Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Виктория Токарева - Рассказы и повести (сборник) [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_contemporary, sf_detective

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 

Сейчас она на бюллетене по причине поднявшегося давления. Она сидит в одиночестве и лечится коньяком. Одной ей скучно, и она зовет меня выпить рюмочку. Когда я плохо живу, или мне кажется, что я живу плохо, я иду к Беладонне и, побыв у нее десять минут, понимаю, что я живу хорошо. Она как бы определяет ту черту, за которую уже не упасть, потому что некуда. Ее черта лежит на самом дне. Беладонна берет меня за руку, выводит из квартиры и перемещает в свою. Ее квартира не убирается и похожа на склад забытых вещей. Цветной телевизор включен. Идет повторение вчерашней передачи. Я сажусь в кресло и начинаю смотреть телевизор. На столе стоят бутылка коньяка, пол-литровая банка черной икры и пустая рюмка. Беладонна достает другую рюмку, протирает ее пальцем и наливает коньяк. — Пей! — приказывает она. — Отстань! — коротко отвечаю я. Я с ней не церемонюсь. Если с ней церемониться, она сделает из тебя все, что захочет. Идет передача о последнем периоде Пушкина. Литературовед читает письма и документы. — А он хорошо выглядит, — замечает Беладонна. Я смотрю на литературоведа и с удовлетворением отмечаю, что выглядит он действительно лучше, чем в прежних передачах. Литературовед читает стихи Лермонтова «На смерть Поэта». В последний раз я учила их в школе и с тех пор не перечитывала. Я слушаю стихи спустя двадцать лет и понимаю, что они созданы Энергией Ненависти и Энергией Страдания. Поэтому они потрясают. Беладонна закрывает лицо рукой и начинает бурно рыдать. — Замолчи! — приказываю я. Беладонна слушается и тут же перестает рыдать. Только шмыгает носом. — Давай выпьем за Михаила Юрьевича, — жалостно предлагает она. — Отстань! Беладонна пожимает плечами. Она искренне не понимает, как это можно не хотеть выпить, когда есть такая возможность. — Ну, одну рюмочку… — робко настаивает она. — Я сейчас уйду! Беладонна сдается. Больше всего она боится остаться одна, со своей драмой. У нее тоже драма, но на другом материале. Беладонна полюбила молодого человека по имени Толик, но Толик с кем-то подрался, и его посадили на пять лет в тюрьму (как надо подраться, чтобы сесть на пять лет!). Беладонна потратила всю душу, все свое время и все деньги, чтобы сократить срок его пребывания в тюрьме. Наконец Толик вышел на свободу, явился к Беладонне (О! Долгожданный час!) и украл у нее бриллиантовое кольцо. Я случилась в ее доме как раз в эту минуту, в минуту крушения идеала. Мне что-то понадобилось, соль или спички, и я позвонила в ее дверь. Она открыла мне, трезвая и растерянная, в коротком, выше колен, купальном халате. Колени у нее были крупные, как тюбетейки. В комнате со сконфуженным лицом сидел Толик. Глаза у него были небесно-голубые, яркие, как фаянс. — Представляешь… — растерянно проговорила Беладонна. — Он украл у меня кольцо. Вот только что тут лежало — и нет. Толик покосился в мою сторону. Ему было неприятно, что его при посторонних выставляют в таком невыгодном свете. Я не знала, что сказать, и вообще — как реагировать на подобные ситуации. У меня никогда не было дорогих колец и таких морально неустойчивых знакомых, как Толик. Я подозревала, что кольцо у Беладонны не последнее и ей будет не сложно восстановить утрату. Поэтому решила отшутиться. — Молодым мужчинам надо платить! — сказала я. Глаза Толика блеснули фаянсом. Видимо, он считал так же, как и я, но стеснялся сказать об этом вслух. Он заметно приободрился и посмотрел орлиным взором сначала на меня, а потом на Беладонну, ожидая, что она скажет. — Попросил бы… — растерянно размышляла Беладонна, — а зачем же самовольно… — У тебя допросишься, — не поверила я. Толик кивнул головой в ответ на мое предположение, и я поняла, что просто читаю его мысли. Он думает абсолютно так же, а если двое считают одинаково, значит, правы вдвойне. — Ну как же так… — растерянно повторяла Беладонна. Ей было жаль не столько кольца, столько утраты романтической мечты. Мечта была скомпрометирована, и Беладонна стояла как громадная кукла, раскинув руки по сторонам необъятного туловища. Я взяла спички и ушла, недовыяснив, чем это все кончилось. Наверное, ничем. Толик остался без Беладонны, зато с кольцом. А Беладонна — и без кольца, и без Толика, и без мечты. Через какое-то время, может быть через полгода, я встретила ее ночью возле подъезда. Я возвращалась из лаборатории, а Беладонна возвращалась непонятно откуда. Я была не в курсе ее жизни. Она вылезла из такси, вернее выгрузила себя, и стояла посреди двора, втягивая свежий зимний воздух, пахнущий арбузом от свежевыпавшего снега. Снег еще шел, крупный и медленный. Облака быстро бежали под луной в темном небе и, казалось, что это быстро плывет луна. Беладонна подняла лицо к небу. Я думала, что она сейчас громко пожалуется. Она изнемогла носить свое тяжелое тело и пустую душу без идеалов. И сердце утомилось перегонять тяжелую от коньяка кровь. И мир услышит сейчас слова прозрения и покаяния. А я — свидетель этой святой минуты. Но Беладонна гулко вздохнула и вдруг сказала: — Как хорошо жить… И шапка из лисы торчала на ее голове каким-то нелепым отдельным зверем. Телевидение окончило передачу. Мы сидели, уставившись в сетку. — Ну, выпей хоть полрюмочки! Символически… Она поднесла к моему лицу рюмку и ткнула в рот ложку с икрой. Икра была пресная, отдавала рыбьем жиром. Я поднялась, вышла на кухню и выплюнула. — Невкусно! — посочувствовала Беладонна. — Она несоленая. Прямо из рыбы. — Как это? — не поняла я. — Ворованная, — просто объяснила Беладонна. И безо всякого перехода добавила: — А ты мне нравишься. Ты женщина умственная. И Муж мне твой нравится. Очень благородный мужчина. Надежный человек. И дочка у тебя красавица. Вообще хорошая семья. Ты куда? Она видит, что я собираюсь уходить, и запирает дверь на все сорок четыре замка особой секретности. Я начинаю возиться с замками, объятая идеей освобождения. Во мне развивается что-то вроде клаутстрофобии, боязни замкнутого пространства. Я чувствую, что, если не вырвусь отсюда, задохнусь. Беладонна стоит рядом и уже не находит меня ни умственной, ни хорошей, а как раз наоборот. — А ты противная, — делится она. — И Муж у тебя противный, как осетр. И дочка — хабалка, никогда не здоровается… Беладонна не может удержать меня ни коньяком, ни лестью, ни даже замками. Я отторгаюсь от нее, как чужеродная ткань, и Беладонна утешает себя тем, что невелика утрата. Наконец я отпираю все замки и выскакиваю на площадку, почти счастливая. Я самостоятельно, а точнее, с помощью Беладонны промахнула дорогу из дистресса прямо в счастье, минуя промежуточные станции. Я вхожу в свою квартиру, где нет лишней мебели, ворованной икры, толиков, бриллиантовых колец. Я вхожу и думаю: «Как хорошо жить…» Понедельник Я проснулась оттого, что пес Карай погромыхивал цепью. Он не лаял. Лаять ему, бедному, запретили, а двигаться не запретишь, и Карай прохаживался туда и обратно, сдвигая тяжелую метровую цепь. Вы, наверное, думаете, что я уже в дурдоме и у меня галлюцинации. Ничего подобного. Просто в воскресенье, во второй половине дня, ко мне из Самарканда позвонила Случайная Подруга, объявила, что ей довольно-таки паршиво и нужен мой совет. Звонок выглядел как бы неожиданным, но мне показалось, как будто кто-то свыше позаботился обо мне. Я вырвала себя из своей квартиры, как морковку из грядки, и через пять часов уже выходила из самолета на Самаркандский аэродром. Аэродром выглядел типичным для южного города, только в Сочи — кепки, а тут-тюбетейки. Лия (так зовут мою Случайную Подругу) встречала меня, и я издали смотрела, как она идет, поводя головой, высматривая меня в толпе. Небольшой экскурс в прошлое: мы познакомились с ней пять лет назад, в скоропомощной больнице, где лежали по поводу острого аппендицита. Мы вместе лежали, вместе вставали, вместе учились ходить, вместе ели и говорили, говорили, говорили… Где-то уже через час после знакомства стало ясно, что наши души идентичны, как однояйцовые близнецы. Или, вернее, у нас одна душа, разделенная на две части. Одна часть — во мне, а другая — в восточной девушке, студентке театрального училища. Единственная разница состояла в том, что она бредила Дузе, а я не имела о ней никакого представления. Все остальное совпадало, и мы все семь дней поражались узнаванию. Итак, я проснулась, надела ватный халат — чопан и вышла во двор. Как прекрасно ступить из комнаты прямо на землю. Я могу ступить из своей московской комнаты прямо на балкон и с