Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

А. И. Солженицын - Красное колесо. Узел IV Апрель Семнадцатого [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_history, sf_history

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 

Москва, 26. Заседание продовольственного комитета... „Весьма вероятно, что помощь придёт к нам скорей из Америки, чем из России”. В Черниговской губ. Некоторые члены крестьянского съезда, не поняв его решений, возвратившись домой, приступили к разделу частновладельческих земель. В Бакинской губ. в имении наследников Рыльского крестьяне уничтожают всходы ячменя, угоняют скот, вывозят дрова, захватывают землю и не допускают рабочих к полевым работам. Нижегородская губ. В некоторых волостях крестьяне препятствуют в частных имениях молотьбе и распоряжению хлебом. Волынская губ. Во многих местах — столкновения между крестьянами и лесной стражей. Житомир. Крестьяне разоряют имения бывших немецких колонистов. Уничтожаются роскошные леса в Хмельниках. Киевская губ. Вследствие запрета рубки леса сельскими комитетами сахарные заводы Юго-Западного края не обеспечены топливом, свекла останется необработанной, и это обострит сахарный голод. В Днепровском уезде крестьянки захватили Чалбурдинскую лесную дачу, изобилующую ценными насаждениями, и погнали туда на выпас свой скот. Одесский уезд. В с. Дмитриевка крестьяне избили кольями пропагандиста, командированного Исполнительным Комитетом одесского СРСД. В задачи пропагандиста входило разъяснение населению смысла совершающихся событий. Рабочий класс спешит закрепить свои классовые позиции, окопаться и обнести их проволочными заграждениями профессиональных союзов, прежде чем опомнившийся от потрясений класс капиталистов сможет перейти в правильно организованное наступление... Не вернуться к переобременению замученной армии труда разными патриотическими сверхурочными... Декретировать всеобщую трудовую повинность под строгим контролем местных советов, выловить десятки и сотни тысяч молодых людей, живущих паразитической жизнью, в то время как рабочие гибнут за станками. (Г. Циперович, „Новая жизнь”) НОВЫЙ ВРАГ РЕВОЛЮЦИИ. Вчера на улицах Петрограда, а особенно на окраинах, сразу появилось множество пьяных. Поднялись дебоши, скандалы, столкновения, нападали на случайных прохожих и жильцов в домах. Таким образом, проделки чёрной сотни продолжаются. Спиртоносы, приносящие к воротам заводов спирт, должны быть немедленно арестовываемы. Надо с большой строгостью выдавать разрешения на денатурированный спирт. Ротные комитеты пусть примут меры против приноса спирта в казармы... („Известия СРСД” , 5 мая) На Хитровом рынке. Отряд казаков окружил Хитров рынок, произвёл облаву, задержал 360 хитровцев, из которых многие были в солдатской форме. Отобраны печати московского Совета рабочих депутатов, других общественных организаций, много похищенных вещей. Выяснилось, что начальник милиции не давал разрешения казакам на эту самовольную облаву и обыски. Контроль над банками. Самара, 2 мая. Соединённое заседание Совета рабочих, солдатских и крестьянских депутатов признало необходимым государственный контроль над частными банками... Воронеж, 28 апр. Постановлением городского исполнительного комитета и СРСД все местные мануфактурные, кожевенные и обувные магазины опечатаны — для выяснения вопроса о реквизиции товаров, по справедливой оценке, и продажи их населению Воронежа... Киев, 5 мая. Для борьбы с контрреволюцией создан специальный Комитет с широкими полномочиями, с правом производства политических арестов и обысков. Раскрыт и подавлен в самом зародыше союз реакционеров. („Новая жизнь”) Кременчуг. Улица Столыпина переименована в улицу Йоллоса. Можайск. ... Все желающие буквально купаются в море вина. Ново-Николаевск. Избрана почти сплошь эсеровская городская дума. День выборов омрачился насилием над сибирскими федералистами: уничтожили их флаги и лозунги. Постановлено арестовать редакцию и захватить типографию „Свободная Сибирь” за печатание писем, требующих выяснить псевдонимы вождей СРД Германа и Зарембо. Нижний Новгород, 30 апр. Группа молодёжи в 400 человек, записавшаяся в кадры переписчиков населения для выборов в Учредительное Собрание, потребовала выдать каждому за рабочий день 15 руб. вместо 5 руб. Требование отклонено, и переписчики в большинстве отказались от переписи. Киев, 3 мая. ... Собрание чинов киевской „дружины Свободной России” потребовало удаления из дружины подполковника Кулябко, бывшего начальника киевского Охранного отделения. ОБРАЩЕНИЕ ВОРОВ К ОБЩЕСТВУ. Симферополь. Воры-рецидивисты обратились с печатным призывом к обществу прекратить участившиеся самосуды над ними, угрожая в противном случае поступить по примеру воров Ростова-на-Дону. НЕ ЕЗДИТЕ В ФИНЛЯНДИЮ. Целый ряд общественных организаций Финляндии обращается к русскому обществу... Финляндцы отнюдь не против российских граждан и в частности не против русско-подданных евреев. Дело объясняется острым положением продовольственного вопроса... В обычное время Финляндия получала предметы продовольствия из России. В настоящее время страна накануне голода... КО ВСЕМ СОЛДАТАМ. ... В последние дни были случаи беспорядков на железных дорогах... Мучительно больно и горьким стыдом сжимается сердце при вести о подобных бесчинствах... Высокое почётное звание солдата... приносят великое зло делу революции... Исполнительный Комитет Совета Рабочих и Солдатских депутатов ИНТЕЛЛИГЕНТСКАЯ ОБЫВАТЕЛЬЩИНА. ... Обывательские нервы мешают работать. Это обывательское стадо зовёт себя „интеллигенцией”. Она обижена, что её многие называют „буржуазной”. Куда идти ей? Она осталась у своих квартир — плакать, ныть и надеяться на чудо. Не мешайте своими истерическими фельетонами, клеветами. Истинная интеллигенция находится сейчас при деле и не боится никакой „анархии”. Руки прочь от дела революции! („Дело народа”) ... Всё жалостливей плачет печать над „неоправдавшей надежд” русской революцией. „Россия в смертельной опасности”, — плачется Леонид Андреев, — он сам „мечтал ещё недавно, что революция эта перекинется на Европу”... Счесть ли эти заупокойные голоса? Кто дал им право на приговор? Клевещут на свободу, рождающуюся в муках... Такую революцию нельзя совершить в белых перчатках... Как назвать тех, кто смотрит только на тёмные пятна, закрывая глаза на остальную победную действительность?.. Эти призывающие к бранным подвигам — видели ли мы хоть одного из них на линии огня? И чем могут они оправдать теперь своё уклонение от активной службы революции?.. Мусор истории... (С. Мстиславский, „Дело народа”) „Отечество в опасности”, — этот крик точно пламя пожара перебрасывается теперь с одного собрания в другое... Тактика Совета уже до статочно внесла свой пай в картину прогрессирующего паралича государственной жизни. Дальнейшую последовательную работу в этом направлении можно предоставить большевикам из „Правды”, этим гнилостным бациллам революции. („День”, 3 мая) ... Коммунисты не ведают, что творят: злое, опасное дело... точат своё демагогическое жало, хотят отравить национальный порыв революции. Но не следует преувеличивать эту опасность: два месяца бессилия власти ушли. („День”, 5 мая) Вашингтон. „Морнинг Пост”: Если бы Россия заключила мир без согласия европейских союзников или США — Соединённые Штаты немедленно бы расторгли все финансовые соглашения с ней. Рим. „Идеа Национале” высмеивает восторг западной демократии от торжества русской революции. Упрекает Гучкова в дезертирстве: он обязан был подавить анархию ради спасения России и Европы. „Трибуна” выражает надежду, что истинная Россия возмутится и рассеет петроградский туман: руководители крайних левых — чужеземцы. „Петроградская пролетарская масса, лишённая чувства национального долга, выступает против большинства нации и армии, желающих довести войну до победного конца.” Английская консервативная печать стала в один голос натравливать общественное мнение Англии против русской демократии. Согласно ей, вожди революции оказались сплошь инородцами, не имеющими права говорить от имени России, а революционная демократия — „кучкою демагогов, замаскированных германофилов”. (Фарбман, „Новая жизнь”, 3 мая) Париж. Клемансо заявил: „Совет рабочих депутатов забрал себе в голову переделать на свой манер революционную дипломатию. Он усвоил программу мира „бошей”. Интриги и плутни немцев празднуют победу в петроградском Совете.” „Радикал”: Благодаря Совету рабочих и солдатских депутатов Вильгельм ускользнёт от расплаты, и династия его будет спасена. „Журналь де деба”: По доктрине петроградского Совета рабочих депутатов, нации, подвергшиеся варварскому нападению, должны считать себя уже счастливыми, получив назад свои родные развалины. „Эко де Пари”: Кто же эти люди из Совета рабочих депутатов, которые так говорят с нами? Из 2000 голосующих называют не больше 3-4 имён. Кто же остальные? Где список членов Исполнительного Комитета? Верно ли, что русским газетам было воспрещено его напечатать?.. Нападают на прежний режим за его секретную политику, тайную дипломатию, — так подпишитесь же пожалуйста! „Раппель”: Анархия может разорить один из самых богатых народов в мире... Нельзя поверить, чтобы русские силы самосохранения не возобладали над разнузданным меньшинством... В Петроградском Совете Солдатских депутатов. Вопрос об участии в Международной социалистической конференции разрешён в 20 минут, ни одного голоса против. Вопрос о размерах пайка солдатским жёнам вызвал прения свыше трёх часов. Значит ли, что он волнует солдатских депутатов больше, чем Стокгольмская конференция? Отнюдь нет! („Новая жизнь”) РЕВОЛЮЦИЯ В ЦЕРКВИ. Церковь ждёт своей революции. В своей массе духовенство не поняло случившегося переворота. Одни притаились и ждут, другие безумно порываются повернуть историю назад... Начинает идти в ногу с народом союз демократического духовенства, проводящий вполне социалистическую программу. Население само начинает церковную революцию, удаляя священников с приходов. Это явление уже наблюдается в Петрограде, в некоторых воинских частях. Но как поступили солдаты, так должны поступить и все другие миряне. Много-много мусора в церкви, надо этот мусор выбросить. (Свящ. Ал. Введенский, „Дело народа”) Москва. В Даниловском монастыре — длительные беспорядки. Один настоятель скрылся, новоприсланного монахи не признают и митингуют. В монастыре полный беспорядок, в кельях валяются окурки, на столах пустые бутылки. („Дело народа”) Комитет Абоского Полуэкипажа. ... Надеемся, что Совет Рабочих и Солдатских депутатов положит конец этой ужасной войне... Немедленно отстранит Временное Правительство, коль найдёт нужным, которое служит только тормозом для дела революции... Покроет Заём свободы из монастырских и церковных капиталов и драгоценностей... Немедленно конфискует всё имущество бывших министров и чиновников... Немедленно