Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Генрик Сенкевич - Потоп [1884-1886]
Язык оригинала: POL
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history, История, Роман

Аннотация. В четвёртый том Собрания сочинений Генрика Сенкевича (1840—1916) входит вторая (гл. XVIII — XL) и третья части исторического романа «Потоп» (1886).

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 

– Э… просто так было сказано, чтобы язык к зубам не присох, – это от долгого молчания бывает. И знать я его не знал, и учить не учил. Что я, другого дела себе не нашел бы, как быть медвежатником да учить пана маршала на задних лапах ходить? Не в том суть. Я не видя, по одним людским толкам насквозь его прознал и куда захочу, туда и оборочу. Тебя же прошу об одном: не говори, что у меня есть письмо от Чарнецкого, даже не упоминай о нем, пока я сам не отдам. – Как? Не выполнить порученного мне дела? В жизни со мной такого не бывало и не будет! Хотя бы пан Чарнецкий и простил меня, не сделаю я этого ни за какие блага на свете! – Тогда я возьму саблю и подрежу твоему коню сухожилья, чтобы ты за мной не поспел. Видал ты когда-нибудь, чтоб не вышло задуманное мною? Скажи сам? Плохо тебя выручала Заглобина хитрость? И пана Михала? И твою Еленку? Да и всех вас разве не я вызволил из рук Радзивилла? Говорю тебе, от этого письма будет больше дурного, чем хорошего, ибо пан каштелян писал его в таком волнении, что три пера сломал. Наконец, решим так: скажешь о нем, коли мой план сорвется; тогда, даю слово, я сам его отдам, но не раньше. – Лишь бы отдать, а когда – все равно. – Ну и хорошо! А теперь вперед, дорога перед нами неблизкая! Они пришпорили коней и пустили их вскачь. Долго ехать им не пришлось, так как сторожевые отряды Любомирского миновали уже не только Радымно, но и Ярослав, а сам маршал стоял в Ярославе, на прежней квартире шведского короля. Они приехали, когда маршал обедал в обществе своих старших офицеров. Однако, услышав о прибытии послов, чьи имена гремели в те дни по всей Речи Посполитой, Любомирский велел немедля их впустить. Взоры присутствующих обратились к ним; с особенным восхищением и любопытством все смотрели на Скшетуского, а маршал, любезно поздоровавшись с ними, первым делом спросил: – Неужто предо мной тот славный рыцарь, что доставил королю письма из осажденного Збаража? – Да, это я. – Пошли мне бог побольше таких офицеров! Вот единственное, в чем я завидую пану Чарнецкому, хоть знаю, что и мои заслуги, сколь ни малы они, тоже не изгладятся из людской памяти. – А я Заглоба! – громко произнес старый рыцарь, выступая вперед. И окинул собравшихся горделивым взглядом, а маршал, стремившийся снискать всеобщее расположение, тотчас воскликнул: – Кто же не знает мужа, который сразил Бурляя, вождя barbarorum[293], и взбунтовал Радзивилловы войска… – И привел их пану Сапеге, а они, правду сказать, не его – меня выбрали полководцем, – добавил Заглоба. – Как же это ты, милостивый пан, удостоясь столь высокой чести, отказался от нее и пошел на службу к Чарнецкому? Заглоба незаметно подмигнул Скшетускому и ответил: – Это ваш пример, ясновельможный пан маршал, учит меня, как и всю страну, отрекаться от личной выгоды и честолюбия ради общественного блага. Любомирский покраснел от удовольствия, а Заглоба, подбоченившись, продолжал: – Пан Чарнецкий прислал нас поклониться вашей милости от его имени и от имени всего его войска и доложить о славной победе, которую с божьего соизволения мы одержали над Каннебергом. – Мы уже слышали об этом, – довольно сухо ответствовал маршал, в котором сразу шевельнулась зависть, – но поскольку перед нами очевидец, охотно послушаем еще раз. Тут Заглоба принялся рассказывать, правда, несколько приукрашая истину, ибо силы Каннеберга в его рассказе разрослись до двух тысяч. Он не преминул упомянуть про Свено, про себя и про избиение рейтар на глазах у шведского короля, про обоз, который вместе с тремя сотнями гвардейцев попал в руки счастливых победителей, короче, по его словам выходило, что шведы понесли поражение, от которого им никогда не оправиться. Все внимательно слушали его, слушал и пан маршал, но лицо его принимало все более мрачное и холодное выражение. Наконец он сказал: – Пан Чарнецкий славный воин, не спорю, надеюсь только, что он не съест всех шведов сам, а и другим оставит хоть на закуску! Заглоба ему на это: – Ясновельможный пан маршал, эту победу одержал вовсе не Чарнецкий. – А кто же? – Любомирский! Все чрезвычайно изумились. Маршал раскрыл рот, захлопал глазами и так воззрился на Заглобу, будто хотел спросить: «Да в своем ли ты, брат, уме?» Но Заглоба ничуть не смутился, напротив, важно выпятил губы (это он перенял от Замойского) и продолжал: – Я сам слышал, как пан Чарнецкий говорил перед строем: «То не наши сабли разят шведов, а имя Любомирского; едва, говорит, шведы прознали, что Любомирский близко, они так пали духом, что в каждом ратнике видят его солдата и идут под нож, точно овцы…» Лицо маршала просветлело, словно озарилось лучами полуденного солнца. – В самом деле? – вскричал он. – Неужто сам Чарнецкий это сказал? – И это, и многое другое, только не знаю, прилично ли мне повторять, – ведь он говорил своим приближенным. – Говори! Говори! Каждое слово Чарнецкого стоит того, чтобы его стократ повторить. Редкий он человек, я всегда это говорил. Заглоба, прищурившись, смотрел на маршала и пробурчал в усы: «Крючок ты уже проглотил, ужо я тебя подсеку». – Что, что? – спросил Любомирский. – Да я говорю, что войско кричало «виват» в вашу честь, словно самому королю. А в Пшеворске, где мы целую ночь тормошили шведов, наши хоругви, все, как одна, шли на приступ с кличем. «Любомирский! Любомирский!» – и куда лучше это приносило плоды, чем всякие «алла!» или «бей, убивай!». Вот вам и свидетель – пан Скшетуский, тоже отличный солдат, который ни разу в жизни не солгал. Маршал невольно взглянул на Скшетуского; тот покраснел до ушей и пробормотал что-то невразумительное. Тут офицеры принялись во весь голос расхваливать послов: – Глядите, как благородно поступил пан Чарнецкий, каких любезных рыцарей он прислал! Оба славные воины, а у одного просто мед из уст течет! – Я всегда был уверен в дружеских чувствах пана Чарнецкого и ценил их, а теперь и подавно ради него готов на все! – воскликнул маршал с повлажневшим от удовольствия взором. Тут Заглоба совсем распалился: – Ясновельможный пан маршал! Можно ли не чтить тебя, можно ли не преклоняться перед тем, кто являет нам пример всех гражданских добродетелей, кто справедливостью своей подобен Аристиду, а мужеством – Сципионам?! Много книг прочел я на своем веку, многое видел, о многом размышлял, и душа моя исполнилась боли, ибо кого нашел я в Речи Посполитой? Опалинских, Радзеёвских да Радзивиллов, кои, превыше всего ставя спесь свою и честолюбие, готовы были в любую минуту ради выгоды предать отчизну. И я подумал: сгубили нашу бедную Речь Посполитую преступные сыны. Но кто утешил меня, кто вселил упование в мою скорбную душу? Пан Чарнецкий! «Нет, – сказал он, – не погибла отчизна, ибо у нее есть Любомирский. Те, говорит, думают лишь о себе, а у этого нет иных помыслов, иной заботы, как жертвовать ежечасно своим благом ради блага отечества; те жаждут быть на виду, а этот всегда в тени, подавая всем нам пример. Вот и теперь, говорит, приведя сюда свое могучее победоносное войско, хочет он, как я слышал, передать его под мое начало, жертвуя, в поучение другим, законным своим честолюбием ради отчизны. Поезжайте же, говорит, к нему и передайте, что я этой жертвы не приму, ведь он лучший военачальник, нежели я; ведь мы его не только своим военачальником, но и – да продлит господь дни нашему Яну Казимиру! – королем готовы избрать… и… изберем!!» Тут Заглоба сам немного испугался, не хватил ли он лишку. И правда, после выкрика «изберем!» наступила тишина; однако Любомирский был наверху блаженства; сперва он несколько побледнел, потом залился краской, потом снова побледнел и, наконец, тяжело дыша, ответил: – Речь Посполитая всегда была, есть и будет свободна в своем выборе, на том от века зиждутся основы наших свобод. А я лишь раб и слуга ее, и бог мне свидетель, никогда даже в мыслях не возношусь на те высоты, на кои гражданину взирать не должно… Что касается войска… отдаю его под начало пану Чарнецкому. А для тех, кто, превыше всего ценя знатность своего рода, никому не желает подчиняться, да послужит это примером, как надлежит забывать о знатности pro publico bono. И потому я, Любомирский, хоть и сам неплохой полководец, однако ж иду добровольно под команду Чарнецкого, моля бога единственно о том, дабы он даровал нам победу над неприятелем. – Римлянин! Отец отчизны! – вскричал Заглоба, хватая руку маршала и припадая к ней губами. Однако при этом старый плут ухитрился подмигнуть Скшетускому. Собрание разразилось восторженными кликами. Народу в зале все прибывало. – Вина! – потребовал маршал. И когда принесли кубки, первый тост поднял за здоровье короля, второй – за Чарнецкого, которого назвал «нашим вождем», и, наконец, за здоровье послов, Заглоба тоже не преминул провозгласить здравицу хозяину и привел всех в такой восторг, что пан маршал лично проводил послов до порога, а его офицеры – до самой городской заставы. Едва лишь они остались одни, Заглоба тотчас загородил дорогу Скшетускому, остановил коня и, подбоченившись, спросил: – Ну, Ян, что скажешь? – Черт подери! – ответил Скшетуский. – Не доведись мне увидеть собственными глазами и услышать собственными ушами, никогда б не поверил, хоть бы мне ангел господень об этом рассказал. А Заглоба ему на это: – Ага, вот видишь! Могу поклясться, что Чарнецкий, самое большее, призывал Любомирского к совместным военным действиям. И знаешь, чего бы он добился? Любомирский пошел бы отдельно, потому что ежели в письме Чарнецкий заклинал его поступиться честолюбием из любви к отчизне (а я уверен, что именно так и есть), то пан маршал сразу бы надулся и сказал: «Уж не хочет ли он стать моим praeceptor'oм[294] и учить меня, как следует служить отчизне?» Знаю я их!.. К счастью, старый Заглоба взял дело в свои руки, поехал сам и не успел рта раскрыть, как Любомирский согласился не только воевать вместе, но и пойти под начало к Чарнецкому. Чарнецкий там изводится от тревоги, – ужо я его порадую… Ну что, Ян, умеет Заглоба обходиться с вельможными панами? – Говорю тебе, я чуть не онемел от удивления. – Знаю я их! Такому только покажи корону да краешек горностаевой