высоты девятого этажа обозреть окрестность. И мне почему-то кажется, что кто-то невидимый должен подойти ко мне со спины и перекинуть через балконные перила. Я переживаю ужас кратковременной борьбы, потом ужас полета, не говоря уже об ужасе приземления. Знакомый врач-психиатр объяснил, что есть термин: тянет земля. Что это не патология. Патология для человека — жить на девятом этаже, быть поднятым над землей почти на тридцать метров. Дом и сад были отделены от улицы высокой стеной. На стене, прямо над собачьей будкой, сидела кошка и созерцала этот мир спокойно и отрешенно, как представитель дзенбуддистской философии. Кошка смотрела на небо, сине-голубое и просторное. Я тоже посмотрела на небо, и мне показалось, что здесь оно выше, чем в Москве, хотя, наверное, так не может быть. Небо везде располагается на одной высоте. Далее кошка приспустила глаза на верхушки деревьев. Ветки еще голые, но чувствуется, что почти каждую секунду готовы взорваться и выхлопнуть хрупкие цветы: белые, розовые, нежно-сиреневые. Кошка нагляделась на деревья, потом стала разглядывать меня в узбекском чопане. Карай стоял задрав голову, неотрывно глядел на кошку. Его ноги наливались, наливались мышечной упругостью, и вдруг — рывок… Карай, как живой снаряд, метнул вверх всю свою веками накопленную ненависть, но цепь оказалась короче стены сантиметров на двадцать, и эти двадцать сантиметров решили дело и вернули Карая к будке, при этом чуть не оторвав ему голову. И тогда Карай все понял — и про кошек, и про людей — и зашелся, захлебнулся яростным протестом. А кошка лениво встала и пошла по стене с брезгливым выражением. Она бы и дальше сидела, ей плевать, что там происходит, внизу, но такое количество шума и недоброжелательства мешало ей созерцать мир. Какое уж тут созерцание… Из дома вышла годовалая Диана, дочка Лии. У нее были черные керамические глаза и ресницы такие длинные и загнутые, как будто их сделали отдельно в гримерном цехе. — Вав! — она ткнула кукольным пальцем в сторону Карая. Кошки не было и в помине, а Карай все захлебывался бессильной яростью, которую ему необходимо было израсходовать. Из дома выбежала Лия. На ней — платье Дузе, которое досталось ей, естественно, не от Дузе. Она сшила его себе сама, скопировав с картинки. Вид у нее был романтический и несовременный, с большой брошью-камеей под высоким воротником. — Замолчи! — крикнула она Караю с радостной ненавистью, потом схватила Диану на руки и начала целовать так, будто ее сейчас отберут и больше никогда не покажут. — Она у меня чуть не умерла, — сообщает мне Лия, отвлекшись от приступа материнской любви. — У нее от пенициллина в кишках грибы выросли. — Какой ужас… Диана высокомерно смотрела на меня с высоты материнских рук. — Слушай, а вот нас растили наши матери… Столько же времени тратили? Так же уродовались? — Наверное. А как же еще? — В таком случае мы не имеем права на свою жизнь. — Как это? — не поняла я. — Ну вот, я трачу на нее столько сил, только ею и занимаюсь. Значит, она — моя собственность. А я — мамина. И если я, к примеру, захочу отравиться, значит, я покушаюсь на чужую собственность. Пока живы родители, мы обязаны жить. Я внимательно исподлобья смотрю на Лию, потому что ее слова имеют для меня особый смысл. Она замечает мое выражение. Она замечает абсолютно все. — Пойдем покажем тете цветочек! Мы идем в сад, садимся на корточки и смотрим, как из земли тоненький, одинокий и трогательный тянется подснежник. Здесь, В Самарканде, он крупнее, чем в средней полосе. И не белый, а желтый. Мы смотрим, завороженные. Мне кажется, что от желтого колокольчика исходит тихий звон. — У… — Диана выпячивает крошечные губки, как обезьяний детеныш, и показывает на цветок. Карай в углу двора все продолжает взвывать и взлаивать, не может успокоиться. — Ты знаешь, он дурак, — делится Лия. — Но Саша его любит. По-моему, он любит собаку больше, чем меня. Правда. Мы поднимаемся и идем завтракать. На столе среди закусок, которые я называю «колониальные товары», гора плова. Поверх рисового купола — куски баранины, ломтики айвы, головки тушеного чеснока и еще какая-то красота и невидаль. Лия накладывает в мою тарелку. К лицу поднимается дух баранины и особой травы под названием «зира». Каждая рисинка отделена друг от друга и отлакирована какимто благородным жиром. — Ну, чего ты сидишь? Я с неуверенностью потянулась к вилке. — Руками… — она сложила щепоть из трех пальцев и показала, как надо ею пользоваться. Я повторила. У меня получилось. Лия смотрела на меня с этнографическим интересом. — Ну? — спросила она. — Ничего. Странно… — Я действительно не могла объяснить своего состояния. Моя плоть как бы возвращалась ко мне после долгого конфликта. Как будто мы с ней были в ссоре, а теперь миримся. Это было замечательное чувство, райское блаженство, и я даже подумала: «Может, я уже умерла и теперь нахожусь в раю…» Пришла мать Лии и забрала Диану. Мы остаемся вдвоем на кухне за большим деревянным столом. Я — в чопане. Лия — в платье Дузе. От платья Дузе Лия переключается на Италию, а с Италии — на свою поездку в эту кап. страну по туристической путевке. Самолет рейсом «Ташкент — Милан» вылетал, естественно, не из Самарканда, а из Ташкента. Лия выяснила день и час отправления и, зная свои взаимоотношения со временем, решила приехать в Ташкент на сутки раньше, с запасом в двадцать четыре часа. Эти двадцать четыре часа надо было где-то скоротать, и Лия поселилась в гостинице, в двухместном номере. Ее соседкой по номеру оказалась украинская девушка Анна, которая не имела к группе никакого отношения. Она была сама по себе и проводила время странным образом: все время лежала на кровати и плакала. Лия, зная свою манеру во все вмешиваться, решила на этот раз ни во что не вмешиваться и делала вид, что ничего не замечает. Но Анна все плакала и плакала, весь день и вечер, и тогда Лия не выдержала и спросила: — Что ты плачешь? Анна призналась, что она беременна от некоего Рустама, которого полюбила на Великой стройке. А Рустам ничего не знает, так как вернулся в свой родной кишлак. Это не особенно далеко от Ташкента, но Анна боится ехать к нему одна. Лия посмотрела на часы. Был час ночи, а самолет уходил в шесть утра. У нее было еще пять часов, а кишлак находился примерно в двух часах езды от Ташкента. Два туда, два обратно. Можно успеть. Чертыхаясь, кляня свою планиду, Лия заставила Анну собираться и повезла ее в кишлак. Они поймали крытый брезентом грузовик, в котором возят солдат. Дорога была плохая, грузовик трясло, Лию и Анну кидало друг на друга. Наконец они добрались до кишлака. Дальше все развивалось, как в плохом кино. Сестра Рустама, тринадцатилетняя девочка, похожая на цветочек подснежника второго дня, сказала, что ее брата нет дома. Он находится на соседней улице на собственной свадьбе. Если они выйдут на соседнюю улицу, то увидят и улышат эту свадьбу. Анна обомлела, но тут же опомнилась и принялась рыдать. Ничего другого, похоже, она не умела делать. Это была ее самая привычная реакция. Лия пошла на соседнюю улицу, вошла в дом, попросила Рустама выйти из-за стола, вывела его во двор и объявила, что сейчас опозорит его на всю свадьбу. У Рустама отвисла челюсть в прямом смысле слова. Он стоял с раскрытым ртом и не мог его закрыть. В этом состоянии Лия взяла его за руку и привела к Анне и дала им ровно пятнадцать минут, потому что ей надо было лететь в Италию. Но прошло полчаса, а Рустам и Анна никак не могли выработать общую позицию. Анна хотела, чтобы Рустам отвел ее на свадьбу и посадил вместо невесты или, на худой конец, с другой стороны, рядом. Узбеки — мусульмане, а мусульманство предполагает гарем. Но Рустам пытался втолковать, что сейчас не те времена, с темным прошлым покончено навсегда и родственники невесты его неправильно поймут. Через полчаса Лия вошла в комнату, где шло совещание сторон, и сказала: — Я ухожу. Глаза Анны наполнились слезами и ужасом. Лия с ненавистью посмотрела в эти глаза и поняла: не попасть ей на родину Дузе. Но с другой стороны: Дузе — это мечта, а девушка Анна — живая, из плоти и крови. Даже из двух плотей. — Ну, что тут у вас? — призвала к ответу Лия. Рустам сказал, что Анна — это ошибка его молодости. — Ошибки надо исправлять, — заметила Лия. Рустам согласился и даже кивнул головой в знак того, что ошибки надо исправлять, и предложил два варианта искупления. Первый — угрызения совести, второй — деньги, скопленные на половину машины «Запорожец». Анна тут же выбрала угрызения совести, так как, откупившись деньгами, Рустам освободил бы свою душу. Но Лия предпочла второй вариант. Анна стала упираться. Рустам поддерживал Анну. Лия посмотрела на