил кто-то из полковников. – Не челядь же это орет?
– А ну-ка, милые гости, потише! – сказал встревоженный гетман, прислушиваясь.
– Это не просто спьяну кричат!
Внезапно окна задрожали от орудийных раскатов и мушкетной пальбы.
– Атака! – крикнул Володыёвский. – Противник пошел в наступление!
– По коням! В сабли!
Все повскакали с мест. В дверях сделалась давка, затем толпа офицеров высыпала на майдан, крича вестовым, чтобы подавали лошадей.
Но в суматохе нелегко было найти своего коня, а тем временем из темноты неслись тревожные голоса:
– Неприятель наступает! Котвич под обстрелом!
И каждый, перескакивая в темноте через изгороди, сломя голову помчался к своей хоругви. Тревога быстро распространилась по всему лагерю. Не во всех хоругвях кони были под рукой, там-то и началось замешательство. Толпы пеших и конных солдат, крича и галдя, топтались в кромешной тьме, налетали друг на друга, не могли разобрать, где свои, где противник. Кто-то кричал уже, что это наступает шведский король со всею армией.
В самом деле, по хоругви Котвича неожиданно и с большой силой ударил шведский отряд. Котвич по причине недомогания, к счастью, на пир не пошел и потому смог сдержать первый натиск, но вскоре вынужден был отступить, так как численный перевес был на стороне нападающих, которые осыпали его огнем из мушкетов.
Первым к нему на помощь пришел Оскерко со спешившимися драгунами. На выстрелы шведов загремели ответные выстрелы. Но и драгуны Оскерко также не могли долго выдерживать натиск врага и вскоре начали поспешно отходить, устилая поле трупами. Дважды бросался Оскерко в бой, и дважды его драгуны, едва успевая отстреливаться, рассыпались по полю. Под конец шведы разметали их во все стороны и неудержимым потоком хлынули к гетманской квартире. Из города выходил полк за полком; шла и пехота, и кавалерия, выкатывались даже полевые пушки. Дело шло к генеральному сражению, которого, казалось, жаждал неприятель.
Между тем Володыёвский, выбежав из квартиры гетмана, застал свою хоругвь уже на ходу; она бросилась на выстрелы по первой тревоге, так как всегда находилась в боевой готовности. Вел ее Рох Ковальский, который не был на пиршестве, как и пан Котвич, но по иной причине, – его попросту не пригласили. Володыёвский велел спешно поджечь несколько сараев, чтобы осветить себе путь, и поскакал к месту боя. По дороге к нему присоединился Кмициц со своими грозными волонтерами и той частью татар, что не пошла в разъезд. Оба они подоспели как раз вовремя, чтобы спасти Котвича и Оскерко от полного разгрома.
К тому времени сараи хорошо разгорелись, и стало светло как днем. При свете пожара лауданцы, поддержанные Кмицицем, атаковали полк пехотинцев и, невзирая на огонь, пустили в ход сабли. На помощь своим бросились шведские рейтары и вступили в ожесточенную схватку с лауданцами. Какое-то время ни одна из сторон не могла взять верх, – так борцы, обхватив друг друга за плечи, собирают все свои силы, и то один, то другой пригибают противника к земле; но вскоре шведский строй стал сильно редеть и наконец сломался. Кмициц со своими рубаками бушевал в самой гуще боя; Володыёвский, как обычно, расчищал перед собой широкую просеку, плечо к плечу с ним трудились на кровавой ниве оба великана Скшетуских, и Харламп, и Рох Ковальский; лауданцы махали саблями наперегонки с бойцами Кмицица, одни – с неистовыми криками, другие, как, например, Бутрымы, разом наваливались на врага, не издавая ни звука.
На помощь дрогнувшим шведам поспешили новые полки, а Володыёвского и Кмицица поддержал Ванькович, который стоял неподалеку от них и также быстро изготовился к бою. А тут и гетман бросил наконец в бой все остальное войско и ударил на врага как следует. По всему пространству от Мокотова до самой Вислы закипела жестокая битва.
К гетману подскакал на покрытом пеной коне Акба-Улан, который ходил в разъезд.
– Эфенди! – крикнул он. – От Бабиц к городу чамбул идет, с ними целый обоз, хотят в город пробраться!
В мгновение ока Сапега понял, что означала вылазка врага в сторону Мокотова. Шведы хотели отвлечь войска, стоявшие на блонском тракте, дабы конное подкрепление и обоз с провиантом могли проникнуть в стены города.