мантии, и можешь гладить его хоть против шерсти, как борзого щенка, еще согнется и сам спину тебе подставит. Облизываться будет, что твой кот на сало. Даже у тех, кто попорядочней, и то от жадности глаза на лоб вылезут, а уж попадись негодяй вроде князя воеводы виленского, тот и отчизну предаст, не задумается. Эх, людишки, людишки, до чего же суетное племя! Господи Иисусе, кабы дал ты мне столько тысяч, сколько сотворил охотников на эту корону, я и сам бы стал на нее претендовать… Что они, воображают, будто я хуже? Да чтоб им лопнуть от собственной спеси… Ничуть Заглоба не хуже Любомирского, только что богатства у него нету… Вот так-то, друг мой Ян… Ты думаешь, я ему и в самом деле руку поцеловал? Я свой собственный большой палец поцеловал, а его только носом клюнул… Его небось никто за всю жизнь так ловко не оставлял в дураках. Он у меня как масло размяк, Чарнецкий, теперь только бери да мажь… Пошли, господи, нашему королю долгую жизнь, но в случае выборов я скорей за себя подам голос, чем за Любомирского… Рох Ковальский подал бы за меня другой, а пан Михал перебил бы всех противников. Эх, брат, я бы сразу тебя сделал великим коронным гетманом, пана Михала – на место Сапеги, гетманом литовским… а Редзяна – подскарбием… Вот уж он бы поприжал жидов налогами! Ладно, это все вздор, главное, Любомирского я поймал на крючок, а удочку вложу Чарнецкому в руки. Мы пива наварим, а у шведов голова с похмелья заболит; кому спасибо сказать надо? То-то! О другом бы в хрониках писали, а мне не везет… Хорошо еще, коли Чарнецкий не фыркнет на старика, почему письма не отдал… Вот она, благодарность человеческая… Ну, да что там, мне не впервой… Иные пригрелись на тепленьких местечках, сидят, жиром, словно барсуки, обрастают, а ты, старый, трясись весь свой век на кляче… – И Заглоба махнул рукой. – Черт с ней, с людской благодарностью! Все одно помирать, так уж хоть послужу отчизне. Мне лучшая награда – крепкая дружба. Стоит мне сесть на коня – и с такими товарищами, как вы с Михалом, хоть на край света… Такова уж наша польская натура. Раз сел на коня – баста. Немец, француз, англичанин либо черномазый испанец, те чуть что – и за нож, а поляк, терпеливый от природы, многое снесет, долго такому вот шведу позволит измываться над собою, но когда уж не станет мочи, он так двинет по морде, что проклятый шведина три раза ногами накроется… Не перевелась еще удаль молодецкая в Речи Посполитой и, покуда не переведется, до тех пор и Речь Посполитая не погибнет. Намотай себе это на ус, Ян… И долго еще разглагольствовал пан Заглоба, так как был весьма собой доволен, а в этих случаях он становился еще более разговорчив, чем обычно, так и сыпал мудрыми сентенциями.  ГЛАВА VI   Чарнецкий и в самом деле даже надеяться не смел, чтобы коронный маршал пошел под его команду. Он желал лишь действовать заодно, но опасался, что и этого навряд ли добьется по причине непомерного тщеславия Любомирского. Надменный магнат уже не раз говорил своим офицерам, что предпочитает бить шведов собственными силами и, без сомнения, побьет их, а одержи он победу вместе с Чарнецким, вся слава Чарнецкому и достанется. Опасения Любомирского имели под собой почву. Чарнецкий понимал это и был в сильном беспокойстве. Отправив из Пшеворска письмо, он теперь в десятый раз перечитывал копию, желая удостовериться, нет ли там чего-нибудь такого, что могло бы задеть обидчивого вельможу. И сразу подосадовал на себя за некоторые выражения, а потом вообще стал жалеть, что написал это письмо. Мрачный, сидел он у себя на квартире и поминутно подходил к окну поглядеть, не возвращаются ли послы. Офицеры, видя в окне его озабоченное лицо, догадывались, что с ним происходит. – Быть грозе, – сказал Поляновский Володыёвскому, – у каштеляна лицо пятнами пошло, а это дурной знак. Дело в том, что лицо Чарнецкого было все изрыто оспой и в минуты большого волнения или тревоги покрывалось беловатыми и темными крапинами. Черты его были и без того резкие, брови грозно нахмурены на высоком лбу, нос крючком и пронзительный взор, когда же вдобавок лицо это покрывалось пятнами, Чарнецкий становился поистине страшен. В свое время казаки прозвали его рябой собакой, однако справедливее было бы сравнить его с рябым орлом; когда он в своей бурке с развевающимися, словно огромные крылья, полами вел солдат в атаку, сходство это бросалось в глаза и своим и врагам. Он порождал страх как в тех, так и в других. Во времена казацких войн главари даже самых крупных ватаг теряли голову при встрече с Чарнецким. Сам Хмельницкий боялся его, а особенно советов, которые тот давал королю и которые действительно способствовали ужасному разгрому казаков под Берестечком. Но особенно возросла слава Чарнецкого позже, когда он, войдя в соглашение с татарами, бушевал, подобно пожару в степях, истреблял без жалости все очаги мятежа, штурмовал города, крепости, вихрем носясь из конца в конец по всей Украине. И с тем же яростным упорством изводил он теперь шведов. «Чарнецкий не перебьет, а выкрадет у меня войско», – говорил Карл Густав. По Чарнецкому как раз надоело выкрадывать, – он полагал, что настало время бить. Однако ему не хватало пушек и пехоты, без которых невозможна была настоящая война, потому-то он и стремился так объединиться с Любомирским, у которого, правда, пушек тоже было немного, но зато была пехота, в которой служили горцы. Не слишком привычные к строю, они, однако; не раз уже побывали в бою, и, за неимением лучшего, их можно было выставить против великолепной пехоты Карла Густава. Чарнецкий горел словно в лихорадке. Наконец, не в силах усидеть в комнате, он вышел на крыльцо и, заметив Володыёвского с Поляновским, спросил: – Что, не видать послов? – Знать, пришлись по сердцу хозяевам, – ответил Володыёвский. – Они-то по сердцу, да я не по сердцу. Иначе маршал своих бы с ответом прислал. – Пан каштелян, – сказал Поляновский, который был у вождя в большом фаворе, – стоит ли беспокоиться! Придет к нам пан маршал – хорошо! Не придет – будем по-старому воевать. Шведская кровь и так уже льется, а ведь известно, коль горшок прохудился, из него все и вытечет. На это Чарнецкий ответил: – Польская кровь тоже льется. Если они сейчас ускользнут, им удастся собраться с силами, подойдут к ним подкрепления из Пруссии – случай будет упущен. И Чарнецкий гневно ударил кулаком по поле своей бурки. Но тут послышался конский топот и бас Заглобы, распевавшего песню:   Воет непогодушка, Ветер злой, Не страшно ли, девушка, Вечером одной? Впусти меня, Касенька, Двери отвори, Погреемся, Касенька, До зари.   – Добрый знак! Веселые возвращаются! – вскричал Поляновский. Тем временем послы, завидев каштеляна, соскочили с коней и, передав их вестовому, поспешили к крыльцу. На ходу Заглоба подкинул вверх шапку и, мастерски подражая голосу Любомирского, крикнул: – Виват, пан Чарнецкий, наш вождь! Каштелян поморщился и нетерпеливо спросил: – Письмо привезли? – Не письмо, – ответил Заглоба, – а кое-что получше. Пан маршал со всем войском добровольно идет под начало твоей милости. Чарнецкий пронзительно посмотрел на него, затем повернулся к Скшетускому, словно желая сказать: «Говори ты, этот, видно, пьян!» Заглоба и вправду был навеселе; но когда Скшетуский подтвердил его слова, на лице каштеляна отразилось изумление. – Ступайте за мной, – приказал он. – Пан Поляновский, пан Володыёвский, прошу и вас. Все вошли в комнату. Не успели сесть, как Чарнецкий спросил: – Что он сказал на мое письмо? – Ничего не сказал, – ответил Заглоба, – а почему – узнаете в конце моей реляции, теперь же insipi am…[295] И он начал рассказывать, как все происходило, как он, Заглоба, склонил маршала к столь благоприятному решению. Чарнецкий смотрел на него с возрастающим изумлением; Поляновский хватался за голову, а пан Михал шевелил усиками. – Не знал я тебя до сих пор, пан Заглоба, ей-богу, не знал! – воскликнул каштелян. – Просто ушам своим не верю! – Меня давно прозвали Улиссом! – скромно ответствовал Заглоба. – Где мое письмо? – Вот, пожалуйста! – Придется уж простить тебя, что не отдал. Вот это ловкач так ловкач! Канцлеру впору у него поучиться, как переговоры вести! Ей-богу, будь я королем, послал бы я тебя в Царьград… – Сразу бы сотня тысяч турок явилась нам на помощь, – воскликнул пан Михал. И Заглоба на это: – Не сотня, а две, не сойти мне с этого места! – Неужто маршал ничего не заметил? – допытывался Чарнецкий. – Он-то? Глотал все, что я ему в рот клал, словно рождественский гусь галушки, только кадыком двигал да глаза заводил. Я уж думал, сейчас лопнет от радости, что твоя шведская граната. Этого человека лестью в ад заманить можно! – Главное, шведу, шведу покрепче насолить! Даст бог, так оно и будет! – ответил обрадованный Чарнецкий. – А ты, хоть и обвел пана маршала вокруг пальца, слишком-то над ним не насмехайся – другой на его месте и того бы не сделал. От него ведь многое зависит… Нам до самого Сандомира идти через владения Любомирских, и маршал одним своим словом может поднять всю округу, может приказать мужикам портить переправы, жечь мосты, укрывать продовольствие в лесу… Спасибо тебе за услугу, век помнить буду, но спасибо и пану маршалу, – он, думается мне, не из одной суетности так поступил. – Тут каштелян хлопнул в ладоши и крикнул оруженосцу: – Коня мне! Будем ковать железо, пока горячо. – Затем он обратился к полковникам: – А вы все следуйте за мной, чтоб свита была как можно пышнее. – Мне тоже ехать? – спросил Заглоба. – Ты возвел мост между мною и маршалом – ты первый и должен по нему проехать. Кстати, сдается мне, тебя там жалуют… Едем, едем, любезный друг, иначе я подумаю, что ты хочешь бросить начатое на полдороге. – Делать нечего! Придется только пояс затянуть потуже, а то брюхо растрясет… Ослабел я что-то, вот разве если чем подкрепиться? – Чем же, например? – Много я слышал о вашем меде, а отведать до сих пор не привелось, охота бы попробовать, чей лучше: каштелянский или маршальский? – Что же, выпьем, по обычаю, посошок на дорогу, а вернемся, тогда уж попируем вволю… Да у себя на квартире тоже найдешь жбан-другой… Каштелян приказал подать кубки, и они выпили в меру, для бодрости и хорошего расположения духа, после чего сели на коней и отправились в путь-дорогу. Маршал принял Чарнецкого с распростертыми объятиями, угощал, поил, не отпускал от себя всю ночь, а наутро оба войска соединились и двинулись дальше под командованием Чарнецкого. Около Сенявы они снова напали на шведов, да так удачно, что полностью