часы и сказала, что если через четыре минуты, именно четыре, а не пять, он не отдаст деньги, то она опозорит его на всю свадьбу. И это не все. Она обо всем расскажет его сестре. Рустам побледнел, видимо, Лия очень точно рассчитала его самую уязвимую точку на совести. Рустам вышел из комнаты и вернулся даже раньше, чем через четыре минуты, через три с половиной, и вынес деньги в полиэтиленовом мешочке, сверху которого было написано «Ядран». Анна зарыдала с дополнительным вдохновением, так как деньги, да еще в пакете, унижали ее представление о первой любви. — Дура, — спокойно сказала Лия. — А на что ты собираешься ребенка воспитывать? Анна на секунду прервала свой плач, глядела на Лию, хлопая слипшимися мокрыми ресницами. Она как-то не думала о ребенке. Она думала только о любви. А ребенок, плавающий в ее недрах, как бы не имел к ней никакого отношения. Кончилось все тем, что Лия вывезла Анну обратно в Ташкент, но уже больше вопросов не задавала, иначе пришлось бы ехать в украинское село Рутченково, где жили ее строгие старорежимные родители. Прощаясь с Анной, Лия предупредила, что дети от смешанных браков бывают особенно красивыми и талантливыми и что если Анне этот ребенок покажется лишним, то пусть она его отдаст ей. Анна пообещала. Плакать она перестала, и ее настроение заметно улучшилось. На смену хаосу пришла определенность. А это всегда дисциплинирует. Лия явилась в аэропорт в половине восьмого. Самолет ее, естественно, не ждал. Рейс был итальянский. Итальянцы — капиталисты. А капиталисты, как известно, народ несентиментальный. И осталась за морями Италия, и могила Дузе в местечке Азоло, между горными вершинами Монтелло и Монте Грания. Зато в местечке Рутченково родился мальчик с белыми волосами и черными глазками, и назвали его Денис. Денис действительно получился очень красивый, насчет талантов — пока не ясно. Лишним он не показался. Анна теперь плачет от счастья. — Бог с ней, с Италией, — утешила я. — Говорят, итальянцы не могут, бедные, построить метро. Потому что как копнут, так культурный слой. — Знаешь, что я недавно поняла? — спросила Лия. — То, что до меня тоже жили люди и очень много наработали. — А ты думала, что до тебя никто не жил? — Да нет… Я поняла, что я — эстафета от тех, кто «до», к тем, кто «после». А что я им передам? — Диану. Лия вздохнула. У нее был дом на земле, муж Саша, сад, плов, но не было социальной реализации. И она отдала бы все, включая Карая, только бы повторить судьбу Дузе. Но Дузе — это все-таки прошлое. Его потеснила реальность. А реальность Лии состояла в том, что она разодралась со своим партнером в театре. И получился скандал. И именно от этого, а не от чего-то другого, у нее паршиво на душе. Предыстория этой драмы такова. Почти все роли в театре играла Прима, но с приходом Лии половина главных ролей отошла, естественно, к ней. (Для меня, во всяком случае, естественно.). Приму это раздражало, она готова была убить Лию, но за это у нас дают большой срок, а менять свою жизнь на тюремное заключение Прима не хотела. (Это мне понятно). Однако смириться с соперницей она не могла и выбрала более легальный способ — выживание. Муж Примы был партнером Лии во многих спектаклях. Его амплуа — герой-любовник. И когда Лия по ходу действия в порыве вдохновения произносила свой монолог, герой склонялся к ней и спокойно, деловито произносил матерные слова с тем расчетом, чтобы их не слышала публика. Этот не предвиденный текст, состоящий всего из трех или даже менее слов, производил на Лию такое же впечатление, будто ее сталкивали в речку в октябре месяце. Она сбивалась, выходила из образа и потом никак не могла собраться, что требовалось Приме. — А ты бы пожаловалась! — возмутилась я. — Буду я жаловаться! Что я, ябеда? Лия решила обойтись собственными силами. В один из таких дивертисментов Лия дождалась момента, когда они выйдут за кулисы, и дала ему пощечину, но не театральную, а вполне бытовую, так что на щеке героя обозначились пять пальцев и щека поменяла форму и цвет. Муж Примы вошел в то же самое состояние, которое овладело Караем при виде кошки. Но он был не на цепи, поэтому достал до Лии. Лия не ожидала, что он даст сдачи, она была о нем все же лучшего мнения, поэтому не устояла на ногах. Кончилось тем, что ее отвезли в больницу с сотрясением мозга. Лия ждала, что Прима с мужем придут к ней в больницу. Она посмотрит им в глаза, и им станет стыдно. Но Прима и ее муж не приходили. По утрам они репетировали, а вечерами играли в спектаклях. Лия ничего не могла понять своими сотрясенными мозгами и только недоумевала, пожимая то одним плечом, то другим, то двумя сразу. Тогда в дело вмешался Саша. Он тоже не стал жаловаться. Он просто пришел на спектакль, в котором муж играл Д'Артаньяна, а Прима — Констанцию Бонасье. Саша не сел, как все зрители, на свое место, а встал в проходе возле двери и, чуть склонив голову, пристально, не отрываясь, смотрел на Д'Артаньяна. Тот сбивался, выходил из образа, нервничал, как будто ему на ухо говорили матерные слова, еле-еле довел, вернее, дотащил свою роль до конца. Простодушный зал начал благодарно аплодировать, Саша поднялся на сцену, простер руку, призывая к молчанию. И, когда обескураженный зал затих, Саша раздельно произнес: — Этот актер, которому вы все хлопаете, три дня назад ударил женщину, и она сейчас лежит в больнице с сотрясением мозга. Настала пауза. Потом раздался свист, улюлюканье. Самаркандцы — народ наивный и темпераментный, как сицилийцы, и в зале разразился скандал, вполне итальянский. Д'Артаньян больше не решался выйти на сцену, боялся, что в него чем-нибудь кинут. Скандал, как пожар, перекинулся на город. Узнали все обыватели и все начальство. И вот тогда Прима со своим мужем, с цветами, фруктами и виноватыми лицами явились к Лие в больницу. Прима плакала и просила понять. Муж не плакал, сдержанно сглатывал скупые мужские слезы. И Лия чувствовала себя почти мучительницей, так как являлась причиной этих слез. Теперь от нее зависело: останутся они в театре и вообще в городе или побредут, как калики перехожие, перекинув на спину котомочку и взяв за руки двух маленьких детей. Лия выписалась из больницы. Вызвала меня из Москвы. И вот мы решаем вопрос вопросов. Я замечаю, что Лия бледна, с обширными синяками под глазами. Нравственные и физические мучения соединились воедино. — Что делать? — спросила Лия, проникая в меня глазами. — Ничего не делать. Твое великодушие достанет их больше, чем твоя злобность. — Их ничего не достанет. Знаешь, что такое бессовестные люди? Это люди, у которых нет совести. Вот у них ее и нет. — У них нет, а у тебя есть. — Но если я спущу, другой спустит, они же разрастутся, как пенициллиновые грибы. Я чувствую, как змея мстительности поднимает голову и затыкает мне горло. Но я усилием воли надавливаю на эту голову. Не надо мстить, ни уходить из жизни, что тоже месть. Не надо кончать с собой и с ними. Они сами с собой покончат. Умереть не умрут, но будут носить пустое тело, без души. — Переориентируйся, — сказала я. — Месть — плохая советчица в делах. — А помнишь: «Но сохранил я третий клад, последний клад, святую месть. Ее готовлюсь богу снесть». — Вот богу и снеси. Сама этим не занимайся. Во дворе залаял Карай, но не по поводу кошки, а в связи со своими прямыми обязанностями: не пускать чужого. Это пришел гид Игорь, которого Лия специально вызвала в мою честь. Игорь — наполовину поляк, наполовину узбек. Такое впечатление, что разные крови не смешались в нем, а дали нечто вроде сыворотки. — Какая программа? — спросила Лия. — Регистан, Гур Эмир, Биби Ханым, обсерватория Улугбека, — перечислил Игорь. — Надо взять такси, — предложила Лия. — А то мы за день не уложимся. — Не резон, — возразил Игорь. — Мы будем торопиться и не сможем сосредоточиться. — А можно я никуда не пойду? — попросила я. — Как это такое?.. — оторопела Лия. — А зачем же ты приехала? — К тебе. Игорь ушел. Я слышала, как они пререкались во дворе. Лия совала ему деньги, а он не брал. Так и не взял. Лия вернулась. — А, может, зря не пошли? — засомневалась она. — Я бы все равно ничего не увидела, — созналась я. Я была перегружена предыдущими впечатлениями своей жизни. — А ты как? — спохватилась Лия. До этого мы говорили только о ней. Хорошо, наверное. У тебя не может быть плохо. — Почему? — Потому что ты самая красивая и самая умная. Все остальные — стебли в сравненье с тобой. — Может быть, кому-то кажется иначе… — Дуракам, — с уверенностью сказала Лия. Я промолчала. Я-то знала, что я — не самая красивая и не самая умная, а одинокая и стареющая пастушка. Но ее уверенность была мне необходима. За окном стемнело резко, без перехода. Было