1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
– Что мне делать? Что делать? Нет, это сумасшествие…
Но Прохор, зная противоборство Нины, ни в чем теперь с нею не советовался, он вовсе выключил ее из своего обихода, отгородился от нее стеной оскорбительного молчания и грубых фраз, ходил возле нее с выпущенными, как одичалый кот, когтями.
Нина остро чувствовала это, но, замыкаясь в свой собственный мир, переживала беду молча. Она все‑таки решила встать по отношению к мужу на путь борьбы. То есть обратиться к тем же практическим мероприятиям, что и прежде, но в широком масштабе. Иного пути умерить алчность, защитить трудящихся и этим самым предотвратить гибель всего дела – она не видела. Приступая вместе с Протасовым к организации крупных работ, она очень боялась опасных для себя последствий. Она знала, что до крайних пределов взбесит мужа, что пьяный муж может убить ее своими руками или подослать убийц.
Такому предчувствию Нины, может быть и преждевременно и, пожалуй, очень жестоко, помог Протасов.
Однажды поехал он вместе с Ниной на одну из таежных речонок, где им были открыты графитные залежи.
– Ты можешь здесь начать свое выгодное дело, – сказал Протасов. – Эту мою находку я пока в секрете держу. Богатый графитом участок я дарю тебе, Нина. Но… Надо все обдумать, все взвесить. Дело в том, что Прохор Петрович для меня перестал существовать как человек, как цельная личность. Ореол гениальности, которым я был вначале обольщен, окончательно померк в нем. Та глупость, которую он делает сейчас, обнаруживает в Прохоре Петровиче, прости за выражение, потерявшего совесть готтентота. На двадцать процентов снизить рабочим заработок, на два часа удлинить день, ведь это черт его знает что!.. Теперь надо ожидать новой забастовки.., новых расстрелов. Но я предвижу, что Прохор Петрович или будет убит рабочими, или уничтожит себя сам. Это ясно. И вот теперь, самое главное. – Голос Протасова задрожал, грудь вздымалась взволнованно. – Любишь ты меня?
Вопрос поставлен открыто, от судьбы к судьбе, и для Нины совершенно неожиданно.
– Да, – без запинки ответила Нина. Протасов вовсе не предвидел столь быстрого ответа и, еще более волнуясь, спросил:
– Можешь ты быть моей женой?
– Нет. Я продолжаю любить Прохора, я чувствую с ним внутреннюю связь, я не в силах расторгнуть ее.
Они сидели у костра пред кипящим чайником. Трое сопровождавших их стражников обедали возле другого костра, в отдалении.
Притворяясь хладнокровным, Протасов достал из кармана бумажник, из бумажника докладную записку прокурора Стращалова на имя министра юстиции об убийстве Анфисы Козыревой, молча подал эту записку Нине, а сам пошел купаться.
Нина читала долго, из глаз ее капали слезы прямо на бумагу, чернила расплывались, и плыла пред Ниной прошедшая юность ее. «Бедная Анфиса, бедная я!» – вздыхала Нина, и душевный мрак окутывал ее сплошным туманом.
Освежившийся и как будто еще более спокойный, Протасов сидел подле нее.
– Таинственные слухи об убийстве милой Анфисы моим мужем мне давно знакомы, – и Нина подчеркнуто набожно перекрестилась. – Но я им, дорогой Андрей, все‑таки не верю. Уж ты прости меня. Может быть, тебе это неприятно, как неприятно и то, что я помолилась за душу мученицы… Но уж.., я такая.
Протасов, перестав притворяться спокойным, задышал чрез ноздри, бурно.
– Я имею и другие доказательства того, что убийца Анфисы – Прохор.
Нина не ответила.
Не понимая, почему Нина молчит, Протасов начинал раздражаться. Ему страстно хотелось, чтоб Нина так же крепко поверила, что муж ее убийца, как в это верил он, Протасов.
– На пристани я встретился с политическим ссыльным Шапошниковым, родным братом того, который сгорел вместе с Анфисой, – чуть вздрагивающим голосом сказал Протасов. – Этот Шапошников теперь служит у нас в конторе. У него предсмертные письма брата. В них…
– Ах, не верю я ни вашим Шапошниковым, ни вашим прокурорам! – раздраженно прервала Нина. – Я верю здравому рассудку. Прохор до безумия любил Анфису, поэтому он не мог ее убить. Он скорей себя бы убил.
– Отелло тоже любил Дездемону. А между тем…
– Это выдумал Шекспир. Он лжец!
– Это не выдумка. Это неписаный закон Человеческих страстей.
Вновь наступило, как до отказа натянутая струна, тугое молчание.
– Итак, это твое последнее слово?
– Да, последнее. При сложившихся обстоятельствах я не могу быть твоей женой. Тем более что наши верования идут слишком разными путями.
– Ах, Нина! Мне скучно десять раз доказывать тебе одно и то же. Прямо до чертиков…
– Вот, ты говоришь – борьба требует жертв, крови. Отец Александр говорит, что борьба должна быть бескровной, идейной. Где же правда? Эта разноречивость утверждений прямо ужасна. Она угнетает, мучает меня.
– Брось, Нина! Твоя игра в наивность, прости, начинает раздражать меня. Ты прекрасно понимаешь, где правда. Но тебе, рожденной в богатстве… Погоди, погоди! Дай кончить. Твой либерализм, конечно, – красивый жест. Твой альтруизм есть результат поповского запугивания тебя каким‑то страшным судом, каким‑то «тем светом». При всех твоих плюсах натуры в тебе много наследственных минусов, в которых ты в сущности и не повинна. Ты дочь богача и не могла быть иною.
Нина в упор смотрела на Протасова большими печальными глазами. Протасов, больно стегая Нину словами, залюбовался ею. «Какая ты красавица!..» – чуть не проговорил он вслух.
– Спасибо за лекцию… Но я ведь не курсистка, Андрей, – иронически сказала Нина.
– Так что же ты от меня все‑таки требуешь? – внезапно загораясь, почти вскрикнула она.
Протасов привстал с земли на колени и, заложив руки в карманы штанов, приготовился высказать свою мысль до конца.
– Я требую того, чего ты не в состоянии исполнить, – с грустью начал он и сделал маленькую паузу. – Я требую, чтоб ты все свое имущество отдала на борьбу освобождения народа. Я требую, чтобы ты стала такой же неимущей, как и я. Ты
погляди, какие муки терпят так называемые «царские преступники». Ими переполнены тюрьмы, каторга, ссылка. Я весь заработок отдаю им. У меня за душой ни гроша… Я требую.., не требую, а нижайше прошу тебя стать ради высокой цели нищей. – Он опять сделал паузу, подкултыхал на коленях к взволнованной Нине, неосторожно опрокинул бутылку бургундского в взял Нину за руку:
– Тогда мы, равные с тобой во всем, начали бы новую жизнь. Твоя совесть, Нина, стала бы сразу спокойной, и в этом ты обрела бы большое для себя счастье. Но нет, – вздохнул Протасов, выпустил ее руку, закрыл глаза и отвернулся. – Этого никогда не будет. Нет…
Тогда Нина бросилась ему на грудь, заплакала и сквозь слезы засмеялась.
– Андрей, Андрей!.. Какой ты чистый, какой ты замечательный!..
– Я грязный, я обыкновенный… Меня даже упрекают, что я пляшу под дудку капитала… Нет, плохой я революционер… – с холодным равнодушием принимая ее ласки, сурово ответил Протасов. Он поднял бутылку, взболтнул ее. – Вот.., и бутылку опрокинул. Все вытекло, – сказал он, пробуя улыбнуться. И вдруг почувствовал, как внезапно, от близости любимой женщины, все забурлило в нем, кровь одуряющим вином бросилась от сердца по всем жилам. Он – красный, растерянный – хотел впервые обнять Нину, но все‑таки сдержался.
– А хочешь, я нарисую тебе другой проект возможного существования? – утирая слезы и бодро улыбаясь, сказала Нина.
– Да. Хочу. Глаза Нины загорелись творческим воодушевлением:
– Я забираю Верочку, забираю все свои ценности, говорю Прохору: «До свиданья, я тебя не люблю, я покидаю тебя навсегда». Затем уезжаю с тобой, Андрей, к себе на родину. У меня же там богатейшие дела, сданные на срок в аренду. Есть и золотые прииски. Мы на этих насиженных местах организуем с тобой широкую общественную работу. Мы все свои предприятия передаем рабочим. Пусть они будут настоящими хозяевами, а нам с тобой платят жалованье, ну, ну хоть по десяти тысяч в год каждому из нас. И ты будешь мой муж, и я буду женой тебе.
– И мы будем жить так, пока нас не арестуют, – с насмешливой жалостью улыбнулся Протасов и поцеловал Нине руку. – А нас арестуют ровно через месяц после того, как мы сделаем рабочих хозяевами. Нас засадят в тюрьму, рабочих разгонят, богатство отберут в казну. Вот и все. Ты этого хочешь?
– Нет, я этого не хотела бы, – чрез силу засмеялась Нина.
Но вот она вся изменилась: как будто сойдя со сцены и сбросив костюм актрисы, она оделась в свой обычный наряд. Лицо ее стало серьезным, в глазах появился особый блеск душевного подъема.
Протасов отступил на шаг, с боязливым интересом взглянул на нее.
– Милый Андрей! – сказала она решительным голосом. – Не верь ничему, что ты от меня только что слышал. Это – фантазия девчонки. Стать по твоему рецепту нищей я не могу и не желаю. Нет, нет! Я должна жить и умереть в том звании, в которое поставила меня воля бога.
Протасов сразу почувствовал, как между ним и Ниной встала стена неистребимых противоречий. Он понял, что эту стену нечего и пытаться свалить. Его брови гневно были сдвинуты, и выразительные губы обвисли в углах. Лицо стало желтым, больным.
– Андрей, милый! Ты уже не молод. Твоя голова вот‑вот поседеет. И здоровье твое стало сдавать. Тебе не к лицу принадлежать к касте революционеров‑безбожников. – Нина порывисто приблизилась к Протасову, скрестила в мольбе руки, и голос ее зарыдал:
– Заклинаю тебя, будь добрым христианином! Окинь большим своим умом тот путь, куда зовет Христос. Прими этот путь – он зовется Истиной. И жизнь твоя пойдет в добром подвиге. А сам ты…
– Простите, Нина Яковлевна, – резко отвернулся от нее Протасов. – После стольких лет, проведенных с вами, после стольких моих с вами бесед на пользу вашего развития мне крайне печально, поверьте, крайне печально видеть в вашем лице новоявленную квакершу! Простите, но этот тип женщины давным‑давно устарел. Я теперь ясно вижу, какой вы друг рабочих…
У Нины повисли руки. Протасов отошел от нее и крикнул стражникам:
– Ребята! Пора!..
Доктор ездил от Прохора к Петру Данилычу, от сына к отцу. Впрочем, старик мало нуждался в помощи доктора. Он предъявил Прохору требование о выдаче его собственных, Петра Данилыча, денег. Прохор послал отца к черту.