переведёт бывшего царя с женою в Кронштадт... Запретит травлю против Ленина. Немедленно реквизирует типографии всех буржуазных газет, а до реквизиции даст распоряжение бойкотировать их... („Известия СРСД”) Кимрский СРСД зорко следит за каждым шагом Временного Правительства. Ждём созыва Всероссийского съезда Советов, который решит вопрос о Временном Правительстве. Возмущённые бешеной травлей буржуазных газет на вождя революционного правительства т. Ленина... Боясь уступления власти из своих рук, они... Народ не должен слепо следовать за правительством, но сбросить власть капиталистов... ... Красноярский СРСД для спешного проведения в жизнь своей резолюции направил трёх делегатов в Петроград, считая всякую переписку гласом вопиющего в пустыне, тем более зная повадку Временного Правительства пропускать мимо ушей властный голос народа... Москва. ИК СРД предупреждает население, что далеко не всякому оратору на митинге можно доверять. Все агитаторы должны быть снабжены удостоверениями от СРД с фотографическими карточками. От Литературного отдела Агитационной комиссии при ИК СРСД. К петроградским рабочим! ... Товарищи, деревня заплатит сторицею хлебом за всё, что ей будет нужно. Но она сама ещё не знает, как нужна ей теперь прежде всего хорошая книга. Никто кроме вас не сможет и не захочет дать ей этой книги. Так за дело, товарищи!.. СТАЧКА ПРАЧЕК с 1 мая. Настроение бодрое. Есть ещё, оказывается, злостные штрейкбрехеры, которые не только работают сами, но вносят раздор в среду работниц. Товарищи! Не доверяйтесь таким двуличным людям! Мы публикуем имена изменниц рабочего дела... Нам нужна революционная власть, а не власть либеральной снисходительности и толстовского непротивленства злу. Кто взял на себя власть, пусть найдёт в себе и силу. Нужно призвать к порядку разболтавшуюся и распустившуюся Россию. (Д. Заславский, „День”, 5 мая) 150 Это очень парламентарно было со стороны доминирующего большинства Исполкома, что, посылая комиссию на переговоры с правительством, они вежливо включили и трёх наблюдателей от меньшинства: от большевиков — Каменева, от межрайонцев — Кротовского, и от безфракционных — Гиммера. И вот сегодня Каменев вместе со всеми ехал на эти небывалые государственные переговоры. К десяти часам утра собрались в Таврическом дворце десять членов переговорной комиссии — Чхеидзе (совсем больной, в гриппе), Церетели, Дан, Богданов, Войтинский, длинноволосый Гоц (Чернов в Москве), молчаливый Филипповский, простоватый Пешехонов, строгий Станкевич, сдержанный Брамсон, и три наблюдателя. Чёртова дюжина, если без шофёров. Сели в три богатых, но за недели революции потрёпанных автомобиля и покатили, — не в Мариинский дворец, а для конфиденциальности князь Львов позвал к себе на квартиру. Он жил в департаменте общих дел своего министерства — подобной второй улицы во всём Петербурге нет: короткая, позади Александрийского театра, упираясь в его задний фасад, а вся как бы дворцовая, по обе стороны две жёлто-белых линии бегущих колоннад, сдвоенных полуколонн, чередуясь с окнами, на высоту второго и третьего этажей, над глубокими арками первого — и точно равны по длине обе симметричные стороны улицы, торжественной и даже днём почти пустынной. Поднялись по департаментской лестнице, своими пальто заняли совсем не малую вешалку в коридоре. В приёмной увидели солдатский караул, — но солдаты сидели в креслах и курили махорку, вниманья не подавая новопришедшим. О них доложил чиновник. Всей гурьбой, в непритязательных пиджаках, ввалились в гостиную с голубой атласной обивкой мебели — и оказались против министров всего троих: кроме князя — лишь Некрасов и Терещенко. Только троих?.. Но, значит, другие бы мешали. Ясно стало, что сочетание не случайное: здесь перед ними — действующее ядро правительства. Кроме Керенского, которому неудобно. Широко расселись на мягких диванах и в креслах, а на лакированные столики подносили исполкомовцам кому чай, кому кофе в фигурных чашечках с орнаментальными ручками. Ничего, в этой картине было что-то от Великой Французской. Рыхлый князь Львов с двумя напряжённо-поворотливыми министрами готовы были слушать. А Исполком и приехал читать свою платформу. Но не зябнущий, сгорбленный Чхеидзе, а конечно Церетели, — он занял, без гласного избрания, место безусловного лидера ИК. Да он с Даном и записывал эту платформу сегодня утром: прошлой ночью, измученные, не могли составить начисто. Итак, наш первый пункт (сразу главный, и на убой Милюкову): деятельная внешняя политика, открыто ставящая своей целью скорейшее достижение мира — на началах самоопределения народов, без аннексий и контрибуций! И переговоры с союзниками для пересмотра договоров! Все лозунги, крикнутые на тысячах митингов, тут были сжаты в один снаряд, и продырявленная падала вся политика Милюкова и лакейство перед союзниками. (Вчера Гиммер со Стекловым предлагали и посильней, да ИК отверг.) Каменев наблюдал с удовольствием. Не вздрогнули министры, не откинулись, не запротестовали. И даже — Львов понимающе кивнул. А Некрасов — горел встречным взглядом. Он только должен был держаться в министерских приличиях, а по духу-то он был почти советский. Милюкова — они уже сговорились сдать? Но сколько же образумляющих ударов должно было прийтись по их головам за эти два месяца, чтобы размягчить их так к сегодняшнему дню! (Владимир Ильич будет доволен этим наблюдением.) Не без влияния остались тут и крайние лозунги большевиков, ещё и до Ленина, когда их Каменев выдвигал. В те дни он самостоятельно угадывал и выражал эту линию публично, именно это он и говорил в конце марта на Всероссийском совещании советов, когда и ИК далеко не был согласен, — а вот теперь это вносится как само собой разуменное, и даже министры кивают головами. Мы не замечаем в течении дней, а революция быстро идёт вперёд. Церетели, после паузы, читал дальше. Наш второй пункт: дальнейшая демократизация армии. И — и! — укрепление её боевой силы и способности к оборонительным — и наступательным! — действиям. Этот пункт — из сложнейших для любой головы. И Каменев в своих речах в те дни старался не выражаться слишком конкретно, чтоб не схватили в капкан. Он больше нажимал на то, чтобы сговориться с угнетёнными классами других стран и так покончить лить кровь, превратить русскую национальную революцию в пролог восстания угнетённых народов всех воюющих стран против молоха империализма. (По сути — то, что Ленин потом привёз.) А его обзывали благодушным мечтателем и добивались: а пока угнетённые народы не восстали — нашу армию сохранять? или сложить оружие и распустить по домам? Вот в этом проклятом пункте наиболее не хотелось Каменеву быть опасно чётким, он отвечал: сохранить мощь армии как оплот против контрреволюции. Нет, а против немца? Если бороться — до каких пор? если не бороться — то как получить мир? а если восстания западного пролетариата не будет? и мир — всякий ли приемлем? И приходилось выражать: да, сложить оружие была бы политика рабства, а не политика мира, надо отвечать на пулю пулей. (Приехал Ленин — и как же голову мылил, что это выражено неполитично, и в корне неправильно.) Но здесь, сейчас, большевицкий взгляд не побеждал, напротив, качнулся маятник в другую сторону — и вот сам Исполнительный Комитет позорно предлагал готовность армии к наступательным действиям! — ещё бы это не было министрам приятно! Они конечно всецело согласны. А третий пункт условий ИК — был самый сгусток социализма: контроль над производством, над транспортом, над обменом и распределением продуктов, а в необходимых случаях и государственная организация производства. Да тут порядочные буржуазные министры должны были просто встать на дыбы! Но эти — о, как они были уже озабочены и сокрушены: по самому социалистическому пункту они меньше всего и возражали! — так они тянулись за коалицией, сами уже не способные ни на что. Даже на переговоры не похоже — настолько нет борьбы. (Да трём против тринадцати — много и не поспоришь?) И ещё эшелоном шли три социалистических пункта: всесторонняя защита труда, государственное регулирование землепользования и готовить переход земли к трудящимся, и возложение финансовых тягот на имущие классы, — и против всего этого Некрасов нисколько не возражал, а Львов и Терещенко осторожно: что надо обсудить детали. А дальше что ж? — демократическое самоуправление да Учредительное Собрание — тут демократам и спорить не с чем. Из тринадцати большинство молчало (вчера накричавшись). Тем более наблюдатели. Сидел Каменев и удивлялся: как негромко происходит смена государственного пути всей России — с буржуазного на социалистический. (Но Ленину — этого будет мало, ничто.) Теперь список условий — опять же восемь условий, как и в марте, — передали Львову. Он медленно читал, и началось обсуждение пункта за пунктом. И мало же имели министры сил для устойчивости и борьбы. По грозному первому пункту, не отстаивая ни единой милюковской позиции, только и нашлись прибавить: что не прямо переговоры с союзниками об изменении договоров, а подготовка переговоров. Хорошо. И что коалиционное правительство отвергает сепаратный мир, но война и мир — лишь в согласии с союзниками. Исполкомовцы переглянулись, переговорились, — да что ж, они сами уже в это сползли. Согласны. Когда очень прижимают, приходится и большевикам говорить: „отвергаем сепаратный мир”. Но без надобности — не следовало бы вот так опрометчиво фиксировать. Как будто мы к сепаратному и не призываем, а свобода в формулировках должна остаться. Такова ленинская школа. К счастью, сейчас от наблюдателя не ждали ни высказывания, ни подписи. И даже так выразился Львов с дружественной улыбкой, что вручённые условия по существу суть продолжение и развитие той политики, которую Временное правительство и до сих пор осуществляло, — и поэтому какие ж могут быть существенные возражения? он не предвидит их и от большинства министров. И так — ещё раз был явно зачёркнут и сдан Милюков. Ещё несколько мелких поправок, вот по земельному вопросу. О, разумеется, во Временном правительстве нет никого, кто бы сомневался в неизбежности перехода всей земли в руки крестьянства. — (Заметим: как и нет сомнений в республиканском строе, так что все главные задачи Учредительного Собрания уже выполнены, — посмеивался Лев Борисыч под усами.) — Но вот с этим регулированием землепользования — надо бы несколько конкретизировать. И всё-таки указать, что до Учредительного Собрания мы никак не властны решать... Тут устроили небольшой перерыв. Церетели потел над редакцией. Каменев, зная за собой способность находить удачные компромиссные формулировки, подошёл к нему и, не удержался (узнал бы Ленин — дал бы нагоняя!), тихо посоветовал, как выразиться: регулирование — в интересах трудящегося населения и чтоб обеспечить наибольшее производство хлеба: (Баланс.) Церетели оценил остроумие ситуации — совет от противника и этого совещания