1 2 3 4 5 6 7 8 9
– Что бы ни случилось в дальнейшем, сэр, – сказал я, – помните, что я исполнил свой долг и предупредил вас. Как преданный друг и поверенный вашей семьи, я говорю вам на прощание, что я бы никогда не выдал замуж свою дочь по такому брачному контракту, какой вы вынуждаете меня составить для мисс Фэрли.
Дверь за моей спиной открылась, и камердинер застыл на пороге в ожидании.
– Луи, – сказал мистер Фэрли, – проводите мистера Гилмора, а потом возвращайтесь держать мои офорты. Заставьте их подать вам хороший завтрак, Гилмор, заставьте моих бездельников-слуг, этих ленивых животных, дать вам хороший завтрак.
Я ничего не ответил, он был мне слишком противен. Я поклонился и молча вышел из комнаты. Обратный поезд уходил в два часа дня, с ним я и вернулся в Лондон.
Во вторник я отослал поверенному сэра Персиваля Глайда заново составленный брачный контракт, практически лишавший наследства тех лиц, о которых хотела вспомнить в своем завещании мисс Фэрли. У меня не было другого выхода. Если бы я отказался, другой юрист составил бы подобный брачный контракт вместо меня.
Мой труд окончен. Мое личное участие в истории этой семьи на этом прекращается. Другие опишут те странные события, которые вскоре последовали. С глубоким прискорбием я заканчиваю свой отчет. С глубоким прискорбием на прощание я повторяю последние слова, произнесенные мной в Лиммеридже: я никогда не выдал бы замуж свою дочь по такому брачному контракту, какой я был вынужден составить для Лоры Фэрли.
Рассказ продолжает Мэриан Голкомб (Выписки из ее дневника)
I
8 ноября. Лиммеридж.
Сегодня утром уехал мистер Гилмор. Разговор с Лорой, по-видимому, огорчил и удивил его больше, чем он хотел в этом признаться. Он так посмотрел на меня, когда мы прощались, что я даже испугалась, не выдала ли Лора по неосторожности истинную причину своей печали и моей тревоги. Я настолько разволновалась, что отказалась ехать кататься верхом с сэром Персивалем и вместо этого пошла к Лоре.
С той самой минуты, как мне стало ясно, что я недооценила силу несчастной привязанности Лоры, я перестала верить себе и своим суждениям. Я должна была понять, что чуткость, сдержанность, доброта и благородство Уолтера Хартрайта, которые так нравились мне и завоевали мою искреннюю привязанность и уважение, были именно теми качествами, к которым Лора, такая чуткая и великодушная, должна была неотвратимо потянуться. И все же, пока она сама не призналась мне в этом, я и не подозревала, как глубоко это чувство запало ей в сердце. Сначала я думала, что время поможет ей исцелиться. Теперь я боюсь, что она никогда не разлюбит его и это пагубно отразится на всем ее будущем. Мысль, что я могла так жестоко ошибиться, заставляет меня теперь сомневаться во всем. Я не верю себе. Я стала крайне нерешительной. Несмотря на все доказательства, я еще не вполне верю сэру Персивалю. Я даже не решаюсь поговорить с Лорой. Сегодня утром я стояла у порога ее комнаты и не знала, спросить ли ее о том, о чем я хотела, или нет.
Когда наконец я вошла, она нетерпеливо ходила по комнате, возбужденная и взволнованная; прежде чем я успела вымолвить слово, она сама обратилась ко мне.
– Я хотела видеть тебя, – сказала она. – Посиди со мной, Мэриан! У меня нет больше сил! Я должна с этим покончить!
Щеки ее горели, движения были непривычно решительны, голос непривычно тверд. Альбом с рисунками Хартрайта, над которым она сидит часами, когда остается одна, был у нее в руках. Я тихонько отняла его у нее и положила подальше на столик, чтобы она его не видела.
– Расскажи мне, дорогая, как ты намерена поступить. Мистер Гилмор тебе что-нибудь посоветовал?
Она покачала головой:
– Нет, я думаю совсем о другом. Мистер Гилмор был очень добр и ласков со мной. Мэриан, мне стыдно, что я начала при нем плакать и напугала его. Я ничего не могу с собой поделать, я не могу удержаться от слез. Для самой себя, для всех нас мне надо собрать все свое мужество и раз навсегда покончить с этим.
– Ты хочешь сказать, что тебе придется набраться мужества, чтобы отказать сэру Персивалю?
– Нет, – ответила она, – чтобы сказать ему всю правду, дорогая!
С этими словами она обняла меня и положила мне голову на грудь. Напротив нас на стене висела миниатюра – портрет ее отца. Я наклонилась к Лоре и увидела, что она смотрит на этот портрет.
– Я не могу отказать ему сама, – продолжала она. – Чем бы все это ни кончилось, мне все равно не быть счастливой. Чтобы не мучиться в будущем угрызениями совести, вспоминая, как я нарушила свое обязательство и забыла предсмертное напутствие моего отца, мне осталось только одно, Мэриан.
– Что ты хочешь сделать? – перебила я.
– Сказать сэру Персивалю всю правду, – отвечала она. – Когда он все узнает, он сам вернет мне свободу, по собственному желанию, а не потому, что я прошу его об этом.
– Всю правду, Лора? О чем ты говоришь? Тебе достаточно сказать сэру Персивалю, что ты обручилась с ним не по своей воле, вот и все. Тогда он вернет тебе слово – он сам мне сказал.
– Но разве я могу это сделать, когда отец благословил нас с моего согласия? И я бы сдержала свое слово, не радуясь, наверно, но и не ропща... – Она замолчала, придвинулась ко мне и прислонилась щекой к моей щеке. – Я бы сдержала свое слово, Мэриан, если бы в моем сердце не зародилась другая любовь, которой не было, когда я согласилась стать женой сэра Персиваля.
– Лора! Неужели ты до такой степени унизишься перед ним, что скажешь ему об этом?
– Я унижусь, если ценой обмана получу свободу и скрою от него то, что он вправе знать.
– Он ничего не должен знать!
– Нет, Мэриан, ты заблуждаешься! Я никого не могу обманывать, а тем более человека, которому отдал меня отец, – человека, которому я сама дала слово. – Она поцеловала меня. – Душа моя, – сказала она тихо, – будь ты на моем месте, ты поступила бы, как я, но ты так меня любишь и так мной гордишься, что забываешь об этом. Пусть лучше сэр Персиваль осудит меня, но я не могу быть столь низкой, чтобы сначала изменить ему в мыслях, а потом для собственной выгоды скрыть это от него!
Я отстранила ее от себя с изумлением. Первый раз в жизни мы с ней поменялись местами: решимость проявляла она, а не я. Я смотрела на бледное, обреченное юное лицо – в ее взгляде, с любовью устремленном на меня, я видела чистоту, правдивость, благородство, – и все предостережения и доводы, готовые слететь с моих губ, замерли, растаяли, как звук пустой и суетный... Я молча опустила голову. Будь я на ее месте, мелкое женское самолюбие, из-за которого лгут многие женщины, заставило бы и меня солгать.
– Не сердись на меня, Мэриан, – сказала она, ошибочно истолковав мое молчание.
Вместо ответа я притянула ее к себе. Слезы мои текут нелегко. Когда я плачу, мне кажется, что рыдания рвут меня на части, я пугаю ими всех окружающих, а главное, они не облегчают моего горя.
– Много дней, дорогая, думала я над этим, – продолжала она, сплетая и расплетая мне волосы с той детской привычкой вечно что-то крутить в пальцах, от которой миссис Вэзи до сих пор терпеливо и тщетно старалась ее отучить. – Я думала над этим очень серьезно и знаю, что у меня хватит мужества. Ведь совесть твердит мне, что я права. Дай мне поговорить с ним завтра – при тебе, Мэриан. Я не скажу ничего лишнего, ничего такого, за что нам с тобой пришлось бы потом краснеть. Но у меня будет легче на сердце, когда этот обман кончится. Я хочу знать и чувствовать, что я ничего от него не скрыла, и пусть он сам решает, как поступить, когда узнает от меня всю правду.
Она вздохнула и снова прильнула ко мне. Грустное предчувствие, что такой разговор ни к чему хорошему не приведет, тяжким бременем легло мне на душу, но, по-прежнему не веря себе самой, я сказала ей наконец, что все будет так, как она хочет. Она поблагодарила меня, и мало-помалу мы заговорили о другом.
Обедала она вместе с нами и держала себя с сэром Персивалем более непринужденно, чем раньше. Позднее, вечером, она подошла к роялю и заиграла какую-то громкую, бравурную пьесу. С тех пор как уехал бедный Хартрайт, она никогда не играет прелестных старых мелодий Моцарта, которые он так любил. Они уже не стоят на пюпитре. Она спрятала куда-то эти ноты, чтобы никто не мог попросить ее сыграть что-нибудь из ее любимых вещей.
В продолжение целого дня я не имела возможности узнать, изменила ли она свое утреннее решение. Я поняла, что оно неизменно, когда Лора, пожелав сэру Персивалю спокойной ночи, тихо прибавила, что хочет поговорить с ним завтра утром и просит его прийти к ней в гостиную, где мы обе будем ждать его. При этих словах он побледнел, и, когда подошел мой черед пожать ему руку, я почувствовала, что его рука слегка дрожит. Завтра решалось его будущее, и, по-видимому, он сознавал это.
Наши спальни рядом, и, как обычно, я зашла к Лоре пожелать ей спокойной ночи, пока она еще не заснула. Наклонившись, чтобы поцеловать ее, я заметила, что альбом с рисунками спрятан у нее под подушкой, куда она девочкой прятала свои любимые игрушки. У меня не хватило духу упрекнуть ее за это, я только показала на альбом и покачала головой. Она протянула мне руки и прижалась ко мне.
– Оставь его здесь на сегодня, – прошептала она. – Завтра мне, возможно, придется проститься с ним навеки.
9-е.
Первое утреннее событие не очень-то улучшило мое настроение. Я получила письмо от бедняги Уолтера Хартрайта – в ответ на мое, в котором я описывала ему, как сэр Персиваль Глайд снял с себя подозрения, вызванные письмом Анны Катерик. Уолтер весьма сдержанно отзывается об этом и с горечью пишет, что не решается высказать свое мнение о тех, кто стоит выше его. Это грустно, но его краткий рассказ о самом себе огорчает меня еще больше. По его словам, с каждым днем ему становится все труднее входить в прежнюю колею, и он умоляет меня, если это возможно, помочь ему найти работу вдали от Англии, среди новой обстановки и новых людей. Я тем охотнее постараюсь исполнить его просьбу, что в конце его письма есть строки, которые меня просто встревожили.
Упомянув о том, что он ничего больше не слышал об Анне Катерик, он вдруг чрезвычайно таинственно и несвязно намекает на то, что, с тех пор как он вернулся в Лондон, за ним все время следят какие-то неизвестные люди. Он признает, что не может привести в доказательство никаких фактов, но это странное подозрение преследует его и днем и ночью. Я начинаю за него бояться: мне кажется, что его постоянная, навязчивая мысль о Лоре оказалась для него непосильным бременем. Я немедленно напишу кое-кому из старых друзей моей матери, людям со связями, и попрошу их помочь ему найти такую службу. Перемена места и работы, возможно, единственное спасение для него в этот критический период его жизни.
К моей радости, сэр Персиваль прислал сказать, что не будет завтракать с нами. Он-де выпил утром чашку кофе и до сих пор еще занят своей корреспонденцией. В одиннадцать часов, если мы согласны, сэр Персиваль будет иметь честь навестить мисс Фэрли и мисс Голкомб.
Пока нам передавали его поручение, я смотрела на Лору. Утром, когда я вошла в ее комнату, она была непривычно тиха и сосредоточенна и оставалась такой за завтраком. Даже когда мы сели на кушетку и стали ждать сэра Персиваля, она продолжала сохранять полное самообладание.
– Не бойся за меня, Мэриан, – вот все, что она сказала. – Я могу забыться при таком старом друге, как мистер Гилмор, или при такой любимой сестре, как ты, но я сумею быть сдержанной при сэре Персивале Глайде.
Я смотрела на нее и слушала с немым изумлением. На протяжении всех этих лет, когда мы были так близки друг другу, сила ее характера была скрыта от меня, она сама не подозревала о ней, пока любовь и страдание не вызвали эту силу к жизни.
Часы пробили одиннадцать, раздался стук в дверь, и сэр Персиваль вошел в комнату. Сдержанное волнение и тревога сквозили на его лице. Сухой, отрывистый кашель беспокоил его больше обычного. Он сел за стол напротив нас, а Лора осталась сидеть подле меня. Я внимательно смотрела на них обоих – он был бледнее, чем она. Он произнес несколько незначительных слов, с видимым усилием сохраняя свою привычную непринужденность. Но голос изменял ему, и глаза выдавали его внутреннюю тревогу. Наверно, он почувствовал это сам, потому что умолк на середине фразы и не пытался больше скрывать свое волнение. На мгновение воцарилась мертвая тишина. Лора прервала ее.
– Я хочу поговорить с вами, сэр Персиваль, – сказала она, – о деле, которое касается нас обоих и имеет для нас важное значение. Моя сестра тут, потому что ее присутствие помогает мне и придает уверенности. Она не подсказала мне ни единого слова из того, что я собираюсь сказать вам. Я выскажу вам собственные мысли. Прежде чем я перейду к дальнейшему, я хочу, чтобы вы это поняли.
Сэр Персиваль поклонился. Пока что она держала себя с большим достоинством и полным спокойствием. Она взглянула на него, он взглянул на нее. По-видимому, вначале они были готовы понять друг друга до конца.
– Я слышала от Мэриан, – продолжала она, – что мне достаточно попросить вас вернуть мое слово, и вы сделаете это. Вы сами так сказали. Это было великодушно и благородно с вашей стороны; я благодарна вам, но я не могу этим воспользоваться.
Напряженное выражение его лица немного смягчилось. Но я видела, как он нетерпеливо и нервно постукивает ногой по ковру, и поняла, что тревога сэра Персиваля не проходит.
– Я не забыла, – сказала она, – что, перед тем как сделать мне предложение, вы испросили согласия моего отца. Возможно, вы со своей стороны тоже не забыли, что я сказала, когда дала вам свое согласие. Я отважилась сказать вам, что решаюсь на брак с вами только под влиянием и по совету моего отца. Я послушалась отца потому, что всегда видела в нем самого близкого друга и защитника. Я его потеряла. Мне осталось любить только память о нем, но моя вера в дорогого покойного друга жива, как и прежде. Я и сейчас верю, что он хотел сделать так, как для меня будет лучше. Я и теперь должна была бы руководиться его желаниями и надеждами... – Голос ее впервые задрожал. Ее неугомонные пальцы потянулись ко мне и ухватились за мою руку.
С минуту длилось молчание, потом заговорил сэр Персиваль.
– Могу ли я спросить вас, – сказал он, – показал ли я себя в чем-либо недостойным доверия вашего отца – доверия, которое до сих пор было моим счастьем и гордостью?
– Мне не в чем упрекнуть вас, – сказала она. – Вы всегда относились ко мне чутко и внимательно. Вы заслужили мое доверие, но что для меня еще важнее – вам доверял мой отец. Вы никогда не дали мне какого-либо повода для того, чтобы я могла взять обратно свое слово. Я говорю вам все это из желания полностью признать мои обязательства перед вами. Из уважения к этим обязательствам, к моему слову и к памяти моего отца я не имею права нарушать свое обещание. Наша помолвка должна расстроиться по вашему собственному желанию. Это должны сделать вы сами, сэр Персиваль.
Он вдруг перестал стучать ногой по ковру и весь подался вперед.
– Я сам? – сказал он. – Но какое же у меня может быть основание для этого?
Я услышала, как участилось ее дыхание, я почувствовала, как похолодели ее пальцы. Несмотря на ее уверения, что она будет мужественна, я испугалась за нее. Но я ошиблась.
– Основание, о котором мне трудно говорить, – отвечала она. – Во мне произошла перемена, сэр Персиваль, настолько серьезная, что она могла бы служить вам основанием для разрыва.
Он так побледнел, что даже губы его стали бесцветными. Он повернулся в кресле, снял руку со стола и прикрыл глаза; мы видели теперь только его профиль.
– Какая перемена? – Его голос, глухой и подавленный, неприятно поразил меня.
Она тяжело вздохнула и придвинулась ко мне. Я почувствовала, что она дрожит, и хотела заговорить вместо нее, но она тихонько пожала мне руку, чтобы остановить меня, и снова обратилась к сэру Персивалю:
– Я слышала и верю, что самая большая и преданная любовь – это любовь, которую жена должна питать к своему мужу, – сказала она. – В начале нашей помолвки я думала, что со временем полюблю вас. Простите ли вы меня, сэр Персиваль, если я признаюсь вам, что больше не думаю так?
Слезы заблестели в ее глазах и медленно потекли по ее щекам, когда она опустила голову, ожидая ответа.
Он не вымолвил ни слова, закрыл лицо рукой и сидел неподвижно. Он запустил пальцы в волосы. Что означал этот жест – скрытый гнев или отчаяние, – трудно было сказать. Ни одно движение не выдавало его сокровенных мыслей в ту минуту, когда решалась их общая судьба.
Я решила заставить его высказаться ради Лоры.
– Сэр Персиваль, – твердо сказала я, – почему вы не отвечаете моей сестре? Она сказала вам слишком много, по-моему... – Тут мой несчастный характер взял верх над моей рассудительностью, и я прибавила: – Она сказала больше, чем мог бы от нее потребовать любой человек на вашем месте.
Эта опрометчивая фраза давала ему возможность уклониться от прямого ответа. Он моментально этим воспользовался.
– Простите меня, мисс Голкомб, – сказал он, прикрыв лицо рукой. – Простите, если я напомню вам, что сам я не претендовал на это право.
Несколько слов, прямых и откровенных, заставили бы его высказаться, и я было хотела уже их произнести, но Лора перебила меня.
– Я надеюсь, что не напрасно сделала вам это тягостное для меня признание, – сказала она. – Мне осталось добавить еще несколько слов, и я надеюсь, вы не усомнитесь в их полной правдивости.
– Прошу вас верить в это, – горячо ответил он, опустив руку и повернувшись к нам. Его лицо выражало нетерпеливое внимание, ничего, кроме самого нетерпеливого внимания.
– Поймите, что я говорила с вами не из эгоистических целей, – сказала она. – Вы откажетесь от меня, сэр Персиваль, не для того, чтобы я вышла замуж за другого, вы только дадите мне возможность остаться на всю жизнь незамужней. Я виновата перед вами только в мыслях. Ни единого слова... – Она помолчала, подыскивая выражение, и так смутилась, что больно было смотреть на нее. – Ни единого слова, – терпеливо и решительно продолжала она, – не было сказано ни мной, ни человеком, о котором я упоминаю в вашем присутствии в первый и последний раз. Ни единого слова ни о моем чувстве к нему, ни о его чувстве ко мне, и ничего никогда не будет сказано. Вряд ли мы снова встретимся с ним в этой жизни. Прошу вас, разрешите мне больше не говорить об этом, и поверьте, что это все. Вот та правда, сэр Персиваль, которую был вправе услышать мой будущий муж, как бы тяжело это ни было для меня самой. Я верю в его великодушие, надеюсь на его прощение, я верю в его честь, зная, что он сохранит мое признание в тайне.
– Ваше доверие для меня священно, – сказал он, – и я не обману его. – Он замолчал, как бы желая услышать ее ответ.
– Я сказала все, что хотела, – прибавила она тихо, – я сказала более чем достаточно для того, чтобы вы могли взять обратно ваше слово.