– Скачи к Володыёвскому! – крикнул он Акба-Улану. – Пусть лауданцы, Кмициц и Ванькович отрежут им путь, а я сейчас пришлю им людей на подмогу!
Акба-Улан стегнул коня; за ним следом поскакал второй гонец, а за вторым и третий. Все они доскакали до Володыёвского и передали ему приказ гетмана.
Володыёвский немедленно повернул свою хоругвь; тотчас догнал его, проломив неприятельские ряды, Кмициц с татарами, и они поскакали вместе, а Ванькович за ними.
Но они опоздали. Почти двести повозок уже въезжало в ворота, а отряд превосходной тяжелой артиллерии, замыкавший обоз, почти весь уже находился под прикрытием крепостных пушек. Лишь арьергард, около сотни человек, был еще в открытом поле. Но и они мчались во весь опор, подгоняемые криками скакавшего сзади офицера.
Вдруг Кмициц, разглядев рейтар при свете горящих сараев, так страшно и пронзительно вскрикнул, что рядом кони шарахнулись в испуге. Он узнал конников Богуслава, тех самых, которые учинили расправу над ним и его татарами под Яновом.
Не помня себя, он пришпорил коня, опередил всех своих и как бешеный врезался во вражеские ряды. К счастью, оба молодых Кемлича, Косьма и Дамиан, под которыми были отличные кони, кинулись следом за ним. В тот же миг Володыёвский молниеносно вклинился сбоку и одним движением отрезал арьергард от основных сил отряда.
На стенах загремели пушки, но большая часть отряда, бросив своих товарищей на произвол судьбы, уже влетела вслед за обозом в крепость. Тут же люди Кмицица и лауданцы окружили тесным кольцом отставших, и началась беспощадная резня.
Но длилась она недолго. Люди Богуслава, видя, что помощи ждать неоткуда, мигом поспрыгивали с коней и побросали оружие, крича истошными голосами: «Сдаемся!» – и заботясь лишь о том, чтобы их услышали в этой свалке.
Ни волонтеры, ни татары не обращали на их вопли внимания и продолжали рубить, пока не раздался грозный и пронзительный крик Володыёвского, которому нужен был язык.
– Живьем брать! Эге-гей! Живьем брать!
– Живьем брать! – подхватил Кмициц.
Лязг железа утих. Вязать пленных приказали татарам, и они с обычной своей сноровкой сделали это в мгновение ока, после чего хоругви спешно стали уходить из-под артиллерийского огня.
Полковники двинулись к горящим сараям. Впереди шли лауданцы, а сзади люди Ваньковича, Кмициц с пленными – посередине; все в полной боевой готовности на случай возможного нападения. Часть татар вела на арканах пленных, другие вели на поводу захваченных коней. Около сараев Кмициц стал внимательно разглядывать пленных, проверяя, нет ли среди них Богуслава. Хоть ему и поклялся один рейтар, которому он приставил кинжал к груди, что самого князя не было в отряде, пан Анджей все еще надеялся – а ну как его скрывают?
Но тут из-под татарского стремени раздался чей-то голос:
– Пан Кмициц! Полковник! Мы знакомы, спаси меня. Прикажи развязать, слово чести, что не убегу!
– Гасслинг! – воскликнул Кмициц.
Гасслинг был шотландец, в прошлом офицер в одном из кавалерийских отрядов князя воеводы виленского; Кмициц знал его по Кейданам и в свое время очень любил.
– Пусти пленника! – крикнул он татарину. – И долой с коня!
Татарина точно ветром сдуло, он знал, как опасно мешкать, когда приказывает «багадыр».
Гасслинг, кряхтя, взобрался на высокое татарское седло.
Вдруг Кмициц схватил его за руку, так стиснул, точно хотел раздавить, и стал лихорадочно спрашивать:
– Откуда едете? Тотчас говори, откуда едете! Ради бога, скорее!
– Из Таурогов! – ответил офицер.
Кмициц еще сильнее сжал его руку.
– А… панна Биллевич… там?
– Там!
Пан Анджей говорил все с большим трудом, потому что все крепче стискивал зубы.
– И… что князь с нею сделал?
– Ничего не добился.