и этой коалиции. И вписал. А Каменев, заняв опять кресло, анализировал своё двойственное самочувствие. Был ли он действительно противник этой коалиции? Как большевик — да, теперь вынужден быть непримиримым противником. Но как-то, до приезда Ленина, он иронически предлагал меньшевикам: раз вы всё равно правительство поддерживаете, вам же Плеханов советует входить, — так и входите. (И про себя не считал это такой уже шуткой.) Сейчас Лев Борисович чувствовал себя тут хорошо, на месте. Идёт спокойное серьёзное обсуждение, без жгучих выкриков и брани, так характерной для Ленина, — в тишине устрояется судьба огромной страны на путях же социалистических, в дальнейшее развитие революции, — чего ж ещё желать? и каких больших уступок можно было бы требовать от этих буржуа, согласных остаться в правительстве — даже, даже и на таких условиях! На самом деле — конечно же это было правильное решение, сохранение социального равновесия в такой неустойчивой обстановке, только так и может сейчас составиться власть. И он сам, серьёзно говоря, даже охотно вступил бы министром, и нисколько не хуже, чем другие члены ИК. И совсем не из честолюбия, не из властолюбия, их не было у Льва Борисыча, — а просто для разумного порядка. Но будет сегодня вечером выступать на Совете публично, и вынужден будет возглашать: вся власть — Совету. И обо всём здешнем придётся подробно докладывать Ленину — и с подсмешкой. Хотя на самом деле ничего тут язвительного не усмотришь. Уйти из партии? — на такой резкий шаг Лев Борисыч не мог решиться. Он рассчитывал, что сами обстоятельства постепенно отрезвят Ленина. Схватиться с Лениным в поединке и сметь его переспорить — мог единственный человек, брат жены, Лев Давыдович. И он — вот-вот, на днях ждётся. Но он и в большевики не записан, он реет вне партий, у него действительно орлиный полёт, — и Каменев робеет и перед ним, как и перед Лениным. Условия ИК были фактически приняты, но обсуждение не кончилось: всё-таки и у министров же было что-то. А вот что: во вступительной декларации нового правительства должна быть с особой силой подчёркнута — твёрдость новой власти. Они, бедняги, изголодались по общественному доверию, они единственно просили, чтобы власть была всё же властью, а не куклой. Терещенко, с бабочкой на шее, один среди всех нарядный, говорил с большим волнением: — Вы видите, мы, так называемые цензовые элементы, согласны на всю вашу программу. Но обеспечьте же хоть новому правительству твёрдое положение, которого не было у нас до сих пор! Ведь так — совсем невозможно работать, вы попробуйте! Как же можно в разгаре войны — и не иметь дееспособной власти? Должно же правительство иметь власть применить и принуждение, вот к анархическим элементам, они же всё развалят. Большинство исполкомовцев улыбалось сочувственно: мольба беспомощных министров доходила до них. Да и каково же самим, вот, завтра очутиться в таком положении? Что-то надо сделать, ещё какие-то фразы. Что к новому правительству должно быть полное доверие всего революционного народа? — И — безусловное, без „постольку-поскольку”. — Господа, прямыми словами должно быть выражено: полнота власти! — Ну, скажем, полнота власти, необходимая для закрепления завоеваний революции. — Ну, хотя бы так... А вот эти — принудительные действия против анархических элементов? — это была чёрная тучка, на такое ИК не мог согласиться просто. Стали высказываться так: допустимо сказать и об энергичных мерах, и даже о принудительных действиях, — но прежде всего против контрреволюционных, черносотенных попыток. — Но их, к счастью, нет, господа. — Но и выразиться иначе невозможно. Сперва — против контрреволюционных попыток, а тогда можно добавить — и против анархических насильственных действий, — и то лишь постольку, поскольку они тоже создают почву для контрреволюции. А иначе массы нас не поймут. Но в декларации, ко всей стране, — это же надо ещё как точно, взвешенно сформулировать! Да-а-а, процедура переговоров оказывалась не такая простая: вот, проговорили больше двух часов, а декларации нет, и ещё надо много уточнять. А правительству — сейчас надо собраться в полном составе, чтобы принять условия ИК. И ещё и другая забота у министров: в этот шаткий момент они желают советоваться с Комитетом Государственной Думы (вспомнили призрак!), от которого они формально получили власть 2 марта. Исполкомовцы ехали сюда — думали сразу и портфели обсуждать, ну куда там! — до портфелей далеко не дошло. Итак, приходилось объявить перерыв. Часа на два? Да может быть, даже и на три. А потом — все снова сюда, господа, милости просим! 151 „Милости просим!”— это у них тон теперь такой появился, у министров — к нам: добро пожаловать к ним, как дополнение, получите каких-нибудь три-четыре второстепенных придуманных портфеля и защитите от гнева масс. О, нет! о, нет! такая снисходительность не пройдёт! Социалисты должны получить в коалиционном правительстве большинство, и несколько ведущих портфелей. Входить — так входить с весом! Это ещё и вчера на Исполкоме Гиммер горячо доказывал — и сейчас, когда социалисты остались одни, он думал и без формального заседания убедить их, — удобный момент! Вышли на улицу — куда идти? Даже и на три часа не стоит разъезжаться, а потом снова собираться. В ресторанчик какой-нибудь? — посидеть, обсудить. Но подешевле. Да где ж тут, на такой парадной безлюдной улице? А на то и Петербург: чуть сойти, завернуть — и будет простейший Чернышёв переулок, а на нём — Щукин рынок, — и тут как раз „кооперативное заведение общества официантов”. Самое для нас. Чхеидзе — разболевался, уехал. С ним же всунулись в автомобиль двое деловых военных, Станкевич и Филипповский, и старик Пешехонов. Зато в последние минуты как раз подоспел Скобелев: только что с вокзала, уже ехал в Стокгольм, с пути вернули его телеграммой на кризис, — вернулся, гордый и тем, что ехал в Стокгольм ото всего российского социализма, и тем, что вернулся в такой важный момент. Тем лучше! — компания оставалась ещё социалистичней, можно будет чётко поговорить. Каменев? — не будет скандалить, он самый осторожный из большевиков. (А писания его не отличались ни большой оригинальностью, ни эрудицией, ни литературным блеском, хотя Гиммер всё же печатал его в „Летописи”, когда тот присылал из Сибири.) Каменев — недостаточно остр, у него нет острых углов и ударных пунктов. Зато Гиммер только из них и состоит. Сунулись в ресторан — закрыто, рано им, ещё недалеко за полдень. Но находчивый Брамсон — сразу скрылся через чёрный ход, с кем-то договорился, — блюд пока нет, а впустить — впустили. И снова входную дверь на замок. И даже отвели им кабинет. Сколько нас? — десятеро. Да нам ещё удобней! — настоящий социалистический клуб. Сели за один длинный стол, поместились. А блюда — подоспеют. Союзников в общем не было, хуже, чем вчера на ИК. Но не числом побеждают, а уменьем, остротой ума, напряжёнными усилиями даже одиночного духа. Вчера ночью так и остался недоголосованным вопрос: входить ли в правительство в большинстве или в меньшинстве? Сейчас был момент попытаться! — тут союзники будут эсеры, хотя, жаль, нет Чернова. Политический опыт говорит в пользу тактики изматывания: даже при ничтожных шансах пытайся убедить и предлагай поправки! И едва уселись за пустым ещё столом, но под белой скатертью, — ни разу ещё так не заседал ИК, — Гиммер завёл сразу и спор, и начал с критики: как неосторожно социалисты соглашаются взяться за подавление анархии. Так нетрудно скатиться и под знамёна контрреволюции. Конечно, анархия явление нежелательное, но и: надо же защищать право революционного народа на свободный коллективный организованный почин — как в разрушении старого, так и в творчестве новых форм жизни. И в каком-то смысле эти новые формы — новое отношение к собственности — надо видеть и в захвате домов Лейхтенбергского и Дурново. И подобные вопросы будут возникать перед коалиционным правительством то и дело, и надо иметь в правительстве уверенное социалистическое большинство. И покосился на Гоца: насчёт анархистов он так не согласится, но — большинство? но большинство в правительстве? Как Гиммер и рассчитывал, Гоц, тряхнув длинными чёрными густыми волосами: — Не просто большинство, но занять наиболее боевые посты! Не коалиционное правительство, а — революционное! Трудовая демократия должна быть хозяином в государстве. А тут — любители поспорить, только спичку поднеси. Войтинский, по своему темпераменту, тоже: — Мы должны дать не статистов, для авторитетности кабинета, а истинных работников. Каменев ловит: — Но если хотеть в правительстве большинства — почему тогда не просто взять Совету всю власть в свои руки? Однако на этот большевицкий край тоже нельзя переклониться, это Гиммер всё время имеет в виду. Богданов: — Опыта соправительства буржуазии и социалистов ещё нигде в Европе нет, тут есть над чем задуматься. — Но и опыта диктатуры пролетариата тем более нет. — Если буржуазия уйдёт из правительства — Европа откажет в кредитах. Кротовский: — Какое ж может быть революционное правительство, если даже у социалистических министров все исполнители и департаменты будут буржуазные? Революционных администраторов у нас нет, потому и есть над чем задуматься. А холодный твердочелюстный Дан — без Чхеидзе самый тут старший. Хоть решение и принято (впрочем, конференция меньшевиков впереди), он не верит в него, и отвергает всё равно: — Буржуазия потому так настойчиво нас приглашает, что хочет переложить все возникшие осложнения на плечи демократии. Вот наша обстановка: справа — враждебная буржуазия и вся обывательская масса, потенциально контрреволюционная, затаившая ненависть к демократии. Слева — подавляющее большинство справедливо настороженного пролетариата. Впереди — империалистическая буржуазия Англии и Франции, со всеми их подголосками, и они уже начали поход на русскую революцию. Добровольный уход крупной буржуазии от власти, Гучкова, Милюкова, — это рассчитанная ловушка. Эта одна из форм наступления на демократию: „пусть возьмут власть и сломят себе шею!” Надо очень ещё подумать. Сейчас гораздо большее мужество требуется — не войти в правительство, чем войти. Брамсон убеждённо: — Нет-нет. Решение принято, проголосовали, это не пересматривается. Да, вот так парадоксально: опороченный за время войны бургфриден сейчас необходим русской революции. Не в ловушку нас зовут, а буржуазия не может не видеть, как стремительно организуется демократия, — и этому процессу она ничего не может противопоставить. Церетели, даже мимо ушей пропустив мрачный монолог всегда мрачного Дана, отвечает Гиммеру: — Вы присутствовали и слышали: вся программа правительства — и будет теперь наша программа, зачем нам ещё большинство? Наоборот, мы составом правительства именно демонстрируем трудящимся массам, что в общей национальной жизни буржуазные классы ещё сохраняют большое значение. А крестьянство? Опыт