истребили их арьергард и вызвали замешательство во всей армии. Лишь на рассвете шведам удалось отогнать их огнем из пушек. Под Лежайском Чарнецкий прижал противника еще крепче. Дороги развезло от дождей и стаявшего снега, и несколько крупных шведских отрядов увязли в болоте. Все они попали полякам в руки. Положение шведов становилось все более отчаянным. Истощенные, полуживые от голода и бессонницы солдаты едва волочили ноги. Все больше их оставалось на дороге… Когда к ним подъезжали польские конники, многие уже не хотели ни есть, ни пить и лишь просили смерти. Иные просто ложились на кочки и умирали, другие, уже ничего не сознавая, смотрели на приближающихся поляков с полным безразличием. Иноземцы, которых немало служило в рядах шведской армии, начали убегать и переходить к Чарнецкому. И только непреклонная воля Карла Густава еще поддерживала гаснущие силы его армии. Ибо противник шел не только следом; множество безымянных партизанских отрядов, шляхетских и крестьянских, непрестанно преграждали путь шведским полкам. Отряды эти были невелики, действовали неслаженно и в настоящий бой не вступали, но докучали шведам немилосердно. Стремясь создать впечатление, будто татары уже прибыли им на подмогу, все польские войска испускали татарский боевой клич, и вокруг днем и ночью раздавалось неумолчное «алла, алла!». Не было шведам ни минуты отдыха, ни на минуту не мог солдат выпустить оружие из рук. Случалось, человек пятнадцать – двадцать партизан поднимали на ноги всю вражескую армию. Кони падали десятками, и их тут же съедали, так как доставлять провиант стало невозможно. Время от времени польские всадники находили страшно изуродованные шведские трупы и тотчас догадывались, что тут приложили руку мужики. Большая часть деревень в междуречье Сана и Вислы принадлежала Любомирскому и его родне. Все тамошние крестьяне поднялись на шведа, как один человек, ибо пан маршал, жертвуя своим состоянием, объявил, что отпустит на волю каждого, кто возьмется за оружие. Едва весть об этом разнеслась по его владениям, все косы превратились в пики и мужики стали тащить в лагерь вражеские головы, пока пан маршал не запретил этот нехристианский обычай. Тогда они стали приносить рукавицы и рейтарские шпоры. Доведенные до полного отчаяния, шведы сдирали кожу с тех, кто попадал к ним в руки, и война с каждым днем делалась все ожесточеннее. Немногих поляков, еще служивших им, шведы удерживали чуть не силой. По дороге к Лежайску многие из них сбежали, а оставшиеся так буянили на каждом постое, что Карл Густав сразу по прибытии в Лежайск приказал расстрелять нескольких человек. Это явилось сигналом к всеобщему бегству, поляки пустили в ход сабли и ушли. Не остался почти никто, а Чарнецкий, получив подкрепление, стал теснить шведов еще сильнее. Любомирский помогал ему усердно и честно. Быть может, более благородные стороны его натуры, пусть ненадолго, взяли верх над спесью и самолюбием, и он, не щадя сил и живота своего, не раз самолично водил хоругви в бой, не давая врагу передышки, а так как воин он был хороший, то и подвигов свершил немало. Этими подвигами вкупе с позднейшими он наверняка оставил бы по себе славную память в народе, если бы не тот позорный мятеж, который он поднял в конце своего поприща, дабы воспрепятствовать реформам в Речи Посполитой. Однако в то время он делал все, чтобы покрыть себя славой, и мантия славы украсила его. С ним соперничал пан Витовский, сандомирский каштелян; старый и опытный воин, он мечтал сравняться с самим Чарнецким, да не смог, ибо господь не дал ему величия. Втроем они все сильнее изматывали врага. Под конец до того дошло, что рейтары и пехотинцы тыловых дозоров совсем ошалели от страха и впадали в панику из-за любого пустяка. Тогда Карл Густав решил всегда сам идти с арьергардом, дабы своим присутствием подбадривать павших духом. И сразу же едва не поплатился за это жизнью. Случилось, что он в сопровождении блестящего лейб-гвардейского полка, где собран был цвет скандинавской нации, остановился в деревне Рудник. Пообедав у приходского священника, король решил немного отдохнуть, так как перед тем всю ночь не смыкал глаз. Лейб-гвардейцы окружили дом, охраняя покой короля. Тем временем молоденький конюх ксендза тайком пробрался из деревни на выгон, вскочил на коня-трехлетка, который пасся там в табунке, и во весь опор поскакал к Чарнецкому. Сам Чарнецкий в то время отстал от шведов на две мили, но передовой дозор его, один из полков князя Димитра Вишневецкого под командой поручика Шандаровского, находился всего в полумиле от Рудника. Пан Шандаровский разговаривал с Рохом Ковальским, который привез приказы от каштеляна, когда оба увидели скачущего к ним паренька. – Вот гонит, дьявол! Да на каком жеребчике! – сказал Шандаровский. – Кто бы это был? – Какой-то деревенский паренек, – ответил Ковальский. Тем временем конюшонок подскакал прямо к отряду и остановился лишь тогда, когда конь, напуганный видом всадников, взвился на дыбы, зарывшись задними копытами в землю. Мальчонка соскочил наземь и, держа коня за гриву, поклонился рыцарям. – Ну, что скажешь? – приблизившись, спросил Шандаровский. – У нас шведы! У ксендза! Говорят, сам король среди них! – сказал паренек, сверкая глазами. – А много их? – Да человек двести, не больше. Теперь засверкали глаза у Шандаровского. Но он боялся, не ловушка ли это, и, грозно посмотрев на паренька, спросил: – Кто тебя прислал? – Чего меня посылать! Сам взял трехлетка да поскакал, чуть вон не задохся и шапку обронил. Хорошо еще, они меня не приметили, собаки! Загорелое лицо паренька дышало чистосердечием и неподдельной ненавистью к шведам; вцепившись рукой в гриву коня, он стоял перед офицерами с пылающими щеками, растрепанный, в распахнутой на груди рубахе и тяжело переводил дыхание. – А остальное шведское войско где? – спросил хорунжий. – Нынче на рассвете их тьма-тьмущая прошла, не сосчитать было, а теперь одни конники остались, а один у хозяина спит, толкуют – сам король. Тогда Шандаровский сказал ему: – Ну, брат, коли солгал – голова с плеч, а коли правду сказал – проси чего хочешь в награду. Паренек низко ему поклонился. – Правду я говорю, не сойти мне с этого места. А награды мне никакой не нужно, прикажите только, ясновельможный пан офицер, дать мне саблю. – Эй, дайте ему там какую-нибудь сабельку поплоше! – распорядился Шандаровский, совершенно уже поверив рассказу молодого конюха. Остальные офицеры стали расспрашивать у паренька, где дом священника, далеко ли деревня, что делают шведы, а он ответил: – Стерегут, собачьи дети! Прямо идти нельзя, увидят, – я вас ольшаником проведу. Тотчас был отдан приказ, и хоругвь рысью двинулась с места, потом перешла на галоп. Парнишка трясся на своем неоседланном жеребчике впереди отряда. Он колотил коня босыми пятками и то и дело сияющими глазами поглядывал на обнаженную саблю. Когда показалась деревня, он свернул в лозняк и повел отряд топкой дорогой к ольшанику. Здесь было настоящее болото, поэтому кони пошли медленней. – Тс-с-с! – предупреждающе произнес паренек. – Вот как ольшаник кончится, они будут направо, саженях в ста. Теперь отряд двигался совсем медленно, впрочем, не было бы и возможности двигаться быстрее, – дорога была так плоха, что тяжелые кавалерийские кони то и дело по колено проваливались в грязь. Наконец ольшаник начал редеть, и они выехали на опушку. Перед ними, не далее как в трехстах шагах, раскинулся на пологом склоне холма обширный майдан, за ним дом ксендза, окруженный липами, между которыми выглядывали соломенные кровельки ульев, а на самом майдане стояло сотни две всадников в челнообразных шлемах и латах. Великаны-гвардейцы на могучих, хотя и отощавших конях стояли в полной боевой готовности, одни с рапирами в руках, другие с упертыми в бедра мушкетами. Но все они глядели в другую сторону, на большак, полагая, что единственно оттуда и можно ожидать неприятеля. Великолепное голубое знамя с золотым львом развевалось над их головами. Самый дом тоже окружен был стражниками, расставленными попарно. Двое часовых стояли лицом к ольшанику, но яркое солнце слепило глаза, а в ольшанике, уже покрывшемся буйной листвой, было почти темно, поэтому они и не могли заметить польских всадников. В пылком Шандаровском кровь так и взыграла, однако он сдержал себя и стал ждать, пока отряд выровняет ряды; меж тем Рох Ковальский положил свою тяжелую руку на плечо конюшонка. – Слышь, малец, – сказал он, – сам-то ты видел короля? – Видел, вельможный пан! – тихо ответил паренек. – Какой он с виду? Приметы у него какие? – Черномордый, страсть, и на боку у него красные ленты прицеплены. – А коня его ты узнал бы? – Конь тоже вороной, с белой лысиной. Тогда Рох сказал: – Ну, парень, держись ко мне поближе – ты мне его покажешь. – Ладно! А скоро ли ударим? – Цыть! Они замолкли, и пан Рох стал молиться пречистой деве, прося ниспослать ему встречу с Карлом и направить в бою его руку. Какое-то время еще было тихо, и вдруг звонко фыркнул конь под Шандаровским. Один из стражников глянул, вскинулся в седле, словно подброшенный неведомой силой, и выпалил из пистолета. – Алла! Алла! Бей, убивай! У-лю-лю! – загремело в ольшанике. И, вырвавшись, точно молния, из темноты, хоругвь ударила на шведов. Ударила с налету, – шведы не успели даже обернуться к ней лицом, – и закипела страшная сеча; сразу в ход пошли сабли и рапиры, ибо стрелять уже было некогда. В мгновение ока поляки прижали врагов к плетню, который с треском рухнул под напором лошадиных крупов, и принялись рубить с такой яростью, что рейтары в замешательстве сбились в кучу. Дважды пытались они сомкнуть строй, и дважды поляки разрывали их ряды, пока не образовались две отдельные группы, которые быстро распались на еще меньшие и, наконец, рассыпались, как горох, подброшенный в воздух рукой сеятеля. Внезапно послышались отчаянные крики: – Король! Король! Спасайте короля! Едва завязалась схватка, Карл Густав выскочил за порог, держа в каждой руке по пистолету, а в зубах обнаженную шпагу. Рейтар тотчас подал ему коня, который стоял наготове, король прыгнул в седло и, завернув за ближайший угол, помчался задами между лип и ульев, стремясь выйти из кольца схватки. Подскакав к плетню, он поднял коня на дыбы, перемахнул на ту сторону и очутился среди рейтар, отбивавшихся от поляков, которые минуту назад обошли дом справа и за огородом наткнулись на шведов. – За мной! – крикнул Карл Густав. Свалив ударом шпаги польского всадника, который уже занес над