1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
«Какой такой план?» – подумал Шико.
И он продолжал:
«Р. S. Полностью одобряю ваш план относительно Сорока пяти. Позвольте только сказать вам, милая сестрица, что вы окажете этим головорезам больше чести, чем они заслуживают».
«Какой именно чести?»
И он повторил:
«Чем они заслуживают».
«Ваш любящий брат Генрих де Гиз».
– Ладно, – сказал Шико, – все ясно, кроме постскриптума. Что ж, обратим на него особое внимание.
– Дорогой господин Шико, – решился наконец сказать Бономе, видя, что Шико перестал писать, хотя, может быть, еще размышлял о прочитанном, – дорогой господин Шико, вы еще не сказали мне, как я должен поступить с этим трупом.
– Дело очень простое.
– Для вас, как человека, крайне изобретательного, наверно, простое, но для меня?
– Ну, представь себе, например, что этот бедняга капитан затеял на улице ссору с швейцарцами или рейтарами и его принесли к тебе раненным. Ты ведь не отказался бы его принять?
– Нет, конечно. Разве что вы бы запретили мне это, дорогой господин Шико.
– Предположим, что, лежа тут, в уголке, он, несмотря на весь твой уход за ним, перешел все же в лучший мир, так сказать – у тебя на руках. Это было бы несчастье, вот и все, правда?
– Разумеется.
– Вместо того чтобы заслужить упреки, ты заслужил бы похвалы за свою человечность. Предположим еще, что, умирая, бедняга капитан произнес столь хорошо известное тебе имя настоятеля обители святого Иакова у Сент-Антуанских ворот?
– Дома Модеста Горанфло? – с удивлением вскричал Бономе.
– Да, дома Модеста Горанфло. Ну вот: ты предупреждаешь дома Модеста, тот поспешно является к тебе, и так как в одном из карманов убитого находят его кошелек, – понимаешь? – важно, чтобы нашли его кошелек, предупреждаю тебя об этом, и так как в одном из карманов убитого находят его кошелек, а в другом вот это письмо, никому не приходит на ум никаких подозрений.
– Понимаю, дорогой господин Шико.
– Более того, вместо наказания ты получишь награду.
– Вы великий человек, дорогой господин Шико. Бегу сейчас в монастырь.
– Да подожди ты, черт возьми. Я же сказал – кошелек и письмо.
– Ах да, письмо, оно у вас?
– Вот именно.
– Не надо говорить, что оно было кем-то прочитано и переписано.
– Ясное дело: награду ты получишь как раз за то, что письмо нетронутым дойдет по назначению.
– Значит, в нем содержится какая-то тайна?
– В такое время, как наше, тайны содержатся во всем решительно, дорогой мой Бономе.
И, произнеся это изречение, Шико завязал шелковые шнурки под сургучной печатью тем же способом, каким он их развязал, затем соединил обе половинки печати так искусно, что даже самый опытный глаз не заметил бы ни малейшего повреждения. После этого он снова сунул письмо в карман убитого, велел приложить к своей ране в качестве примочки чистую тряпочку, пропитанную маслом, смешанным с винным осадком, натянул прямо на тело защитную кольчугу, на кольчугу свою рубашку, поднял шпагу, вытер ее, вложил в ножны и направился к выходу.
Потом он возвратился и сказал:
– Ну а если басня, которую я придумал, не кажется тебе убедительной, ты можешь обвинить капитана в том, что он сам пронзил себя шпагой.
– В самоубийстве?
– Конечно. Это же ни на кого не бросит тени.
– Но тогда несчастного не похоронят в освященной земле.
– Вот еще! – сказал Шико. – Для него это так важно?
– Думаю, что важно.
– Тогда делай так, как если бы ты был на его месте, любезный Бономе. Прощай.
Подойдя уже к дверям, он еще раз возвратился.
– Кстати, раз он умер, я расплачусь.
И Шико бросил на стол три золотых экю.
Затем он приложил указательный палец к губам в знак молчания и вышел.
Глава 19.
МУЖ И ЛЮБОВНИК
С глубоким волнением увидел снова Шико тихую и пустынную улицу Августинцев, угол, который образовали у подхода к его дому другие дома, наконец, и сам этот милый его сердцу дом, со своей треугольной крышей, источенным деревом балкона и водосточными трубами в виде фантастических звериных морд.
Он так боялся найти на месте своего дома пустырь, так опасался увидеть улицу закопченной дымом пожара, что и улица и дом показались ему чудом чистоты, изящества и великолепия.
В углублении камня, служившего основанием одной из колонок, поддерживающих балкон, Шико спрятал ключи от своего дома. В те времена любой ключ от сундука или шкафа по весу и величине мог поспорить с самыми толстыми ключами от ворот наших современных домов; соответственно и ключи от домов, согласно естественной пропорции, подобны были ключам от современных городов.
Поэтому Шико учел, как трудно будет хранить в кармане этот благодатный ключ, и принял решение спрятать его так, как мы уже говорили.
Надо признать, что, просовывая пальцы в углубление камня, Шико ощущал некоторый трепет. Зато, почувствовав холод железа, он проникся блаженной, ни с чем не сравнимой радостью.
Так же обстояло дело с обстановкой в первой комнате, с дощечкой, прибитой к балке, и, наконец, с тысячью экю, дремавшими в дубовом тайничке.
Шико отнюдь не был скупцом, – совсем напротив, нередко он даже швырял полными горстями золото, жертвуя, таким образом, жизненными благами ради торжества идеи, согласно убеждениям, свойственным всем сколько-нибудь достойным людям. Но в тех случаях, когда идея временно теряла власть над плотью, то есть когда не было необходимости отдавать деньги, приносить жертвы – словом, когда в сердце Шико могли на некоторое время возобладать чувственные побуждения и душа разрешала плоти жить и наслаждаться, – золото, этот изначальный, неизменный, вечный источник плотских радостей, вновь обретало ценность в глазах нашего философа, и никто лучше его не сознавал, на какое количество частиц, способных дать человеку наслаждение, разделяется то почтенное целое, которое именуется одним экю.
– Черти полосатые! – бормотал Шико, сидя на корточках посреди комнаты и созерцая свое сокровище, – черти полосатые, у меня тут замечательный сосед, достойнейший молодой человек, он сумел сохранить мои деньги от воров и сам их не тронул. Поистине, такому поведению в наши дни просто цены нет. Черт побери, я должен принести этому благородному человеку благодарность и сегодня же вечером это сделаю.
С этими словами Шико снова закрыл дощечкой углубление в балке, положил на место плиту, подошел к окну и посмотрел на дом, стоявший напротив.
Дом казался по-прежнему серым и мрачным, ибо такой вид естественно принимает в нашем воображении любое здание, если мы знаем, какие мрак и печаль оно в себе скрывает.
«Сейчас еще не время для сна, – подумал Шико, – к тому же люди эти, я уверен, не очень-то привержены ко сну. Посмотрим».
Он вышел из своего дома и, состроив самую любезную и веселую мину, постучался в дверь дома напротив.
Ему послышался скрип деревянных ступеней лестницы, чей-то быстрый шаг, но дверь не открывалась, и он счел возможным постучать еще раз.
При этом повторном стуке дверь открылась, и в темном пролете показался какой-то человек.
– Спасибо и добрый вечер, – сказал Шико, протягивая руку. – Я только что возвратился и пришел поблагодарить вас, дорогой сосед.
– Что такое? – спросил голос, в котором слышалось разочарование и который чем-то поразил Шико.
В то же самое время человек, отворивший дверь, сделал шаг назад.
– Э, да я ошибся, – сказал Шико, – когда я уезжал, моим соседом не были вы, а однако же, прости господи, я вас знаю.
– И я тоже, – сказал молодой человек.
– Вы господин виконт Эрнотон де Карменж?
– А вы, вы – Тень?
– Совершенно верно, сейчас точно с неба сошел.
– А что вам угодно, сударь? – спросил молодой человек с некоторым раздражением.
– Простите, я вам не помешал, милостивый государь?
– Нет, но разрешите все же спросить вас, чем я могу вам служить?
– Ничем, я хотел поговорить с хозяином дома.
– Пожалуйста, говорите.
– Как так?
– Ну да. Хозяин ведь я.
– Вы? С каких это пор, скажите пожалуйста!
– Да уже три дня.
– Значит, дом продавался?
– Видимо, раз я его купил.
– А прежний владелец?
– Выехал, как вы сами видите.
– Где он?
– Не знаю.
– Послушайте, давайте договоримся, – сказал Шико.
– Охотно, – ответил Эрнотон с явной досадой, – только поскорее.
– Бывший владелец был человеком лет двадцати пяти – тридцати, хотя на вид ему можно было дать все сорок?
