Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эжен Сю - Парижские тайны [1842-1843]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: adv_history, Детектив, Классика, Приключения, Роман

Аннотация. В популярном романе известного французского писателя Эжена Сю (1804 - 1857) даны картины жизни богачей и бедняков - высшего света и "дна" Парижа. Многоплановое повествование, авантюрный увлекательный сюжет романа вызывают неизменный интерес читателей ... Маркиз де Сомбрей случайно покалечил рабочего, переходившего улицу перед его каретой. Маркиз благороден и отдает на лечение бедняги кошелек с золотом. Но раненый умирает, а его дочь прелестна, и сразу же появляются желающие воспользоваться ее красотой. Маркиз не может допустить, чтобы его друг использовал девушку как проститутку. Он переодевается в рабочую одежду и отправляется в народ... По убеждению Эжена Сю, автора романа "Парижские тайны", в преступлениях и пороках пролетариата виновато все общество. Автор в романе выступает пламенным защитником интересов низшего класса, обличает аристократию и духовенство как виновников страданий народа. Роман интересен литературной формой, драматизмом изложения, сложностью интриги.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 

– Это правда… мы с ним на вещи по-разному смотрим. Ну, сколько фунтов медь потянула? – Глаз у тебя верный… в слитках, малый, сто сорок фунтов. – Стало быть, с вас причитается?.. – Ровно тридцать франков. – Тридцать франков, когда медь идет по двадцать су за фунт? И за все про все – тридцать франков?! – Ну, так и быть, положим тебе тридцать пять франков, – и не пыхти, а то я пошлю ко всем чертям твою медь, твоего пса и тебя вместе с твоей медью, псом и тележкой! – Но, папаша Мику, уж больно вы меня надуваете; это уж ни в какие ворота не лезет! – Коли ты мне докажешь, каким образом ты эту медь заполучил, я уплачу тебе по пятнадцать су за фунт. – Всегда одна и та же песня… Все вы друг друга стоите, да, вы все просто шайка грабителей! Разве можно так бессовестно друзей обирать?! Но это еще не все: если я у вас кое-что оптом закуплю, вы мне, по крайней мере, скидку сделаете? – Это уж как положено. А что тебе нужно? Цепи или крюки для твоих яликов? – Нет, мне нужны четыре или пять листов очень прочного железа, таких, чтоб можно было сделать двойные ставни. – У меня есть как раз то, что тебе нужно… Такой крепкий лист, что и пулей из пистолета не пробьешь. – Да, именно такое железо мне и надобно!.. – А размер какой? – Размер?.. Семь или восемь квадратных футов. – Ладно! А еще что тебе понадобится? – Три железных бруса длиной в три или четыре фута и двухдюймовой толщины. – Я на днях тут разломал оконную решетку, прутья от нее подойдут тебе, как перчатка нужного размера… Ну, говори дальше. – Два прочных шарнира и крепкую задвижку, чтоб можно было при необходимости быстро открыть или закрыть люк размером в два квадратных фута. – Ты хочешь сказать: опускную дверцу? – Нет, крышку люка… – Не понимаю, для чего тебе может понадобиться такая крышка? – Вполне возможно… зато я понимаю. – В добрый час: тебе остается только выбрать – у меня тут куча шарниров. Ну, а чего ты еще хочешь? – Больше ничего. – Ну, для меня это плевое дело. – Приготовьте для меня товар немедля, папаша Мику, я все заберу на обратном пути; тут мне надо еще кое-что успеть. – Опять поедешь с тележкой? Скажи-ка, балагур, что это за тюк в ней лежит? Должно быть, еще какая-нибудь вкусная снедь, которую ты где-то ловко прихватил? Ты ведь у нас известный лакомка! – Золотые слова, папаша Мику; но только вы этого не едите. Не заставьте меня дожидаться моих скобяных товаров, я должен вернуться на остров не позже полудня. – Не беспокойся, сейчас только восемь утра; коли ты недалеко собрался, можешь через час приехать, все будет готово – и деньги и товар… Выпьешь стопочку? – Не откажусь… тем более что с вас причитается!.. Папаша Мику достал из старого шкафа бутылку водки, треснутый стакан, чашку без ручки и налил себе и Николя. – За ваше здоровье, папаша Мику! – За твое, малый, и за живущих с тобою дам! – Благодарствую!.. Ну, а как идут дела в вашем меблированном заведении? Как всегда, хорошо? – Дела идут ни шатко ни валко… Как обычно, есть несколько постояльцев, к которым вот-вот может нагрянуть полиция… но они платят щедро, как и положено. – Это почему же? – Ты что, дурачок?! Иногда я пускаю постояльцев так же, как беру товар… у этих-то паспортов не спрашиваю, как не спрашиваю накладных у тебя. – Понятно!.. Но если вы у меня берете товар по дешевке, то с этих берете за постой хорошую цену. – Приходится выкручиваться, ведь многим рискуешь… Есть у меня кузен, знаешь, он владелец прекрасной гостиницы на улице Сент-Оноре, а жена его – знатная портниха, на нее работают два десятка швей – кто в мастерской, а кто – на дому. – Скажите-ка, старый волокита, там, должно быть, есть такие крали…[119] – Еще бы! Я встречал там двух или трех, когда они приносили готовые заказы… Ну знаешь, они до того хороши! Особенно одна, молоденькая, она на дому шьет, она вечно смеется, ее даже прозвали Хохотушкой… Клянусь господом богом, сынок, просто досада берет, что мне не двадцать лет! – Остыньте малость, папаша, а то я закричу: «Пожар!» – Но она девушка честная, мой мальчик… уж такая честная… – Вот дура-то! Ну да ладно… так вы сказали, что ваш кузен… – Да, он знает толк в своем деле; а так как он того же пошиба, что и эта молоденькая Хохотушка… – Тоже честный? – Вот именно! – Ну и дурень! – Он принимает на постой только таких людей, у кого паспорта и все бумаги в порядке. Ну, а коли является к нему такой, у которого не все ладно, он посылает этих субъектов ко мне, зная, что я не так придирчив и на многое смотрю сквозь пальцы. – И эти-то платят, как положено в их положении? – А как же иначе! – Но ведь те, у кого бумаги не в порядке, должно быть, скокари?[120] – Необязательно. Да вот, кстати, кузен прислал ко мне несколько дней назад двух постояльцев… Черт меня побери, только я никак не пойму, в чем тут дело… Еще по одной?! – Идет… питье что надо!.. Ваше здоровье, папаша Мику! – И твое, мой мальчик! Так вот, как я тебе уже сказал, на днях кузен прислал ко мне постояльцев, в которых я никак не разберусь. Представь себе мать и дочь, пришли они в поношенной одежке, все свои пожитки несли в старой шали, сразу понятно было, что с деньгами у них не густо. Так вот, хоть они, судя по всему, люди совсем никудышные, у них даже бумаг никаких нет и сняли они комнату на две недели… так вот, с тех пор как они тут живут, они с места не трогаются, будто сурки какие; и у них никто не бывает, ни одного мужчины не было, сынок… и все-таки, доложу тебе, не будь они такие худые да бледные, я бы сказал, что обе женщины что надо, особливо дочка! Ей лет пятнадцать или шестнадцать от силы… она такая беленькая, как… кролик, а глазищи – вот такие!.. Черт побери, до того хороши у нее глаза, до того хороши! – Ну, я вижу, вы опять загорелись!.. А чем они занимаются, две эти женщины? – Говорю тебе, что я сам ничего не понимаю… По виду они обе – женщины порядочные, а вот бумаг-то у них почему-то нет… Да, вот еще что: они получают откуда-то письма без адреса… Их фамилий на конверте нет. – Как это? – А вот так! Нынче утром они послали моего племянника Андре на главный почтамт, куда приходят письма до востребования, и велели ему спросить, нет ли письма, адресованного госпоже «Икс Зет». Письмо должно прибыть из Нормандии, из городка по названию Обье. Они все это на листке написали, чтоб Андре мог получить письмо, дав все эти разъяснения. Сам видишь, это птицы невысокого полета, раз уж они вместо имени пишут «Икс» или «Зет». И все-таки ни разу к ним мужчины не приходили. – Смотрите, они вам за комнату не заплатят. – Ну, такого старого воробья, как я, на мякине не проведешь! Я пустил их в комнату без камина и положил плату в двадцать франков за две недели, причем денежки потребовал вперед. Может, они чем больны, потому как вот уже два дня из комнаты не выходят. Но только несварением желудка они не страдают, потому как еще ни разу плиту не разжигали, не понимаю даже, что они едят, с тех пор как въехали. Но я опять тебе повторяю: бумаг-то никаких нет, а мужчин к себе не водят… – Ну, коли у вас все постояльцы такие, папаша Мику… – Знаешь, одни уезжают, другие приезжают; и ежели я пускаю на постой тех, у кого паспорта нет, то живут у меня я люди солидные. Вот, к примеру, среди моих постояльцев сегодня два коммивояжера, один почтальон, дирижер оркестра из кафе для слепых да еще одна дама, что ренту получает, все они люди порядочные; они-то и поддержат репутацию моих меблированных комнат, ежели комиссар полиции вздумает поближе к моему заведению присмотреться… Это, так сказать, не ночные постояльцы, а постояльцы, живущие при свете солнца. – Когда его лучи проникают в ваш проезд, папаша Мику. – Да ты шутник, как я погляжу!.. Выпьем еще по одной? – Охотно, только по последней, мне надо спешить… Кстати, Робен, этот колченогий верзила все еще живет у вас? – Да, его комната наверху… рядом с комнатушкой матери и дочери. Он кончает проматывать деньги, заработанные в тюрьме… и, сдается, их у него уже немного осталось. – Смотрите-ка, остерегайтесь! Ведь он, по-моему, в бегах. – Я и сам это знаю, но никак от него избавиться не могу. По-моему, он какое-то дело замышляет; этот мальчишка Хромуля, сын Краснорукого, приходил вчера вечером вместе с Крючком, они его разыскивали… Боюсь, как бы он не повредил моим почтенным постояльцам, этот окаянный Робен; так что, когда его двухнедельный срок кончится, я его вышвырну вон, скажу, что его комната заказана для какого-нибудь посланника или для мужа госпожи Сент-Ильдефонс, которая на ренту живет. – Она на ренту живет? – Еще бы! Занимает три комнаты и еще одну, что на фасад выходит, скажешь, мало? И всю мебель в них обновили, а еще она мансарду снимает для своей горничной… платит за все восемьдесят франков в месяц… деньги вносит вперед ее дядя, она ему уступает одну из комнат внизу, когда он приезжает сюда из своей деревни! Только я думаю, что деревня эта расположена, как бы тебе сказать, скорее на улице Вивьенн или на улице Сент-Оноре, во всяком случае, где-нибудь в этих местах. – Ну, это дело знакомое!.. Она живет на ту ренту, что ей выплачивает этот старикан. – Помолчи-ка! Вот как раз ее горничная идет! Женщина, уже в возрасте, в белом переднике сомнительной чистоты, вошла в лавку скупцика краденого. – Чем могу вам служить, госпожа Шарль? – Папаша Мику, что, ваш племянник дома? – Нет, он уехал с поручением на главный почтамт; должен вот-вот вернуться. – Господин Бадино хотел бы, чтобы он немедля отнес вот это письмо по указанному адресу; ответа не надо, но дело очень спешное. – Через четверть часа он уже будет на пути туда, госпожа Шарль. – Только пусть поторопится. – Будьте благонадежны. Горничная вышла. – Что ж, она всем вашим постояльцам прислуживает, папаша Мику? – Нет, что ты, дурачок! Это горничная госпожи Сент-Ильдефонс, той, что на ренту живет. А господин Бадино и есть ее дядя, он как раз вчера из своей деревни пожаловал, – сказал содержатель меблированных комнат, разглядывая письмо. Потом, прочтя адрес, он, прибавил: – Погляди сам, какие у него знакомства! Я говорил тебе, что это