ним саблю, он одним прыжком вырвался из кровавой свалки; за ним, прорвав польские ряды, во весь дух поскакали рейтары, – так олени, преследуемые сворой собак, скачут за своим вожаком. Поляки, поворотив коней, бросились вдогонку. И те, и другие вылетели на большак, ведущий из Дудника в Боянов. Их заметили с майдана, где кипела главная битва, и вот тут-то и раздались крики: «Король! Король! Спасайте короля!» Но рейтарам на майдане, которых теснил Шандаровский, приходилось так туго, что они и сами-то не надеялись спастись, поэтому король поскакал прочь всего с десятью – двенадцатью всадниками, а за ним погналось чуть не тридцать поляков во главе с Рохом Ковальским. Паренек, который должен был указать ему короля, затерялся где-то в гуще боя, но Рох и сам узнал Карла по пучку красных лент. Тут он решил, что настал его час, пригнулся в седле, вонзил в коня шпоры и вихрем понесся вперед. Беглецы растянулись по широкой дороге, из последних сил нахлестывая коней, но легконогие польские скакуны вскоре стали настигать тяжеловесных шведских. Первого рейтара Рох догнал очень быстро. Привстав в стременах, чтоб получше размахнуться, он одним чудовищной силы ударом отрубил ему руку вместе с лопаткой и продолжал скакать вперед, не отрывая взгляда от короля. Вскоре второй рейтар замелькал у него перед глазами, он вышиб из седла и второго; третьему развалил надвое шлем и голову, все на скаку, не останавливаясь, видя перед собой одного лишь короля. Меж тем шведские лошади начали спотыкаться и падать; тут же поляки тучей навалились на рейтар и в мгновение ока перебили всех. Рох в эту схватку уже не ввязывался, опасаясь упустить короля; расстояние между ним и Карлом Густавом стало уменьшаться. Теперь их разделяло каких-нибудь полсотни шагов, и лишь два рейтара скакали за королем. Стрела, пущенная кем-то из поляков, пропела над самым ухом пана Роха и воткнулась в спину скачущего впереди рейтара. Тот покачнулся вправо, влево, потом выгнулся назад, заревел нечеловеческим голосом и свалился на землю. Теперь между Рохом и королем оставался только один рейтар. Но этот рейтар, желая, видно, спасти короля, вдруг круто повернул коня навстречу преследователю. Подобно пушечному ядру, налетел на него пан Рох, вышиб его из седла, а затем, испустив ужасающий вопль, словно разъяренный вепрь-одинец, ринулся вперед. Быть может, король и схватился бы со своим преследователем и неминуемо бы погиб, но вслед за Рохом скакали другие, вокруг засвистели стрелы, любая из них могла ранить коня, и король, еще крепче вонзив шпоры в конские бока, приник лицом к гриве и летел, как ласточка, настигаемая ястребом. А Рох своего коня уже не только шпорами колол, но и саблей плашмя охаживал. И так они скакали друг за другом. Мимо мелькали деревья, камни, ветлы, ветер свистел в ушах. У короля свалилась с головы шляпа, потом он сам бросил наземь кошелек, в надежде, что неумолимый преследователь польстится на деньги и прекратит погоню; но Ковальский даже не взглянул на кошелек и все сильней колотил коня, так что тот под конец стал стонать от натуги. А Рох, видно, вовсе потерял голову, потому что принялся кричать во все горло, не то грозя, не то чуть ли не умоляя: – Стой! Стой, ради всего святого! Тут королевский конь споткнулся на всем скаку, и, лишь натянув изо всех сил поводья, король удержал его от падения. Рох взревел, как зубр. Расстояние, отделяющее его от короля, резко сократилось. Через мгновение аргамак опять сбился с ноги, и пока король его выравнивал, Рох выиграл еще десяток шагов. Он уже откинулся в седле, готовясь нанести удар. Вид его был страшен… Глаза выкатились из орбит, под рыжеватыми усами блестели оскаленные зубы… Споткнись, королевский конь еще раз, и судьбы всей Речи Посполитой, судьбы Швеции и всей войны были бы решены. Но королевский аргамак снова прибавил ходу, а король обернулся, – блеснули дула двух пистолетов, – и дважды выстрелил. Одна из пуль перебила колено бахмату Роха. Лошадь взвилась на дыбы, а затем рухнула на передние ноги и ткнулась мордой в землю. Теперь король мог бы напасть на своего преследователя и пронзить его шпагой, но невдалеке уже скакали другие польские всадники, и он снова пригнулся в седле и полетел, словно стрела из татарского лука. Рох выкарабкался из-под коня. Минуту он бессмысленно смотрел вслед беглецу, а потом зашатался, точно пьяный, сел на дороге и заревел, как медведь. А король все отдалялся, отдалялся… Фигура всадника уменьшалась, таяла и, наконец, исчезла за темной стеной сосен. Тут с криком и гиканьем подскакали Роховы товарищи. Их было человек пятнадцать, те, под кем не пали кони. Один держал кошелек короля, другой – шляпу с черными страусовыми перьями, которые были приколоты алмазной пряжкой. Подъехав, они закричали Роху: – Это все твое, друг! Твоя законная добыча! Иные допытывались: – Да ты знаешь ли, за кем гнался? Знаешь, кого преследовал? Самого Carolus'a! – Черт подери! Он небось никогда в жизни ни от кого так не удирал. Слава тебе, доблестный рыцарь! – А сколько рейтар нащелкал, прежде чем за королем-то погнался! – Эта сабля едва не спасла всю Речь Посполитую! – Бери кошелек! – Бери шляпу! – Добрый был конь, да за эти сокровища ты себе десять таких купишь! Рох остолбенело глядел на них; наконец он вскочил на ноги и заорал: – Я – Ковальский, а это – пани Ковальская… Убирайтесь ко всем чертям!! – Да он помешался! – закричали солдаты. – Коня мне давайте! Я его еще догоню! – орал Рох. Но товарищи взяли его под руки и, хоть он вырывался, повели назад по дороге, в деревню, успокаивая и утешая. – Ну и нагнал же ты на него страху! – восторгались они. – Победоносный воин, покоритель стольких государств, городов, войск, а вон как улепетывал… – Ха-ха! Будет он теперь знать, что такое польский рыцарь! – Тошно ему будет в Речи Посполитой! Дождался и он лихой поры! – Vivat, Pox Ковальский! – Vivat! Vivat, храбрец над храбрецами, гордость всего войска! И пошли в ход манерки с вином. Дали и Роху, он выпил до дна целую флягу и немного утешился. Пока поляки преследовали короля на бояновской дороге, рейтары на майдане продолжали драться с мужеством, достойным этого прославленного полка. Хотя поляки, застигнув врага врасплох, быстро рассеяли его вначале, однако, сами же, окружив шведов тесным кольцом, заставили их сплотиться вокруг голубого знамени. Пощады не просил никто, – став конь к коню, плечо к плечу, рейтары так свирепо кололи и рубили рапирами, что победа, казалось, готова была склониться на шведскую сторону. Следовало либо вновь рассеять их, что было невозможно, так как польские всадники окружали их со всех сторон, либо перебить всех до единого. Эта мысль представлялась Шандаровскому наиболее удачной, и он непрерывно сжимал кольцо окружения, бросался на врагов, словно раненый кречет на стаю длинноклювых журавлей. Резня и свалка начались ужасающие. Сабли звенели о рапиры, рапиры ломались об эфесы сабель. Порой над дерущимися, словно дельфин над волнами, взвивался чей-нибудь конь и снова низвергался в пучину сражения. Крики прекратились, – слышно было лишь конское ржание, страшный лязг железа да хриплое, прерывистое дыханье людей. Какое-то неистовство овладело противниками. Дрались обломками сабель и рапир; сшибались, словно ястребы, хватали друг друга за волосы, за усы, впивались друг в друга зубами; те, что свалились с коней, но еще стояли на ногах, вспарывали ножами конские бока вместе с икрами всадников. Окутанные тучей пыли и паром, валившим от лошадей, охваченные диким исступленьем битвы, люди обращались в исполинов и наносили исполинской силы удары; их руки молотили, как палицы, их сабли сверкали, как молнии. Одним ударом, точно глиняные горшки, бойцы разбивали вдребезги стальные шлемы; проламывали черепа; отсекали руки вместе с мечами; рубились без передышки, без пощады, без милосердия. Ручьями потекла по майдану людская и лошадиная кровь. Огромное голубое знамя еще реяло над горсткой шведов, но кольцо вокруг них сужалось с каждой минутой. Подобно жнецам, что движутся по полю двумя встречными рядами, – рожь ложится под взмахами сверкающих серпов, а жнецы сходятся все ближе, – так сходились все тесней вокруг шведов поляки, и каждый уже видел кривые сабли товарищей, пробивающихся навстречу. Шандаровский безумствовал. Он набрасывался на шведов, как изголодавшийся волк на мясо только что убитого коня, – и все же был один всадник, превосходивший его неистовством. То был парнишка, конюшонок, который принес Шандаровскому известие о шведах, а теперь дрался вместе со всей хоругвью. Поповский жеребчик, до сих пор мирно разгуливавший по выгону, теперь стиснутый лошадьми и не в силах выбраться из свалки, ошалел точно так же, как и его всадник; прижав уши, он, с вышедшими из орбит глазами и взъерошенной гривой, так и пер напролом, кусался, лягался, а паренек махал во все стороны своей сабелькой, словно цепом, рубил, не примериваясь, сплеча; его светлый чуб слипся от крови, плечи и бедра были исколоты рапирами, все лицо иссечено, но эти раны только подхлестывали его. Он бился самозабвенно, как человек, уже не думающий о сохранении жизни и жаждущий лишь отомстить за свою гибель. Тем временем отряд шведов таял, как снежный ком, на который ведрами льют кипяток. Наконец подле королевского знамени осталось не более двух десятков рейтар. Поляки облепили их со всех сторон, и они умирали в мрачном молчании, стиснув зубы; ни один не поднял рук, ни один не попросил пощады. И вдруг в общем гуле раздались голоса: – Знамя! Взять знамя! Заслышав это, конюшонок кольнул своего жеребца клинком и молнией ринулся вперед, и пока горстка рейтар, охраняющих знамя, отбивалась от навалившихся на них польских всадников, паренек полоснул по лицу знаменосца, и тот, раскинув руки, уронил голову на конскую гриву. Вместе с ним упало и голубое знамя. Древко тут же подхватил, отчаянно вскрикнув, другой рейтар, но парнишка вцепился в полотнище, дернул, оторвал, скомкал, и прижимая комок обеими руками к груди, завопил истошным голосом: – Мое, не отдам! Мое, не отдам! Последние уцелевшие рейтары яростно набросились на него, один еще успел, проткнув знамя, поранить мальчонке шпагой плечо, но тут же пал под ударами польских сабель вместе со своими товарищами. И сразу к парнишке протянулись десятка два окровавленных рук и столько же голосов закричали: – Знамя, давай сюда знамя! Шандаровский поспешил на выручку. – Оставьте парня! Он на моих глазах захватил знамя, пусть же сам и отдаст его пану каштеляну. – Едет