– Нет. Это был человек лет шестидесяти пяти или шестидесяти шести, и ему вполне можно было дать этот возраст.
– Лысый?
– Нет, наоборот, с целой копной седых волос.
– На левой половине лица у него огромный шрам, на правда ли?
– Шрама я не видел, а морщин было очень много.
– Ничего не понимаю, – сказал Шико.
– Хорошо, – продолжал Эрнотон после краткой паузы, – что вам нужно было от этого человека, любезный господин Тень?
Шико уже собирался рассказать о своем деле, но тут загадочное изумление Эрнотона напомнило ему одну пословицу, любезную сердцу людей, привыкших держать язык за зубами.
– Я хотел нанести ему небольшой визит, как это полагается между соседями, – сказал он, – вот и все.
Таким образом, Шико и не лгал, и ничего не говорил.
– Милостивый государь, – сказал Эрнотон учтиво, но вместе с тем уже несколько прикрывая свою дверь, – милостивый государь, мне очень жаль, что я не в состоянии дать вам более точных сведений.
– Благодарю вас, сударь, я разузнаю в другом месте.
– Но, – продолжал Эрнотон, все плотнее прикрывая дверь, – я все же очень рад случаю возобновить с вами знакомство.
– Ты внутренне посылаешь меня к черту, ведь правда? – пробормотал Шико, отвечая поклоном на поклон.
Однако, произнеся себе под нос эти слова, Шико, занятый своими мыслями, забыл об уходе. Просунув голову между дверью и наличником, Эрнотон сказал ему:
– Прощайте же, сударь!
– Еще одну минутку, господин де Карменж, – сказал Шико.
– Сударь, мне очень жаль, – ответил Эрнотон, – но я очень тороплюсь. В эту самую дверь кое-кто должен вскоре постучаться, и это лицо будет очень негодовать, если я приму его, не постаравшись, чтобы встреча наша обошлась без свидетелей.
– Достаточно, сударь, мне все понятно, – сказал Шико. – Простите, что я вам докучал, я удаляюсь.
– Прощайте, дорогой господин Тень.
– Прощайте, достойнейший господин Эрнотон.
Шико отступил на шаг назад, и тотчас же дверь перед самым его носом закрылась.
Он послушал, не дожидается ли недоверчивый молодой человек его ухода, но до него донеслись шаги Эрнотона вверх по лестнице. Шико мог спокойно возвратиться к себе, где он и заперся, твердо решив не нарушать привычек нового соседа, но, по своей собственной привычке, не слишком терять его из виду.
Действительно, Шико был не такой человек, чтобы пренебречь каким-либо фактом, имеющим, на его взгляд, хоть малейшее значение, не ощупав, не перевернув этого факта туда и сюда, не произведя с дотошностью знатока рассечения и обследования. Было ли то достоинством или недостатком натуры Шико, но, помимо воли его, все запечатлевавшееся в его мозгу как бы напрашивалось на анализ своими наиболее выступающими гранями, так что у несчастного Шико все мозговые извилины постоянно задевались, подвергались непрерывному раздражению, от них каждый раз требовалась новая работа.
Шико, дотоле озабоченный одной фразой из письма герцога де Гиза: «Полностью одобряю ваш план относительно Сорока пяти», – на время перестал о ней думать, решив заняться ею несколько позже. Теперь же он был весь поглощен новой заботой, вытеснившей прежнюю.
Шико рассуждал, что появление Эрнотона в качество полноправного хозяина в этом таинственном доме, чьи обитатели внезапно исчезли, – вещь необычайно странная.
Тем более что к этим первоначальным обитателям могла, по его мнению, относиться одна фраза из письма герцога де Гиза, касавшаяся герцога Анжуйского.
Эта случайность казалась достойной внимания, Шико привык верить в знаменательные случайности.
Порою, в соответствующей беседе, он даже развивал весьма остроумные теории на этот счет. Основой этих теорий была одна мысль, на наш взгляд, стоящая любой другой.
Вот в чем она состояла.
Случайность – это, так сказать, резерв господа бога. Всемогущий вводит в действие свой резерв лишь в очень важных обстоятельствах, в особенности теперь, когда он убедился, что люди стали достаточно проницательны и умеют взвешивать и предвидеть возможный оборот событий, наблюдая природу и закономерное устройство ее элементов.
Между тем господь бог любит или должен любить расстраивать замыслы существ, обуянных гордыней: некогда он покарал их за гордыню потопом, а в будущем покарает всемирным пожаром.
Итак, господь бог, говорим мы или, вернее, говорит Шико, любит расстраивать замыслы гордецов при помощи явлений им неизвестных, вмешательств которых они предвидеть не в состоянии.
Легко видеть, что теория эта подкрепляется весьма убедительной аргументацией и может дать пищу для блестящих философских трудов. Но, без сомнения, читатель, которому, как и Шико, не терпится узнать, что делает в этом доме Карменж, будет благодарен нам, если мы прервем нить этих рассуждений.
Итак, Шико рассудил, что появление Эрнотона в доме, где он видел Реми, – вещь очень странная.
Он рассудил, что странно это по двум причинам: во-первых, потому, что оба эти человека совершенно не знали друг друга и, значит, между ними, наверно, появился посредник, неизвестный Шико.
Во-вторых, дом был, по-видимому, продан Эрнотону, у которого денег на эту покупку не было.
«Правда, – сказал сам себе Шико, устраиваясь насколько он мог удобно на водосточной трубе, своем обычном наблюдательном пункте, – правда, молодой человек утверждает, что к нему должен кто-то прийти и этот „кто-то“ – женщина. В наше время женщины богаты и могут позволить себе любые причуды. Эрнотон кому-то понравился, ему назначили свидание и велели купить этот дом; дом он купил и на свидание согласился. Эрнотон, – продолжал размышлять Шико, – живет при дворе: видимо, дела у него завелись с придворной дамой. Полюбит ли он ее, бедняга? Избави его бог! Тогда он погибнет в этой пучине. Ну, ладно, мораль мне ему читать, что ли? Нравоучения тут дважды бесполезны и стократ нелепы. Бесполезны, ибо он их не слышит, а если бы и слышал, то не захотел бы слушать. Нелепы, ибо лучше бы мне отправиться спать да поразмыслить немного о бедняге Борроме. Кстати, – тут Шико помрачнел, – я заметил одну вещь: что раскаяние не существует, что чувство это весьма относительное. Ясно, что я не испытываю угрызений совести оттого, что убил Борроме, раз мой интерес к делам господина де Карменжа заставляет меня забыть об этом убийстве. Да и он, удайся ему пригвоздить меня к столу, как я пригвоздил его к стене, наверное, не испытывал бы сейчас больше угрызений, чем я».
Рассуждения Шико, его соображения и философические раздумья длились не менее полутора часов. Но от этих забот его оторвало появление со стороны гостиницы «Гордый рыцарь» каких-то носилок. Носилки остановились у порога таинственного дома. Из них вышла дама, закутанная вуалью, и исчезла за полуоткрытой дверью.
– Бедняга! – прошептал Шико. – Я не ошибся, он и вправду ждал женщину. Можно идти спать.
Шико встал, но вдруг замер на месте, хотя и продолжал стоять.
– Нет, ошибся, – сказал он, – спать я не стану. Однако одно остается неизменным: не угрызения совести помешают мне заснуть, а любопытство. Это – святая истина: если я остаюсь на своем наблюдательном пункте, то ради одного – я хочу знать, какая из наших благородных дам удостоила прекрасного Эрнотона своей любви. Лучше уж оставаться здесь и наблюдать – ведь если я пойду спать, то наверняка встану с постели и возвращусь.
С этими словами Шико сел на прежнее место.
Прошел приблизительно час. Мы не беремся сказать, думал ли Шико в это время о неизвестной даме или о Борроме, терзало ли его любопытство или угрызения совести. Внезапно ему почудился конский топот в конце улицы.
И действительно, вскоре показался закутанный в плащ всадник. Он остановился посреди улицы, словно припоминая местность.
Туг он заметил носилки и находившихся при них слуг.
Всадник подъехал к ним. Он был вооружен: слышалось, как его шпага звенит о шпоры.
Слуги при носилках пытались помешать ему проехать к дому, но он тихо сказал им несколько слов, и они не только почтительно расступились, но один из них, когда всадник спешился, даже принял из его рук поводья.
Неизвестный подошел к двери и очень громко постучался.
«Черт побери! – сказал себе Шико. – Хорошо я сделал, что остался! Предчувствие, что тут должно что-то произойти, меня не обмануло. Вот и муж, бедняга Эрнотон! Сейчас кто-то кого-то прирежет. Однако, если это муж, он очень уж любезно заявляет о своем появлении таким оглушительным стуком».
Впрочем, несмотря на то что незнакомец столь решительно стучал, ему, видно, не решались открыть.