светло, вдруг стало темно. А, может быть, я редко смотрела в окно. Первый раз — днем. Второй раз — вечером. Но так или иначе, день близился к концу. Что было в этом дне? Дом на земле, весна, подснежник, дети: Диана и Денис; звери: кошка, собака; плов; Дузе — все это как ведро чистой до хрустальности колодезной воды, которое залили в мою шизофрению, и она стала пожиже, пополам с чистотой. Но главное, конечно, это не плов, и невеста, и не отказ от мести. Главное — Лия. Случайная Настоящая Подруга. Завтра утром я улечу обратно, и мы снова не увидимся пять лет. Но Лия — есть, ее звонок раздастся вовремя, не раньше и не позже, и я приеду к ней вовремя. Не опоздаю ни на час. Как можно выбрасываться в окно, когда на земле, пусть на другом ее конце, живет человек с идентичной душой. Даже если выбросишься в горячке, то надо одуматься в пути, за что-то уцепиться, за дерево или за балконные перила, приостановить движение и влезть обратно тем же путем. Как в обратной киносъемке. Перед сном мы выходим во двор. Со двора — на улицу. Посреди улицы густо стоят высокие чинары. Свет фонарей делает их кроны дымными. Луна в небе — как среднеазиатская дыня. Мы идем вдоль длинной сплошной высокой стены, а навстречу нам медленно, тоже прогуливаясь, — два молодых узбека в халатах. И мне кажется, что я гуляю по территории сумасшедшего дома. К нам осторожно приблизилась собака, рыжая, как лиса. Ее уши были срезаны до основания, и собака выглядела так, будто на нее надели купальную шапку. Я догадываюсь: уши срезают для того, чтобы собака лучше слышала приближающегося вора. Она была до того худая, что можно пересчитать все ребра. Я достала из кармана баранку и бросила собаке. Она поймала ее на лету, сразу заглотнула и, видимо, подавилась. Пошла от меня, осторожно и недоуменно неся свое невесомое тело. Наклонила голову, вернула на землю баранку, после этого уже с толком съела и снова подошла ко мне. Меня вдруг пробил озноб, и я затряслась так, как будто я только что вылезла из осенней речки на берег. — Ты замерзла? — удивилась Лия. Я куталась в чопан. У меня зуб на зуб не попадал. А собака стояла и смотрела, чуть склонив свою круглую голову. Это был не холод. Просто сострадание и нежность возвращались в меня. Так, наверное, возвращается душа в заброшенное тело, как хозяин в пустующий дом. Вторник — Папа звонил, — сказала Машка Кудрявцева, глядя на меня исподлобья. Я увидела по ее лицу, что она знает ВСЕ, но не знает — знаю ли я, и боится нанести мне душевную травму. Врать она, бедная, не умеет, и на ее детском личике столько всего, что я не могу смотреть. Наклоняюсь и расстегиваю дорожную сумку. Достаю подарки: чопан, тюбетейку, казан для плова и кумган — кувшин для омовения. В Москве это все неприменимо, включая казан, так как он без крышки и не лезет в духовку. — Кому звонил, тебе или мне? — спрашиваю я. — Разве это не одно и то же? — Конечно, нет. Ты — это ты. А я — это я. Я даю ей право на самоопределение, вплоть до отделения. Право на автономность. Но она отвергает это право. — Глупости. Я — это ты. А ты — это я. Мне тяжело существовать на корточках, и я сажусь на пол. — Мама, у меня к тебе очень, очень важное дело. Я хочу поехать с Костей на каникулы к ним на дачу. — Хочешь, так поезжай, — отвечаю я. Машка не ожидала такого поворота событий. Она приготовилась к моему сопротивлению, а сопротивления не последовало. И было похоже, как если бы она разбежалась, чтобы вышибить дверь, а дверь оказалась открытой. Машка мысленно поднялась, мысленно отряхнулась. — К тебе хочет зайти Костина мама. Выразить ответстенность. — Какую еще ответственность? — насторожилась я. — За меня. Вообще… — А зачем? Хотя глупый вопрос. Это, пожалуй, самое главное в жизни — ответственность друг за друга. Я поднимаюсь. Подхожу к окну. Смотрю, как метет мелкая колкая метель. Из моего окна виднеется посольство Ливии, обнесенное забором. То, что внутри забора, — их территория. Вокруг зимняя Москва, а в середине — Ливия, с ее кушаньями и традициями. — Что отец говорил? — Говорил, что я уже большая. Значит, взывал к пониманию: «Ты уже большая и все должна понимать». А если Машка отказывалась понимать, то утешал себя: «Вырастешь, поймешь». — Маша… — Что? — Если ты выйдешь замуж, возьмешь меня к себе? — Само собой… — Я не буду занудствовать. Я буду покладистая старушка. Машка помолчала у меня за спиной. Потом спросила: — А ты видела мои белые сапоги? — Хочешь, возьми мои. — А ты? — оторопела Машка. — А я иногда у тебя их буду брать. Машка соображает, и я, не оборачиваясь, вижу, как напряжен мыслью ее детский лобик. — Нет, — отвергает Машка. — Лучше я у тебя их буду брать. В крайнем случае. Она подходит ко мне, обнимает. Замыкает пространство. Как забор вокруг посольства. А в середине наше с ней государство. Среда Колбы с растворами стоят, просвечивая на свету, как бутылки в баре. Моя лаборатория больше не кажется мне обиталищем доктора Фауста. Но и захламленным чуланом — тоже не кажется. Это нормальная хорошо оборудованная лаборатория в современном научном учреждении. А я — нормальный научный сотрудник, работающий над очередной биологической проблемой. Я уже знаю, что гормон счастья анти-адреналин в значительной степени состоит из белка, поэтому толстые люди более добродушны, чем худые. И еще я знаю, что никакого переворота в науке я не сделаю и искусственного счастья не создам, ибо не бывает искусственного счастья. Так же, как не может быть искусственного хлеба. Что касается моего генеральства, то никакой я не генерал, и не в чинах дело. Как говорил Антон Павлович Чехов: «Наличие больших собак не должно смущать маленьких собак, ибо каждая лает тем голосом, который у нее есть». Я — старший научный сотрудник. СНС. Эти три буквы напоминают серию номеров «Жигулей» в городах Ставрополь, Саратов, Симферополь. И старших научных сотрудников — столько же, сколько Жигулей в этих городах. И мне это нисколько не обидно. Единственное, неудобно перед французами. Надо же, заморочила голову целому городу. За моей спиной открывается дверь. Кто-то осторожно входит. Я оборачиваюсь. Это Подруга. Я успеваю заметить, что она правильно одета — строго и дорого. Тоже небось продумывала. Но боже мой… Как я сейчас от этого далека. Как далеко отодвинулись от меня проблемы черной пятницы. Они остались где-то в прежней жизни, где для меня все умерло, кроме детства Машки Кудрявцевой. Может быть, не умерло, но опустилось, как культурный слой. А я переместилась в другую цивилизацию. И если бы не страстная неделя, неделя страстей, — я не попала бы в эту сегодняшнюю жизнь, потому что сюда можно въехать только на билет, купленный ценою страданий. Ибо одни страдания заставляют душу трудиться и созидать, извините за пышное слово. И если страдания не превышают предел и не переламывают человека пополам, то они укрупняют его. Так что не надо бояться страданий. Надо бояться прожить гладенькую благополучную жизнь. Я думала обо всем этом позже. А в этот момент мне было не до выводов и обобщений. Я собрала свои колбы. Слила их в одну, образовав коктейль. Вылила в раковину. Я выплеснула двадцать лет своей жизни, и мне было нисколько не жаль. Неудобно только перед французами. Заморочила голову целому городу… — Все могло быть так и по-другому, — наконец проговорила Подруга. Но ты должна была узнать это от меня. — Само собой, — ответила я. — Но это уже не имеет значения… Я взяла пальто и пошла из лаборатории. Подруга посторонилась, пропуская меня. Интересно, что она подумала… Наверное решила, что я обиделась за то, что она увела у меня Мужа. В коридоре мне попался Гомонов. — Вы вернулись? — остановился он. Значит, заметил мое отсутствие. — Нет, — сказала я. — Не вернулась. Меня нет. Я покончила с собой. С прежней. А новая еще не началась. Так что меня действительно нет. Я выхожу из института. Наше здание стоит как бы на перекрестке, от него отходят четыре дороги на все четыре стороны. Я могу выбрать любую. Я сейчас свободна, как в студенчестве. У меня нет ни дела, ни Мужа, ни даже сапог, потому что я отдала их Машке. Метет сверху и снизу. Сплошной снежный туман, и, кажется, что весна не придет никогда. Но она придет обязательно, я вчера видела ее собственными глазами. Надо только подождать. Пройдет время. Туман рассеется. И моя звезда с обломанным лучом будет светить тихим и чистым светом, как будто на небе произвели генеральную уборку и протерли каждую звездочку. СИСТЕМА СОБАК Помнишь, как мы встретились в первый раз? В кафе Дома кино. Меня туда привел сценарист Валька Шварц. После своего фильма Валька стал знаменит в своих кругах. В широких кругах его никто не знал, сценаристы вообще славы не имут. Вся