– Вы сказали более чем достаточно! – воскликнул он. – Для меня теперь дороже всего на свете сдержать свое слово! – Он встал и сделал несколько шагов к ней.
Она с ужасом отпрянула от него, и слабый крик вырвался из ее груди. Все, что она говорила, было подтверждением ее чистоты и правдивости, а этот человек хорошо понимал, какое бесценное сокровище – чистая и правдивая женщина. Благородство ее поведения послужило ей только во вред. С самого начала я этого боялась. Если бы она дала мне хоть малейшую возможность, я помешала бы этому. Даже сейчас, когда было уже поздно, я все еще надеялась, что сэр Персиваль скажет что-нибудь такое, что поможет мне исправить положение.
– Вы предложили мне, мисс Фэрли, самому отказаться от брака с вами, – продолжал он. – Но могу ли я быть столь бездушным, чтобы отказаться от благороднейшей из женщин! – Он говорил так горячо, со страстью и воодушевлением и в то же время с такой деликатностью, что она подняла голову, вся порозовела и взглянула на него, внезапно оживившись.
– Нет! – твердо сказала она. – От несчастнейшей из женщин, если я должна отдать себя тому, кого не могу любить.
– Но разве вы не сможете полюбить в будущем, – спросил он, – если целью всей моей жизни будет заслужить вашу любовь?
– Никогда! – отвечала она. – Если вы все еще настаиваете на нашем браке, я буду вам верной и преданной женой, сэр Персиваль, но вашей любящей женой, насколько я себя знаю, – никогда!
При этом она выглядела такой невыразимо прекрасной, что ни один мужчина в мире не мог бы добровольно отказаться от нее. Я изо всех сил старалась почувствовать, что сэр Персиваль заслуживает осуждения, но вопреки всему мне было жаль его.
– Я с благодарностью принимаю вашу верность и преданность, – сказал он. – Как бы мало ни дали вы мне, ни одна другая женщина в мире не смогла бы дать мне больше.
Ее левая рука сжимала мою, правая безжизненно повисла. Он тихо взял ее руку, поднес к своим губам, скорее прикоснулся к ней, чем поцеловал, поклонился, а затем с отменным тактом и сдержанностью молча покинул комнату.
Она не пошевелилась и ничего не промолвила, когда он ушел. Она сидела рядом со мной, холодная и безучастная, опустив глаза. Я видела, что говорить безнадежно и бесполезно, я только молча обняла ее и прижала к себе. Мы просидели долгое время – так долго и так печально, что мне стало страшно. Я мягко попыталась заговорить с ней, чтобы вывести ее из оцепенения.
Звук моего голоса, казалось, пробудил ее. Она вдруг отодвинулась от меня и встала.
– Я должна покориться судьбе, Мэриан, – сказала она. – В новой жизни у меня будет много трудных обязанностей; одну из них надо выполнить сегодня.
Сказав это, она подошла к столику у окна, где лежали ее рисовальные принадлежности, тщательно собрала их и положила в ящик комода. Заперев его, она подала мне ключ.
– Я должна расстаться со всем, что мне его напоминает, – сказала она. – Спрячь этот ключ – он мне больше никогда не понадобится.
Прежде чем я успела что-либо ответить, она сняла с книжной полки альбом с рисунками Уолтера Хартрайта.
С минуту она колебалась, с любовью держа в руках альбом, потом поднесла его к губам и поцеловала.
– О Лора, Лора! – сказала я, не сердясь, не упрекая, но с бесконечной печалью, которая переполняла мое сердце.
– В последний раз, Мэриан! – умоляюще сказала она. – Пойми, я прощаюсь с ним навсегда!
Положив альбом на стол, она вынула гребень из волос. Они упали в несравненной красоте на ее плечи и спину, окутали ее всю длинными прядями. Отделив от них густой локон, она отрезала его и вложила в альбом. Потом поспешно закрыла его и отдала мне в руки.
– Вы пишете друг другу, – сказала она. – Пока я жива, если он обо мне спросит, говори, что мне хорошо, не говори, что я несчастна! Не огорчай его, Мэриан, ради меня – не огорчай его никогда! Если я умру первая, обещай мне отдать ему альбом. Когда меня не станет, ты отдашь и скажешь, что я сама вложила туда локон. И скажи, Мэриан, скажи за меня то, о чем мне самой никогда не придется сказать ему: скажи, что я его любила! – Она обвила мою шею руками и прошептала эти последние слова с таким восторгом, что сердце мое чуть не разорвалось от горя. Вся ее сдержанность покинула ее при первом же порыве любви. Она вырвалась из моих объятий и упала на кушетку, содрогаясь от отчаянных рыданий.
Напрасно я утешала и уговаривала ее – на нее уже ничто не действовало. Таков был печальный, непредвиденный для нас обеих конец этого памятного дня. Когда рыдания ее наконец утихли, она была слишком измучена, чтобы говорить. Она задремала, а я спрятала альбом, чтобы она его не увидала, когда проснется. Лицо мое было вполне спокойно, когда она открыла глаза, хотя один Господь знает, что творилось в моем сердце. Мы ни словом не обмолвились о горестном утреннем свидании. В этот день мы больше не говорили о сэре Персивале и не вспоминали Уолтера Хартрайта.
10-е.
Сегодня утром она была уже спокойнее, и я вернулась к грустному вчерашнему разговору, умоляя ее разрешить мне переговорить с сэром Персивалем и мистером Фэрли по поводу ее печального замужества более решительно, чем сделала это она. Лора ласково, но твердо прервала мои увещания.
– Для меня все решалось вчера, – сказала она. – И все было решено. Отступать уже поздно.
Днем сэр Персиваль говорил со мной о том, что произошло в Лориной комнате. Он уверял меня, что ее полная искренность вызвала в нем такую ответную веру в ее невинность и чистоту, что он ни на минуту не почувствовал недостойной ревности ни во время разговора с Лорой, ни потом, когда остался один. Как ни глубоко сожалел он о печальной привязанности, предвосхитившей ту любовь, которую она могла бы питать к нему, он был непоколебимо уверен, что об этом действительно никогда не было говорено в прошлом и при любых обстоятельствах об этом не будет упоминаться в будущем. Он был убежден в этом и в доказательство даже не спрашивал, когда это произошло и кто был тот, кого она любила. Все, что мисс Фэрли сочла нужным сказать ему, полностью удовлетворяло его, и, право, он не чувствовал больше никаких тревог и сомнений по этому поводу.
Высказав все это, он выжидательно посмотрел на меня. Мне было очень неловко за мое необъяснимое предубеждение против него и за недостойное подозрение, что он рассчитывает, не отвечу ли я по неосторожности именно на те вопросы, которые, по его словам, он не желал задавать. С заметным смущением я постаралась уклониться от всяких дальнейших намеков на эту тему. В то же время я решила поддержать ходатайство Лоры и дерзко сказала ему, как глубоко я сожалею, что его великодушие не простерлось дальше и не заставило его отказаться от брака с ней.
Тут он снова обезоружил меня тем, что не пытался защищаться. Он только умолял меня понять, что, если б мисс Фэрли оставила его по собственному желанию, его согласие на это означало бы только, что он покорился судьбе, тогда как отказаться от нее самому означало бы, что он по своей воле разбил счастье своей жизни. Ее поведение во время вчерашнего свидания так усилило его неизменную любовь, которую он питал к ней последние два года, что убить это чувство он был теперь не в силах. Если я сочту его слабым, эгоистичным и неумолимым по отношению к женщине, которую он обожает, он постарается примириться с этим. Он спрашивает только: будет ли она, оставаясь одинокой и не смея открыто заявить о своей любви, счастливее, чем если выйдет замуж за человека, благословляющего землю, по которой она ступает? В последнем случае у него есть хоть какая-то надежда на возможность счастья для нее, в первом случае – как она сама это сказала – такой надежды нет.
Я отвечала ему, ибо у меня женский язык, который не может молчать, но ничего убедительного я сказать не могла. Было совершенно очевидно, что он воспользовался преимуществом, которое предоставлял ему путь, избранный Лорой накануне. Я предчувствовала, что так и будет, а теперь убедилась в этом. Остается только одна надежда: что его побуждения вызваны его горячей, искренней привязанностью к Лоре.
Прежде чем закрыть свой дневник, должна еще прибавить, что написала сегодня о бедном Хартрайте двум старым друзьям моей покойной матери. Оба они люди влиятельные в Лондоне. Если они могут сделать что-то для него, они это сделают, я уверена. Более всего – после Лоры – я беспокоюсь за бедного Уолтера. Мое уважение и симпатия к нему только возросли, с тех пор как он уехал. Я всем сердцем надеюсь, что правильно делаю, помогая ему устроиться за границей. Я горячо надеюсь, что в будущем у него все будет хорошо и благополучно!
11-е.
Сэр Персиваль был у мистера Фэрли. За мной прислали, чтобы я присутствовала при их свидании.
По всему было видно: мистер Фэрли чрезвычайно доволен тем, что «семейная неурядица» (как он изволит называть замужество своей племянницы) наконец улажена. До сих пор я не считала нужным высказывать ему свое мнение, но, когда он начал говорить в своей отвратительно томной манере, что теперь, идя навстречу желаниям сэра Персиваля, пора назначить день свадьбы, я обрадовалась возможности поиграть на нервах мистера Фэрли и горячо запротестовала против того, чтобы Лору торопили с этим решением. Сэр Персиваль немедленно стал уверять, что он тут ни при чем – предложение насчет дня свадьбы сделано без его ведома.
Мистер Фэрли откинулся на спинку кресла, закрыв глаза, сказал, что мы оба делаем честь человечеству, а затем опять невозмутимо заговорил о дне венчания, как будто сэр Персиваль и я были совершенно согласны с ним. Кончилось тем, что я наотрез отказалась напоминать Лоре о дне свадьбы, если только она сама не спросит об этом. Затем я пошла к двери. Сэр Персиваль выглядел смущенным и опечаленным. Мистер Фэрли лениво вытянул ноги на своей бархатной скамеечке и сказал:
– Дорогая Мэриан! Как я завидую вашей крепкой нервной системе! Не хлопайте дверью!
Придя наверх, я узнала, что Лора спрашивала обо мне и миссис Вэзи сказала ей о моем визите к мистеру Фэрли. Лора спросила, зачем он меня позвал, и я рассказала ей, не скрывая своей досады и неудовольствия. Ее ответ чрезвычайно поразил и огорчил меня – по правде сказать, ничего подобного я от нее не ожидала.
– Дядя прав, – сказала она. – Я причинила достаточно волнения и беспокойства и тебе и всем окружающим. Этого больше не следует делать, Мэриан. Пусть сэр Персиваль решает все сам.
Я начала спорить с ней, но она была непоколебима.
– Я связана словом, – отвечала она. – Я простилась с прошлым. Как бы я ни отдаляла этот несчастный день, он все равно настанет. Нет, Мэриан, я повторяю: дядя прав. Я причинила слишком много тревоги и беспокойства всем вам, пора прекратить это.
Раньше она была само послушание, теперь она пассивно непоколебима в своем отречении – вернее, в своем отчаянии. Как ни горячо я ее люблю, мне было бы легче, если бы она была возбуждена и взволнована. Та холодная, ко всему безучастная Лора, которую я вижу теперь перед собой, так не похожа на прежнюю Лору!
12-е.
За завтраком сэр Персиваль заговорил со мной о Лоре, и мне ничего другого не оставалось, как передать ему ее слова. В это время она сама сошла к нам вниз. В присутствии сэра Персиваля она была так же неестественно спокойна, как и при мне. Когда завтрак кончился, он отвел ее к окну и что-то сказал ей. Они пробыли вместе всего две или три минуты, потом она ушла в сопровождении миссис Вэзи, а сэр Персиваль подошел ко мне. Он сказал, что умолял ее назначить день свадьбы по ее собственному желанию и усмотрению. В ответ она только сказала, чтобы он обратился к мисс Голкомб.
Мне трудно писать, так я сержусь. Несмотря на все мои попытки помешать ему, сэр Персиваль и на этот раз добился своего с наибольшей выгодой для себя. Его желания и намерения остались такими же, какими были, когда он приехал к нам, а Лора, покорившись неизбежности своего замужества, остается холодной и равнодушной.
Попрощавшись со всем, что напоминало ей о Хартрайте, она как бы рассталась с прежней своей нежностью, отзывчивостью, впечатлительностью.
Я пишу эти строки в три часа дня; сэр Персиваль уже уехал, торопясь, как счастливый жених, подготовить все в Хэмпшире для приема своей будущей супруги. Если только не произойдет никакой помехи, они повенчаются именно тогда, когда он этого хотел, – в конце года. У меня просто горят пальцы, когда я пишу об этом!
13-е.
Бессонная ночь из-за дум о Лоре. К утру я решила попробовать, не выведет ли ее из оцепенения, в котором она пребывает, полная перемена обстановки. Если я увезу ее из Лиммериджа и окружу друзьями, ее апатия, безусловно, пройдет. После некоторого размышления я решила написать Арнольдсам в Йоркшир. Они простые, сердечные, радушные люди и знали Лору еще девочкой. Отправив письмо, я сказала ей об этом. Мне было бы легче, если бы она воспротивилась, выразила недовольство. Но она ответила только:
– С тобой я куда угодно поеду, Мэриан. Ты права, так, наверно, будет лучше!
14-е.
Я написала мистеру Гилмору, что эта несчастная свадьба действительно состоится, и упомянула о временной перемене обстановки, которую я задумала для пользы Лоры. Мне не хотелось касаться подробностей. На это еще хватит времени до конца года.
15-е.
Я получила три письма. Первое от Арнольдсов. Они в восторге, что скоро увидят Лору и меня. Второе – от джентльмена, которому я писала по поводу Уолтера Хартрайта. Он уведомляет меня, что моя просьба исполнена. Третье – от самого Уолтера. Бедняга в самых сердечных выражениях благодарит меня за то, что с моей помощью сможет скоро покинуть свой дом, своих друзей, свою родину. Из Ливерпуля в Центральную Америку вскоре отплывает частная археологическая экспедиция на поиски следов древних культур. Художник, который должен был отправиться с экспедицией, по-видимому, струсил в последнюю минуту, и Уолтер едет вместо него. Он подписал контракт на полгода, считая с момента прибытия экспедиции в Гондурас. Контракт будет продлен еще на год, если раскопки будут успешными и обеспечены денежными средствами. Он заканчивает письмо обещанием написать мне прощальную записку с корабля, перед самым отплытием. Мне осталось молиться и надеяться, что мы оба поступаем наилучшим образом. Это такой серьезный шаг! Мне страшно за Уолтера, когда я думаю о его путешествии. И все же, принимая во внимание его несчастное положение, как могу я ожидать от него или желать для него, чтобы он остался?
16-е.
Коляска у подъезда. Лора и я едем в гости к Арнольдсам.
23-е. Йоркшир. Послдин.
Вот уже неделя, как мы в новых местах, среди новых людей. Ей стало лучше, но я надеялась на большее. Я решила пробыть здесь по крайней мере еще неделю. Пока в этом нет необходимости, совершенно незачем торопиться с возвращением в Лиммеридж.
24-е. Послдин.
Печальные вести с утренней почтой. Экспедиция в Центральную Америку отплыла 21-го. Мы расстались с настоящим человеком, мы потеряли верного друга. Уолтер Хартрайт покинул Англию.
25-е. Послдин.
Печальные вести вчера, скверные – сегодня. Сэр Персиваль Глайд написал мистеру Фэрли, а мистер Фэрли написал Лоре и мне, чтобы мы немедленно возвращались в Лиммеридж. Что это значит? Что день свадьбы назначен в наше отсутствие?
II
27-е. Лиммеридж.
Мои предчувствия сбылись. Свадьба назначена на двадцать второе декабря.
Оказывается, через день после того, как мы уехали в Йоркшир, сэр Персиваль написал мистеру Фэрли, что необходимый ремонт и переделка его дома в Хэмпшире займут гораздо больше времени, чем он предполагал. Ему будет легче договориться с рабочими о сроке ремонта, если он будет знать, когда именно произойдет свадебная церемония. Он мог бы рассчитать тогда время, нужное для ремонта, и, кроме того, известить друзей, собиравшихся погостить у него этой зимой, что не сможет принять их, так как в доме будут происходить работы.
Мистер Фэрли ответил на его письмо предложением, чтобы сэр Персиваль сам назначил дату свадьбы, которая, конечно, будет одобрена мисс Фэрли, как ручался ее опекун. Сэр Персиваль немедленно написал в ответ, что предлагает вторую половину декабря, число двадцать второе, или двадцать четвертое, или любой другой день, угодный самой леди невесте и ее опекуну.
Так как сама леди невеста отсутствовала и посему не имела возможности высказаться, ее опекун решил за нее, что свадьба произойдет двадцать второго декабря, и соответственно с этим вызвал нас в Лиммеридж.
Объяснив мне все это вчера при личном свидании, мистер Фэрли самым любезным образом предложил мне переговорить с Лорой. Чувствуя, что сопротивляться бесполезно, я согласилась передать ей поручение мистера Фэрли, заявив, однако, что ни в коем случае не буду стараться получить ее согласие. Поздравив меня с моей «великолепной добросовестностью», как если бы при встрече он поздравил меня с «великолепным здоровьем», мистер Фэрли, казалось, вполне успокоился, переложив одну из своих родственных обязанностей на мои плечи.
Сегодня утром я поговорила с Лорой, как обещала. Ее равнодушие, вернее, ее безучастность на этот раз не устояла перед новостью, которую мне пришлось ей сообщить. Она побледнела и задрожала.
– Не так скоро, Мэриан, – молила она. – Не так скоро!
Этого было достаточно для меня. Малейшего ее намека для меня было бы достаточно. Я встала, чтобы выйти из комнаты и одержать победу над мистером Фэрли. Когда я была уже в дверях, она схватила меня за платье.
– Пусти! – сказала я. – Мне не терпится сказать твоему дядюшке, что ему с сэром Персивалем не всегда удастся поступать по-своему.
Она горько вздохнула, не выпуская из рук моего платья.
– Нет, – тихо сказала она, – слишком поздно, Мэриан, слишком поздно!
– Совсем не поздно! – отрезала я. – Вопрос о дне свадьбы решаем мы, женщины. И поверь мне, Лора, я сумею воспользоваться этим по-женски. – С этими словами я высвободила платье из ее рук, но она обхватила меня за талию, удерживая еще крепче.
– Все это запутает нас еще больше и причинит нам только лишние тревоги и огорчения, – сказала она. – Дядя рассердится, а у сэра Персиваля, когда он приедет, будут новые поводы для недовольства и жалоб.
– Тем лучше! – вскричала я. – Кому какое дело до его недовольства и жалоб! Ты готова разбить свое сердце, чтобы угодить ему! Ни один мужчина не стоит жертв с нашей стороны! Мужчины! Это враги нашей чистоты и покоя – они отрывают нас от родительской любви и сестринской дружбы, они всецело присваивают нас, беззащитных женщин, и привязывают к себе, как сажают на цепь собак! Что дают нам взамен лучшие из них? Пусти меня, Лора! Я вне себя от негодования, во мне все кипит, когда я думаю об этом! – Слезы, жалкие, малодушные женские слезы досады и гнева, душили меня.
Она грустно улыбнулась и закрыла мне лицо своим платком, чтобы скрыть от меня мое собственное малодушие, то малодушие, которое, как она знала, я презираю в других женщинах больше всего.
– О, Мэриан, – сказала она, – ты плачешь! Подумай, что бы ты сказала, если бы мы с тобой поменялись местами и эти слезы были моими. Вся твоя любовь, и мужество, и преданность не изменят того, что рано или поздно должно произойти. Пусть будет так, как хочет дядюшка. Я готова на любые жертвы, лишь бы из-за меня не было этих тревог и огорчений. Скажи только, что останешься со мной, Мэриан, когда я выйду замуж, и не говори больше ничего.