– Откройте! – кричал стучавший.
– Открывайте, открывайте! – повторяли за ним слуги.
– Сомнений нет, – рассуждал Шико, – это муж. Он пригрозил носильщикам поркой или виселицей, и они перешли на его сторону. Бедный Эрнотон! Да с него кожу сдерут! Если, однако же, я не вмешаюсь в это дело: ведь он в свое время пришел мне на помощь, и, следовательно, в подобном же случае я обязан помочь ему. А мне сдается, что случай как раз наступил и другого такого не будет.
Шико отличался решительностью и великодушием, да к тому же еще и любопытством. Он отцепил от пояса свою длинную шпагу, зажал ее под мышку и быстро спустился вниз.
Шико умел открывать дверь совершенно бесшумно, уменье это необходимо всякому, кто хочет слушать с пользой для себя.
Шико скользнул под балкон, скрылся за колонной и стал ждать.
Не успел он устроиться, как дверь дома напротив открылась по одному слову, которое незнакомец шепнул в замочную скважину. Однако сам он оставался на пороге.
Спустя мгновение в пролете двери оказалась прибывшая в носилках дама.
Дама оперлась на руку всадника, он усадил ее в носилки, закрыл дверцу и вскочил в седло.
– Можно не сомневаться, это был муж, – сказал себе Шико. – Довольно, впрочем, мягкотелый муж, ему в голову не пришло пошарить в доме и проткнуть живот моему приятелю Карменжу.
Носилки двинулись в путь, всадник ехал шагом у дверцы.
– Ей-богу! – сказал себе Шико. – Надо мне проследить за этими людьми, разведать, кто они и куда направляются. Тогда я смогу подать какой-нибудь основательный совет моему другу Карменжу.
И Шико последовал за шествием, соблюдая все предосторожности: он держался у самой стены, стараясь к тому же, чтобы шаги его заглушались топотом ног носильщиков и лошадиных копыт.
Шико пришлось испытать величайшее изумление, когда он увидел, что носилки остановились перед гостиницей «Гордый рыцарь».
Почти в тот же самый миг дверь ее открылась, словно кто-то за нею поджидал прибывших. Дама, лицо которой было по-прежнему скрыто вуалью, вышла из носилок и поднялась в башенку: окно второго этажа было освещено.
За нею поднялся муж.
Перед ними обоими выступала г-жа Фурнишон с факелом в руке.
– Ну и ну, – сказал себе Шико, скрестив руки, – теперь я уж ничего не понимаю!..
Глава 20.
О ТОМ, КАК ШИКО НАЧАЛ РАЗБИРАТЬСЯ В ПИСЬМЕ ГЕРЦОГА ДЕ ГИЗА
Шико показалось, что он уже где-то видел этого столь покладистого всадника. Но во время своей поездки в Наварру он перевидал столько разнообразных людей, что в памяти его все несколько смешалось и она уже не могла так легко подсказать ему нужное имя.
Сидя под покровом темноты и неотрывно глядя на освещенное окно, он уже позабыл об Эрнотоне в его таинственном доме и только спрашивал себя, что этому человеку и этой даме могло понадобиться в гостинице «Гордый рыцарь», как вдруг на глазах достойного гасконца дверь гостиницы открылась, и в полосе яркого света, вырвавшегося оттуда, появился черный силуэт, очень напоминавший монаха.
Силуэт на мгновение замер у порога: вышедший смотрел на то же окно, на которое глядел Шико.
– Ого, – прошептал тот, – похоже на монаха от святого Иакова. Неужто мэтр Горанфло так пренебрегает дисциплиной, что разрешает овцам своим бродить повсюду в такую глубокую ночь и так далеко от обители?
Шико проследил взглядом за монахом, удалявшимся по улице Августинцев, и какой-то особый инстинкт подсказал ему, что в этом монахе он и обретет разгадку тайны, которую все время тщетно искал.
Вдобавок, как тогда облик всадника показался Шико знакомым, так и теперь, глядя на монашка, он узнавал в нем по некоторым движениям плеч, по особой военной повадке завсегдатая фехтовальных школ и гимнастических площадок.
– Пусть я буду проклят, – прошептал он, – если под этой рясой не скрывается тот маленький безбожник, которого мне хотели дать в спутники и который так ловко владеет аркебузом и рапирой.
Не успела эта мысль прийти в голову Шико, как он, дабы убедиться в ее правильности, расставил длинные ноги и, сделав шагов десять, догнал паренька, который шел, приподняв рясу, чтобы дать волю своим худощавым сильным ногам.
Это было, впрочем, не так уж трудно, ибо монашек время от времени останавливался и смотрел назад, словно уходил он с трудом и величайшим сожалением.
Взгляд его неизменно устремлялся на ярко освещенные окна гостиницы.
Шико и десяти шагов не сделал, как был уже уверен, что не ошибся в своих предположениях.
– Эй, куманек, – сказал он, – эй, маленький мой Жак, эй, миленький мой Клеман, стой!
Последнее слово он произнес настолько по-военному, что монашек вздрогнул.
– Кто меня зовет? – спросил юноша резким и отнюдь не доброжелательным, а скорее вызывающим тоном.
– Я, – ответил Шико, подойдя вплотную к монашку, – Я, узнаешь ты меня, сынок?
– О, господин Робер Брике! – вскричал монашек.
– Он самый, мальчуган. А куда это ты так поздно направляешься, дорогое дитя?
– В обитель, господин Брике.
– Ладно. А откуда идешь?
– Я?
– Ну да, распутник ты этакий.
Юноша вздрогнул.
– Не понимаю, о чем вы говорите, господин Брике, я, наоборот, выполнил очень важное поручение дома Модеста, что он и сам подтвердит, если понадобится.
– Ну, ну, потише, мой маленький святой Иероним, похоже, что мы загораемся, как фитиль.
– Да как не загореться, услышав то, что вы мне сказали?
– Бог ты мой, а что же сказать, когда человек в таком облачении выходит в такой час из кабачка…
– Я, из кабачка?
– Ну да, разве ты вышел не из «Гордого рыцаря»? Вот видишь, попался!
– Я вышел из этого дома, – сказал Клеман, – вы правы, но не из кабачка.
– Как? – возразил Шико. – Гостиница «Гордый рыцарь», по-твоему, не кабак?
– Кабак – это место, где пьют вино, а так как в этом доме я не пил, он для меня не кабак.
– Черт побери! Различие ты провел тонко. Или я в тебе сильно ошибаюсь, или ты когда-нибудь станешь искушенным богословом. Но, в конце-то концов, если ты заходил в этот дом не для того, чтобы пить, для чего же ты туда заходил?
Клеман ничего не ответил, и, несмотря на темноту, Шико прочел на его лице твердую решимость не сказать больше ни слова.
Решимость эта крайне огорчила нашего друга, который привык все знать.
Нельзя сказать, чтобы молчание Клемана было враждебным. Наоборот, он, по-видимому, был очень рад неожиданной встрече со своим многоопытным учителем фехтования, мэтром Робером Брике, и проявил всю ту любезность, какой можно было ожидать от существа, столь замкнутого и необщительного.
Разговор совсем прекратился. Чтобы возобновить его, Шико готов был уже произнести имя брата Борроме, но, хотя угрызений совести он не испытывал или же полагал, что не испытывает, имя это так и не слетело с его уст.
Молодой человек не произносил ни слова, но при этом, казалось, чего-то ждал. Можно было подумать, что он считает за счастье как можно дольше задерживаться вблизи гостиницы «Гордый рыцарь».
Робер Брике попытался заговорить о путешествии, которое юноша мог надеяться совершить вместе с ним.
Когда Шико упомянул о просторе и свободе, глаза Жака Клемана заблестели.
Робер Брике рассказал ему, что в странах, где он только что побывал, искусство фехтования в большом почете, и небрежно добавил, что даже изучил там несколько удивительных приемов.
У Жака это было больное место. Он попросил изобразить ему новые приемы, и Шико своей длинной рукой показал на руке монашка, как они выполняются.
Но вся болтовня Шико не смягчила неподатливого мальчика. Пробуя парировать неизвестные ему удары своего друга мэтра Робера Брике, он хранил упорное молчание насчет того, что же ему нужно было в этом квартале.
Раздосадованный, но вполне владея собой, Шико решил испробовать несправедливые нападки. Несправедливость – самое мощное средство заставить разоткровенничаться женщин, детей и всех занимающих более низкое положение, кто бы они ни были.
– Что там ни говори, мальчуган, – сказал он, словно возвращаясь к прерванной мысли, – что там ни говори, а ты, хоть и очень славный монашек, все же посещаешь гостиницы, да еще какие! Те, в которых можно застать прекрасных дам, и ты, словно зачарованный, глядишь на окно, где мелькнет их тень. Мальчик, мальчик, я все расскажу дому Модесту.