слава достается актерам, а сценаристам только деньги. Однако в своих кругах он был модным. Валька мне не нравился. У него лицо, как у сатаны, с пронзительными глазами и доминирующим носом. Все лицо уходит в нос. К тому же мне было двадцать шесть, а ему сорок. Но все-таки я с ним пошла в надежде, что меня кто-нибудь приметит и возьмет сниматься в кино. Или просто влюбится, и я найду свое счастье. А еще лучше то и другое: и влюбится, и в кино. Все в одном месте. Не сидеть же дома рядом с мамой и сестрой! На дом никто не придет и ничего не предложит. Надо самой для себя постараться. Как гласит народная мудрость: «Под лежачий камень вода не течет». На мне было синее платье, и я сидела напротив Вальки, а ТЫ рядом со мной. Ты был такой пьяный, просто стеклянный от водки. Ничего не соображал. Но когда засмеялся — не помню, по какому поводу, — то засмеялся тихо, интеллигентно. Ты даже в беспамятстве оставался аристократом. Потом подвинул под столом свою ногу к моей. На всякий случай. Проверить: как я к этому отнесусь? Вдруг положительно, тогда можно будет без особых хлопот трахнуть девушку. Выпить водки, трахнуть девушку выполнить полную программу загула. А потом поехать домой и лечь спать. Ты притиснул свою ногу к моей. Я очень удивилась и отодвинула свою ногу. И посмотрела на тебя. В твоем лице ничего не изменилось. Можно так, а можно этак… Валька вдруг вытянул руку и поднес к моему рту. Я не поняла, что это значит и что надо делать. — Укуси, — сказал Валька. — Зачем? — удивилась я. Потом поняла: он проверял меня на готовность к разврату. Почему бы и нет? Но не с ним. И не с холодной головой. Вот если бы я что-то почувствовала, если бы моя кровь вдруг загорелась от желания… Однако я ничего не чувствовала ни к кому. Ты был стеклянный и лысоватый. Валька — просто рвотный порошок. Правда, знаменитый порошок. Была за столом еще одна возрастная тетка лет сорока пяти. Она рассказывала про свою маленькую внучку и называла ее «заспанка». Значит, много спит. Юмор заключался в том, что «заспанка» по звучанию похоже на «засранка». Я не понимала: как можно шутить так плоско в присутствии по-настоящему талантливых людей? И зачем вообще в этом возрасте ходить в кафе. Потом выяснилось, что в Доме кино проходила конференция критиков, а тетка — прогрессивный критик. Они её уважали, а меня нет. Зато они меня хотели, а её нет. Неизвестно, что лучше. Все кончилось тем, что ты поднялся к директору Дома кино и сказал: — Я пьяный. Вызовите такси. А я осталась с Валькой. Потом я его ждала во дворе. Сидела на скамейке. Он в это время выступал перед критиками. Был просмотр его фильма. Потом он вынес мне во двор чашку коньяка и заставил выпить. Он хотел, чтобы я опьянела. Я выпила и стала пьяная. Все вокруг медленно кружилось: небо и скамейка. Валька вознамерился меня трахнуть, но у него не стояло. Мне было все равно. Меня тошнило — морально и физически. Я поняла, что в поисках своей судьбы выбрала какой-то неверный путь. Таким образом я ничего не добьюсь, кроме аборта или венерической болезни. Хорошо, что у Вальки не стояло. Но ведь есть и другие случаи. Моя сестра кормила ребенка грудью, сидела, как мадонна с младенцем. И такая была в этом чистота и высокая идея… Меня пригласили на студию в комнату 127. Я вошла в комнату 127 и увидела тебя. Ты был трезвый, с оливковым цветом лица, какое бывает у индусов. Еще не негр, но уже не белый. Переходное состояние. И глаза, как у индуса, — большие керамически-коричневые. На столе лежали мои фотографии, взятые из картотеки актерского отдела. Рядом с тобой стоял второй режиссер Димка Барышев. Он, как засаленная колода карт: сплошные варианты и все грязные. Ты протянул мне сценарий в плотной бумажной обложке и сказал: — Прочитайте. Я взяла сценарий и прочла название: «Золушка». Я видела, что ты меня рассматриваешь: какое у меня лицо, глаза, волосы. Общий облик. Было непонятно, вспомнил ты меня или нет. Скорее всего нет. Димка Барышев тоже меня рассматривал, но по-другому: какое на мне платье, грудь, ноги — и все остальное, что между ногами. Я стояла и мялась, как будто хотела пи'сать. Я не могла понять: почему они меня пригласили? Может быть, Валька Шварц сказал, что есть такая студентка на четвертом курсе ВГИКа. А может, просто листали картотеку… Я ОЧЕНЬ хотела сниматься. Но к своим двадцати шести годам я уже заметила, что нельзя хотеть ОЧЕНЬ. Судьба не любит. Надо не особенно хотеть, так, чуть-чуть… И тогда все получится. Я взяла сценарий и пошла к двери. Димка Барышев провожал меня глазами, и мне казалось, что на моем платье остаются сальные пятна. Мне захотелось обернуться и плюнуть ему в лицо. Я обернулась, но не плюнула, а просто посмотрела. Он все понял. Когда я вышла, Димка сказал: — Без жопы, как змея. Что это за баба без жопы? А ты ответил: — Сделайте фотопробу. — И еще добавил (мне потом Леночка Рыбакова рассказала), ты сказал: — В ней есть чистота. Дома я прочитала сценарий. Современная интерпретация Золушки. Автор Валентин Шварц. Удивительная вещь: Валька с его плавающей нравственностью — это одно, а его талант — совсем другое. Как небо и земля. Там голубое. Здесь бурое. Поразительно: как это сочетается в одном человеке? История современной Золушки. Она живет в пригороде Москвы с мачехой по имени Изабелла и двумя сестрами. Отец — подкаблучник у мачехи. Не может заступиться за свою дочь. И Золушка батрачит на всю семью и еще работает в фирме «Заря». Моет окна до хрустальной чистоты. Казалось бы, черная работа, неквалифицированный труд, но Золушка любит свое дело. Ей нравится процесс перехода из грязного в чистое, в новое качество. Золушку ценят. И однажды жена «нового русского» по имени Анна приглашает Золушку на презентацию журнала Клуба путешествий. Анна, как добрая фея, дает Золушке на вечер платье, туфли и карету — подержанный «мерседес». Они приезжают в модный ресторан. Золушка — красавица, самая красивая девушка в зале. В нее влюбляется принц. Настоящий принц из африканской страны Лесото, черный, как слива. Золушка выходит за него замуж и уезжает в Лесото. Там у нее собственный дворец, прислуга. Но Золушке скучно, и она время от времени перемывает все окна. У нее, как у каждого человека, есть мечта. Мечта Золушки — приехать в Москву, появиться перед мачехой в мехах и бриллиантах, с черным телохранителем, сказать: — Привет, Изабелла… И потрепать по щеке. Мечта сбывается, как во всякой сказке. Золушка прилетает в Москву на личном самолете. Подъезжает на длинной машине «ягуар» к блочной пятиэтажке, где живет мачеха с дочерьми. Поднялась на третий этаж без лифта и открыла дверь своим ключом. А Изабелла болеет. Лежит после инсульта. Возле нее стакан воды, таблетки. Вся семья на работе. В комнате запах несчастья. — Привет, Изабелла, — говорит Золушка и улыбается, чтобы скрыть слезы. — А… это ты… — узнает мачеха. — Хорошо, что ты пришла. Может, помоешь окна, а то света не вижу… И Золушка снимает с руки бриллиантовые кольца, берет ведро, тряпку и начинает мыть окна. Она готова была торжествовать над прежней мачехой, наглой и сильной. А эту, распятую на кровати, ПОЖАЛЕЛА. Через жалость простила, а через прощение очистилась сама. И свет вошел в ее душу, как в чистое окно. Окна — глаза дома. Глаза видят небо, солнце, деревья. Голубое, желтое и зеленое. Краски жизни. Поразительная личность — этот Валька Шварц. Пошляк, бабник, пьянь и рвань. А все понимает. Вернее, чувствует. Я прочитала сценарий и долго сидела, глядя перед собой. Я хотела сыграть эту роль, но знала, что мне не дадут. И решила отказаться сама. Сама сказать: нет. Я позвонила домой Вальке и сообщила с ленцой: вряд ли у меня получится по времени, меня пригласили на другой фильм. — На какой? — торопливо спросил Валька. — Пока не скажу, боюсь сглазить, — таинственно скрыла я, как будто меня пригласили сам Миклош Форман или Вуди Ален. Сама того не подозревая, я сделала точный тактический ход. Можно сказать, кардинальский ход. Валька тут же позвонил ТЕБЕ. Ты занервничал, и тебе показалось, что нужна я, я и еще раз я. Так бывает необходимо то, что отбирают. Хочется ухватить, задержать. На самом деле ты вовсе не был уверен в моей кандидатуре, просто не было ничего лучшего. Мои достоинства состояли в том, что в свои двадцать шесть я выглядела на шестнадцать. И в том, что я никогда прежде не снималась. Неизвестное, новое лицо, как будто я и есть та самая Золушка из пригорода. Мало ли у нас по стране таких Золушек? Вот принцев мало. Да и те из Африки. Первую половину фильма снимали в Подмосковье, в селе Хмелевка. Церковь восемнадцатого века. Озеро. Красота средней полосы. Но мне не до красоты. Ничего не получается. Я боялась