каштелян, едет! – ответило ему множество голосов. В самом деле, вдали запели трубы, и на дороге со стороны выгона показалась целая хоругвь, мчавшаяся галопом прямо к дому ксендза. Это были лауданцы; впереди ехал сам Чарнецкий. Подскакав ближе и видя, что все уже кончено, они сдержали коней; бойцы Шандаровского толпой повалили им навстречу. К каштеляну подскакал Шандаровский доложить о победе, но от страшной усталости его била лихорадка, перехватывало дух, и голос то и дело прерывался. – Сам король был тут… не знаю… ушел ли… – Ушел! Ушел! – закричали свидетели погони. – Взяли знамя!.. Убитых не счесть! Чарнецкий, не сказав ни слова в ответ, направил коня к полю боя, являвшему собой ужасное и душераздирающее зрелище. Более двухсот польских и шведских трупов валялось вперемежку, один подле другого, а порой и один на другом… тут один мертвец схватил другого за волосы, там два трупа лежали, вцепившись друг в друга зубами и ногтями… Иные сплелись, словно в братском объятии, или уронили голову на грудь врагу. Многие лица были до того истоптаны, что в них не оставалось ничего человеческого. А кого пощадили копыта, те лежали с открытыми глазами, в которых застыли ужас, бешенство, ярость борьбы… Под копытами каштелянского коня чавкала земля, размокшая от крови, и ноги животного мигом окрасились ею выше бабок; запах крови и конского пота ел ноздри и спирал дыхание в груди. Каштелян смотрел на эти мертвые тела, как хозяин смотрит на снопы пшеницы, наполняющие его овин. Лицо его светилось довольством. Молча объехал он усадьбу ксендза, взглянул на трупы, лежавшие за садом, и неторопливо возвратился к месту главной битвы. – Славная работа, други, – промолвил он, – я вами доволен! А они окровавленными руками подкинули вверх шапки. – Vivat, Чарнецкий! – Даст бог, скоро вновь сразимся! Каштелян им в ответ: – Пойдете в арьергард, на отдых. Пан Шандаровский, а кто захватил знамя? – Конюшонка сюда! – закричал Шандаровский. – Где он? Солдаты бросились искать и нашли паренька рядом с его израненным конем, который испускал последнее дыхание. Паренек сидел, привалясь к стене конюшни, и, казалось, тоже готов был отдать богу душу, однако знамя он по-прежнему обеими руками прижимал к груди. Его подхватили под руки и подвели к каштеляну. Босой, растрепанный, с голой грудью, в изорванных в клочья рубахе и сермяге, с головы до пят забрызганный своей и вражеской кровью, он едва стоял на ногах, но глаза его все еще горели огнем. Чарнецкий изумился. – Как? – вскричал он. – Это он добыл королевское знамя? – Собственными руками и собственной кровью, – ответил Шандаровский. – И он же дал нам знать о шведах, а потом кинулся в самое пекло и такое выделывал, что меня самого и всех прочих superavit[296]. – Это правда! Чистейшая правда! – закричали вокруг. – Как тебя зовут? – спросил паренька Чарнецкий. – Михалко. – А чей ты? – Ксендза. – Был ты ксендза, а теперь будешь свой собственный, – сказал ему каштелян. Но последних слов Михалко уже не слышал; ослабев от ран и потери крови, он зашатался и упал головой на стремя каштеляна. – Взять его и оказать всяческую заботу! Мое слово порукой, что первый же сейм признает его равным вам по положению, как уже сегодня он равен вам душой. – Он достоин того, достоин! – закричала шляхта. И Михалко положили на носилки и понесли в дом. А Чарнецкий слушал дальнейшие донесения, теперь уж не от Шандаровского, а от свидетелей погони Роха за Карлом. Рассказ их чрезвычайно обрадовал каштеляна, он даже за голову хватался и хлопал себя по коленке, ибо понимал, что Карл наверняка падет духом после стольких злоключений. Заглоба радовался не меньше и, подбоченившись, гордо говорил рыцарям: – Нет, каков разбойник, а? Настигни он Карла, ни один черт не спас бы шведского короля! Моя кровь, ей-богу, моя кровь! Заглоба к тому времени и сам свято уверовал, что Рох Ковальский его племянник. Чарнецкий приказал разыскать молодого рыцаря, но найти его не смогли: со стыда и огорчения Рох залез в овин, зарылся в солому и уснул так крепко, что на следующий день ему пришлось догонять свою хоругвь. Но еще и теперь он был полон уныния и не смел показаться дяде на глаза. Тот сам отыскал его и принялся утешать: – Не горюй, Рох! – говорил ему Заглоба. – Ты и так прославился необычайно, я сам слышал, как тебя пан каштелян расхваливал: «На вид, говорит, дурак дураком, до трех не сочтет, а смотри какой доблестный рыцарь оказался, украшение, говорит, всего нашего войска!» – Это меня господь наказал, – молвил Рох, – за то, что я накануне напился и вечернюю молитву не прочел! – А ты лучше не пробуй постигнуть волю божью, еще согрешишь ненароком. Силенка у тебя есть, вот и пользуйся, а умничать брось – сраму не оберешься. – Да ведь я так близко был, что мне от его коня потом в нос ударило! Я б его до седла рассек! Вы уж, дядя, думаете, я вовсе без соображения. На это Заглоба ответил: – У всякой скотины свой разум есть. Отличный ты парень, Рох, и не раз еще меня порадуешь. Пошли тебе господь сыновей со столь же разумными кулаками! – Этого мне не надобно! – возразил Рох. – Я – Ковальский, а вот моя пани Ковальская…  ГЛАВА VII   После рудницких событий король, не мешкая, двинулся дальше, в междуречье Сана и Вислы, причем сам по-прежнему шел с арьергардом, ибо обладал не только полководческим гением, но и несравненной личной отвагой. Чарнецкий, Витовский и Любомирский шли за ним по пятам, загоняя его, как зверя, в ловушку. Многочисленные вольные ватаги и отряды не давали шведам покою ни днем, ни ночью, добывать провиант становилось все труднее, и измученное войско все более падало духом, ожидая неминуемой гибели. Наконец шведы дошли до самого места слияния двух рек и тут вздохнули с облегчением. С одной стороны их защищала Висла, с другой – широко разлившийся по весне Сан. Третью сторону король укрепил высокими валами, на которые вкатили пушки. Позиция эта была неприступна для неприятеля; одна беда: шведам грозила здесь голодная смерть. Но они и этого теперь не так опасались, надеясь, что из Кракова и других приречных крепостей коменданты пришлют им провиант по воде. Тут же под боком был Сандомир, где полковник Шинклер накопил значительные запасы продовольствия. Он не замедлил отослать их королю, и вот и шведы ели, пили, спали, а пробудившись, пели лютеранские псалмы, благодаря господа за спасение. Но Чарнецкий готовил им новый удар. Покуда в Сандомире сидят шведы, они всегда могут прийти на помощь королевскому войску, рассудил Чарнецкий и задумал захватить город вместе с замком, а шведов перебить. – Славное мы зададим им представление, – говорил он на военном совете, – пусть полюбуются с того берега, как мы ворвемся в город, – через Вислу им все равно не перебраться; а когда мы захватим Сандомир, то и Вирцу из Кракова не дадим присылать им провиант. Любомирский, Витовский и другие старые полководцы отговаривали Чарнецкого от этого намерения. – Конечно, – говорили они, – хорошо было бы овладеть столь крупной крепостью, и немало бы мы могли попортить крови шведам, да ведь как ее возьмешь? Пехоты у нас нет, тяжелых пушек нет, не коннице же лезть на стены? А Чарнецкий в ответ: – А наши мужики, чем они плохи в пешем бою? Дайте мне тысячу-другую таких, как тот Михалко, я не то что Сандомир – Варшаву возьму! И, не слушая больше ничьих советов, он переправился через Вислу. Едва слух об этом прошел по округе, к нему сотнями повалили мужики, кто с косой, кто с пищалью, кто с мушкетом, – и все разом двинулись на Сандомир. Неожиданно для шведов ворвались они в город, и на улицах закипела ужасная сеча. Шведы упорно отстреливались из каждого окна, с каждой крыши, но выдержать натиска не могли. Словно клопов, передавили их по домам и целиком очистили город. Шинклер с уцелевшими шведами схоронился в замке, но поляки стремительно ринулись за ними и пошли приступом на ворота и стены. Шинклер понял, что и в замке ему не удержаться. Тогда он собрал всех, кого только мог, погрузил на челны сколько мог амуниции и провианта и переправился к королю, который с другого берега взирал на побоище, не в силах помочь своим людям. Замок был захвачен поляками. Но хитрый швед, покидая его, подложил под стены и в погреба пороховые бочки с запаленными фитилями. И, представ пред королем, Шинклер тотчас сообщил ему об этом, дабы хоть чем-нибудь порадовать монаршее сердце. – Замок взлетит в воздух со всеми, кто там есть, – сказал он. – Может, и сам Чарнецкий сгинет. – Когда так, то и я хочу посмотреть, как набожные поляки полетят на небо, – ответил король. И остался со своими генералами на берегу. Тем временем, несмотря на запрет Чарнецкого, который предчувствовал подвох, волонтеры и мужики разбежались по всему замку, отыскивая схоронившихся шведов и грабя, что под руку попадется. Трубы играли тревогу, призывая всех спрятаться в городе, но они то ли не слышали, то ли не хотели слышать. Внезапно земля заколебалась у них под ногами, воздух содрогнулся от чудовищного грохота и гула, и гигантский огненный столб взвился к небу, увлекая за собой землю, стены, крыши, весь замок, а вместе с ним и тех, кто не успел спастись, – всего более пятисот человек. Карл Густав чуть не заплясал от радости, а придворные льстецы тотчас начали повторять королевское словцо: – На небо идут поляки! На небо! На небо! Но их радость была преждевременна, ибо Сандомир все-таки остался у поляков и не мог теперь снабжать провиантом королевское войско, запертое в междуречье Сана и Вислы. Чарнецкий разбил свой лагерь напротив шведского, на другом берегу Вислы, и караулил переправы. А за Саном, в тылу у шведов, расположился со своими литвинами подоспевший к тому времени Сапега, великий гетман литовский и воевода виленский. Таким образом, шведы, окруженные со всех сторон, были словно зажаты в клещи. – Попал зверь в капкан, – толковали меж собой солдаты в обоих польских лагерях. Ибо даже и новичку в ратном деле ясно было, что захватчики обречены на верную гибель, разве только вскоре прибудет им подкрепление и избавит их от осады. Понимали это и шведы; по утрам их офицеры и солдаты выходили на берег Вислы и с отчаянием в душе и в глазах смотрели на грозную конницу Чарнецкого, темневшую на другом берегу. Тогда они шли на берег Сана, – а там днем и ночью караулили Сапегины солдаты, готовые встретить их саблей и мушкетом. О переправе, будь то через Сан, будь то через Вислу, пока оба войска стояли поблизости, шведам нечего было и думать. Единственное, что они могли бы еще сделать, это возвратиться назад, в