Наступило молчание, потом Кмициц снял рысий колпак, провел рукою по лбу и тихо промолвил:
– Ранили меня в этом бою, кровь идет, и ослабел я…
ГЛАВА XII
Шведская вылазка достигла цели лишь частично; благодаря ей отряд Богуслава вошел в город, но сама по себе она особого значения не имела. Правда, хоругвь Котвича и драгуны Оскерко понесли изрядные потери, но и шведов было перебито немало, а один полк пехоты, тот, который атаковали Володыёвский с Ваньковичем, был почти полностью уничтожен. Литвины уверяли даже, что неприятель понес больший урон, чем они сами; один лишь Сапега терзался, опасаясь, что этот новый «конфуз» может сильно повредить его репутации. Верные полковники гетмана утешали его, как могли, да, правду сказать, урок этот пошел ему на пользу, впредь он уже не предавался веселью столь беспечно, а если и бражничал порой, то не иначе, как удвоив и утроив дозоры. Шведы попали впросак уже на следующий день: уверенные, что гетман не ожидает так скоро повторного нападения, они снова вышли за городские ворота, но были сразу отброшены и, потеряв несколько человек убитыми, воротились назад.
Тем временем на квартире гетмана допрашивали Гасслинга. Пан Анджей чуть не умер от нетерпения, так ему хотелось поскорей увести офицера к себе и расспросить о Таурогах. Он целый день вертелся вокруг гетманской квартиры, то и дело входил, слушал ответы пленного и едва мог усидеть на скамье, когда упоминалось имя Богуслава.
Вечером он получил приказ идти в разъезд. Ничего не сказал пан Анджей, только зубы стиснул; это был уже не прежний Кмициц, – теперь он научился жертвовать своими желаниями ради общего блага. Он лишь понукал немилосердно своих татар и в приступе беспричинного гнева так молотил направо и налево буздыганом, что кости трещали. А татары, решив промеж себя, что «багадыр», видать, взбесился, притихли, как кролики, и только смотрели в глаза своему грозному предводителю и на лету угадывали его мысли.
По возвращении пан Анджей нашел Гасслинга уже у себя, но тот был так слаб, что не мог говорить. Его сильно покалечили, когда брали в плен, а потом еще целый день допрашивали, и теперь он лежал в горячке и не понимал даже, чего от него хотят.
Пришлось Кмицицу удовольствоваться тем, что рассказал ему присутствовавший при допросе Заглоба, но это все были дела государственные, не приватные. О Богуславе молодой офицер говорил лишь, что после возвращения из похода на Подлясье и яновского поражения тот тяжко болел. От злости и меланхолии с ним сделалась лихорадка, когда же здоровье князя поправилось, он тотчас двинулся с войском на Поморье, куда его спешно призвали Стенбок и курфюрст.
– А теперь он где? – допытывался Кмициц.
– По словам Гасслинга, – а лгать ему нет нужды, – князь вместе с братом короля и Дугласом стоит укрепленным лагерем между Наревом и Бугом. Богуслав командует у них всей кавалерией, – ответил Заглоба.
– Ха! И они, конечно, думают прийти сюда, на помощь Карлу. Ну, так мы встретимся, как бог свят, если понадобится, хоть бабой переряжусь, а до Богуслава дойду.
– Не кипятись понапрасну! Они и рады бы прийти на помощь Варшаве, да не могут, на пути у них стоит Чарнецкий. И вот какое дело: Чарнецкий, не имея ни пехоты, ни пушек, не может ударить по шведскому лагерю, а шведы боятся выйти к нему навстречу, так как убедились, что в открытом поле их солдат против Чарнецкого не совладает. Знают они также, что и река не может служить им защитой. Будь с ними сам король, он дал бы сражение, под его командой, вдохновляемые верой в своего великого вождя, и солдаты дерутся лучше; но ни Дуглас, ни брат короля, ни князь Богуслав на это не решатся, хоть храбрости ни одному из них не занимать.
– А где король?
– Пошел в Пруссию. Король не ожидает, чтобы мы осмелились так скоро покуситься на Варшаву и на Виттенберга. Впрочем, ожидает ли, нет ли, все равно он вынужден был пойти туда по двум причинам: во-первых, он хочет окончательно переманить на свою сторону курфюрста, пусть даже ценою всей Великой Польши, а во-вторых, войско его, которое он вывел из окружения, ни к чему не пригодно, пока не отдохнет. Лишения, бессонные ночи и постоянные тревоги так их измотали, что у солдат мушкеты валятся из рук, – а ведь это отборнейшие шведские полки, которые побеждали во всех битвах с немцами и датчанами.
Тут разговор их был прерван появлением Володыёвского.
– Ну, как Гасслинг? – спросил он с порога.