Удар попал в цель, и притом гораздо вернее, чем предполагал Шико, ибо, начиная разговор, он даже не представлял себе, что нанес такую глубокую рану.
Жак быстро обернулся к нему, словно змея, задетая ногой.
– Неправда! – вскричал он, краснея от стыда и гнева. – Я на женщин не смотрю!
– Смотришь, смотришь, – продолжал Шико. – Когда ты вышел из «Гордого рыцаря», там находилась одна очень красивая дама, и ты обернулся, чтобы увидеть ее еще раз, и я знаю, что ты ждал ее в башенке, и знаю, что ты с ней говорил.
Шико действовал методом индукции.
Жак не в состоянии был сдержаться.
– Конечно, я с ней говорил! – вскричал он. – Разве это грех – разговаривать с женщинами?
– Нет, когда с ними разговаривают не по личному побуждению и не во власти сатанинского искушения.
– Сатана тут совсем ни при чем: я вынужден был говорить с этой дамой, раз мне поручили передать ей письмо.
– Это было поручение от дома Модеста Горанфло? – вскричал Шико.
– Да, а теперь можете ему на меня жаловаться!
Шико, на мгновение растерявшийся и словно нащупывавший путь во мраке, при этих словах почувствовал, что в мозгу его сверкнула молния.
– А, я так и знал, – сказал он.
– Что вы знали?
– То, чего ты не хотел мне говорить.
– Я и своих личных секретов не выдаю, тем более не стал бы выдавать чужие тайны.
– Да, но мне можно.
– Почему именно вам?
– Мне, потому что я друг дома Модеста, а кроме того…
– Ну?
– Я заранее знаю все, что ты мог бы мне сообщить.
Маленький Жак посмотрел на Шико и с недоверчивой улыбкой покачал головой.
– Ну вот, – сказал Шико, – хочешь, я сам расскажу тебе то, чего ты не хотел мне рассказывать?
– Хочу, – сказал Жак.
Шико сделал над собой усилие.
– Во-первых, этот бедняга Борроме…
Лицо Жака помрачнело.
– О, – сказал мальчик, – если бы я там был…
– Если бы ты там был?..
– Все обернулось бы по-другому.
– Ты бы стал защищать его от швейцарцев, с которыми он затеял ссору?
– Я бы защищал его от всех на свете!
– Так что он не был бы убит?
– Или меня убили бы вместе с ним.
– Но тебя там не оказалось, так что бедняга скончался в каком-то третьеразрядном кабачке и, отдавая богу душу, произнес имя дома Модеста?
– Да.
– Так что дома Модеста об этом известили?
– Прибежал какой-то насмерть перепуганный человек и поднял в монастыре тревогу.
– А дом Модест велел подать носилки и поспешил в «Рог изобилия»?
– Откуда вы все это знаете?
– О, ты меня еще не знаешь, малыш. Я ведь немножко колдун.
Жак попятился.
– Это еще не все, – продолжал Шико, чье лицо прояснялось при свете его же собственных слов, – в кармане убитого нашли письмо.
– Совершенно верно, письмо.
– И дом Модест поручил своему малютке Жаку отнести это письмо по адресу.
– Да.
– И малютка Жак тотчас же побежал в особняк Гизов.
– О!
– Где он никого не нашел.
– Боже мой!
– Кроме господина де Мейнвиля.
– Господи помилуй!
– Каковой господин де Мейнвиль привел Жака в гостиницу «Гордый рыцарь».
– Господин Брике, господин Брике! – вскричал Жак. – Раз вы и это знаете…
– Э, черти полосатые! Ты же сам видишь, что знаю! – воскликнул Шико, торжествуя, что ему удалось извлечь нечто, дотоле неизвестное и для него чрезвычайно важное, из пелен, в которые оно было завернуто.
– Значит, – продолжал Жак, – вы должны признать, господин Брике, что я ни в чем не погрешил!
– Нет, – сказал Шико, – ты не грешил ни действием, ни каким-либо упущением, но ты грешил мыслью.
– Я?!
– Разумеется: ты нашел герцогиню очень красивой.
– Я!!
– И обернулся, чтобы еще раз увидеть ее в окно.
– Я!!!
Монашек вспыхнул и пробормотал:
– Это правда, она похожа на образ девы Марии, что висел у изголовья моей матери.
– О, – прошептал Шико, – как много теряют люди нелюбопытные!
Тут он заставил юного Клемана, которого держал теперь в руках, пересказать заново все, что он сам только что рассказал, но на этот раз со всеми неизвестными ему, разумеется, подробностями.
– Теперь видишь, – сказал Шико, когда мальчик кончил рассказывать, – каким плохим учителем фехтования был для тебя брат Борроме!
– Господин Брике, – заметил юный Жак, – не надо говорить дурно о мертвых.
– Правильно, но одно ты признай.
– Что именно?
– Что брат Борроме владел шпагой хуже, чем тот, кто его убил.
– Это правда.
– Ну а теперь мне больше нечего тебе сказать. Доброй ночи, мой маленький Жак, до скорого свиданья, и если ты хочешь…
– Чего, господин Брике?
– Я сам буду давать тебе уроки фехтования.
– О, я очень хочу!
– А теперь иди скорее, малыш, тебя ведь с нетерпением ждут в монастыре.
– Верно. Спасибо, господин Брике, что вы мне об этом напомнили.
Монашек побежал прочь и скоро исчез из виду.
У Шико имелись основания избавиться от собеседника. Он вытянул из него все, что хотел знать, а с другой стороны, ему надо было добыть и кое-какие другие сведения.
Он быстрым шагом вернулся домой. Носилки, носильщики и лошадь все еще стояли у дверей «Гордого рыцаря». Шико снова бесшумно примостился на своей водосточной трубе.
Дом напротив был по-прежнему освещен.
Теперь он не спускал глаз с этого дома.
Сперва он увидел сквозь прореху в занавеси, как Эрнотон, явно поджидавший с нетерпением свою гостью, шагает взад и вперед по комнате. Потом он увидел, как возвратились носилки, как удалился Мейнвиль, наконец, как герцогиня вошла в комнату, где Эрнотон уже не дышал, а просто задыхался.
Эрнотон преклонил перед герцогиней колени, и она протянула ему для поцелуя свою белую ручку. Затем герцогиня подняла молодого человека и заставила его сесть рядом с собою за изящно накрытый стол.
– Странно, – пробормотал Шико, – началось это как заговор, а кончается как любовное свидание!… Да, но кто явился на это свидание? Госпожа де Монпансье.
Все для него внезапно прояснилось.
– Ого! – прошептал он. – «Дорогая сестра, я одобряю ваш план относительно Сорока пяти. Но позвольте мне заметить, что вы оказываете этим головорезам слишком много чести». Черти полосатые! – вскричал Шико. – Мое первое предположение было правильным: туг никакая не любовь, а заговор. Госпожа де Монпансье любит господина Эрнотона де Карменжа. Понаблюдаем же за любовными делами госпожи герцогини.
И Шико наблюдал до половины первого ночи, когда Эрнотон убежал, закрыв лицо плащом, а госпожа герцогиня де Монпансье села опять в носилки.
– А теперь, – прошептал Шико, – спускаясь по своей лестнице, – какой же это счастливый случай должен привести к гибели престолонаследника и избавить от него герцога де Гиза? Кто эти люди, которых считали умершими, но которые еще живы! Черт побери! Может быть, я уже иду по верному следу!
Глава 21.
КАРДИНАЛ ДЕ ЖУАЕЗ
Молодые люди бывают упорными как во зле, так и в добре, и упорство это стоит твердой решимости, свойственной зрелому возрасту.
Когда это своеобразное упрямство направлено к добру, оно порождает великие дела и естественным образом направляет человека, вступающего в жизнь, на путь, ведущий к тому или иному виду геройства.
Так, Баярд и Дюгеклен стали великими полководцами хотя в свое время были самыми злыми и невыносимыми мальчишками, какие когда-либо встречались. Так, свинопас, который по рождению был монтальтским пастухом, а благодаря своим дарованиям превратился в Сикста V, стал великим папой именно потому, что никак не мог сделаться хорошим свинопасом.
Так, самые дурные от природы спартанцы пошли по героическому пути после того, как начали с упорства в притворстве и жестокости.
Здесь нам предстоит нарисовать образ обыкновенного человека. А между тем многие биографы обнаружили бы в дю Бушаже, когда ему было двадцать лет, задатки человека незаурядного.