Ярослав, той же самой дорогой, по которой пришли, но шведы знали, что по этой дороге ни один из них не дошел бы до Швеции. И вот потянулись для них тягостные дни, сменяясь еще более тягостными ночами, полными тревог и непрестанного шума… Запасы продовольствия снова подходили к концу. Тем временем Чарнецкий, оставив командование войском Любомирскому и взяв с собой лауданскую хоругвь, переправился через Вислу выше устья Сана, чтобы повидаться с Сапегой и договориться с ним о дальнейших военных действиях. На сей раз в посредничестве Заглобы не было нужды; и Чарнецкий и Сапега любили отчизну больше собственной жизни и оба готовы были ради нее пожертвовать личными интересами и честолюбием Гетман литовский не завидовал Чарнецкому, Чарнецкий не завидовал гетману, каждый от души почитал другого, и встретились они так, что иных старых солдат слеза прошибла от этой картины. – Веселится наша Речь Посполитая, радуется любезная отчизна, когда сыновья ее, подобные этим, обнимают друг друга, – говорил Заглоба Володыёвскому и Скшетускому. – Наш Чарнецкий отчаянный рубака и сердцем чист, но и Сапежка душевный человек. Дай нам боже таких вождей побольше То-то бы шведов мороз по коже подрал, когда б они увидели, как наши вожди друг друга любят. Ведь они нас чем взяли? Нашими же панскими раздорами да склоками Силой-то им разве нас одолеть? А вот это другое дело! Душа радуется, глядя на такую встречу. И помяните мое слово – без вина не обойдется. Сапежка попировать страх как любит и с таким сотрапезником, как Чарнецкий, уж конечно, потешит душу. – Слава богу! Близок конец наших бед! Слава богу! – повторял Ян Скшетуский. – Смотри, не богохульствуй! – сказал ему на это Заглоба. – Ни одна беда не длится вечно, всякой приходит конец, в противном случае миром правил бы дьявол, а не господь наш Иисус, коего милосердие неисчерпаемо. Тут разговор их прервался, так как в отдалении они увидали могучую фигуру Бабинича, возвышавшуюся над прочими. Володыёвский и Заглоба стали махать ему руками, но он так загляделся на Чарнецкого, что не сразу заметил их. – Смотрите, – сказал Заглоба, – до чего отощал парень! – Должно быть, неудача у него с князем Богуславом, – ответил Володыёвский, – а то бы он повеселей был. – То-то что неудача. Ведь Богуслав сейчас вместе со Стенбоком осаждает Мальборк. – Бог даст, ничего они не добьются! – Да хоть бы и взяли Мальборк, – сказал Заглоба, – мы тем временем Carolum Gustavum captivabimus[297] и посмотрим тогда, обменяют они крепость на своего короля или нет! – Смотрите! Бабинич к нам идет, – прервал их Скшетуский. В самом деле, завидев друзей, Бабинич стал проталкиваться к ним сквозь толпу, размахивая шапкой и еще издали улыбаясь. Они приветствовали друг друга по-старому, как добрые знакомые и приятели. – Ну, что слышно, братец? Что это за дело вышло у тебя с князем? – Скверное дело вышло! Но сейчас не время рассказывать. Пора садиться за стол. Вы ведь останетесь у нас ночевать, приходите же после пира ко мне, в татарский стан. Шатер у меня просторный, вот и посидим, потолкуем за чаркою до утра. – Вот это ты дело говоришь, с умной речью и спорить грех! – согласился Заглоба. – Скажи нам только, отчего ты так исхудал? – Да все он, Богуслав проклятый, опрокинул меня наземь вместе с конем и разбил, как глиняный горшок. С той поры я все кровью харкаю, в себя прийти не могу. Ну, ничего, еще и я с божьей помощью всю кровь из него выпущу. А сейчас идемте, вон пан Сапега с паном Чарнецким уже заспорили, каждый другого вперед пропускает. Значит, столы готовы. Милости просим от всей души, ведь и вы шведской юшки пролили немало. – О моих подвигах пусть другие расскажут, а мне не след! – сказал Заглоба. Тут вся толпа повалила на майдан, где меж шатров стояли пиршественные столы. Сапега принял Чарнецкого по-королевски. Стол, за который посадили каштеляна, был накрыт шведскими знаменами. Вино и мед лились рекой, и оба вождя под конец изрядно захмелели. Много было тут веселья, много шуток, здравиц, приветственных кликов. Погода стояла отличная, солнце пригревало на удивление, и лишь вечерний холод разогнал пирующих. Кмициц со своими гостями пошел к татарам. Они уселись в его шатре на сундуках, доверху набитых различной добычею, и стали обсуждать поход Кмицица. – Богуслав теперь под Мальборком, – говорил пан Анджей, – а иные говорят – у курфюрста, собирается с ним вместе идти на помощь королю. – И отлично! Значит, встретимся! Вы, молодые, не можете с ним управиться, посмотрим, как управится старик! Много было у него противников, но такой, как Заглоба, ему еще не встречался. А теперь мы встретимся, разве только князь Януш в своем завещании велел ему Заглобу обходить подальше. Это тоже возможно. – Курфюрст – хитрая лиса, – сказал Ян Скшетуский, – увидит, что дела Карла плохи, и сразу отречется от всех своих клятв и обещаний. – А я говорю – нет, – возразил Заглоба. – Пруссак нас пуще всех ненавидит. Если слугу, что прежде гнул перед тобой спину и сдувал пылинки с твоего платья, переменчивая судьба поставит над тобой господином, он будет к тебе тем безжалостней, чем снисходительней был к нему ты. – Это почему же? – спросил Володыёвский. – Да потому, что он не забыл свою прежнюю рабскую службу и будет тебе за это мстить, даже если ты оказывал ему одни лишь благодеяния. – Оставим это, – заметил Володыёвский. – Иной раз и собака хозяйскую руку кусает. Лучше пусть Бабинич расскажет нам свои приключения. – Мы слушаем, – сказал Скшетуский. Кмициц собрался с мыслями, глубоко вздохнул и стал рассказывать о том, как Сапега преследовал Богуслава, как он нанес князю поражение под Яновом и, наконец, как Богуслав, разбив в пух и прах татар, свалил его, Кмицица, наземь вместе с конем, а сам ушел цел и невредим. – А ведь ты говорил, – прервал Кмицица Володыёвский, – что будешь его преследовать со своими татарами до самой Балтики… – А не ты ли рассказывал мне, как в свое время, когда у сидящего тут меж нами Скшетуского Богун похитил возлюбленную, он не стал ни мстить Богуну, ни разыскивать, ибо отчизна нуждалась в его помощи? С кем поведешься, от того и наберешься, вот и я, раз я с вам» повелся, хочу следовать вашему примеру. – Да вознаградит тебя матерь божья, как она вознаградила Скшетуского, – ответил Заглоба. – И все же я предпочел бы, чтоб твоя невеста была сейчас в пуще, а не в руках у Богуслава. – Ничего! – вскричал Володыёвский. – Ты ее отвоюешь! – Не только девушку мне предстоит завоевать, но и любовь ее и уважение ко мне. – Одно придет вслед за другим, – молвил пан Михал, – даже если ты ее силой умыкнешь, как тогда… помнишь? – Такого больше не будет! Пан Анджей замолчал и стал тяжело вздыхать, а потом прибавил: – Не только ее я себе не вернул, но еще и другую девицу Богуслав у меня отнял. – Чистый турок, ей-богу! – вскричал Заглоба. Пан Михал полюбопытствовал: – Какую другую? – Э, долго рассказывать, – ответил Кмициц. – Была одна девушка в Замостье, собою чудо как хороша, и староста калушский воспылал к ней нечистой страстью. Боясь сестры своей, княгини Вишневецкой, он не смел при ней преследовать девушку своими домогательствами. Вот пан староста и надумал отправить ее со мною, будто бы к Сапеге на Литву за наследством, а на самом деле хотел перехватить ее в полумиле от Замостья и поселить в каком-нибудь укромном местечке, где никто не помешает его замыслам. Все это стало мне известно. «Хочешь меня сводником сделать? – подумал я. – Ну, погоди!» Людей его я поколотил изрядно, а девицу в целости и сохранности доставил к Сапеге. Эх, друзья, скажу вам, и девушка! Мила, словно птаха лесная, и притом добродетельна… Ну, да я теперь уже иной человек, а мои товарищи… Упокой, господи, их души! Они давно уже сгнили в сырой земле! – Кто же она такая? – спросил Заглоба. – Девица знатного рода. Фрейлина княгини Вишневецкой. Когда-то она была помолвлена с литвином Подбипяткой, вы все его знали… – Ануся Борзобогатая!!! – вскричал Володыёвский, вскакивая с места. Заглоба тоже соскочил с груды войлочных попон. – Пан Михал, успокойся! Но Володыёвский кошкой метнулся к Кмицицу. – И ты, предатель, позволил Богуславу ее похитить? – Не обижай меня! – ответил Кмициц. – Я благополучно отвез ее к гетману и пекся о ней, словно о сестре, а Богуслав похитил ее не у меня, а у другого офицера, с которым Сапега отослал ее к своим родным. Звали его Гловбич, что ли, точно сейчас не упомню. – Где он? – Нет его, убит. Так мне сказали Сапегины офицеры. Сам я с моими татарами преследовал Богуслава отдельно от Сапеги и поэтому толком ничего не знаю. Но твое волнение говорит мне, что нас с тобой постигла одна участь, один и тот же человек причинил обиду и тебе и мне. Так давай же соединимся, дабы мстить ему вместе. Пусть он знатный вельможа и могучий воин, а все же, думается, тесно ему станет в Речи Посполитой, коли будет у него два таких врага, как мы. – Вот тебе моя рука! – ответил Володыёвский. – Теперь мы друзья до гроба! Кто из нас первый его отыщет, тот ему заплатит за обоих. Эх, кабы мне посчастливилось первому – уж я бы из него крови повыпустил, как бог свят! Тут пан Михал начал ужасно шевелить усиками и хвататься за саблю, так что Заглобу даже страх пробрал, – он-то знал, что с паном Михалом шутки плохи. – Не хотел бы я теперь быть на месте князя Богуслава, – сказал он, – даже если б мне в придачу к титулу целую Лифляндию пожаловали. Был у него один противник, Кмициц, настоящий барс – а теперь еще и Михал! Но слушайте! Это еще не все! Я тоже с вами foedus[298] заключаю. Голова моя – сабли ваши! Найдется ли среди сильных мира сего такой, что не задрожит перед подобной силой? Рано или поздно, но господь от него отвратится, ибо невозможно, чтоб такого изменника и еретика не постигла божья кара… Вон Кмициц ему уже порядочно крови попортил. – Не стану спорить, случалось и мне насолить Богуславу, – ответил пан Анджей. И, велев наполнить кубки, он рассказал, как освободил из плена Сороку. Умолчал он лишь о том, как вначале упал Радзивиллу в ноги, – от одного этого воспоминания кровь бросилась ему в голову. Пан Михал от души веселился, слушая его, а под конец сказал: – Помоги тебе бог, Ендрек! С таким смельчаком хоть к черту в пекло! Только вот беда: не сможем мы с тобой всегда вместе драться, служба есть служба. Меня могут послать в одну сторону Речи Посполитой, тебя в другую. И неизвестно, кто первый его встретит. Помолчав немного, Кмициц ответил: – По справедливости, он должен был бы достаться мне. Только бы мне снова не