Но я сказала еще многое. Я заставила высохнуть презренные слезы, которые не облегчали меня, но огорчали ее. Я умоляла, я убеждала. Все было напрасно. Она заставила меня дважды повторить мое обещание остаться с ней после ее замужества и вдруг задала вопрос, который отвлек меня от моего горя и сочувствия к ней.
– Когда мы были в Послдине, Мэриан, – сказала она, – ты получила письмо... – По ее дрогнувшему голосу, по тому, как она отвела глаза и склонила головку мне на плечо, по нерешительности, с которой она оборвала свой вопрос, мне было ясно, о ком она спрашивала.
– Я думала, Лора, что мы с тобой больше не будем говорить о нем, – сказала я ласково.
– Ты получила письмо от него? – настаивала она.
– Да, – отвечала я, – если уж тебе так хочется знать – получила.
– Ты будешь писать ему снова?
Я замялась. Я не решилась сказать ей, что он уехал из Англии и что я сама помогла его отъезду. Что я могла ей ответить? Он уехал в такую даль, куда письма, наверно, шли многие месяцы, даже годы.
– Предположим, я снова соберусь написать ему, – сказала я наконец. – Что тогда, Лора?
Ее щека пылала у моего плеча, руки дрожали, обнимая меня.
– Не пиши ему про двадцать второе, – шепнула она. – Обещай мне, Мэриан, обещай, что даже имени моего не упомянешь в следующем письме к нему.
Я обещала. Мне было невыразимо грустно. Она выпустила меня из объятий, подошла к окну и стала смотреть в него, спиной ко мне. Через минуту она снова заговорила, не оборачиваясь ко мне, чтобы я не могла разглядеть ее лицо.
– Ты пойдешь к дяде? – спросила она. – Ты скажешь ему, что я согласна на те условия, которые он считает наилучшими? Ничего, что ты уйдешь сейчас, Мэриан. Мне лучше некоторое время побыть одной.
Я вышла. Если бы по мановению моего мизинца я могла спровадить мистера Фэрли и сэра Персиваля Глайда на самый дальний край земли, я бы сделала это, не задумываясь ни на минуту! На этот раз мой несчастный характер выручил меня. Гнев выжег мои слезы, а то я бы, наверно, упала и разрыдалась. Я ворвалась к мистеру Фэрли, сердито крикнула ему: «Лора согласна на двадцать второе!» – и ринулась обратно, не дожидаясь ответа. Убегая, я так хлопнула дверью, что, надеюсь, его нервная система разбита сегодня на целый день.
28-е.
Утром я перечла письмо бедного Хартрайта. Со вчерашнего дня меня мучат сомнения, правильно ли я поступила, скрыв от Лоры его отъезд. Поразмыслив, я решила, что я права. Судя по его письму, подготовка к этой экспедиции в Центральную Америку говорит о том, что начальники экспедиции понимают, насколько она опасна. Это тревожит меня, а что было бы с ней, если бы она об этом узнала? И так уже грустно – его отъезд лишил нас верного друга, на преданность которого в нужную минуту мы могли полностью рассчитывать, если бы эта минута настала и мы сами были беспомощны. Но еще печальнее сознавать, что он уехал, рискуя погибнуть в страшном климате, в совершенно дикой стране, среди диких племен. Говорить об этом Лоре, когда в этом нет крайней необходимости, было бы, конечно, жестоко.
Я даже думаю, не пойти ли еще дальше – не сжечь ли его письмо из опасения, что оно может когда-нибудь попасть в чужие руки? В нем не только говорится о Лоре в таких выражениях, которые должны навсегда остаться между нами, но и о его подозрениях – упрямых, необоснованных, но очень тревожных, – что за ним постоянно следят с тех пор, как он уехал отсюда. Он утверждает, что на пристани в Ливерпуле среди толпы, наблюдавшей за отплытием корабля, он видел тех самых незнакомцев, которые ходили за ним по пятам по лондонским улицам. Он заявляет, что слышал имя Анны Катерик за своей спиной, когда всходил на корабль. Вот его собственные слова: «В этих событиях есть скрытый смысл, они должны привести к какому-то результату. Тайна Анны Катерик еще не раскрыта. Возможно, что я никогда больше с ней не встречусь, но если когда-нибудь вам придется увидеть ее, мисс Голкомб, приложите все усилия, чтобы воспользоваться этим лучше, чем сделал я. Я глубоко верю, что это необходимо, и молю вас помнить мои слова». Вот что он написал! Нет, я ни в коем случае не позабуду его слов, я слишком часто вспоминаю все, что Хартрайт говорил об Анне Катерик. Но хранить его письмо опасно. Малейшая случайность – и оно может попасть в чужие руки. Я могу заболеть, могу умереть – лучше сжечь письмо сразу, пусть одной заботой будет меньше.
Оно сожжено. Кучка серого пепла лежит на камине – все, что осталось от его прощального письма, может быть, его последнего в жизни письма ко мне. Неужели таков печальный конец этой печальной истории? О нет, только не это! Конечно, конечно, это еще не конец!
29-е.
Приготовления к свадьбе начались. Приехала портниха. Лора совершенно безучастна, совершенно равнодушна к вопросам, волнующим каждую женщину. Она предоставила все мне и портнихе. Если бы бедный Хартрайт был баронетом и ее суженым по выбору ее отца, она, конечно, вела бы себя совершенно иначе! Как она капризничала бы и волновалась и как трудно было бы самой отличной портнихе угодить ей!
30-е.
Каждый день мы получаем вести от сэра Персиваля. Вот последняя новость: ремонт и отделка его дома займут около полугода. Если бы художники, обойщики и обивщики могли не только соорудить роскошные хоромы для Лоры, но и сделать ее счастливой, я бы весьма интересовалась устройством ее будущего дома. Но при данных обстоятельствах единственное, к чему я не осталась полностью равнодушной, – это та часть его письма, которая относится к свадебному путешествию. Есть предположение, что зима будет необычайно суровой, и потому ввиду хрупкого здоровья Лоры он предлагает повезти ее на зиму в Рим и остаться там до лета. Если его план не встретит одобрения, он готов провести зиму в Лондоне, сняв для этого наиболее подходящий дом.
Не принимая во внимание моих собственных чувств (это мой долг, и я это делаю), лично я считаю, что надо согласиться на первое предложение. В обоих случаях наша разлука с Лорой неизбежна. Если они поедут за границу, разлука эта будет более длительной, чем если они останутся на зиму в Лондоне. Но Лоре полезен мягкий климат, а главное – путешествие по интереснейшей в мире стране, первое в ее жизни путешествие. Все его радости и удовольствия помогут Лоре примириться с новой жизнью, рассеют ее печальное настроение. С ее характером она не нашла бы утешения в беззаботных удовольствиях лондонского света. Она только еще тяжелее переносила бы гнет своего несчастного замужества. Я не могу передать, как мне страшно за начало ее новой жизни. Если она поедет путешествовать, я еще смогу на что-то надеяться, если останется – я утрачу последнюю надежду.
Так странно перечитывать эту последнюю запись в моем дневнике: я пишу о Лорином замужестве и о предстоящей разлуке с ней, как пишут о решенных вопросах. Какими холодными и бесчувственными кажутся эти спокойные рассуждения о будущем! Но что еще остается мне, когда день свадьбы все приближается? Не пройдет и месяца, как она станет его Лорой, уже не моей. Его Лорой! Эти два слова кажутся мне такими же непонятными, я так же ошеломлена и убита ими, как если бы вместо замужества я писала о ее смерти.
1 декабря.
Грустный, грустный день! День, о котором мне не хочется подробно писать. Отложив вчера разговор об этом, я была вынуждена сегодня утром сказать ей о свадебном путешествии, предложенном сэром Персивалем.
Глубоко убежденная, что я буду с ней, куда бы она ни поехала, бедное дитя – ведь она еще дитя во многих отношениях, – она почти обрадовалась возможности повидать воочию красоты Рима и Неаполя. У меня сердце чуть не разорвалось от боли, когда мне пришлось рассеять ее заблуждение и поставить ее перед лицом действительности. Мне пришлось сказать ей, что ни один мужчина не потерпит, чтобы соперник – или соперница – оспаривали у него привязанность его жены в первые месяцы женитьбы, что бы ни случилось потом. Мне пришлось предостеречь ее, что наше совместное будущее зависит от того, сумею ли я не возбудить ревность и недоверие сэра Персиваля, встав между ними в начале их брака в качестве ближайшей наперсницы его жены. Капля по капле я вливала в это чистое сердце и неопытный ум горечь житейской мудрости, чувствуя в глубине души, как все лучшее и высшее во мне восстает против этой грустной задачи. Теперь это уже позади. Она знает теперь свой горький, но неизбежный урок. У нее больше не осталось чистых девических иллюзий. Моя рука разрушила их. Лучше моя, чем его рука, – это мое единственное утешение. Лучше моя рука, чем его.
Первое предложение принято. Они едут в Италию. А я – если сэр Персиваль согласится – встречу их и останусь жить с ними, когда они вернутся с континента. Другими словами, впервые за всю мою жизнь я должна просить о личном одолжении человека, которому я меньше всего хотела бы быть обязанной! Что ж! Мне кажется, что для Лоры я отважилась бы и на большее.
2-е.
Перечитывая свои записи, я вижу, что всегда отзываюсь о сэре Персивале в самых неодобрительных выражениях. Но дела приняли такой оборот, что мне необходимо искоренить мое предубеждение против него. Когда оно возникло – я не знаю. Его, безусловно, раньше не было. Возможно, нежелание Лоры выходить за него замуж восстановило меня против него. Возможно, что, сама того не понимая, я заразилась совершенно необоснованным предубеждением Хартрайта. А может быть, в моем сознании все еще тлеет безотчетное подозрение в связи с письмом Анны Катерик, несмотря на объяснения сэра Персиваля и доказательство его правоты, которое находится в моих собственных руках. Мне трудно разобраться во всем этом. Я знаю одно: я обязана, особенно теперь, перестать относиться к сэру Персивалю с неоправданной подозрительностью. Писать о нем неизменно в неодобрительных выражениях стало для меня привычным, но я должна перестать это делать. Даже если ради этого мне придется не вести моего дневника, пока они не поженятся! Я серьезно недовольна собой сегодня, писать больше не буду.
16-е.
Прошло целых две недели, и я ни разу не открыла этих страниц. Я достаточно долго не прикасалась к моему дневнику, чтобы прийти в лучшее, более благоприятное расположение духа – по крайней мере по отношению к сэру Персивалю.
Эти две недели прошли незаметно. Платья почти все готовы, из Лондона прибыли новые сундуки для свадебного путешествия. Бедняжка Лора в течение целого дня ни на минуту не расстается со мной. Вчера ночью, когда нам обеим не спалось, она пришла в мою спальню и прокралась в мою постель, чтобы поговорить со мной.
– Скоро я расстанусь с тобой, Мэриан, – сказала она. – Пока возможно, я хочу побольше быть с тобой.
Они должны обвенчаться в лиммериджской церкви, и, слава Богу, никто из наших соседей не приглашен на свадьбу. Единственным гостем будет наш старый друг мистер Арнольдс. Он приедет из Послдина, чтобы быть посаженым отцом, ибо дядюшка Лоры слишком изнежен и не осмелится высунуть нос наружу в такую безжалостно холодную погоду, которая сейчас стоит. Если бы я не решила с сегодняшнего дня видеть все только в радужном свете, полнейшее отсутствие родственников-мужчин у Лоры в такую важную для нее минуту могло бы вселить в меня опасение за ее будущее. Но с унынием и подозрительностью покончено, вернее – я не хочу писать о них в моем дневнике. Завтра должен приехать сэр Персиваль. Он предложил – в случае, если мы хотим, чтобы все происходило согласно строгому этикету, – написать нашему священнику и попросить у него гостеприимства на короткое время, которое он, сэр Персиваль, будет в Лиммеридже до венчания. Но мистер Фэрли и я решили, что затруднять себя всякими мелкими церемониями и ритуалами не стоит. В нашем диком прибрежном захолустье, в нашем большом, пустынном доме мы можем не считаться с предрассудками, которые мешают спокойно жить обитателям городов. Поблагодарив сэра Персиваля за учтивость, я ответила ему просьбой занять его прежние комнаты в Лиммеридже.
17-е.
Он приехал сегодня – тревожный и усталый, как мне показалось, хотя продолжал разговаривать и смеяться, как человек, вполне довольный всем происходящим. Он привез Лоре в подарок несколько поистине великолепных драгоценностей. Лора благосклонно приняла их, сохраняя, внешне по крайней мере, полное спокойствие. Единственный признак внутренней борьбы, происходящей в ней, хотя она усиленно старается казаться невозмутимой, – это ее нежелание быть в одиночестве. Вместо того чтобы оставаться, как обычно, в своей комнате, она как будто боится заходить туда. Когда сегодня после завтрака я пошла наверх, чтобы одеться для прогулки, она вызвалась идти со мной. Перед обедом она распахнула дверь из своей комнаты в мою, чтобы разговаривать со мной, пока мы переодевались.
– Не давай мне ни одной свободной минуты, – сказала она. – Заставляй меня все время быть на людях. Не давай мне задумываться, вот все, о чем я прошу, Мэриан, – не давай мне думать.
Эта перемена в ней только усиливает ее привлекательность в глазах сэра Персиваля. Ее общительность он истолковал, по-видимому, в свою пользу. На ее щеках лихорадочный румянец, в глазах лихорадочный блеск – он приветствует это, считая, что она похорошела и повеселела. Сегодня за обедом она разговаривала с такой искусственной веселостью и небрежностью, так не вяжущейся с ее характером, что мне втайне хотелось заставить ее замолчать и увести ее. Восторг и удивление сэра Персиваля не поддаются описанию. Тревога, которую я заметила на его лице в первый день его приезда, совершенно рассеялась, и даже, с моей точки зрения, он помолодел лет на десять.
Несомненно – хотя какая-то странная настороженность мешает мне видеть это, – несомненно, будущий муж Лоры очень красивый мужчина. Когда у человека правильные черты лица, это красиво, – у него они правильные. Красиво, когда у мужчины (или у женщины) глаза большие и карие, – у него они большие и карие. Даже лысина идет ему, так как благодаря этому лоб его кажется еще выше, а лицо еще умнее. Непринужденная элегантность его манер, неустанная оживленность его движений, изысканное остроумие его речи – все это бесспорные достоинства, и он ими, безусловно, обладает. Разве можно винить мистера Гилмора, если он, не зная тайной любви Лоры, удивляется, что она сожалеет о своей помолвке? Всякий другой человек на его месте разделял бы его удивление. Если бы меня спросили сейчас, какие недостатки я нахожу в сэре Персивале, я могла бы указать только на два. Во-первых, непрестанное беспокойство и возбуждение, причиной которых является, возможно, его незаурядно энергичный характер. Во-вторых, его резкая, раздражительная манера разговаривать с прислугой, которая, вероятно, является просто дурной привычкой. Нет, я не могу отрицать и не буду отрицать – сэр Персиваль Глайд очень красивый и очень приятный мужчина! Вот! Я наконец написала это и рада, что с этим покончено.
18-е.
Сегодня утром, чувствуя себя усталой и подавленной, я оставила Лору в обществе миссис Вэзи и пошла на одну из моих бодрых, быстрых прогулок, которые я совсем забросила за последнее время. Я свернула через равнину, поросшую вереском, на открытую дорогу, ведущую к ферме Тодда. Полчаса спустя я очень удивилась появлению сэра Персиваля, шедшего мне навстречу от фермы. Он шагал быстро, помахивая тростью, по обыкновению, с высоко поднятой головой, в охотничьей куртке, которая развевалась по ветру. Когда мы встретились, он, не дожидаясь моего вопроса, тут же сказал мне, что ходил на ферму спросить, не получали ли Тодды каких-либо известий об Анне Катерик со времени его последнего визита.
– И вам сказали, конечно, что они по-прежнему ничего не знают?
– Абсолютно ничего, – отвечал он. – Я начинаю серьезно опасаться, что мы не найдем ее. Не слышали ли вы случайно, – продолжал он, пристально глядя на меня, – может быть, этот художник, мистер Хартрайт, знает что-либо о ней?
– Он ничего о ней не слышал и не видел ее с тех пор, как уехал из Камберленда, – отвечала я.
– Очень жаль, – сказал сэр Персиваль явно разочарованным тоном, но в то же время, как это ни странно, он выглядел как человек, который наконец может вздохнуть свободно. – Трудно предугадать, какие еще беды могут приключиться с этим жалким существом. Я чрезвычайно недоволен, что не могу снова поместить ее в лечебницу, где она находилась под заботливым присмотром, в котором она так нуждается.
При этом он выглядел искренне недовольным. Я выразила ему свое сочувствие, и на обратном пути мы говорили о другом. Разве моя случайная встреча с ним не говорит о хорошей черте его характера? Разве не бескорыстно и не трогательно с его стороны накануне своей свадьбы думать об Анне Катерик – и даже пойти на ферму Тодда, чтобы справиться о ней, когда он мог несравненно приятнее провести время дома, в обществе Лоры? Принимая во внимание, что он поступил так только из чистого сострадания, его поведение в данном случае говорит о его доброте и заслуживает самых высоких похвал. Ну что ж! Я чрезвычайно хвалю его – вот и все.
19-е.
Новое открытие в неиссякаемом источнике добродетели сэра Персиваля. Сегодня в разговоре с ним я осторожно коснулась моего намерения жить под одной крышей с его женой, когда он привезет ее обратно в Англию. При первом же намеке он с жаром схватил меня за руку и сказал, что сам хотел предложить мне это. Из всех женщин он выбрал бы именно такую подругу для своей жены, как мисс Голкомб. Он просил меня верить, что я делаю ему огромное одолжение, соглашаясь по-прежнему жить с Лорой после ее замужества. Когда я поблагодарила его от имени нас обеих за его любезное внимание к нам, мы заговорили о свадебном путешествии и о светском обществе, с которым Лоре предстоит познакомиться в Риме. Он перечислил имена нескольких друзей, с которыми предполагает встретиться за границей этой зимой. Все они англичане, насколько я помню, за одним исключением. Это исключение – граф Фоско.
Впервые замужество Лоры предстает в благоприятном свете благодаря известию о том, что молодые супруги, наверно, встретятся на континенте с графом Фоско и его женой. Возможно, эта встреча положит конец длительной семейной распре. До сих пор мадам Фоско предпочитала забывать о своих обязанностях тетки по отношению к племяннице из-за досады на покойного мистера Фэрли за его поступок с завещанием. Но теперь она уже не сможет относиться к Лоре как к чужой. Сэр Персиваль и граф Фоско – старинные друзья, их женам не остается ничего другого, как встретиться по-приятельски. В дни своего девичества мадам Фоско была одной из самых сумасбродных женщин, которых мне доводилось встречать, – капризной, требовательной и тщеславной до глупости. Если ее мужу удалось перевоспитать ее, он заслуживает благодарности со стороны всех ее родственников – начиная с меня.