Анри упорно отказывался отречься от своей любви и вернуться к развлечениям светской жизни. По просьбе брата, по требованию короля он на несколько дней остался наедине со своей неизменной мыслью. И так как мысль эта становилась все более и более неколебимой, он решил в одно прекрасное утро посетить своего брата-кардинала, лицо очень важное: в свои двадцать шесть лет тот был уже два года кардиналом и, став сперва архиепископом Нарбоннским, достиг уже высших ступеней духовной иерархии благодаря своему высокому происхождению и выдающемуся уму.
Франсуа де Жуаез, которого мы уже выводили на сцену, чтобы он разъяснил сомнения Генриха Валуа относительно Суллы, Франсуа де Жуаез, молодой и светский, красивый и остроумный, был одним из примечательнейших людей того времени. Честолюбивый от природы, но в то же время осмотрительный из расчетливости и вследствие особого своего положения, Франсуа де Жуаез мог избрать себе девизом: «Мне всего мало», – и оправдать этот девиз.
Единственный, быть может, из всех придворных, – а Франсуа де Жуаез был прежде всего придворным, – он сумел обеспечить себе поддержку обоих государей – светского и духовного, от которых он зависел, как французский дворянин и как князь церкви: папа Сикст покровительствовал ему не менее, чем Генрих III, Генрих III – не менее, чем Сикст. В Париже он был итальянцем, в Риме – французом, повсюду отличаясь щедростью и ловкостью.
Конечно, одна лишь шпага того Жуаеза, который являлся главным адмиралом Франции, весила и значила больше. Но по губам кардинала скользила порою такая улыбка, что всем было видно: лишенный тяжелого оружия светских властителей, которым так хорошо владела рука его утонченно-изящного брата-адмирала, он умел пользоваться и даже злоупотреблять духовным оружием, врученным ему верховным главою церкви.
Кардинал Франсуа де Жуаез очень быстро разбогател – и благодаря своей доле родового наследия, и благодаря причитавшимся ему по его сану доходам. В те времена церковь многим владела, и владения ее были крупные. Когда же она оскудевала, то находила для своего пополнения источники, ныне иссякшие.
Поэтому Франсуа де Жуаез жил на широкую ногу. Если брат его горделиво окружал себя пышной свитой из военных, то в его приемных толпились священники, епископы, архиепископы. Став кардиналом, то есть князем церкви, он оказался по рангу выше своего брата и завел себе по итальянскому обычаю пажей, а по французскому – личную охрану. Но охрана и пажи отнюдь не стесняли его, а наоборот, обеспечивали ему еще большую свободу. Часто он окружал солдатами и пажами просторные крытые носилки, и из-за их занавесок высовывалась затянутая в перчатку рука его секретаря, а сам он, верхом, при шпаге, разъезжал по городу, переодетый, в парике, в огромных брыжах и сапогах со шпорами, радовавшими его своим звоном.
Итак, кардинал пользовался всеобщим уважением, ибо нередко случается, что когда чья-либо жизненная удача начинает расти, она обретает притягательную силу и, словно все ее атомы снабжены щупальцами, заставляет счастье других людей становиться своим сателлитом. По этой причине кардиналу придавали еще больший блеск и славное имя его отца, и недавнее неслыханное возвышение его брата Анна. К тому же он неуклонно следовал мудрому правилу скрывать от всех свою жизнь, выставляя напоказ свой ум. Поэтому его знали лишь с лучшей стороны, и даже в своей семье он слыл великим человеком, – а этого счастья лишены были многие земные владыки, обремененные славой и пользующиеся восхищением целого народа.
К этому прелату и отправился граф дю Бушаж после объяснения с братом и беседы с королем Франции. Но, как мы уже сказали, он не сразу, а лишь спустя несколько дней выполнил приказание короля и старшего брата.
Франсуа жил в красивом доме, стоящем в Сите. Огромный двор постоянно полон был всадников и носилок. Но прелат не мешал своим придворным толпиться и во дворах и в приемных. Сад его примыкал к берегу реки, куда выходила одна из калиток, а неподалеку от калитки всегда находилась лодка, которая без лишнего шума уносила его так далеко и так незаметно, как он только желал. И потому частенько случалось, что посетители тщетно ожидали прелата, так и не выходившего к ним под предлогом серьезного недомогания или наложенной им на себя суровой епитимьи. Так в славный город французского короля переносились нравы Италии, так между двумя рукавами Сены возникала Венеция.
Франсуа был горделив, но отнюдь не тщеславен. Друзей он любил как братьев, а братьев – почти как друзей. Будучи на пять лет старше дю Бушажа, он не скупился для него ни на добрые, ни на дурные советы, ни на улыбки, ни на деньги.
Но так как он великолепно умел носить свою кардинальскую мантию, дю Бушаж находил его красивым, благородным, почти устрашающим и чтил его, может быть, даже больше, чем самого старшего из трех братьев Жуаезов. Анри в своей блестящей кирасе и пышных галунах военного с трепетом повествовал о своей любви Анну, но он не осмелился бы исповедаться Франсуа.
Однако когда он направился к особняку кардинала, решение его было принято: он вполне откровенно побеседует сперва с исповедником, потом с другом.
Он вошел во двор, откуда как раз выходили несколько дворян, которым надоело домогаться, так и не получая ее, чести быть принятыми.
Он прошел через приемные залы, внутренние покои. Ему, как и другим, сказали, что у его брата – важное совещание. Но ни одному слуге не пришло бы в голову закрыть перед дю Бушажем дверь.
Итак, дю Бушаж прошел через все апартаменты и вышел в сад, настоящий сад римского прелата, полный тени, прохлады, благоухания, сад, подобный тем, которые можно доныне найти на вилле Памфиле и во дворцах Боргезе.
Анри остановился под купой деревьев. В то же мгновение решетчатая калитка, выходившая на реку, распахнулась и вошел какой-то человек, закутанный в широкий коричневый плащ. Следом за ним шел юноша, по-видимому, паж. Человек этот заметил дю Бушажа, слишком погруженного в раздумье, чтобы обратить на него внимание, и проскользнул между деревьями, стараясь, чтобы его не видел ни дю Бушаж, ни кто-либо другой.
Для Анри это таинственное появление прошло незамеченным. Лишь случайно обернувшись, он увидел, как незнакомец вошел в дом.
Прождав минут десять, он уже собирался, в свою очередь, вернуться туда же и расспросить какого-нибудь лакея – в котором часу может наконец появиться его брат, но тут к нему подошел слуга, видимо искавший его, и пригласил пройти в библиотеку, где его ожидает кардинал.
Анри без особой поспешности последовал за слугой, ибо предугадывал, что ему придется выдержать новую борьбу. Когда он вошел, камердинер облачал его брата-кардинала в одежду прелата, несколько, быть может, светского покроя, но изящную, а главное – удобную.
– Здравствуй, граф, – сказал кардинал. – Что нового, брат?
– Что касается наших семейных дел, то новости отличные, – сказал Анри. – Анн, как вы знаете, покрыл себя славой при отступлении из-под Антверпена и остался жив.
– Ты тоже, слава богу, жив и здоров, Анри!
– Да, брат.
– Вот видишь, – произнес кардинал, – господь бог хранит нас для некоего назначения.
– Брат мой, я так благодарен господу богу, что решил посвятить себя служению ему. Я и пришел поговорить с вами обстоятельно об этом своем решении. Оно, по-моему, уже вполне созрело, и я вам даже как-то о нем обмолвился.
– Ты еще не оставил этой мысли, дю Бушаж? – спросил кардинал, причем у него вырвалось восклицание, по которому Жуаез понял, что ему предстоит выдержать бой.
– Не оставил, брат.
– Но это невозможно, Анри, разве тебе не говорили?
– Я не слушал того, что мне говорили, брат, ибо голос более властный звучит во мне и не дает мне слушать слов, пытающихся отвратить меня от бога.
– Ты достаточно сведущ в мирских делах, брат, – произнес кардинал глубоко серьезным тоном, – чтобы верить, будто голос этот и вправду – глас божий. Наоборот, я утверждаю это, в тебе говорит самое что ни на есть мирское чувство. Бог не имеет ко всему этому ни малейшего касательства, поэтому «не поминай имени его всуе», а главное – не принимай голоса земного за глас неба.
– Я их и не смешиваю друг с другом, брат, я хочу лишь сказать, что некая непреодолимая сила влечет меня к уединению вдали от мира.
– Ну и прекрасно, Анри, это выражения точные. Так вот, дорогой, вот что ты должен сделать. Вняв твоим словам, я сделаю тебя счастливейшим из людей.
– Спасибо, о, спасибо вам, брат!
– Выслушай меня, Анри. Тебе надо взять побольше денег, двух берейторов и путешествовать по всей Европе, как подобает сыну такого дома, к какому мы принадлежим. Ты побываешь в далеких странах, в Татарии, даже в России, у лапландцев, у всех сказочных народов, никогда не видящих солнца. Ты станешь все глубже погружаться в свои мысли, пока наконец подтачивающий тебя червь не насытится или не умрет.., тогда ты возвратишься к нам.