– Живи, где живешь. Питаешься? Какие деньги тебе еще? Спасибо за скандальчик. Очень жалею, что не убил тебя тогда. Предупреждаю, что если и впредь будешь раздражать меня, попадаться мне на глаза, знай, что камера в сумасшедшем доме тебе обеспечена.
– Ну, будь здоров, выродок! – Старик грозно застучал в пол палкой, затопал, заорал:
– Знай и ты, чертов выродок! Я завтра, же еду в Питер к царю, все ему про тебя открою, подам прошение, десять соболей в конверт суну… Царь от тебя все отберет, а тебя велит повесить на дереве. Покачаешься, убивец, в петле‑то!..
Сбежавшимся на звонок лакеям Прохор сказал:
– Уберите от меня этого сумасшедшего, или я вышвырну его в окно.
В этот же день у Прохора было бурное объяснение с Ниной. В конце концов дело уладилось: Нина уверила мужа, что старик будет отправлен в Медведеве, а если припадки буйства станут с ним повторяться, она, человеколюбия ради, снова пристроит его в психиатрическую лечебницу.
На самом же деле Нина распорядилась так: она дала старику векселями и наличными пятьдесят тысяч из своих средств, он выдал подписку, что никаких претензий к фирме Прохора Громова больше иметь не будет, уехал с женой в село Медведеве, в свой прежний дом, открыл большую торговлю. Анна Иннокентьевна сделалась богатой купчихой, завела крупное хозяйство; сердце ее, выкинув Прохора, успокоилось, – она стала еще усердней жиреть.
Прохор ходил петухом, хохлился, пил. Руки его начинали чуть‑чуть трястись. То и дело бормотал себе под нос:
– Не боюсь Ибрагишки… Не боюсь Ибрагишки… Ездил по работам один с двумя револьверами, с винтовками и штуцером.
Вскоре получилось известие, что мануфактурно‑продуктовый склад трех лесопильных заводов ограблен тысяч на десять шайкой бандитов. У Прохора утратилась острота ощущений к малым потерям и прибылям: его мечты упирались в миллиард, в сравнении с которым все остальное – плевок. Поэтому он отнесся к ничтожным убыткам равнодушно; только сказал;
– Я знаю, чье это дело. Ибрагим шалит.
Исправник Федор Степаныч со стражниками и следователь тотчас же выехали на место покражи.
У Наденьки, как это ни странно, ночевал мистер Кук. Вместе подвыпили. Мистер Кук оставил Наденьке восемьдесят семь рублей тридцать копеек – все, что с собой захватит – ив пьяном виде пролил на ее грудь много слез. Всплакнула и Наденька.
Чрез три дня исправник возвратился. В новом мундире с золотыми погонами – взгляд воинственный, усы все так же вразлет – он прибыл с докладом к Прохору Петровичу:
– Следствием выяснено, кто ограбил склад, – говорил он хозяину. – На стене склада надпись, представь себе:
«Здраста Прошка, это я Ыбрагым Оглыъ». Я нарочно списал в протокол с ошибками. На, полюбуйся. Но я клянусь тебе, Прохор Петрович, что проклятый каторжник моих лап не минует. Клянусь!
Прохор, к удивлению исправника, в ответ лишь ухмыльнулся в бороду: «Плевать… Я не боюсь его, не боюсь…», поерошил нечесаную гриву волос, подмигнул исправнику:
– Приходи, Федя, сегодня вечерком на мою половину. Бери гитару да Наденьку. Я скличу Стешу с Ферапонтом, еще старика Груздева. Ну, еще кого? Повара своего позову да кучеров с кухарками, Илюху можно… Вообще попроще…
– Прохор Петрович, – мазнул по усам исправник и завертел глазами. – Удобно ли мне? Ведь я все‑таки исправник… А тут – кучера.
– Убирайся к черту! Должен за честь считать! – крикнул Прохор, и руки его
затряслись. – Где присутствую я, там все на высокой горе. И никаких «удобно ли».
Музыкальные вечеринки, изредка устраиваемые Ниной, мало прельщали Прохора
Петровича. Там бывало неплохое струнное трио; жена инженера – мадам Шульц хорошо играла на рояли, сама Нина тоже не прочь иногда блеснуть своим голосом, а по части модернизованной цыганщины частенько отличалась очаровательная Аделаида Мардарьевна.
Но Прохор Петрович притворялся, что в музыкальном искусстве он ничего не понимает, даже в шутку как‑то сказал: «Когда брекочат на клавишах, мне хочется, как собаке, выть». Его появление среди гостей всех немножко смущало, все почему‑то ждали от него или оскорбительного намека, или явной грубости; настроение сразу снижалось, непринужденность меркла. Самое лучшее, конечно, если Прохор Петрович сядет к зеленому столу перекинуться в винтишко, проиграет рублей двадцать и уйдет.
– Куда же ты? – остановит его Нина Яковлевна.
– Прохор Петрович, что же вы?! – хором воскликнут обрадованные гости.
– Да так… Пройтись. Скучновато у вас: ни драки, ни скандалов. А главное – на винцо ты очень скуповата, Ниночка. – И ко всем:
– Вы, господа, требуйте от нее выпивки… Какого черта, в самом деле! Я прекрасно знаю, например, что мадам Шульц пьет вино, как лошадь…
– Ах, что вы, что вы! – отмахивается та румяными ручками, пытаясь состроить жалкую гримасу смеха. Все натянуто хохочут. Смеется и Прохор.
– А мистер Кук, – продолжает он, – в прошлое воскресенье вылакал в трактире четверть водки, скушал целого барана и приполз домой на бровях…
– О нет, о нет! – отчаянно трясет щеками и весь вспыхивает сидевший на пуфе у ног Нины почтенный мистер Кук. – Чрез щур сильно очшень.., очшень пре‑уве‑личен, очшень «олоссаль! Один маленький румочка… Ха‑ха‑ха! Как это, ну как это?.. „Пьяный приснится, а дурак – никому“. Ха‑ха‑ха!..
Под дружный, на этот раз естественный смех Прохор Петрович, уходя, бросил:
– Да, вы, мисюр Кук, правы: дурак никому присниться не может, даже той, у кого в ногах сидит…
– О да! о да! – не сразу поняв грубость Прохора, восторженно восклицал счастливейший Кук и сладко заглядывал в очи божественной миссис Нины.
Вообще чопорных журфиксов жены Прохор Петрович избегал. Он любил веселиться по‑своему…
Вот и сейчас – гулеванье его началось озорное и пьяное. На двух «тальянках» мастерски играли: кабацкий гармонист слепец Изумрудик и кучер Яшка – весь в кумачах, весь в бархате, – а на берестяных рожках три пастуха хозяйских стад.
Огромный кабинет набит махорочным дымом, как осеннее небо облаками. Старый лакей Тихон затопил камин. Накрытый скатертью письменный стол – в обильной выпивке и простенькой закуске. Здесь командует Иннокентий Филатыч Груздев. Он всех гостей без передыху угощает, а сам не пьет. Прохор же Петрович – выпивши с утра, однако в попойке от кучеров не отстает и не хмелеет. Только басистый голос его болезненно хрипит, и алеет Лицо запьянцовской кровью.
Гостями повыпито изрядно. Всех потянуло послушать хороших русских песен.
– На рожках, на рожках! – забила в ладоши, запрыгала красотка Стеша. – Прохор Петрович, прикажите…
Мрачный Прохор поднес трем пастухам по стакану водки, старику сказал:
– А ну, коровий полковник, разутешь.
Пастухи залезли на широченную кушетку и, подогнув в грязнейших «броднях» ноги, уселись по‑турецки. А гости – плечо в плечо – прямо на полу, спиной к пылавшему камину, лицом к рожечникам.
– Какую пожелаете? – спросил старик и упер в пол конец саженной своей обмотанной берестою дуды.
Не ржавчина на болотинке травоньку съедала,
Не кручинушка меня, добра молодца, печаль сокрушала, – красивым контральто подсказала Стеша.
Прохор еще больше помрачнел, поморщился. Стеша припала щекой к его плечу.
Пастухи сплюнули на тысячный ковер, отерли губы рукавом и, надув щеки, задудили.
И вот разлилась, распустила павлиний хвост седая песня. Переливчатый тон рожков был грудаст и силен. Мягко и певуче, с каким‑то терзающим надрывом, вылетали звуки то круглыми мячами, то плавной и тугой струной… Особенно выразительно выговаривал рожок меньшого пастуха – Ерошки. Выпучив зеленоватые глаза и надув брюхатенькие щечки до отказу, Ерошка со всей страстью вел главную мелодию… И казалось, будто сильный женский голос во всю широкую грудь и от самого сердца звучит без слов. И если закрыть глаза, – увидишь русскую бабу, пышную и румяную. Вся в кумачах, скрестив на груди загорелые руки, она плывет над полями по солнечному воздуху и поет, поет, не зная зачем, не зная для кого…
Вкладывая в певучий рожок все мастерство, Ерошка еще сильней надувает лоснящиеся щеки; ему вторит свирель Антипки, и, как складный фон, расстилает под песню свой басок дуда «коровьего полковника».
Насыщенная большой тоской проголосная песня сладко сосет самые сокровенные чувства человека. Все затаили дыхание, кой у кого блестит на глазах слеза. А трехголосная мелодия, раздирая тишину кабинета, царит и царствует. Она нежно хватает за сердце, умиляет огрубевшую, всю в мозолях душу: и просторно душе людской и грустно.
И вспоминается расслабевшему от песни слушателю далекий, но такой родимый край давно утраченного счастья, где все друзья, где владычествует пленяющая ласковость и ничем не омраченная любовь. Горе, горе человеку, забывшему ту чудесную страну младенческой неоправданной мечты!
– Ну песня, ну песня! – растроганно покрутил головой старик Груздев. – Как по сердцу гладит… Эх ты!
Рожки взрыдали последний раз и смолкли. Все сидели, опустив огрузшие воспоминаниями головы. Старый хозяйский лакей Тихон стоял, прислонившись к косяку окна; ему не хотелось утирать слез, катившихся на черного сукна сюртук.
– Слушайте дальше слова этой песни, – глубоко передохнув, будто захлебнувшись вздохом, проговорила Стеша. – Слушайте, пожалуйста…
Сушит да крутит меня, молодца,
Славушка худая,
Чрез эту худу славушку
Сам я погибаю…
Смысл этих слов больно уязвил Прохора Петровича. «Ну, прямо про меня», – угрюмо подумал он и, сразу вскипев, грубо оттолкнул от себя замечтавшуюся Стешу – К черту эту панихиду!.. Эй, гармонисты! Яшка! Сыпь веселую, плясовую! – крикнул он.
И весь строй кабинета переключился на гульбу. Бражники потянулись к чаркам, зашумели. Гармонисты стали налаживать свои тальянки.
– А ну спляшем!
Дьякон сбросил рясу, прогудел:
– Уберите подальше ваши стульчики. А то я их, неровен час, покалечу.