социалистического правительства ещё не испробован и в самых передовых странах, мы не можем быть первыми. Да Гиммер — больше из наблюдательного задора, он и понимал, что не переспорить. Но раз напомнил Церетели программу, так — — Всё-таки это совершенно изумительно: как они покорно проглотили все социально-экономические преобразования! — И это самое важное. Гоц: — Потому что кадеты в который раз показывают своё беспринципное приспособление к обстоятельствам, отказ даже от партийных основ. Как они сменили монархию на республику, или поддаются национализации земли. — Вот пусть теперь кучка грюндеров поплатит чистоганом — мы проверим их патриотизм. С социальным фаворитизмом им придётся расстаться. Пришли раскладывать салфетки в кольцах, подставки под ножи. Оставался со вчера ещё один недоспоренный вопрос: будут ли министры-социалисты ответственны перед Советом? Но приближалось к обеду, настроение легчало — и разговор перешёл на конкретное же, чёрт возьми, распределение портфелей. И это оказался интереснейший разговор. Милюков — ясно уходит, да мы его не потерпели бы. С его отставкой — фронт империализма прорван. А — кто вместо него? Сам Львов? Терещенко? А как замечательно было бы забрать иностранные дела социалисту. Но решительно некому. Пошутили: — Как? а Скобелеву? Скобелев дураковато улыбался. Он и был уже весь апрель как бы министр иностранных дел Совета (только без языков). Кто-то насмешливо крикнул: — Суханова! Усмехнулся криво и Гиммер. А насмешка-то это была богата содержанием: а чей Манифест 14 марта? А чьи руководящие идеи всей Февральской революции? — А Милюкова что ж, оставим на просвещении? — Вон его! Прочь! — Нет, не скажите, Милюков всё-таки из главных могильщиков старого строя, просвещение он заслужил. А военных дел? Тут как-то против Керенского уже не спорили. — Но, — отметил Гиммер, — и нельзя засчитывать Керенского в наших советских кандидатов. Он — сверх. А кто заменит Керенского на юстиции? Было мнение — Малянтовичем, и уже запрашивали московский Совет, но там не хотят, чтобы в министрах были москвичи. А пожалуй никакая перестановка в шахматах и шашках не так увлекательна, как эта возможная перестановка фигурок с портфелями. Но, во всяком случае, мы не должны допустить, чтобы буржуазия просто выбросила нам остаток портфелей. Вот — морской министр, кто? Надо его забрать. Предложили и тут: — Скобелева. Скобелев из весёлого лица корчил задумчивое: — Холодный рассудок велит идти в министры, а горячее чувство молчит. А ещё не обойтись без министерства труда. И опять же предложили Скобелева. Беседа стала распыляться. Пришли принимать заказы из меню. 152 Да, заседание Четырёх Дум и оказалось „гальванизацией трупа”, как острили враги Думы. Так переволновавшись, такую страстную речь произнеся там, — уже через два-три дня видел Шульгин, что ничему то заседание не помогло, ничего не оживить. Только дождался от горьковской „Новой жизни” облыганья, что это он, Шульгин, стоял добровольцем у виселицы Богрова, проверял, добросовестно ли захлёстнута петля. (Всею душой киевлянин, по какой-то иронии не оказался Шульгин в Киеве в столыпинские дни: лечился в Крыму. Но и каким же мучеником выдвигают теперь Богрова!..) Выступать — выступать уже настолько стало негде, что позавчера в воскресенье Шульгин держал речь на митинге Всероссийского женского союза, докатился. Митинги, митинги! Да если б рукоплескали со смыслом — тому, кому действительно сочувствуют, так хоть наращивалось бы единство. А то ведь просто — каждому, кто владеет фразой. И тут же забывают для следующего. И на диспутах — теперь не обмен мнений, а борьба за голоса, вынести резолюцию. Кому они нужны? — но ими отравляются все прения. Какая-нибудь газета (больше всего „Известия” Совета) подхватит и печатает, если ей в тон. А какие деланные эти резолюции: от самых тёмных крестьян и солдат — какие социалистические термины, какие сложные требования, — ведь ни ума, ни вкуса у составителей. И мы, культурные элементы, тонем в этом кипении и тьме. Куда делся весь наш правый край спектра — прогрессисты? октябристы? националисты? Никого, как вымело. (Ну, один Пуришкевич ещё тискает листовку, чуть не саморучно: мол, теперь цензура типографских рабочих. И тоже правда.) Льстецы толпы расплодились, и даже в солидных газетах: „самодержавный народ”! „Все равны и свободны” понято как право никого не уважать, никому не подчиняться. Ни закона, ни собственности не осталось: кто угодно может прийти в любой состоятельный дом и отнимать, что хочет. Чтобы пользоваться свободой — нужно гораздо больше умственных и душевных качеств, чем свободу добыть. Вся жизнь — в крушении. Старое правительство все презирали, но все слушались. Новое — все уважают и даже восторженно приветствуют — но не слушаются. Скоро у нас не будет никакой армии: фактически уже наступил сепаратный мир с Германией, немцы оставили на фронте лишь немного войск для поцелуев и лёгкой стрельбы. (И Родзянко с одной стороны, а Церетели с другой — не верят этому.) Ещё сейчас — могла бы спасти Россию диктатура. Но — нет общественного сознания, что надо подчиниться ей. И — нет человека для диктатуры. Ещё сегодня, наступи ещё сегодня твёрдая власть — может быть, она могла бы спасти Россию? А может быть, уже нет. Именно после заседания Четырёх Дум стал Шульгин так понимать, что — нет, поздно. Всероссийская воля — вся направлена к саморазложению и небытию. Мы прямиком идём к национальному позору и падению. Господи! Неужели Россия кончена и никому больше не нужна? Неужели так велики грехи её и наши, что эта гибель заслужена? Не должно больше существовать наше древнее государство? Пришла ему пора распада? — и Ленин уже готовит его первой жертвой на алтарь Интернационала. Воскресный уход Гучкова из правительства был вскрытием язвы для всех и открытым знаком разложения. Так это Шульгин и понял. И не удивился, что в понедельник Львов дал знать Родзянке, что Временное правительство желает советоваться с Временным Комитетом Государственной Думы. Думский Комитет, всеми забытый, существующий разве только для издёвки, — вот понадобился: Временное правительство желало именно от него получить благословение на коалицию с социалистами! Это в том смысле, что правительство прияло власть 2 марта из рук Думского Комитета, и теперь, в поворотный момент, желало снова его санкции. (Так ведь нужен нам совещательный орган! — и сами же вы сорвали.) Встречу назначили на сегодня, в три часа дня. А близ полудня собрался в думской библиотеке Комитет — остатки его: неизменные Родзянко, Шидловский, Шульгин, ещё Дмитрюков, Аджемов, Ратько-Рожнов — и, неожиданным сюрпризом, Караулов — думский казак-хулиган, в мартовские дни чуть не командовавший и всей революцией. Такие живописные фигуры бывают в каждой революции, вот и у нас. В черкеске с газырями, кинжал на поясе, всё с теми же острыми усами и лихим взором — он нисколько не вышел помят из этих месяцев, а даже более задорен: съездил к себе на Терек и, всего лишь есаул, теперь избран войсковым атаманом Терского войска, во Владикавказе его несли на руках от вокзала до атаманского дворца, выступал на десятках митингов как диктатор Кавказа — а в общем-то в начале века скромно кончал историко-филологический факультет Петербургского университета, и тогда ещё не открылась та лихость, с которой он экстравагантно вдруг поступил рядовым в Гребенской полк и ушёл на японскую войну. В ноябре на думском заседании он предлагал чуть не шесть способов, как избавиться от царского правительства, в общем все они сводились к „рубить”, — а сейчас приехал ещё решительней, взирал кавказским орлиным взглядом — и мог посоветовать своим бывшим коллегам только ещё более решительно — „рубить!”, но неизвестно кого, ибо: не Совет же депутатов! А Маклаков не приехал, жаль. Ни одного умного человека, кроме Шульгина, тут не было. А и что он мог посоветовать, когда и сам перестал верить? Как действовать без веры? Какая была надежда на эту встречу с Временным правительством? Котлоголовый Аджемов, очень раздутый и активный все прошлые недели, выражался так: — В дни кризиса 20-21 апреля мы предъявили Временному правительству требование, чтобы оно добилось полноты власти или сложило полномочия. И сейчас мы можем только повторить это им. Он как будто совсем не ощущал, что Думский Комитет давно не имеет права требовать, а Временное правительство — никакой силы действовать, ни даже воли отказаться. А Шидловский и другие — ещё меньше находились предложить выход. Кое-как выработали основные условия и поехали, делегация из трёх: Родзянко, Аджемов, Шульгин. Поехали на квартиру к князю Львову, за Александринку. Там уже собрались, и до их приезда совещались министры, не в полном составе. Но были два Львовых, Милюков, Некрасов, Терещенко. Заметно отсутствовал Керенский. Впрочем, от этого только спокойней был темп совещания. Впрочем Некрасов, сколько мог, заменял Керенского — в активности, в броскости, в метучих взглядах. Вообще, если б не родился Керенский для Февральской революции, то его, в интригах и пустозвонством перед толпами, вполне заменил бы Некрасов. А на фоне вспышек Керенского, конечно, он замечался не так. Но исторических слов о взбунтовавшихся рабах он бы никогда не сказал. За эти слова стал Шульгин Керенского отчасти уважать. Что же до князя Львова — то всё-таки это был самый уравновешенный и добродушный человек в России, а фаталистичен по-магометански. Россия — гибла, но её премьер-министр оптимистически видел будущее, всегда был готов к уступкам, а во всяком случае: не в наших силах изменить ход событий. Негромким мягким голосом он сообщал, что положение в стране, да, затруднительно, но именно поэтому и решено войти в коалицию с социалистами — и они великодушно согласны. Шульгин намеревался себя подержать, помолчать, но тут не выдержал и сказал несколько резких фраз о положении России. Князь Львов невозмутимо возразил, что не следует преувеличивать отрицательных явлений, что с каждым днём здоровое течение берёт верх и светлая струя народной совести постепенно выведет дело обновления Родины на верный путь. Терещенко отпустил банальность (банальность — его главная черта), что его оптимизм зиждется на неисчерпаемых материальных и духовных богатствах России. А вот и Совет испугался анархии и начинает задумываться над своей ответственностью. Всё будет хорошо. А Некрасов — с большой запальчивостью: что не надо раздувать непомерных страхов. Как можно меньше цензового испуга перед социальным моментом. Раскрепощённые массы просто не знают, куда приложить силы, и не надо пугаться их решительных шагов, это лишь следствие великого перелома. Наоборот, идею народовластия и торжество демократии надо проводить как можно скорей. Он раньше малословен был, а вот: — Нельзя же, как старый самодержец, признавать только Бога да совесть, надо же войти в реальность с самообладанием. Мне лично оно далось