Мне хочется познакомиться с графом. Он самый близкий друг будущего мужа Лоры и поэтому вызывает во мне живейший интерес. Ни Лора, ни я никогда его не видели. О нем я знаю только, что благодаря его случайному присутствию на ступенях церкви Тринита дель Монте в Риме сэр Персиваль был спасен от ограбления и гибели в ту критическую минуту, когда сэра Персиваля ранили в руку и в следующее мгновение, возможно, всадили бы ему нож в сердце. Я также помню, что во время нелепых возражений покойного мистера Фэрли против замужества его сестры граф написал ему весьма хладнокровное и разумное письмо, которое, должна отметить, осталось без ответа. Вот все, что я знаю о друге сэра Персиваля. Приедет ли он когда-нибудь в Англию? Понравится ли он мне? Мое перо унеслось в область чистых умозрений. Пора вернуться к трезвым фактам. Бесспорно, сэр Персиваль отнесся более чем любезно – с большой теплотой – к моему предложению жить около его жены. Я уверена, что мужу Лоры не придется жаловаться на меня, если только я смогу относиться к нему, как начала. Я уже провозгласила его красивым, приятным, преисполненным сочувствия ко всем несчастным и искренней теплоты ко мне. Право, я с трудом узнаю самое себя в новом качестве пылкого друга сэра Персиваля.
20-е.
Я ненавижу сэра Персиваля! Я начисто отрицаю, что у него хорошая внешность. Я считаю его чрезвычайно злобным, неприятным, совершенно лишенным доброты и мягкости. Вчера вечером нам прислали визитные карточки молодых супругов. Лора распечатала пакет и в первый раз увидела свою будущую фамилию напечатанной. Сэр Персиваль фамильярно смотрел через ее плечо на визитную карточку, которая уже превратила мисс Фэрли в леди Глайд, и, улыбаясь, с гнусным самодовольством что-то шепнул ей на ухо. Я не знаю, что именно – Лора не захотела сказать мне, – но ее лицо стало вдруг мертвенно-бледным. Я испугалась, что с ней будет обморок. Сэр Персиваль не обратил на это ни малейшего внимания, казалось, он и не заметил, что до такой степени огорчил ее. Вся моя старая неприязнь к нему воскресла в одно мгновение, и часы, которые протекли с этого мгновения, не смогли ее рассеять. Я стала еще безрассуднее, еще несправедливее, чем была. В трех словах – как легко мое перо напишет и их! – в трех словах: я его ненавижу!
21-е.
Волнения этого тревожного времени – не они ли нарушили мое душевное равновесие, мою трезвую рассудительность? Последние несколько дней я писала в легкомысленном тоне, который – видит Бог! – так не соответствует моим переживаниям, что мне неприятно перечитывать мой дневник.
Может быть, за последнюю неделю лихорадочное возбуждение Лоры передалось мне. Если так, этот припадок у меня уже прошел, оставив меня в каком-то странном состоянии. Неотвязная мысль, что свадьбе не бывать, что ей что-то помешает, преследует меня еще с прошлой ночи. Откуда взялась эта странная фантазия? Не является ли она результатом моего беспокойства за будущее Лоры? Или ее бессознательно подсказывают мне все возрастающие возбужденность и раздражительность, которые я замечаю в сэре Персивале по мере того, как приближается день свадьбы? Не знаю. Я знаю одно: эта фантастическая мысль – при данных обстоятельствах самая дикая из всех, которые могли бы прийти в голову женщине, – не оставляет меня, и, как ни стараюсь, я не могу проследить, откуда она взялась.
Сегодняшний день прошел в беспорядочной, утомительной суматохе. Как описать его? Однако я должна это сделать. Все лучше, чем предаваться мрачным мыслям.
Добрая миссис Вэзи, забытая и заброшенная нами в последнее время, утром очень расстроила нас не по своей вине. В течение нескольких месяцев она украдкой вязала для своей дорогой воспитанницы теплую шотландскую шаль. Удивительно, как женщина в ее возрасте и с ее привычками могла сделать такую прекрасную вещь! Подарок был поднесен сегодня утром, и, когда любящая старая подруга ее сиротливого детства гордо накинула шаль на ее плечи, бедная отзывчивая Лора совсем расстроилась! Не успела я успокоить их обеих и вытереть собственные слезы, как мистер Фэрли прислал за мной, чтобы осчастливить меня длинным перечнем предосторожностей, которые он считает необходимым предпринять для охраны собственного покоя в день свадьбы.
«Дорогая Лора» получит от него подарок – плохонькое колечко с вправленными в золотой ободок волосами ее любящего дяди (вместо кольца с драгоценным камнем) и с бессмысленной надписью изнутри по-французски о сродстве душ и вечной дружбе. «Дорогая Лора» должна получить из моих рук эту нежную дань немедленно, дабы успеть оправиться от волнения, причиненного ей дядюшкиным подарком, прежде, чем предстанет перед самим дядюшкой. «Дорогая Лора» должна нанести ему визит вечером, но, Бога ради, не устраивать сцен. «Дорогая Лора» должна прийти к нему вторично на следующее утро, уже в свадебном туалете, но снова, Бога ради, не устраивать сцен. «Дорогая Лора» должна в третий раз явиться к нему перед самым отъездом, не надрывая его сердца упоминанием о том, в котором именно часу она уезжает, и, Бога ради, не проливая слез! «Из сострадания, дорогая Мэриан, ради всего родственного, восхитительно сдержанного – без слез!» Эта эгоистическая чепуха в такую минуту так возмутила меня, что я, конечно, ошеломила бы мистера Фэрли одной из самых жестоких истин, которые ему когда-либо доводилось слышать, если бы приезд мистера Арнольдса из Послдина не призвал меня немедленно к долгу гостеприимства.
Дальше в продолжение целого дня творилось что-то неописуемое. Думаю, что ни один человек в доме не в силах был бы описать эту сумятицу. Все сбились с ног в беспорядочной суматохе, от нагромождения всяких мелких происшествий, полной неразберихи и всеобщей путаницы. Прибывали платья, о которых забыли; упаковывались сундуки, которые потом приходилось распаковывать и упаковывать снова; присылались подарки от друзей близких и далеких, от людей знатных и простых. Мы все излишне суетились и торопились, с волнением ожидая завтрашнего дня. Особенно сэр Персиваль, которому не сиделось на месте ни минуты. Его отрывистый, сухой кашель непрестанно беспокоил его. Целый день он выбегал из дома и стал вдруг таким пытливым и любознательным, что приставал с вопросами к совершенно посторонним людям, являвшимся с разными поручениями. Прибавьте ко всему этому неотвязную мысль у Лоры и у меня, что завтра нам предстоит расстаться, и грозно преследующий нас страх (о котором мы молчим), что этот плачевный брак может стать роковой ошибкой ее жизни и моим непоправимым горем. Впервые за всю нашу радостную долголетнюю дружбу мы избегали смотреть друг другу в глаза и весь вечер по обоюдному молчаливому согласию удерживались от разговора наедине. Я не в силах писать об этом. Какое бы несчастье ни ожидало меня в будущем, я всегда буду вспоминать двадцать первое декабря – канун ее свадьбы – как самый безотрадный и горестный день в моей жизни.
Я пишу эти строки в одиночестве моей комнаты. Сейчас далеко за полночь. Я только что была у Лоры, чтобы украдкой посмотреть, как она спит в своей прелестной белой кроватке, в которой спала с детства.
Она лежала, не сознавая, что я смотрю на нее, неподвижно и тихо, но не спала. При свете ночника я видела ее полузакрытые веки и следы слез, блестевшие на ее бледных щеках. Мой подарок – всего только маленькая брошь – лежал на ее ночном столике вместе с молитвенником и миниатюрой ее отца, с которой она никогда не расстается. С минуту я смотрела на нее, рука ее покоилась на белом одеяле, она дышала так тихо, так ровно, что оборка ее ночной рубашки не колыхалась. Я смотрела на нее – на ту Лору, какую я видела столько раз и какой я ее больше никогда не увижу, – и потом крадучись вернулась в свою комнату. Моя любимая! Как одинока ты, несмотря на всю твою красоту и богатство! Тот, кто отдал бы жизнь за тебя, далеко; яростное море в эту грозную ночь швыряет его корабль из стороны в сторону по бешеным волнам. Кто еще есть у тебя? Ни отца, ни брата, ни единого друга, кроме беспомощной, слабой женщины, которая пишет эти печальные строки и ждет утра около тебя, в горе, с которым не может совладать, в сомнениях, которые не может побороть. О, сколько упований будет вверено завтра этому человеку! Если он когда-нибудь об этом забудет, если чем-нибудь тебя обидит...
22-е. 7 часов.
Сумбурное, беспорядочное утро. Она только что встала; она спокойнее и сдержаннее, чем была вчера, – теперь, когда час настал.
10 часов.
Она одета. Мы обнялись, мы обещали друг другу быть мужественными. Я забежала к себе в комнату на минуту. В вихре и смятении моих мыслей я различаю одну дикую, фантастическую: что-то еще случится, что помешает этому браку. Не мелькает ли эта мысль и у него? Через окно мне видно, как он тревожно снует между каретами, которые стоят у дверей. Какое безумие писать это! Свадьба – это несомненный факт. Меньше чем через полчаса мы отправляемся в церковь.
11 часов.
Все кончено. Они обвенчаны.
3 часа.
Они уехали! Я слепну от слез – я не могу больше писать.
.............................................
На этом заканчивается первый период этой истории.
Второй период
Рассказ продолжает Мэриан Голкомб
I
Блэкуотер-Парк, Хэмпшир.
11 июня 1850 года.
Прошло шесть месяцев, шесть долгих, тоскливых месяцев с тех пор, как мы с Лорой виделись в последний раз.
Сколько дней осталось мне ждать? Всего один! Завтра, двенадцатого, путешественники возвращаются в Англию. Мне трудно осознать это счастье, мне не верится, что через двадцать четыре часа окончится последний день моей разлуки с Лорой.
Она и ее муж пробыли всю зиму в Италии, потом поехали в Тироль. Обратно они едут в сопровождении графа Фоско с женой, которые хотят поселиться близ Лондона и, пока не выберут себе постоянную резиденцию, приглашены на лето в Блэкуотер-Парк. Раз Лора возвращается, мне все равно, кто бы с ней ни вернулся. Пусть сэр Персиваль, если ему так нравится, наполняет дом сверху донизу гостями при условии, что его жена и я будем жить в этом доме вместе. А пока что я уже здесь, в Блэкуотер-Парке. Это «древний и интереснейший замок (как услужливо осведомляет меня путеводитель по графству) сэра Персиваля Глайда, баронета» и, как могу теперь присовокупить я сама, будущее постоянное жилище безвестной Мэриан Голкомб, незамужней девицы, сидящей сейчас в уютном будуаре за чашкой чая и окруженной всеми ее пожитками, как-то: тремя чемоданами и одним саквояжем.
Вчера я уехала из Лиммериджа, получив накануне очаровательное письмо от Лоры из Парижа. Сначала я колебалась, встречать ли их в Лондоне или в Хэмпшире, но в последнем письме Лора писала, что сэр Персиваль хочет сойти в Саутхэмптонском порту и ехать прямо в свое поместье. Он столько истратил за границей, что до конца сезона у него не осталось средств на прожитие в Лондоне. Из экономии он решил скромно провести лето и осень в Блэкуотере. Лоре надоели светские удовольствия и радости путешествия, и она очень довольна перспективой сельской тишины и уединения, о которой благоразумно радеет для нее муж. Что касается меня – с ней я буду счастлива где угодно. Поэтому для начала мы все очень довольны – каждый по-своему.
Вчера я ночевала в Лондоне, а днем была так занята разными визитами и поручениями, что только к вечеру приехала в Блэкуотер-Парк. Судя по моему первому смутному впечатлению, Блэкуотер – полная противоположность Лиммериджу. Здание стоит на ровном месте, со всех сторон его замыкают – почти душат, с моей точки зрения северянки, привыкшей к простору, – деревья. Я еще не видела никого, кроме слуги, открывшего мне двери, и домоправительницы, очень любезной особы, показавшей мне мои комнаты и принесшей мне чай. У меня премилый маленький будуар и спальня в конце длинного коридора на втором этаже. Комнаты слуг и несколько запасных спален находятся наверху. Гостиная, столовая и другие комнаты – внизу. Я еще не видела ни одной из них и ничего не знаю о доме, кроме следующего: часть его, говорят, существует с незапамятных времен – более пятисот лет. Вокруг него когда-то был ров с водой. Свое название «Блэкуотер» – «Черная вода» – он получил из-за озера в парке.
Башенные часы гулко и торжественно пробили одиннадцать. Башня возвышается в самом центре дома – я видела ее, когда подъезжала. Большой пес проснулся от гула часов, и лает, и подвывает где-то за домом. Я слышу, как отдаются шаги внизу и гремят запоры и засовы у входных дверей. Очевидно, слуги ложатся спать. Не последовать ли и мне их примеру?..
Нет, мне совсем не спится. Не спится – сказала я? Мне кажется, я никогда больше не сомкну глаз. Сознание, что завтра я снова увижу дорогое ее лицо, услышу ее голос, держит меня в непрестанном лихорадочном ожидании. Если бы я была мужчиной, я велела бы сейчас оседлать лучшего коня из конюшен сэра Персиваля и поскакала бы на восток, навстречу восходящему солнцу, бешеным галопом – подобно знаменитому разбойнику из Йорка[1]. Будучи, однако, всего только женщиной, пожизненно приговоренной к терпению, благовоспитанности и кринолинам, я должна из уважения к мнению окружающих успокоиться каким-нибудь чисто женским способом. Чтение не помогает – я не могу сосредоточиться на книге. Постараюсь написать как можно больше и заснуть от усталости.
За последнее время я забросила мой дневник. На пороге новой жизни кого я вспомню из людей, какие события воскреснут в моей памяти, какие превратности судьбы и перемены, происшедшие за эти полгода – за этот долгий, тоскливый, пустой промежуток времени со дня свадьбы Лоры?
Чаще всего я вспоминаю Уолтера Хартрайта. Он идет во главе туманной процессии моих отсутствующих друзей. Я получила несколько строк от него, написанных после того, как экспедиция выгрузилась на берег в Гондурасе. Письмо это было более бодрым и живым, чем прежние его послания.
Месяц или полтора спустя я прочитала перепечатанное из американского еженедельника сообщение об отъезде экспедиции в глубь страны. В последний раз их видели на пороге первобытного тропического леса. У каждого из них было ружье за плечами и мешок за спиной. С тех пор культурный мир потерял их следы. Ни строчки от Уолтера я больше не получала; в газетах не появлялось больше никаких известий об экспедиции.
Такой же непроницаемый мрак окутал участь Анны Катерик и ее спутницы миссис Клеменс. О них совершенно ничего не известно. В Англии они или нет, живы или умерли, никто не знает. Даже поверенный сэра Персиваля потерял надежду найти их и приказал прекратить бесполезные поиски.
Наш добрый старый друг мистер Гилмор должен был прервать свою работу в юридической конторе. Ранней весной мы встревожились, узнав, что его нашли без чувств в его кабинете. С ним был апоплексический удар. До этого он часто жаловался на давление и головные боли. Доктор предупреждал его, что, если он будет работать по-прежнему с утра до вечера, воображая, что он все еще молод, это будет иметь для него роковые последствия. Ему категорически приказано не появляться в конторе, по крайней мере в продолжение года, и отдыхать, полностью изменив распорядок жизни. Он оставил все дела своему компаньону, а сам находится теперь в Германии у родственников, занимающихся там торговлей. Таким образом, еще один верный друг, человек, на преданность и опыт которого можно было всецело положиться, потерян для нас, но верю и надеюсь – ненадолго.
Бедную миссис Вэзи я довезла до Лондона. Было бы жестоко оставлять ее в одиночестве Лиммериджа, после того как Лора и я уехали из нашего дома. Мы договорились, что она будет жить у своей незамужней младшей сестры, содержащей школу в Клафаме. Миссис Вэзи осенью приедет погостить у своей воспитанницы, вернее – у своей приемной дочери. Я благополучно довезла добрую старушку до места назначения, оставив ее на попечение сестры, безмятежно счастливую тем, что через несколько месяцев она снова увидит Лору.
Что касается мистера Фэрли, то я, думается, не буду несправедливой, если скажу, что он был чрезвычайно рад отъезду женщин из его дома. Было бы совершенно нелепо предполагать, что ему не хватает его племянницы – раньше он месяцами не делал никаких попыток повидать ее. Его слова, сказанные при нашем с миссис Вэзи отъезде, что «сердце его разрывается от отчаяния», я считаю признанием, что он втайне ликует, избавившись наконец от нас. Последний его каприз заключался в том, что он нанял двух фотографов, чтобы они беспрерывно делали дагерротипы редкостных сокровищ, находящихся в его коллекции. Полный комплект таких дагерротипов будет пожертвован Обществу механиков в Карлайле. Дагерротипы будут наклеены на отличный картон, под ними будут претенциозные надписи красными чернилами: «"Мадонна с младенцем" Рафаэля – из собрания Фредерика Фэрли, эсквайра», «Медная монета времен Тиглата Пильзера – из собрания Фредерика Фэрли, эсквайра», «Уникальная гравюра Рембрандта, известная в Европе под названием „Помарка“ – из-за помарки гравировщика в одном ее углу, – помарки не существует ни на одной другой копии. Оценена в 300 гиней. Из собрания Фредерика Фэрли, эсквайра». Дюжины подобных дагерротипов с надписями были готовы, когда я уезжала, оставалось сделать еще сотни. Погрузившись с головой в это новое занятие, мистер Фэрли будет счастлив в течение многих месяцев, а два несчастных фотографа разделят мученический венец, который до сих пор мистер Фэрли возлагал на одного камердинера.
Вот и все о людях и событиях, которые запомнились мне больше всего. Что же сказать напоследок о той, кто занимает главное место в моем сердце? Мысль о Лоре не покидала меня, когда я писала эти строки. Что происходило с ней в течение этих шести месяцев? Что вспомнить о ней, прежде чем я закрою мой дневник на ночь?
Я могу руководствоваться только ее письмами – и ни в одном из этих писем нет ответа на вопросы, которые я непрерывно задавала ей. Каждое из ее писем оставляет меня в неизвестности по поводу главного.
Хорошо ли он относится к ней? Стала ли она счастливее, чем была, когда мы расстались с ней в день ее венчания? Во всех моих письмах я задавала ей прямо или косвенно эти два основных вопроса. Во всех письмах она уклонялась от ответа или делала вид, что эти вопросы относятся только к состоянию ее здоровья. Снова и снова она писала мне, что здорова; что ей нравится путешествовать; что впервые в жизни она ни разу не простудилась за зиму, – но никогда ни словом не обмолвилась, что ей хорошо, что она примирилась со своим замужеством и может теперь думать о дне двадцать второго декабря без сожаления и раскаяния. В своих письмах она упоминает о муже, как если бы вскользь писала о каком-нибудь знакомом, путешествующем с ними и взявшем на себя все дорожные хлопоты: «Сэр Персиваль назначил наш отъезд на такое-то число», «Сэр Персиваль решил, что мы поедем по такой-то дороге». Очень редко называет она его в своих письмах просто «Персиваль», почти всегда присоединяя к его имени титул.
Я не нахожу, чтобы его взгляды и образ жизни оказали на нее существенное влияние. Столь обычные перемены, происходящие после замужества в юной, чистой, восприимчивой женской душе, как будто совсем не коснулись Лоры. Она пишет о собственных мыслях и впечатлениях посреди всех окружающих ее чудес совершенно вне зависимости от его присутствия. Если бы вместо мужа с ней путешествовала я, она писала бы кому-то другому такие же точно письма. Ни малейшего намека на близость между ней и мужем в ее письмах нет. Когда она отвлекается от описания своего путешествия и переходит к тому, что ожидает ее в Англии, она пишет только обо мне и о своей будущей жизни со мной, ее сестрой, совершенно забывая о своем будущем в качестве жены сэра Персиваля. Во всем этом нет скрытых жалоб, которые дали бы мне понять, что она несчастлива в своем замужестве. Впечатление, создавшееся у меня от нашей переписки, слава Богу, не приводит к такому прискорбному выводу. Но, сравнивая Лору, которую я знала раньше, с той, что живет теперь для меня на страницах этих писем, я вижу в ней какую-то постоянную апатию, неизменное равнодушие к своей новой роли жены. Иными словами – в течение полугода мне писала Лора Фэрли, но отнюдь не леди Глайд.