люди солидные и почтенные, он пишет какому-то виконту. – Вот это да! – Держи, а вернее смотри: – «Господину виконту де Сен-Реми, улица Шайо… Весьма спешно… Передать в собственные руки». Я полагаю, когда поселяешь у себя таких дам, что живут на ренту, а их дядья вдобавок пишут виконтам, можно смотреть сквозь пальцы на тех нескольких постояльцев, что ютятся на верхнем этаже дома. Не так ли? – Я тоже так думаю. Ну ладно, до скорого свидания, папаша Мику. Я привяжу моего пса возле вашей двери и тележку оставлю; то, что мне надо отнести, я донесу пешком… Приготовьте же мне товар и мои деньги, чтобы я сразу мог и уехать. – Будь спокоен: четыре прочных железных листа по два квадратных фута каждый, три железных бруска длиной в три фута и два шарнира для твоего люка. И зачем только тебе такой люк, не пойму; впрочем, это дело твое… Я ничего не забыл? – Нет, а к тому еще мои денежки. – Конечно, и деньги тоже… Но, скажи на милость, перед уходом я хочу тебя спросить… пока ты тут у меня сидел… я наблюдал за тобою… – Ну и что? – Не знаю, как лучше выразиться… но вид у тебя такой, будто что-то с тобой происходит. – Со мной? – С тобой. – Да вы что, тронулись? Если со мной что и происходит… то это потому… что я есть хочу. – Хочешь есть… хочешь есть… возможно… но я бы сказал, что ты прикидываешься веселым, а внутри у тебя сидит что-то такое, что свербит и точит… точно блоха, как говорится, не оставляет твою молчунью[121] в покое… и, видать, тебя это крепко тревожит, у тебя, должно, на сердце кошки скребут, а ведь ты у нас не тихоня какой… – Повторяю вам, папаша Мику, что вы малость в уме тронулись, – сказал Николя, невольно вздрагивая. – Вот видишь, ты вроде бы сейчас вздрогнул. – Я дернулся потому, что у меня рука болит. – Ну, коли так, не забудь моего рецепта, он тебя враз вылечит. – Спасибо, папаша Мику… до скорого свидания. И злодей вышел из лавки. Скупщик краденого, запрятав медные слитки позади стойки, начал собирать различные предметы, заказанные Николя; в эту минуту в лавке появился какой-то человек. Это был мужчина лет пятидесяти, с тонким лицом и проницательным взглядом, его физиономию обрамляли седые и очень густые бакенбарды, глаза его были скрыты очками в золоченой оправе; одет он был довольно изысканно: широкие рукава его коричневого пальто с обшлагами из черного бархата позволяли увидеть, что он был в перчатках светло-желтого цвета; его сапоги были, видимо, накануне тщательно натерты блестящим лаком. То был г-н Бадино, дядюшка жившей на ренту г-жи Сент-Ильдефонс, чье социальное положение служило предметом гордости для папаши Мику и гарантировало ему безопасность. Читатель помнит, быть может, что г-н Бадино, бывший стряпчий, изгнанный из своей корпорации, был теперь ловким мошенником и умелым ходатаем по различным сомнительным делам; вместе с тем им пользовался как шпионом барон фон Граун, и дипломат этот добывал с его помощью немало весьма точных сведений о большом числе действующих лиц нашего повествования. – Госпожа Шарль только что передала вам письмо с просьбой отнести его, – сказал г-н Бадино содержателю меблированных комнат. – Да, сударь… Мой племянник сейчас вернется, и он мигом отнесет письмо. – Нет, верните мне это послание… я передумал и сам отправлюсь к виконту де Сен-Реми, – проговорил г-н Бадино, напыжившись и подчеркнуто напирая на эту аристократическую фамилию. – Вот ваше письмо, сударь… Других поручений у вас не будет? – Нет, папаша Мику, – ответил г-н Бадино с покровительственным видом, – но я должен кое в чем вас упрекнуть. – Меня, сударь? – Да, и упрекнуть весьма строго. – В чем же дело, сударь? – А вот в чем. Госпожа де Сент-Ильдефонс весьма дорого платит вам за ваш второй этаж; моя племянница принадлежит к числу тех квартиронанимателей, коим надлежит оказывать высочайшее уважение; она с полным доверием въехала в этот дом; ее раздражает шум экипажей, и она рассчитывала жить здесь в тиши, как за городом. – Так оно и есть; у нас тут совсем как в деревушке… Вы ведь можете это оценить, ведь вы и сами, сударь, живете в деревне… а у нас тут как в настоящей деревушке… – Деревушка? Хорошенькое дело! Да у вас тут просто адский шум стоит! – И все-таки более спокойного дома, чем мой, не найдешь; над госпожой Сент-Ильдефонс живет дирижер оркестра из кафе слепых и еще некий коммивояжер… А чуть подальше – еще один коммивояжер. Кроме того, там… – Речь идет не об этих людях, они ведут себя тихо и мирно, они люди вполне порядочные, и моя племянница с этим не спорит; но вот на пятом этаже живет колченогий верзила, его госпожа де Сент-Ильдефонс повстречала вчера на лестнице, он был пьян как сапожник и что-то рычал, как дикарь; у нее, у бедняжки, даже голова закружилась, до того она была перепугана… Ежели вы полагаете, что с подобными постояльцами ваш дом походит на мирную деревушку… – Сударь, клянусь вам, я только жду подходящего случая, чтобы выставить этого хромоногого верзилу за дверь; он уплатил мне за две недели вперед, если б не это, я бы давно его выставил вон. – Не следовало пускать его на постой. – Но, кроме него, я полагаю, госпоже вашей племяннице не на что жаловаться; тут у нас живет еще почтальон с соседней почты, он, я бы сказал, принадлежит к сливкам порядочного общества; а еще выше, рядом с комнатой этого верзилы, поселилась мать с дочерью, они сидят у себя дома тихо, как безобидные сурки. – Повторю еще раз: госпожа де Сент-Ильдефонс жалуется только на колченогого верзилу; этот плут – позор для вашего дома! Предваряю вас, что, если вы оставите его в числе постояльцев, он разгонит всех порядочных людей. – Уж я его выставлю, будьте благонадежны… я и сам за него не держусь. – И хорошо сделаете… не то другие не станут держаться за ваши меблированные комнаты. – А уж это мне ни к чему… Так что, сударь, считайте, что хромоногого верзилы здесь уже нет, он пробудет тут всего-то четыре дня. – И это долго, слишком долго; впрочем, дело ваше… При первой же его выходке моя племянница покинет ваш дом. – Будьте благонадежны, сударь. – Ведь выставить его – в ваших же интересах, любезнейший. Это вам же на пользу пойдет… больше я повторять не буду, – сказал г-н Бадино с покровительственным видом. С этими словами он удалился. Надо ли нам пояснять, что упомянутые папашей Мику мать и ее юная дочь, что жили так замкнуто и одиноко, были жертвами алчности нотариуса Жака Феррана? А теперь мы поведем читателя в жалкую комнатушку, где они обретались.  Глава V ЖЕРТВЫ ЗЛОУПОТРЕБЛЕНИЯ ДОВЕРИЕМ   Когда злоупотребление доверием карается, средний срок наказания таков: два месяца тюрьмы и штраф в размере двадцати пяти франков. (Статьи 406 и 408 уголовного кодекса). Мы попросим читателя представить себе комнатушку на пятом этаже унылого дома в Пивоваренном проезде. Бледный свет тусклого дня едва проникает в эту узкую комнату сквозь небольшое одностворчатое оконце с потрескавшимися грязными стеклами; выцветшие обои, давно уже пожелтевшие, местами отстают от стен; в углах растрескавшегося потолка висит густая паутина. На полу не хватает нескольких половиц, и это позволяет разглядеть то тут, то там брусья и дранку, которые поддерживают пол. Стол некрашеного дерева, стул, старый чемодан без замка и походная кровать с деревянным изголовьем, на которой лежит тонкий тюфяк, покрытый простынями из грубой серой ткани и потертым одеялом из коричневой шерсти, – вот и все убранство этой меблирашки. На стуле сидит баронесса де Фермон. На кровати лежит ее дочь Клэр Де Фермон (так звали обеих жертв Жака Феррана). Располагая только одной кроватью, мать и дочь ложились на нее по очереди и делили таким способом ночные часы. Слишком много тревог, слишком много волнений терзали мать, и поэтому, она нечасто поддавалась сну; но ее дочь обретала, по крайней мере, на этом жалком ложе несколько минут отдыха и забытья. В это время она как раз спала. Ничего не могло быть трогательнее и вместе с тем печальнее зрелища этой нищеты, на которую алчность нотариуса обрекла обеих женщин, прежде привыкших к скромным радостям безбедного существования и окруженных в своем родном городе уважением, которое внушает окружающим почтенная и почитаемая семья. Госпоже де Фермон на вид лет тридцать шесть; ее бледное лицо выражает одновременно благородства и мягкость; черты ее, прежде говорившие о незаурядной красоте, ныне говорят о страдании; ее черные волосы разделены прямым пробором и стянуты на затылке узлом; горе уже посеребрило отдельные пряди волос. На ней – траурное платье, уже чиненное в некоторых местах; в эти минуты г-жа де Фермон, подперев лоб рукою, опирается локтем о жалкое изголовье кровати, на которой спит ее дочь, и смотрит на девушку с невыразимой грустью. Клэр не больше шестнадцати лет; чистый и нежный профиль ее осунувшегося, как и у матери, лица выделяется на фоне грубой серой ткани, из которой сшита подушка, набитая опилками. Кожа этой юной девушки уже утратила свою необычайную свежесть; ее большие черные глаза закрыты, на впалых щеках, точно густая бахрома, лежат длинные, тоже черные ресницы. Некогда влажные розовые губы теперь бледны и сухи, – полуоткрывшись, они позволяют разглядеть ее ослепительно белые зубы; грубое прикосновение шершавых простынь и шерстяного одеяла оставили красные полосы на нежной шее, на плечах и на руках юной девушки: так на мраморе порой выступают розовые прожилки. Время от времени легкий трепет сводит вместе ее тонкие бархатистые брови – возможно, в эти мгновения ее преследует тягостный кошмар. Лицо ее, на котором уже лежит печать какой-то болезни, выражает страдание, это свидетельствует о том, что в недрах несчастной зреет грозный недуг, его зловещие симптомы нетрудно угадать. Уже давным-давно г-жа де Фермон не дает воли слезам; она устремила на дочь горячечный взгляд сухих глаз: такой, без единой слезинки, взгляд говорит о лихорадочном состоянии, которое медленно и тайно подтачивает ее. С каждым днем г-жа де Фермон, как и ее дочь, все больше ощущает томительную слабость и растущее изнеможение – предвестники исподволь развивающейся, но пока еще скрытой серьезной болезни; но, боясь напугать Клэр, а главное не желая, если можно так выразиться, напугать самое себя, она изо всех сил борется, против начальных проявлений пожирающего ее недуга. Движимая такими же великодушными мотивами, Клэр, страшась встревожить мать, старается скрыть свои страдания. Обе эти несчастные женщины, которых гложет одно и то же горе, видимо, поражены одной и той же болезнью. В разгаре обрушившихся на человека невзгод наступает такая пора, когда будущее рисуется столь ужасным, что даже самые энергические натуры, не решаясь взглянуть прямо в лицо своим бедам, закрывают глаза и стараются обмануть себя безрассудными иллюзиями. Именно в таком положении были г-жа де Фермон и ее дочь. Чтобы дать представление о терзаниях этой женщины, угнетавших ее в те долгие часы, когда она неотступно смотрела на свою задремавшую дочь, думая о прошлом, настоящем и будущем, мы должны описать возвышенные и святые муки матери, муки скорбные, исполненные отчаяния, способные свести с ума: в них сплетаются волшебные воспоминания, зловещие страхи, грозные предчувствия, горестные сожаления, губительный упадок духа, взрывы бессильного гнева против виновника всех постигших ее бед, тщетные