Анри, который сперва сел, теперь встал с видом еще более серьезным, чем у его брата.
– Вы, – сказал он, – не поняли меня, монсеньер.
– Прости, Анри, ты же сам сказал: уединение вдали от мира.
– Да, я так сказал, но под уединением вдали от мира я подразумевал монастырь, брат мой, а не путешествие. Путешествовать – это значит все же пользоваться жизнью, а я стремлюсь претерпеть смерть, если же нет, то хотя бы насладиться ее подобием.
– Что за нелепая мысль, позволь сказать тебе это, Анри! Ведь тот, кто стремится к уединению, может достигнуть этого где угодно. Ну, хорошо, пусть даже монастырь. Я понимаю, что ты пришел поговорить со мной об этом. Я знаю весьма ученых бенедиктинцев, весьма изобретательных августинцев, живущих в обителях, где весело, нарядно, не строго и удобно! Среди трудов, посвященных наукам и искусствам, ты приятно проведешь год в очень хорошем обществе, что очень важно, ибо нельзя в этом мире общаться с чернью, и если по истечении этого года ты будешь упорствовать в своем намерении, тогда, милейший мой Анри, я не стану больше тебе препятствовать и сам открою перед тобой дверь, которая безболезненно приведет тебя к вечному спасению.
– Вы решительно не понимаете меня, брат, – ответил, покачав головой, дю Бушаж, – или, вернее, ваш великодушный ум не хочет меня понять. Я хочу не такого места, где весело, не такой обители, где приятно живется, – я хочу строгого заточения, мрака, смерти. Я хочу принять на себя обеты, такие обеты, которые оставили бы мне одно лишь развлечение – рыть себе могилу, читать бесконечную молитву.
Кардинал нахмурился и встал.
– Да, – сказал он, – я тебя отлично понял, однако старался бороться с твоим безумным решением, противодействуя тебе безо всяких фраз и диалектики. Но ты вынуждаешь меня говорить по-другому. Так слушай.
– Ах, брат, – сказал Анри безнадежным тоном, – не пытайтесь убедить меня, это невозможно.
– Брат, я буду говорить прежде всего во имя божие, во имя бога, которого ты оскорбляешь, утверждая, что он внушил тебе это мрачное решение: бог не принимает безрассудных жертв. Ты слаб, ты приходишь в отчаяние от первых же горестей: как же бог может принять ту, почти недостойную его жертву, которую ты стремишься ему принести?
Анри сделал движение.
– Нет, я больше не стану щадить тебя, брат, ведь ты-то никого из нас не щадишь, – продолжал кардинал. – Ты забыл о горе, которое причинишь и нашему старшему брату, и мне…
– Простите, – прервал Анри, и лицо его покраснело, – простите, монсеньер, разве служение богу дело такое мрачное и бесчестное, что целая семья облекается из-за этого в траур? А вы, брат мой, вы сами, чье изображение я вижу в этой комнате, украшенное золотом, алмазами, пурпуром, разве вы не честь и не радость для нашего дома, хотя избрали служение владыке небесному, как мой старший брат служит владыкам земным?
– Дитя! Дитя! – с досадой вскричал кардинал. – И вправду можно подумать, что ты рехнулся. Как! Ты сравниваешь мой дом с монастырем? Сотню моих слуг, всех моих егерей, моих дворян и мою охрану с кельей да веником – единственным оружием и единственным богатством монастыря? Да ты обезумел! Разве ты не сказал только сейчас, что отвергаешь все эти излишества, которые мне необходимы, – картины, драгоценные сосуды, роскошь и шум? Разве ты, подобно мне, испытываешь желание и надеешься увенчать себя тиарой святого Петра? Вот это карьера, Анри, к этому стремятся, за это борются, этим живут. Но ты! Ты ведь жаждешь мотыги землекопа, лопаты траписта, ямы могильщика. Ты отвергаешь воздух, радость, надежду. И все это – мне просто стыдно за тебя, мужчину, – лишь потому, что ты полюбил женщину, которая тебя не любит! Право же, Анри, ты позоришь наш род!
– Брат! – вскричал молодой человек, весь бледный, с мрачным огнем в глазах, – может быть, вы предпочли бы, чтобы я размозжил себе череп выстрелом из пистолета или же воспользовался своим почетным правом носить шпагу и вонзил ее в свою грудь? Ей-богу, монсеньер, если вы, кардинал и князь церкви, дадите мне отпущение этого смертного греха, то дело будет сделано в один миг, – вы даже не сможете додумать чудовищной, недостойной мысли, что я позорю наш род – чего, слава богу, никогда не сделает ни один Жуаез.
– Ну, ну, Анри! – сказал кардинал, привлекая к себе брата и крепко обнимая его. – Ну, дорогой наш, всеми любимый мальчик, забудь мои слова, прости тех, кому ты дорог. Выслушай меня, я умоляю тебя, как эгоист: как ни редко это случается на земле, но всем нам выпала счастливая участь – у кого удовлетворено честолюбие, кого бог благословил разнообразными дарами, украшающими нашу жизнь. Так не отравляй же, молю тебя, Анри, смертельным ядом своего отречения от всех земных благ счастье своей семьи. Подумай о слезах отца, подумай, что все мы будем носить на челе черное пятно траура, в который ты хочешь нас ввергнуть. Заклинаю тебя, Анри, дай себя уговорить: монастырь не для тебя. Я не стану говорить тебе, что ты там умрешь: ведь ты, несчастный, ответишь мне на это лишь улыбкой, значение которой – увы! – будет слишком ясным. Нет, я скажу тебе, что монастырь хуже могилы: в могиле гаснет только жизнь, в монастыре – разум. В монастыре чело не поднимается к небу, а никнет к земле. Сырость низких сводов постепенно проникает в кровь, доходит до мозга костей, и затворник превращается в еще одну гранитную статую – а их у него в монастыре и без того достаточно. Брат мой, брат, – берегись: у нас впереди совсем немного лет, у нас всего одна молодость. Так вот, ты не заметишь, что прошли твои юные годы, ибо тобой владеет жестокая скорбь. Но в тридцать лет ты будешь мужчиной, придет пора зрелости, остатки скорби твоей развеются, и ты захочешь возвратиться к жизни, а будет уже поздно: ты станешь мрачным, непривлекательным, болезненным, в сердце у тебя погаснет всякое пламя, взор уже не будет метать искр. Те, к кому тебя повлечет, будут бежать от тебя, как от гроба повапленного, в черную глубь которого никто не захочет бросить взгляда. Анри, я говорю с тобой, как друг, голос мой – голос мудрости. Послушайся меня.
Юноша стоял молча, неподвижно. У кардинала появилась надежда, что он растрогал его и поколебал в нем решимость.
– Ну вот, Анри, попробуй другое средство. В сердце твоем – отравленная стрела:
– что ж, ходи с ней повсюду, смешивайся с шумной толпой, бывай на всех празднествах, принимай участие в наших пирах. Подражай раненому оленю, который мчится сквозь чащи, леса, кустарники, заросли, стараясь освободиться от стрелы, торчащей в ране: иногда стрела выпадает.
– Брат мой, смилуйтесь, – сказал Анри, – не настаивайте больше. То, чего я у вас прошу, не минутный каприз, не внезапное решение: я медленно, мучительно обдумал все. Брат мой, во имя неба, заклинаю вас даровать мне милость, о которой я молю.
– Ну говори же, какая такая милость тебе нужна?
– Льготный срок.
– Для чего?
– Для сокращения времени послушничества.
– Ах, я так и знал, дю Бушаж, даже в своем ригоризме ты человек мирской, бедный мой друг. О, я знаю, какие доводы ты станешь мне приводить! Но все равно ты остаешься человеком нашего суетного света: ты похож на тех молодых людей, которые идут на войну добровольцами и жаждут огня, пуль, рукопашных схваток, но не согласны на рытье траншей и подметанье палаток. Тут уж можно надеяться, Анри, тем лучше, тем лучше!
– Я на коленях умоляю вас об этой льготе, брат мой!
– Обещаю тебе ее, я напишу в Рим. Ответ придет не раньше чем через месяц. Но взамен ты мне тоже кое-что обещай.
– Что?
– Не отказываться в течение этого месяца ни от одного удовольствия, которое тебе представится. И если через месяц ты не откажешься от своего намерения, Анри, я сам вручу тебе это разрешение. Доволен ты теперь или у тебя есть еще какая-нибудь просьба?
– Нет, брат мой, спасибо. Но месяц – это так долго, проволочки меня убивают!