Исправник, желая угодить хозяину, снял шашку, принялся с помощью Тихона стаскивать мундир, – он тоже готовился к плясу. Жеманная Стеша и мясистая кухарка Аннушка, похохатывая, оправляли у зеркала смятые прически. Захмелевшая Наденька тянула с молодым пастухом густую душистую сливянку. Илья Петрович Сохатых зверски икал и тщетно придумывал, чем бы распотешить хозяина. Наденька затянулась из крепкой трубки пастуха, закашлялась и крикнула:
– Ну, а что же вы плясать‑то?!
Персидский ковер скручен в тугое бревно, водружен к камину. Десятипудовый жилистый дьякон встал против семипудового брюхатого исправника. Их разделяло пространство шагов в десять.
– Готово?
– Готово.
– Вали!
Изумрудик с Яшкой хватили на тальянках. Дьякон повел плечами, оглушительно присвистнул и с гиком:
– Иэх, кахы‑кахы, кахы‑кахы! – подобно подъятому на дыбы коню, сотрясая пол и стены, дробно протопал по скользкому паркету.
Кони новы, чьи подковы!
Кони новы, чьи подковы!
– отбрякивал он пудовыми сапогами, как копытами.
Исправник тоже подпрыгивал, тряс брюхом, сверкал лакировкою сапог, звякал шпорами; он сразу же вспотел, обессилел и, отдуваясь, повалился на кушетку.
– Слабо, слабо! – кричал ему дьякон и, посвистывая разбойным посвистом, с такой силой ударял в пол каблуками и подметками, что по кабинету шли гулы, как от ружейных залпов.
– А ну, вприсядку! – И взъерошенный, страшный видом Прохор выскочил на средину круга.
Гармонисты взревели громче, к ним пристали рожечники, и даже старый Тихон, забыв солидность, начал дубасить самоварной крышкой в серебряный поднос.
– Эх, кахы‑кахы‑кахы‑кахы‑кахы!!.
От ярого топота двух богатырей – дьякона и Прохора – подпрыгивали окна, стоял грохот, звон в ушах, как на войне, и, казалось, домище лезет в землю.
– Вали‑вали‑вали! – подзуживали гости. Вот хрустнул, скоробился фасонистый паркет, изящные куски мореного дуба и розового дерева в панике поскакали из‑под ног, как скользкие лягушки.
Железная натура Прохора Петровича, казалось, клала на обе лопатки все понятия о человеческой выносливости, природа зверя превозмогала все: после угарного во всю ночь пьянства, опохмелившись холодным квасом и ни минуты не вздремнув, он в семь часов утра, прямо с пира, уже был в своем кабинете на башне. А кучер Яшка и две кухарки с поваром, еще не проспавшиеся, валялись под столом в домашнем кабинете Прохора Петровича, где шла ночная кутерьма. Всеми оставленный слепец Изумрудик, икая, бродил как дурак по коридору, отыскиват выход. Пастухи, забыв про коров, спешно доедали остатки. А Илья Сохатых, в плясе разбивший себе бровь, лежал, раскинув руки, посреди кабинета, моргал отекшими глазами, охал:
– Су.., су.., супруга моя сильно беременна. А я.., а я, рангутан, валяюсь, как Бельведер Аполлонский… И нос в табаке. Курсив мой.
Фронт работ, суживаясь в одном месте, расширялся в другом. В этом году предстояли огромные расходы по оборудованию новых предприятий, золотоносных участков, каменноугольных разработок. Посланные в управление железной дороги образцы каменного угля получили от экспертизы высокую оценку.
Прохор Петрович взял крупные заказы на этот уголь и был углублен сейчас в подсчеты и соображения, как развернуть во всю ширь добычу угля, как перебросить уголь на железнодорожную линию. Он широко, умело пользуется большой своей технико‑экономической библиотекой, толково подобранной инженером Протасовым. Он сначала раскинет своим умом «что и как», а потом, во всеоружии знаний, поведет деловой разговор с инженерами. Они будут удивляться гению Прохора? будут уступчивее в цифрах. К Прохору едут на службу из южной России три инженера, специалисты по углю, и пятеро штейгеров.
Занятия Прохора то и дело прерывают телефонные звонки по пяти проводам, брошенным в башню. Он знает, что в конторе идет сейчас расчет рабочих, не пожелавших остаться на пониженном заработке. Таких набралось свыше пятисот, среди них – приисковая «кобылка», шпана. Но большинство трезвые, почтенные люди, которым опостылело расшвыривать жизнь свою в немилой тайге. Всем им готовится огромная барка и пароход в селе Разбой, на Большом Потоке. Поедут рекой и железной дорогой на родину.
Однако на лицах кой‑кого из них лежит печать смерти: село Разбой мечено кровью и темным перстом судьбы.
Зато ум Прохора четок и ясен, он не закрыт никакими печатями, не мечен никакими перстами. Но где‑то в подсознании Прохора и там, за спиной, топчутся призраки:
Прохор слышит мстительный шепот убитых рабочих, плач старухи дегтярницы с парнем, предсмертный хрип Константина Фаркова и визги железной пилы – пила режет череп.
Прохор ежится, поводит лопатками, – ему неприятно, он гонит прочь это туманное чувство смятения, но все‑таки кто‑то стоит за спиной. Прохор силится втиснуть свой смысл в мудрость книги. Строчки ясны и четки, и ясен ум Прохора. Но вот чрез печатную строчку: «коксование имеет целью увеличение содержания углерода…» – пересекая ее, шмыгнул из пространства в пространство рогатый чертенок. Прохор ладонью – хлоп! – нет ничего. А чертенок меж тем завизжал, завизжал и уселся Прохору на нос. Прохор – хлоп! – комаришко.
– Ага! Да это же комар, а не черт, – обрадовался Прохор и стал читать дальше. Ныли глаза. Болело под черепом. Нездоровилось.
Вдруг что‑то ударило Прохора в спину мягко, как мячиком. Прохор, передернув спиной, оглянулся. Пусто. Тихо. Потряхивает цепью волк. Прохора потянуло к окну. Он перевесился вниз из окна, обомлел, закричал:
– Шапошников! Шапошников! Шапошников!.. Бородатый человек, казавшийся сверху кубышкой, задрал вверх голову, потешно проквакал:
– «Что вам угодно?»
Прохор провел по глазам рукой, как бы стараясь очухаться.
Спустил с привязи волка, уложил его возле кресла:
«Куш тут!»
У стола стоял лысый низенький Шапошников.
– Понимаю… Через окно? – ухмыльнулся Прохор.
– «Да, через окно. Как сыч».
– Ну и черт с тобой в таком случае. А я тебя ни капельки не боюсь, ни капельки не боюсь, – пятился Прохор.
– «И я.., тттебя тоже», – сказал Шапошников.
– Но ведь ты сгорел?
– «Ну и что же. Сссгорел, а вот теперь восстал из пепла. Ш‑ш‑штоб мстить тебе».
– За что? – И Прохор, стуча зубами, начал подсвистывать к себе волка, но волк лежал, закрыв глаза. – За что же мстить? – повторил Прохор и стал подкрадываться к лежавшему на столе револьверу.
– «Ну что ж, на, стреляй, я не трус, я бородой закроюсь. На, на, на», – как слепой, водил Шапошников белыми пальцами по револьверу. Но пальцы были, как дым, как туман: они обтекали револьвер, не в силах сдвинуть его.
У Прохора от страха задрожали руки, задрожал язык. Вдруг волк вскочил и с ворчаньем бросился к выходу. По лестнице грузно подымался исправник с нагайкой в руке.
– Люпус, на место! – крикнул на волка Прохор и, бледный, сел в кресло, зябко вздрагивая. Шапошников скрылся.
– Фу‑у!.. Жарища… Двадцать пять в тени, – распахнул исправник чесучовый, мокрый подмышками, китель.
– А я замерз. Виденица у меня…
– Брось. Это со вчерашнего перепою… И, представь себе, каков мерзавец.
– Кто, Шапошников?
– Да что с тобой? Ты про какого Шапошникова? – И Федор Степаныч с тревогой взял Прохора за руку. – Да, жарок. Ну‑ка, язык! Н‑да, налет. Дрянь дело. Больше кочанной капусты ешь, квашеной. И ничего не пей. А докторишкам не верь, они тебе наскажут. А я с неприятностью, Ибрагим‑Оглы ночью, пока мы плясали…
Но Прохор не слышал его. Из‑за шкафа выглядывал бородатый лик Шапошникова. Прохор погрозил ему пальцем. Борода и лысина спрятались.
– ..и ускакали, дьяволы. Нет, надо какие‑нибудь меры. А то он жить не даст.
– Кто? Шапошников?
– Ибрагим, Ибрагим! Прохор Петрович, голубчик, что с вами?
– А я вот занимаюсь каменноугольной проблемой, – взбодрился Прохор. – Видишь, книги, вот заметки кой‑какие набросал, планы…
Из‑за шкафа опять высунулся на половину туловища Шапошников и потряс бородой. Прохор незаметно взял револьвер и прицелился в длиннобородого гостя. Исправник вскочил, схватил Прохора за руки.
За окном, мимо башни, с гиком мчались пятеро всадников.
– Он! Он! – заорал исправник и все пять пуль пустил в удалявшуюся кавалькаду. – Бандиты! Черкес!
9
Во всех людных местах вывешено объявление:
«За поимку бежавшего каторжника Ибрагима‑Оглы, шайка которого разбойничает в районе предприятий П. П. Громова, контора немедленно выплачивает лицу, задержавшему бандита, одну тысячу (1000) рублей наличными.
Исправник Ф. А. Амбресв».
Стражники с урядниками, да и сам исправник, спали и видели, как бы изловить бандита. Но кони у шайки неплохие, почти все наворованы из конюшен Громова и богатеньких купцов, – шайка летает с места на место, как ветер, а просторы, где орудует Ибрагим‑Оглы с удальцами, по крайней мере три тысячи квадратных верст. Поди поймай!
Вскоре темной ночью двенадцать стражников под начальством лихого урядника Лошадкина тайно выехали на поимку Ибрагима‑Оглы: отряд имел сведения, что малая часть шайки, вместе с черкесом, осела возле зимовья в верховьях речки Мухи. Чрез два дня к вечеру отряд вернулся в постыдном виде: он попал в лапы Ибрагима‑Оглы с молодцами.
– Сколько их? – допрашивал исправник.
– Человек тридцать пять, – оправдывая себя, преувеличивали постыдные герои.
У них были отобраны шайкой ружья и револьверы с патронами, шашки, сапоги, лошади.
Ибрагим‑Оглы собственным кинжалом делал каждому на левой руке кровавую царапину, говорил:
– Шагай с богом домой. Кланяйся своим. Усатый пристав тоже кланяйся. А сам в другой раз не попадайся. Пожалста… Цх!..
Ловить Ибрагима охотников больше не находилось. Исправник докладывал Прохору:
– Очень мала премия. Я полагал бы назначить тысяч пять.