осрамиться, ибо… стыдно сказать, но в рукопашном бою этот негодяй искуснее меня. – Так я обучу тебя всем своим приемам! – воскликнул Володыёвский. – Или я! – вызвался Заглоба. – Нет, уж ты меня, пан Заглоба, прости, но я лучше поучусь у Михала! – ответил Кмициц. – Какой он там ни есть славный да непобедимый, а мы вот с пани Ковальской все равно его не боимся, дайте только выспаться! – вмешался Рох. – Тихо, Рох, – сказал ему Заглоба, – смотри, как бы господь его рукою не покарал тебя за бахвальство. – Э, ничего мне не будет! Бедный пан Рох оказался, к несчастью, плохим пророком, но в ту минуту у него изрядно шумело в голове, и он готов был вызвать на поединок весь мир. Остальные тоже пили крепко – себе на радость, Богуславу и шведам на погибель. – Слышал я, – говорил Кмициц, – что, покончив со шведами здесь и захватив короля, мы немедля двинемся к Варшаве. А там, должно быть, и войне конец. Ну, а тогда уж возьмемся за курфюрста. – Эге! – промолвил Заглоба. – Вот что говорил однажды сам Сапега, а ведь ему, большому человеку, виднее. Он сказал так: «Будет у нас перемирие со шведами, с московитами оно уже заключено, но с курфюрстом – никаких переговоров! Чарнецкий, говорит, вместе с Любомирским пойдут в княжество Бранденбургское, а я с паном подскарбием литовским – в Пруссию, и уж если, говорит, мы не присоединим ее на вечные времена к Речи Посполитой, то разве потому только, что не найдется в нашей канцелярии ни одной такой головы, как пан Заглоба, который от собственного своего имени писал курфюрсту грозные письма». – Неужто Сапежка так прямо и сказал? – спросил Заглоба, покраснев от удовольствия. – Все это слышали. А я так особенно радовался, потому что это и по Богуславу ударит, и уж тогда ему не миновать наших рук, если только мы не настигнем его раньше. – Лишь бы нам со шведами поскорее разделаться, – сказал Заглоба. – Черт с ними! Пусть отдадут Лифляндию да денег побольше заплатят, а сами, так и быть, пусть убираются подобру-поздорову. – Думал мужик – медведя поймал, ан тот его самого держит, – смеясь, ответил Ян Скшетуский. – Карл покамест еще в Польше; Краков, Варшава, Познань и все крупные города в его руках, а ты, отец, уже требуешь от него выкупа. Эх, биться нам еще и биться, прежде чем мы сможем взяться за курфюрста. – Да еще армия Стенбока, да гарнизоны, да Вирц! – добавил Станислав. – Так чего мы тут сидим сложа руки? – спросил вдруг Рох, выпучив глаза. – Айда шведов бить! – Рох, ты глуп! – сказал Заглоба. – Вы, дядя, вечно одно и то же… А я, вот не сойти мне с этого места, видел челны на берегу. Можно поехать и хотя бы стражу выкрасть. Темно, хоть глаз выколи; они и очухаться не успеют, как мы уже вернемся. И удаль свою рыцарскую покажем обоим вождям. Коли вы не хотите, я один пойду! – Ну, заговорила валаамова ослица! – сердито сказал Заглоба. Но у Кмицица жадно раздулись ноздри. – А недурно бы! Ей-богу, недурно! – воскликнул он. – Может, оно и недурно для какого-нибудь челядинца, но не для людей достойных и здравомыслящих. Имейте же уважение к самим себе! Ведь вы полковники, не кто-нибудь, а вздумали по ночам в кошки-мышки играть. – В самом деле, как-то оно не того, – поддержал Заглобу Володыёвский. – Давайте-ка лучше спать, а то поздно уже. Все согласились с ним; преклонив колена, они прочитали вечернюю молитву, а затем улеглись на войлочные попоны и мгновенно заснули сном праведных. Не прошло и часу, как их подняли на ноги раздававшиеся за рекой выстрелы; весь лагерь Сапеги вмиг наполнился шумом и криками. – Иисусе, Мария! – завопил Заглоба. – Шведы наступают! – Опомнись, сударь, что ты говоришь? – отвечал, хватаясь за саблю, Володыёвский. – Рох, сюда! – призывал Заглоба, который в минуты опасности любил, чтоб племянник держался поближе. Но Роха в шатре не было. Друзья выбежали на майдан. Там было уже полно народу, и все бежали к реке. На другом берегу то и дело что-то вспыхивало и гремело все громче и громче. – Что это там? Что случилось? – расспрашивали люди часовых, расставленных вдоль берега. Но те ничего не знали. Один из солдат припомнил, что ему словно бы послышался всплеск, но на воде лежал туман, разглядеть ничего нельзя было, и он не решился поднимать тревогу из-за такой безделицы. Услышав это, Заглоба в отчаянии схватился за голову. – Рох поплыл к шведам! Он же говорил, что хочет выкрасть стражу! – Черт подери, верно! – воскликнул Кмициц. – Застрелят мне парня, как пить дать! – убивался Заглоба. – Братцы, неужели нельзя его спасти? Господи Иисусе! Ведь чистое золото, не парень! В обоих войсках другого такого не сыщешь! И что ему только стукнуло в дурную его башку! Матерь божья, спаси его!.. – Может, приплывет, туман-то какой, авось его и не заметят! – С места не сдвинусь, буду ждать его хоть до утра. Матерь божья! Матерь божья! Между тем выстрелы на противоположном берегу начали стихать, огни постепенно гасли, и через час настала мертвая тишина. Заглоба метался по берегу, словно курица, высидевшая утят, и рвал остатки волос на голове. Но напрасно ждал он, напрасно причитал. Над рекой посветлело, потом и солнце взошло, а Рох все не возвращался.  ГЛАВА VIII   На следующий день Заглоба, сам не свой от горя, пошел к Чарнецкому и стал просить его отправить кого-нибудь к шведам, – пусть разведают, что сталось с Рохом, жив ли он, томится ли в неволе иль заплатил головой за свою безрассудную смелость. Чарнецкий охотно согласился на просьбу Заглобы, – он очень любил старика. Желая утешить его, он прибавил: – Думается мне, что твой племянник жив, иначе вода бы его вынесла. – Дай бог! – печально ответил Заглоба. – Да ведь таких, как он, вода не скоро выносит, ибо у него не только рука была тяжелая, но и башка оловянная, он своим поступком лишний раз это доказал. – Что правда, то правда, – согласился Чарнецкий. – По совести, следовало бы, коль он жив, привязать его к конскому хвосту да протащить по майдану за самовольство. Оно ведь и в шведском лагере поднимать тревогу надлежит только по моему приказу, а он оба лагеря взбудоражил, да без всякой команды. Это что же такое! Народное ополчение или базар, где каждый делает, что ему вздумается? – Провинился он, assentior. Я сам его накажу, пусть только господь вернет его нам! – Так и быть, прощу его в память о рудницких подвигах. У нас много пленников для обмена, офицеры куда родовитей Ковальского. Так поезжай же к шведам и потолкуй с ними насчет обмена. Я отдам за него двоих, а потребуется, так и троих, лишь бы ты не убивался. Приходи ко мне, я дам тебе письмо к королю, – и с богом! Обрадованный Заглоба бросился в шатер Кмицица и рассказал обо всем товарищам. Пан Анджей и Володыёвский тотчас закричали, что хотят ехать с ним, так как обоим любопытно было посмотреть на шведов, а Кмициц к тому же мог быть очень полезен, ибо изъяснялся по-немецки почти так же свободно, как и по-польски. Приготовленья заняли немного времени. Чарнецкий, не дожидаясь Заглобы, сам прислал с оруженосцем письмо, и друзья, захватив с собой трубача и привязав к шесту белый платок, сели в лодку и отчалили. Некоторое время все молчали, лишь весла поскрипывали в уключинах; потом Заглоба беспокойно заерзал и наконец сказал: – Пора бы уже трубачу трубить, а то ведь не посмотрят, мерзавцы, на белый флаг, возьмут да и выстрелят! – Да полно, что ты, пан Заглоба, – успокаивал его Володыёвский, – послов уважают даже варвары, а шведы – народ учтивый. – А я говорю, пусть трубит! Стрельнет какой-нибудь молокосос, продырявит нам лодку, и пожалуйте в воду, а вода-то холодная! Не желаю я из-за ихней учтивости мокнуть! – Вот уже и часовых видно! – показал Кмициц. Трубач затрубил, возвещая прибытие послов. Лодка понеслась быстрее; на берегу тотчас началось оживленное движение, и вскоре показался верховой офицер в желтой кожаной шляпе. Подъехав к самой воде, он прикрыл рукой глаза от солнца и стал всматриваться вдаль. Шагах в пятнадцати от берега Кмициц в знак приветствия снял шапку, офицер тоже вежливо поклонился. – Послание от пана Чарнецкого его величеству шведскому королю! – крикнул пан Анджей, размахивая письмом. Лодка пристала к берегу. При виде послов береговая стража взяла на караул. Тут пан Заглоба совсем успокоился, придал своему лицу приличное случаю важное выражение и заговорил по-латыни: – Прошлой ночью схвачен был на вашем берегу некий рыцарь, мы желали бы получить его обратно. – Я по-латыни не понимаю, – ответил офицер. – Невежда! – буркнул Заглоба. Офицер обратился к пану Анджею. – Король находится в другом конце лагеря, – сказал он. – Соблаговолите, господа, подождать здесь, а я поеду доложить, – и поворотил коня. Посланцы стали осматриваться вокруг. Лагерь был очень велик, он занимал весь обширный треугольник между Саном и Вислой. У вершины этого треугольника лежал Пнев, по углам с одной стороны Тарнобжег, с другой – Розвадов. Разумеется, охватить взором все это пространство было невозможно, однако всюду, куда ни кинь взгляд, видны были шанцы, окопы, земляные насыпи и фашины, а на них пушки и солдаты. В самом сердце лагеря, в Гожицах, находилась королевская квартира; там же стояли основные силы шведской армии. – Ничего мы с ними не сделаем, разве только голод их выгонит отсюда, – сказал Кмициц. – Вся местность отлично укреплена И есть пастбища для коней. – А вот хватит ли рыбы для стольких ртов, – возразил Заглоба. – К тому же лютеране не любят постной пищи. Давно ли вся Польша была в их руках, а теперь один этот клин. Пускай и сидят себе здесь на здоровье, а не угодно – пусть возвращаются в Ярослав. – Однако же эти шанцы насыпаны мастерами своего дела! – заметил Володыёвский, с одобрением знатока разглядывая земляные работы. – Рубак-то у нас побольше, чем у них, да вот мало ученых офицеров. И в военном искусстве мы отстали от прочих. – Это почему же? – спросил Заглоба. – Почему? Может, мне, всю свою жизнь прослужившему в кавалерии, и не пристало так говорить, а только во всех иных армиях главное – это пехота и пушки, на них основана вся тактика и стратегия, все марши и контрмарши. В иноземном войске человек сколько книг перечитает, скольких римских авторов проштудирует, прежде чем получит офицерский чин. У нас не то… У нас конница по старинке валит валом да саблями машет, и если с первого захода не перебьет врага, значит, ее самое перебьют… – Пан Михал, опомнись, что ты несешь? Да есть ли на свете другая нация, одержавшая столько славных побед? – А это потому, что и другие раньше точно так же воевали, только не было в них нашего огня, вот они и