мольбы, жаркие молитвы и, наконец… наконец, устрашающие сомнения во всемогущей справедливости того, кто остается глух к воплю, рвущемуся из самой глубины материнской души… этому священному воплю, чей отзвук должен бы достичь небес, ибо мать вопиет: «Пожалей мою дочь!» – Как ей, должно быть, сейчас холодно, – говорила несчастная мать, слегка прикасаясь своей озябшей рукой к заледеневшим рукам своего ребенка, – она совсем закоченела. А какой-нибудь час тому назад она вся горела… У нее лихорадка!.. К счастью, она об этом не подозревает… Господи боже, ведь ей так холодно!.. Ведь одеяло это такое тонкое… Я прикрыла бы ее сверху моей старой шалью… но, если я сниму эту шаль с двери, на которую ее повесила… эти пьяные мужланы начнут, как вчера, подглядывать в замочную скважину или в щели рассохшейся двери… Господи, какой ужасный этот дом! Знай я, что тут за постояльцы… до того, как внесла плату за две недели вперед… мы бы тут ни за что не остались… но ведь я ничего не знала… Когда у тебя нет никаких бумаг, тебя гонят из приличных меблированных комнат. А как мне было догадаться, что мне может когда-нибудь потребоваться мой паспорт?.. Когда мы выехали из Анже в собственной карете… ибо я полагала неприличным, чтобы моя дочь путешествовала в почтовом дилижансе… разве могла я предположить, что… В эту минуту ее жалобы были прерваны взрывом ярости: – Но ведь это же настоящая подлость… только потому, что этот нотариус вздумал меня обобрать, ныне я доведена до самой ужасной крайности, и я ничего не могу сделать, не могу бороться с ним! Ничего не могу сделать!.. Но нет… Будь у меня деньги, я могла бы обратиться в суд; обратиться в суд… чтобы услышать, как будут смешивать с грязью имя моего доброго и благородного брата… чтобы услышать, что он, разорившись, наложил на себя руки и сделал это после того, как промотал, растратил все мое состояние и состояние моей дочери… Судиться… для того чтобы услышать, будто он довел нас до крайней нищеты!.. О нет, никогда! Никогда! И все же, если память о моем брате священна, то ведь и жизнь и будущее моей дочери для меня тоже священны… но ведь у меня нет никаких доказательств, уличающих нотариуса, и я только вызову бесполезный, ненужный скандал… – И что самое ужасное, самое ужасное, – продолжала она после короткого молчания, – это то, что порою, разгневанная и раздраженная нашим ужасным жребием, я решаюсь обвинять моего брата… признавать, что нотариус, быть может, прав, обвиняя моего брата… как будто, если я стану проклинать двух людей, а не одного, это облегчит мои муки… но я почти тотчас сама возмущаюсь собственными предположениями – несправедливыми, отвратительными, направленными против лучшего, честнейшего из братьев! Ох, этот окаянный нотариус! Он даже и не подозревает обо всех ужасных последствиях совершенного им воровства… Он-то думал, что крадет только деньги, а на самом деле он подверг жестокой муке души двух женщин… двух женщин, которых он обрек умирать на медленном огне… Увы! Да, я не отваживаюсь и никогда не отважусь рассказать моей бедной девочке о моих тягостных опасениях, потому что я не могу так безжалостно огорчить ее… но я сама так страдаю… меня, треплет лихорадка… меня поддерживает только энергия отчаяния; я чувствую, что во мне зреет зародыш болезни… быть может, опасной болезни… да, я чувствую, как она приближается… она все ближе и ближе… все в груди у меня горит, голова раскалывается… Эти симптомы гораздо серьезнее, просто я не хочу в этом сознаться даже самой себе… Господи боже!.. А ну как я совсем разболеюсь… если тяжко заболею… если мне суждено умереть!.. Нет! Нет! – воскликнула с волнением г-жа де Фермон. – Я не хочу умирать… Покинуть мою Клэр… шестнадцатилетнюю девочку… без всяких средств к существованию, одинокую, брошенную в Париже… разве это мыслимо?.. Нет? Я вовсе не больна, в конце концов, что я такое испытываю?.. У меня небольшой жар в груди, голова тяжелая, все это – результат горя, бессонницы, холода, тревог; любой на моем месте испытал бы упадок сил… Но в этом нет ничего серьезного. Ладно, ладно, главное – не поддаваться слабости… господи боже! Если предаваться столь мрачным мыслям, ко всему прислушиваться в себе… можно и в самом деле заболеть… а мне как раз сейчас самое время болеть!.. Не так ли?! Нужно немедля искать работу для себя и для Клэр, потому что тот человек, что давал нам раскрашивать – гравюры… Мгновение помолчав, г-жа де Фермон с негодованием продолжала: – О, как это было отвратительно!.. Давать нам эту работу ценой позора для Клэр!.. Безжалостно отнять у нас столь хрупкое средство к существованию только потому, что я не согласилась, чтобы девочка одна приходила к нему работать по вечерам!.. Но, может быть, мы найдем какую-нибудь работу в другом месте, ведь я умею шить и вышивать… Да, но, когда никого не знаешь, это так трудно!.. Ведь только недавно я пыталась, но тщетно… Когда живешь в такой дыре, то, понятно, не внушаешь доверия; а ведь те небольшие деньги, что у нас еще остались, скоро кончатся… И что тогда?.. Что делать?.. Что с нами будет?.. Ведь у нас ничего не останется… совсем ничего… ни гроша не останется… А я же была богата!.. Не стану обо всем этом думать… от таких мыслей у меня голова кругом идет… я с ума схожу… Главная моя вина в том, что я слишком упорно об этом думаю, а необходимо отвлечься, и я постараюсь… Эти мрачные мысли и привели к тому, что я заболела… Нет, нет, я вовсе не больна… Я даже думаю, что меня уже меньше лихорадит, – прибавила несчастная мать, щупая у себя пульс. Но увы! Пульс у нее бился неровно, прерывисто, с бешеной скоростью, и, ощутив это лихорадочное биение сквозь свою сухую, холодную кожу, она отбросила всякие иллюзии. Мрачное и тяжелое отчаяние охватило ее, но, совладав с ним, она с горечью проговорила: – Всемогущий господь! За что ты нас караешь? Разве мы хоть когда-нибудь совершили что-либо дурное? Разве моя дочь не была истинным образцом чистоты и набожности? Разве ее отец не был живым олицетворением честности? Разве я всегда не выполняла достойно свой долг жены и матери? Почему ты дозволил этому негодяю сделать нас своими жертвами?.. Меня, а особенно мою несчастную девочку!.. Когда я думаю, что, если бы этот нотариус нас не обобрал, то я бы нисколько не тревожилась за судьбу моей дочери… Мы бы жили сейчас в своем доме, не беспокоясь о будущем, мы бы только с глубокой печалью и скорбью оплакивали смерть моего несчастного брата; года через два или три я бы начала думать о замужестве Клэр, и я нашла бы человека, достойного ее, такой добрей, очаровательной и красивой!.. Разве любой не посчитал, бы себя счастливым, получив ее руку?.. Я ведь собиралась, выговорив себе небольшой пенсион, который позволил бы мне жить рядом с нею, дать ей в приданое все, чем я располагала, ведь у меня было не меньше ста тысяч экю, и я была бы бережлива; а когда юная девушка, такая красивая и такая воспитанная, как мое милое дитя, приносит мужу в приданое больше ста тысяч экю… Затем, словно по контрасту, г-жа де Фермон с горечью возвратилась в мыслях к печальной действительности и воскликнула точно в бреду: – Но ведь это просто немыслимо! Из-за злой воли какого-то нотариуса я покорно смиряюсь с тем, что моя дочь обречена на самую ужасную нищету!.. А ведь у нее были все права на безоблачное счастье… Если закон оставляет подобное преступление без кары, я этого так не оставлю; ибо, если судьба доводит меня до полного отчаяния и если я не нахожу никакого средства выбраться из того ужасного положения, в которое меня поставил этот негодяй, я сама не знаю, что я сделаю… я, я сама способна буду убить его, этого низкого человека. А потом пусть делают со мною, что хотят… все матери будут на моей стороне… Да… Но моя дочь?.. Что будет с нею? Разве могу я покинуть ее, оставить одну-одинешеньку? Вот в чем ужас… Вот почему я не хочу умирать… Вот почему я не могу убить этого человека. Что будет с нею? Ведь ей всего шестнадцать лет… Она так молода, она чиста и невинна, как ангел… и при этом так красива… Полная заброшенность, нищета, голод… все эти беды… соединившись вместе, могут помутить разум столь юного существа… и тогда на краю какой бездны может она оказаться?! О, это ужасно… чем больше я вдумываюсь в это слово «нищета», тем больше устрашающих угроз я в нем нахожу. Нищета… нищета жестока ко всем, но, быть может, особенно жестока она для тех, кто прожил свою жизнь в довольстве. И вот чего я не могу простить себе: как это, столкнувшись с такими ужасными бедами, я не в силах победить свою злосчастную гордость! Лишь в том случае, когда моя дочь останется буквально без куска хлеба, я решусь просить милостыню… Но ведь это же подло и низко с моей стороны! И г-жа де Фермон прибавила с сумрачной горечью: – Этот нотариус обрек меня на нищенство, стало быть, я обязана считаться с существующим положением; теперь мне уже не до щепетильности, не до разборчивости, все это осталось в прошлом; теперь же мне нужно просить милостыню и для себя и ради дочери; да, если я не подыщу работу… мне придется решиться на то, чтобы молить о милосердии посторонних, ибо так пожелал этот нотариус. Без сомнения, и для того, чтобы успешно просить милостыню, нужна определенная сноровка, умение, но это приходит с опытом; я этому научусь; ведь это такое же ремесло, как и всякое другое, – прибавила несчастная женщина душераздирающим голосом. – И мне кажется, что у меня есть все, чтобы разжалобить сердобольных: ужасные беды, мной не заслуженные, и дочь шестнадцати лет… не девочка, а ангел… сущий ангел; но надо суметь, надо отважиться рассказать об этих «преимуществах», и я добьюсь успеха. – А вообще-то на что, я собственно, жалуюсь? – воскликнула г-жа де Фермон с мрачным смехом. – Материальное благосостояние – вещь непрочная, преходящая… Нотариус, по крайней мере, заставит меня заняться каким-нибудь ремеслом. Некоторое время она молчала, погрузившись в раздумье; потом снова заговорила, но уже немного спокойнее: – Я часто думала о том, чтобы подыскать себе какое-нибудь место; я, например, завидую горничной той дамы, что живет на втором этаже; получи я это место, быть может, на свое жалованье я смогла бы удовлетворить насущные потребности Клэр… быть может, с помощью этой дамы мне удалось бы подыскать какую-нибудь работу и для дочери… она останется жить тут… Таким образом мы не расстанемся. Какое счастье… если бы все это так устроилось!.. О нет, нет, нет, это было бы чересчур прекрасно… такое бывает только во сне! А потом, чтобы занять это место, надо, чтобы эту горничную уволили… и, может, тогда ее судьба будет столь же плачевной, как и наша судьба. Ну и что же?! Тем хуже, тем хуже… Разве нотариус проявил щепетильность, обирая меня? Прежде всего – судьба моей дочери. Надо подумать, каким образом войти в доверие к даме со второго этажа. И каким образом устранить ее служанку? Ведь это место было бы для нас неожиданной удачей! Два или три сильных удара в дверь заставили задрожать г-жу де Фермон и разбудили ее дочь. – Боже мой! Мама, что случилось? – воскликнула Клэр, рывком приподнимаясь на своем ложе. Девушка неожиданно и инстинктивно обвила руками шею матери, а та, испугавшись не меньше дочери, прижала ее к груди, со страхом глядя на дверь. – Мамочка, что же случилось? – повторила Клэр. – Я и сама