– Я сам убью его. Я его не боюсь. Я знаю, что он придет ко мне. Волк перервет ему глотку. А я докончу.
В воскресенье получилось известие, что в десяти верстах от прииска «Достань» на большой дороге убит Фома Григорьевич Ездаков. Он был освобожден из тюрьмы чрез хлопоты Прохора Петровича (чрез взятку) и возвращался к Громову на службу. Его нашли висевшим на дереве возле дороги, с приколотым к штанам куском картона:
«Собакам собачий змерт».
Во вторник, в обеденный перерыв, было вторичное нападение на прииск «Новый». В конторе прииска отобрано около пуда золота. Орудовало пятеро в масках.
Ибрагим‑Оглы дозорил на горе, участия не принимал, но гортанным голосом что‑то кричал с коня. Нападение было внезапное: никто из приисковой администрации не мог предполагать, что недавно ограбленный прииск вновь подвергнется налету бандитов.
На служащих всех предприятий напала паника. Обычная пьянка среди них стала затихать. После убийства Ездакова многие из служащих трепетали, боясь мести Ибрагима‑Оглы. Более сильные успокаивали малодушных:
– При чем тут мы? Ибрагим сводит счеты с хозяином. А Ездакова прихлопнули потому, что Ездаков злодей.
Прохор Петрович жил теперь на одних нервах, подстегивая их алкоголем, табаком, кокаином. Настоятельные советы врача, мольбы Нины, омраченной преступным отношением мужа к своему здоровью, не действовали на него. Он продолжал пребывать в приподнятом тонусе жизни, полагаясь на бесконечный запас своих природных сил. Поэтому, существуя на крайне взвинченных нервах, он убеждал себя, Нину и всех близких, что Ибрагим для него ничто, что бывший его «кунак» теперь бессильный старичишка, что его именем, наверное, орудует другой разбойник.
Рассуждая так и веря в свои слова, Прохор, в минуты внутреннего просветления, от одной мысли встретиться лицом к лицу с черкесом весь цепенел и содрогался.
Душевное состояние Нины продолжало быть тоже скверным. Тревога за здоровье, за возможную насильственную смерть мужа, полный духовный разрыв с ним, остро ощущаемая Ниной враждебность к ней Прохора – все это выбивало ее из колеи нормальной жизни, ввергая иногда в полосу тяжелых переживаний. И вот в такое‑то время, когда особенно ценна помощь друга, инженер Протасов совершенно охладел к ней, – по крайней мере ей так казалось.
Что же касается инженера Парчевского, он и вовсе не был доволен своим душевным настроением; он чувствовал себя по отношению к Нине предателем, какой‑то переметной сумой: вращаться ли ему по таинственной орбите возле солнца, пани Нины, или переброситься в акционерное общество, в объятия друга своего, темного
счастливца Приперентьева? Где тот колдун, где вещий волхв с тысячелетней бородой, который был бы властен предсказать ему звезду? Что ему делать, куда податься, чтоб, твердо встав на почву, во всю ширь развернуть свои способности? О, душа его богата, он красив, он молод, он воспитан! Ежели он и спасует кой в чем перед хозяином, то над инженером‑то Протасовым он по всем линиям одержит верх.
Пани Нина чаще, чем с Протасовым, встречается с Парчевским, ведет с ним технические советы; иногда – открыто, как бы напоказ, совершает с ним прогулки.
Но – странное дело – ни Прохор, ни Протасов, вопреки горячему желанию Нины, и не думают ревновать ее к Парчевскому. Напротив, острый на язык Протасов перестал говорить ей колкости, он еще внимательней начал относиться к ее делу: работа на ее постройках ходко подавалась, уже заканчивали фундаменты для больницы, бани, обжигались миллионы кирпича, подводилось под крышу каменное здание богадельни.
Но одними строительными удачами, как бы грандиозны они ни были, не замазать трещин тоскующего сердца:
Нина чувствовала большую неудовлетворенность. Нина злилась.
К сожалению, она не знала, что мистер Кук, достойнейший человек ее орбиты, страстно ревновал Нину и к пану Парчевскому, и к Андрею Андреичу Протасову, и к мужу. Вконец разочарованный в предсказаниях негра Гарри и утратив веру в свою путеводную звезду, мистер Кук стал помаленьку попивать. И в угнетении некоторых центров мозга он иногда проводит воровские ночи у любвеобильной Наденьки, стараясь заглушить томление робкого сердца своего.
Миссис Нина! Так неужели же вы никогда не обратите своего благосклонного внимания на несчастного мистера Кука? Ведь он же душка, ведь он выписал из Нью‑Йорка из Института высшей косметики всевозможные руководства, притиранья, принадлежности для ухода за мужскою красотою! Его лицо крепко, приятно, выразительно, обмороженный нос утратил фиолетовый оттенок, веснушки исчезли. Ведь мистер Кук, тренируясь в любую свободную минуту, стал приобретать округлость форм, игривую пластику икр, бедер, бицепсов. Ведь он, наконец,
получил из Америки большой сундук изящнейших костюмов и щеголяет в них, стараясь попасть на глаза Нины преимущественно во время церковного богослужения. Что ж? Значит, он все‑таки верит в свою звезду? И да и нет. В его натуре тоже происходят какие‑то сдвиги, как и в психике Прохора Петровича.
Меж тем на постройках Нины работало около четырехсот человек. Многим уже не хватало дела. А с предприятий Прохора почти каждый день являлись к Нине группами рабочие и чуть не в ноги кланялись ей, умоляя принять их на ее работы. Нина и радовалась и огорчалась.
– Я не могу вас принять. Вы своим уходом подрываете дело моего мужа. Да и что вы, ребята, льнете ко мне? Ведь я не в состоянии платить вам дороже, чем Прохор Петрович. Да я и не хочу этого…
– Не в деньгах суть! – возражали рабочие. – А главное – ты все ж таки, госпожа‑барыня, настоящий человек. И часы у тебя много короче, и харч не в пример…
Нине скрепя сердце приходится измышлять новые затеи. Полтораста человек она поставила под корчевание и запашку целины на горелом месте. Там будет засеяна озимая рожь. А Протасов, законным порядком закрепив за нею залежи графита, организовал на них работы по добыче.
– Будет великолепный сбыт. Это дело принесет вам огромные выгоды. Даже можно попытаться построить здесь небольшой заводик для выработки карандашей. И еще – хорошо оборудованный лесопильный завод. Но я страшно перегружен работой. Я прямо‑таки изнемогаю. Болен я. И кажется, серьезно болен. Вот если бы вам удалось завербовать мистера Кука. Он, хотя и недалекий человек, но весьма сведущий в этих вопросах. И главное, религиозен…
– А ты все злишься, Андрей? Какой ты жестокий!
– Я не жестокий. Я последовательный. И не будем, Нина, вновь пережевывать жвачку. Кончено! Мы не коровы, мы люди. И к тому же… – Протасов горестно вздохнул и нервно замигал. – Я вообще покину ваши прекрасные обители. Мне предлагают на Урале большое место.
– Ну что ж, Андрей, – так же горестно вздохнула Нина. – Я не корова, но я и не дерево. Говорят, к березы можно привить яблоню. А вот ко мне, видимо, прививка твоих воззрений не удается.
– Ко мне твоих – тоже.
Так и расстались полудрузьями, полузнакомыми.
В тот же день мистер Кук был приглашен к миссис Нине. Розовощекий, помолодевший и статный, он был в новом смокинге и белом жилете. Глянец нового цилиндра, казалось, испускал лучи. Мистер Кук тоже весь лучился, начиная от голубых блестящих глаз, от бриллиантовой булавки в галстуке и массивной золотой цепочки до лакированных штиблет.
– Вы сегодня, как жених.
– О да!.. Немножко.
После деловых переговоров с Ниной («Я очень рада, что вы согласились заняться моими личными делами»), обласканный ею, одуревший от счастья, мистер Кук выпил дома три добрых стакашка коньяку, гимнастическими упражнениями проверил силу мышц, переоделся и пошел на башню порвать свои служебные отношения с хозяином. Демонстративно, не подав ему руки, мистер Кук в великолепном песочного цвета костюме остановился в трех шагах от Прохора и, коверкая от волнения русскую речь и чуть покачиваясь от хмеля, запальчиво сказал:
– Я вами очшень, очшень недовольный. Вы эксплуатироваль меня десятый годофф, как эксплуатироваете свой рабочих. Но это я вам не позволю над самой собой. Нет, не позволю!.. Я от вас ухожу.
– Куда?
– В пространств… – И мистер Кук икнул.
– Вы как будто пьяны, милейший, – сказал не менее его пьяный Прохор Петрович. – Идите‑ка проспитесь…
Тогда мистер Кук оскалил зубы и, бросив перчатку в лицо Прохора, крикнул:
– Хам! Вы не имейт права оскорблять не ваш русский подданный… Я республиканец! – ударил он себя в грудь.
– Вон!.. – заорал взбешенный Прохор и, вскочив, схватил чернильницу.
– Хам, хам! Адьет… Сельско‑крестьянска мушик!.. – заорал и мистер Кук, испуганно пятясь к выходу.
Прохор швырнул в него чернильницу и бросился к нему. Мистер Кук, вспомнив любимую игру волейбол, ловким» жестом отшвырнул чернильницу, крикнул: «Райт!» – и дал Прохору боксом меж ребер под вздох. Прохор хрюкнул и двинул мистера Кука по загривку. Мистер Кук закувыркался с башни вниз по лестнице.
– Хам! Хам!! – выкрикивал он на второй площадке это звучное, хорошо усвоенное им слово. – Я не русска подданный… Хам!
– А вот я тебе покажу, образина, чей ты подданный! – И Прохор сбежал на вторую площадку.
Но мистер Кук что есть силы дернул Прохора за бороду и сгреб его в охапку. Оба в натужливой борьбе свалились. У Кука лопнули подтяжки и крючки у брюк. Но он все‑таки выкрикивал: «Райт, райт!..» Обхватив друг друга руками и ногами, они катались по площадке, как два дога, тузили один другого, царапались, ругались. Мистер Кук обессилел первый, – он весь вспружинился и вскочил, чтобы утечь. Вскочил и Прохор.
– Хам! – взревел мистер Кук, стоя спиной к уходившей вниз лестнице.
– Вот ты чей, сволочь, подданный! И Прохор так хлестко огрел его по лбу кулаком, что мистер Кук молча кувырнулся со второго марша лестницы, открыв пятками дверь, прохрипел: «Аут!..» – и вылетел наружу, за пределы башни.
Подслушавший драку бомбардир Федотыч, видя такой пассаж, поспешно закултыхал со стыда в свою каморку. Прохор, задыхаясь от бешенства, поднялся в кабинет, едва успокоил рвавшегося с цепи волка, закричал в телефон:
– Контора? Я, Громов. Управляющего делами! Зажимов, вы? Сейчас же увольте инженера Кука. Завтра утром выселите его из квартиры. Передайте Протасову мой приказ принять от Кука дела и отчетность.
Из разбитого носа Прохора капала на развернутую сводную ведомость кровь.