Упоминая несколько раз в своих письмах о графе Фоско, она хранит такое же странное молчание относительно своего впечатления от ближайшего друга своего мужа, как и обо всем, что касается поведения и характера сэра Персиваля. В конце осени граф и его жена по невыясненной причине внезапно переменили свое намерение ехать в Рим, где сэр Персиваль думал с ними повидаться, и вместо этого направились в Вену. Из Вены они весной уехали в Тироль, где встретились с молодыми супругами на их обратном пути в Англию. Лора охотно пишет о своей встрече с мадам Фоско, уверяя меня, что тетка ее, став женой графа Фоско, настолько изменилась к лучшему, что я с трудом узнаю ее при встрече. Относительно графа Фоско (который интересует меня несравненно больше своей жены) Лора хранит осторожное молчание. Она написала мне только в одном из своих писем, что он для нее загадка и что она ничего не хочет говорить о нем прежде, чем я не составлю о нем собственное мнение. Я считаю, что это плохая рекомендация для графа. Лора, больше чем другие люди в ее возрасте, сохранила тонкую интуицию ребенка, инстинктом угадывающего друга. Если я права и ее первое впечатление от графа было неблагоприятное, пожалуй, и мне заранее неприятен этот знаменитый иностранец. Но терпение, терпение – эта неизвестность теперь уже не долго продлится. Рано или поздно все станет на свое место и прояснится. Завтра!
Пробило полночь. Собираясь закончить эти страницы, я выглянула в окно.
Ночь тихая, душная, луны нет. Звезды тусклые, их мало. Деревья, окружающие дом со всех сторон, на расстоянии выглядят как непроницаемая темная масса, как огромный каменный вал. До меня доносится отдаленное, глухое кваканье лягушек; эхо от ударов башенных часов раздается в душной тишине долгое время спустя после того, как они пробили. Мне интересно, каков Блэкуотер-Парк днем. Ночью он мне не очень-то нравится.
12-е.
День исследований и открытий. День гораздо более интересный во многих отношениях, чем я могла бы это вчера предположить.
Конечно, я начала с осмотра дома.
Центральная часть дома относится ко временам непомерно превознесенной пресловутой королевы Елизаветы. Внизу тянутся параллельно друг другу две огромные длиннейшие галереи с низкими потолками. Они кажутся еще более темными и угрюмыми от безобразных фамильных портретов по стенам, каждый из которых я готова была бы предать огню. Комнаты этажом выше не требуют ремонта, но ими редко пользуются. Вежливая домоправительница, сопровождавшая меня, предложила мне осмотреть их, но предупредила, что я найду их несколько запущенными. Моя заинтересованность в чистоте своих юбок и чулок превышает мой интерес ко всем елизаветинским спальням во всем королевстве, и потому я твердо отказалась пачкать свою одежду, исследуя древнюю грязь и пыль. Домоправительница сказала: «Я разделяю ваше мнение, мисс» – и, по-видимому, считает меня теперь самой благоразумной из всех знакомых ей женщин.
На этом закончим описание главного здания. К нему справа и слева примыкают два крыла. Полуразрушенное левое крыло когда-то было самостоятельным зданием; оно построено в XIV веке. Один из предков сэра Персиваля по материнской линии – не помню и не интересуюсь, кто именно, – пристроил к нему главное здание во времена вышеупомянутой королевы Елизаветы. Домоправительница сказала, что знатоки и ценители считают архитектуру и отделку левого крыла весьма примечательными. Дальнейшие исследования показали, что знатоки, судившие о достопримечательностях замка сэра Персиваля, могли оценить сей замок, только победив свой страх перед крысами, плесенью и мраком. Я призналась домоправительнице, что я отнюдь не знаток, и намекнула, что к «древнему крылу» не мешало бы отнестись так же, как и к елизаветинским спальням. Домоправительница снова сказала: «Я разделяю ваше мнение, мисс», – и посмотрела на меня, не скрывая своего восторга перед моим удивительным здравым смыслом.
Мы направились к правому крылу, пристроенному во время Георга II, дабы закончить осмотр архитектурной неразберихи в Блэкуотер-Парке. Это обитаемая часть дома, отремонтированная и отделанная для Лоры. Мои две комнаты и остальные спальни находятся на втором этаже. На нижнем этаже расположены гостиная, столовая, малая гостиная, библиотека и хорошенький маленький будуар для Лоры. Комнаты изящно убраны в современном вкусе и роскошно обставлены элегантной современной мебелью. Они не такие просторные и светлые, как наши комнаты в Лиммеридже, но в них приятно жить. Памятуя рассказы о Блэкуотер-Парке, я страшно боялась утомительных антикварных стульев, мрачных цветных стекол, пыльных ветхих драпировок и всего этого древнего хлама, который собирают вокруг себя люди, лишенные чувства комфорта и презревшие удобства своих друзей. Я с невыразимым облегчением увидела, что девятнадцатое столетие вторглось в будущий дом мой и вытеснило дряхлые «добрые, старые времена» из обихода нашей повседневной жизни.
Так провела я утро – то в комнатах внизу, то перед домом на большой площади, обнесенной пышными чугунными решетками и воротами, охраняющими поместье. Большой круглый водоем для рыб, выложенный камнем, с аллегорическим чудовищем на дне, находится в центре площади. В нем плавают золотые и серебряные рыбки, и он обрамлен широкой полосой мягчайшего газона, на который когда-либо ступала моя нога. До завтрака я довольно приятно провела там время в тени деревьев. А потом взяла свою большую соломенную шляпу и пошла побродить в одиночестве по солнышку.
Днем подтвердилось то впечатление, которое сложилось у меня ночью: в Блэкуотере слишком много деревьев. Они просто задушили дом. По большей части деревья молодые, посаженные слишком густо. Я подозреваю, что задолго до времен сэра Персиваля старые деревья сильно повырубили. Кто-то из последующих владельцев, разгневавшись на это, решил засадить плешины как можно быстрее и гуще. Оглядевшись вокруг, я увидела слева цветник и пошла посмотреть, что он собой представляет. При ближайшем рассмотрении цветник оказался небольшим, довольно жалким и заброшенным. Я поспешила уйти и, открыв маленькую калитку в ограде, очутилась в парке серебристых пихт.
Красивая извилистая аллея вела меня вдаль, и вскоре благодаря своему опыту прибрежной жительницы севера я поняла, что приближаюсь к песчаной, поросшей вереском пустоши. Через полмили аллея в парке резко свернула в сторону, деревья внезапно расступились, и я очутилась на краю широкого, открытого пространства. Впереди, неподалеку, лежало озеро Блэкуотер, название которого было присвоено дому.
Передо мной был отлогий песчаный спуск, покрытый кое-где кочками, поросшими вереском. Само озеро, по-видимому, когда-то доходило до того места, где я сейчас стояла. Постепенно оно высыхало и теперь было втрое меньше своего прежнего размера. Его тихие, стоячие воды лежали во впадине в четверти мили от меня. Озеро превратилось в прудики и лужи, окруженные камышами и тростниками, с торчащими тут и там буграми мшистой земли. На дальнем, противоположном, берегу озера деревья выглядели сплошной зеленой массой и закрывали горизонт, отбрасывая черную тень на ленивые, сонные, неглубокие воды. Спустившись к самому озеру, я разглядела дальний берег, топкий и болотистый, он порос тучной травой и плакучими ивами. Вода, довольно чистая и прозрачная на открытой песчаной стороне, озаренной солнцем, у другого берега выглядела черной и зловещей в густой прибрежной тени кустов и деревьев. Квакали лягушки, и водяные крысы шныряли с берега в озеро, отражаясь в прозрачной мелкой воде. Подойдя ближе к заболоченному озеру, я увидела наполовину высунувшиеся из воды сгнившие обломки старой лодки. Слабый солнечный луч, пробившись сквозь чащу деревьев, дрожал на гнилом куске дерева. На нем, свернувшись в клубок и коварно застыв, лежала змея, греясь на солнце. Все окружающее производило впечатление одиночества и разрушения, а великолепие яркого летнего неба только подчеркивало и сгущало мрак и уныние лесной пустыни, над которой сияло солнце. Я повернулась и пошла обратно к песчаному высокому берегу, по направлению к заброшенному сараю, стоявшему на краю парка. Сарай был столь невзрачен, что до тех пор не привлекал моего внимания, всецело сосредоточенного на диком лесном озере.
Подойдя к сараю, я увидела, что когда-то в нем хранились лодки, а позднее его пытались превратить в примитивную беседку, поставив внутри скамью из еловых досок, несколько табуреток и стол. Я вошла в сарай и села на скамью, чтобы немного отдохнуть. Не прошло и минуты, как я услышала, что на мое учащенное дыхание отзывается какое-то эхо снизу. Я прислушалась: кто-то тихо, прерывисто дышал прямо под скамьей, на которой я сидела. Нервы мои в порядке, и я не прихожу в ужас из-за пустяков, но на этот раз я вскочила на ноги от страха, окликнула – никто не отозвался, собрала остатки храбрости и посмотрела под скамью.
Там, забившись в самый дальний угол, лежал невольный виновник моего испуга – собака, белая с черными пятнами. Бедняга слабо заскулила, когда я позвала ее, но не пошевелилась. Я отодвинула скамью и оглядела ее. Глаза бедной собаки были подернуты пленкой, на белой блестящей шерсти выступили пятна крови. Страдание бессловесных существ, бесспорно, одно из самых грустных зрелищ на свете. Я осторожно взяла раненую собаку на руки и, сделав нечто вроде гамака из собственной юбки, положила ее туда. Как можно быстрее я понесла ее домой.
Не найдя никого в холле, я поднялась к себе в будуар, устроила собаке подстилку из старого теплого платка и позвонила. Служанка, самая рослая и толстая из всех, каких знал свет, отозвалась на мой звонок. Она была в таком бессмысленно веселом настроении, что это вывело бы из терпения и святого. Пухлое, бесформенное лицо ее растянулось в широченную улыбку при виде лежащей на полу раненой собаки.
– Что смешного вы увидели в этом? – сердито спросила я. – Вы знаете, чья это собака?
– Нет, мисс, право, не знаю. – Она нагнулась, посмотрела на изорванный бок собаки, вся расплылась в улыбке от пришедшей ей в голову мысли и, хихикнув, сказала: – Это дело рук Бакстера, мисс.
Я так разозлилась, что готова была надрать ей уши.
– Бакстер? – сказала я. – Кто этот бесчувственный дурак, которого вы называете Бакстером?
Девушка хихикнула еще веселее, чем прежде.
– Бог с вами, мисс. Бакстер – лесник, и когда он видит какую-нибудь приблудную собаку, он стреляет в нее. Это его обязанность, мисс. По-моему, собака сдохнет. Вон он куда ее ранил! Это дело рук Бакстера, мисс, и это его обязанность.
От возмущения я почти пожелала в душе, чтобы вместо собаки Бакстер подстрелил эту служанку. Видя, что от этой бесчувственной особы бесполезно ожидать какой-либо помощи для бедного животного, которое мучилось у наших ног, я велела ей позвать домоправительницу. Она ушла с той же широченной улыбкой на толстом лице. Когда дверь за ней закрылась, я услышала, как она бормотала в коридоре:
– Это дело Бакстера и его обязанность, так-то вот.
Домоправительница, женщина с некоторым образованием и неглупая, заботливо принесла с собой молока и теплой воды. При виде собаки она отшатнулась и побледнела.
– О Господи! – воскликнула она. – Да это собака миссис Катерик!
– Чья? – спросила я в совершенном изумлении.
– Миссис Катерик. Вы ее знаете, мисс?
– Нет, но я о ней слышала. Она живет здесь? Она получила какие-нибудь вести о дочери?
– Нет, мисс Голкомб. Она приходила сюда справляться, не слышали ли мы чего.
– Приходила? Когда?
– Только вчера. Она сказала, что где-то в наших местах видели женщину, похожую по описанию на ее дочь. Мы об этом ничего не слышали. В деревне, куда мы посылали справиться по просьбе миссис Катерик, тоже ничего об этом не знают. С ней была эта собака. Когда она уходила, я видела, как собачонка бежала за ней. Наверно, собака забежала в парк, там ее и подстрелили... Где вы ее нашли, мисс Голкомб?
– В старом сарае у озера.
– Так-так, это на нашей стороне. Бедное животное, наверно, доползло до беседки и забилось в угол, как делают собаки перед смертью. Смочите ей губы молоком, мисс Голкомб, а я обмою рану. Боюсь, что уже ничем нельзя помочь. Однако можно попытаться.
Миссис Катерик! Это имя как эхо отдавалось в моих ушах. Пока мы возились с собакой, мне вспоминались слова Уолтера Хартрайта: «Если когда-нибудь вам встретится Анна Катерик, воспользуйтесь этим лучше, чем сделал я».
Благодаря тому что я нашла эту несчастную собаку, я узнала про визит миссис Катерик в Блэкуотер-Парк, а это, в свою очередь, могло привести еще к каким-то открытиям. Я решила использовать эту возможность и как можно больше разузнать о ней.
– Вы, кажется, сказали, что миссис Катерик живет где-то поблизости? – спросила я.
– О нет! – сказала домоправительница. – Она живет в Уэлмингаме, а это по крайней мере милях в двадцати пяти от нас.
– Вы, наверно, давно знакомы с миссис Катерик?
– Напротив, мисс. До вчерашнего дня я никогда ее не видела. Я, конечно, слышала о ней и о доброте сэра Персиваля, который помог устроить ее дочь в лечебницу. У миссис Катерик немного странные манеры, но, в общем, она в высшей степени почтенная женщина. Она, по-видимому, была разочарована, когда узнала, что нет никакого основания – совершенно никакого, насколько нам известно, – предполагать, что ее дочь где-то в этих местах.
– Миссис Катерик интересует меня. Я немного знаю про нее, – сказала я, чтобы продлить этот разговор. – Я жалею, что вчера не приехала пораньше, чтобы застать ее. Она пробыла здесь долго?
– Да, – отвечала домоправительница. – Она пробыла у нас довольно долго. И думаю, осталась бы еще на некоторое время, если бы меня не позвали к одному незнакомому джентльмену, заходившему спросить, когда вернется сэр Персиваль. Как только миссис Катерик услышала, что горничная позвала меня к нему, она сейчас же поднялась и ушла. Прощаясь, она просила меня не рассказывать сэру Персивалю о том, что заходила. Я подумала, что довольно странно обращаться с такой просьбой к человеку, занимающему столь ответственное положение в этом доме, как я.
Эта просьба показалась странной и мне. Сэр Персиваль уверял меня в Лиммеридже, что у него с миссис Катерик прекрасные отношения. Если это действительно так, почему ей не хотелось, чтобы он знал о ее визите в Блэкуотер?
Понимая, что домоправительница ждет, чтобы я высказалась по поводу странной просьбы миссис Катерик, я сказала:
– Наверно, она боялась, что известие о ее посещении будет неприятно сэру Персивалю, напомнив ему, что дочь ее еще не нашлась. Она много говорила о дочери?
– Очень мало, – отвечала домоправительница. – Она говорила главным образом о сэре Персивале и расспрашивала, где он путешествует и что за женщина та леди, на которой он женился. Она, казалось, больше рассердилась, чем огорчилась, узнав, что никаких следов ее дочери в наших местах не обнаружено. «Я отказываюсь от поисков – вот, насколько я помню, были ее последние слова. – Я отказываюсь от поисков, мэм, она для меня потеряна». И тут же стала спрашивать про леди Глайд: красивая ли она, молодая ли, здоровая ли... О Господи! Я так и знала! Посмотрите, мисс Голкомб. Бедная собака наконец отмучилась.
Собака сдохла. Со слабым стоном она протянула лапы. Она лежала мертвая у наших ног.
8 часов.
Я только что вернулась снизу, из столовой, отобедав в полном одиночестве. Я вижу из окна, как на листве деревьев уже дрожит багровый отсвет заката, а я все продолжаю писать мой дневник, чтобы умерить нетерпение, с которым я жду возвращения наших путешественников. По моим вычислениям, они уже должны были вернуться. В доме так одиноко и пустынно в душной вечерней тишине! Господи! Сколько еще минут должно пройти до того, как я услышу стук колес и сбегу вниз, чтобы очутиться в объятиях Лоры?
Бедная собака! Я предпочла бы, чтобы мой первый день в Блэкуотере не был омрачен смертью, хотя бы и бродячей собаки.
Уэлмингам... Перечитывая мои записи, я вижу, что это название городка, где живет миссис Катерик. Ее записка все еще у меня, та самая, что пришла в ответ на письмо, которое заставил меня написать ей сэр Персиваль. В один из ближайших дней, когда мне представится возможность, я возьму эту записку с собой вместо визитной карточки и, познакомившись с миссис Катерик, постараюсь вытянуть из нее все, что можно. Мне непонятно, почему она хотела скрыть от сэра Персиваля свое посещение, и я вовсе не уверена – как, по-видимому, уверена в этом домоправительница, – что дочь ее не скрывается где-то в здешних местах. Что сказал бы по этому поводу Уолтер Хартрайт? Бедный, славный Хартрайт! Я начинаю чувствовать, что мне недостает его искренних советов и дружеской помощи. Чу, что-то послышалось. Что за беготня внизу? Конечно! Я слышу цоканье копыт, слышу шуршание колес!
II
15 июня.
Суматоха, поднявшаяся при их возвращении, уже улеглась. Прошло два дня, как путешественники вернулись, и этого промежутка было достаточно, чтобы наша новая жизнь в Блэкуотер-Парке вошла в свою обычную колею. Теперь я могу снова улучить минутку, чтобы вернуться к своему дневнику и спокойно продолжать свои записи. По-моему, мне следует начать с одного странного наблюдения, которое я сделала с тех пор, как Лора вернулась.
Когда два члена семьи или два близких друга расстались – один уехал за границу, а другой остался дома, – возвращение из путешествия родственника или друга всегда ставит того, кто был дома, в трудное положение. Первый жадно впитывал новые мысли, новые впечатления, второй пассивно пребывал на старом месте. Вначале это создает некоторую отчужденность между самыми любящими родственниками, между самыми близкими друзьями и нарушает их близость – неожиданно и безотчетно для них обоих. После того как прошли первые счастливые минуты нашей встречи с Лорой и мы сели рядом, держась за руки, чтобы отдышаться и успокоиться для разговора, я сразу почувствовала эту отчужденность и поняла, что она ее тоже чувствует. Сейчас, когда мы понемногу вернулись к более или менее привычному для нас образу жизни, это чувство немного рассеялось и, наверно, в недалеком будущем совсем пройдет. Но конечно, именно оно окрасило то первое впечатление, которое произвела на меня Лора, и только поэтому я и упоминаю об этой отчужденности.