не знаю, дитя мое… Успокойся… это пустяки… просто постучали в дверь… может быть, это принесли нам с почты письмо до востребования… В эту минуту трухлявая дверь снова заходила ходуном: по ней кто-то изо всех сил молотил кулаками. – Кто там? – дрожащим голосом спросила г-жа де Фермон. В ответ послышался чей-то грубый, резкий и хриплый голос: – Да вы что, оглохли, соседки? Эй, слышите… соседки?.. Эй!.. – Что вам угодно, сударь? Я вас не знаю, – проговорила г-жа де Фермон, стараясь унять дрожь в голосе. – Меня звать Робен… я ваш сосед… дайте-ка мне огоньку, трубку разжечь… да пошевеливайтесь там! Открывайте побыстрее! – Боже мой! Ведь это хромой верзила, он вечно пьян, – тихо сказала мать дочери. – Ах, так!.. Дадите вы мне огня, а то я все в щепки разнесу… разрази меня гром! – Сударь, у меня нет огня… – Тогда у вас есть серные спички… они у каждого имеются… отоприте… не то… – Сударь… идите к себе….. – Стало быть, не хотите отворить… Считаю: раз… два… – Я попрошу вас удалиться, или я позову на помощь… – Считаю: раз… два… три… ну, что? Не хотите отворить? Ну тогда я все разнесу!.. Ух, держитесь!.. И негодяй с такой силой бухнул по двери, что она поддалась: жалкая задвижка, на которую была заперта дверь, треснула. Обе женщины испустили испуганный вопль. Преодолевая владевшую ею слабость, г-жа де Фермон бросилась навстречу злодею, который уже ступил одной ногою в комнату, и преградила ему путь. – Сударь, это низко! Я не позволю вам войти! – крикнула несчастная мать, изо всех сил удерживая полуотворенную дверь. – Я стану звать на помощь. Говоря так, она дрожала при виде этого человека с отвратительным, распухшим от пьянства лицом. – Чего это вы? Чего это вы? – возразил он. – Разве не должны соседи оказывать друг другу услуги? Надо было отворить дверь, и я бы ее не вышиб. Затем с тупым упорством пьяницы он прибавил, покачиваясь на ногах, одна из которых была короче другой: – Я желаю войти и войду… и не уйду, пока не разожгу свою трубку. – Да нет же у меня ни огня, ни спичек. Ради бога, сударь, идите к себе. – Неправду вы говорите, вы это придумали для того, чтобы я не мог поглядеть на девчонку, что в кровати лежит. Вчера вы заткнули все щели в двери. Она у вас миленькая, я хочу на нее поглядеть… Берегитесь… Я вам сейчас физиономию расквашу, если вы не дадите мне войти… Говорю я вам, что непременно посмотрю на малышку в постели и разожгу свою трубку… а не то я у вас все сокрушу! А заодно и вас саму!.. – На помощь!.. Господи боже, на помощь! – закричала г-жа де Фермон, чувствуя, что дверь поддается: хромой верзила изо всех сил нажал на нее плечом. Оробев от этого крика, Робен попятился и погрозил г-же де Фермон кулаком, прибавив: – Погоди, ты мне за все это заплатишь… Нынче же ночью я вернусь и прищемлю тебе язык, так что ты больше вопить не сможешь… И колченогий верзила, как его называли на острове Черпальщика, ушел, изрыгая проклятия и угрозы. Госпожа де Фермон, опасаясь, как бы он не вернулся, и видя, что задвижка сломана, с трудом подтащила к двери стол, забаррикадировав вход. Клэр была так напугана и потрясена этой ужасной сценой, что без сил упала на свое убогое ложе во власти нервического приступа. Госпожа де Фермон, позабыв о собственных страхах, бросилась к дочери, заключила ее в объятия, дала ей выпить немного воды; ее заботы и ласки привели бедняжку в чувство. Мало-помалу девушка пришла в себя, мать ей сказала: – Успокойся… Не надо тревожиться, бедное мое дитя… Этот злой человек уже ушел. Затем несчастная мать воскликнула с негодованием и невыразимой болью: – К тому же первопричина всех наших мук и терзаний – этот отвратительный нотариус!.. Клэр оглядывалась вокруг с удивлением и страхом. – Успокойся же, дитя мое, – продолжала г-жа де Фермон, нежно обнимая дочь, – этот негодяй ушел. – Боже мой, мамочка, а ну как он снова поднимется и войдет? Ты ведь сама убедилась: ты звала на помощь, и ведь никто не пришел… Умоляю тебя, уйдем из этого дома… Я тут умру от страха. – Господи! Как ты дрожишь!.. У тебя сильный жар. – Нет, нет, – ответила юная девушка, стремясь успокоить мать. – Это пустяки, меня лихорадит от испуга, и скоро пройдет… Ну а ты, ты-то как себя чувствуешь? Протяни мне свои руки… Боже мой, они у тебя просто пылают! Теперь я вижу, что ты больна, только хочешь, это от меня скрыть. – Не думай так, девочка, я себя прекрасно чувствовала! И просто переволновалась, когда к нам вломился этот человек; я спала на стуле глубоким сном и проснулась одновременно с тобой… – И все же, мамочка, у тебя такие красные глаза… такие красные, да они просто горят! – Ах, дитя мое, ты ведь сама понимаешь: когда спишь, сидя на стуле, отдых совсем не тот! – Скажи правду, ты не больна? – Да нет же, уверяю тебя… А ты как? – И я не больна; я только все еще дрожу от страха. Умоляю тебя, мамочка, уйдем из этого дома. – И куда мы денемся? Ты ведь знаешь, с каким трудом нам удалось подыскать даже эту жалкую комнатушку… ведь у нас, на беду, нет с собой никаких бумаг, а потом, не забудь: мы уплатили за две недели вперед, и нам этих денег не вернут… а их у нас осталось очень мало… так мало… что мы должны на всем экономить, на чем только можно. – Может быть, господин де Сен-Реми пришлет нам на днях ответ? – Я на это больше уже не надеюсь… Ведь я уже так давно ему написала! – Он, должно быть, не получил твоего письма… Отчего ты не напишешь ему еще раз? Ведь отсюда до Анже не так уж далеко, и ответ от него скоро придет. – Бедная ты моя девочка, разве ты не знаешь, сколько душевных сил мне это уже стоило? – Чем ты рискуешь, мама? Он ведь хоть и брюзга, но такой добрый! Разве не был он одним из самых старинных друзей моего отца? И потом он, как-никак, наш родственник… – Но он ведь и сам беден; у него очень скромное состояние. Может быть, он потому нам и не отвечает, что не хочет причинить лишнее горе, своим отказом. – Мамочка, а вдруг он не получил нашего письма? – Ну а если он получил его, девочка?.. Одно из двух: либо он сам в столь стесненных обстоятельствах, что прийти нам на помощь не может… либо он не испытывает к нам больше никакого интереса: а тогда зачем подвергать себя возможному отказу и новому унижению? – Мужайся, мама, ведь у нас остается еще одна надежда… Может быть, нынешнее утро принесет нам добрые вести… – Ответ от господина д’Орбиньи? – Вот именно… Я прочла черновик посланного вами письма: вы так трогательно… так просто… так правдиво говорили о постигшем нас несчастье, что он, наверное, почувствовал к нам жалость. По правде говоря, что-то мне подсказывает, что напрасно вы впадаете в отчаяние, не надеетесь на графа. – Но у него так мало резонов заинтересоваться нашей судьбой! Правда, в былые времена он знал твоего отца, и я часто слышала, как мой бедный брат говорил о господине д’Орбиньи как о человеке, с которым он состоял в очень добрых отношениях, это было до того, как господин д’Орбиньи уехал из Парижа в Нормандию вместе со своей молодой женой… – Вот это-то как раз и позволяет мне надеяться; у него молодая жена, уж она-то нам непременно посочувствует… А потом, в деревне можно делать столько нужных вещей! Я думаю, что он, например, может взять вас к себе домоправительницей, а я стану работать в бельевой… Ведь господин д’Орбиньи очень богат, дом у него большой, и там всегда много разных дел. – Так-то оно так, но у нас мало прав на его сочувствие!.. – Ведь мы же так несчастны! – Ты права, для людей, по-настоящему милосердных, это и в самом деле очень важно. – Будем уповать на то, что господин д’Орбиньи и его жена именно таковы! – В конце концов, если нам станет ясно, что ждать от него нечего, я преодолею ложный стыд и напишу герцогине де Люсене… – Это той самой даме, о которой нам так часто говорил господин де Сен-Реми, и он постоянно расхваливал ее доброе сердце и ее великодушие? – Да, она дочь князя де Нуармон. Господин де Сен-Реми знал ее еще совсем ребенком, он даже смотрел на нее почти как на собственное дитя, потому что он был очень близок с князем. У госпожи де Люсене должны быть многочисленные знакомства, быть может, она сумеет подыскать мне, да и тебе тоже, какое-нибудь место. – Без сомнения, мама; но я понимаю твою щепетильность, ты же ее совсем не знаешь, в то время как мой отец и мой бедный дядюшка были немного знакомы с господином д’Орбиньи. – Ну, а в том случае, если и госпожа де Люсене ничем не сможет нам помочь, я могу прибегнуть к последнему средству. – Какому же, мамочка? – Правда, это очень слабая… даже почти безрассудная надежда! Но отчего не попробовать?.. Ведь сын господина де Сен-Реми… – Разве у господина де Сен-Реми есть сын? – воскликнула Клэр, с удивлением перебивая мать. – Да, девочка, у него есть сын. – Но он о нем никогда, не упоминал… и тот никогда не приезжал в Анже… – Это верно; но некоторым причинам, о которых ты ничего не знаешь, господин де Сен-Реми, уехав из Парижа лет пятнадцать тому назад, с тех пор ни разу не видел своего сына. – Сын целых пятнадцать лет не видел своего отца… Господи, разве такое возможно?.. – Увы! Сама видишь, что да… Я тебе вот что скажу: сын господина де Сен-Реми очень богат и очень часто бывает в свете… – Он очень богат?.. А отец его беден? – Все свое состояние молодой человек унаследовал от матери… – Но какое это имеет значение… как же он позволяет, чтобы его отец… – Его отец ничего бы не принял от сына. – А почему? – Я и на этот вопрос не могу тебе ответить, милая моя девочка. Но я не раз слышала, как мой бедный брат говорил о том, что люди очень хвалят этого молодого человека за его великодушие и щедрость… Если он молод и великодушен, стало быть, он добр… Так что, узнав от меня, что мой муж был близким другом его отца, быть может, он пожелает принять в нас участие и постарается найти для нас какую-нибудь работу или место. У него многочисленные связи в высшем свете, и это будет ему нетрудно сделать. – А потом, может быть, мы через него узнаем, не уехал ли его отец, господин де Сен-Реми, из Анже до того, как вы послали ему письмо; тогда станет понятно и его молчание. – Я думаю, дитя мое, что отец и сын не поддерживают друг с другом никаких отношений. Но, в конце концов, попытаться можно… – Разве что вы за это время получите благоприятный ответ от господина д’Орбиньи… Я повторяю вам, что, сама не знаю почему, помимо собственной воли, меня не оставляет надежда. – Однако, дитя мое, я написала ему уже несколько дней назад, рассказала о причинах постигшей нас беды, и в ответ – ничего… все еще ничего… Письмо, отправленное с почты до четырех часов дня, должно прийти в Обье на следующее утро. Прошло пять дней, и мы могли бы уже получить ответ… – Быть может, перед тем как ответить тебе, он думает, каким образом он может оказаться нам полезен. – Да услышит тебя господь бог, дитя мое! – По-моему, все объясняется так просто, мама… Если бы он не мог ничего для нас сделать, он бы тотчас же тебя об этом известил. – Да, а если он и мог бы, но не хочет ничего для нас сделать… – Ах, мамочка… разве так может быть? Не соизволить даже ответить и оставлять нас в неизвестности четыре дня, а то и целую неделю!.. Ведь когда человек несчастен, он всегда надеется… – Увы! Дитя мое, порою приходится сталкиваться с полным безразличием к бедам, о которых толком ничего не знают! – Но ваше письмо… – Разве