Кровь помаленьку покапывала и из расквашенного носа мистера Кука, но он ее не унимал. Округовев от крепкого удара в лоб, большой дозы коньяка и воздушного тура впереверт по лестнице, он все еще сидел на земле в жалкой позе черепахи и как истый спортсмен восторженно оценивал мощь хозяйских кулаков.
– О! О… Колоссаль… «Голенький ох, а голенькому – бокс!..» Ха‑ха!.. Очшень хорош самый рюсска.., рюсска.., водка…
Он покружился на четвереньках по земле, затем не сразу встал и двинулся к Нине Яковлевне с радостным известием, что с «мистер Громофф» он расстался «очшень самый лютча». Встречные, возвращавшиеся к домам рабочие, улыбчиво раскланивались с ним. Крутя в воздухе новым пиджаком, густо залитым чернилами, мистер Кук с пьяным хохотком отвечал на приветствия:
– Здрасте! До свиданья. Ха‑ха! Я ваш хозяину, гражданины рабочие, даваль маленько в морда… Моя очшень больше не служит у него. Он хам!.. А где же мое шапо? – хватался он за голову, нервно икал, ускоряя шаг к Нине.
Но его вовремя остановил и увел домой Иван.
Прохор Петрович после драки не в силах был работать. Возбужденный и обиженный неслыханным наскоком какого‑то «заморского прохвоста», он весь трясся от негодования. Проглотил таблетку бромурала. Стал взад‑вперед ходить по кабинету.
– Нет, каков мерзавец, каков нахал! Да за подобную выходку в Америке его линчевали бы… И откуда вдруг такая прыть?.. – сам с собой рассуждал он то полным голосом, то шепотом, то выкриком. Останавливался, жестикулировал, нещадно дымил трубкой. – Я должен это дело расследовать. Я этого не оставлю. А‑а‑а, знаю, знаю, знаю. Вы понимаете? Это ж Нина подстраивает штучки, моя жена. Так, так, так… Ну, да. Но как же он, как же он… Ведь я ж в него выстрелил? Да, выстрелил… Отлично помню. Федор был. Схватил меня. Вы понимаете? А я решительно ничего не понимаю. А‑а‑а,., так‑так‑так. – Прохор шутливо погрозил пальцем ушастому филину и уткнулся взглядом в висевший на стене портрет жены. Но вместо Нины была на портрете Анфиса.
– Здравствуй, Анфисочка! – Прелестная Анфиса глядела на него как живая. Прохор смотрел на портрет как мертвый. – Как ты попала ко мне?
Прохор потер лоб, подумал, прошелся. В окна вползала сутемень.
– Улыбнись, будь веселенькая, – сказал он. – Я болен, Анфисочка. А ее – убью…
Жену убью, монашку, Нину. А Ибрагима ни капельки не боюсь, ни капельки не боюсь.
И Прохор, сгорбившись, вложил в полуоткрытый рот концы пальцев левой руки, стал к чему‑то прислушиваться, пугливо водить глазами.
«Иди, иди, иди, иди, иди…» – не переставая звучало у него в ушах. «Это часы», – подумал он и остановил маятник. Но тот же голос продолжал настойчиво звучать: «Иди, иди, иди, иди…» Прохору показалось это занятным, не страшным. Он отшвырнул валявшийся под ногами цилиндр мистера Кука и надел картуз. «Иди, иди, иди, иди, иди…»
Прохор вышел и сел в пролетку. Белый конь нес крупной рысью. По сторонам мелькали безликие сумбуры. Большой любитель лошадей, Прохор не держал у себя автомобиля. «Бойся черкеса, бойся черкеса, бойся черкеса…» – беспрерывно повторялась теперь в ушах Прохора новая фраза. «Бойся черкеса, бойся черкеса, бойся черкеса…»
– А вот не боюсь!
– Чего‑с?
– Слушай‑ка, Филипп… – сказал Прохор кучеру.
– Я не Филипп, Прохор Петрович, я Кузьма называюсь.
– Ах, верно. Прости. Я про другое думал, про свое.
– Слых идет, Прохор Петрович, быдто с башни от вас человек с третьего этажа выпрыгнул.
– Да, да… Шапошников.
– Нет, извините, не Шапошников, а быдто барин Кук. Сегодня быдто… Верно ли, нет ли… Ась? Мы его Кукишем зовем.
«Бойся черкеса, бойся черкеса…»
– Слушай‑ка, Григорий!..
– Я Кузьма, вторично… А Григорий барыню увез в прокат.
«Бойся черкеса, бойся черкеса, бойся черкеса…»
– Вези‑ка меня к доктору. Он дома?
– Так точно, дома…
Свернули по наречной улице. Сутемень заливала мир. Небо хмурилось. Виднелись за Угрюм‑рекой рыбачьи костры. По сторонам все еще мелькали сумбуры и серое время. Сумбуры шептались. Пригорок. На пригорке десять белых огромных, с венками крестов, под крестами могилы казненных рабочих.
– Повертывай! – крикнул Прохор кучеру.
– А к господину дохтуру, значит, не нужно?
– Пошел другой дорогой! – опять крикнул Прохор, ему чудилось, что кресты закачались, он задрожал и схватился за голову.
10
Среди рабочих опять началось сильное брожение. Закваской, дрожжами были политические ссыльные, передовые рабочие, кое‑кто из технического персонала и отчасти даже сам Протасов. Но, по мнению Андрея Андреевича, поднять людей на новую забастовку, пожалуй, немыслимо и, как показал недавний опыт, бесполезно.
Агитаторам, согласным с мнением Протасова, пришлось теперь разъяснять людям, что тут дело не в Громове: таких Прохоров Громовых на свете десятки тысяч – не тот, так другой. Да и на самом деле – была забастовка, были расстрелы, были даны послабления и – вот: еще не успели сгнить в могилах казненные, у живых снова отнято все, что заработано кровью погибших… Нет, тут вся беда в самом управлении страной, в ее устарелом, жестоком строе. Значит, надо повалить насквозь прогнивший строй, надо поставить свое, народное правительство, тогда сразу всем капиталистам, вместе с Прохором Громовым – крышка! А пока – надо копить силы для предстоящих боев.
Состоялось свидание в брошенной рыбачьей избушке. Было двенадцать человек, среди них: Протасов, техник Матвеев, слесарь Иван Каблуков и поступивший в конторщики юноша Краев (он был на поруках Протасова), еще восьмеро рабочих: Васильев, Доможиров и другие.
Глухая ночь, берег реки, костер, чаек из котелка.
– Товарищ Протасов, – покашливая, кутаясь в длиннейший резко‑желтый шарф, начал Краев. – Ваша точка зрения, простите пожалуйста, в корне не правильна. Отговаривать рабочих от забастовки преступно. И вот почему…
– Извините, – сразу перебил его Протасов. – А я, как раз наоборот, считаю величайшим преступлением толкать рабочих без надлежащей подготовки под второй расстрел. И, пожалуйста, не старайтесь переубедить меня; я старше вас и расцениваю события жизни трезвее, чем вы…
– Ну, тогда не о чем и говорить, – занозисто сказал Краев, и сухие щеки его стали алеть. – Моя точка зрения такова, если угодно вам выслушать… Да и не только моя, а наша…
– Пожалуйста. Только прошу вас – короче.
– Жертв бояться нечего! Без жертв, Протасов, революции не бывает! – И возбужденный юноша туго‑натуго затянул на шее шарф. – Вы предлагаете всякие компромиссы. Ерунда! А почему? Да очень просто: вы, Протасов, никогда не рискнете пойти ради дела.., на виселицу. Да‑да… Ну‑с… Так сказать… А я, что ж, я на это пойду. Значит, что? Значит, я вправе говорить, что жертв бояться нечего. Я не боюсь, не боюсь!.. Нате, берите мою жизнь! Суйте мою башку в петлю!.. – срывающимся голосом выкрикивал он.
– Простите, Краев, но мне ваша мальчишеская игра в героя начинает надоедать, – нажал на голос инженер Протасов. – Вы только собираетесь, а я уже рисковал своей жизнью…
– Когда?
– Как – когда?! – вскричал слесарь Каблуков не то с сердцем, не то ухмыльчиво. – А кто под пулями был, как в нашего брата шпарили? Не знаешь, и молчи.
– Вы, милый Краев, имеете право распоряжаться лишь своею, а не чужими жизнями. Поняли? Не жизнями рабочих…
– Ax, так? – И молодой человек, судорожно размотав концы саженного шарфа, резким движением закинул их за спину. – Тогда вы, Протасов, не революционер, вы, Протасов, примиренец, вы оппортунист и больше ничего! Да‑да, оппортунист… Факт! Меньшевичек стопроцентный!
Взволнованный Протасов засопел, надулся. Рабочие мрачно молчали. Тут напористо ввязался техник Матвеев:
– Ты, Краев, горячишься, нервничаешь и не излагаешь наших условий… Дело вот в чем, Андрей Андреич! – сказал он и чиркнул зажигалку.
Четверо закурили от одного огонька. Большая борода слесаря Ивана Каблукова отливала красно‑сизой чернью, воспаленные глаза были внимательны. Попыхивая трубкой, он принялся подживлять костер. Их окружала неверная, вся в тревоге, темень. На Угрюм‑реке мерцали дремлющие бакены. В небе, там, далеко за тайгой, пошаливали, играя в прятки, бледнолицые молнии. На том берегу озорливо пылал костер. Возле него чуть виднелась кучка людей. И, будоража мглистый воздух, волнами наплывала от костра каторжная песня:
Этот дом, барин, казенн‑а‑а‑й,
Александровский централ,
А хозяин тому до‑о‑ому ‑
Сам Романов Николай!..
– Слышите?! – озлобленно крикнул Краев на Протасова и взмахнул рукой навстречу птице‑песне. – Слышите, Протасов? Вот вам… А кто поет? Простые мужики, лесорубы, рабы вашего милейшего людоеда Громова…
– Краев, брось! Андрей Андреич, значит, слушайте. – И техник Матвеев, потряхивая отвислыми щеками, стал приводить резоны. – Итак, план… Первое – объявление забастовки без всяких переговоров с Громовым. Второе – накануне забастовки, в ночь, мы разоружаем казаков и полицию. В‑третьих…
– Чепуха, – буркнул Протасов. – С голыми руками к казакам соваться нечего…
– Позвольте, позвольте! В этом деле нам помогут ребята Ибрагима. Среди них есть наши рабочие с приисков и, говорят, один бежавший политик. Мы с ними уже вступили в связь. Итак, в‑третьих – мы организованно предъявляем наши требования Громову. В‑четвертых – мобилизуем рабочих для вооруженного восстания…
– Чепуха… Опасно, преждевременно! Против вооруженного восстания я в принципе решительно ничего не имею. Напротив! Я только говорю, что это преждевременно. Без контакта с общим движением рабочих ни черта не выйдет, уж поверьте. – И Протасов, черпая красноречие в приподнятом настроении своем, подверг сильной критике план забастовочного комитета.