Она нашла, что я прежняя Мэриан, а я нашла, что Лора изменилась. Изменилась внешне, а в одном отношении и внутренне. Я не могу сказать, чтоб она стала менее красивой, – могу только сказать, что она стала менее красивой для меня. Те, кто не видел ее моими глазами, пожалуй, сочтут, что она похорошела. Лицо округлилось и порозовело, черты его стали определеннее, фигура окрепла, движения сделались более уверенными и свободными, чем в дни ее девичества. Но мне чего-то не хватает, когда я смотрю на нее. Того, что было в радостной, невинной Лоре Фэрли, я не могу найти в леди Глайд. В прошлом в ее лице были юная свежесть и мягкость, неизъяснимая, нежная красота, переменчивая, но неизменно очаровательная, передать которую нельзя было ни словами, ни в живописи, как часто говорил Уолтер Хартрайт. Это очарование ушло. Слабое его отражение промелькнуло на ее лице, когда она побледнела от волнения при виде меня в вечер своего приезда, но оно не появлялось вновь. Ни одно из ее писем не подготовило меня к этой перемене в ней. Напротив, мне казалось, что, во всяком случае внешне, она совсем не изменилась. Может быть, я не понимала ее писем, так же как сейчас не понимаю выражения ее лица? Нужды нет! Расцвела ли ее красота или нет за последние полгода, но благодаря нашей разлуке Лора стала мне еще дороже. И это, во всяком случае, один из хороших результатов ее замужества!
Перемена, происшедшая в ее характере, не удивила меня – письма ее подготовили меня к этому. Теперь, когда она снова дома, она по-прежнему не желает обсуждать со мной подробности своей замужней жизни, как избегала этого в своих письмах, когда мы были в разлуке. При первой же моей попытке заговорить на эту запретную тему она зажала мне рот рукой тем прежним жестом, трогательно и горько напомнившим мне о счастливом времени, когда у нас не было секретов друг от друга.
– Когда мы будем оставаться наедине, Мэриан, – сказала она, – нам будет радостнее и легче общаться друг с другом, если мы примем мою замужнюю жизнь такой, какая она есть, и будем как можно меньше думать и говорить об этом. Я поделилась бы с тобой всем, моя дорогая, – продолжала она, нервно расстегивая и застегивая мой пояс, – если бы я могла говорить только о себе, но ведь мне пришлось бы говорить и о моем муже; а теперь, когда я за ним замужем, по-моему, лучше не делать этого – ради него, ради тебя и ради меня. Я не хочу этим сказать, что нас с тобой что-то огорчило бы, – нет, нет! – я ни за что на свете не хочу, чтобы ты так думала. Но мне так хочется чувствовать себя совсем счастливой – ведь ты теперь снова со мной – и так хочется, чтобы ты была тоже счастлива! – Она внезапно умолкла и оглядела гостиную, в которой мы сидели. – Ax! – воскликнула она, всплеснув руками и радостно улыбаясь. – Вот еще вновь обретенный старый друг! Твой книжный шкаф, Мэриан, милый, старый шкаф из Лиммериджа! Как я рада, что ты привезла его! И этот ужасный, неуклюжий мужской зонтик, который ты всегда брала с собой на прогулки, если было пасмурно! Но главное – твое дорогое, умное смуглое лицо передо мной, как и прежде! В этой комнате я как будто опять дома. Как сделать, чтобы все здесь еще больше стало похоже на дом? Я перевешу портрет моего отца из моей комнаты в твою, Мэриан, и буду хранить здесь все маленькие сокровища из Лиммериджа. Каждый день мы подолгу будем сидеть здесь в этих дружественных стенах. О, Мэриан! – сказала она, садясь вдруг на маленькую скамеечку у моих ног и задумчиво глядя мне в лицо. – С моей стороны эгоистично так говорить, но тебе гораздо лучше оставаться незамужней, если только... если только ты не полюбишь очень сильно своего будущего мужа. Но ты никогда никого сильно не полюбишь, кроме меня, правда? – Она замолчала и положила голову на мои колени. – Ты написала много писем и получила много ответных писем за последнее время? – спросила она глухо, упавшим голосом, не поднимая лица. Я поняла, к кому относился этот вопрос, но сочла своим долгом не поощрять ее к дальнейшим разговорам на эту тему и молчала. – Что слышно от него? – продолжала она, целуя мои руки. – Он здоров и счастлив и продолжает работать? Оправился ли он и не забыл ли меня? – Ей не следовало бы задавать подобные вопросы. Ей следовало бы помнить о решении, принятом ею в то утро, когда сэр Персиваль принудил ее не расторгать помолвку с ним и когда она навсегда передала в мои руки альбом с рисунками Хартрайта. Но, увы, где тот безупречный человек, который никогда не изменяет своим добрым намерениям и не отступает от раз принятого решения? Где та женщина, которая действительно способна вырвать из своего сердца образ того, кого по-настоящему любит? В книгах пишут, что такие совершенные люди есть, но что говорит нам собственный опыт?
Я не пыталась увещевать ее, – может быть, оттого, что мне искренне понравилось ее бесстрашное чистосердечие, открывавшее мне то, что многие женщины постарались бы утаить даже от самой близкой подруги, а может быть, оттого, что, будь я на ее месте, я задала бы тот же вопрос и так же не забыла бы любимого. Я могла только честно ответить ей, что не писала ему и ничего не получала от него за последнее время, и перевела разговор на менее опасную тему. Весь этот разговор опечалил меня – наш первый откровенный разговор с ней со дня ее приезда. Перемена в наших отношениях, ибо нас навсегда разделяет запрещенная тема, в первый раз за всю нашу жизнь; грустная уверенность в отсутствии всякого теплого чувства, всякой душевной близости между ней и ее мужем, в чем убедило меня ее нежелание говорить об этом; печальное открытие, что несчастная привязанность все еще живет глубоко в ее сердце (пусть и самым безгрешным, самым невинным образом), – всего этого было бы достаточно, чтобы опечалить любую другую женщину, любящую ее и сочувствующую ей так же горячо, как и я. Меня утешает только одно, несмотря ни на что. Утешает и успокаивает. Прелесть и кротость ее характера, ее способность горячо любить, нежное женское обаяние, которое делало ее любимицей и отрадой всех, кто к ней приближался, – все это по-прежнему ей присуще. Я склонна сомневаться в правильности остальных моих впечатлений. В этом – самом счастливом, самом лучшем – я убеждаюсь все больше и больше с каждым часом.
Вернемся теперь к ее спутникам. Первым, кому я уделю внимание, будет ее муж. Что заметила я такого в сэре Персивале со времени его приезда, чтобы мое мнение о нем улучшилось? Не знаю, что сказать. По-видимому, какие-то мелкие неприятности и огорчения ожидали его здесь, и, конечно, ни один человек при таких обстоятельствах не мог проявить себя в наивыгоднейшем свете. По-моему, за время своего отсутствия он похудел. Его утомительный кашель и неприятная суетливость еще больше усилились. Его манеры, особенно его обращение со мной, стали гораздо суше. В тот вечер, когда они вернулись, он поздоровался со мной совсем не так учтиво, как прежде, – ни любезного приветствия, ни выражения искренней радости. При виде меня – ничего, кроме короткого рукопожатия и отрывистого: «Здрасте, мисс Голкомб, рад видеть вас». Он относится ко мне, по-видимому, как к одной из принадлежностей Блэкуотер-Парка: я на своем месте, и он может не обращать на меня никакого внимания.
У большинства мужчин характер яснее всего выявляется в домашней обстановке – и сэр Персиваль, оказывается, одержим настоящей манией чистоты и порядка, чего я в нем раньше не замечала. Если я беру книгу в библиотеке и оставляю ее потом на столе, он идет за мной следом и водружает книгу обратно на полку. Если я встаю со стула и оставляю его стоять там, где сидела, он спешит поставить стул на место у стены. Поднимая с ковра цветочные лепестки, он ворчит что-то себе под нос, как будто это горячие угли, прожегшие дыры в ковре. Он обрушивается на слуг, если заметит морщинку на скатерти или если обеденный стол недостаточно тщательно сервирован, – накидывается на слуг с такой яростью, будто они нанесли ему личное оскорбление! Я уже упомянула о разных заботах, по-видимому, одолевавших его со времени его приезда. Неприятная перемена, которую я в нем заметила, может быть, является следствием этих забот. Я стараюсь уверить себя в этом, потому что очень хочу не огорчаться и не терять веры в будущее. После долгого отсутствия любому человеку в минуту возвращения было бы неприятно встретиться с досадными затруднениями. А с сэром Персивалем это произошло на моих глазах.
В тот вечер, когда они приехали, домоправительница пошла за мной в холл, чтобы встретить хозяина с хозяйкой и их гостей. Как только сэр Персиваль увидел ее, он сразу же спросил, не заходил ли кто за последнее время. Домоправительница сказала ему, как и мне накануне, о визите какого-то постороннего джентльмена, заходившего узнать, когда хозяин вернется. Сэр Персиваль сейчас же осведомился о фамилии этого человека. Джентльмен не назвал себя. По какому делу? Он не объяснил этого. Как он выглядел? Домоправительница пыталась описать его, но не заметила в его наружности никаких особых примет, по которым ее хозяин мог бы его узнать. Сэр Персиваль нахмурился, сердито топнул ногой и прошел в комнаты, не обращая внимания ни на кого из присутствующих. Почему он так расстроился из-за такого пустяка, не знаю – знаю только, что он действительно серьезно расстроился. В общем, я лучше воздержусь составлять свое мнение о его характере и поведении, пока его заботы, каковы бы они ни были, не рассеются. Ибо ceйчас он втайне, конечно, терзается ими. Я переверну страницу и до поры до времени оставлю мужа Лоры в покое.
Дальше следуют двое гостей – граф и графиня Фоско. Сначала я опишу графиню, чтобы поскорее от нее отделаться. Лора ничего не преувеличила, когда написала мне, что я с трудом узнаю ее тетку, когда снова с ней встречусь. Я никогда еще не видела, чтобы супружеская жизнь так изменила женщину, как изменила она мадам Фоско.
Будучи Элеонорой Фэрли, тридцати семи лет от роду, она всегда болтала всякий вздор и отравляла жизнь несчастных мужчин теми мелкими капризами и придирками, какими тщеславная и пустая женщина способна терзать многотерпеливую мужскую половину человечества. Став графиней Фоско, сорока трех лет, она часами молчит, сидя на одном месте в каком-то странном оцепенении. Безобразные смешные локоны, бывало, свисавшие по обе стороны ее лица, превратились теперь в мелкие коротенькие завитушки, которые обрамляют ее лицо наподобие старинного парика. На голове ее возвышается почтенный чепец – и впервые за всю свою жизнь она выглядит настоящей светской дамой. Никто (конечно, за исключением ее собственного мужа) не видит теперь того, что мог раньше лицезреть каждый, – я говорю о структуре женского скелета, в частности о верхней его половине и плечевых суставах. В черных или серых наглухо закрытых платьях, которые раньше смешили бы ее или возмущали, смотря по настроению, она безмолвно восседает в кресле где-нибудь в уголке; ее сухие белые руки – такие сухие и белые, что кажутся сделанными из мела, – непрерывно заняты либо монотонным вышиванием, либо изготовлением нескончаемых маленьких пахитосок для графа. В те редкие мгновения, когда ее холодные голубые глаза отрываются от работы, обычно они устремлены на мужа покорно и вопросительно, с выражением, напоминающим взгляд преданной собаки. Единственный признак какого-то внутреннего тепла, который я сумела различить под ее ледяным внешним покровом, проявлялся два или три раза в виде глухой звериной ревности к мужу. Она способна ревновать его к любой женщине в доме (включая горничных), с которой разговаривает граф или на которую граф смотрит, хотя сам и не проявляет при этом никакого особого внимания или заинтересованности. За исключением этого намека на «душевную теплоту», утром, днем и вечером, в доме и вне дома, в хорошую и плохую погоду она холодна, как статуя, и непроницаема, как мрамор, из которого статуя сделана. С точки зрения общественной пользы необычайная перемена, происшедшая в ней, является, несомненно, переменой к лучшему, ибо превратила ее в вежливую, молчаливую, сдержанную женщину, которая никому не мешает. Какой она стала в действительности – лучше или хуже, – это другой вопрос. Я несколько раз замечала такое выражение в ее лице с поджатыми губами и такую интонацию в ее бесстрастном голосе, что, мне кажется, в теперешнем укрощенном состоянии она затаила в себе нечто опасное, тогда как раньше, когда она жила по своей воле, это находило себе выход. Возможно, я ошибаюсь. Но по-моему, я права. Увидим.
А чародей, сотворивший это волшебное превращение, – муж-иностранец, укротивший эту когда-то своенравную англичанку до такой степени, что даже ее ближайшие родственники с трудом ее узнают. А сам граф? Что сказать о нем? Вкратце: он выглядит как человек, который мог бы укротить кого угодно. Если бы вместо женщины он женился на тигрице, он укротил бы тигрицу. Если бы женился на мне, я крутила бы ему пахитоски, как это делает его жена, и держала бы язык за зубами, как она под его повелительным взглядом.
Мне чуть-чуть страшно признаться в этом даже здесь, на этих страницах. Этот человек заинтересовал меня, привлек меня, понравился мне. За два коротких дня он снискал мое благосклонное расположение, а как он сотворил это чудо, я, право, не могу сказать. Меня очень удивляет, что сейчас, когда я думаю о нем, я так ясно вижу его перед собой! Гораздо более ясно, чем сэра Персиваля, или мистера Фэрли, или Уолтера Хартрайта, или кого угодно из отсутствующих, за исключением одной только Лоры! Голос его звучит в моих ушах, как будто он говорит со мной в эту минуту. Как описать его? В его наружности, одежде, поведении есть особенности, которые я самым решительным образом осудила бы или безжалостно высмеяла в любом другом человеке. Почему же я не могу ни осудить, ни высмеять этого в нем?
Например, он чрезвычайно толст. До этого толстяки никогда мне не нравились. Я считала всеобщее мнение о добродушии толстяков таким же ошибочным, как и то, что только добродушные люди могут стать толстыми. Как будто прибавка в весе имеет благотворное влияние на характер человека! Я неизменно спорила с этим утверждением, приводя в пример толстых людей, которые были коварны, жестоки и порочны, как самые тощие и худосочные из их современников. Я спрашивала: можно ли считать Генриха VIII[2] добродушным? Или папу Александра VI[3] хорошим человеком? Разве супруги-убийцы Маннинги не были чудовищно толстыми? А деревенские кормилицы, которые берут младенцев «на выкорм», – ведь их жестокость вошла в поговорку у нас в Англии, а они в огромном своем большинстве толстухи! И так далее и тому подобное. Сотни примеров – древних и современных, среди чужеземцев и земляков, среди знатных и простолюдинов. Придерживаясь таких взглядов, я, к своему великому изумлению, должна признаться, что граф Фоско, толстый, как сам Генрих VIII, завоевал мою благосклонность в один день, несмотря на свою устрашающую тучность. Это поразительно. Может быть, его лицо так располагает к себе? Возможно. Он удивительно похож на прославленного Наполеона, только в увеличенных размерах. У него безукоризненно правильные наполеоновские черты лица. По величественному спокойствию и непреклонной силе оно напоминает лицо великого солдата. Сначала на меня, безусловно, произвело впечатление это замечательное сходство, но, помимо этого, что-то в его лице поразило меня еще сильнее. Пожалуй, его глаза. Это самые бездонные серо-стальные глаза, которые я когда-либо видела. Подчас они сверкают ослепительным, но холодным блеском, неотразимо приковывая к себе и одновременно вызывая во мне ощущения, которые я предпочла бы не испытывать. В лице его есть некоторые странные особенности. Кожа у него матово-бледная, с желтоватым оттенком, разительно не соответствующая темно-каштановому цвету его волос. Я сильно подозреваю, что он носит парик. На гладко выбритом лице его меньше морщин, чем на моем, хотя, по словам сэра Персиваля, ему около шестидесяти лет. Но не это отличает его, с моей точки зрения, от всех остальных мужчин, которых я видела. Присущая ему особенность, выделяющая его из ряда обыкновенных людей, всецело заключается, насколько я могу сейчас об этом судить, в необыкновенной выразительности и необычайной силе его глаз.
Его изысканные манеры и блестящее знание английского языка, возможно, тоже помогли ему утвердиться в моем хорошем мнении. Слушая женщину, он спокойно-почтителен и внимателен, на его лице отражается искреннее удовольствие. Когда он говорит о чем-либо с женщиной, в голосе его звучат мягкие, бархатные интонации, перед которыми, что бы мы ни говорили, трудно устоять. Он великолепно владеет английским языком, и это, бесспорно, способствует его обаянию и является одним из его неопровержимых достоинств. Мне часто приходилось слышать о необыкновенной способности итальянцев усваивать наш сильный, жесткий северный язык; но до знакомства с графом Фоско мне никогда не верилось, чтобы какой-нибудь иностранец мог владеть английским языком так блестяще, как владеет им он. Временами трудно поверить, что он не наш соотечественник, настолько в его произношении отсутствует иностранный акцент; что касается беглости, то найдется не много англичан, которые говорили бы по-английски так свободно и красноречиво, как граф. Иногда в построении его фраз есть что-то неуловимо иностранное, но я еще никогда не слышала, чтобы он употребил неправильное выражение или затруднился в выборе подходящего слова.
Все повадки этого странного человека имеют в себе нечто своеобразно оригинальное и ошеломляюще противоречивое. Несмотря на свою тучность и преклонный возраст, он движется необыкновенно легко и свободно. У него бесшумная походка, как у некоторых женщин. Кроме того, хотя он производит впечатление по-настоящему сильного и умного человека, он так же чувствителен, как самая слабонервная женщина. Он вздрагивает от резкого звука так же непроизвольно, как и Лора. Он так вздрогнул и отшатнулся вчера, когда сэр Персиваль ударил одну из собак, что мне стало стыдно за собственное хладнокровие и бесчувственность. Кстати, это напоминает мне еще об одной любопытной черте его характера – о его необыкновенной любви к ручным животным.
Кое-кого из своих любимцев ему пришлось оставить на континенте, но с собой он привез хохлатого какаду, двух канареек и целый выводок белых мышей. Он сам заботится обо всем необходимом для своих питомцев и, завоевав их любовь, полностью приручил их. Какаду, чрезвычайно злой и коварный со всеми окружающими, по-видимому, просто влюблен в своего хозяина. Когда граф выпускает его из клетки, какаду скачет у него на коленях, потом карабкается вверх по его могучему туловищу и чешет клюв о двойной подбородок графа с самым ласковым видом. Стоит графу распахнуть дверцу клетки канареек и позвать их, как прелестные, умные, дрессированные пичужки бесстрашно садятся ему на руку, и, когда, растопырив свои толстенные пальцы, он командует им: «Все наверх!» – канарейки, заливаясь во все горло, с восторгом скачут с пальца на палец, пока не добираются до большого. Его белые мыши живут в пестро расписанной пагоде – красивой большой клетке из тонких железных прутьев, которую он сам придумал и смастерил. Мыши почти такие же ручные, как канарейки, и тоже постоянно бегают на свободе. Они лазают по всему его телу, высовываются из-под его жилета и сидят белоснежными парочками на его широких плечах. По-видимому, больше всего он любит своих белых мышей, предпочитая их остальным своим любимцам. Он улыбается им, целует их и называет всякими ласкательными именами. Если бы только можно было предположить, что у какого-либо англичанина были бы такие же детские склонности и вкусы, он, конечно, стыдился бы этого и скрывал свою слабость от всех. Но граф, по-видимому, не находит ничего особенного в поразительном контрасте между колоссальностью своей фигуры и миниатюрностью своих ручных зверушек. Если бы графу пришлось быть в компании английских охотников на крупного зверя, он, наверно, невозмутимо ласкал бы при них своих белых мышей и чирикал со своими канарейками, а если бы охотники стали потешаться над его вкусами, он отнесся бы к ним со снисходительной жалостью, искренне считая их варварами.