тем легче, что я из кандидата на виселицу — (уж будто!) — сразу перешёл к министерскому портфелю, так что ко всему привыкаешь. Но оптимистом я был — и оптимистом, наверно, сойду в могилу. И если почувствую, что всё вокруг против меня, но я выполняю волю народа, — то я пойду напролом! Да, он откровенно выдвигался в первый ряд, и с какой энергией. А долговязый Владимир Львов со своей черноглазой безумноватой уверенностью стал городить параллели с французской революцией: — Там была ужасная борьба партий, а у нас — нет. Вот сейчас кризис решится — и уже окончательно, до Учредительного Собрания. И что было отвечать на эту самонадеянность? Нет, лучше Шульгин помолчит и грустно послушает. И — каменный, неподвижный и необычно красный сидел Милюков. Родзянко стал читать с бумаги подготовленные пункты, пытаясь придать голосу хоть немного утерянной давно бодрости. Думский Комитет, для того чтобы одобрить коалиционное изменение правительства, выдвигает следующие условия. Единый фронт с союзниками. Чтобы Временное правительство в новом составе пользовалось полным доверием со стороны... ну, вообще народа... ну, Совета рабочих депутатов. Чтоб оно обладало единством и полнотою власти. Князь Львов успокоительно помавал ладонями: о да, да, об этом мы только что и договорились с Советом. Некрасов запальчиво: но двоевластие — это легенда, никакого двоевластия нет! Правительство с Советом находится в сердечном понимании, без разногласий. Родзянко повёл крупной головой, как бык от овода. Ещё не все условия. Вот. Активная борьба с анархией. Князь: да, да, и об этом уже договорились. Родзянко: ещё — сохранение целости армии. (Очень неконкретно.) Преграждение доступа в неё агитаторам. Шульгин прижмурился. Как это загробно, неправдоподобно звучало: условия Временного Комитета Государственной Думы... Но дело в том, что князь Львов имеет встречные и даже ультимативные условия от Совета. Вот они. И дело в том, что правительство с ними... собственно согласилось... Не могло не согласиться. Стали читать — и с первого пункта: ба-атюшки! — без аннексий и контрибуций! пересмотр соглашений с союзниками! Да — где же тогда единый с ними фронт?! И вот тут — Милюков взорвался. Видно, он был в правительстве совсем в одиночестве — а тут понадеялся на поддержку думских. Что этот пункт Совета — абсолютно неприемлем. Что основой внешней политики может остаться только Декларация 27 марта — и в отступлении от неё союзники усмотрят нашу измену. Это будет — катастрофический ход. И — что же делать? Чьи условия перевесят?.. Допустимо ли спорить? И — как настоять на своём?.. А пункты, пункты — шли дальше. Защита труда. Переход земли в руки трудящихся. Переложить финансовое обложение на имущие классы... А — где же борьба с анархией? А где же — полнота власти? Родзянко с Аджемовым приуныли и спорить не находились. А Шульгин: ведь это же неприличие, видное всем! Да почему ж решает за всю Россию кучка Исполнительного Комитета да пломбированные апостолы Циммервальда? и на этих днях ещё их триста едет через Германию, разлагать Россию! А какого государственного опыта они все могли набраться в затхлом воздухе подполья? в эмигрантских стычках? Сейчас что единственно только и надо — это разорвать с Советом, иначе правительство погибло. Но — будет ли оно тем спасено? А — народ? А народ в шесть-восемь недель вляпался во все соблазны. Виноват народ? Да, конечно. Однако легче было нам, Прогрессивному блоку, это всё и предусмотреть заранее, когда затевали. Но попала Шульгину чертовинка под хвост: — Господа, — язвительно-нежно вступил он, улыбаясь. — Представим себе концертный зал, в котором скрипач и публика. Если публика имеет право только слушать и ничем не выражать своего одобрения, неодобрения, то это, скажем, самодержавие. Если публика имеет право аплодировать музыканту или свистеть — то это демократический строй. Но если публика сама лезет на сцену, у музыканта вырывают скрипку и учат его, как водить смычком, — то... это и есть наш нынешний строй. Народовластие, говорите вы?.. И как же убедить их рассесться по местам и слушать? Даже в самых образованных странах массы недостаточно развиты, чтобы понимать сложнейшие государственные вопросы. Но там есть разумное уважение к уму, знанию, опыту. А у нас о проливах рассуждают люди, которые никогда не видели географической карты, — а таких в России восемьдесят процентов. Буквально полностью неграмотные принимают резолюции о государственном устройстве... И скажите: что может получиться из коалиции? Если и коалиционное правительство будет заниматься только публицистикой?.. Возникло оживление. Милюков, встретив поддержку, высказался за твёрдость. Аджемов и Родзянко ему кивали, но министров он уже не мог увлечь за собой. Они уже всё решили на самом деле: — Теперь — всё в руках демократии, предадимся её потоку. Во имя интересов страны... Тут Родзянко и Аджемов подняли важнейший вопрос: а кто сегодня является публично-правовым источником власти? Только Думский Комитет! Терещенко, Некрасов еле скрывали сожалительные улыбки. Да ведь просто продолжается непрерывное правительство, независимо от каких-то перемещений. Вот если бы все члены правительства подобно Гучкову забыли бы свой долг перед родиной и ушли бы с постов — вот тогда непрерывность была бы нарушена, и тогда должна была бы выступить третья власть. А тем более на это никогда не согласится Совет рабочих депутатов. Но и Родзянко же не хотел уступать. О, он был по-прежнему упрям. В пункты Совета он не вникал — а вот Верховная власть за ним! Тогда дипломат Львов придумал так: новый список министров сперва будет объявлен ко всеобщему сведению, затем Думский Комитет его утвердит, а Временное правительство издаст указ Сенату. То ли договорились, то ли нет. То ли добилось совещание каких-то результатов — то ли и нет. А распределение портфелей? Поговорили и о нём. Предполагается создать новые министерства — труда, снабжения, отделить морское от военного. О Керенском — как-то общее складывалось мнение, что он — будет военный министр, и вот он теперь укрепит дисциплину в войсках. (Смех и позор! — не видят?) Да пусть социалисты берут сколько угодно портфелей, лишь бы была твёрдая власть?.. О Милюкове — тактично не говорили. Ничего не решили, а просидели долго. В приёмной уже всё равно толпились прознавшие корреспонденты и жадно спрашивали выходящих: ведь ожидает сведений вся страна! Но Родзянко — предложил обращаться ко Львову. А Львов — к Родзянке. Всё же кое-кто шепнули кое-что, только под самым большим секретом. ***** И РАДА Б КУРОЧКА НА ПИР НЕ ШЛА — ДА ЗА ХОХОЛ ТАЩАТ ***** 153 Пересидевшая в ресторане десятка советских наконец могла вернуться в квартиру князя Львова (пробиваясь в передней уже через толпу корреспондентов) — и теперь можно было продолжать совместное заседание. Но за всем тем незаметно миновал день: уже было к семи часам вечера, а на восемь в Морском корпусе назначен пленум Совета (преждевременно назначен на сегодня, не думали, что переговоры так затянутся), и членам Исполкома вот скоро надо ехать туда. Расселись в голубых креслах, в просторной гостиной с высоким потолком, большими окнами (ещё светло за ними, но свет уже зажгли). Курили. Министров тоже было десятеро, едва не все. Теперь — и Милюков тут, и Керенский. (Вопреки обычному, совсем не подвижен и не говорлив.) Милюков тут — значит, его ещё не выставили? (Церетели при входе не успел обменяться-узнать ни с Некрасовым, ни с Терещенкой.) Князь Львов естественно был невыбранным председателем заседания. Он захотел изложить, как прошло совещание с Временным Комитетом Государственной Думы. Ну что ж, давайте. Однако условия думского комитета показались советским весьма странными. Что значит „единство власти”? Оно подразумевается. Подчёркивать единство власти — это утверждать, что до сих пор Исполнительный Комитет мешал ему? Но это не так. Некрасов горячо поддержал: да вздор какой-то. И это — даже смешно: договариваться о единстве власти? Это совсем неконкретно. Для того же и создаётся коалиция, чтобы было единство власти. Князю Львову и самому неудобно. Теперь вот пункт: „единый фронт с союзниками”. Тоже не подходящий. Раз мы намерены вести активную оборону — это уже и есть координирование с союзниками, не надо оговаривать. (А такое оговаривание может сорвать всю Стокгольмскую конференцию...) И правда же, потеряли министры только время на эти переговоры с родзянковским комитетом... Все пункты вздорные, какой ни посмотри. Сохранение целости армии? Так оно и подразумевается. Активная борьба с анархией? Так мы это уже сегодня нужным образом сформулировали. А вот, замялся князь Львов, очень ему смутительно и неудобно, ещё деликатный вопрос: кто будет являться источником власти? Исполкомовцы даже не все поняли: о чём вопрос? Ну — кто, будет считаться, назначит новых министров? Советские только легко посмеялись: совсем они не настаивают, чтобы министры считались назначенными Советом. Оформляйте там, как хотите. Львову и облегчение. А на чём ИК настаивает: чтобы министры-социалисты были ответственны перед Советом. Львов рассыпался: пожалуйста, пожалуйста. Керенский смотрел (молчал) одобрительно. Милюков — хмуро и зло. И попросил слова. И заговорил весьма твёрдо, неприязненно. Он не понимает, какие вообще могут ставиться условия вступления в правительство? Ведь программа правительства ещё 2 марта утверждена именно Исполнительным Комитетом, и выполняется. И даже Стеклов, его сейчас здесь нет, на совещании Советов кичился, что программа прямо выработана Советом и навязана Временному правительству, — так какие же и зачем могут ставиться ещё новые программные требования? 