– Я, вероятно, с Громовым расстанусь, товарищи.
Перехожу либо на Урал, либо.., и сам не знаю, куда, – сказал в заключение Протасов. – Я думаю, что Громов скоро сам себя угробит: до чертиков пьянствует, балдеет, к работе относится спустя рукава, а поэтому и с финансами запутался… Мой вам совет, товарищи: готовьте силы к революции. Она близка.
Рабочие поднялись на ноги и сняли шапки.
– Товарищ, Андрей Андреич, – заговорили они враз. – Мы тоже утекать отсель мекаем. Нас, желающих уйти, человек боле полсотни. Мы в Россию. Присоветуй, Андрей Андреич…
– Почему же вы? Заработок, что ли, мал?
– Не в этом суть, – ответил широкоплечий, «в рыжих усах, молодой мужик Телегин, бывший солдат. – А вот в чем… Тут у нас, понимаешь, исходя из соображения… Каблуков, толкуй!.. Ты вроде как старшой у нас.
Иван Каблуков двигал бровями, переминался с ноги на ногу, видимо – робел.
– А пойдемте‑ка, братцы, к лодке, – сказал Протасов, – мне ехать пора. Там и поговорим.
Матвеев с Краевым решили переночевать в избушке. Рабочие, вместе с Протасовым, дружески попрощались с ними и спустились к воде. Протасову нужно в литейный цех, где спешно, в ночную, ремонтировалась вагранка. Заработали две пары весел. Протасов взялся за руль. Сквозь темень лодка быстро заскользила вниз.
– Так в чем же дело, Каблуков?
– Да вот… Поскладней хотелось. Да не шибко мастер говорить‑то я. – И смущенный слесарь стал утюжить свою бороду. – Дело вот в чем, барин Протасов;.. То бишь, как его… Андрей Андреич… Ты даве правду сказал, бастовать у нас теперича, это – ваньку валять, нет никакой спозиции. Економной забастовкой, то есть кономической, нешто капитал проймешь? Да ни в жизнь! Ей‑богу, правда… Главная суть – вредят эти самые штрики, как их…
– Штрейкбрехеры, – подсказал сквозь тьму Протасов.
– Во‑во‑во! – И слесарь Каблуков, раздувая ноздри, шумно задышал. Луженное огнем и дымом мастерских корявое лицо его вспотело от непривычного напряжения мысли. Но он все‑таки нашел нужные слова. – Мы мекаем во как, товарищ Андрей Андреич. Здесь нам, мало‑мало сознательным, делать нечего. Здесь, понимаешь, дыра. А я вот с Ванюхой в Сормово лажу, там шурин у меня токарь‑металлист. Мишка да Степка желают ехать на Урал, они ребята твердые и в деле и в понятиях. Захар Оглоблин на Путиловский…
– Да, есть такое стремление, это верно… – широко раскачнул плечами угрюмый, со скуластым бритым лицом Захар; вода бурлила и вскипала пеной от взмаха его весел.
– Да все кой‑куда, согласуемо желанью‑мысли… А вот Миша Телегин, он, как бывший солдат, на вторительную службу ладит в полк… Чтобы, значит, и там пропаганду пущать.
Протасов с некоторой тревогой прищурился на бывшего солдата.
– Мы вот как просветились, спасибо, здесь! – И слесарь Каблуков, бросив весла, ударил в порыве восторга себя в грудь кулаком. – То ты, то Матвеев Иван Семеныч, то политические, спасибо! И по этому самому нас, сознательных, облестила мысль‑понятие вот какое: уж ежели зачинать революцию, так зачинать как след быть. Перво‑наперво нужно солдат поднять да мужиков. Так, ребята?
– Известно, так! Главная суть в солдатах, в армии…
– Мы про рабочих молчим, рабочий сам подымается, раз это его кровное дело. Верно, ребята? И вот, значит, долго ли, коротко ли, восстание с оружьем в руках, всеобщая заваруха. Мужики бар тревожат, землю забирают, а тут повсеместная забастовка, да не економная, а сама что ни на есть политическая, с красным флагом. Прямо – хвиль метель!.. Тогда все – стоп! – мужик наш, солдат наш…
Лицо Каблукова то улыбалось, то серьезилось; он млел в приливе бодрых чувств, захлебывался словами.
Направо, задорно помигивая сквозь отсыревшую мглу, показались огни заводов. Было тихо. Кой‑где висели в небе звезды. А за тайгой все еще играли бледнолицые молнии.
Лодка под рулем Протасова, обогнув красный бакен, круто завернула на заводские огни. Из цехов механического завода долетали лязг, бряк, гул. Протасов и рабочие поднялись по сыпучему откосу на берег. Слесарь Каблуков, освещая инженера дорожным фонарем, заговорил взволнованно:
– Ну, а позволь тебя, товарищ Андрей Андреич, спросить в упор, не обессудь уж… Нам шибко антиресно, даже спор у нас из‑за тебя… Вот, допустим, восстание, революция, бурь‑погода огневая… А ты‑то?.. Ты‑то с нами будешь али как?
У Протасова защемило сердце, кровь ударила в голову, обвисли концы губ. Он взглянул в лицо Ивана Каблукова и дрожащим голосом спросил:
– А ты как думаешь, Иван?
Каблуков потупил глаза в землю, мялся.
Протасов ушел. Каблуков сопел, про себя выборматывал:
– А ведь и верно, барин‑то, пожалуй, меньшевичек…
Пожалуй, в случае чего, большого дела‑то забоится.
11
Однажды Прохор Петрович, внутренне встревоженный, лег после обеда спать, но ему не спалось. «Надо сходить к попу, поп мудрый», – думал он.
…И вот он у священника. Отец Александр пил чай с малиновым вареньем. На спинке кресла – желтоглазый филин, а на столе две бронзовые статуи улыбчивого Будды.
Священник, как призрак, поднялся навстречу гостю, молча указал рукой на кресло. Прохор сел, бросил белый картуз на пол, у ног своих. Сел и отец Александр.
– Александр Кузьмич!.. Я начистоту… Я, знаете, за последнее время…
– Что?
– Душа моя за последнее время как‑то мрачнеть стала. Загнивает, понимаете ли. – Прохор сидел, опустив на грудь голову. – А вы, я знаю, мудрец. Вы колдовать умеете…
Лицо священника осерьезилось, он надел золотой наперсный крест, расправил усы, быстро о чем‑то стал говорить. Но Прохор не мог уловить смысла слов его, голос священника пролетал над ним, как ветер над срубленной рощицей, не задевая сознания. Прохор думал о главном.
– В сущности зла во мне нету, – раздумывал Прохор и подогнул левую ногу под кресло. – Но обстоятельства складываются так, что зло идет на меня и вот уже окружило меня со всех сторон. И мне начинает казаться, что зло – это я. Как же мне оградить себя от зла? – Прохор поднял с полу картуз и нахлобучил его на голову Будды. Филин сердито пощелкал на Прохора клювом и что‑то сказал непонятное.
– То есть вы ищете оправдания зла? Не правда ли, Прохор Петрович?
– Нет точки опоры, нет точки опоры, – печально бормотал Прохор. – Когда пытаюсь опереться на людей, они гнутся, ломаются, как тростник, ранят меня в кровь. Мне трудно очень.
Отец Александр упер бороду в грудь и чуть улыбнулся.
– Я рад, что ваша душа начинает подавать свой голос, – сказал он. – Желаю вам, чтоб, оглянувшись назад, вы сказали себе: стану другим..;
– Каким же?
– Пусть подскажет вам совесть.
– Ха, совесть!.. – нагло выпалил Прохор. – Что такое совесть? Что такое добро, зло? Их нет! Выдумка…
– Что, что? Зло – выдумка? Нет, Прохор Петрович, вы не умничайте, пожалуйста. Вы весь во зле, да, да.
Пред иконами горели три лампады: желтая, синяя, красная. В сумерках они создавали успокаивающее настроение. Но Прохор, подняв взор на священника, вздрогнул: глаза отца Александра из‑под нависших бровей пронзали его блеском, они показались Прохору глазами ламы, которого видел Прохор когда‑то в Монголии.
– Александр Кузьмич, это вы?
– Кажется – я. И слушайте про мою встречу в Улянсутае с ламой‑бодисатвой.
По лицу Прохора бегала тень душевной тревоги. Он переложил картуз с Будды на кресло. Хотел встать и уйти. Отец Александр, откинув корпус назад, проплыл над полом, как призрак, оправил лампады. Вместо икон в переднем углу – две статуи Будды и филин.
– Итак, о встрече с дамой, – рассекая сумрак своей сухощавой в черном подряснике фигурой, заговорил не то отец Александр, не то кто‑то другой. – Я спросил его: почему многие из ваших святых лам ведут разгульную жизнь, даже заражаются сифилисом? Лама мне ответил: «Вот допустим, сказал он, что святой лама напился пьян…» Вы слушаете, Прохор Петрович?
– Слушаю, слушаю, – ответил тот удрученным голосом: ему вдруг захотелось выпить чайный стакан водки.
– Святой лама напился пьян и.., и убил кого‑нибудь, убил, скажем, злодея. Вы понимаете? Убил…
– Понимаю… Лама убил женщину.
– Я не сказал женщину! – крикнул чей‑то незнакомый Прохору голос. – Почему женщину? Я сказал: вообще – убил. Прохор Петрович, что это значит? При чем тут – женщина?
Глаза Прохора испугались, стали вилять от картуза к выходной двери, от сияющих лампад к черному, как призрак, подряснику. Черный подрясник, перехваченный широким расшитым разноцветными шерстями поясом, впаялся в полумрак и застыл на месте.
– Меня терзает мысль об Анфисе, – робко стал выборматывать Прохор. – Ну, еще о Синильге… Впрочем, нет. Впрочем, еще об одной женщине. Впрочем.., да, да. Звать ее – Нина… Да вы ж ее знаете, батюшка!
Но вместо отца Александра стоял полузнакомый монгольский лама. На плече его – филин.
– По древнему буддизму, ежели желаете знать, – начал косоглазый монгол, – святой лама весь в созерцании, он в жизни пассивен. По обновленному буддизму: лама‑бодисатва, напротив, активен. Он рожден для спасения грешников, и какое бы преступление он ни совершал, оно не может очернить бодисатву, он выше греха. Он может убить злодея из побуждений человеколюбия. Во‑первых… Вы слышите, гость?
– Слышу, – выдохнул Прохор.
– Во‑первых, убивая злодея, бодисатва этим самым избавляет его от дальнейшего, идущего через него в мир зла. Во‑вторых, бодисатва берет все грехи злодея на себя. В‑третьих, он отправляет убитого им злодея прямо в рай, как претерпевшего насильственную смерть. Следовательно, убив человека, лама проявляет акт великого человеколюбия.
– Ведь это ж… Ведь это ж для меня очень успокоительно, – прошептал в мрачное пространство Прохор. – Убить женщину ради человеколюбия… Прекрасно, прекрасно… Убил одну и убью другую. И все это ради человеколюбия, ведь так?