камеры, была зажата, как в зубоврачебном кресле. Ты ходил обугленный, как древо смерти. Тебя мучили сомнения: в стране смена строя, борьба за власть, война, криминальные разборки — время жесткого кинематографа. А ты выбрал сказку, учишь всепрощению, увещеваешь, как горьковский Лука. По сути, врешь. А почему? Потому, что ты ничего не понимаешь в окружающей жизни. Тебе НЕЧЕГО сказать. Вот и ухватился за вечную Золушку. Опустил ее в сегодняшнюю реальность. А зачем? Результат: замысел фальшив. Актрисы нет. Я никакая не актриса. Это уже ясно. Главное, чтобы группа ничего не заметила. Главное — делать вид, что все о'кей. И актриса — находка, и замысел — на грани гениальности. И сам — личность, в единственном экземпляре. Группа напоминала цыганский табор. Казалось, им нравится такая жизнь: ни кола, ни двора, ни прошлого. Одно настоящее. Жили в Доме колхозника. Инфекция любви, как вирус, висела в воздухе. Все перезаразились. Было похоже, группа играет в прятки: ходят с завязанными глазами, натыкаясь друг на друга. Ищут счастья. Мне не до любви. Я боюсь попадаться тебе на глаза. Димка Барышев увидел мою растерянность, попытался утешить. Подошел и притиснулся своим тугим животом. Я испугалась, что он меня засалит, и оттолкнула, довольно неудачно. Он упал на копчик. — Ты что? — спросил он, сидя на земле. — А что? — невинно спросила я и подняла с земли кирпич. — А сказать нельзя? Сразу драться? — Можно и сказать, — согласилась я. — Подойдешь — убью. — Идиотка, — констатировал Димка. — А ты кто? — поинтересовалась я. Он встал и ушел, очень недовольный. Что-то я в нем задела. Бедные актрисы. Зависимые люди. Дешевый товар. Димка считает, что можно взять задешево, а еще лучше — даром. И вдруг какая-то Золушка поднимает кирпич. Защищается. Угрожает. Будучи трусом, он начинает меня бояться. Трусость и хамство — близнецы-братья. Два конца одной палки. Репетировали сцену: отец приводит в дом мачеху по имени Изабелла. Изабелла пьет чай из маминой чашки. Мама умерла, а чашка осталась. И чужая Изабелла пьет из нее чай. Золушка прячется и рыдает. Я никак не могла войти в нужное состояние, стояла с пустыми глазами, деревянная, парализованная стыдом и неумением. — Можно под носом за волосинку дернуть, — предложила гримерша Валя. — Слезы сразу потекут. Ты понимал: слезы потекут, но отчаяния не будет. Золушка должна плакать от обиды, а не от боли. Подошел Барышев и предложил: — Давай я буду ее обижать, а ты защищать. Есть такой прием у следователей: делятся на хорошего и плохого. Один оскорбляет, другой заступается. Разминают душу. Как правило, подследственный начинает жалеть себя, плачет и раскалывается. Ты был против милицейской практики в искусстве. Но что-то надо было делать. День уходил. Еще один пустой день. Димка направился ко мне, заготовив в душе хамство. Я наклонилась и подняла пустую трехлитровую банку. Димка остановился. Вернулся на место. — Да ну ее! — сказал Димка. Хотел что-то добавить, но я напряженно следила за ним с тяжелой банкой в руке. Лучше не добавлять. Ты подошел и заглянул в мои затравленные глаза своими, все понимающими, как у Господа Бога. — У тебя было в жизни что-то стыдное? Вспомнишь — и стыдно… Я задумалась. Валька Шварц? Да нет. Просто противно — и все. Мой первый муж? Однако первые мужья были у всех, даже у Мерилин Монро. Перед Артуром Миллером было много первых и вторых. Ну и что? Смерть моего отца… Но я была маленькая, семи лет. Нас взяли с сестрой на кладбище. А тетя Соня пукнула. И мы с сестрой стали давиться от смеха. А потом я увидела, что тетя Соня плачет. Я никогда не видела прежде ее слез, у нее было такое лицо… Мне стало жалко тетю Соню, и я тоже стала плакать от жалости. Тетя Соня была старая дева, ее никогда никто не ласкал. Она жила в доме родственников, шила, варила, боялась съесть лишнего. А потом ее разбил инсульт, и родственники сдали ее в дом инвалидов. И она там лежала рядом с женщиной-маляром, которая упала с крыши и сломала себе позвоночник. Эта женщина-маляр с утра до вечера ругала бригадира. А тетя Соня радовалась моему приходу и при мне говорила о своем женихе. Когда-то у нее был жених. Ей хотелось говорить при мне о любви. Мы смеялись. В комнате остро пахло мочой. А потом она умерла. Бессмысленная жизнь. Бессмысленная смерть. Но это не так. Тетя Соня любила меня. А я любила ее. Это и был смысл. Но наша любовь ни от чего ее не оградила: ни от инсульта, ни от дома инвалидов. — Мотор! — крикнул ты. Я плакала с открытым лицом. Плевать на всех. Мачеха Изабелла была мерзкая. Но и она оказалась в инсульте и покорно моргала, глядя на жизнь вокруг себя, но уже не в силах вмешиваться в эту жизнь. Вот так поморгает и умрет. Как коротка жизнь. Как жаль людей. Всех. И плохих, и хороших. И даже этого кабана Димку Барышева. Я плакала и не могла остановиться. А потом мне показалось, что никого нет вокруг. И я — это уже не я. Моя душа, как при втором рождении, вплыла в другое тело. Вернее, в мое тело вплывает новая душа. — Стоп! — скомандовал ты. — Дубля не будет? — спросил Димка. Ты знал, что такое не дублируется. Вечером ты сидел на берегу. Трое местных мужиков принесли тебе самогон, и вы пили все вместе. Ты сидел и разглагольствовал, а мужики слушали, раскрыв рты. Ты говорил о том, что людям нужны сказки, потому что люди — это дети всех возрастов. Я ушла на озеро, подальше от людей. Вода в озере отражала облака. Посреди, на палке, вертикально торчащей из воды, застыла цапля. Я смотрела на плывущие в воде облака, на изящный контур цапли. Здесь, в селе Хмелевка, происходила химическая реакция, когда брался замысел Вальки, труд целой группы, твое осмысление, мое лицо — и из всего этого получалась Золушка. Я была задействована в химическую реакцию, как необходимый элемент. Я участвовала в процессе сотворения. Отдавала себя как часть. И получалось новое целое. Получалось, что вся моя жизнь с поиском и предательством не просто так, как дым в трубу. А как поленья в печи. Прогорят, но и согреют. Жизнь наполнялась смыслом. Цапля все отражалась в воде, и небо зеленело. И казалось, что эта цапля тоже задействована в химию жизни. Без нее полдень не был бы завершен. Чего-то не хватило бы в этом подлунном, подсолнечном мире. Приехал Валька Шварц. Требовались изменения в сценарии. Валька должен был переписать диалоги. И он их переписал. Я просто поражалась: откуда к нему идут слова? Как будто на его макушке стоит специальное улавливающее устройство, невидимая антенна. И ловит из космоса. Быстро, легко, мастерски. Ему очень шла работа. Он был даже не противный. Со своим шармом. И длинный нос — на месте. Короткий был бы хуже. В столовой Валька подошел и сказал, что хочет со мной поговорить. — Говори, — разрешила я. — Не здесь, — ответил Валька. Видимо, фон деревенской столовой казался ему неподходящим. — А почему не здесь? Какая разница? Я не предполагала и даже не догадывалась, что Валька собирается говорить о любви. Какая может быть любовь между мной и Валькой? Выпить пожалуйста. Можно даже трахнуться при определенных обстоятельствах. Но любить… Для меня любовь — религия. Я через любимого восхожу к Богу. Значит, мой любимый сам должен быть подобен Богу, как Иисус Христос. При чем тут Валька? Валька все-таки настоял на свидании. Пришел ко мне в комнату и стал говорить, ЧТО он чувствует и какое это имеет значение в его жизни. В этот момент Валька был почти красивый. Одухотворенный. Я спокойно слушала, не перебивала. Но в какой-то момент стала думать о Золушке. Завтра должны были снимать эпизод, как Золушка приходит мыть окна к «новым русским». Валька вдруг замолчал. Потом поднялся и ушел. Он по моему лицу увидел, что я не здесь. И что я его не слушаю. Я знала, что он попереживает, а потом напишет об этом сценарий и получит много денег. Его жизнь — это безотходное производство. Все на продажу: и радость, и горе. Горе стоит дороже. Почему? Потому что горе глубже чувствуешь и ярче передаешь. Литература — это способ поделиться с людьми. Валька уехал, но перед отъездом сказал тебе, что я холодная и расчетливая, как змея. Молодая гибкая змея. Он считал, что я должна быть благодарна за роль. Я и благодарна. Но не до такой же степени… Тебя устраивало то, что я отшила Вальку. Не потому, что я тебе нравилась. У тебя жена, папа, два сына и еще один сын от первого брака. С тебя хватит детей и браков. Но если я в твоем фильме, значит, в твоем сердце и в печенках и, значит, на этот период должна быть только твоя. А потом, после фильма, ползи, змея, куда хочешь. В пески или в камни, где тебе больше нравится. У меня действительно длинное тело, высокая шея, маленькая голова и пристальные глаза. Я в самом деле похожа на