2 марта условий было восемь, теперь новых восемь, и они идут ещё дальше в разрушении страны. Разве нынешний кризис возник от недостатков правительственной программы? Он возник от безвластия. По всей стране разливается пугачёвщина, — вот о чём надо думать и говорить. Россия буквально сгорает в анархии, на волоске снабжение хлебом — а тут дискуссия о программных вопросах. Вместо этого — надо укреплять власть. Да и некоторые пункты Исполнительного Комитета крайне неясны и неуместны. Что значит „деятельная внешняя политика”? Она и до сих пор была не бездеятельна. И этот затверженный чужой бессмысленный лозунг „без аннексий и контрибуций”. Он оттолкнёт от нас союзников. И он не соответствует жизненным интересам России, которая нуждается иметь выход в Средиземное море. Что должно быть ясно указано — что отвергается сепаратный мир. А пересмотр договоров с союзниками? — абсолютно нереальная вещь и не может даже обсуждаться. Тут Гоц выкрикнул: — Всё — может, и всё будет понятно, если Милюков — уйдёт! Коллеги Милюкова молчали. С крепостью, встречным лбом Милюков невозмутимо принял реплику. И продолжал своё. В каком смысле выдвигается „дальнейшая демократизация армии”? Неужели до сих пор она была нерешительная? Армии, напротив, надо вернуть дисциплину. Затем. Совершенно недостаточен добавочный пункт о мерах против анархических и неправомерных действий. Сейчас грозно развивается процесс отпадения национальностей, они самочинно создают свои органы управления, — где суждение по этому поводу? каковы будут меры? Затем. Совершенно неприемлемо условие, что министры-социалисты будут ответственны перед Советом. Нет, они должны быть освобождены от такой ответственности. Это — немыслимое положение: всё правительство будет зависеть от какой-то части населения. Он — веско это выговаривал, не только как остающийся в правительстве, но едва ли не как лидер его. А все министры — ледяно молчали, покидая вокруг Милюкова мёртвое пространство. Тем увереннее Церетели, присяжный первый оратор ИК, взялся отвечать. Мир без аннексий и контрибуций диктуется не только благородными демократическими принципами, восторжествовавшими в России, но и всем положением у нас на Фронте и в тылу: ни на какой иной мир у нас уже никого и не подвинешь. Затем: демократия никогда не станет отождествлять с анархией — действия органов революционного национального самоуправления. А только разумные соглашения с ними могут предотвратить распространение межнациональной розни. И наконец, право Совета контролировать и отзывать своих представителей в правительстве — не может быть подвергнуто сомнению. И выразительные кивки ведущих министров показывали, что и тут, в который раз, Милюков бестактно изолировал себя. Брамсон строго задал встречный вопрос: а как представляет себе Милюков взаимоотношение министров-кадетов и кадетской партии? Они — тоже бесконтрольны? не могут отзываться партией? Вопрос очень колкий для сегодняшнего момента. Керенский проявлял просто чудо сдержанности: молчал! Ведь в этом и состояло его заявление несколько дней назад: чтобы партии отзывали и назначали. А он, вот, — молчал! Милюков уверенно ответил, что у министров-кадетов до сих пор была полная свобода действий. Но если Совет установит для своих представителей контроль и право отзыва — то, очевидно, это распространится и на кадетов. То есть он угрожал: если он уйдёт — могут уйти и остальные кадеты? Он, как всегда, боролся цепко до конца. Но ведущие министры — Львов, Некрасов, Терещенко, повели всё иначе, дружественно. Ответственность советских министров перед Советом — ваше партийное дело, нас не касается. И „без аннексий и контрибуций” — справедливое демократическое требование, отвечающее духу нашей революции. Но может быть, может быть — следовало бы несколько уточнить, например: „без карательных контрибуций”? — то есть не считать контрибуцией уплату за совершённые опустошения? Также, может быть, „без аннексий” лучше было бы заменить на „без захватнической политики”, потому что передача некоторых территорий, как Эльзаса-Лотарингии, может быть и справедливой? Или ещё, вместо „защита свободы” не лучше ли выразиться „защита страны”? Но все эти разнотолки не уладить на ходу, уже вот пора исполкомовцам ехать на Совет, опаздывают. Да ведь так или иначе надо составить единый общий документ — Декларацию нового правительства, вот туда это всё и войдёт. Согласились, что хорошо бы её поручить Некрасову и Церетели. Значит, к завтрашнему дню. Значит — переговоры продолжатся, и правительство ещё не может быть составлено сегодня. Да целый день прообсуждав — так ведь и не дошли до главного: до распределения портфелей. Уже собираясь уезжать, обменивались замечаниями. Безусловно необходимо министерство труда. (Кто: Скобелев? Гвоздев?) Если Александр Фёдорыч перейдёт на военное министерство — понадобится новый министр юстиции. (Кто?) И, очевидно, удобно создать отдельное министерство снабжения. (Пешехонов? — Наблюдатель Гиммер тут же запротестовал, что Пешехонов сам ушёл из Исполнительного Комитета и не может рассматриваться как советский кандидат.) А что же с морским министерством? (Адмирал Колчак? — но это опять кандидат буржуазный, а нужны советские.) Вообще, намекали министры, в кабинете нужны не митинговые ораторы, а работники. Более всего они хотели, чтобы в кабинет вошёл Церетели (такой разумный, согласливый). Но сам Церетели — нисколько не хотел. (И за него — Чхеидзе очень не хотел.) Да и — на какой пост? Как будто и поста для него не было. О министерстве иностранных дел советские больше не заговаривали: они своё ещё утром сказали, а пусть вышвыривает сам кабинет. (В ресторане они ещё так договорились: кого б ни поставили вместо Милюкова — а дать ему в товарищи и в контроль эсера Авксентьева, языки знает.) А как с земледелием?.. Но уже было к девяти часам, а пленум Совета собрали в восемь, и он там душился уже час. Ехать, ехать! Встали, расходились. Гиммер, истомившийся от молчания, столкнулся с крупным Владимиром Львовым, и на его оптимизм, что всё теперь спасено, ответил ядовито: — А помните, мы с вами 2 марта создавали вот этот самый кабинет? Сегодня 2 мая — и мы создаём коалиционный. А ещё через два месяца наступит 2 июля — и ещё новый кабинет будет создавать знаете кто? Ленин. Львов гулко захохотал. А Гиммер вовсе не шутил. (И допускал такую возможность, что Ленин возьмёт его в свой кабинет — за проницательность, ум и верное направление.) 154 Пришёл Георгий обедать — Алина, ничего не объясняя, молча, положила перед ним на стол большой лист, начисто переписанный ею, однако нервным почерком, красивые размашистые взмёты и хвосты её букв были как бы повреждены. Мой Обвинительный Акт. Георгий нахмурился на лист, да он нахмуренный и пришёл. Опустился на стул и упёрся без выражения, бараноподобно, без заметного движения глаз по строкам. И так сидел, сидел, уже и голову подперев, у него бывали теперь моменты устаренного вида. Читал с усилием, иногда промаргивал. Алина стояла и наблюдала за ним. Потом уходила, давая ему разобраться. Опять пришла, села у стола. Кажется, прочёл. Тогда сказала: — Я написала всё подробно, чтобы ты увидел себя как в зеркале. Ты там всё занят, — она поколебала в воздухе пальцами, приблизительные штрихи его сомнительной деятельности, — тебе и подумать некогда, как ты растоптал мою жизнь. Не только не взрывался, даже ничего не возражал. И она — сидела и молчала. Над этим большим белым листом — как простынёй на покойнике? как над саваном? — они сидели друг против друга не как спорщики, не как противники. Как консультанты над больной? И с надеждой, что сейчас может переломиться к лучшему, Алина ещё объясняла ему, мягко, сострадательно: — Пойми, я всё билась, искала выход. Но все поиски... Как будто когти неизбежности, — она переждала, отдыхая горлом, чтобы не расплакаться тут же, — когти впущены в меня, и всё глубже. И уже покидают силы, я скоро совсем не смогу сопротивляться. Это я писала из последних усилий. Пережидала горлом. — Вот ты укоряешь, что я не воспринимаю событий внешнего мира. Да, они для меня как в дымке, ненастоящие. Нет, он не раздражённо смотрел. Внимательно. Так странно, что как и правда — на безумную? Страшен такой взгляд на себя. — Я должна была потерять или жизнь — но ты мне запретил... Или рассудок... И на грани этого я живу... уже полгода. — Голос её еле держал, как ломкая досочка, уходящая под ногой в воду. — И я... Заплакала. Заплакала, лицо на локти, на скатерть. И поплакала вволю, а он всё молчал. Над листом, подперевшись. — Я — кончена, пойми! Теперь — лечи меня! Когда женщина так больна, и сама не решается, — к врачу должен идти муж. Это — ты должен теперь пойти и всё объяснить врачу. Сам иди! Если ты не пойдёшь — я оставлена на погибель. Молчал. Как будто плохо видел. Наконец: — И без врачей ясно, что губит тебя — безделье. И врач тебе это скажет. Нужны постоянные занятия. Кому-то быть полезной. — Да, да! — оживилась Алина. — Я и хочу быть полезной, поверь! — Только полезной, понимаешь, — тихо, скромно, а не — стать славной своей полезностью. Это уже — была злая шпилька! Алина почувствовала себя сильней, ответила резче: — Ты опять хочешь уклониться! Нет, лечи меня ты! Ты меня погубил — ты меня и вылечи. Двумя руками подпер голову, сидел. Сидел. И совсем тихо: — А ведь ты — мой крест. — Мой — кто? — не уловила, не поняла, нахмурилась. — Мой крест, — уверенней и печальней. — Я? — крест? — переспросила Алина с усмешкой, изумилась нелепости. — Да. Теперь я понимаю. Крест — надо нести покорно. Но можно сознавать его. Посмотрела на мужа, как видя его в первый раз. Распахнула глаза на эту выговоренную дичь: — Да это ты мой крест! Это ты моя мука! Это к твоей заблудившейся душе разрывается моё сердце! — от любви! от жалости! Если б ты погрузился в мои страдания — ты бы не обрекал меня на такую жизнь! Я потому и мучаюсь, что я — с тобой! Но тогда — надо... ? Тогда надо... ? 155 За три дня — позавчера, вчера и сегодня — взлетел Зиновьев из эмигрантской беззвестности — да сразу в лучшие ораторы и вожди большевиков! Сперва отговаривался: „Владимир Ильич, я провалюсь, я же никогда публично не выступал.” Он десять лет уже состоял членом большевицкого эмигрантского ЦК — вторым и единственным членом, кроме Ленина, но работа его была больше скрытая. Однако приехав в Петроград, они нашли здесь в большевиках одну серятину. Правда, перед ними приехала Коллонтай, да ещё Каменев, и до сих пор они-то и выступали везде за большевиков. Но Каменевым Ленин был недоволен: революция нуждается в новом типе оратора, который в каждую минуту всё знает за массы, хотя б и не всё высказывал, а какой лозунг бросает — то предельно убеждённо. „Вот так научитесь держаться, Григорий. Не дайте почувствовать в голосе никакого колебания. Надо не ораторствовать, а — вбивать в сознание. И больше самых простых примеров. И старайтесь каждой фразой зацеплять слушателя или за карман, или за сердце.” В последнюю неделю апреля Зиновьев дважды выступал на большевицкой конференции, Ленин одобрил: „У вас хорошая страстность, Григорий, вы прямо кидаетесь на противника, это подойдёт.” И действительно: политика — была единственная страсть Зиновьева, ничто другое его не зажигало. А — всюду звали Ленина выступать по Петрограду. Но он не хотел (чтобы не разменивать авторитета). И когда позавчера никак нельзя было отказать совещанию фронтовых делегатов, туда ездили и все министры, — послал Зиновьева. (Да ведь спросят, почему через Германию...? — „А вы — первый и начните, вы — первый сами, дерзко вперёд!”) Вечером проверил его рассказ, и присутствовавших там, остался чрезвычайно доволен, вчера утром послал Зиновьева туда продолжать, и вчера же вечером послал выступить на Исполнительном Комитете с программной речью, и снова хвалил. Но это всё были выступления перед кучками, сотнями, — а на сегодня Ленин уже слал его идти выступать перед двухтысячным Советом, вместо Каменева: и по душе соглашатель, а ещё там назаседался с оппортунистами, да с министрами. Зиновьев и сам открыл в себе в эти два дня и способность говорить совсем понятно для простых и какую-то неистовость: в нужный