может он, получив мое письмо, представить себе те тревоги и страдания, какие ежеминутно терзают нас; разве может мое письмо обрисовать ему нашу злосчастную жизнь, все те унижения, которым мы подвергаемся, разве может он понять из него, какое ужасное существование ведем мы в этом отвратительном доме, тот страх, который мы только что испытали?.. И может ли, наконец, мое письмо живописать ему то страшное будущее, какое нас ожидает, если… Но ладно… дитя мое… не будем говорить об этом… Господи боже… ты дрожишь… тебе холодно… – Нет, мамочка… не обращай внимания; но скажи мне, предположим, что та небольшая сумма денег, что лежит в этом чемодане, уже истрачена, что мы остались совсем без средств… неужели может случиться, что в таком богатом городе, как Париж… мы обе с тобой умрем с голоду и от нищеты… из-за отсутствия работы и только потому, что один злой и дурной человек отобрал у тебя все, чем ты располагала?.. – Молчи, мое бедное дитя… – Нет, скажи, наконец, мама, неужели это возможно?.. – Увы! – Но ведь всеведущий и всемогущий господь не может совсем нас покинуть. Ведь мы ни разу в жизни ничем не оскорбили его. – Умоляю тебя, девочка, не предавайся столь мрачным мыслям… Мне гораздо приятнее видеть, как ты надеешься на лучшее, хотя, быть может, и без особых оснований… Послушай, утешь меня лучше твоими радужными иллюзиями; ты ведь знаешь… я так легко, слишком легко падаю духом… – Да! Да! Будем уповать на лучшее… это гораздо легче. Племянник содержателя меблированных комнат непременно вернется сегодня с почты с письмом для нас… Придется опять заплатить ему за услугу из ваших скудных средств… и это по моей вине. Если бы вчера и сегодня я не была так слаба, мы бы сами пошли на почту, как третьего дня… но вы не хотели оставлять меня одну в этом доме на время вашего отсутствия. – Но как же я могла это сделать, дитя мое?.. Посуди сама…, только что… этот негодяй высадил дверь, а что было бы, будь ты в комнате одна! – Ох, мамочка, молчи, при одной мысли об этом мне становится страшно… В эту минуту кто-то громко постучал в дверь. – О небо!.. Это он! – воскликнула г-жа де Фермон, все еще не оправившаяся от страха. И она изо всех сил придвинула стол вплотную к двери. Ее испуг прошел, когда она услышала голос папаши Мику: – Сударыня, мой племянник Андре вернулся с почтамта… Он принес письмо, где вместо адреса стоят буквы «Икс» и «Зет»… оно пришло издалека… Восемь су стоят почтовые расходы, а потом комиссионные… всего двадцать су. – Мамочка… письмо из провинции, мы спасены… оно либо от господина де Сен-Реми, либо от господина д’Орбиньи! Милая мама, ты не будешь больше страдать, ты перестанешь тревожиться за, меня, ты будешь счастлива?.. Господь справедлив… Он и впрямь всеблагой!.. – воскликнула юная девушка, и луч надежды озарил ее нежное и очаровательное личико. – О сударь, благодарю вас… дайте письмо… дайте его поскорее! – воскликнула г-жа де Фермон, торопливо отодвигая стол и приотворяя дверь. – С вас двадцать су, сударыня, – повторил скупщик краденого, показывая бедной женщине столь вожделенное письмо. – Я сейчас заплачу вам, сударь. – Ах, сударыня, я это так, к слову… особой спешки нет… Мне надо подняться на чердак и на крышу; минут через десять я вернусь и на обратном пути получу с вас деньги. Он протянул письмо г-же де Фермон и ушел. – Письмо из Нормандии… На почтовой марке стоит штемпель «Обье»… Оно от господина д’Орбиньи! – вскричала г-жа де Фермон, внимательно разглядывая письмо; на конверте стояло: «Госпоже Икс Зет… до востребования, Париж».[122] – Ну что, мамочка, я была права?.. Боже мой, как колотится у меня сердце! – Так или иначе в этом письме заключен наш счастливый или несчастный жребий… – проговорила г-жа де Фермон взволнованным голосом, указывая на письмо. Дважды она подносила дрожащую руку к сургучной печати, не решаясь сломать ее. Она никак не могла собраться с духом. Кто возьмется описать ужасную тревогу, во власти которой пребывают те, кто подобно г-же де Фермон ожидает прочесть в письме строки, рождающие надежду или повергающие в отчаяние. Горячечное, лихорадочное волнение игрока, который поставил на карту свои последние золотые монеты, и, тяжело дыша, с воспаленным взглядом ожидает окончательного решения своей участи – своей гибели или спасения, – это сильнейшее волнение может дать некоторое понятие об ужасной тревоге, владевшей несчастной женщиной. В одно мгновение душа такого человека возносится в мир радужных надежд или погружается в смертельное отчаяние. В зависимости от того, полагает ли он себя спасенным или отвергнутым, несчастный то и дело переходит от одного чувства к другому, противоположному: от несказанного ощущения радости и признательности к великодушному человеку, который сжалился над его горестной судьбой, к мучительной злобе против равнодушного эгоиста. Когда речь идет о попавших в беду достойных людях, те, кто часто оказывает помощь, будут, вероятно, оказывать ее всегда… а те, кто всегда отказывает в помощи, будут, быть может, оказывать ее часто, если и те и другие будут знать или будут видеть, какую несказанную радость или какую ужасную боль может принести несчастным надежда на доброжелательную поддержку или же боязнь пренебрежительного отказа… словом, отношение к ним. – Какая непростительная слабость! – воскликнула г-жа де Фермон, печально улыбнувшись и присев на постель, где лежала ее дочь. – Повторю еще раз: наша судьба заключена в этом письме, бедная моя Клэр… – И она указала на конверт. – Я просто горю желанием узнать, что в нем заключено, и не решаюсь. Если там отказ, то, увы, незачем спешить… – Ну а если там обещание помощи, мамочка… Если в этом маленьком, с виду ничем не примечательном письме содержатся добрые и утешительные слова, которые успокоят наши тревоги за будущее, если нам обещают скромное место в доме господина д’Орбиньи, то разве каждая потерянная минута не означает потерянный миг счастья? – Ты права, девочка, но если там, напротив… – Нет, матушка, вы ошибаетесь, я уверена в хорошем. Когда я вам говорила, что господин д’Орбиньи так долго не отвечал вам, то это объяснялось тем, что он хотел удостовериться в возможности твердо вас обнадежить… Позвольте мне взглянуть на письмо; я уверена, что смогу угадать по одному лишь почерку на конверте, что в нем: хорошие или дурные вести… Да, теперь я уверена, – сказала Клэр, взяв письмо из рук матери, – достаточно посмотреть на этот красивый почерк, безо всяких завитушек, прямой и твердый, и сразу понимаешь, что писал человек верный и великодушный, привыкший приходить на помощь страждущим… – Умоляю тебя, Клэр, не строй безрассудных надежд, не то у меня совсем не хватит духа распечатать это письмо. – Боже мой, милая моя матушка, да я, и не распечатывая его, могу сказать вам, что в нем примерно сказано; послушайте: «Сударыня, ваша судьба и судьба вашей дочери вполне достойны нашего участия; вот почему я прошу вас соблаговолить приехать ко мне, если вы хотите взять на себя обязанности моей домоправительницы…» – Пощади меня, девочка, я снова и снова умоляю тебя… не строй безрассудных надежд… Пробуждение от волшебных грез будет чересчур ужасным… Ну ладно, больше мужества, – проговорила г-жа де Фермон, беря письмо из рук дочери и готовясь сломать наконец сургучную печать. – Больше мужества? Для вас, пожалуйста! – воскликнула Клэр с улыбкой, охваченная порывом доверия, столь естественным в ее возрасте. – Я в нем не нуждаюсь; я заранее уверена, что в письме – добрые вести. Подождите, хотите, я сама распечатаю письмо? И прочту вам его вслух?.. Дайте мне конверт, милая моя трусишка… – Да, пожалуй, так будет лучше, держи… Но нет, нет, пусть уж лучше я прочту сама. И г-жа де Фермой с замиранием сердца сломала сургучную печать. Ее дочь, также глубоко взволнованная, несмотря на кажущуюся уверенность, едва дышала. – Читай вслух, мама, – попросила она. – Письмо довольно короткое; написано оно графиней д’Орбиньи, – сказала г-жа де Фермон, взглянув на подпись. – Тем лучше, это добрый знак… Видишь, мамочка, эта прелестная молодая дама захотела тебе ответить сама. – Сейчас все узнаем. И г-жа де Фермой дрожащим голосом прочла нижеследующие строки:   «Сударыня! Граф д’Орбиньи уже некоторое время серьезно болен и потому не мог в мое отсутствие ответить на ваше письмо…»   – Видишь, мама, значит, он не виноват. – Слушай, слушай дальше!   «Возвратившись сегодня утром из Парижа, я спешу написать вам, сударыня, посоветовавшись перед тем с г-ном д’Орбиньи относительно вашей просьбы. Он весьма смутно припоминает те отношения, какие, по вашим словам, существовали между ним и вашим братом. Что касается имени вашего мужа, то оно действительно знакомо г-ну д’Орбиньи, однако он не может вспомнить, при каких обстоятельствах он его слышал, и от кого именно. Мнимое мошенничество, в котором вы столь легкомысленно обвиняете г-на Жака Феррана, который, к нашему великому счастью, является нашим нотариусом, по мнению г-на д’Орбиньи, ужасная клевета, последствия которой вы, без сомнения, дурно рассчитали. Как и я сама, сударыня, мой муж хорошо знает этого весьма почтенного и благочестивого человека, на которого вы столь безрассудно нападаете, и восторгается его необыкновенной честностью. Вот почему я вынуждена сообщить вам, сударыня, что г-н д’Орбиньи, разумеется глубоко сочувствуя затруднительному положению, в котором вы оказались, но не постигая истинных причин ваших невзгод, не считает для себя возможным оказать вам какую-либо помощь. Соблаговолите, сударыня, принять выражение сожаления г-на д’Орбиньи по этому поводу, а также мои заверения в самых добрых чувствах к вам. Графиня д’Орбиньи ».   