– Так‑так, так‑так, – с укоризной кивал головой косоглазый лама.
«Так‑так, так‑так», – раскачивался маятник елизаветинских часов; за камином на привязи поскуливал волк, на цыпочках подошла к двери горничная Настя. «Барин, вы спите?»
Прохор вздрогнул, тяжко проснулся, повел бровями. Нет никого. «Надо сходить к попу, поп мудрый», – подумал он.
Вся внутренняя жизнь Прохора Петровича резко распалась теперь на белую и черную. В черной полосе он беспросветно пил, его ум мутился, затемненное сознание ввергало его в мир галлюцинаций. Когда же наступала белая полоса, мозг прояснялся, воля крепла, Прохор лихорадочно хватался за дело и, работая упорно, как машина, кое‑что наверстывал, что было упущено в прошлом. Иногда и черная и белая полосы сливались. Получалось нечто серое, психически больное, с гениальными проблесками мысли, но с нередкими провалами сознания в густейший мрак.
И все‑таки, существуя то в черной, то в белой полосе, Прохор Петрович, наперекор всему и всем на удивленье, продолжал развертывать дело все шире и шире.
Пущен в действие новый цементный завод. Недавно приехавшие горняки‑инженеры быстро организовали добычу каменного угля из надземных пластов. Свежие грузы его в огромных количествах поплыли на плотах по Угрюм‑реке, потянулись на подводах, на только что прибывших грузовых автомобилях к наполовину законченным железнодорожным веткам. Прохор надеялся связать стальными путями свои предприятия с главной магистралью к началу зимы. Работа шла ходко. Рабочие – их теперь стало шесть тысяч – от дела не отлынивали, отложена мысль и о работе «чрез пень‑колоду»: им угрожал расчет, снижение платы, штрафы, новые массы прибывающих завтра же встанут на их место.
Прохор мог бы ликовать. Но то, что некоторые старые рабочие перебегали к Нине, уступая место неопытным – «расейским» новичкам, злило Прохора. Мысль, что в его самодержавном государстве завелось, как экзема на лице, какое‑то ничтожное бабье королевство, с совершенно иными, лучшими условиями труда, чем у него, – эта мысль сажала Прохора, как медведя, на рогатину.
Нет, подобного коварства он больше терпеть не может! Он в последний раз переговорит на эту тему с малоумной королевой‑узурпаторшей.
После обеда в праздник Нина копалась у себя в саду. Наступала осень, но день был теплый. Близились сумерки. Верочка катала по дорожкам большое колесо. За нею следом ходила бонна и гувернантка из Берлина, полная белокурая девушка. Верочка подбежала к Нине:
– Мамочка! А почему курочка ходит босичком, а я в туфельках? Я разобуюсь.
Подошел в белых нитяных перчатках старик лакей:
– Барыня, барин изволит вас просить к себе. Нина знала, что муж приглашает ее не для приятных разговоров. Поэтому она вошла в кабинет Прохора с Верочкой: она думала, что дочь одним своим невинным видом может умерить гнев отца. Навстречу вошедшим подбежал, виляя хвостом, радостный волк. Прохор сидел за столом хмурый, в халате, с трубкой в зубах.
– Садись, фабрикантка, – бросил он сквозь зубы.
– Папочка, миленький, папочка!.. – подсеменила к нему Верочка. – Я тебя люблю… Я люблю тебя больше, чем волченьку‑люпсеньку.
Прохор взял ее на руки, поцеловал в висок, придвинул ей цветные карандаши и бумагу.
– Я срисую человека с усами… Страшный который. А потом избушку, чтоб дым валил.
– Нина…
– Да, Прохор, слушаю.
Наступило обоюдоострое молчание. Воздух сгущался в тучи. Верочка начала рисовать.
– Ты христианка, Нина?
– Да, христианка. Ты же знаешь, Прохор. Тучи продолжали окутывать их своим грозным молчанием. Верочка рисовала.
– Ежели ты христианка, то как же ты с такой настойчивостью толкаешь меня в какую‑то пропасть, в зло?
– Нет. Ты не так понимаешь мою деятельность, Прохор. Вся она направлена к тому, чтоб отвратить тебя от зла, – сказала тихо Нина, разглядывая свои замазанные землей ладони. – Я путем практических комбинаций хочу возле твоей деятельности создать такое окружение, которое заставило бы тебя, вопреки твоему желанию, стать по отношению к рабочим совершенно иным, чем ты есть сейчас.
– Ты сказала, что вопреки моему желанию тащишь меня от зла прочь. Так? Так. Значит, ты применяешь насилие. Но ведь Христос сказал: не противьтесь злу насилием. Ты в это вдумалась?
Нина опустила голову и часто в растерянности замигала. Она не готова к ответу на такой вопрос. Как же так? Она сегодня же поговорит на эту тему с отцом Александром.
– Я тебе хочу добра, а себе покоя, – сказала Нина, смущенно покраснев.
Прохор покрутил на пальце чуб, сдвинул брови к переносице:
– Добра желаешь мне?
– Да, добра.
– Хм… Ну так знай! – И Прохор ударил в стол ладонью.
От окрика Верочкин карандаш хряпнул, она вскинула на отца большие глаза и соскользнула с его коленей. Прохор схватился за виски, закрыл глаза: в ушах что‑то покаркивало, в груди побулькивало, пред смеженными веками плавали хвостики.
– Ты, милый Прохор, болен… Нет, это ужасно, – кротко, с внутренним отчаянием в голосе, сказала Нина, прижимая к себе подбежавшую Верочку. – Ляг, отдохни… Мы поговорим после.
– Нет! – сверкнул он на жену белками глаз. Руки его дрожали, прыгал язык.
Ветерок колыхал шторы в открытом окне, чрез кабинет проплыла пушинка, стайка осенних мух жужжала, роясь возле хрустальной люстры; из непритворенной двери высунул голову лобастый рыжий кот.
– Милый Прохор, тебе надо бросить все и отдохнуть – уехать куда‑нибудь, полечиться, взять отпуск у самого себя. Я знаю, ты очень, очень болен. Мне видеть это слишком мучительно, прямо непереносно… Поверь мне. – Нина тихо заплакала, поднялась и пошла к нему. – Милый, умоляю тебя, брось все деда…
– Нет!!! – двумя кулаками враз грохнул в стол Прохор. – Стой! Впрочем, садись… Впрочем.., как желаешь.
Нина остановилась. Прохор повернулся к ней в кресле и, потряхивая лохматой головой, беззвучно засмеялся.
– Знаю, знаю, фабрикантка, для чего ты хочешь выгнать меня отсюда, знаю. Ты хочешь забрать в свои с Протасовым руки все мои дела и оставить меня нищим. (Нина всплеснула руками.) Стой, стой, не перебивай, – он стал говорить быстро, отрывисто, все круче возвышая голос до крика. – Я пью, я нюхаю, я прыскаю в себя морфием, – это все через тебя, через твои штучки, через твой христианский бабий нрав, фабрикантка.
– Врешь! – крикнула Нина :и, вся надломленная, раздираемая ненавистью и любовью к мужу, села напротив него в кресло.
«Врешь, врешь, врешь, врешь», – затараторил голос в правом ухе Прохора. «Врешь, врешь, врешь…» Прохор засунул в ухо палец, с ожесточением потряс там пальцем. Голос смолк.
– Я с большим трудом привожу издалека рабочих, плачу им прогонные деньги, учу их, – они бегут к тебе. Я вновь добываю рабочих, – они опять к тебе. Наконец вислоухий Кук ушел. До каких же это пор? Жестокий враг так не мог бы поступать, как поступаешь ты! (Нина, все время пыталась возражать, но он не давал ей.) Да, да, жестокий враг! А ты со своим бабьим умом ослеплена малыми делами и не хочешь понять моих больших дел. Да, больших дел.
–Каких же?
– Я… – Прохор нахохлил брови, встал, подбоченился и начал шагать по обширному кабинету, косясь на присмиревшую возле матери Верочку. Полуоткрыв рот, ребенок следил за отцом раздраженным взглядом. – Я разовью здесь промышленность, какой нет в России. Мой поселок превратится в городище с миллионом жителей. Имя мое будет греметь! Понимаешь? Греметь по всему миру…
Нина слушала его, замирая от волнения.
– Может быть, тебе заживо поставят памятник? – попыталась улыбнуться она.
– Да! Я сам себе поставлю памятник в центре феерического сада, какого не мог видеть и Людовик Шестнадцатый. Я построю в том городе университеты, винокуренные заводы, инженерные школы, торговые ряды, пассажи, театры, и все будет мое. Да, да, мое, мое! А не твое! – Последние фразы выкрикнул он с особым сладострастием.
– Во имя какой же идеи ты все это предполагаешь?
– Во имя самого себя, – гордо откинул Прохор голову. – Во имя своей славы! – Он выбросил обе руки вверх и взмахнул ими, как крыльями. Лицо его было грозно и величественно.
Верочка скривила рот, заплакала.
Нина подхватила ее на руки.
– Мамочка, не вели ему орать!
– Значит, фабрикантка, поняла теперь, в чем моя идея? По‑твоему – это идея сатаны, антихриста, христопродавца? Вздор! Это моя идея. Я с ней родился, я с ней умру.
Прохор взглянул на Нину с досадливым раздражением, как на преградившую ему путь скалу, и снова зашагал, размахивая полами халата. Нина смотрела на него с нескрываемой боязнью, с жалостью: «Господи, неужели у неге мания величия?»
– И я тебе в последний раз говорю! Я тебя, фабрикантка, предупреждаю. Вот мое предложение. Слушай. Последний раз слушай! – и Прохор, почему‑то засучив рукав халата, внушительно погрозил Нине пальцем.
Нина встала, чувствуя, что из туч сейчас ударит молния. Прохор, врезавшись ногами в пол в пяти шагах от Нины, стоял, как призрак Геркулеса, и хрипло говорил сквозь стиснутые зубы:
– Слушай… И – к исполнению. Приказ мой. Как можно скорей закрывай свои работы или передай их мне. И свой миллион передай мне… Слышишь? Миллион!.. Я не могу видеть, как ты зря транжиришь нажитые твоим отцом и дедом капиталы. А мне деньги дозарезу… У меня нет денег, мне нечем платить рабочим. Или ты хочешь, чтоб я обанкротился? Черт!.. И самое большее, что я тебе могу дозволить, это выстроить женский монастырь и стать в нем игуменьей. Дур много. Ты этим угодишь и богу и мне. Итак – приказываю, прошу, умоляю… – Прохор скосоротился, с отчаянным выражением лица кинулся пред потрясенной Ниной на колени. – Умоляю, сделай меня свободным, прекрати свои глупые затеи! Дай мне осуще…
– Прохор, – отступила от него на шаг Нина. – Если ты встанешь на путь истинного устроителя жизни, а не алчного тирана трудящихся, я вся твоя, со всей душой, со всеми капиталами.
– Нина Яковлевна! Нина Яковлевна! – как вепрь вскочил Прохор и, словно коршун, вцепился когтями в полы своего халата.