момент его волной изнутри подбрасывает, и на противника. И несёт, не зная перегородок, и голос есть, не останавливался, только на секунды набрать воздуха, просто тащил за собой слушателей. И кажется, стал нащупывать, как надо вот это: зацепить их за живой интерес. Но — две тысячи сразу! И как можно влипнуть (уже наскочил в Таврическом), вот: сепаратный мир? Невозможно сказать, что мы за, но и нельзя сказать, что решительно не за, — это будет уступка оборончеству и разрушение Интернационала?.. „А вот, а вот, — посмеивался Владимир Ильич, — попробуйте посредине пройти. Отрицайте и то, и другое.” Да не предвидишь, какой возникнет поворот. Надо учиться шагать по зыбким туманам. Но почувствовал Зиновьев в себе зарождение этой смелости. На Совете — так на Совете. С 1905 года Совет рабочих депутатов у нас окружён ореолом. А сейчас — он не наш, и то, что мы видим, — это провально, члены Совета выступают совершенно контрреволюционно. Но держа речь, надо верить, что будущее — за нами! Пленум Совета сегодня был назначен не рядовой воскресный, как только что был, а — экстренный, и заранее объявлено, что обсуждаться будет коалиционное правительство, — но что народные массы в этом понимали? А собралось больше обычного, скамеек не хватало. Большевики все пришли раньше, чтобы занять места компактной группой (только так можно действовать едино, протестовать или настаивать). Пришёл и Каменев, узнал, что выступать будет не он, а Зиновьев, и посматривал ревниво, иронически. Впрочем, отношения у них складывались ничего, да были они и ровесники: Каменев, конечно, мямля, но образованный, и хороший советчик. А Зиновьев вообще никакого образования никогда не получал, даже и гимназии, работал немного конторщиком в Елизаветграде, да быстро эмигрировал, сразу познакомился с Лениным и в 20 лет примкнул к нему навсегда. Учиться пробовал в Берне, да что-то неудачно, бросил. Зато чувствовал он в себе динамизм, с которым в эмиграции и не разгонишься, только — вот тут. Пришли раньше — а пленум назначен на восемь, а начался только в девять, когда прибыла вся соглашательская головка ИК. (Они чувствовали себя просто аристократами и хозяевами, сбеситься можно!) И сразу выступил Церетели со своей набранной уверенностью, что он один — вещатель, и что всегда проголосуют за него. Страна, оказывается, перед пропастью, подвергается опасности дело всей революции. Уход Гучкова это не просто уход, а апелляция к революционной армии против Совета, это движение империалистической буржуазии, стремящейся продолжать войну, она за спиной Временного правительства тянет его вправо. И Временное правительство на распутьи и обращается к нам, что оно не может управлять страной в таких тяжёлых условиях. Правительству остаётся два пути: или уклониться вправо, или идти на тесное сближение с революционной демократией. И оно предлагает расширить его состав представителями демократии, и только это может спасти революцию. В таких условиях Исполнительный Комитет колебаться не может. Разумеется, ни о каких уступках с нашей стороны не может быть речи. Наша демократическая платформа должна быть целиком принята. И Временное правительство поняло, что эта платформа — спасение для всей страны, и надо звать всю страну под эту платформу. За нами должна пойти и буржуазия, иначе она подпишет себе исторический приговор. Настоящий момент — поворотный в истории русской революции, и только объединение всех живых сил страны... Демократия должна взять часть власти в свои руки. До сих пор было правило „поскольку-постольку”, но если наши представители войдут в правительство — мы будем стоять за него горой. И наши социалисты-министры будут являться в Совет каждую неделю за доверием. И вот Исполнительный Комитет спрашивает у Совета: Действительно ли он правильно поступает и учёл момент. За годы Зиновьев научился у Ленина видеть, как половинчата и шатка позиция оппортунистов. Они употребляют как будто и правильные термины, и вот трясут именем революции, — а всё вывернут как-нибудь на соглашение и на сдачу. И при жуткой непросвещённости масс, особенно солдатских, сейчас тут, если бы не было большевиков, — головка легко бы проводила с этой толпой любой свой поворот. Но большевики — здесь, и оратор записан заранее, и со всей энергией (перебарывая свою возможную растерянность) — бежит, бежит на замену. И одет он в затёртый пиджак, вид почти рабочий. Сколько голов! Но для них не требуется большого образования, а — перцу! цепляй за сердце и за карман! — Товарищи! Ещё только три дня назад этот самый Исполнительный Комитет проголосовал против вхождения в правительство. И ряд фронтовых съездов высказался против. И сколько фронтовых и рабочих резолюций — против! А что мы слышим сегодня? Они повернули уже наоборот? Быстро. Это я привожу показать, какой сложный вопрос. Вопрос жизни или смерти всех рабочих. Начал неплохо, захватил. А всё нутро горит, изнутри трясёт: — Мы, партия большевиков, в меньшинстве на этом собрании. Но мы считаем долгом довести до вас наше мнение. Вопрос о коалиции — не новый. Коалиционные правительства бывали и в других странах, но они ни к чему хорошему никогда не приводили. Везде, где социалисты входили в буржуазное правительство, это раздробляло рабочее движение. Здесь говорят, что у нас „особые условия”? Но и всегда, и везде это говорят, и везде это приводит к поражению рабочего класса. Да несколько дней назад мы были накануне гражданской войны! Вы поймите, что произошло 20 апреля: мы три дня ждали милюковскую ноту, а какая она появилась? Иначе как грязной её не назовёшь. И всё было на лезвии, пока через 24 часа не появилась их новая жалкая бумажка. И такие инциденты будут продолжаться, пока есть больные вопросы, разделяющие буржуазию и пролетариат. А они — всегда есть! И не давать передышки: — Всё зависит от классовых интересов, всё! И то двоевластие, которое было до сих пор, оно и будет продолжаться, хоть эти два лагеря будут внутри Временного правительства. Да неужели вы думаете, что если Милюков уйдёт, то дело от этого изменится? Да Милюков ещё не худший, а лучший представитель своего класса, он так же неотступно борется за интересы своего класса, как мы с вами за интересы своего. Он не может поднять себя за волосы — (смех, хорошо) — и стать вне интересов своего класса. Он выдаст вам ещё сколько угодно бумажек, а будет вести политику пославших его. Он защищает интересы капитала, из-за которого и идёт кровавая бойня. Капиталисты не могут перестать быть капиталистами. Поэтому воззвание Совета к армии, принятое позавчера, — большая ошибка. И оратор меньшинства может захватить собрание, если с напором и знает, куда метит. — Войну ведут капиталисты — и их вообще нельзя оставлять в составе министерства! Да мы с вами не маленькие дети, чтоб не догадываться, что происходит. Наше правительство и шагу не делает без согласия англо-французских капиталистов. И сегодняшний политический кризис подстрекается английским правительством. И приглашение социалистов во Временное правительство тоже идёт под их диктовку. Всё разыгрывается по указке Бьюкенена и Альбера Тома. Капиталистам важно затянуть войну как можно надольше, на каждый лишний месяц, они не обращают внимания на горы трупов. И они хотят, чтобы ваши же вожди помогли эту войну продолжать. Они говорят: надо посадить министров-социалистов — тогда война затянется на ещё дольшее время! Попадает, попадает! Но и заедает. Кой-где шиканье, ропот, — не обращать внимания! Ни вздоху перерыва, и горячо как со сковородки: — Надо подумать, что скажут социалисты других стран, когда увидят, что мы заодно со своими буржуями. Скажут: социалисты желают продолжать войну за тайные договора. — (Тайные договора — до дрожи задевают!) — Вы, представители демократии, хотите воодушевить народ на бойню? — (Закричали в зале возмущённо. Так ещё напористей:) — Хотите осрамить демократию? А что скажет Карл Либкнехт? Это было бы роковой ошибкой перед германским народом: зовём его к революции, а сами идём в министерство? Коалиционное правительство — только запутывание вопроса. Правильное решение — не оставлять Временное правительство у власти. Единственный выход — переход всей власти к Советам! И ещё без передышки: — Разруха в стране? Но это исключительно вина буржуазии! Да разве можно оставлять буржуев министрами? Шингарёв не даст нам хлеба, а мы сами сумеем и лучше, и дешевле достать. Если хлеб у землевладельцев есть — так Советы возьмут его ещё лучше всяких буржуев! Нет, не щадить ни капиталистов, ни помещиков! Нет, не идти во Временное правительство, но — вся власть в руки рабочих и солдатских депутатов! И тогда не надо будет писать каждый день жульнические ноты, а можно будет действовать прямо! Пусть наши фразы будут не такие дипломатические, но наша с вами даже безграмотная записка будет вызывать больше доверия. Мы должны заявить: мы — и есть правительство! рабоче-солдатское! И единая рабоче-солдатская власть спасёт мир! И махнул кулаком. (Это был для своих знак условный конца.) Большевицкая сплотка бурно захлопала и затопала ногами. За ними повлеклись из разных мест зала, хоть и реже куда. А другие сидели очумело. Раздался и смех, нарочно громкий. А негодование — было сорвано. Удалась речь! Даже сам не верил, как удалась! Какую сильную картину выставил перед массой под конец — и вместе с массой сам в неё поверил: мы и есть рабоче-солдатское правительство! (Ах, Ленин похвалит, жалко не слышал.) И сейчас бы вот на этом кончить собрание — и выиграно. Но, конечно, есть у них кому ответить. И выпускают чуть не самого ядовитого — Войтинского. И он тоже — прямо к горлу рвётся: — Зиновьев говорит — мы легко меняем свои мнения? Ну, не так легко, как большевики: они выносят днём одну резолюцию, а вечером другую! Хохот. Ловко. (Это — про резолюции 21-22 апреля.) — А смена решений Исполнительного Комитета — это мудрая тактика, несвоевременное вчера — стало своевременным сегодня. Вот, оказалось: что правительство не способно справиться с положением. Если мы сейчас не вступим в состав правительства, то и русская и всемирная революция будут похоронены. Зиновьев говорит, что коалиционные правительства во всех странах провалились. Но если он знает историю — пусть приведёт хоть один пример, когда бы демократия ставила буржуазии такие властные условия, как мы. Доводы противника прожигают и с опозданием указывают, что ты мог бы выражаться и ловчей. — Мы сейчас в великой опасности. В армию надо влить энтузиазм. Дайте нам нового военного министра! — и армия будет горой защищать страну и революцию. Организовать армию — это не затяжка войны, а защита революции. Если наша революция погибнет — опять вернётся Николай. Если мы не возьмём в свои руки защиту страны — то и никто её не возьмёт. Вместе с нами будет похоронена и революция всего мира. Далеко, далеко вы отшатнулись от Циммервальда, и всего за несколько дней! Что несут! Ну, это вам даром