проигрывали. А теперь они поумнели – и извольте, полюбуйтесь, что творится. – Поживем – увидим. А пока давай мне сюда самого что ни на есть ученого инженера, шведа или немца, а я против него выставлю Роха, который книг в руках не держал, тогда посмотрим. – Еще сможешь ли ты, пан Заглоба, его выставить… – заметил Кмициц. – Ох, не говори! Страх как жалко парня. Ну-ка, пан Анджей, ты ведь умеешь по-ихнему, по-собачьему, попытай-ка у этих швабов, что с ним сталось? – Не знаешь ты, пан Заглоба, что такое солдат регулярных войск. Тут тебе без приказа никто рта не раскроет. И пробовать нечего. – Да нет, знаю, они, собаки, бесчувственные. То ли дело наша шляхта, а особливо ополченцы; приедет, бывало, посол, и пошли тары-бары; как здоровье супруги, да как детки – да горелки с ним выпьют, да беседу любезную заведут, а эти стоят столбом и зенки на нас таращат, чтоб им лопнуть! В самом деле, вокруг собиралось все больше пехотинцев, которые с любопытством рассматривали послов. И было на что посмотреть. Поляки, тщательно и даже пышно одетые, стояли живописной группой. Всеобщее внимание привлекал к себе Заглоба, поражая своей внушительной осанкой, которой и сенатор бы не постыдился; самым невзрачным казался пан Михал – по причине маленького роста. Тем временем возвратился офицер, первым встретивший их на берегу, а с ним и другой, в более высоком чине, следом солдаты вели оседланных лошадей. Второй офицер поклонился посланцам и произнес по-польски: – Его королевское величество просит вас пожаловать к нему на квартиру. Это довольно далеко, и мы привели для вас коней. – Вы поляк? – спросил Заглоба. – Нет, милостивый пан. Мое имя Садовский, я чех и служу шведскому королю. Кмициц вдруг подошел к офицеру. – Что, ваша милость, не узнаете меня? Садовский внимательно всмотрелся ему в лицо. – О, как же! Под Ченстоховой. Ведь это вы взорвали нашу самую большую осадную пушку, и Миллер отдал вас Куклиновскому! Рад, сердечно рад приветствовать столь доблестного рыцаря. – А что сталось с Куклиновским? – Неужто не знаете? – Знаю одно – я угостил его тем самым блюдом, которое он для меня готовил, однако, уезжая, я оставил его живым. – Он замерз. – Так я и знал, что замерзнет, – сказал пан Анджей, махнув рукой. – Скажите, полковник, – вмешался в разговор Заглоба, – а нет ли тут в лагере некоего Роха Ковальского? Садовский рассмеялся. – Как же, есть! – Слава тебе, господи, слава тебе, пресвятая дева Мария! Раз парень жив, уж я его вызволю. Слава богу. – Не знаю, захочет ли король его отдать, – ответил Садовский. – Ну? А почему же? – Уж очень он ему приглянулся. Король сразу узнал в нем своего рудницкого преследователя. И как начал он королю отвечать, мы прямо за животики хватались. Король спрашивает: «Что это ты на меня так взъелся?» А тот отвечает: «По обету!» Король ему: «И дальше так же будешь за мной гоняться?» – «Ну да!» – говорит шляхтич. Король смеется: «Откажись от обета, и я отпущу тебя с богом». – «Никак нельзя!» – «Почему же?» – «Тогда дядя скажет, что я болван!» – «И ты веришь, что один на один можешь меня одолеть?» – «Да я и пятерых таких одолею!» Тогда король говорит: «А как же ты не боишься поднять руку на священную особу?» А тот ему: «Да вера-то ваша поганая!» Мы переводили королю каждое слово, а он все больше веселился и все повторял: «Хорош, нет, до чего хорош вояка!» А потом, желая убедиться, и впрямь ли за ним гнался такой богатырь, король приказал выбрать двенадцать дюжих молодцов-гвардейцев и чтоб каждый по очереди бился с пленником. Но он прямо-таки какой-то двужильный, этот офицер! Когда я уезжал, он уже десятерых уложил, и собственными силами ни один не смог подняться. Мы приедем как раз к концу представления. – Узнаю Роха! Моя кровь! – вскричал Заглоба. – Да мы за него и троих ваших полковников не пожалеем! – Вы как раз застанете короля в хорошем настроении, а это теперь с ним редко бывает, – заметил Садовский. – Легко поверить! – сказал маленький рыцарь. Тут Садовский обернулся к Кмицицу и начал расспрашивать, как это ему удалось не только вырваться из рук Куклиновского, но еще и отомстить своему мучителю. Пан Анджей, любивший похвастаться, стал рассказывать все по порядку, Садовский слушал и от изумления за голову хватался, а под конец снова пожал Кмицицу руку и сказал: – Верь мне, пан Кмициц, я рад от души, я хоть и служу шведам, но сердце честного солдата всегда радуется, если благородному рыцарю удается наказать мерзавца. Надо отдать вам справедливость, господа: храбрецов, подобных польским, днем с огнем не сыскать in universo[299]. – Вы весьма учтивы, пан офицер! – заметил Заглоба. – И воин ты славный, нам это известно! – добавил Володыёвский. – А все потому, что и учтивости, и воинскому искусству я учился у вас! – ответил Садовский, прикладывая руку к шляпе. Так беседуя и соревнуясь во взаимных любезностях, они доехали до Гожиц, где находилась королевская квартира. Деревня была переполнена солдатами всех родов войск. Наши рыцари с любопытством приглядывались к воинам, кучками расположившимся среди плетней. Одни, желая хоть чем-то заглушить голод, спали прямо на завалинках, благо день был ясный и теплый; другие, усевшись вокруг барабанов и прихлебывая пиво, играли в кости; некоторые развешивали на плетнях одежду; иные сидели перед избами и, распевая скандинавские песни, драили толченым кирпичом шлемы и латы, доводя их до зеркального блеска. Там и тут чистили или проваживали коней, – словом всюду под ясным небом ключом кипела лагерная жизнь. Правда, голод и жестокие лишения наложили отпечаток на многие лица, однако золотистый свет солнца скрадывал страшные следы; впрочем теперь, когда наступил наконец долгожданный отдых, к этим несравненным воинам сразу вернулась бодрость и военная выправка. Володыёвский смотрел на них с восхищением, особенно на пехотные полки, славившиеся на весь мир своей стойкостью и мужеством. Садовский тем временем рассказывал, кого они видят на своем пути. – Это смаландский полк королевской гвардии. А это – отборная далекарлийская пехота. – Господи! А это что за монстры! – вскричал вдруг Заглоба, показывая на маленьких человечков с оливковой кожей и черными, свисающими на уши волосами. – Это лапландцы, самый дальний гиперборейский народец. – Да годятся ли они для боя? Я мог бы, кажется, взять по тройке в каждую руку и лбами их до тех пор стукать, пока руки не устанут. – Мог бы запросто, ваша милость! В бою от них никакого толку. Шведы возят их за собой для услужения, да и просто как диковинку. Зато колдуны они exquisitissimi[300], каждому прислуживает по меньшей мере один дьявол, а иным и по пять сразу. – Откуда же у них такая дружба со злыми духами? – спросил Кмициц, осеняя себя крестным знамением. – В тех краях, где они живут, ночь долгая, длится когда по полгода, когда и больше, ну а ночью, как известно, с дьяволом легче всего договориться. – А душа у них есть? – Не знаю, но думаю, что они более подобны animalibus[301]. Кмициц подъехал ближе, схватил одного лапландца за шиворот, поднял его кверху, точно кошку, и с любопытством оглядел, а потом поставил на землю и сказал: – Если б король подарил мне такого красавца, я велел бы его прокоптить и подвесить в оршанском костеле, – там диковинок много, даже яйцо страуса есть. – А вот в Лубнах в приходском костеле была челюсть не то кита, не то великана, – вставил Володыёвский. – Поехали скорей, не то еще наберемся от них какой-нибудь пакости! – заторопил Заглоба. – Едем! – повторил Садовский. – Строго говоря, я должен был бы надеть вам на голову мешки, но нам скрывать нечего, а что вы видели наши укрепления, так это нам только на руку. Рыцари пришпорили коней и вскоре очутились перед гожицкой усадьбой. У ворот они спрыгнули наземь и, сняв шапки, дальше пошли пешком, ибо перед домом увидели самого короля. Множество генералов и самых блестящих офицеров окружало его. Здесь были и старый Виттенберг, и Дуглас, и Левенгаупт, Миллер, Эриксен и много других. Все они сидели на крыльце, несколько позади королевского кресла, и развлекались любопытным состязанием, которое было устроено по приказу короля. Рох как раз только что уложил двенадцатого рейтара и теперь стоял, весь потный, тяжело дыша, в разорванном кунтуше. Увидев своего дядюшку вместе с Кмицицем и Володыёвским, он решил, что и они попали в плен, горестно выпучил глаза, разинул рот и уже шагнул было вперед, но Заглоба знаком велел ему стоять спокойно, а сам с товарищами приблизился к королю. Садовский начал представлять посланников, а они низко кланялись, соблюдая обычай и правила этикета. Затем Заглоба вручил королю письмо Чарнецкого. Тот взял письмо и стал читать; тем временем друзья, никогда не видевшие шведского короля, с любопытством разглядывали его. Перед ними сидел человек в расцвете лет, столь смуглый лицом, словно рожден был в Италии или Испании. Черные как вороново крыло волосы длинными буклями спадали до самых плеч. Блеском и цветом глаз король напоминал Иеремию Вишневецкого, однако брови у него были сильно подняты кверху, словно он постоянно чему-то удивлялся. Там же, где брови сходились, лоб выпирал крутыми буграми, что сообщало всему его облику нечто львиное; глубокая складка на переносице, которая не разглаживалась даже тогда, когда он смеялся, придавала лицу короля угрожающее и гневное выражение. Нижняя губа, как и у Яна Казимира, сильно выступала у него вперед, но все лицо было жирнее, с более тяжелым подбородком. Усы он носил в виде шнурочков, слегка утолщающихся на концах. Ведь его облик выдавал личность исключительную, одного из тех владык, под кем стонет земля. Была в нем и царственная властность, и надменность, и львиная сила, и мощный ум, одного лишь ему недоставало: хоть благосклонная улыбка никогда не сходила с его уст, не было в нем той душевной доброты, что, как светильник в алебастровой урне, изнутри озаряет лицо ясным теплым светом. Он сидел в кресле, скрестив ноги, могучие икры которых обрисовывались под черными чулками, и, часто моргая по своей привычке, с улыбкой читал письмо Чарнецкого. Вдруг он поднял глаза, взглянул на пана Михала и сказал: – Я сразу узнал тебя, рыцарь: это ты сразил Каннеберга. Все взоры мгновенно обратились к Володыёвскому, а тот шевельнул усиками, поклонился и ответил: – Вашего королевского величества покорный слуга. – В каком чине служишь? – Полковник лауданской хоругви. – А прежде где служил? – У воеводы виленского. – И оставил его, равно как и прочие? Ты изменил и ему и мне.

The script ran 0.024 seconds.