– Болен и бредит, несет бог весть что, – ответил Кмициц.
– А тебе, Михась, чего от него надо? – обратился Заглоба к Володыёвскому.
– Будто сам не знаешь!
– Как не знать! Небось все о той вишенке беспокоишься, которую князь Богуслав посадил в своем саду. Он садовник прилежный, не сомневайся! Не пройдет и года, как вишенка принесет плоды.
– Вот так утешил, старый хрен, чтоб тебе пусто было! – вскричал маленький рыцарь.
– Экий ты, братец! От самой невинной iocus[318] сразу усики торчком, точно тебе бешеный майский жук. Я-то чем виноват? С Богуслава взыскивай, не с меня!
– Даст бог, и взыщу!
– Вот и Бабинич только что это говорил! Скоро все войско на него ополчится, как я погляжу; но он человек осмотрительный, без моей хитрости вам его не одолеть.
Тут оба молодых офицера вскочили на ноги.
– Что, уже какую-нибудь шутку удумал?
– Ишь ты! Вам кажется, что они выскакивают у меня из головы с такой же легкостью, как ваши сабли из ножен? Будь Богуслав здесь, я бы и не одну шутку придумал, но князь далеко, его ни хитростью взять, ни пушкой достать. Прикажи-ка, пан Анджей, подать мне чарку меду, что-то нынче жарко.
– Дам и целую бочку, только придумай что-нибудь.
– Во-первых, чего вы привязались к этому несчастному Гасслингу, над душой у него стоите? Не один он взят в плен, можете и других допросить.
– Я их допрашивал, да что возьмешь с простого солдата, ничего они не знают, а он все-таки офицер, при дворе был, – ответил Кмициц.
– Верно! – молвил Заглоба. – Надо и мне с ним потолковать. Пусть расскажет мне, что князь за человек и каков его нрав, сообразуясь с этим, я и думать буду. Главное, поскорее бы покончить с осадой, а затем мы наверняка выступим против той армии. Но что это наш милостивый государь с гетманами долго не идут?
– Ошибаешься, пан Заглоба, – возразил маленький рыцарь. – Я как раз от гетмана, который только что получил сообщение, что его величество с гвардейскими хоругвями еще сегодня прибудет сюда, а гетманы с регулярным войском подойдут завтра. Они от самого Сокаля следовали большими переходами почти без отдыха. Да ведь мы уже несколько дней, как поджидаем их с минуты на минуту.
– А много ли с ними войска?
– Почти в пять раз больше, чем у пана Сапеги, и пехота с ними отличная, русская и венгерская[319]; идет также и шесть тысяч ордынцев под командой Субагази-бея, только с них, говорят, глазу спускать нельзя, больно уж они бесчинствуют и народ обижают.
– Вот бы пана Анджея к ним командиром! – сказал Заглоба.
– Что ж, – ответил Кмициц, – только я не стал бы держать их под Варшавой, – они для осады не годятся, – а сразу повел бы их к Бугу и Нареву.
– Ну, не скажи, – заметил Володыёвский, – кто лучше них уследит, чтобы крепость не снабжалась провиантом?
– Эх, и зададим мы жару Виттенбергу! Погоди же, старый разбойник! – вскричал Заглоба. – Воевал ты славно, этого у тебя не отнять, а грабил и обирал еще лучше; две глотки у тебя было; одна сладко пела, давая лживые клятвы, а другая издавала приказы в нарушение этих клятв; но теперь тебе и обеими сразу не вымолить снисхождения. Кожа у тебя свербит от французской болезни, как ни лечат лекари – ужо мы тебя полечим, еще пуще засвербит! Тому порукой Заглобина голова!
– Да, как же! А он отдастся на милость короля – и ничего ты ему не сделаешь! – возразил пан Михал. – Мы же еще и честь ему должны будем отдавать!
– На милость короля? Вот как? – вскричал Заглоба. – Ну хорошо же!
И с такой силой грохнул кулаком по столу, что Рох Ковальский, который как раз входил в горницу, испугался и замер на пороге.
– Да я скорей в батраки наймусь к жидовинам, – надрывался старик, – чем выпущу из Варшавы этого святотатца, этого осквернителя костелов, этого погубителя невинности и чистоты, этого палача, не щадившего ни мужа, ни жены, этого поджигателя, мошенника, этого потрошителя, что с тебя и деньги слупит, и всю кровь по капле выцедит, этого вымогателя и живодера! Ладно же! Король его под честное слово отпустит, гетманы под честное слово отпустят, но я, не будь я Заглоба, не будь я католик, не будь мне три жизни счастья, а по смерти прощения, коли не устрою против него бучу! Да такую, какой в Речи Посполитой не слыхивали! Не маши рукой, пан Михал! Устрою бучу! Говорю вам, устрою бучу!