не пройдёт. — Когда товарищ Зиновьев пугает нас, что коалиционное правительство создаётся по требованию союзников, он становится в известное положение обывателя: „не иначе как англичанка гадит”. Хохот. Аплодируют. У Зиновьева уши горят, перепалился весь. — Нам бросают обвинение, будто мы хотим затянуть войну. Нет! Мы хотим мира, но мира международного, а не такого, как вы предлагаете. А вы, товарищ Зиновьев, хотите заключить мир возможно скорей, но какими-то непонятными способами, — так договаривайте вашу мысль до конца! Наш путь к миру — поднять против войны демократию всего мира, а до того времени — защищать фронт. А второй, по которому идут большевики, — к сепаратному миру. А какой третий? Все наши — затопали, заревели, и Зиновьев тоже: — Позор! Не допустим! Вон! Долой! Он врёт! И много по залу криков — — Позор! — но и в сторону большевиков. И аплодисментов. А от нас: — Долой с кафедры!.. Клевета!.. Он врёт! А по залу — аплодисменты гуще. Скобелев пять минут успокаивал зал. А наши — нет! На своём! Скобелев — прямо к нам: — Я буду ждать, пока вы успокоитесь. Всякий уважающий собрание должен... Сам — соглашатель! Власть соглашательская!.. Но не будешь кричать без конца. Замолчали наши. Войтинский поосторожней: — Я не хотел здесь никого обидеть. Я говорил, что если большевики и не делают прямого вывода, то он объективно вытекает. Если вы не за сепаратный мир — то обращайте свои упрёки не ко мне, а к „Правде”, которая призывает к братанию, то есть сепаратному перемирию. Нас признали — миллионы, Совет и революционная демократия идут за нами, а не за вами, товарищи большевики. Наша кучка — вся вместе, как Ленин учил: — Не признали вас! Неправда! — И большинство собрания за нас, вы видите! — Неправда!! — А если бы неправда — то центром единения была бы „Правда”, а не Совет. А если бы мы пошли за „Правдой”, то у нас бы никого не осталось. Но захват нами власти внёс бы анархию. Оставить Временное правительство как оно есть, в слабости, тоже недопустимо. Остаётся влить в него свежие силы. И не пытайтесь нас столкнуть с этого пути. Я призываю вас поддержать решение Исполнительного... Так разжёгся, разволновался Зиновьев, — следующего оратора, от занудного плехановского „Единства”, мимо ушей пропустил, да что он скажет? Надо отвечать, вот что! Но второй раз Зиновьеву нельзя. Значит, Каменеву, он и записан в запас. Но тут объявил Скобелев, что записалось 50 ораторов, предлагается давать каждому только по 10 минут. Большевики в протест устроили ещё одну шумилку, но зал проголосовал — давать по 10 минут. Теперь и Каменев. Он без нажима, но тоже задеть чувства: — То отношение к братанию, которое здесь выявилось, недостойно этого собрания. Там, на фронте, не сепаратный мир заключают, а устали, исстрадались. Мы не говорим, что всякое братание допустимо, оно должно носить организованные формы, но не позволим относиться с презрением к тому крику боли... Сам он — только что с коалиционных переговоров, и вот: — Разве мы когда-нибудь соглашались с империалистами? Но если буржуазия идёт на соглашение, ведь она ждёт уступок и от нас. Наше дело думать о пролетариате, а не о буржуях, и единственный выход — совсем порвать с буржуями. Пока мы не порвём с капиталом — мы не получим ни мира, ни хлеба. Вы не верите нам — (неудобно выразился, так нельзя, и уже крики — „не верим!”) — а мы предлагаем вам взять всю власть в свои руки. Мы — отдали жизнь за революцию, и почему, если возьмём власть, это будет называться захватом? Народ — единственная власть в стране. Слова его — правильные, но не напористый голос, и по слишком чистенькому виду его никак не поверишь, что он отдал жизнь за революцию. — Письмо Гучкова — это тоска по полевым судам и розгам. Он требовал создания полевых судов... — (Шум: „Нет!”) — Вам хочется попробовать соглашение? Ну попробуйте. Но скоро вы убедитесь, что выход только в полном захвате власти. Нет, не убедил, скорей проиграл. Совсем сбивчиво выступал Плансон, запутался. А за ним величественно вышел Авксентьев. Ну держится, как будто он президент России. Пышные волосы, красивая откинутая голова, говорит звучно, точными фразами, как читает, и не торопясь. Но в этих барских манерах и слабость его, не поведёт он массы. Владимир Ильич всегда говорит: „любого эсера копни — он на ногах не стоит, всё у них дутое”. Если мы обратились с воззванием, а ответа нам ниоткуда нет — как мы можем окончить войну? Мы не союз с буржуазией заключаем, но укрепляем авторитет власти посылкой своих представителей, для совместной работы. — Если Зиновьев предлагает захватить власть, хотя бы и возникла гражданская война, — значит он верит в силу пролетариата. А тогда почему он боится, что пролетариат околпачат в правительстве? Это он ловко повернул. Смех и аплодируют. Конечно, их в зале больше гораздо. — Но раз представители будут под нашим контролем — почему нам бояться, что они перейдут на сторону буржуазии? Конечно, когда-нибудь наступит время и вся власть будет в руках социалистов. Но к этому надо идти постепенно. Десять минут, много не разгонишься. За ним меняются Сакер, Бройдо, и всё одно и то же. Ихних — в зале большинство, победа их предательства им обеспечена. Но надо было показать наши зубы. Ленин говорит: не уставать показывать. А Церетели уверенно выходит завершать. Ещё 53 записавшихся, и он хотел бы, чтоб они выступили. Но теперь горячее время, с часу на час требуются действия. — Социалистов в стране ещё мало. И крестьяне, и часть солдат, и даже некоторые рабочие идут за буржуазией. — Рабочие — нет!! — И если бы сейчас Советы захватили полноту власти — им пришлось бы удерживать её мерами насилия против большинства населения. Тут Зиновьев дал сигнал — и большевики устроили ему хороший шум. Церетели после него: — Так ведь и Ленин говорит, что крестьянство — мелкобуржуазная масса. И если б мы сейчас устроили диктатуру меньшинства — мы бы зажгли гражданскую войну и только отодвинули социализм. Придёт время — буржуазия отстанет от нашей платформы, и тогда мы её сбросим... Всё-таки пообещал пересмотр тайных договоров. Проголосовали. Наших — 122, остальные две тысячи — входить в правительство. 156 От первой встречи на студенческой вечеринке Саню как наполнило горячим воздухом и взносило, отрывало от земли. И это сохранялось в нём весь дневной перерыв, пока они не вместе, и даже ночью сохранялось — не снами, а блаженным бытием сквозь сон, будто и во сне он оставался со всех сторон объят солнечным светом. Но и спал он мало. И спать не надо. Скорей дожить до вечера. Странное состояние: насквозь возносящей чистоты — лишь порой огрузняющей взмученности. От поддерживаемой её руки разливалась по телу предельная полнота, кажется: выше — и немыслимо ничто. Саня приехал с фронта мрачный, от гибнущей армии. И по пути повидал. В Москве остановился у своего университетского однокашника, ныне разумно окончившего университет (а Саня всё упустил) и служащего прапорщиком в запасном пехотном полку в Спасских казармах. И тот рассказывал своё развальное — а Саня вдруг отодвинулся или всплыл, будто это всё уже и не касалось его. А вместе с Ксеньей, от частого звонкого смеха её через перловые зубы, — хохотал, как уже давно разучился. И когда „люблю” ещё не было сказано, а всё пело и подтверждало, что: и она! и она! Как будто они давно-давно знакомы. Как будто — что-то большее, чем они просто потянулись бы друг ко другу от первой встречи, — нет, они узнали друг друга через какой-то высокий далёкий верх. Вот и исполнилось, как говорил Краев: знать ту женщину, к которой ты должен вернуться с войны. Перебывали и в Большом не раз, всё на балете, Гельцер, и в Малом, и в Художественном, и в кинематографах, Вера Холодная, и просто бродили, бродили по Москве, — Ксенья любила всю Москву наизусть. Бродили, переполненно счастливые. Рядом с быстрой подвижностью её взгляда, смеха и перемен — Саня открывал себя мешковатым, непоспешным, и отставшим от тех новых авторов, которых она читала, а он и не слышал, — но и это непоспеванье было ему сладко, у места. И что же именно где смешно — она находила прежде него, а он уже вдогон. Сегодня одиннадцатый вечер они были вместе. А вот уже и пять суток с того, как, спустясь от Большого Каменного ко Всехсвятскому, при рассеянной белости от заоблачной луны, Саня вдруг всплеском, не готовясь, повернул её к себе за плечи и выдохнул: „Я теперь жить без вас не могу! выходите за меня замуж!” Ярче, привлекательней, пленительней этой девушки он никогда не встречал — и даже удивительно было, что это открылось только ему, а не все сразу видят это несомненное её превосходство. (И хорошо, что не успели разглядеть до него!) Странно? — но они всё ещё говорили друг другу „вы”. Не могли переступить — или даже не хотелось? Теперь уже уверенность, что „ты” ещё будет, и будет, и будет, — а вот в этом последнем порхающем „вы” сохранялось безутратное изящество. Ксаночка — да! была согласна! была вседушевно согласна выходить за него замуж, и глаза её сияли счастьем, как будто всё это уже случилось, — однако: что скажет крутой отец? Если он запретит, если он заградит, поднявшись в свой гневный рост? — тогда...? — она не смеет. Уже вся в московской эмансипации, и посмеиваясь над печенежными нравами кубанских экономистов, и в веренице театров, и с тайными от отца балетными упражнениями, — против папиной воли она не смеет... Если он проклянёт? — нет... Для отца — неравное, невидное замужество? Не так хотел бы выдать? Но даже если взгневится сначала — то потом? Сердце у него отходчивое и на самом деле доброе, хотя бывает страшен, когда раскричится. Будет уговаривать не только Ксенья сама, но ещё поможет её старшая невестка Ирина, будем уговаривать до того, чтоб хоть на колени стать, — сдвинем. Но это всё — невозможно в письмах. Для этого надо ехать Ксенье домой. А это — только в конце июня, после курсов. И в июле всё решится. И тогда?.. — И тогда: я ведь не могу просить второй отпуск. Вы приедете ко мне — прямо в бригаду, на фронт? Если мы будем стоять, всё так же в неподвижности, то наш фольварк Узмошье. И отец Северьян повенчает нас. Так мечталось. А Саня-то остался без матери ещё в детстве. А отцу, во второй семье, большого и дела в том нет. Не говорил, но мысль была: надо нам спешить, пока не сложатся ещё новые головы, может и моя. Не покидало Саню предчувствие своего недолгого века. — А карточка у вас есть для папы хорошая? Снимитесь ещё раз! Но и в том, что свадьба откладывалась, — тоже есть своё наслаждение. Сердцу — непереносимо было бы: вот прямо сейчас? уже без преграды?.. Пусть, пусть ещё поноет в груди. Благодарность к ней, что она — есть. Что она — вообще нашлась. Даже страшно: кольцом рук — раздавить её? Нет, она — орешек, кубанская порода. А — после войны? Сане бы кончать ещё два года в университете — а Ксенья через год уже и кончит, с Москвой расстанется. Нескладно.

The script ran 0.079 seconds.