Казалось бы, это совершенно несовместимо, но на самом деле это именно так, как я пишу: граф, привязанный к своему какаду, как старая дева, справляющийся со своими белыми мышами с ловкостью шарманщика, временами, когда какой-нибудь вопрос заинтересует его, способен высказывать такие независимые мысли, так прекрасно знаком с литературой разных стран, так хорошо знает светское общество всех столиц Европы, что мог бы стать влиятельной фигурой в любом уголке нашего цивилизованного мира. Сей дрессировщик канареек и строитель пагод для белых мышей является, как сказал мне сам сэр Персиваль, одним из виднейших современных химиков-экспериментаторов. Среди других удивительных открытий, которые им сделаны, есть, например, такое: он изобрел средство превращать тело умершего человека в камень, чтобы оно сохранялось до скончания веков. Этот толстый, ленивый, пожилой человек, чьи нервы так чувствительны, что он вздрагивает от резкого звука и отшатывается при виде того, как бьют собаку, на следующее утро после своего приезда пошел на конюшенный двор и положил руку на голову цепного пса, такого свирепого, что даже грум, который его кормит, боится подходить к нему близко. Жена графа и я присутствовали при этом. Я не скоро позабуду эту короткую сцену.
– Осторожней с собакой, сэр, – сказал грум, – она на всех бросается!
– Потому и бросается, друг мой, – спокойно возразил граф, – что все ее боятся. Посмотрим, бросится ли она на меня. – И он положил свою толстую желтовато-белую руку, на которой десять минут назад сидели канарейки, на огромную голову чудовища, глядя ему прямо в глаза. Его лицо и собачья морда были на расстоянии вершка друг от друга. – Вы, большие псы, все трусы, – сказал он презрительно. – Ты способен загрызть бедную кошку, жалкий трус. Ты способен броситься на голодного нищего, жалкий трус. Ты набрасываешься на всех, кого можешь застать врасплох, на всех, кто боится твоего громадного роста, твоих злобных клыков, твоей кровожадной пасти! Ты мог бы задушить меня в один миг, презренный, жалкий задира, но не смеешь даже посмотреть мне в лицо, ибо я тебя не боюсь. Может быть, ты передумаешь и попробуешь вонзить клыки в мою толстую шею? Ба! Куда тебе! – Он повернулся спиной к собаке, смеясь над изумлением окружающих, а пес с поджатым хвостом смиренно пополз в свою конуру. – О, мой бедный жилет! – патетично сказал граф. – Как жаль, что я пришел сюда! Слюна этого задиры испачкала мой красивый жилет. – Эти слова относятся к еще одному из его непонятных чудачеств. Он любит одеваться со страстью отъявленного щеголя и за два дня в Блэкуотер-Парке появлялся уже в четырех великолепных жилетах – пышных, ярких и невероятно широких даже для него.
Его такт и находчивость в мелочах так же примечательны, как и странная непоследовательность его характера и детская наивность некоторых его вкусов и склонностей.
Я уже убедилась, что он хочет установить самые дружеские отношения со всеми нами на время своего пребывания в этом доме. По-видимому, он понял, что Лора не любит его (как она сама призналась мне в этом), но он заметил, что она очень любит цветы. Он ежедневно подносит ей букетик, собранный и составленный им самим, и забавляет меня тем, что всегда имеет про запас другой букетик, совершенно такой же, для своей ледяной и ревнивой супруги, чтобы умиротворить ее прежде, чем она успеет обидеться. Стоит посмотреть, как он ведет себя с графиней на глазах у окружающих! Он отвешивает ей поклоны, называя ее не иначе как «ангел мой», он подносит ей на пальцах своих канареек, чтобы они нанесли ей визит и спели ей песенку; когда жена подает ему пахитоски, он целует ей руки; он угощает ее марципанами и игриво кладет их прямо ей в рот из бонбоньерки, которую постоянно носит с собой в кармане. Стальная плеть, с помощью которой он держит ее в подчинении, никогда не появляется при свидетелях – это домашняя плеть, и хранится она наверху, в его комнатах.
Со мной, чтобы завоевать мое расположение, он ведет себя совершенно иначе. Он льстит моему самолюбию, разговаривая со мной так серьезно и глубокомысленно, словно я мужчина. Да! Я вижу его насквозь, когда его нет поблизости. Я понимаю, когда думаю о нем здесь, в моей собственной комнате, что он совершенно сознательно льстит мне. Но стоит мне сойти вниз и очутиться в его обществе, как он снова обводит меня вокруг пальца, и я польщена, будто вовсе и не видела его насквозь до этого. Он умеет справляться со мной так же, как умеет справляться со своей женой и Лорой, с овчаркой на конюшенном дворе, как ежечасно в течение целого дня справляется с самим сэром Персивалем. «Персиваль, дорогой мой! Я в восторге от вашего грубого английского юмора!», «Дорогой Персиваль, как вы радуете меня вашей трезвой английской рассудительностью!» Так парирует он самые грубые выходки сэра Персиваля, направленные против его изнеженных вкусов, – всегда называя баронета по имени, улыбаясь ему с невозмутимым превосходством, милостиво похлопывая его по плечу и относясь к нему, как благосклонный отец к своенравному сыну.
Этот оригинальный человек так заинтересовал меня, что я расспросила сэра Персиваля о его прошлом.
Сэр Персиваль или не хочет рассказывать, или действительно мало о нем знает. Много лет назад он познакомился с графом в Риме при обстоятельствах, о которых я уже упоминала однажды. С тех пор они постоянно виделись в Лондоне, Париже, Вене, но никогда больше не встречались в Италии. Как это ни странно, сам граф уже много лет не бывал у себя на родине. Может быть, он жертва какого-нибудь политического преследования? Во всяком случае, он из патриотизма старается не терять из виду ни одного из своих соотечественников, живущих в Англии. В тот же вечер, как он приехал, он спросил, как далеко мы находимся от ближайшего города и не проживает ли там какой-нибудь иностранец. Он поддерживает обширную переписку с разными лицами на континенте; на конвертах, адресованных ему, самые разнообразные марки. Сегодня утром в столовой у его прибора я видела конверт с большой государственной печатью. Может быть, он состоит в переписке со своим правительством? Если так, то это не вяжется с моим первым предположением о том, что, возможно, он политический эмигрант.
Как много я написала о графе Фоско! А каков итог? – как спросил бы меня с невозмутимо деловым видом наш бедный, славный мистер Гилмор. Могу только повторить, что даже за это кратковременное знакомство я почувствовала какую-то странную, непонятную мне самой и, пожалуй, неприятную для меня притягательную силу графа. Он как будто приобрел надо мной влияние, подобное тому, какое, по-видимому, имеет на сэра Персиваля. Сэр Персиваль, как я заметила, явно боится обидеть графа, хотя иногда позволяет себе вольности и подчас грубости по отношению к своему другу. Может быть, я тоже побаиваюсь графа? Конечно, мне еще никогда не приходилось видеть человека, которого я бы так не хотела иметь своим врагом, как графа. Оттого ли, что он мне нравится, или оттого, что я его боюсь? Chi sa? – как сказал бы граф Фоско на своем родном языке. Кто знает?
16 июня.
Сегодня мне есть что записать, помимо собственных мыслей и впечатлений. Приехал гость – ни Лора, ни я не знаем, кто он, и, по-видимому, сэр Персиваль никак не ожидал его визита.
Мы все сидели за завтраком в комнате с новыми окнами, которые, следуя французской моде, открываются, как двери, на веранду.
Граф, пожиравший пирожные с аппетитом юной школьницы, только что рассмешил всех нас, попросив с самым глубокомысленным видом передать ему четвертое по счету пирожное, когда вошел слуга с докладом о посетителе:
– Мистер Мерримен приехал, сэр Персиваль, и просит вас немедленно принять его.
Сэр Персиваль вздрогнул и посмотрел на слугу с сердитым беспокойством.
– Мистер Мерримен? – повторил он, как будто не веря своим ушам.
– Да, сэр Персиваль, мистер Мерримен, из Лондона.
– Где он?
– В библиотеке, сэр Персиваль.
Он сейчас же встал из-за стола и вышел, не сказав нам ни слова.
– Кто этот мистер Мерримен? – спросила Лора, обращаясь ко мне.
– Понятия не имею, – вот все, что я могла сказать ей в ответ.
Граф покончил со своим пирожным и отошел к столику у окна, чтобы полюбоваться на своего злобного какаду. С птицей на плече он повернулся к нам.
– Мистер Мерримен – поверенный сэра Персиваля, – произнес он спокойно.
Поверенный сэра Персиваля. Это был совершенно прямой ответ на заданный Лорой вопрос, но в данном случае этот ответ далеко не удовлетворил нас. Если бы мистер Мерримен явился по приглашению своего клиента, в его визите не было бы, конечно, ничего удивительного. Но когда поверенный приезжает в Хэмпшир из Лондона без вызова и когда его появление сильно озадачивает его клиента, то, очевидно, поверенный привез какие-то неожиданные и важные известия – возможно, плохие, возможно, хорошие, но, безусловно, из ряда вон выходящие.
Лора и я молча просидели за столом еще с четверть часа, беспокоясь и поджидая возвращения сэра Персиваля. Он все не приходил, и мы встали, чтобы уйти.
Граф, неизменно внимательный, направился к нам из глубины комнаты, где он кормил своего какаду, по-прежнему восседавшего у него на плече, чтобы распахнуть перед нами двери. Лора и мадам Фоско вышли первые. Только я хотела пойти вслед за ними, как он подал мне знак остановиться и заговорил со мной с каким-то странным видом.
– Да, – сказал он, как бы спокойно отвечая на мои собственные мысли, – да, мисс Голкомб, что-то действительно случилось!
Я хотела было ответить: «Я ничего подобного не говорила», – но злой какаду взъерошил свои крылья и испустил такой крик, что нервы мои не выдержали и я была рада возможности немедленно покинуть комнату.
У лестницы я догнала Лору. Граф Фоско догадался, о чем думала я. Лора думала о том же самом, и слова ее прозвучали как эхо на его слова. Она тихонько шепнула мне с испуганным видом, что, наверно, что-то случилось.
III
16 июня.
Мне хочется прибавить еще несколько строк к описанию сегодняшнего дня, прежде чем я лягу спать.
Часа через два после того, как сэр Персиваль покинул столовую, чтобы принять в библиотеке своего поверенного мистера Мерримена, я вышла из своей комнаты, собираясь погулять в парке. Когда я была у лестницы, дверь из библиотеки открылась и оттуда вышел гость в сопровождении хозяина дома. Чтобы не мешать им своим появлением, я решила подождать и не спускаться вниз, пока они не пройдут через холл. Они говорили друг с другом приглушенными голосами, но их слова отчетливо доносились до меня.
– Успокойтесь, сэр Персиваль, – услышала я голос поверенного. – Все будет зависеть от леди Глайд.
Я была готова вернуться на несколько минут обратно в мою комнату, но, услышав имя Лоры в устах чужого человека, я остановилась. Подслушивать, конечно, скверно и постыдно, но найдется ли хоть одна-единственная женщина из всех нас, которая руководствовалась бы всегда абстрактными принципами чести, когда эти принципы указывают в одну сторону, а ее привязанность и заинтересованность, вытекающая из этой привязанности, – в противоположную? Да! Я подслушивала, и при подобных же обстоятельствах подслушивала бы снова, даже если бы для этого пришлось приложить ухо к замочной скважине.
– Вы понимаете, сэр Персиваль, – продолжал поверенный, – леди Глайд должна подписаться в присутствии свидетеля или двух свидетелей, если вы хотите принять особые предосторожности. Затем она должна приложить руку к печати и произнести вслух: «Это мое сознательное действие, и я скрепляю его своей подписью». Если это будет проделано на этой неделе, все прекрасно уладится и все тревоги останутся позади. Если же нет...
– Что вы хотите этим сказать? – сердито перебил его сэр Персиваль. – Если это необходимо, это будет сделано. Я вам это обещаю, Мерримен.
– Прекрасно, сэр Персиваль. Но все деловые вопросы можно решать двояко, и мы, юристы, должны предусматривать это. Если по какой-нибудь непредвиденной случайности нельзя будет сделать то, о чем мы с вами условились, думаю, что сумею уговорить их не предъявлять вексель еще месяца три. Но откуда мы достанем денег, когда срок истечет?..
– К черту векселя! Деньги можно достать только одним путем, и повторяю вам – этим путем я их и достану. Выпейте стакан вина на дорогу, Мерримен.
– Очень вам благодарен, сэр Персиваль, я боюсь опоздать на поезд и не могу терять ни минуты. Вы дадите мне знать, как только уладите это дело? И не забудете предосторожности, о которых я вам говорил?
– Конечно, нет!.. Вот и ваша двуколка у подъезда. Мой грум одним духом отвезет вас на станцию. Садитесь скорей... Бенджамин, неситесь во весь опор! Если мистер Мерримен опоздает на поезд, вы у меня больше не служите. Держитесь крепче, Мерримен, и, если двуколка опрокинется, будьте уверены, что дьявол спасет своего подручного! – С этим прощальным благословением баронет повернулся на каблуках и пошел обратно в библиотеку.
Я услышала немного, но слова, долетевшие до моих ушей, очень встревожили меня. Что-то случилось, и это было, очевидно, сопряжено с серьезными денежными затруднениями, а выручить сэра Персиваля могла одна Лора. Меня ужаснуло, что она будет замешана в тайные махинации своего мужа. Возможно, я преувеличиваю все это по неопытности в делах и из-за моего инстинктивного недоверия к сэру Персивалю. Вместо того чтобы идти на прогулку, я немедленно пошла рассказать Лоре обо всем услышанном.
Меня даже удивило, с каким равнодушием она выслушала мои неприятные новости. По-видимому, она знает больше, чем я предполагала, о характере своего мужа и о его делах.
– Я боялась именно этого, – сказала она, – когда услышала о человеке, который заходил сюда до нашего приезда и не пожелал назвать себя.
– Кто же это был, как ты думаешь? – спросила я.
– Очевидно, кто-то, кто имеет серьезные претензии к сэру Персивалю, – отвечала она. – Наверно, он же был причиной и сегодняшнего визита мистера Мерримена.
– Ты знаешь, что это за претензии?
– Нет, никаких подробностей я не знаю.
– Ты ничего не подпишешь, прежде чем не прочитаешь, Лора?
– Конечно, нет, Мэриан. Я сделаю все, что могу, чтобы честно и никому не причиняя этим вреда выручить его. Сделаю это для того, дорогая моя, чтобы мы с тобой могли в дальнейшем жить легко и спокойно. Но я не сделаю ничего, если это будет непонятным или внушающим сомнения – таким, за что в будущем в один прекрасный день нам с тобой пришлось бы краснеть. Давай не будем больше говорить об этом. Ты в шляпе – пойдем помечтаем в саду?
Выйдя из дому, мы сразу же направились в тень. Проходя под деревьями, окружавшими дом, мы увидели графа Фоско, медленно прогуливавшегося под палящими лучами июньского солнца. На нем была соломенная шляпа с большими полями, окаймленная лиловой лентой. Голубая блуза, затейливо вышитая на груди, облегала его огромное тело и там, где человеку полагается иметь талию, была перехвачена широким красным сафьяновым поясом. На нем были шаровары с такой же вышивкой у щиколоток, как на блузе, и красные восточные сафьяновые туфли. Он пел знаменитую арию Фигаро из «Севильского цирюльника», с руладами, воспроизводить которые может только горло итальянца, и аккомпанировал себе на концертино, широко разводя руками и грациозно покачивая в такт головой, и был похож на толстую святую Цецилию, переодетую в мужское платье. «Фигаро тут, Фигаро там», – пел граф, весело вскидывая концертино и приветствуя нас с воздушной грацией и изяществом двадцатилетнего Фигаро.
– Поверь мне, Лора, этому человеку кое-что известно о затруднениях сэра Персиваля, – сказала я, когда мы с безопасного расстояния ответили на приветствие графа.
– Почему ты так думаешь? – спросила она.
– Откуда же он знает, что мистер Мерримен – поверенный сэра Персиваля? – отозвалась я. – К тому же, когда я выходила следом за тобой из столовой, граф сам сказал мне, не дожидаясь моего вопроса, что что-то случилось. Будь уверена, он знает больше нас.
– Только не спрашивай его ни о чем! Не доверяй ему.
– По-видимому, он тебе совсем не нравится, Лора. Чем заслужил он твою неприязнь?
– Ничем, Мэриан. Напротив, он был воплощением любезности и внимания на нашем пути домой и несколько раз даже останавливал вспышки раздражения сэра Персиваля, подчеркивая этим свое хорошее отношение ко мне. Может быть, он не нравится мне оттого, что имеет сильное влияние на моего мужа. Может быть, мое самолюбие страдает оттого, что я обязана его заступничеству. Знаю одно: он мне действительно не нравится.
Остаток дня и вечер прошли вполне благополучно. Граф и я играли в шахматы. Он вежливо дал мне выиграть первые две партии, но в третьей партии, когда понял, что я его раскусила, в течение десяти минут нанес мне полное поражение, предварительно испросив прощения. Сэр Персиваль ни разу за весь вечер не упомянул о визите своего поверенного. Но либо этот визит, либо что-то другое сильно изменили его к лучшему. Он был так любезен и учтив со всеми нами, как бывал когда-то в Лиммеридже. С женой он был настолько ласков и предупредителен, что даже ледяная графиня Фоско оживилась и несколько раз поглядывала на него со строгим недоумением.
Что это значит?
Мне кажется, я понимаю, в чем дело; боюсь, что и Лора догадывается; и я уверена, что граф Фоско не только догадывается, но определенно знает, что это значит. Я подметила украдкой, что сэр Персиваль не раз в течение вечера взглядом искал его одобрения.
17 июня.
День событий. Горячо надеюсь, что не день бедствий к тому же.
За завтраком, так же как и накануне вечером, сэр Персиваль ни словом не обмолвился о таинственном «деловом вопросе» (как выразился поверенный), который ему предстояло разрешить. Однако через час он вдруг вошел в будуар, где мы с его женой, в шляпах, ждали мадам Фоско, чтобы отправиться вместе на прогулку, и осведомился, где граф.
– Мы скоро его увидим, – сказала я.
– Дело в том, – сказал сэр Персиваль, нервно расхаживая по комнате, – что Фоско и его жена нужны мне для одной пустячной формальности. Я попрошу вас, Лора, зайти на минуту в библиотеку. – Он остановился и, казалось, только сейчас заметил, что мы одеты для прогулки. – Вы только что пришли, – спросил он, – или собираетесь уходить?
– Мы хотели пойти на озеро, – сказала Лора. – Но если у вас есть другие предложения...
– Нет-нет, – поспешно ответил он, – мои дела могут подождать. Не все ли равно, когда заняться ими – сейчас или после прогулки. Итак, все идут к озеру? Хорошая мысль. Проведем утро в безделье – я тоже пойду с вами.
На словах он, казалось, был готов вопреки своему обычаю уступить желаниям других, но его манеры и выражение лица выдавали его. Он, очевидно, был рад любому предлогу, чтобы отложить выполнение этой «пустячной формальности», о которой он сам только что упомянул. Сердце мое упало, когда я пришла к этому неизбежному выводу.
В это время граф и его жена присоединились к нам. В руках у графини были вышитый табачный кисет ее супруга и папиросная бумага для его нескончаемых пахитосок. Граф, в блузе и соломенной шляпе, нес с собой веселую клетку-пагоду с белыми мышами и улыбался как им, так и нам, с неотразимым благодушием.
– С вашего любезного разрешения, – сказал граф, – я возьму эту семейку – моих маленьких, миленьких, кротких мышек – проветриться вместе с нами. В доме есть собака – могу ли я оставить моих бедных белых детишек на милость собаки? Ах, никогда!
Он по-отечески прочирикал что-то через прутья пагоды своим белым детишкам, и мы вышли из дома.