Мать и дочь в горестном изумлении уставились друг на друга: они не в силах были произнести ни слова. В эту минуту папаша Мику постучал в дверь и сказал: – Сударыня, могу ли я войти и получить деньги за почтовый сбор и комиссионные услуги? Всего двадцать су. – Ах да, разумеется! Такая добрая весть стоит, чтобы мы заплатили за нее столько, сколько мы проедаем за два дня, – ответила г-жа де Фермон с горькой улыбкой. Оставив письмо на постели дочери, она подошла к старому чемодану без замка, наклонилась и открыла крышку. – Нас обокрали! – воскликнула несчастная женщина с испугом. – Теперь у нас нет ничего, больше ничего, – прибавила она упавшим голосом. И г-жа де Фермон в изнеможении оперлась на чемодан. – Что ты такое говоришь, мама?.. А сумочка с деньгами?.. Госпожа де Фермон быстро выпрямилась, вышла из комнаты, и, обратившись к скупщику краденого, который продолжал, топтаться на пороге, крикнула: – Сударь, в этом чемодане лежала моя сумочка с деньгами… При этих словах глаза ее засверкали, а на щеках выступил лихорадочный румянец от возмущения и испуга. – И сумочку эту, – продолжала она, – у меня украли позавчера, когда мы вместе с дочерью отлучались на час… Эти деньги нужно разыскать, слышите? Ведь вы отвечаете за сохранность нашего имущества. – Вас обокрали?! Вот выдумка! Мой дом славится своей честностью, – грубо и нагло ответил владелец меблированных комнат. – Вы все это придумали, чтобы не заплатить мне за почтовый сбор и за доставку письма. – Я повторяю вам, сударь, что эти деньги, – все, чем я располагала, и меня обокрали; нужно отыскать их, или я подам жалобу. И я ни с чем не посчитаюсь, я ни перед чем не остановлюсь… имейте это в виду, я вас предупреждаю. – Вам только и подавать жалобу! Да ведь у вас и бумаг-то никаких нет… Ступайте же, жалуйтесь на здоровье! Ступайте немедля… Я вам сам укажу куда!.. Несчастная женщина была сражена. Она не могла даже выйти из дому и оставить одну свою дочь: бедная девочка лежала в постели совершенно без сил: она все еще не оправилась от испуга: утром ее до полусмерти напугал хромой верзила, а сейчас ее привели в ужас угрозы скупщика краденого. Между тем папаша Мику продолжал: – Все это притворство; у вас не было никакой сумочки с серебром, как не было и сумочки с золотом; просто вы не хотите уплатить мне за доставку письма, не правда ли? Ладно! Мне все равно… Когда вы будете проходить мимо моей двери, я сорву у вас с плеч эту старую черную шаль… Она сильно выцвела, но уж двадцать-то су она, во всяком случае, стоит. – Ах, сударь! – воскликнула г-жа де Фермон, обливаясь слезами. – Помилосердствуйте, пожалейте нас… ведь эта скромная сумма серебром – это все, что у нас с дочерью оставалось; господи, и вот ее украли, и теперь у нас не осталось ничего… слышите, ничего… Мы просто-напросто умрем с голода!.. – Да я – то что могу поделать, как я могу помочь?! Если вас и вправду обокрали… и унесли ваше серебро (мне в это что-то не верится), то ваши денежки уже давно, как говорится, плакали! – Господи боже! Господи боже! – Молодчик, который обстряпал это дело, вряд ли будет таким добрым малым, чтобы пометить ваши серебряные монеты и держать их у себя, чтобы его с ними сцапали; не думаю, чтобы это мог сделать кто-либо из постояльцев, потому как еще нынче утром я говорил дяде дамочки со второго этажа, что у нас тут тихо, как в деревушке; так что, коли вас обокрали, это и впрямь беда. Можете подать сто тысяч жалоб, но не получите ни одного сантима… ничего вы не добьетесь… это я вам говорю… можете мне поверить… Эй-эй! – крикнул папаша Мику, прерывая свою речь. – Да что это с вами?.. Вы побледнели как мел… Будьте поосторожнее!.. Мадемуазель, вашей матушке дурно!.. – прибавил скупщик краденого, быстро подойдя к несчастной женщине и в последнюю минуту подхватив ее: сраженная последним ударом, она лишилась чувств; лихорадочная энергия, которая так долго поддерживала г-жу де Фермон, оставила ее при новом испытании. – Мамочка!.. Что с тобою? Боже мой! – воскликнула Клэр, все еще лежавшая в постели. Скупщик краденого, еще достаточно сильный, несмотря на то, что ему уже стукнуло пятьдесят, охваченный чувством мимолетной жалости, подхватил г-жу де Фермон на руки, толкнул коленом дверь, мешавшую ему войти в комнату, и сказал, обращаясь к Клэр: – Мадемуазель, простите, что я вхожу к вам, когда вы лежите в постели, но приходится: мне нужно отвести вашу матушку… она без чувств… но это, должно быть, недолго продлится. Увидя входящего мужчину, Клэр испустила крик ужаса и закуталась с головой в одеяло. Папаша Мику усадил г-жу де Фермой на стул, стоявший возле походной кровати, и ушел, оставив дверь полуотворенной, ибо задвижку от нее сломал хромоногий верзила. Через час после этого последнего потрясения серьезная болезнь, уже давно подтачивавшая г-жу де Фермой и угрожавшая ее жизни, наконец проявилась. Вся в жару, в лихорадке, в страшном бреду, несчастная женщина легла в постель своей совершенно растерявшейся дочери, а та – одна-одинешенька, почти столь же больная, как и ее мать, без гроша в кармане, без средств к существованию трепетала от страха, боясь, что в любую минуту в комнату может ворваться злодей, живший на той же лестничной площадке.  Глава VI УЛИЦА ШАЙО   Мы опередим на несколько часов г-на Бадино, который торопился попасть из Пивоваренного проезда в дом виконта де Сен-Реми. Виконт, как мы уже говорили, жил, на улице Шайо; он один занимал небольшой очаровательный особняк, окруженный двором и садом, в пустынном квартале, хотя и расположенном по соседству с Елисейскими полями – самым модным местом для прогулок парижан. Нет смысла перечислять все те преимущества, которые г-н де Сен-Реми, весьма склонный к любовным похождениям, извлекал из местоположения своего жилища, столь умело выбранного им. Скажем только, что любая женщина могла очень быстро попасть к нему, пройдя через небольшую калитку обширного сада; калитка эта выходила во всегда безлюдный переулок, соединявший улицу Марбеф с улицей Шайо. Наконец, благодаря поистине чудесной случайности одно из самых превосходных садоводств столицы также имело редко используемый выход в тот же переулок; таким образом, таинственные посетительницы г-на де Сен-Реми в случае неожиданной и непредвиденной встречи были всегда вооружены вполне благовидным и, так сказать, буколическим предлогом, объяснявшим, почему они оказались в этом роковом переулке. Они могли бы сказать, что направлялись к знаменитому садовнику-цветоводу за букетом редких цветов, ибо он по праву славился своими замечательными теплицами. Эти прелестные посетительницы, впрочем, солгали бы лишь наполовину: у самого виконта, щедро одаренного истинным вкусом к изысканной роскоши, была собственная прекрасная теплица, тянувшаяся вдоль переулка, о котором мы уже упомянули; маленькая, скрытая кустами дверь выходила в этот очаровательный зимний сад, который упирался прямо в будуар (да простят нам это старомодное слово), расположенный в нижнем этаже особняка. Да будет нам позволено сказать без всякой метафоры, что женщина, переступавшая этот опасный порог, чтобы попасть к г-ну де Сен-Реми, шла навстречу своей гибели по цветущей тропе; ибо; особенно зимою, эта очаровательная аллея была окаймлена пышными кустами красивых и благоуханных цветов. Госпожа де Люсене, ревнивая, как и всякая страстная женщина, потребовала у виконта ключ от этой маленькой двери. Если мы чуть подробнее остановимся на общем характере этого необычного жилища, то должны будем заметить, что оно, так сказать, отражало, как в зеркале, одно из тех постыдных существований, которых с каждым днем становится, к счастью, все меньше и меньше, но о которых стоит упомянуть, как о странных приметах описываемой эпохи; мы хотим поговорить о существовании тех мужчин, которые играют в жизни женщин ту роль, какую играют в жизни мужчин куртизанки; за отстуствием более точного определения мы назовем таких людей, если нам это будет позволено, мужчинами-куртизанками. В этом отношении внутреннее убранство особняка г-на де Сен-Реми представляло собою довольно любопытное зрелище. Но прежде всего надо сказать, что особняк этот был разделен на две совершенно различные половины. В нижнем этаже виконт принимал женщин. На втором этаже принимал своих партнеров по карточной игре, сотрапезников, людей, с которыми он вместе охотился, словом, тех, кого именуют приятелями… Поэтому в нижнем этаже была расположена спальня: здесь все было в золоте, в зеркалах, в цветах, атласе и кружевах; рядом находились небольшая гостиная для музицирования, тут можно было увидеть арфу и фортепьяно (г-н де Сен-Реми был отличный музыкант) и кабинет, где висели картины и были собраны различного рода редкости; будуар соседствовал с теплицей; кроме того, была здесь и крошечная уютная столовая на две персоны, где можно было мигом накрыть на стол и убрать со стола; имелась здесь и ванная – законченный образец восточной изысканной роскоши, а помимо всего, была тут и небольшая библиотека, частично подобранная по каталогу библиотеки, которую Ламеттри составил для Фридриха Великого. Незачем говорить, что все эти комнаты, обставленные с редким вкусом, с поистине сказочной роскошью, были украшены малоизвестными полотнами Ватто, никому не ведомыми холстами Буше, скульптурными группами статуэток из не покрытого глазурью фарфора и терракоты; «а подставках из яшмы или брекчии стояли копии изящных статуэток из белого мрамора: их подлинники хранятся в музее Лувра. Прибавьте к этому, что летом все как бы обрамлялось зелеными кустами и цветниками густого сада, безлюдного, полного цветов, населенного певчими птицами, освежаемого ручейком быстро бегущей воды: перед тем как оросить зеленую лужайку, она обрушивалась на нее с высоты черного утеса и сверкала как полоса серебристого газа, а затем, блеснув как перламутровая пластина, терялась в прозрачном водоеме, где плавали и резвились белые лебеди. Когда же опускалась теплая ясная ночь – сколько было трепетной тени, благоухания, загадочной тишины в купах источающих аромат деревьев, чья густая листва служила нерукотворным балдахином, словно сплетенным из тростника и индийских циновок! Зимой же, напротив, все, кроме застекленной двери, что вела в теплицу, все было плотно заперто: прозрачные шелка занавесей, сеть отделанных кружевом драпировок придавали слабому дневному свету какой-то таинственный оттенок; на столиках, секретерах и комодах – всюду виднелись вазы с экзотическими растениями: они походили на огромные чаши, отливавшие золотом и эмалью. В этом безмолвном убежище, наполненном пряно пахнувшими цветами, сладострастными полотнами художников, вы как бы дышали атмосферой любви, пьянящей атмосферой, переполнявшей душу и чувства жгучим томлением. Наконец, чтобы полностью воздать должное этому дому, напоминавшему античный храм, воздвигнутый для любви либо в честь обнаженных богинь Древней Греции, добавим, что в нем жил молодой и красивый человек, элегантный и утонченный, то остроумный, то нежный, то романтичный, то любострастный, то насмешник, сумасброд и весельчак, то полный очарования и прелести, прекрасный музыкант, одаренный тем вибрирующим голосом, полным страсти, слушая который женщины ощущают глубокое волнение… почти физическое возбуждение, словом, человек, прежде всего влюбленный… всегда влюбленный… Таким был виконт де Сен-Реми. В Афинах его бы, без сомнения, боготворили, безмерно обожали, обожествляли как нового Алкивиада; но в наши дни в описываемую нами эпоху виконт был всего лишь презренным изготовителем подложных векселей, всего лишь жалким мошенником. Второй этаж особняка г-на де Сен-Реми, напротив, являл собою жилище мужчины-холостяка. Именно здесь он принимал своих многочисленных друзей, причем все они принадлежали к высшему обществу. Тут вы не встретили бы ничего кокетливого, ничего, отмеченного печатью женственности: простая и строгая обстановка, вместо украшений – дорогое и красивое оружие; портреты скаковых лошадей, которые принесли виконту множество великолепных золотых и серебряных кубков, стоявших на столиках и подставках; курительная комната и гостиная, где играли в карты или метали кости, соседствовали с убранной до блеска столовой, где восемь персон (число приглашенных строго соблюдается, когда речь идет об изысканном обеде) не один раз высоко оценивали искусство повара и превосходные вина из собственного погреба виконта; затем составлялась партия в вист, игра часто принимала весьма нервический характер, ибо ставки поднимались до пятисот и даже шестисот луидоров; а в иные дни гости – каждый в свой черед – шумно постукивали стаканчиком для игральных костей. Теперь, когда мы описали две различные половины особняка г-на де Сен-Реми, читатель, надеемся, соблаговолит последовать за нами в, так сказать, более низменные пределы – иными словами, войдет в каретный двор и поднимется по маленькой лестнице, что вела в весьма комфортабельные