змею. Африканскую часть сценария снимали на Кубе. Принц — негр. Логичнее было бы ехать в Африку, но свои услуги предложила киностудия Гаваны. Жили в отеле «Тритон» на берегу океана. Это тебе не Дом колхозника в Хмелевке. Питались в ресторане. Обед начинали с фруктов: папайя, авокадо — от одних слов с ума сойдешь. Веселые официанты — мулаты, почему-то все левши; записывали заказ левой рукой. Куба переживала сложный период, но в отеле «Тритон» рай, коммунизм — называй, как хочешь. На центральной площади Гаваны работал маленький духовой оркестр. Дирижер поднял руку, дал дыхание, музыканты подняли трубы к губам, но в это время к дирижеру подошел пожилой мулат и задал вопрос. Дирижер ответил. Мулат снова что-то спросил. Дирижер снова ответил. Музыканты ждали с поднятыми трубами, скосив на дирижера глаза. Никто никуда не торопился. Потом все же оркестр заиграл, и вся площадь задвигалась в ритме, как кордебалет. Было впечатление, что они здесь репетируют. Но никто не репетировал. У них это врожденное. Кубинцы весьма расположены петь и танцевать. И совсем не расположены работать. И в самом деле, как можно работать в такую жару?.. В такую жару хорошо пить пиво и любить друг друга. Когда вечером гуляли вдоль берега, приходилось переступать через влюбленных. Наиболее застенчивые уходили в океан, на поверхности, как тыквы, качались головы, и земля двигалась вокруг своей оси не равномерно, а толчками, в такт любви. Я ходила изгоем. Во мне никогда не селилось такого вот страстного всепоглощающего чувства. Я как человек с хроническим насморком, попавший в благоуханный сад. Все вижу, но ничего не чувствую. Может быть, я действительно холоднокровная, как змея… Репетировали свадьбу Золушки и принца. На мне платье, похожее на сгустившийся воздух. Принц — весь черный, в черном смокинге. Надо было целоваться, но я медлила. Камера была близко от нас. Снимали крупный план. — Целуйтесь! — скомандовал ты. От принца исходил незнакомый мне, неуловимо-сладковатый запах. Говорят, черная кожа пахнет иначе, чем белая. — Целуйтесь же! — крикнул ты. Я поцеловала принца в лоб. — Ты что, с покойником прощаешься? Принц видел, что я смущена, и смущался сам. У него было французское имя Арман, и он вообще был симпатичный, образованный и скромный молодой человек. Но Арман существовал ВНЕ моего восприятия. Это невозможно объяснить. Ты подошел, отодвинул принца, обнял меня и поцеловал. Это длилось несколько секунд. Видимо, ты учил Армана, как это делается. Потом отошел, уступил свое место. Я закрыла глаза и решила для себя: ты не отошел. Это твои руки, твои губы. Я целовала Армана, целовала, как будто пила и хотела выпить без остатка. — Мотор! — крикнул ты. Оператор застрекотал камерой. Кадр был выстроен. Цветовое решение оптимальное. Я в белом. Принц в черном. Как муха на сахаре. — Стоп! В принце вдруг сильно застучало сердце. Я его завела и завелась сама. Мы продолжали начатое. — Стоп! — крикнул ты. Я очнулась, но другая. Хронический насморк прошел. Я как будто слышала все запахи жизни. Хотелось поступка. Хотелось взять тебя за руку и уйти с тобой в волны океана. И пусть наши головы качаются над волнами, как две тыквы. На берегу океана орали русские песни: «Без тебя теперь, любимый мой, земля мала, как остров». Неподалеку размещалась русская колония. Гуляли русские специалисты. Скоро Фидель Кастро обидится на Россию, и русские специалисты уедут. А сейчас пока поют. «Без тебя теперь, любимый мой, лететь с одним крылом…» Я не могла уснуть. Надела шорты и вышла на берег. Берег пористый, как поверхность Луны. Я шла по Луне и вдруг увидела тебя. Ты приближался навстречу. Выследил? Или тоже пошел погулять? — Во все времена были дочки и падчерицы, — сказал ты. Я поняла, что ты постоянно думаешь о своем фильме. Как Ленин о революции. Как маньяк, короче. — А черепахи совокупляются по тридцать шесть часов, — сказала я. У меня была своя тема. — Откуда ты знаешь? — У Хемингуэя прочитала. — А Хемингуэй откуда знает? Мы стояли и смотрели друг на друга. Наше молчание и стояние затянулись. Наконец я сказала: — Проводи меня. Я боюсь. Такая реплика выглядела правдоподобной. Кубинцы — народ горячий. Они ходят свободные и страстные, как молодые звери. Им ничего не объяснишь, тем более по-русски. Ты взял меня за руку, и мы пошли в отель «Тритон». Кровать в моем номере трехметровая, можно лечь вдоль, а можно поперек. Мы так и поступили. Желали то вдоль, то поперек. Я поразилась: как хорош ты в голом виде и как открыто выражаешь свои чувства. Черепахи так не умеют. Так могут только люди. Я тогда еще не догадывалась, что это ЛЮБОВЬ, я думала — обычный рельсовый роман. Мы заснули. Утром я проснулась раньше и смотрела на тебя, спящего. Ты был смуглый от природы да еще загорел. Я подумала: «Вот мой принц». Я встала и захотела выйти на балкон, но боялась тебя разбудить и стала отодвигать жалюзи тихо, по миллиметру. Мне казалось: если действовать тихо, я тебя не разбужу. Но ты, конечно же, проснулся и следил за мной из-под ресниц. Твое лицо было непривычно ласковым. Страсть — это болезнь. Лихорадка. Я играла, как никогда. На грани истерики. Глаза меняли цвет, как море. — Что это с ней? — спросил Димка Барышев. — Актриса, — ответил ты. Во мне действительно вскрылась АКТРИСА и вышла из берегов. Я как будто подключилась к ИСТОЧНИКУ. И удвоилась. Меня стало две. По ночам ты приходил на наше стойбище любви. И я опять удваивалась, потом исчезала. Превращалась в другое качество. Шла божественная химия. Нд22+О=Нд22О. Без тебя в газ, водород. А рядом с тобой перехожу в другое качество, в молекулу воды. Однажды я опустилась на колени и сказала: — Господи, не отомсти… Мне показалось, что за такое счастье Бог обязательно взыщет. Что-то потребует. Фильм набирал высоту. Когда смотрели отснятый материал, пересекало дыхание. Кубинская часть приходилась на середину фильма. Середина, как правило, провисает. А здесь удалась. Финал — самоигральный. Провалиться невозможно. Так что уже можно сказать: ты выиграл этот фильм. Ты интуитивист, бредешь наугад, как мальчик с пальчик в лесу. Уже никакой надежды, и волк за кустом — и вдруг точечка света. Выход. Спасение. Точечка света — это я. А у меня — ты. Я больше никого не боюсь. И ничего. Я не боюсь, что через год мне будет двадцать семь. А через десять лет — тридцать семь, и я начну играть мамаш, а потом бабушек. Моя молодость не кончится до тех пор, пока я буду видеть точку света. Две точки — твои глаза. Глаза у тебя потрясающие: беззащитные, как у ребенка. Циничные, как у бандита. Отсутствующие, как у мыслителя. Я люблю тебя, но как… Нежность стоит у горла. Хочется качаться, как мусульманин. Хочется молиться на тебя и восходить к Богу. Господи, спаси меня, грешную… Помилуй мя… Улетали зимой, хотя для Кубы времени года не существует. В самолете мы сидели врозь. Ты боялся, что группа о чем-то догадается и доложит твоей жене. И я тоже боялась, что группа догадается и доложит твоей жене. Это значит: я не смогу позвонить в твой дом. Справедливости ради надо сказать, что твоя жена очень милая и трогательная, как кролик. Ее не хочется обижать. Солнце садилось на океан. В небе горел розовый веер. Какой-то невиданный размах красок. Природа в этом месте земного шара совсем сошла с ума. По небу летели птицы, они держались плотно, их клин походил на кружевную шаль, раскинутую в небе. На фоне заката клин казался черным. Интересно, куда они летят? Может быть, даже в Россию. Зачем птицы летают туда-сюда, покрывают такие расстояния, набивают под крыльями костяные мозоли, гибнут в дороге?.. Зачем? Чтобы через несколько месяцев лететь назад? Но об этом надо спросить у птиц. Может быть, они только тем и живут, что вначале хотят улететь, а потом хотят вернуться. Так и ты. Дома ты будешь тосковать обо мне. А со мной — угрызаться совестью о доме. Может быть, эти два состояния необходимы человеку для равновесия. Самолет врезался в клин. Разрубил его мощным телом. Одну из птиц засосало в мотор. Хрупкие полые кости, нежное птичье мясо, а затарахтело, как камень. Вряд ли эта птица сумела что-то понять. Мне стало не по себе. Я отстегнула ремень, прошла по проходу и села возле тебя. Ты надежно отгораживал меня от космической пропасти. Сначала ты, потом окно иллюминатора, а за ней вечность. Ты надежная прокладка между мной и вечностью. С тобой не страшно. Я думала, что ты меня прогонишь, но ты взял мою руку в свою. Спросил: — Чего это у тебя ногти ломаные? — Так я же Золушка… В Москве мы разъехались в разные стороны. Ты домой, и я домой. У меня дома мама, сестра, племянница. Бабье царство. Все с дочками и без мужей. И, между прочим, все красивые, умные, с несложившимися