– Дядя бучу устроит, – прогудел Рох Ковальский.
Тут в дверь просунулась зверская рожа Акба-Улана.
– Эфенди! – обратился он к Кмицицу. – За Вислой видны королевские войска!
Все вскочили и выбежали наружу.
В самом деле, это прибыл король. Первыми подошли татарские хоругви под командой Субагази-бея, правда, было их меньше, чем ожидали. За ними показалось королевское войско, многочисленное, отлично вооруженное, а главное, полное боевого задора. До вечера вся армия прошла через только что возведенный паном Оскерко мост. Сапега встречал короля, выстроив свои хоругви в боевом порядке, одну подле другой, так что они образовали сплошную длинную стену, конец которой терялся вдали. Перед полками стояли ротмистры, рядом с ними – знаменосцы с развернутыми знаменами; трубы, литавры, рога, барабаны производили грохот неописуемый. Королевские хоругви одна за другой переходили мост и также в полном боевом порядке становились напротив литовских; между теми и другими оставалось пустое пространство в сто шагов.
И вот на эту пустую площадь вышел, пеший, с булавою в руках, Сапега; за ним следовало десятка два самых знатных воинских и гражданских сановников. Навстречу ему со стороны коронных войск подъехал король верхом на великолепном могучем жеребце, подаренном ему еще в Любовле маршалом Любомирским; король был в боевом облачении, из-под легкого голубого панциря с золотыми узорами виднелся черный бархатный кафтан, кружевной воротник которого выложен был поверх панциря; правда, голову короля вместо шлема прикрывала обычная шведская шляпа с черными перьями, однако на руках у него были боевые рукавицы, а на ногах длинные, выше колена, светло-коричневые сапоги.
Следом за ним ехали нунций, архиепископ львовский, епископ каменецкий, епископ луцкий, ксендз Цецишовский, воевода краковский, воевода русский, барон Лисола, граф Петтинген, каштелян каменецкий, посол московский, генерал артиллерии Гродзицкий, Тизенгауз и многие другие. Сапега, как некогда коронный маршал, хотел было припасть к королевскому стремени, но не успел; король легко спрыгнул с коня, подбежал к Сапеге и молча обнял его.
Обнял и долго прижимал его к груди, а оба войска смотрели на них; король продолжал молчать, лишь слезы ручьем катились по его лицу, ибо он обнимал своего самого верного слугу. Слугу, который хоть и не мог сравниться с другими гением, хоть и ошибался порой, но честностью своей затмевал всех прочих магнатов Речи Посполитой; слугу, который был верен беззаветно, который, не раздумывая, пожертвовал всем своим состоянием и с самого начала войны грудью встал на защиту государя своего и отчизны.
Литвины, опасавшиеся вначале, как бы Сапеге не досталось за то, что он выпустил Карла из-под Сандомира, и за недавнюю промашку под Варшавой, и ожидавшие по меньшей мере холодного приема, теперь, видя такую сердечность, столь радостно приветствовали своего доброго государя, что казалось, это гром прокатился по небу. Королевские солдаты все, как один, ответили не менее оглушительными кликами, и какое-то время не слышно было ни оркестра, ни рокота барабанов, ни треска выстрелов, а только возгласы:
– Vivat Ян Казимир!
– Vivat коронные войска!
– Vivat литвины!
Так встретились под Варшавой два войска Стены дрожали, а за стенами дрожали шведы.
– Сейчас зареву! Ей-богу, зареву! – восклицал растроганный Заглоба. – Не выдержу! Вот он, государь наш! Вот он, наш отец! Глядите, я уже плачу! Отец!.. Еще столь недавно король наш скитался в изгнании, всеми покинут, а ныне… ныне сто тысяч сабель готовы в бой по его слову! О боже милосердный!.. Слезы душат… Вчера изгнанник, а сегодня… Такого войска нет и у немецкого цесаря!
Тут слезы, словно прорвав плотину, хлынули у Заглобы из глаз, и он стал громко всхлипывать; потом вдруг обернулся к Роху:
– Тише! Чего ревешь?
|
The script ran 0.025 seconds.