В парке сэр Персиваль отделился от нас. Одна из особенностей его беспокойного характера – всегда уединяться и в одиночестве вырезывать для себя палки. По-видимому, ему нравится строгать и резать все, что попадается ему под руку. Дом наполнен сверху донизу его палками, он никогда не пользуется ими дважды. Погуляв с новой палкой, он теряет к ней всякий интерес и занимается вырезыванием новой. В старой беседке он снова присоединился к нам. Когда мы все уселись, у нас завязался разговор, который я постараюсь записать сейчас дословно. С моей точки зрения, это весьма знаменательный разговор. После него я начала сознательно опасаться влияния графа Фоско на мои мысли и представления и твердо решила ни в коем случае не поддаваться в будущем этому влиянию.
Беседка оказалась достаточно вместительной для всех нас, но сэр Персиваль предпочел остаться у порога, где он обстругивал свою очередную палку. Мы, три женщины, удобно расположились на широкой скамье. Лора занялась вышиванием, а мадам Фоско начала крутить пахитоски. Я, по обыкновению, ничего не делала. Мои руки были и, наверно, навсегда останутся такими же неумелыми, как и мужские. Граф добродушно сел на стул, слишком маленький для него, – он ухитрился поместиться на нем, опираясь спиной на стенку беседки, которая потрескивала и кряхтела под его тяжестью. Он поставил пагоду к себе на колени и, как обычно, выпустил мышек побегать по его груди и плечам. Это хорошенькие, безвредные, маленькие зверушки, но, по-моему, есть что-то отталкивающее в том, как они лазают по человеческому телу. Меня мороз подирает по коже от этого зрелища, и в голову мне приходят пренеприятные мысли об узниках, умирающих в темницах, где эти существа могут беспрепятственно ползать по ним.
Утро было облачное и ветреное. Озеро выглядело сегодня особенно диким, угрюмым и мрачным от непрестанной смены света и тени на его зеркальной глади.
– Некоторым людям все это кажется живописным, – сказал сэр Персиваль, указывая вдаль своей недоструганной палкой, – а я считаю это пятном на дворянском поместье. Во времена моих предков озеро доходило до этого места. Поглядите-ка на него теперь! В нем нет и четырех футов глубины, и все оно состоит из больших и малых луж. Мне хотелось бы иметь достаточно средств, чтобы осушить его и засадить деревьями. Мой управитель, суеверный идиот, убежден, что над этим озером висит проклятие, как над мертвым морем. Что вы думаете по этому поводу, Фоско? Подходящее место для убийства, а?
– Мой добрый Персиваль, – строго возразил граф, – где ваш английский здравый смысл? Вода слишком мелка, чтобы покрыть мертвое тело, и повсюду песок, на котором отпечатаются следы преступника. В общем, это самое неподходящее место для убийства, которое когда-либо попадалось мне на глаза.
– Вздор, – сказал сэр Персиваль, яростно строгая палку. – Вы знаете, что я хочу сказать. Угрюмый вид, безлюдье. Если вы хотите – вы поймете меня, если нет – я не стану пояснять вам мою мысль.
– Почему нет? – спросил граф. – Ведь вашу мысль можно пояснить в двух словах. Если бы убийство задумал глупец, он счел бы ваше озеро подходящим местом для этого. Если бы убийство задумал мудрец, он счел бы ваше озеро самым неподходящим местом для убийства. Вот смысл ваших слов. Если это то самое, о чем вы думали, я просто добавил необходимые пояснения. Примите их, Персиваль, вместе с благословением вашего добряка Фоско.
Лора подняла глаза на графа. На ее лице явно отразилась неприязнь к нему. Но он был так занят своими мышами, что не заметил ее взгляда.
– Мне жаль, что вид озера наводит на такую страшную мысль, – сказала она. – И если граф Фоско разделяет убийц по категориям, я считаю, что он делает это в весьма неподходящих выражениях. Называть их глупцами – значит относиться к ним со снисходительностью, которой они не заслуживают. Называть их мудрецами нельзя, ибо в этом есть глубокое противоречие. Я всегда слышала: воистину мудрые люди – добрые люди, и преступление им ненавистно.
– Дорогая моя леди, – сказал граф, – это великолепные сентенции, и я видал подобные заголовки в школьных учебниках. – Он поднял на ладони одну из своих белых мышек и начал презабавно разговаривать с ней. – Моя хорошенькая атласная мышка-плутишка, – сказал граф, – вот вам урок морали. Воистину мудрая мышь – это воистину добрая мышь. Так и передайте, пожалуйста, вашим подружкам и до конца дней ваших не смейте грызть прутья вашей клетки.
– Можно высмеять все, что угодно, – продолжала отважно Лора, – но вам нелегко будет, граф, указать мне пример, когда мудрец стал бы преступником.
Граф пожал своими широченными плечами и улыбнулся Лоре с подкупающей приветливостью.
– Совершенно верно! – сказал он. – Преступление глупца всегда бывает раскрыто. Преступление мудреца остается навсегда нераскрытым. Если бы я мог указать вам пример – значит, преступление совершил не мудрец. Дорогая леди Глайд, ваш английский здравый смысл мне не по плечу. Мне сделали шах и мат на этот раз. Правда, мисс Голкомб?
– Не сдавайтесь, Лора! – насмешливо воскликнул сэр Персиваль, который слушал у порога. – Скажите ему еще, что всякое преступление неизменно бывает раскрыто... Вот вам еще кусочек морали из детского учебника, Фоско. Все преступления неизменно бывают раскрыты. Какая дьявольская чушь!
– Я верю в это, – спокойно сказала Лора.
Сэр Персиваль залился таким злобным и неистовым хохотом, что мы все удивленно оглянулись на него. Больше всех, казалось, удивился граф.
– Я тоже верю в это, – сказала я, приходя Лоре на помощь.
Сэр Персиваль, так безотчетно хохотавший над замечанием своей жены, казалось, рассердился на мои слова.
Он яростно ударил по песку своей новой палкой и быстро пошел от нас прочь.
– Бедняга Персиваль! – воскликнул граф Фоско, с улыбкой глядя ему вслед. – Он жертва английского сплина. Но, мои дорогие мисс Голкомб и леди Глайд, вы в самом деле верите, что преступление всегда бывает раскрыто?.. А вы, мой ангел? – обратился он к своей жене, молчавшей все это время. – Вы тоже так считаете?
– Я жду, пока мне объяснят, – отвечала графиня ледяным и укоризненным тоном, предназначенным для Лоры и меня. – Я жду, прежде чем отважусь высказать собственное мнение в присутствии таких высокообразованных джентльменов.
– Вот как, графиня! – заметилa я. – Я помню, как когда-то вы боролись за права женщин, а ведь женская свобода мнений была одним из этих прав!
– Мне интересно знать, каково ваше мнение, граф, – продолжала мадам Фоско, невозмутимо крутя пахитоски и не обращая на меня ни малейшего внимания.
Граф задумчиво гладил пухлым мизинцем одну из своих белых мышек и ответил не сразу.
– Просто удивительно, – сказал он, – как легко общество скрывает худшие из своих погрешностей с помощью трескучих, громких фраз. Механизм, созданный для раскрытия преступления, крайне убог и жалок, однако стоит только выдумать крылатое словцо, что все обстоит благополучно, как все готовы слепо этому поверить, все сбиты с толку. Преступление всегда бывает раскрыто, да? И убийство всегда бывает наказано? Моральные сентенции! Спросите следователей, ведущих дознание, так ли это, леди Глайд. Спросите председателей обществ страхования жизни, правда ли это, мисс Голкомб. Почитайте ваши газеты. Среди тех немногих происшествий, которые попадают в газеты, разве нет отдельных случаев, когда убитые найдены, а убийцы не обнаружены? Помножьте преступления, о которых пишут, на те, о которых не пишут, и найденные мертвые тела на ненайденные мертвые тела – к какому выводу вы придете? А вот к какому: есть глупые убийцы – их ловят, и есть умные убийцы – они неуловимы. Что такое скрытое и раскрытое преступление? Состязание в ловкости между полицией, с одной стороны, и отдельной личностью – с другой. Если преступник – примитивный, грубый дурак, полиция в девяти случаях из десяти выигрывает. Если преступник – хладнокровный, образованный, умный человек, полиция в девяти случаях из десяти проигрывает. Если полиция выиграла состязание, вас об этом широко оповещают. Если нет, вам об этом не сообщают. И вот на этом шатком фундаменте вы строите вашу удобную высоконравственную формулу, что преступление всегда бывает раскрыто. Да! Те преступления, о которых вам известно. А остальные?
– Чертовски правильно – и хорошо сказано! – воскликнул голос у входа в беседку.
Сэр Персиваль обрел свое душевное равновесие и вернулся к нам в то время, как мы слушали графа.
– Возможно, кое-что и правильно. Возможно, и недурно сказано. Но мне непонятно, почему граф Фоско с таким восторгом прославляет победу преступника над обществом и почему вы, сэр Персиваль, так горячо аплодируете ему за это, – заметила я.
– Слышите, Фоско? – спросил сэр Персиваль. – Послушайте моего совета и поскорее соглашайтесь с вашими слушательницами. Скажите им, что Добродетель – превосходная вещь, это им понравится, смею вас уверить.
Граф беззвучно захохотал, трясясь всем телом; две белые мыши, сидевшие на его жилете, стремглав кинулись вниз и, дрожа от ужаса, забились в свою пагоду.
– Наши дамы, мой дорогой Персиваль, расскажут мне про Добродетель, – сказал он. – В этом вопросе авторитетом являются они, а не я. Они знают, что такое Добродетель, а я – нет.
– Вы слышите? – сказал сэр Персиваль. – Ужасно, не правда ли?
– Это правда, – спокойно сказал граф. – Я – гражданин мира, и в свое время мне пришлось встретиться с таким количеством различного рода добродетелей, что к старости я затрудняюсь, какую из них признать за истинную. Здесь, в Англии, добродетельно одно, а там, в Китае, добродетельно совершенно другое. Джон Буль, англичанин, говорит, что его добродетель истинная, а Джон-китаец уверяет, что истинна его, китайская, добродетель. А я говорю «да» одному и «нет» другому, но все равно не могу разобраться, прав ли Джон Буль в сапогах или китаец с косичкой... Ах, мышка, милая моя крошка, иди поцелуй меня! А с твоей точки зрения, кто является воистину добродетельным человеком, моя красотка? Тот, кто держит тебя в тепле и кормит досыта. Правильная точка зрения, ибо она по крайней мере общедоступна.
– Подождите минутку, граф, – вмешалась я. – Согласитесь, что у нас в Англии, во всяком случае, есть одно несомненное достоинство, которого нет в Китае. Китайские императорские власти казнят тысячи невинных людей под малейшим предлогом, мы же в Англии неповинны в массовых казнях, мы не совершаем этого страшного преступления – нам от всего сердца ненавистно безрассудное кровопролитие.
– Правильно, Мэриан! – сказала Лора. – Хорошая мысль, хорошо высказанная.
– Прошу вас, разрешите графу продолжать, – строго сказала мадам Фоско. – Вы поймете, молодые леди, что граф никогда не говорит о чем-либо, не имея на то веских оснований.
– Благодарю вас, ангел мой, – отозвался граф. – Хотите бомбошку? – Он вынул из кармана хорошенькую инкрустированную коробочку, открыл ее и поставил на стол. – Шоколад а la vanille! – воскликнул этот непостижимый человек, весело потряхивая бонбоньерку и отвешивая всем поклоны. – Дань Фоско прелестному обществу добродетельных дам.
– Будьте добры, продолжайте, граф! – сказала его жена, злобно взглянув на меня. – Сделайте мне одолжение, ответьте мисс Голкомб.
– Утверждение мисс Голкомб неоспоримо, – отозвался учтивый итальянец. – Да! Я с ней согласен. Джону Булю ненавистны преступления китайцев. Джон Буль – самый зрячий из старых джентльменов, когда дело касается сучка в глазах у соседей, и самый слепой, когда дело касается бревна в собственном глазу. Он предпочитает не замечать того, что происходит у него под носом. Лучше ли он тех, кого осуждает? Английское общество, мисс Голкомб, столь же часто соучастник преступления, как и враг преступления. Да, да! Ни в одной другой стране преступление не является тем, чем оно является в Англии. Оно служит здесь на пользу обществу столь же часто, как и наносит ему вред. Крупный мошенник содержит целую семью. Чем хуже он, тем сочувственнее вы относитесь к его жене и детям. Беспутный, разнузданный мот, без конца занимающий деньги направо и налево, вытянет у своих друзей больше, чем безупречно честный человек, решившийся попросить взаймы один раз за всю свою жизнь в крайней нужде. В первом случае никто не удивится и все дадут денег, во втором случае все удивятся и вряд ли дадут в долг. Разве тюрьма, в которую заточен в конце своей карьеры преступник, хуже работного дома, где кончает свои дни честный человек? Мистер Благотворитель, желающий облегчить нищету, ищет ее по тюрьмам и помогает преступникам, он не интересуется лачугами, где ютятся честные бедняки. А этот английский поэт, завоевавший признание и всеобщую симпатию, с необыкновенной легкостью воспевший свои трогательные переживания, – кто он? Милый молодой человек начал свою карьеру с подлога и кончил жизнь самоубийством. Я говорю о вашем дорогом, романтичном, симпатичном Чаттертоне[4]. Как по-вашему, кто из двух бедных, полуголодных портних преуспеет в жизни: та ли, что, не поддаваясь искушению, остается честной, или та, что соблазнилась легкой наживой и начала воровать? Вы все будете знать, что она разбогатела нечестным путем – это будет известно всей доброй, веселой Англии, – но она будет жить в довольстве, нарушив заповедь, а умерла бы с голоду, если бы не нарушила ее... Поди сюда, моя славная мышечка! Гей, беги быстрей! На минутку я превращу тебя в добродетельную даму. Сиди тут на моей огромной ладони и слушай! Предположим, ты, мышка, вышла замуж за бедняка, по любви, – и вот половина твоих друзей осуждает тебя, а половина тебя жалеет. Теперь наоборот: ты продала себя за золото и обвенчалась с человеком, которого не любишь, – и все твои друзья в восторге! Священник освящает гнуснейшую из всех человеческих сделок и благодушно улыбается за твоим столом, если ты любезно пригласишь его отобедать. Гей, беги скорей! Стань мышью снова и пискни в ответ. Оставаясь добродетельной дамой, ты еще, пожалуй, заявишь мне, что обществу ненавистно преступление, и тогда, мышка, я начну сомневаться, есть ли у тебя глаза и уши... О, я плохой человек, леди Глайд, ведь так? У меня на языке то, что у других на уме, и, в то время как все остальные сговорились принимать маску за настоящее лицо, моя рука грубо срывает жалкую личину и не боится обнажить для всеобщего обозрения голый страшный череп. Пожалуй, для того, чтобы не пасть в ваших глазах, мне следует встать на свои огромные ножищи и пойти прогуляться. Дорогие дамы, как сказал ваш славный Шеридан[5], «я ухожу и оставляю вам на память свою репутацию». – Он поднялся, поставил пагоду на стол и начал пересчитывать своих мышей. – Одна, две, три, четыре... Ха! – вскричал он в ужасе. – Куда девалась пятая, самая юная, самая белая, самая прелестная – мой перл среди белых мышек?
Ни Лора, ни я не были расположены в эту минуту к веселью. Развязный цинизм графа открыл нам в его характере новые черты, ужаснувшие нас. Но нельзя было смотреть без смеха на комичное отчаяние этого колоссального человека при исчезновении малюсенькой мыши. Мы невольно рассмеялись. Мадам Фоско встала, чтобы выйти из беседки и дать своему мужу возможность отыскать его драгоценную пропажу; мы поднялись вслед за ней.
Не успели мы сделать и трех шагов, как зоркие глаза графа обнаружили мышь под скамейкой, где мы сидели. Он отодвинул скамью, взял маленькую беглянку на руки и вдруг замер, стоя на коленях и уставившись на пятно, темневшее на полу. Когда он поднялся на ноги, руки его так дрожали, что он с трудом засунул мышку в пагоду, лицо его было мертвенно-бледным.
– Персиваль! – позвал он шепотом. – Персиваль, подите сюда!
Сэр Персиваль в течение последних нескольких минут не обращал на нас ни малейшего внимания. Он был всецело поглощен тем, что своей новой палкой рисовал на песке какие-то цифры, а затем стирал их.
– В чем дело? – небрежно спросил он, входя в беседку.
– Вы ничего не видите? – сказал граф, хватая его за руки и указывая вниз, туда, где он нашел мышь.
– Вижу – сухой песок, – отвечал сэр Персиваль, – с грязным пятном посередине.
– Это не грязь, – прошептал граф, хватая сэра Персиваля за шиворот и не замечая, что от волнения трясет его. – Это кровь!
Лора, стоявшая достаточно близко, чтобы расслышать это последнее слово, с ужасом взглянула на меня.
– Пустяки, моя дорогая, – сказала я, – пугаться совершенно не следует. Это кровь одной приблудной собаки.
Все вопросительно уставились на меня.
– Откуда вы это знаете? – спросил сэр Персиваль, заговорив первый.
– В тот день, когда вы вернулись из-за границы, я нашла здесь собаку, – отвечала я. – Бедняга заблудилась, и ее подстрелил лесник.
– Чья это была собака? – спросил сэр Персиваль. – Одна из моих?
– Ты пробовала спасти ее? – серьезно спросила Лора. – Ты, конечно, хотела спасти ее, Мэриан?
– Да, – сказала я. – Мы с домоправительницей сделали все, что могли, но собака была смертельно ранена и сдохла на наших глазах.
– Чья же это была собака? – с легким раздражением переспросил сэр Персиваль. – Одна из моих?
– Нет.
– Тогда чья же? Домоправительница знает?
В эту минуту я вспомнила слова домоправительницы, что миссис Катерик просила не говорить сэру Персивалю о ее визите в Блэкуотер-Парк, и хотела было уклониться от ответа. Но это возбудило бы ненужные подозрения – отступать было поздно. Мне оставалось только отвечать, не раздумывая над последствиями.
– Да, – сказала я. – Домоправительница узнала собаку. Она сказала мне, что это собака миссис Катерик.
До этой минуты сэр Персиваль стоял в глубине беседки, а я отвечала ему с порога. Но как только с моих губ слетело имя миссис Катерик, он грубо оттолкнул графа и подошел ко мне.
– Каким образом домоправительница узнала, что это собака миссис Катерик? – спросил он, глядя на меня исподлобья так пристально и угрюмо, что я удивилась и рассердилась.
– Она узнала ее, – спокойно ответила я. – Миссис Катерик приводила собаку с собой.
– Приводила с собой? Куда?
– К нам, сюда.
– Какого черта нужно было здесь миссис Катерик?
Тон, которым он задал этот вопрос, был гораздо оскорбительнее, чем его слова. Я молча отвернулась от него, давая ему понять, что считаю его невежливым.
В это время тяжелая рука графа успокоительно легла на плечо сэра Персиваля, и благозвучный голос графа умоляюще произнес:
– Дорогой Персиваль! Тише! Тише!
Сэр Персиваль резко обернулся к нему. Граф только улыбнулся в ответ и повторил успокоительно:
– Тише, друг мой, тише!
Сэр Персиваль с минуту постоял в нерешительности, сделал несколько шагов ко мне и, к моему великому изумлению, извинился передо мной.
– Прошу прощения, мисс Голкомб! – сказал он. – Мои нервы не в порядке в последнее время; боюсь, что я стал немного раздражителен. Но мне хотелось бы знать, зачем миссис Катерик понадобилось приходить сюда? Когда это было? Кто, кроме домоправительницы, виделся с ней?
|
The script ran 0.018 seconds.