покои Эдвардса Паттерсона, ведавшего конюшней виконта де Сен-Реми. Сей знаменитый coachman[123] пригласил в тот день к себе на завтрак г-на Буайе, доверенного камердинера виконта. Очень хорошенькая служаночка-англичанка удалилась, принеся перед тем чайник, и двое мужчин остались вдвоем. Эдвардсу было на вид лет сорок; никогда еще более искусный и толстый кучер не отягощал сиденье более внушительной округлой частью тела, не обрамлял белым париком более багровую физиономию и не держал с большей элегантностью в кулаке левой руки вожжи запряженной в карету четверни. Столь же превосходный знаток лошадей, как Татерсейл из Лондона, не уступавший в молодости столь опытному кучеру, как прославленный и уже пожилой Чиффни, Эдвардс был сущей находкой для виконта де Сен-Реми, ибо тот обрел в его лице – а такое редко встречается – не только прекрасного кучера, но и человека, умеющего великолепно тренировать скаковых лошадей; виконт держал их в своей конюшне, чтобы иметь возможность заключать выгодные пари. Эдвардс, когда он не восседал в своей нарядной, расшитой золотом коричневой ливрее на сиденье кареты, украшенной гербами виконта, сильно смахивал на почтенного английского фермера; в таком обличье мы и представим его читателю, присовокупив, однако, что, несмотря на добродушную и румяную физиономию Эдвардса, опытный наблюдатель мог бы угадать в нем безжалостное и дьявольское коварство барышника. Его гость, г-н Буайе, доверенный камердинер г-на де Сен-Реми, был высокий и сухощавый человек с гладкими седыми волосами, полысевшим лбом, проницательным взглядом, с холодным, скрытым и сдержанным выражением лица; он употреблял в своей речи изысканные выражения, отличался весьма учтивыми манерами, держался весьма непринужденно, кое-что почитывал, придерживался консервативных взглядов в политике и мог с честью исполнять партии первой скрипки в любительском квартете; время от времени он величественным жестом брал понюшку табака из своей золотой, отделанной тонким жемчугом табакерки… после чего небрежно разглаживал тыльной стороной кисти, не менее ухоженной, чем у его хозяина, складки на своей сорочке из тонкого голландского полотна. – Знаете ли вы, любезный мой Эдвардс, – объявил Буайе, – что ваша служаночка вполне сносно справляется со своими обязанностями домоправительницы почтенного дома? – Право же, она очень милая девица, – ответствовал Эдвардс, который превосходно говорил по-французски, – и я возьму ее в мое собственное заведение, если я все же решусь обзавестись таковым; кстати, раз уж мы оказались вдвоем, любезный мой Буайе, потолкуем о наших делах, вы ведь знаете в них толк? – Да, я кое в чем разбираюсь, – скромно ответил Буайе, беря очередную понюшку табака. – Когда занимаешься делами других людей, то, само собой разумеется, кое-чему непременно научишься. – Я хотел бы получить от вас очень важный для меня совет; именно для этого я пригласил вас к себе на чашку чая. – Весь к вашим услугам, любезный мой Эдвардс. – Вы знаете, что, помимо тренировки скаковых лошадей, я условился с господином виконтом о том, что буду полностью ведать его конюшней – и животными и людьми, – иными словами, восемью лошадьми и пятью или шестью грумами и подручными, получая за все это двадцать четыре тысячи франков в год. «Сколько, по-вашему, стоят по самой дешевой цене мои лошади и экипажи?» – спросил господин де Сен-Ре-ми. «Господин виконт, восемь лошадей не могут быть проданы дешевле, чем по три тысячи франков каждая (и это так, Буайе, ибо за пару лошадей для фаэтона заплатили пятьсот гиней), так что всего получится за лошадей двадцать четыре тысячи франков. Что касается экипажей, у нас их четыре, положим за все двенадцать тысяч франков, прибавим эти деньги к тем двадцати четырем тысячам, что выручим за лошадей, получится тридцать шесть тысяч франков». – «Превосходно! – продолжал господин виконт, – купите у меня все оптом за эту сумму, при одном условии: помимо причитающихся вам двадцати четырех тысяч франков вы оставите себе остальные двенадцать тысяч, но зато в течение полугода вы будете по-прежнему ухаживать за лошадьми, ведать людьми и экипажами, но все это останется на этот срок в моем распоряжении». – И вы благоразумно согласились на эту сделку, Эдвардс? Ведь предложение вам было сделано, можно сказать, золотое. – Конечно, через две недели установленные шесть месяцев истекут, и я вступаю во владение и лошадьми и экипажами. – Чего уж проще. Акт был составлен господином Бадино, стряпчим господина виконта. Так в каком же моем совете вы нуждаетесь? – Как мне лучше поступить? Продать лошадей и экипажи в связи с отъездом господина де Сен-Реми, а продать их будет легко, и за хорошую цену, потому что он известен как лучший знаток лошадей в Париже; или же мне стоит самому заняться торговлей лошадьми, завести собственную конюшню, ведь начало уже положено? Что вы мне посоветуете? – Я советую вам поступить так же, как поступлю я сам. – А именно? – Я ведь нахожусь в таком же положении, как и вы. – Вы? – Господин виконт ненавидит заниматься всякого рода мелочами; когда я поступил к нему на службу, у меня были кое-какие сбережения, вместе с отцовским наследством составилась сумма в шестьдесят тысяч франков; я ведал расходами по дому, как вы ведали конюшней, и все эти годы господин виконт платил мне жалованье, даже не проглядывая счета; приблизительно в то же время, что и вы, я обнаружил, что хозяин задолжал мне двадцать тысяч франков и тысяч шестьдесят мы остались должны поставщикам; и тогда господин виконт предложил мне, как он предложил вам, чтобы рассчитаться с долгами, приобрести у него всю обстановку особняка, включая столовое серебро, кстати, очень красивое, очень дорогие полотна разных живописцев и все остальное; оптом мы оценили имущество в сто сорок тысяч франков. Уплатить мне и поставщикам надо было восемьдесят тысяч франков, таким образом, оставалось еще шестьдесят тысяч, я обязался употребить их все до последнего сантима на стол, жалованье прислуге и прочие нужды, но больше ни на что; таково было условие заключенной нами сделки. – Ибо на этих расходах вы кое-что зарабатывали. – Разумеется, ибо я сговорился с поставщиками, что уплачу им деньги только после продажи имущества, – сказал Буайе, втягивая носом добрую понюшку табака. – Так что к концу этого месяца… – Вся обстановка будет принадлежать вам, так же, как лошади и эпипажи – мне. – Конечно, господин виконт тоже не остался внакладе: он сохранил возможность продолжать все последнее время вести любезный его сердцу образ жизни… то есть жить как вельможа и одновременно оставить с носом своих кредиторов: ведь за обстановку, столовое серебро, лошадей, экипажи – за все было уплачено им наличными деньгами, когда он достиг совершеннолетия, а теперь все это стало нашей собственностью – вашей и моей. – Стало быть, господин виконт будет разорен? – Он сумел разориться всего за пять лет… – А унаследовал господин виконт?.. – Жалкий миллион франков наличными деньгами, – ответил с явным пренебрежением г-н Буайе, беря очередную понюшку табака. – Прибавьте к этому миллиону примерно двести тысяч долгу, так что сумма получается подходящая… Все это я вам рассказываю, любезный мой Эдвардс, потому что я собирался сдавать внаем англичанам весь этот превосходно обставленный особняк, как он есть: с бельем, хрусталем, фарфором, столовым серебром, теплицей; думаю, что многие из ваших соотечественников согласились бы на весьма высокую плату. – Еще бы! А почему вы раздумываете? – Понимаете, вещи могут упасть в цене, такой риск существует! И потому я решил продать дом со всей обстановкой. Господин виконт слывет таким знатоком антикварной мебели и произведений искусства, что принадлежащее ему имущество пойдет чуть ли не по двойной цене: таким образом, я положу в карман кругленькую сумму! Поступайте как я, Эдвардс, продайте, продайте все и не вздумайте на вырученные деньги пускаться в биржевые спекуляции; вы ведь прославленный кучер виконта де Сен-Реми, вас всякий захочет заполучить к себе; кстати, как раз вчера мне говорили о хотя еще и несовершеннолетнем, но уже дееспособном кузене герцогини де Люсене: этот юный герцог Монбризон возвратился из Италии со своим наставником и намерен обустроить свой дом. У него добрых двести пятьдесят тысяч земельной ренты, любезный мой Эдвардс, слышите: двести пятьдесят тысяч годовой ренты… Вот с таким капитальцем он вступает в самостоятельную жизнь. Ему двадцать лет, он человек доверчивый и полный иллюзий, ему не терпится начать тратить деньги, он расточителен, как принц… Я знаком с его дворецким, могу сказать вам это по секрету, он даже предложил мне место главного камердинера; глупец, вздумал мне покровительствовать! И г-н Буайе, пожав плечами, шумно втянул в нос очередную понюшку табака. – Вы надеетесь его выжить оттуда? – Черт побери! Он либо наглец, либо просто болван. Он хочет взять меня к себе, ибо полагает, что ему незачем меня бояться! Не пройдет и двух месяцев, как я займу его место. – Двести пятьдесят тысяч ливров земельной ренты! – заметил раздумчиво Эдварде. – И хозяин еще совсем молодой человек… Да, это место стоящее… – Говорю вам, что там многое можно сделать. Я переговорю о вас со своим покровителем, – сказал г-н Буайе с нескрываемой иронией. – Поступайте туда на службу, ведь такое состояние, как у герцога, имеет крепкие корни, там можно надолго закрепиться. Это ведь не жалкий миллион господина виконта; такие деньги что снежный ком: под лучами парижского солнца он быстро тает – и всему конец! Я сразу же понял, что буду здесь, так сказать, перелетной птицей; и в общем-то жаль, потому что служить в нашем доме было почетно, и до последней минуты я буду служить господину виконту со всем уважением и почетом, какого он заслуживает. – Любезный мой Буайе, право же, я вам весьма благодарен и принимаю ваше лестное предложение; но я вот о чем подумал: а не предложить ли мне молодому герцогу приобрести конюшню господина виконта? Она ведь в полном порядке, можно сказать, на ходу, ее знает и ею восхищается весь Париж. – И то верно, вы можете совершить выгодное дельце. – А почему бы и вам не предложить этот особняк, так прекрасно обставленный и украшенный? Где он лучше-то найдет? – Черт побери, Эдвардс, я всегда знал, что вы человек умный, меня это не удивляет, но, признаюсь, вы мне подали превосходную мысль! Надо нам обратиться к господину виконту, он человек славный и не откажется замолвить за нас словечко перед молодым герцогом; он скажет ему, что, уезжая в Герольштейн в составе миссии, к которой он причислен, он хочет разом избавиться от своего дома и имущества. Послушайте: сто шестьдесят тысяч франков за прекрасно обставленный особняк, двадцать тысяч франков за столовое серебро и картины, пятьдесят тысяч франков за лошадей и экипажи, все это составит двести тридцать тысяч франков; по-моему, это замечательное предложение для богатого молодого человека, который желает обустроиться наилучшим образом; он потратит в три раза больше, чтобы приобрести столь элегантный, столь изысканный особняк со всеми службами! Потому что, надо признаться, Эдварде, никто лучше господина виконта не знает толк в роскошной жизни. – Какие у него лошади! – А какая вкусная еда! Годфруа, его повар, уйдет отсюда в