– В противном же случае, Прохор, я твой враг. Я буду работать так же, как и работаю! – возвысила свой голос Нина.
Прохор, тщетно силясь унять в себе взрыв гнева, заскорготал зубами:
– Марш отсюда!..
– Дурак, дурак!.. – плача, пуская пузыри и топая ножкой, взвизгивала, вся содрогаясь, Верочка. – Ты страшный. Дурак!..
Прохор, потеряв последнее самообладание, схватил обиженную Нину за плечи, повернул ее лицом к двери, стал выталкивать из кабинета. – Вон! Вон! Змея! Протасовская подстилка!.. Отдай мне миллион!!!
Вдруг волк с рычащим лаем в три прыжка бросился на Прохора и рывком разорвал на спине халат. Прохор лягнул его ногой, захлопнул за женой дверь, сорвал с крючка арапник.
– Поди сюда!
Волк, поблескивая освирепевшими глазами, ловил момент, чтоб броситься на хозяина. Но вдруг струсил человечьих глаз, покорно лег на брюхо, сжался. Прохор накинул на его шею парфорс‑удавку, подволок к стене, где ввинчено кольцо для цепи, продел парфорс в кольцо, подтянул башку волка вплотную к стене и, вкладывая в удары ярость, немилосердно стал пороть его. Из шкуры зверя клочьями летела шерсть. Зверь рычал, выл, хрипел, бился, пустил мочу, потом стал от удавки задыхаться. Вот железное кольцо разогнулось, зверь враз вырвался от человека‑«друга» и, оставляя на белом ковре следы крови, опрометью – вон.
Мокрый от пота, Прохор в бессилии повалился головой на стол. Все гудело внутри. Разрывалось сердце. Руки тряслись.
В разгоряченной голове дурили сумбуры и кошмарчики. «Надо убить, надо убить, надо убить, убить, убить», – зудил под черепом голос. Сначала под черепом, потом громко, в уши. Не хватало воздуху, не хотелось дышать, не хотелось жить.
И вновь прошлое стало настоящим, настоящее отодвинулось назад. Кошмарчики пошаливали. Сон не шел.
В три часа ночи взял бумагу, долго сидел над нею в помраченном онемении. Потом, вспомнив старцев, вспомнив странный сон про ламу‑бодисатву, перекрестился, обмакнул перо и, проставив месяц, число и год, написал:
«Поступаю в полном сознании. Похоронить по‑православному. Мой гроб и гроб жены рядом. Гроб Верочки наверху.
Прохор Громов».
– Да, да, – прокаркал он, как ворон. – Ну что ж, я не виноват, я не виноват. Меня таким хотят сделать.
Он заклеил, записку в конверт и припечатал сургучной печатью, перстнем.
12
На другой день, разбитый физически, растрепанный душевно, Прохор проснулся поздно. Не умываясь (он редко умывался теперь), выпил водки, съел кусок хлеба с солью и с робостью поднял взгляд на портрет в золоченой раме. Но вместо жены на
портрете – Анфиса, она ласково улыбалась, кивала Прохору, что‑то хотела сказать. Прохор протер глаза, на портрете – Нина…
– Хм, – буркнул он, скорчил гримасу, отмахнулся рукой.
Мысленно, со стороны, Прохор Петрович стал горько подсмеиваться над собою, что вот он, такой большой и бородатый, верит в какую‑то чертовщину. Он и рад бы не верить в нее, но он ясно видел, что эта несуразица так ловко оплела его со всех сторон, так искусно перепутала всю логику его суждений, что он стал чувствовать себя погрязшим по уши в болоте личного бессилия.
«Очень интересно наблюдать, как умный с ума сходит, – все так же внутренне ухмыляясь, с большой тоской в сердце думал он. – Нет, шиш возьми. Вот не сойду, назло не сойду. Дурак, пьяница. Мне действительно отдохнуть надо».
Напился чаю, написал письмо Протасову, заказал ямскую тройку (своих лошадей жалел) и, не простившись с домашними, выехал в путь‑дорогу.
Он направился в село Медведеве, чтобы примириться с отцом своим. Мысль о примирении встала пред Прохором резко, отчетливо. Прохор принял ее, не сопротивляясь. И еще ему надо навестить могилу матери и горько поплакать на могиле желанной Анфисы. «Анфиса, Анфиса, зачем судьба оторвала тебя от моего сердца?»
Тройка бежала скорой рысью. Путь с горы на гору, тайгой, полями, берегом реки. Прохор закрыл глаза и, покачиваясь, грезил. «Черт, до чего все усложняется. Как трудно стало жить. Как перепутались все дела мои…» – не открывая глаз, думал он. Мысленно оглядываясь в недавнее, он казался себе человеком, который по движущейся вниз лестнице старался взобраться в гору. Человек – все выше, а лестница под ним – все ниже. Человек воображал, что вот‑вот взойдет на гору, но вершина горы все больше и больше возвышалась. «Да, все так, все правильно. Именно я похож на такого человека». И Прохор под заунывные звуки колокольчика начинал искать корень своих неудач. Впрочем, он четко знал, откуда эти неудачи, но ему хотелось еще раз взглянуть в наглую личину своего врага. Тогда путь путаных домыслов вновь и вновь приводил его к Нине, Протасову, Приперентьеву, отцу. Однако, желая оправдать отца и Нину, он воспаленным воображением своим попробовал искать причину зол не в земнородных существах, а в проклятой судьбе своей.
– Ведь я же открыто, при всех провозгласил тогда на пиршестве, что я – сатана, я – дьявол! – выкрикнул он так громко, что толстогубый парень, ямщик Савоська, оглянулся на него и в страхе стал двигать бровями.
– Что, не узнал?
– Не узнал и есть, – присматриваясь к волосатому прыгающему лицу Прохора, прогнусил Савоська.
– Ты думаешь, барина везешь, а я – черт.
– А ты не заливай. Ты – Прохор Петрович, вот ты кто.
Прохор, чтоб настращать придурковатого парня, хотел взвыть диким голосом и закатиться сумасшедшим смехом, да передумал. Достал походный ларец и выпил большой стакан водки. Савоська, ежась и заглядывая через плечо на седока, заговорил:
– А что, Прохор Петрович, правда ли, нет ли, – тебя считают в народе колдуном? Будто ты с неумытиком знаешься?
– Верно, знаюсь, – сказал Прохор. Водка всосалась в кровь. Тоска стала спадать.
Прохор зарычал слегка и по‑волчьи взлаял. – А мой волк, верно, леший, он по‑человечьи говорит. Хочешь, и лошади твои по‑человечьи заговорят?
– Брось, брось на воду тень‑то наводить. Что я, маленький, что ли? Кому другому заливай. И не рычи, сделай милость, – бодрясь, загнусил дрожащим голосом Савоська. – А ты вот что говори, как бы нам не довелось в тайге заночевать. Вишь, сутемень какая, скоро ночь ляжет.
– Через пять верст Троегубинская мельница. Забыл нешто? Там и заночуем, – ответил Прохор и, проверив заряды в ружье и штуцере, осмотрелся по сторонам.
Кругом темная, мрачная тайга. В небе зажглась первая бледная звездочка.
Протасова раздражало оставленное хозяином письмо.
«Любезнейший Андрей Андреич, – читал он. – Уезжаю от вас на недельку, на две. Нездоровится. Проветриться надо мне, протрезветь. Последние события, начиная с пожара тайги, вывели меня из равновесия. Ищу точку опоры и не могу найти. Все дело поручаю вам под вашу личную ответственность. До скорого свиданья. Прохор Громов».
Протасов собрался переводиться на Урал, и вот опять оттяжка. Ежедневно посещая контору, он установил, что служащий Шапошников отсутствует вот уже пятый день. Один из конторщиков сказал Протасову, что Шапошников, вероятно, пьянствует, что от него всегда попахивает винишком и вообще он какой‑то странный.
Поздно вечером, когда кругом затемнело, Протасов заглянул в избушку Шапошникова. Избушка принадлежала глухонемой бобылке Мавре. Горела под потолком маленькая, в мышиный глаз керосиновая лампа. На куче соломы, в углу, спал врастяжку, кверху бородкой, коротконогий босой Шапошников. Пахло водкой. Батарея пустых бутылок возле печки. На стене, убранный хвойными ветвями, портрет Анфисы.
– Шапошников!
Тот чихнул и сел, вытянув опухшие ноги. – Ах, это вы? Простите… А это я. Только, п‑п‑пожалуста.., б‑без нравоучений… Я знаю, что виноват. Кругом виноват. Впрочем… – он осмотрелся, провел рукой по лысине и горько улыбнулся.
– Да, сон. Ах, это вы? Протасов? А я думал, что… Берите стул, – Шапошников встал, закинул руки за шею и, пробежав на цыпочках, сладко потянулся, затем криворото, отчаянно зевнул, – бородища залезла на левое плечо, – сел к столу, закурил трубку. Рубаха расстегнута, выбилась из штанов.
– Слушайте, товарищ Шапошников… Как вам не стыдно валяться на соломе, бездельничать? Ведь все ваши товарищи на большой работе, народу служат… А вы…
– Милый.., с‑с‑скука, т‑т‑тоска, уныние. Я удивляюсь, как в‑в‑вы‑то не спились еще в этой дыре. Нет, надо бежать, – он выпучил глаза и крикнул:
– Да! Знаете? Стращалов бежал… Прокурор. Помните? Записку получил от него. В безопасном месте, говорит. С приятелями, говорит. Потом сбегу, говорит, в Америку. Деньги есть, говорит. Да‑да. Он, черт, сильный, мужественный. А я.., я.., ч‑ч‑чу‑чело. Милый! Когда умру, набейте меня паклей. И поставьте Прохору Петровичу в кабинет. Пусть мучается, пусть и он, стервец, с ума спятит… Я ведь тоже.., тово.., готов, кажись.
Протасов с жалостью во все глаза глядел на него.
– Я лягу, не могу, сидеть, – ударившись головой о стену, он кувырнулся на свое логово. – Садитесь на пол. Протасов, милый… Как бы я.., как бы.., желал бы… Вернуть свою молодость.
– Ну, что вы какую несете чушь!..
– Нет, нет, – засмеялся скрипучим смехом Шапошников и, как белка хвостом, закрыл бородой одутловатое от запоя лицо свое. – Мне бы только встретить Анфису…
Вошла глухонемая бабушка Мавра, хозяйка Шапошникова, поставила на стол кринку с молоком, низенько поклонилась Протасову, что‑то замычала, замаячила руками.
Прохор спал. Снилась сумятица: Синильга кружилась пред ним во всем красном, вдова тунгуска вылезала из омута и, голая, с плачем садилась на белый камень. Затем все исчезло, и снова: пустой вечер, кладбище, сорвался с березы грач, ползли туманы, отец Ипат покадил Анфисиной могиле я пропал в дыму. Колокольчики‑бубенчики побрякивали.
Вдруг крики:
– Стой!
|
The script ran 0.024 seconds.