– А пока, брат, начнем развлекаться. И для начала не согласишься ли ты со мной позавтракать? У меня сегодня утром будет приятное общество.
И прелат улыбнулся с таким видом, которому позавидовал бы самый светский кавалер из фаворитов Генриха III.
– Брат… – начал было возражать дю Бушаж.
– Никаких отказов не принимаю: из родственников твоих тут один я. Ведь ты только сейчас возвратился из Фландрии, и своего хозяйства у тебя еще нет.
С этими словами кардинал поднялся и отдернул портьеру, за которой находился роскошно обставленный просторный кабинет.
– Войдите, графиня, помогите мне уговорить графа дю Бушажа остаться с нами.
Но в то мгновение, когда кардинал приподнял портьеру, Анри увидел полулежащего на подушках пажа, который недавно вошел вместе с тем дворянином в калитку у реки, и в этом паже еще до того, как прелат открыто объявил его пол, он узнал женщину.
Им овладел какой-то внезапный страх, чувство неодолимого ужаса, и пока светский любезник кардинал выводил за руку прекрасного пажа, Анри дю Бушаж устремился прочь из комнаты, так что когда Франсуа вернулся в сопровождении дамы, улыбающейся при мысли о том, что она вернет чье-то сердце в мир живых людей, комната была пуста.
Франсуа нахмурился и, сев за стол, заваленный письмами и бумагами, быстро написал несколько строк.
– Будьте так добры, позвоните, дорогая графиня, – сказал он, – звонок у вас под рукой.
Паж повиновался.
Вошел доверенный камердинер.
– Пусть кто-нибудь из курьеров тотчас же сядет на коня, – сказал Франсуа, – и отвезет это письмо господину главному адмиралу в Шато-Тьерри.
Глава 22.
СВЕДЕНИЯ О Д'ОРИЛЬИ
На следующий день, когда король работал в Лувре с суперинтендантом финансов, пришли ему сообщить, что г-н де Жуаез-старший только что приехал из Шато-Тьерри и ожидает его в кабинете для аудиенций с поручением от монсеньера герцога Анжуйского.
Король тотчас же бросил дела и устремился навстречу своему любимому другу.
В кабинете находилось немало офицеров и придворных. В тот вечер явилась сама королева-мать в сопровождении своих фрейлин, а эти веселые девицы были как бы солнцами, вокруг которых постоянно кружились спутники.
Король протянул Жуаезу руку для поцелуя и довольным взглядом окинул собравшихся.
У входной двери на обычном месте стоял Анри дю Бушаж, строго выполнявший свои служебные обязанности.
Король поблагодарил его и дружелюбно кивнул ему головой, на что Анри ответил низким поклоном.
От этих знаков королевской благосклонности Жуаезу вскружило голову, и он издали улыбнулся брату, не приветствуя его все же слишком заметно, дабы не нарушить этикета.
– Сир, – сказал Жуаез, – я послан к вашему величеству монсеньером герцогом Анжуйским, только что вернувшимся из Фландрского похода.
– Брат мой здоров, господин адмирал? – спросил король.
– Настолько, сир, насколько это позволяет его душевное состояние. Не скрою от вашего величества, что монсеньер выглядит не очень хорошо.
– Ему необходимо развлечься после постигшего его несчастья, – сказал король, очень довольный тем, что может упомянуть вслух о неудаче своего брата, делая при этом вид, что жалеет его.
– Я думаю, что да, сир.
– Нам говорили, что поражение было жестокое.
– Сир…
– Но что благодаря вам значительная часть войска была спасена. Благодарю вас, господин адмирал, благодарю. А бедняга Анжу хотел бы нас видеть?
– Он пламенно желает этого, сир.
– Отлично, мы с ним увидимся. Вы согласны, сударыня? – сказал Генрих, оборачиваясь к Екатерине, чье лицо упорно не выдавало терзаний сердца.
– Сир, – ответила она, – я бы одна отправилась навстречу сыну. Но раз ваше величество готовы присоединиться ко мне в этом порыве сердечных чувств, путешествие станет для меня приятной прогулкой.
– Вы отправитесь с нами, господа, – обратился король к придворным. – Мы выедем завтра, ночевать я буду в Мо.
– Так я, сир, вернусь к монсеньеру с этой радостной вестью?
– Ну, нет! Чтоб вы так скоро покинули меня? Нет, нет. Я вполне понимаю, что к представителю дома Жуаезов мой брат чувствует симпатию и хочет видеть его при себе, но ведь Жуаезов у нас два… Слава богу!.. Дю Бушаж, пожалуйста, поезжайте в Шато-Тьерри.
– Сир, – спросил Анри, – позволено ли будет мне, после того как я извещу монсеньера герцога Анжуйского о приезде вашего величества, возвратиться в Париж?
– Вы поступите, как вам заблагорассудится, дю Бушаж, – сказал король.
Анри поклонился и пошел к выходу. К счастью, Жуаез все время следил за ним.
– Разрешите мне, сир, сказать брату несколько слов? – спросил он.
– Конечно. Но в чем дело? – понизив голос, спросил король.
– Дело в том, что он хочет в один миг выполнить поручение и в один же миг возвратиться, а это противоречит моим планам, сир, и планам господина кардинала.
– Иди же и поскорее спровадь этого влюбленного безумца.
Анн побежал за братом и нагнал его в прихожих.
– Итак, – сказал Жуаез, – ты очень торопишься выехать, Анри?
– Ну, конечно, брат.
– Потому что хочешь поскорее вернуться?
– Это правда.
– Значит, ты рассчитываешь пробыть в Шато-Тьерри лишь самое короткое время?
– Как можно меньше.
– Почему?
– Там, где развлекаются, брат, мне не место.
– Как раз наоборот, Анри, именно потому что монсеньер герцог Анжуйский должен устраивать для двора празднества, тебе бы и следовало остаться в Шато-Тьерри.
– Для меня это невозможно, брат.
– Из-за твоего желания удалиться от мира, жить в суровом затворничестве?
– Да, брат.
– Ты обращался к королю с просьбой о льготном сроке?
– Кто тебе об этом сказал?
– Да уж я знаю.
– Это верно, я ходил к королю.
– Ты не получишь льготы.
– Почему, брат?
– Потому что королю совсем неудобно лишаться такого слуги, как ты.
– Тогда наш брат-кардинал сделает то, что его величеству не угодно будет сделать.
– И все из-за какой-то женщины!
– Анн, умоляю тебя, не настаивай.
– Хорошо, успокойся, не стану. Но давай же наконец поговорим начистоту. Ты едешь в Шато-Тьерри. Так вот, вместо того чтобы возвращаться так поспешно, как тебе хотелось бы, ты – таково мое желание – подожди меня на моей квартире. Мы давно уже не жили вместе. Мне надо, пойми это, побыть наконец с тобой.
– Брат, ты едешь в Шато-Тьерри развлекаться. Брат, если я останусь в Шато-Тьерри, я все тебе отравлю.
– О, ничего подобного! Я ведь не так податлив, у меня счастливая натура, весьма способная совладать с твоим унынием.
– Брат…
– Позвольте, граф, – сказал адмирал с властной настойчивостью, – здесь я представляю вашего отца, и я требую, чтобы вы ждали меня в Шато-Тъерри. Там у меня есть квартира, где вы будете как у себя дома. Она в первом этаже, с выходом в парк.
– Раз вы приказываете, брат… – покорно вымолвил Анри.
– Называйте это как вам угодно, граф, желанием или приказанием, но дождитесь меня.
– Я подчиняюсь вам, брат.
– И я уверен, что ты не будешь на меня в обиде, – добавил Жуаез, сжимая юношу в объятиях.
Тот с некоторым раздражением уклонился от поцелуя, велел подавать лошадей и тотчас же уехал в Шато-Тьерри.
Он мчался, охваченный гневом человека, чьи планы оказались внезапно нарушенными, то есть просто пожирая пространство.
В тот же вечер, еще засветло, он поднимался на холм, где расположен Шато-Тьерри, у подножия которого течет Марна.
Имя его открыло ему ворота замка, где жил принц. Что же касается аудиенции, то ее пришлось дожидаться более часа.
Одни говорили, что принц в своих личных покоях, кто-то сказал, что он спит, камердинер высказал предположение, что он занимается музыкой.
Но никто из слуг не был в состоянии дать точный ответ.
Анри настаивал на скорейшем приеме, чтобы уже не думать о поручении короля и всецело предаться своей скорби.
По его настоянию, а также потому, что он и брат его были известны как личные друзья герцога, Анри впустили в одну из гостиных второго этажа.
Прошло полчаса, стали постепенно сгущаться сумерки.
В галерее послышались тяжелые шаркающие шаги герцога Анжуйского. Анри узнал их и приготовился выполнить положенный церемониал.