жизнями. У тебя дома отец, жена и три сына. Мужское начало представлено широко. Твои сыновья виснут на тебе — справа и слева, и ты становишься тяжелей, весомей, логичней на этой земле. Ты и твое бессмертие — твои сыновья. Есть еще одно бессмертие. Твое ДЕЛО. А у твоего дела — мое лицо молодой змеи с гладкой головкой, пристальными глазами и высокой шеей. Ты звонишь мне по телефону и лежишь с телефоном в обнимку. Твой голос дрожит и ломается от нежности. Он течет, как теплые волны Карибского залива… Мама входит в комнату и спрашивает: — С кем ты разговариваешь? Наш фильм выходит на экран. Бушует неделю по всем кинотеатрам, как эпидемия. И через неделю мы знамениты. В прессе меня называют звездой, Вальку фейерверком, а тебя факелом. Мы являем собой что-то одинаково светящееся. Мы вместе ездим на премьеры в другие города. В других городах ты обязательно начинал пить и впадал в депрессию. А Валька бегал по кладбищам и базарам. Он считал, что базар и кладбище определяют лицо города. Ты никуда не выходил, лежал в гостиничном номере. Любовь и слава ни от чего не спасали, потому что тебе, как и каждому человеку, нужна гармония. А гармонии нет. Любовь в одном месте, семья — в другом. Но любовь подвластна вариантам. Можно любить Золушку, можно падчерицу, а можно фею. Дети — это величина постоянная. И жена — как часть неизменного целого. Я все понимаю, но не хочу думать наперед. Я знаю, что без тебя я ничто. Аш-Два. Выдох. А с тобой я молекула воды. Вода — жидкий минерал. Значит, я из неощутимого газа превращаюсь в минерал. Разве это мало? Однажды Валька сказал о тебе: «Он страшный человек. Он никогда не голодал.». Я считаю иначе. Страшнее те, кто голодал. Когда человек живет в любви и достатке, он развивается гармонично. Но вообще я бываю довольна, когда о тебе говорят плохо. Значит, кому-то ты не нравишься, хотя бы одному человеку. И, значит, меньше опасность, что отберут. Помнишь, как мы уезжали и я вела тебя, пьяного, держа за руку, как упрямого ребенка? Ты шел следом на расстоянии вытянутой руки, смеялся и говорил: — Ну что ты держишь так крепко? Я — это единственное, чего ты не потеряешь. Никогда. А помнишь, как я влезла к тебе на верхнюю полку, а внизу спал какой-то командированный, и надо было, чтобы он ничего не услышал? В поезде ты сделал мне предложение. Ты сказал: — Я устал бороться с собой. Выходи за меня замуж, и всю ответственность за твою жизнь я беру на себя. Я ничего не ответила. Ты был пьяный, и я знала, что наутро ты забудешь о сказанном. Ты не забыл. Я видела это по твоему лицу. Ты смотрел на меня не как обычно — в глаза, а чуть-чуть мимо глаз: в переносицу или в брови. Ты избегал прямого взгляда, потому что опасался: вдруг я напомню, переспрошу, уточню? Я не стала переспрашивать и уточнять. Я понимала, что из тебя выплеснулось желаемое, но невозможное. Мы вышли из поезда и сели в такси. Шофер заблудился специально, вез нас кругами, чтобы на счетчике было больше денег. Ты разозлился, а я стала тебя успокаивать, как мать успокаивает ребенка. Я гладила твое лицо — не щеки, а все лицо, брови, глаза. Господи Боже мой… Какое это было счастье — гладить твоё лицо, и целовать, и шептать… Ты не знаешь, что тебе снимать. Ты отдал всего себя прошлому фильму и пуст. И кажется, что так и будет всегда. У тебя послеродовая депрессия. Режиссеры, как правило, запасливы, как белки. У них наготове три-четыре сценария. И жизнь расписана на десять лет вперед. Ты этого не приемлешь. Для тебя фильм — это любовь. Когда любишь, то кажется: это будет длиться вечно. И невозможно заготавливать объекты любви впрок, ставить их в очередь. Но ничто не длится вечно. Заканчивая фильм, ты проваливаешься в пустоту и сидишь в этой пустоте, подперев щеку рукой. Я смотрю в твое лицо и говорю, говорю, а потом слушаю тебя. Ты говоришь, говоришь и слушаешь меня. И таким образом рождается новый замысел. И Валька Шварц уже садится и пишет. О чем? Это история Виктора Гюго и Джульетты Друэ. Была такая Джульетта в его жизни, кажется, актриса. И была жена, ее тоже как-то звали. Но никто не помнит — как. А Джульетту Друэ помнят все. У нее даже есть последователи, ее могила охраняется фанатиками, поклонницами ее жизни. Это началось у нее с Виктором, как обычный роман. Ничего особенного, писатель и актриса. Потом засосало. Джульетта следовала за Виктором, как нитка за иголкой. Куда он, туда она. Его семья на дачу, и она снимает домик неподалеку. И по вечерам Виктор шел к ней, вдохновленный, и никто этого не знал. А Джульетта сидела на пенечке, в шляпке, ждала. Смотрела на аллею. И вот он идет. Она всплескивает ручками — и к нему навстречу. Припадала к груди. Ах… И так из года в год. Прошла жизнь. Жена смирилась, и в старости они живут втроем. Они все нужны друг другу. Жена болеет, Джульетта ей помогает. Они все вместе тащатся по жизни, поддерживая друг друга. В конце концов все умирают. И Джульетта тоже умирает, и ее жизнь подвиг любви и бескорыстия — становится явлением не меньшим, чем талант Виктора Гюго. Новая точка зрения на супружескую измену, на проблему «долг и счастье». Валька пишет. Мы ждем. Мы встречаемся каждый день и расстаемся для того, чтобы встретиться опять. И эти разлуки нужны, как день и ночь в сутках. Ведь не может быть вечный день или вечная ночь. Хотя, конечно, вечная ночь накроет нас когда-нибудь. Мы умрем когда-нибудь. Но зачем думать о смерти? Мы будем думать о жизни. Жизнь удается, если удается ЛЮБОВЬ. В этом дело. Я возвращаюсь домой и лежу в обнимку с телефоном. Мама входит и спрашивает: — Почему он не делает тебе предложение? — Делает, — говорю я. — Творческое предложение. — Так и будешь вечной любовницей? — интересуется мама. — А чем плохо любить вечно?.. Валька пишет. Мы ждем. И любим друг друга везде, где можно и нельзя. В машине, в подъездах, у стен храма на выезде из Москвы, в доме Вальки. Мы спариваемся бурно и постоянно, как стрекозы, которые родились на один сезон, им надо успеть насладиться жизнью и оставить потомство. Ты жаждешь меня и не можешь утолить своей жажды. И чем все это кончилось? Тем, что я забеременела и попала в больницу. Я лежала в общей палате на десять человек. Ты приходил ко мне через день. Я спускалась к тебе в халате. Мы стояли на лестнице. Ты говорил: — Когда тебя нет, нет ничего. Пусто и черно, как в космосе. Я спросила: — Может, я тебе рожу? Ты помолчал и ответил: — Не надо. Дай мне спокойно умереть. Ты пьешь, это превращается в болезнь. Талант — это тоже болезнь своего рода. Патология одаренности. Кино съедает тебя всего целиком. Ты совершенно не умеешь жить. Ты умеешь только работать. У тебя хрупкая психика, нет уверенности в завтрашнем дне. Режиссер — человек зависимый: вдруг кончится талант? Вдруг придут власти, которые запретят? Вдруг придет болезнь, как к Параджанову, и съест мозг? И только я — отдых от проблем. Со мной только счастье и прекрасная химия. Пусть так и останется. Пусть все будет, как было. — Хорошо, — торопливо соглашаюсь я. — Ты потерпи… Я думаю только о нем. Ты потерпи мое отсутствие, а потом я опять сяду в шляпке на пенек, как Джульетта Друэ. Пришел Валька Шварц и принес мне мандариновую ветку с мандаринами. — Поставь в банку, как цветы. Это не завянет, — сказал Валька. Я никогда не видела раньше мандариновую ветку. Желтые шарики висели, как елочные украшения. Листья пахли цитрусом. Откуда в Вальке эта тонкость? — Хочешь, я скажу тебе, что будет дальше? — спросил Валька. — В стране? — уточнила я, потому что в стране продолжались бешеные перемены, и народ все еще жил перед телевизором. — Нет, не в стране, — ответил Валька. — В сценарии? Я знала, что Валька сейчас на тридцатой странице, в том месте, где Виктор Гюго теряет сына. Сын тонет, Виктор узнает это из газет. — Нет, не в сценарии, — сказал Валька. — В твоей жизни. Что будет дальше с тобой. — Интересно… — Я напряглась, поскольку Валька любил говорить о тебе гадости. — Ты сделаешь аборт. Больше никогда не родишь. Ты начнешь его упрекать. Вы станете ругаться, и он тебя бросит. И ты превратишься в подранка. — В кого? — В раненого зверька, но не убитого до конца. Из тебя будет торчать нож. — А он? — А он найдет себе другую и будет эксплуатировать ее терпение и молодость. Сейчас он эксплуатирует терпение жены, твое тело. И ждет, когда это кому-нибудь надоест. — Что ты предлагаешь? — спросила я. — Я предлагаю тебе сохранить ребенка. А там будет видно. Я представила себе, как пополню команду в нашей семье: мама — молодая, красивая, без мужа, с двумя взрослыми дочерьми. Сестра — с дочерью и без мужа. Теперь я — кинозвезда с ребенком и без мужа. А там будет видно. Или не видно.

The script ran 0.018 seconds.