сотню раз более искусным, чем пришел: господин виконт давал ему превосходные советы, он наделил его такой утонченностью! – Помимо всего прочего, говорят, что господин виконт замечательный игрок! – Восхитительный!.. Он выигрывает огромные суммы с еще большей невозмутимостью, чем проигрывает… А между тем я никогда не видел человека, который проигрывал бы деньги с большей выдержкой. – А женщины, Буайе, а женщины! Уж вы бы могли многое о них порассказать, ведь вы один-то и вхожи в покои, расположенные в первом этаже… – У меня свои секреты, как и у вас, мой милый. – У меня? – Когда господин виконт играл на скачках, разве не было у вас при этом своих тайн? Я не хочу подвергать сомнению честность жокеев ваших противников… Однако ходили разные слухи… – Тише, любезный мой Буайе: истинный джентльмен никогда не бросает тень на репутацию жокея своего противника, если тот, проявив слабость, прислушался к его посулам… – Так же, как человек порядочный никогда не бросает тень на репутацию женщины, которая была особенно любезна с ним; а потому, повторяю, будем хранить свои тайны, вернее сказать, тайны господина виконта, мой дорогой Эдвардс. – Да, кстати… а что он собирается делать сейчас? – Он едет в Германию в хорошей дорожной карете, имея в кармане семь или восемь тысяч франков, которые ему удастся наскрести. О, я не тревожусь за судьбу господина виконта, он из тех людей, которые, как говорится, даже падая, всегда удерживаются на ногах… – А он не ждет никакого наследства? – Никакого, потому что его отец человек небогатый. – Его отец? – Вот именно… – Разве отец господина виконта не умер?.. – Он был жив, во всяком случае, еще месяцев пять или шесть тому назад; господин виконт писал ему по поводу каких-то фамильных бумаг… – Но он ведь тут никогда не появлялся? – На то есть своя причина: вот уже пятнадцать лет, как отец господина виконта живет в провинции, в городе Анже. – Но разве господин виконт не навещает его? – Кого? Своего отца? – Ну да. – Никогда… никогда. Ни разу он к нему не ездил! – Они что же, в ссоре? – То, что я вам сейчас расскажу, – не тайна, я узнал обо всем от бывшего доверенного слуги князя де Нуармона. – Отца госпожи де Люсене? – спросил Эдварде, лукаво и многозначительно поглядев на собеседника; однако г-н Буайе, верный своей обычной сдержанности и корректности, сделал вид, что ничего не заметил, и холодно продолжал: – Герцогиня де Люсене и в самом деле дочь князя де Нуармона; отец господина виконта был близким приятелем князя; герцогиня в ту пору была совсем еще юной девушкой, и граф де Сен-Реми очень ее любил, он обращался с ней так фамильярно, как будто она была его дочерью. Все эти подробности известны мне из рассказа Симона, доверенного слуги князя; я могу говорить обо всей этой истории не обинуясь, потому что история, которую я хочу вам поведать, была в свое время на устах у всего Парижа. Несмотря на то, что отцу господина виконта уже шестьдесят лет, он человек железной воли, он храбр как лев, а его честность можно смело назвать легендарной: он не располагал почти что ничем, когда женился по любви на будущей матери господина виконта, довольно богатой молоденькой особе: она располагала миллионом франков, и мы с вами имели честь наблюдать, как эти деньги буквально растаяли на наших глазах. При этих словах г-н Буайе поклонился. Эдвардс последовал его примеру. – Брак этот был поначалу весьма счастливым; но в один прекрасный день отец господина виконта, как говорили, совершенно случайно обнаружил эти окаянные письма, из которых явствовало, что во время одной из его отлучек – это произошло года через три или четыре после свадьбы – его супруга прониклась нежной страстью к какому-то польскому графу. – С этими поляками такое часто случается. Когда я служил у маркиза де Сенваля, госпожа маркиза… дама неистовая… Господин Буайе прервал своего собеседника. – Любезный мой Эдвардс, вам надлежит знать об узах родства, связывающих знатные семейства, и лишь потом говорить; в противном случае вы можете попасть в весьма неловкое положение. – Каким образом? – Маркиза де Сенваль – сестра герцога де Монбризона, поступить на службу к которому вы желаете… – Вот чертовщина! – Судите сами, что произошло бы, если бы вы стали говорить о ней такие вещи в присутствии завистников или доносчиков: вы бы и суток не остались в доме герцога… – Вы совершенно правы, Буайе… я постараюсь разузнать обо всех нужных фамильных связях… – Я продолжаю… Итак, отец господина виконта обнаружил после двенадцати или пятнадцати лет счастливого брака, что жена изменила ему с польским графом. К несчастью либо, напротив, к счастью, господин виконт родился ровно через девять месяцев после того, как его отец… а точнее, граф де Сен-Реми возвратился домой после своей роковой отлучки, так что, несмотря на все весьма основательные предположения, он так и не мог окончательно увериться в том, что господин виконт – плод прелюбодеяния. Тем не менее граф немедленно разошелся с женой, не пожелал взять ни одного су из ее состояния, которое она принесла ему в приданое, и уехал жить в провинцию, располагая всего лишь восемьюдесятью тысячами франков; но послушайте дальше, и вы поймете всю злобность его дьявольского характера. Хотя оскорбление было нанесено ему за пятнадцать лет до того, как он об этом узнал, и срок давности вроде бы истек, отец господина виконта в сопровождении господина де Фермона, одного из его родичей, пустился на поиски поляка-соблазнителя и настиг его в Венеции после того, как почти полтора года разыскивал его чуть ли не во всех городах Европы. – Каков упрямец!.. – Он злобен, как демон, говорю я вам, любезный мой Эдвардс… В Венеции и состоялся кровопролитный поединок, в ходе которого поляк был убит. Все произошло по всем правилам; однако отец господина виконта выказал, как говорят, такую свирепую радость, увидя, что поляк смертельно ранен, что его родичу, господину де Фермону, пришлось буквально силой увести его с места поединка, ибо граф, по его словам, хотел самолично убедиться в том, что его враг испустит дух у него на глазах. – Что за человек! Что за человек!.. – После этого граф возвратился в Париж, отправился к своей бывшей жене и сообщил ей, что он только что убил ее поляка; затем он снова уехал к себе в провинцию. С тех пор он ни разу не видел ни ее, ни сына, он безвыездно жил в Анже, и живет он там, как говорят, точно сущий бирюк на те средства, что еще сохранились у него от тех восьмидесяти тысяч франков, значительную часть из которых он, сами понимаете, поистратил, гоняясь за пресловутым поляком. В Анже он ни с кем не видится, кроме жены и дочери его родственника де Фермона, который умер несколько лет назад. Вообще-то семья де Фермонов – злосчастная семья, ибо брат госпожи де Фермон, по слухам, несколько месяцев тому назад пустил себе пулю в лоб. – А что с матерью господина виконта? – Он потерял ее уже давно. Вот почему господин виконт, достигнув совершеннолетия, получил в свое распоряжение состояние матери… Но ведь вы сами убедились, дражайший Эдвардс, что, промотав это наследство, господин виконт ни на какое другое рассчитывать не может. Вряд ли что-нибудь ему достанется от отца… – Который, помимо всего прочего, его, как видно, терпеть не может. – Он ни разу не пожелал с ним свидеться после сделанного им оскорбительного открытия, тем более что он, без сомнения, убежден, что господин виконт – сын поляка. Беседа этих почтенных людей была прервана появлением выездного лакея гигантского роста: он был в тщательно напудренном парике, хотя было всего одиннадцать часов утра. – Господин Буайе, – сказал великан, – господин виконт уже дважды звонил в колокольчик. Буайе был, видимо, расстроен тем, что он пренебрег своими обязанностями, он поспешно поднялся с места и последовал за слугою с такой торопливостью и с таким подчеркнутым почтением, словно не он был настоящим владельцем особняка своего хозяина.  Глава VII ГРАФ ДЕ СЕН-РЕМИ   Прошло часа два после того, как Буайе, расставшись с Эдвардсом, вернулся, чтобы выслушать распоряжения виконта де Сен-Реми, когда отец виконта постучал в двери особняка на улице Шайо. Граф де Сен-Реми был человек высокого роста, еще очень подвижный и крепкий, несмотря на свои годы; его загорелое смуглое лицо резко контрастировало с белоснежной бородою и волосами; густые черные брови почти прикрывали проницательные, глубоко посаженные глаза. Мизантроп по натуре, он словно из какого-то вызова носил потрепанное платье, однако весь его облик говорил о внутреннем достоинстве и горделивом спокойствии, и это внушало уважение к нему. Двери в дом его сына растворились, и граф вошел. Швейцар в пышной коричневой ливрее, шитой серебром, со старательно напудренным париком, в шелковых чулках, показался на пороге своей хорошо обставленной швейцарской, которая не больше походила на закопченное логово четы Пипле, чем модная бельевая лавка походит на каморку бедной портнихи. – Господин де Сен-Реми у себя? – отрывисто спросил граф. Швейцар вместо ответа с презрительным удивлением посмотрел на белую бороду, поношенный сюртук и видавшую виды шляпу незнакомца, стоявшего перед ним с тяжелой дубинкой в руке. – Господин де Сен-Реми у себя? – нетерпеливо повторил свой вопрос граф, возмущенный наглым поведением лакея. – Господина виконта нет дома. Процедив эти слова, собрат г-на Пипле собрался уже захлопнуть дверь и недвусмысленным жестом предложил незнакомцу уйти. – Я подожду, – ответил граф. И шагнул вперед. – Эй, приятель! Приятель! Так не входят в благородный дом! – крикнул швейцар, кинувшись за графом и схватив его за руку. – Как, негодяй! – вскричал старик, с угрожающим видом поднимая свою дубинку. – Ты смеешь прикасаться ко мне!.. – Я осмелюсь и на большее, если вы тотчас же не удалитесь. Я ведь сказал вам, что господина виконта нет дома, а потому убирайтесь вон. В эту минуту Буайе, привлеченный громкими голосами, показался на крыльце дома. – Что здесь за шум? – осведомился он. – Господин Буайе, этот человек хочет непременно войти, хотя я сказал ему, что господина виконта дома нет. – Хватит! – резко сказал граф, обращаясь к Буайе, подошедшему ближе, – я хочу видеть своего сына… Если его нет, я подожду… Мы уже говорили, что Буайе знал о том, что у его хозяина есть отец, известный своей нелюдимостью: будучи к тому же недурным физиономистом, Буайе ни на мгновение не усомнился в том, что перед ним граф де Сен-Реми; он склонился в почтительном поклоне и сказал: – Если господин граф соблаговолит за мною последовать, то я весь к его услугам… – Ступайте вперед, – проговорил граф де Сен-Реми и последовал за Буайе, повергнув в глубокое изумление швейцара. Следуя по пятам за камердинером, граф поднялся на второй этаж, здесь он вместе со своим провожатым прошел через рабочий кабинет Флорестана де Сен-Реми (отныне мы будем называть виконта по имени, чтобы читатель не спутал его с отцом), и тот наконец ввел графа в находившуюся по соседству небольшую гостиную: она располагалась прямо над будуаром, помещавшимся на первом этаже. – Господину виконту пришлось отлучиться сегодня утром, – сказал Буайе, – если господин граф возьмет на себя труд подождать его, то я думаю, что он скоро возвратится. С этими словами камердинер вышел из комнаты.

The script ran 0.034 seconds.