Но принц, который, видимо, очень торопился, сразу же избавил посланца от всяких формальностей, – он взял его за руку и поцеловал.
– Здравствуйте, граф, – сказал он, – зачем это вас потревожили и заставили ехать к бедняге побежденному?
– Король прислал меня, монсеньер, предупредить вас, что, горя желанием видеть ваше высочество и в то же время не мешать вашему отдыху после стольких треволнений, его величество сам выедет к вам навстречу и явится в Шато-Тьерри не позже чем завтра.
– Король завтра приедет! – вскричал Франсуа, не будучи в состоянии скрыть некоторой досады.
Но он тотчас же спохватился.
– Завтра, завтра! Но ведь ни в замке, ни в городе ничего не будет готово для встречи его величества!
Анри поклонился, как человек, передающий какое-то решение, но отнюдь не призванный о нем рассуждать.
– Их величество так торопятся свидеться с вашим высочеством, что они и думать не могут о неудобствах.
– Ладно, ладно! – произнес скороговоркой принц. – Значит, мне надо действовать в два раза быстрее. Я вас оставляю, Анри. Спасибо за быстроту: как вижу, вы очень торопились, отдыхайте.
– У вашего высочества больше нет никаких приказаний? – почтительно спросил Анри.
– Никаких. Ложитесь спать. Ужин принесут вам в комнату, граф. Я сегодня не ужинаю: мне нездоровится да и на душе неспокойно. Нет ни аппетита, ни сна, от этого жизнь моя довольно мрачная, и вы сами понимаете, я не могу заставить кого бы то ни было принимать в ней участие. Кстати, слышали новость?
– Нет, монсеньер. Какую новость?
– Орильи заеден волками.
– Орильи! – с удивлением воскликнул Анри.
– Ну да.., заеден! Странное дело: все близкие мне существа плохо кончают. Доброй ночи, граф, спите спокойно.
И принц поспешно удалился.
Глава 23.
СОМНЕНИЯ
Анри сошел вниз и, проходя через прихожие, нашел там много знакомых офицеров, которые окружили его и, проявляя самые дружеские чувства, предложили провести дю Бушажа в комнаты его брата, расположенные в одном из углов замка.
Герцог отвел Жуаезу на время его пребывания в Шато-Тьерри библиотеку.
Две гостиных, обставленных еще в царствование Франциска I, сообщались друг с другом и примыкали к библиотеке, которая выходила в сад.
Жуаез, человек ленивый, но весьма образованный, велел поставить свою кровать в библиотеке: под рукой у него была вся наука, открыв окно, он мог наслаждаться природой. Натуры утонченные стремятся полностью вкушать радости жизни, а утренний ветерок, пение птиц и аромат цветов придают новую прелесть триолетам Клемана Маро или одам Ронсара.
Анри решил оставить здесь все как было не потому, что он сочувствовал поэтическому сибаритству брата, а просто из равнодушия, ибо ему было все равно, где находиться.
Но в каком бы состоянии духа ни пребывал граф, он, приученный с малых лет неукоснительно выполнять свой долг в отношении короля или принцев французского королевского дома, обстоятельно разузнал, в какой части дворца живет герцог с тех пор, как он возвратился во Францию.
Счастливый случай послал Анри отличного чичероне. Это был тот юный офицер, чья нескромность раскрыла герцогу тайну графа в одной фландрской деревушке, где мы устроили нашим героям краткую остановку. Этот офицерик не покидал принца с момента его возвращения и мог превосходно осведомить обо всем Анри.
По прибытии в Шато-Тьерри принц стал сперва искать шумных развлечений. Тогда он поселился в парадных покоях, принимал и утром и вечером, днем охотился в лесу на оленей или в парке на сорок. Но после того как до принца неизвестно каким путем дошла весть о смерти Орильи, принц уединился в отдельном павильоне, расположенном в середине парка. Павильон этот, обиталище почти недоступное, куда могли проникать лишь близкие приближенные принца, был совершенно скрыт среди зелени деревьев и едва виднелся под огромными буками сквозь гущу кустарников.
Принц уже два дня тому назад удалился в этот павильон. Те, кто его не знал, говорили, что он захотел наедине предаваться горю, которое причинила ему смерть Орильи. Те, кто хорошо знал его, утверждали, что в этом павильоне он предается каким-нибудь ужасным и постыдным деяниям, которые в один прекрасный день выплывут на свет божий. Оба эти предположения были тем более вероятны, что принц, видимо, приходил в отчаяние, когда какое-либо дело или чье-либо посещение призывали его в замок. Как только это дело или этот визит заканчивались, он возвращался в свое уединение. В павильоне ему прислуживали только два камердинера, находившиеся при нем с детских лет.
– Выходит, – сказал Анри, – что празднества будут не очень-то веселые, раз принц в таком расположении духа.
– Разумеется, – ответил офицер, – ведь каждый постарается выразить сочувствие принцу, уязвленному в своей гордости и потерявшему друга.
Анри продолжал, сам того не желая, расспрашивать и находил в этом непонятный для него самого интерес. Смерть Орильи, которого он знал при дворе и снова увидел во Фландрии; странное равнодушие, с которым принц сообщил ему о своей утрате; затворническая жизнь, начатая принцем, как утверждали, с тех пор, как он узнал о смерти Орильи, – все это для Анри вплеталось каким-то загадочным для него образом в ту таинственную и темную ткань, на которой с некоторых пор вышивались события его жизни.
– И вы говорите, – спросил он у офицера, – что никто не знает, откуда принц получил известия о смерти Орильи?
– Никто.
– Но, в конце-то концов, – настаивал он, – разве на этот счет не ведутся никакие разговоры?
– О, конечно, – ответил офицер, – правду ли, неправду, а что-нибудь, как вы сами понимаете, всегда рассказывают.
– Так что же все-таки говорят?
– Говорят, что принц охотился в лозняке у реки и что он отделился от других охотников – он ведь все делает по внезапному порыву, и охота его захватывает, как игра, как битва, как горе, – но вдруг возвратился, видимо, чем-то крайне расстроенный. Придворные стали расспрашивать его, думая, что речь идет просто о каком-нибудь злоключении на охоте. В руках у принца было два свертка с золотыми монетами. «Подумайте только, господа, – сказал он прерывающимся голосом, – Орильи умер, Орильи заели волки». Никто не хотел верить. «Нет, нет, – сказал принц, – черт меня побери, если это не так: бедняга всегда лучше играл на лютне, чем ездил верхом. Кажется, лошадь его понесла, он упал в какую-то рытвину и убился. На другое утро двое путников, проходивших мимо этой рытвины, нашли тело, наполовину обглоданное волками. В доказательство того, что все произошло именно так и что воры тут не замешаны, – вот два свертка с золотом, они были найдены на нем и честно возвращены». Но так как никто не видел людей, принесших эти свертки, – продолжал офицер, – все подумали, что они переданы были принцу теми двумя путниками, которые встретили его на берегу реки, узнали и сообщили о смерти Орильи.
– Все это очень странно, – пробормотал Анри.
– Тем более странно, – продолжал прапорщик, – что говорят, – правда это или выдумка? – будто принц открывал калитку парка у буковых зарослей и в нее проскользнули две тени. Значит, принц впустил в парк каких-то двух человек – вероятно, тех самых путников. С той поры принц и удалился в павильон, и мы теперь видим его лишь изредка.
– А этих путников так никто и не видел? – спросил Анри.
– Я, – сказал офицер, – когда ходил к принцу узнать вечерний пароль для дворцовой охраны, – я встретил какого-то человека, который, по-моему, не принадлежит к дому его высочества. Но лица его я не видел, этот человек при виде меня отвернулся и надвинул на глаза капюшон своей куртки.
– Капюшон своей куртки?
– Да, человек этот походил на фламандского крестьянина и, сам не знаю почему, напомнил мне того, кто был с вами, когда мы встретились во Фландрии.
Анри вздрогнул. Замечание офицера показалось ему связанным с тем глухим, но упорным интересом, который вызывал у него этот рассказ. И ему, видевшему, как Диана и ее спутник поручены были Орильи, пришло на ум, что он знает обоих путников, сообщивших принцу о гибели злосчастного музыканта.
Анри внимательно поглядел на офицера.
– А когда вам показалось, будто вы узнаете этого человека, что вы подумали, сударь? – спросил он.
– Вот что я думаю, – ответил офицер, – но не берусь ничего утверждать. Принц, наверно, не отказался от своих планов насчет Фландрии. Поэтому он содержит там соглядатаев. Человек в шерстяном верхнем камзоле один из таких шпионов; в пути он узнал о несчастном случае с музыкантом и принес два известия сразу.
– Это возможно, – задумчиво сказал Анри, – Но что делал этот человек, когда вы его видели?
|
The script ran 0.015 seconds.